Жди меня, Родина, кн3 ч1 гл19-20
XIХ
Николай еще с зимы завел себе девушку. Она училась на третьем курсе.
Эта связь отвлекала его от дурных мыслей о происходящем. Он, в общем, даже не старался скрывать ее от окружающих, разве что от жены.
Перед Ольгой ему было стыдно, и именно от этого мучительного стыда Бремович становился всё более раздражительным, требовательным, неуживчивым с домашними.
Конторов, узнав, вызвал его к себе, поговорил, поувещевал, но они были старыми друзьями, и Николай не внял, думая, что во всем разберется сам. В конце концов, многие преподаватели уже попадали в подобные переделки: Бремович не был ни первым, ни последним.
А девочка, и правда, напоминала ему Ирен – чем-то едва уловимым, и оттого еще более притягательным. Иногда она даже позволяла называть себя этим странным, чужим именем.
Саму ее звали Даша. Как будущий менеджер, на которого она училась в их институте, она ничего особенного из себя не представляла, с ней с интересом даже и поговорить было не о чем.
Но она была красива, обворожительна, и Николай, оставаясь с ней наедине в темном, завешанном тяжелыми шторами кабинете, шептал, как безумный: «Ирен! Ирен!». А она смеялась и позволяла делать с собой всё, что ему заблагорассудится.
Даша направо и налево флиртовала с молодыми студентами, но и этого Николай словно не замечал – ему было все равно, с кем она, когда, где и чем занимается.
Ему нужна была она как таковая, для защиты самого себя от собственной совести.
Если бы рядом была Ирен – всё было бы по-другому. Но это было невозможно.
И, пытаясь удержать то, что было на нее столь отдаленно похоже, Николай со своей большой доцентской зарплаты щедро задаривал Дашу подарками, водил в театры и кино.
Но порой Бремовича, ясно видевшего всю темную глубину, всю гнилую внутренность этой отвратительной ситуации, охватывала беспричинная тоска. Хотя, нет, он знал – причина была. Безысходность.
От нее он рванулся и полетел в эту грязную яму, не в силах удержаться, остаться на высоте – честным, порядочным.
Кто-то от безысходности пьет горькую, кто-то выбирает наркотики. Для Бремовича таким наркотиком стала эта связь.
Виктор Чернышов, зная о Даше, на его вопрос ответил, что не осуждает его. Хотя Ольгу, конечно, жаль, но – что поделать! – такова жизнь.
По ночам Николаю иногда снились кошмары, как Ирен в исступлении бьет его по щекам за ту боль, которую он причиняет Ольге. А он плакал и благодарил Ирен за эту боль, физически ощущая ее на горящем лице, и снова и снова давал себе обещание остановиться в своем падении. Но – сил не было.
Он не мог сделать этого ни ради Ирен, ни ради Ольги, ни ради сына. Даже ради себя самого, спокойствия собственной совести, спасения.
Всё представлялось бессмысленным, когда он, во время просмотра очередных теленовостей, вдруг вскакивал, бежал в туалет, где его тошнило от гадливости, которую он испытывал, видя всю бесконечность нарастающего человеческого бесстыдства.
Его тошнило от обнаженных красивых актеров и актрис, которые, казалось, уже стали подзабывать, где именно они совокупляются – на экране, перед телекамерой, или в реальной жизни. В каждый фильм режиссеры словно нарочно пытались всунуть постельную сцену, а то и несколько.
Иногда Бремович со злорадством даже специально садился посмотреть очередной киношедевр, в том числе, по литературной классике, ожидая практически на сто процентов, что там непременно будет постельная сцена, хотя в первоисточнике ею и не пахло.
И потом со злыми слезами потирал руки: «ну, я же знал, что они это покажут!» - это было и в экранизации «Тараса Бульбы», и в «Капитанской дочке», и даже в «Мертвых душах», «Ревизоре» и «Муму»! А потом, в телешоу с участием режиссеров, актеров и журналистов все они долго и уверенно говорили о том, что русский кинематограф, наконец-то возрожден – переснимают классику!
«Неужели они, профессионалы, не видят, как искусственно встроены в сюжет эти сцены, которых в классике нет и в помине, даже намека нет! Не видят, как фильм ничего бы не потерял и без них, а то и приобрел бы – некую стройность и чистоту! Кого они хотят обмануть? Или не обмануть, а, может, специально приучить к обыденности бесстыдства?»
Как ни силился Николай, но никак не мог понять, зачем в новом «Тарасе Бульбе» Андрий совокупляется с полячкой, если потом все равно показывают, что она от него рожает. «И как это Гоголь до такого не додумался?» - ёрничал про себя Бремович.
Его тошнило от реалити-шоу с героями, которых играли дешевые актеры, выставляя напоказ чьи-то разрушенные преступлениями, ложью, изменами судьбы.
Тошнило от снятых скрытой камерой подростков с изуродованными душами, в наркотическом чаду убивающих в прямом эфире своих одноклассников.
От солдат контрактной армии России, которые в том же прямом эфире дико пытали своих сослуживцев.
Он не понимал, хотя до головной боли пытался понять, зачем нужен весь этот натурализм, для прикрытия которого в эфире часто звучало совсем иное слово: «реализм».
Но Бремович выглядывал в окно, в настоящий, реальный мир, и не видел там такого ужаса, который царил на экране.
Откуда всё это взялось и к чему еще, более страшному, могло привести?
Николай с ужасом думал об Эдике – как сын воспринимает окружающее, и как он умудряется оставаться порядочным молодым человеком посреди этого ада.
И не только он – его одноклассники, насколько знал Николай, мимоходом слыша их разговоры, когда они собирались у Эдика, были такими спокойными, «нормальными», как заключил для себя Бремович, в отличие от тех, кого теперь показывали по телевизору и в сети.
-Слушай, сын, у вас в школе девчонки мальчишек не делят? – спрашивал он Эдика, и тот вскидывал на него недоуменные глаза:
-Как это?
-Ну… как, назначают место и время и дерутся, до крови, а то и смерти, из-за какого-нибудь общего любимца-красавца.
-Это ты опять телик насмотрелся, - Эдик хмурился. – Па, мне кажется, там всё утрируют, нарочно, чтоб народ запугать. Не все школы такие. Наша – точно не такая.
-Да-да, - рассеянно отвечал отец.
Его тошнило от навешанных, искусственных улыбок дикторов и политиков, говорящих о народном благосостоянии, о демократии; от спокойных, уверенных в себе лиц банкиров-гомосексуалистов, не имевших и тени сомнений в том, что они делают богоугодное дело, поднимая кредитные ставки и опуская проценты по вкладам, и даже обнимая своих бой-френдов за узкие зады.
Его тошнило от вида пьяных, тощих, скрюченных тел русских мужиков, лежавших в холодных сибирских лужах. Эти тела говорили всем, кто их видел: «Мы уже ни на что не способны. Мы – живые мертвецы. Мы еще дышим, но нас уже нет».
-Это неправда! – Николаю хотелось выскочить на улицу и кричать людям об этом. – У нас есть и другие люди, и их больше. Они живы, пока живы их души, которые изо дня в день коверкают эти сволочи, владеющие информацией! О, проклятая демократия, продажная девка олигархов!
«Что они делают! Что?! Всё ложь, ложь и обман! И грязь! Но чем я лучше них, если и я весь, с головой – в той же лжи, в том же дерьме?!»
Бремович, как слепой котенок, которому очень хотелось настоящего, теплого, чистого, родного молока, тыкался душой, как носом, то в одну сторону, то в другую, в поисках доброго материнского соска, могущего дать покой и счастье.
Но везде была лишь темнота, мрак, безответность безысходности.
Просыпаясь ночью посреди очередного кошмара, с мокрым от слез лицом, он поскорее шел курить на балкон, и снова плакал, и боялся возвращаться в постель – боялся, что Ольга проснется и увидит его слабость.
Как-то он спросил Ольгу, не испытывает ли она гадливости от того, что показывают в новостях.
-Я не смотрю телевизор, - с улыбкой ответила жена.
-Как? Ты же сидишь и слушаешь.
-Я вяжу Эдику свитер, а ТВ – это так, фон, - если бы это сказал кто-то другой, у него, пожалуй, вышло бы цинично.
Но Ольга говорила так, что в ее словах была и боль, и тяжесть, и, вместе с тем, понимание, что она ничем не может повлиять на эту общую ситуацию, которая творится в стране, и потому впадать в отчаяние еще более бессмысленно – нужно посреди этого ада как-то сберечь себя и своих близких.
А Николая собственная слабость и беспомощность бесила.
Но от этой же своей слабости он с тем же неистовством, с каким предавался любовным играм, отдавал себя в руки всесильной науки – Истории. К слову, это помогало ему забыться гораздо эффективнее, чем встречи с Дашей.
По вечерам он часто допоздна, до закрытия, засиживался в Центральной исторической библиотеке, читая материалы о недалеком прошлом – его интересовал конец двадцатого века.
Хотя несколько раз ему пришлось побывать и в ЦГАДА, чтобы освежить в памяти кое-что более далекое.
В связи с его интересом к концу ХХ века, однажды при просмотре ряда документов Бремовичу попалось в руки письмо.
К тогдашнему президенту России писал один известный в то время писатель (*Сергей Сокуров). На письме стояла виза не менее известного тогда банкира и депутата-демократа К.Н.Борового с указанием распространить письмо среди депутатов Государственной Думы третьего созыва. А сам автор-писатель являлся полномочным представителем АКОРД (*Ассоциация культуры и образования «Русский дом») в Москве.
Вот что писал в июне 1997 года этот общественный деятель тогдашнему президенту России Б.Н.Ельцину:
«Господин Президент!
Мир населен не только живыми. В нём тени предков (наши наставники и помощники) и призраки – те, что всё еще «бродят»…
Самый вездесущий из последних, прикидываясь бронзой, камнем, гипсом, иконой («живее всех живых»), на каждом шагу вызывающе задевает прохожих. Попробуй не заметить!
Я оскорблен ступенчатой пирамидой, перенесенной горячечным большевистским воображением из архаичного Египта на священнейшую площадь России. Любители красного – огня и крови – устроили здесь вернисаж мертвечины вопреки морали и здравому смыслу, древнеславянским и христианским традициям».
«К чему это он? – не понял Бремович. – Огонь и кровушку всегда любили – не только на Руси, и уж тем более не только большевики. Эх, Русь-матушка, христианская, православная!
Всё в тебе было – православные друг друга и на кол сажали, и языки рвали, и глаза выкалывали. Нет, не врагам – а кровным братьям своим, таким же православным.
Мученики, страстотерпцы, - он усмехнулся. – Всё точно по Евангелию: дети строят гробницы тем пророкам, которых их же отцы и избивали. Снова строят, себе в осуждение. Ох, мертвечина… Единственная наша нетленная традиция… Вернисаж мертвечины…
Монахи православные до сих пор в подвалах Киево-Печерской лавры лежат, так что никакого нарушения традиции нет. И потом: все – крещеные, все – ниже уровня земли, а значит, похоронены в полном согласии с этой самой традицией».
Бремович усмехнулся, еще раз перечитав авторский пассаж, и продолжал далее, что становилось всё занимательнее.
«Не только нелепое под северным небом сооружение и оставленный у могилы на три четверти века открытый гроб оскорбляют душу. Оскорбительна сама личность покойника.
Властолюбивый и жестокий «вождь мирового пролетариата» (он же состоятельный помещик) не знал в своем комфортном лондонско-женевском далеке своего Отечества, не любил России; презирал ее народ, историю, традиции; издевательски льстил неимущим (полистайте-ка «классика»!)», - Николай болезненно поморщился.
«Сам-то, похоже, и правда, его только листал, а не читал, – с грустной усмешкой подумал он. – «Комфортное далеко». Эх, господа судьи, быстро вы забыли о том, как в молодом советском государстве министры падали в голодные обмороки, отказываясь от своих пайков в пользу голодающих граждан. А вы вона их как: «презирал народ», «не любил России». А, может, не забыли? Может, специально «забыли»?».
Бремовичу стало больно, словно в горло попала острая кость. Он проглотил несколько раз и, скрепившись, двинулся дальше по тексту.
«Тем не менее вблизи могилы святого заступника Земли Русской Дмитрия Донского сохраняется, как неприкосновенный запас патриотической идеи, труп того, кто раз за разом предавал и данное нам историей царство, и республику, способствуя всем своим нечеловеческим темпераментом поражению родины в Отечественную войну, переименованную его приспешниками в «империалистическую».
«Гм-гм, - саркастическим смешком усмехнулся Бремович. – Республику и царство нам, значитца, история дала, читай, сам Господь Бог, а вот бедного Владимира Ильича, выходит, еще НЕКТО или НЕЧТО. Кому бы это так приспичило, без ведома-то Господа?»
«Сколько образов вызывает самая короткая в мире надгробная надпись – «Ленин»!.. Добровольная служба кайзеру. Разгон Учредительного собрания. Тот – из Апокалипсиса – пароход с цветом русской интеллигенции, - на этих словах Николай снова невесело усмехнулся. – Николай Гумилев и Алеша Романов у расстрельной стенки. Людоедство в Поволжье. Повешенный священник. И прочие «уроки человечеству» (по Чаадаеву) из Ленинской «школы озверения» (по Михайловскому).
Только при жизни Первого самодержца СССР красный террор уничтожил, свёл до положения бессловесных рабов, изгнал за пределы России десятки миллионов человек, притом лучших из лучших – кормильцев, защитников, хранителей народной совести и национального гения», - тут Бремовичу стало откровенно смешно и одновременно – грустно.
«Бог ты мой! – подумалось. – Сколько ненависти к мертвому человеку у этого «праведного» защитника земли русской!
«Дарованное историей царство»! Как будто революцию не та же самая история даровала!
Хоть вспомнил бы, как на Русь царство Романовых-то пришло… И, кстати, после всех романов Екатерины, за Романовыми ли сохранилось – до сих пор неясно...», - Бремович грустно улыбнулся своему каламбуру.
«Десятки миллионов лучших из лучших»! Надо будет посидеть в архивах, покопаться, проверить, сколько народа выехало из России в первые годы после победы Советской власти и кто именно.
«Лучшие из лучших», - он снова усмехнулся. – А сколько таких «лучших» скрывалось за границей во все времена предшествовавшего царизма?
Скольких повесили, расстреляли, замучили в полицейских застенках, сгноили в сибирских рудниках? Какое все-таки заметное противоречие: выше писал про заграничное «комфортное далеко» самого Ильича, а про эмигрантов из СССР уже – «изгнал за пределы России», а не в «комфортное далеко»!
А ведь одно время даже «лучший из лучших», прекрасный писатель-эмигрант Иван Бунин не скрывал радости по поводу нападения фашистской Германии на СССР. Слава Богу, позже всё понял и раскаялся.
«Лучшие из лучших»… Кормильцы! Твою мать! – не сдержался Николай. – А сколько кормильцев было уничтожено голодом, эпидемиями, царским террором за все времена «православной» Руси? «Полистайте-ка классиков»! Вот именно!
Радищев, Лев Толстой, Достоевский. Они – современники того, что видели и о чем писали. Художественные образы – образами, но это был неприкрытый реализм того ужаса, в котором жил народ до Октябрьской революции.
Боже мой! Какой стыд! И это мне стыдно, мне, за то, что я это читаю! А ему, ему, неужто не было стыдно, когда он писал эти насквозь лживые слова?»
Бремовичу, и вправду, стало нестерпимо стыдно, как историку, за такое чужое обращение с фактами – будто это были не исторические факты, а почтовые марки, которые некто бездарный, тупо лизнув языком, так же тупо, даже не прицеливаясь, шлепал на конверты вкривь и вкось, собираясь разослать бессчетным количеством экземпляров.
Автор письма продолжал:
«Пусть себе тянутся «паломники» к черному дверному проему (извращенные вкусы – ровесники человечества). Только не на наших глазах! Кремлевский холм предназначен для общенациональных святынь, а не для клановых и партийных. Минин и Пожарский должны вернуться туда, где самим временем велено им приветствовать колонны воинов и демонстрантов.
Но не станем уподобляться тем, кто с безнаказанностью «Грядущего Хама» взорвал могилу князя Багратиона.
Оставим мавзолей с его нетленной реликвией верным ленинцам – на специальном участке, приобретенным на партийные взносы и пожертвования доброхотов.
Думаю, Ленинский мемориал в Ульяновске охотно потеснится, или еще где-нибудь сердобольная кладбищенская общественность примет и пирамиду, и ее бесценное содержимое.
Уверен, это вполне «Соломоново» решение, которое сделает ненужным дорогостоящий референдум: закапывать – не закапывать (к слову: могилу, землю на крышку гроба надо еще заслужить покаянием ныне живущих последователей величайшего российского погромщика, открывшего в 1914 году второй фронт в тылу русской армии)..."
Тут Николай безнадежно покачал головой, подумал: «Неужели такое возможно только у нас, в России? Как забавно, и как мерзко и тошнотворно. Самодержцы российские столетиями лежат в храмах того же Кремля, пусть и в закрытых гробах, но ведь тоже не в глухой земле.
А ведь кое-кто из этих самодержцев народа не то что не жалел, а, прямо скажем, огнем и мечом вводил в его жизнь новые порядки. И, увы, совсем неправославные.
А вот на тебе – спрятались под сенью храмов! Покаялись перед смертью? А кто знает? А кто имеет право судить?
О, фарисейская, горькая закваска! Господи, доколе?! И ведь никто – никто! – ни разу не возмутился, например, тому, что в Лувре, или в том же Эрмитаже, выставлены на всеобщее обозрение вещи правителей – их ложа, туалеты! С ними фотографируются, к ним жаждут прикоснуться посетители-туристы. Национальная святыня, вашу мать! Еще бы – это же исторические реликвии, сокровища!
А ведь вдуматься – это ложе Людовика Четырнадатого, на котором он трахал очередную фрейлину, ложе греха, а оно – музейный экспонат, реликвия. Святыня!!!
И все ходят и дивятся – ах, ну надо же, как богато оформлено!
А в то самое время, пока Людовик тут кувыркался, в какой-нибудь провинции Франции бедняки дохли с голода, как крысы.
И ничего – так и стоит это ложе в Лувре, и ни французы, и никто другой не говорит – давайте его уберем, это некрасиво, неприлично, пусть сначала потомки Людовика покаются!
Или толчок нашей Екатерины Великой, на котором она принимала судьбоносные решения для России – вот уж точно национальная святая реликвия! Блудница на троне православной страны!
Но хрен бы с ней, убирать всё это незачем, потому что это только история, воспоминание народа о своем прошлом, худом или хорошем, которое уважать нужно в любом случае. Как врач – пациента, кем бы тот ни был: гнусным убийцей, вонючим оборванцем.
Жаль, что для историков нет аналога врачебной клятвы Гиппократа. Очень бы она нам не помешала…
История – наше прошлое, и именно нам «лечить» его последствия, но только с уважением к нему, терпением, пониманием.
Почему же музейный Ленин, так мешал, ну так мешал некоторым господам? Не иначе, как бревно заложено в их собственном глазу.
А вот они-то могли бы, могли бы отказаться от собственного богатого прошлого, «комфортного далека», от блестящего будущего, не бояться отравленных пуль, – во имя того, чтобы накормить голодных, дать крышу бездомным, научить безграмотных?
Нет, пожалуй, что не могли бы. Вот и застит им глаза, и мозолит… Мавзолей», - усмехнувшись, снова скаламбурил он.
У Бремовича мелькнула мысль, что он совсем не знает личности автора этого письма, а, значит, и сам не имеет морального права думать так, как только что подумал.
Мгновенно загоревшись жаждой научного поиска, он поскорее через коннектик вышел в электронную сеть, нашел в поисковой системе фамилию писателя.
Всемирная сеть через пару мгновений предоставила ему следующий ответ: автор читаемого Николаем опуса после развала СССР долго жил в Украине, где самоотверженно защищал права русскоязычного населения перед распоясавшимися желто-голубыми националистами.
«Самоотверженно» - это был термин из статьи о писателе, помещенной в электронной энциклопедии. Бремович покачал головой.
«Самоотверженно или нет – теперь один Бог знает. Ну, Он ему и судья. Однако же, что он тут лжет дальше?»
«Господин Президент, как Вы могли допустить, что после запрета КПСС ее двойники-мутанты, «ничего не забыв и ничему не научившись», возродились в бездумно-доверчивой России, вновь дурача слабых, растерянных и ностальгирующих?!
Перед лицом реформируемого общества – новый, но во многом пугающий мир. А в тылу, как и 83 года назад, орудуют непримиримые, зовущие «вперед – к прошлому», злобно саботирующие все начинания…»
«Неужто он и не предполагал, к чему все эти «начинания» могли привести и, в конечном итоге, привели?» - усмешка Бремовича была то грустной, то злорадной, то снисходительно-едкой, но тошнота не отпускала.
«О, гниль, гниль, - шептал ему внутренний голос. – Тошнотворная гниль интеллигенции, жрущая тело убитого льва – Советской России 1990-х годов, больше ничего!
И как же прав был тот же Ленин, написав свое до сих пор не дающее кое-кому покоя: «Интеллигенция – г…но».
И, словно в подтверждение этим мыслям, далее по тексту автор, «любитель Земли Русской», эту же самую землю ласково же и опустил по самое некуда:
«Да, в Европе коммунизм – идеология. На российской почве возможен лишь большевизм. А это патология».
«Выходит, вот какая плохая у нас почва!» - съёрничал Николай.
«Следовательно, не выпадая из демократического ряда, можно сказать родным нашим большевикам зюгановского и анпиловского призывов: «Товарищи, вы тяжело больны. Лечение требует времени. Воздержитесь от телодвижений, пока не сменятся поколения».
«А, конечно, вот чего он хотел – чтоб забыли, чтоб никто не мог вспомнить, кто же такой Ленин и те, кто был с ним, те, кто умел жертвовать своим во имя других…», - Николай еще раз глубоко вздохнул.
«Да, пожалуй, недалек тот день и час, когда дети вдруг спросят родителей: папа (или мама), а что это такое – жертвенность, и взрослый не сможет на это ответить ничего».
А письмо заканчивало: «И тогда, может быть, сама собой уйдет из России большевистская напасть, когда, наконец, член КПРФ с партбилетом № 1 избавит нас, не ленинцев, от обязательного созерцания черной двери…
Красную площадь ведь стороной не обойдешь».
И подпись.
Николай еще раз изумленными и печальными глазами за стеклами очков, сползшими на нос – у него развивалась ранняя дальнозоркость – проглядел этот подряхлевший от времени документ со штампом Федерального собрания и резолюцией зампреда Госдумы: «Разрешить к распространению среди депутатов».
И снова горько усмехнулся сквозь пробивающуюся наружу дрожь негодования: как человек с православными, христианскими взглядами мог ТАК осуждать и грязно обливать того, кто, пусть ошибаясь, падая и поднимаясь, отдал свою жизнь людям.
Бремович брезгливо откинул от себя письмо на край стола, и вдруг эта бумажка показалась ему во много раз более жалкой, чем лежавший в мавзолее труп когда-то сильного и умного человека, умевшего жертвовать собой ради других – а вот ведь, поди ж ты, ничтожная бумажка, а тоже до сих пор сохранилась – живая история, как-никак!
И от этого осознания Бремович почувствовал, как по телу постепенно расползается приятное, давно не ощущаемое им тепло – великая радость открытия.
Он испытал в этом огромном прохладном зале крупнейшего архива России то величие открытия Истины, когда все в мире внезапно, вдруг, встает на свои места, становится ясным, как белый день. Наверное, то же самое чувствовал князь Мышкин Достоевского перед одним из своих припадков.
Но Бремович, к счастью, не был эпилептиком. И потому, почувствовав эту переполнявшую его теплоту и благодать, – засмеялся.
Сначала – тихо, потом, снова взяв в руки письмо и следя глазами по строчкам, заостряя внимание на наиболее ярких образах – в голос, всё громче и громче, всё свободнее.
Работавшие в читальном зале за соседними столами его коллеги стали поднимать на него головы, оборачиваться на столь неожиданно расхохотавшегося человека, видимо, боясь его сумасшествия.
Но Николай смеялся по-детски, так весело, искренне и непринужденно, что они успокоились, и один, представительный, старый, седой, очень интеллигентный мужчина, оставив свои бумаги, подошел к Бремовичу.
-Что с вами? – участливо улыбнулся он.
-Со мной? – смеясь, удивленно переспросил Бремович. – Да так… Простите, вы – историк?
-Да, - тоже удивился подошедший. – Профессор истории, Московский университет.
Николай кивнул, с трудом успокоился, поднялся из-за стола.
-Господа! – обратился он ко всем присутствующим. – Простите, что отвлек вас. Но я объясню. Видимо, здесь практически все – историки.
Я бы хотел ознакомить вас с одним документом – великолепным посланием прошлого века. Вслушайтесь в эти строки – и, если вы настоящие историки, вы сами поймете, почему я так громко смеялся, - улыбаясь, проговорил он.
Звук его голоса легким эхом отбросило в вышину просторного зала, и оно замерло где-то в дальних его углах, между полками и стеллажами.
Несколько работников архива, умудренных сединами, подошли из глубины хранилища, с интересом наблюдая сцену.
Многие посетители, пришедшие сюда работать над своими диссертациями и статьями, а то и книгами, нахмурились – Бремович отвлекал их от важных дел.
Но он стал читать, вдумчиво, с выражением, стараясь не засмеяться снова.
Однако где-то с середины текста, с упоминания о Чаадаеве и Михайловском, все его слушатели тоже стали понемногу подсмеиваться.
Шум в зале стал нарастать. Бремовичу уже трудно было перекричать всех, кто подошел ближе к нему, чтобы лучше слышать – в зале находилось человек семьдесят.
И когда Николай прочитал о том, что «лечение требует времени», - зал грохнул так, что последние строки текста потонули в оглушительном хохоте, собственное эхо которого, словно испугавшись, забилось в самый темный угол зала.
-Вот так доктор! Классный диагност! – хохотали работники архива, утирая мокрые глаза стариковскими залежалыми платочками.
Им вторили молодые историки:
-Ну, Ленина он не читал, разве что для сдачи экзаменов по политэкономии в советском институте, так хоть Чаадаева, слава Богу!
Бремович отвел душу, насмеявшись вволю с этими, ставшими сразу ближе и роднее ему, людьми, которых он видел, пожалуй, первый и последний раз в своей жизни, но понявшими его, проникнув в простую и светлую истину: «Зло – это осознанное нарушение гармоничной цепи развития».
Или еще: «Рок – порождение избыточного минуса внутри себя из-за неправильного обращения с информацией».
Бремович не помнил, где он прочитал два этих изречения. Нет, они не были для него «истиной в последней инстанции», но они были ему так понятны и близки, так ясны, что больше ничего не требовалось для доказательства их правоты.
Первым закончил смеяться тот пожилой профессор, что подошел к Николаю с вопросом, что случилось.
-Да-с, - протянул он многозначительно. – С высоты нашего 2087 года это, действительно, смешно.
Думал ли тогда, в 1997-м, этот несчастный, что над его опусом так посмеются потомки? Что его самого переживут столь нелюбимые им призраки, что появится множество новых, куда более ужасных и кровавых, чем те, о которых писал он?
Что многое исчезнет с лица России – и хорошее, и плохое, а что-то – появится? Что люди успеют перечитать и вновь забудут классиков? Что этот круговорот – нескончаем?
Сколько воды утечет за долгий двадцать первый век! – профессор громко вздохнул и уже с грустью закончил, обращаясь к Николаю. – Коллега, вы-то, конечно, помните классику? Вам не кажется, что то, что произошло сегодня здесь – это «насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом»?
Бремович задумчиво улыбнулся, кивнул, пожал протянутую руку.
-А я не согласен, коллега, - возле них стоял еще один слушатель. – То, что мы слышали – это лишь ярчайший образчик лицемерия. Автор так нарочито изгалялся в словесных выкрутасах, что это слишком заметно, а, значит, бездарно. Он слишком рьяно пытался расставить нужные ему акценты. А это еще и противно, непорядочно. Сам говорит о христианской морали, но дышит откровенной злобой и ложью по отношению к мертвым.
-Видимо, у него в тот момент был сильный писательский зуд, - вступил в разговор третий. – Это почище влечения к женщине. А уж купирование этого зуда – то есть удовлетворение графоманского желания, - порой доставляет удовольствия больше, чем секс.
Нет, я не извращенец, - рассмеялся он в ответ на удивленные взгляды, обращенные на него. - По крайней мере, я не один такой. Теперь-то я понял фрейдовскую идею о сублимации! Вот автор этого опуса, несомненно, страдал писательским зудом. Ну и поделом, что сегодня его так осмеяли. Жаль, он этого уже не услышит никогда…
-Господа, - примирительно заметил Бремович. – Давайте не будем уподобляться… О мертвых – или хорошо, или ничего.
Теперь он точно знал, что именно напишет в своей статье.
XX
В кабинет заглянул боцман:
-Разрешите, товарищ командир? Вот, - он положил на стол перед Трильи помятую, потрепанную, толстую тетрадь. – Нашел утром при осмотре тумбочек в третьем отделении. Это ужас что такое, - пожилой человек, он с укором покачал головой.
-Что? – не понял Трильи, жестом приглашая его сесть.
-А вы почитайте, почитайте, тогда поймете, что за молодежь мы тут растим. Ф-фу, мне самому уж так стыдно стало! – фыркнул боцман, упав на мягкий стул всем своим большим телом, и вытер выступивший пот белоснежным платком.
-И это образцовая часть! Что ж тогда в других-то делается? – не унимался он, не давая Александру сосредоточиться, чтобы пробежать то, о чем говорилось в загадочной тетради.
Там были стихи, написанные хорошим, ровным ученическим почерком. Большей частью о любви, технически очень грамотные, что, даже не смысля в стихосложении, сразу же понял Александр.
Но написаны они были таким языком, с таким грязным натурализмом подробностей близости между мужчиной и женщиной, что Трильи невольно поморщился.
Была там и откровенная нецензурщина, слова которой при чтении больно, словно кувалдой, ударяли в грудь, по сердцу.
Были политические стихи, о свободе и о том, как ее отнимают. И снова – нецензурно, по виновникам этой не-свободы.
-Где автор? – не став читать до конца – там было еще много чего, спросил Александр.
-Да вот, тут, за дверью стоит, - кивнул боцман. – Думал его, засранца, перед всеми отчитать, да посоветовался с комотделения, и решили – лучше уж прямо к вам. Чего остальным-то про это знать? Еще расползется, зараза поэтическая, - проворчал он.
-Вот и славно, что вы так решили, - Трильи улыбнулся. – Давайте его сюда, товарищ Меркази, поговорю. А всем остальным, действительно, лучше ничего про это не знать, если, конечно, он им сам поэтические вечера не устраивал. Ну, да это я сейчас выясню…
Вошел паренек лет двадцати, уже старшина, значит, служил не первый год. Трильи подзабыл его фамилию.
-Разрешите? – убито спросил матрос.
-Садись, - не сдержавшись, улыбнулся Александр, с любопытством разглядывая его: непримечательная внешность, очень светлая, почти бесцветная, а вот, поди ж ты – стихи… - Можно тебя на «ты» называть?
Тот смутился от ласкового тона командира.
-Как прикажете, - буркнул он в ответ.
-Как тебя зовут?
-Сати.
-Красивое имя, - вздохнул Александр. – А что ж ты, Сати, эту самую красоту собственными руками уродуешь?
-Простите, не понял, - вскинулся матрос.
-Я про стихи твои, - Трильи протянул ему тетрадь, тот взял и покраснел. – Стихи хорошие, талантливые, в смысле техники. Но что же ты о такой грязи пишешь, так пОшло и грубо?
-Пишу, как умею, - он выстраивал свою защиту на коротких и хлестких фразах, похожих на военные команды и ответы на них.
Пробиться через нее было тяжеловато, но Трильи не собирался сдаваться.
-Зачем?
Тот пожал плечами.
-У меня это… в душе. Вот и изливаю.
-Только для себя или для других – тоже?
-Для себя.
-А о добром, хорошем, светлом тебе не хочется писать?
-Я не думал об этом.
Трильи поднялся, одернул китель, подошел к окну.
-Подойди сюда, пожалуйста, Сати, - он убрал тонкие жалюзи, чтобы матросу было хорошо видно плац, за ним – спортплощадку, на которой шли занятия по рукопашному бою, сбоку – аллея, которую усердно мело первое отделение во главе со своим старшиной.
-Что видишь? – с интересом спросил Александр.
Сати удивленно посмотрел на командира, потом в окно:
-Плац чистый, занятия на спортплощадке, уборку территории. Всё.
Трильи улыбнулся:
-Ты сейчас описал увиденное, как в рапорте, сухо и четко.
Но об этом же можно было сказать и по-другому, в том числе, в стихах. Например, что плац, как белый лист бумаги, на котором стыдно сделать неверное движение и испортить эту непорочную, незапятнанную красоту, как чистоту девушки.
Что на спортплощадке – будущие рыцари чести куют себе мускулы для защиты слабых от зла.
Что уродующий красоту зеленой аллеи мусор будет безжалостно уничтожен силами добра и чистоты.
А можно было бы написать и в третьем варианте. Что плац пуст, как списанный, старый, тупой матросский ботинок, и ничего умного и хорошего не даст, как глупая портовая проститутка, которую еще, кстати, можно было бы обозвать нецензурно.
Что матросы на спортплощадке учатся бить морды обидчикам в будущей гражданской жизни, и тех покрыть матом.
Ну, а аллея, - он на секунду задумался, не заметив на себе потрясенного взгляда Сати, - аллею, допустим, сравнить с продажной женщиной, которая, сколько ни вычищай она свою…, - он выразительно посмотрел на совсем остолбеневшего матроса и сдержался, - как была грязной шлюхой, так ею и останется…
-Вы…тоже стихи пишете? – еле выговорил Сати.
-Нет, - Трильи коротко и грустно рассмеялся. – Я пытаюсь тебе объяснить, что в каждом явлении может быть скрыто как то, о чем ты так грязно написал в своей тетради, так и примеры удивительной чистоты и добра.
Не читал «Песнь песней Соломона»? На, почитай, - он достал с полки шкафа старую Библию. – Только, как сможешь, верни, это сейчас книга редкая, у меня дома, правда, еще одна есть, но эту я везде с собой вожу.
Соломон был любвеобильным царем, и тут написано и о плотской любви, и о телесной красоте, куда ж без нее слабому человеку.
Но как это написано, Сати! – проникновенно сказал Александр, оставляя закладку в нужном месте. - Да, мир кажется нам двояким, но это потому, что он, как в зеркале, преломляется и отражается в каждом из нас.
Поэтому то, что отражается, не вполне настоящее. Это лишь отражение, которое прошло через нас, через наше собственное добро или зло.
Поэтому важно, что мы видим в действительности, а не в этом условном отражении, и что именно мы преумножаем – первое или второе.
-Добро или зло, - повторил Сати, опустив глаза на Библию, однако, почти сразу же снова смело посмотрел на командира. – Но ведь в мире всему место есть, и плохому, и хорошему. Почему же вы говорите, не стоит писать о плохом?
-Не о плохом. В мире всё важно и нужно. Но пойми, вопрос в том, для чего всё это важное и нужное – для плохого или для хорошего. У тебя есть девушка, которая тебе нравится? – внезапно спросил Трильи.
-Есть, - поколебавшись секунду, сказал Сати.
-А тебе было бы не то что приятно, но, скажем, ты бы себя чувствовал нормально, хорошо, если бы о ней кто-нибудь, например, написал вот так, - Александр снова взял тетрадь со стихами, перелистнул и ткнул пальцем.
-Это… я о ней и писал, - покраснев, сознался паренек, покрепче прижимая к себе Библию.
Трильи с грустью посмотрел на него.
-А если бы кто-то написал так о твоей матери или сестре? У тебя есть сестра?
-Есть… младшая…, - еще больше покраснев, ответил матрос.
-Значит, тебе бы такое не понравилось, - подвел итог командир. – Тогда зачем же ты плодишь эту грязь, мерзость, зло?
Если девушка нравится, это, наверное, должно быть светлое, доброе чувство?
Тогда почему – пошлость и грязь? – он смотрел в лицо парня своими широко распахнутыми бархатными глазами прямо и неподкупно.
-Не знаю, - очень тихо, подавленно проговорил Сати.
-Ты ведь, если не ошибаюсь, родом из деревни? – ненавязчиво продолжал Александр, возвращаясь за стол. – Садись.
Помнишь, наверное, как там борются с садовыми вредителями: чуть единичные особи заметят, спешат обработать, чтобы этот паразит не размножился, не поглотил весь урожай, - Сати кивал.
-Зло, включая пошлость и грязь, похоже на этого паразита, живущего и внутри нас, нашей души, и снаружи.
Паразита, который питается за наш счет, за счет добра, созданного не им и не для него, потребляющего чужое добро, паразитируя на нем.
Добро может существовать без него, без зла, но не наоборот. Если паразит сожрёт всё имеющееся добро, он погибнет вместе с добрым хозяином, но он жрёт всё равно – уж такова его сущность, не может остановиться даже зная, что впереди – смерть.
Но я тебе, Сати, говорю теперь о том, что, может, не поздно еще расправиться с этим гадом, как с любым из садовых вредителей.
-Я понял, спасибо вам, товарищ командир, - с посветлевшим лицом Сати привстал со стула. – Разрешите идти?
-Тетрадь забыл, - Трильи протянул ему его стихи, но парень качнул головой.
-Если не побрезгуете, оставьте себе на память, - он отдал честь с улыбкой и вышел.
* * *
Это было кладбище кораблей. Множество махин – старых служак – толпилось в просторной бухте, контрастируя своей серо-чернотой и блеклостью с лазурными красками моря, неба и берега.
На берегу ждали с вздыхавшими двигателями закрытые портовые автобусы. Поодаль от них курили с озабоченным видом несколько морских офицеров.
Первая пара шлюпок отошла от крейсера, виртуозно петляя между его более древними и изношенными соседями с покосившимися мачтами и унылыми трубами, - направилась к берегу.
Следующая пара с остатками команды «Первого» тоже отвалила от борта.
На последней шлюпке должны были прибыть на берег старшие офицеры с комиссией, принимавшей сдачу корабля.
-Вот, вроде, праздник сегодня, новоселье, можно сказать, а невесело, - Рафик Селонсо, здоровый и румяный, развел руками. – Даже кипенно-белый китель и такие же брюки с твоими любимыми стрелками глаз не режут, Сандро, и не радуют.
-Жаль друга, да, - между глазами Трильи, как раз под капитанской фуражкой, легла уже привычная вертикальная складка. – Ну, сколько же мы прослужили на нем, а? – он с лаской, с любовью провел твердой ладонью по наружной стене бронированной рубки.
Главный инженер-механик, поднявшись из трюма, победно прошествовал по палубе и, расслышав последние слова командира, сочувственно улыбнулся:
-Это не мы на нем, товарищ Трильи, это «Первый» на нас отслужил. Я тут простым матросом начинал. Двенадцать лет прошло!
-Двенадцать лет, – покачал головой Александр. – Два капитальных ремонта со сменой почти всей его начинки, м-да…
Он на миг представил себе холодную, стеклянно-прозрачную глубину под мощным килем «Первого», уставшего рассекать упрямые волны, представил, как потяжелел крейсер за время своей службы от охвативших его днище липучих зеленых водорослей, мало поддававшихся ежегодной специальной очистке.
-А помните Эннаби? Капитана Мориса Эннаби? – почесав затылок, сдвинув на нос фуражку, блеснувшую на солнце кокардой-якорьком, спросил Рафик Селонсо.
-Как забыть?! Конечно!
-Жесток был, но силен, ничего не скажешь. Духом силен был, - сжав кулак, сказал инженер.
Трильи, как во сне, кивнул:
-Да, он меня многому научил. Многому – даже после своей смерти…
Офицеры еще долго могли бы предаваться воспоминаниям, но члены комиссии, закончив последний осмотр внутренностей крейсера, дали отмашку.
Все необходимые бумаги были подписаны, и пора было отправляться на берег. Оттуда уже доносился протяжный, зазывной, нетерпеливый гудок казенных автобусов.
Александр до самого берега молча стоял в шлюпке, не выпуская из виду верхние части «Первого» - сам корпус уже невозможно было наблюдать – закрывали другие суда.
Трильи покинул корабль последним, как командир. В памяти всё проносились отдельные картины былых рейдов, и сейчас он чувствовал, будто с кровью оторвали какую-то нужную часть его организма, где-то внутри, возле сердца.
Там было больно.
«Прощай, дружище! Прости нас, предателей. Мы же – люди. Мы не умеем по-другому. Нам всегда нужно всё новее, мощнее, сильнее, современнее. Прости».
На берегу у некоторых моряков, особенно тех, кто долго прослужил на крейсере – из постоянной команды и сверхсрочников, Александр заметил на глазах слезы.
Команда, в парадной форме, выстроилась в шеренгу. Оглушительным залпом в светлый воздух над пустынным плоским побережьем прозвучал из табельного оружия прощальный салют славному кораблю.
Трильи принял положенные рапорты от начальников отделений, поздравил с успешным окончанием ремонта военного порта Туза и возвращением в родные стены. Всех погрузили в автобусы, по нетряской дороге поехали назад, в порт.
-Всё-то теперь у нас по-новому, - продолжал вздыхать Рафик в пути, сидя рядом с Трильи на передних местах автобуса.
-Ты уже знаешь, как будет называться наш новый дом, новый крейсер, где мы будем служить? – с задумчивой, грустной полуулыбкой спросил Александр.
-Знаю, - доверительно усмехнулся Рафик. – «Первый».
Трильи качнул головой.
-Да, кое-что старое остается. Так что будем надеяться, он не опозорит честное и славное имя своего предшественника. Впрочем, на мой взгляд, называть новый корабль славным именем старого, списанного, мертвого, – это как-то…кощунственно, что ли…, - он вздохнул.
Рафик пожал плечами.
-Ты, как всегда, не в меру щепетилен, Сандро.
За неделю до очередного рейда – теперь на новом «Первом», оснащенном самой современной электроникой, - у моряков по графику значилось проведение квартального профилактического медосмотра.
Трильи, торопясь в Академию, где он должен был читать две пары лекций, заскочил в клинику Адмиралтейства, надеясь пройти врачебную комиссию как можно быстрее. И за те два часа, что он оставил себе на это дело, ему это практически удалось.
Оставался осмотр хирурга – и он мог бы еще перекусить в столовой Академии, потому что пообедать дома не успел – провожал Элис на каникулы в Морскую деревню.
В коридоре, возле кабинета хирурга, все скамьи были заняты приунывшими офицерами.
-Это что, все сюда? – Трильи не поверил глазам. – Кто последний?
Кто-то откликнулся. Александр расстроенно покрутил головой, поздоровался со знакомыми за руку, кому козырнул, кому кивнул.
-А что так долго?
-Да новенький, молодой, подолгу смотрит. Чего тут смотреть! – раздраженно вспылил сидевший ближе других к Александру капитан первого ранга.
Трильи, скрепя сердце, прислонился к прохладной крашеной стене. Можно было бы, конечно, пойти напрямую к Доньоле, и он бы это заключение медкомиссии, как ее бессменный председатель, ему сам бы написал, в его присутствии.
Но, кто знает, где его теперь искать? А найдешь – вдруг будет занят? Больше времени потратишь, а к началу лекции опаздывать не хотелось.
Трильи еще раз скептически окинул тянущуюся, кажущуюся бесконечной, очередь из офицеров. Или, может, отложить на завтра? Сердце щемило – и так времени мало осталось, а тут – тратить его на сидение в очередях…
Из другого кабинета, почти напротив стоявшего Александра, выглянула молодая миловидная врач, быстро оглядев очередь, спросила:
-Ко мне кто-нибудь есть? – на нее никто не посмотрел, все продолжали сидеть сосредоточенно-молча.
Когда дверь за ней закрылась, Трильи из любопытства внимательно взглянул на ее табличку: «Хирург».
-Простите, товарищи офицеры, а здесь что, тоже хирург принимает? – с удивлением спросил он у всех.
-Принимает…, - чуть не подавился кто-то. – Да кто ж к женщине пойдет… Перед чужой бабой раздеваться, - и махнули рукой.
-Она не баба, она врач, - спокойно сказал Трильи и взялся за блестящую ручку. – Я так понимаю, что буду первым, - он полувопросительно подмигнул нескольким вытянувшимся от изумления лицам, для приличия стукнул костяшками пальцев в дверь и вошел в кабинет.
-А, значит, все-таки кто-то решился, - с доброй усмешкой сказала врач, поднимая глаза от бумаг на столе, и осеклась, увидев вошедшего.
-Капитан-лейтенант Александр Трильи, командир крейсера «Первый». Добрый день.
-Здравствуйте, - она покраснела, а он будто бы не обратил на это внимания.
-А вы, наверное, к нам на стажировку? – сглаживая ее неловкое молчание, с улыбкой спросил Трильи, садясь на стул перед ее столом, положил перед ней медкарту. – На смену нашим убеленным сединами докторам?
-Да, - пытаясь овладеть собой, проговорила та.
Александр вздохнул:
-Доктор, пожалуйста, нельзя ли побыстрее? Я на лекцию опаздываю, - мягко попросил он.
-Вы учитесь? – не поняла хирург.
-Учу, - коротко рассмеялся Трильи. – Но и вы правы: тот, кто преподает, тоже учится чему-то у своих последователей.
Врач попробовала улыбнуться:
-Если бы все преподаватели думали, как вы. А то вот в нашем мединституте некоторые студентов и за людей не считали: так, за молодых лоботрясов…
-Каждому свое, - понимающе кивнул Трильи. - Так… Можно поскорее?
-Да-да, конечно. Ра…ра…здевайтесь, - еле выговорила она, изо всех сил безрезультатно стараясь не покраснеть и сдерживаясь, чтобы не смотреть, как быстро, аккуратно и спокойно разоблачался Трильи.
Вначале она поймала себя на мысли, что чувствует некоторую обиду на этого красивого пациента за то, что он обращается с ней только как с бесполым доктором (хотя как иначе он должен был бы обращаться?), обиду, несмотря на нечистые помыслы, устремившиеся в ее мозг с настойчивостью паразитических насекомых.
Но, украдкой, пару раз взглянув на его действия, вдруг поняла, осознала, как ошибалась: он обращался с ней именно как с женщиной, мягко, тактично.
Каждым движением, взглядом, словом он жалел и щадил ее как слабую женщину, стараясь своим поведением сглаживать ее заметную неловкость.
В нем не было смущения, стыда или робости, и тем более, напротив, вызывающе-назойливой привлекательности, которые только еще более заставили бы ее чувствовать собственный стыд от надоедливых помыслов.
Не было и нарочитого равнодушия к пикантности ситуации, точнее, для него этой пикантности просто не существовало.
Зато он видел, что для нее эта пикантность вполне реальна и обходится дорого, так что почти ей не по силам.
Он видел смущение и стыдливость молодой женщины, понимал и ее помыслы, но не осуждал, не смеялся, не принимал их, как должное, не был снисходительным, а, словно из уважения и благодарности ей за то упорство, с которым она боролась с этими помыслами, именно жалел и щадил ее.
И когда она за несколько мгновений поняла всё это, то, потрясенная, восхитилась.
-О, боже мой! – увидев его спину, доктор даже привстала с места. – Что это? Кто вас так…?
-Там написано, - не оборачиваясь, складывая одежду на стуле за ширмой, Трильи кивнул на стол, где лежала его карта.
Хирург нервически перелистнула страницы, пробежала глазами.
-Господи! Это же настоящий вандализм, надругательство над красотой природы! – она чуть не заплакала от жалости и ужаса. – Как вы справляетесь с этим? А доктор Доньола не предлагал вам пластику? Это же…это…
-Доктор, я очень прошу вас поскорее закончить осмотр, - скрепившись, мягко, но настойчиво повторил Трильи.
-Ах, простите, - пролепетала та, на подгибающихся ногах подходя к нему, пытаясь натянуть на негнущиеся руки резиновые перчатки.
-Доньола мне, разумеется, предлагал. Стволовые клетки. Но вы сами знаете: их подсадка заняла бы от полугода до года.
А для меня это время – слишком дорогое удовольствие, я не могу из-за каких-то рубцов так надолго отказаться от службы, от преподавания. И потом, я к ним уже более-менее приспособился…
-Не больно? Они же спаяны с мышцами!
-Нет, - улыбнулся он ей сверху вниз. – От этого исцеляет спорт.
-Значит, вы ни на что не жалуетесь? Вы… вы просто молодец. Вы необыкновенный человек! – вырвалось у нее. – Простите, - повторила она и, поскорее стянув с рук перчатки, подошла к раковине, вымыла руки и умыла пылающее стыдом лицо.
-Не стОит так меня, доктор, - по-доброму улыбнулся Александр.
-Можете одеться, - выдавила та из себя. – Вы здоровы.
-Спасибо. Вы очень хороший врач, хотя и молоды, но свою работу умеете делать хорошо. И – быстро! Спасибо, доктор, - он и это умел сказать искренне, не вызывая в собеседнике приторного ощущения лести.
Он все делал так, что голова бедной женщины кружилась и кружилась.
Трильи не успел еще застегнуть брюки, как в кабинет без стука, как полноправный хозяин, не вошел, а влетел стремительный Доньола.
Если бы у него была борода под стать его красивым седым волосам, он был бы похож в этот миг на самого Посейдона, разумеется, в самом добром расположении духа.
-Сандро! Приветствую! – они крепко поздоровались за руку. – Коллега, вам несказанно повезло – видеть этого человека, Александра Трильи! Это настоящая, живая легенда и гордость нашего Северного флота! – провозгласил он весело.
-Да брось, Джанни, – не выдержав, тоже засмеялся Трильи. – Доктор, не слушайте его. Я, ей-богу, не стою таких похвал.
-Он – профессор и наш непосредственный шеф, как же не слушать, - обрадовавшись новому разрежению обстановки, поддержала их шутку хирург.
-Как Ирен, дочка? – не сбавляя темпа, спрашивал Доньола.
-Ты бы сам в гости заходил, Ирен часто вспоминает…
-Привет ей, скоро заеду. А ты что, спешишь? – удивился он, видя, как Трильи уже направился к двери.
-Очень, так что извините за сумбур.
-Ну-ну, - излюбленным жестом потирая красивые руки, сказал Доньола. – Скажи там своим сослуживцам, за дверью, чего они устроили очередь в один кабинет. У нас два хирурга, так что не съест их тут наша милая доктор Гольдини.
-Конечно, не съест, и я послужу перед ними живым доказательством этого факта, - раскланявшись, Трильи вышел.
-Зашел вас проведать, коллега, как вы тут. Все-таки первый день – это всегда сложно, - ласково улыбнулся профессор, нависая крупным телом над снова поднявшейся из-за стола и все еще пунцовой женщиной. – О-о, как он вас…, - сдерживая смех, понимающе протянул Доньола.
-Простите, профессор, у меня еще так мало опыта, и я еще не видела такой красоты.
Это же Аполлон, только искалеченный извергами Аполлон! Ну вот, видите, я еще не совсем врач, я все-таки женщина, - доктор готова была провалиться сквозь пол под испытующим взглядом председателя медкомиссии.
-Ну-ну, будет вам, - он по-отцовски потрепал ее по плечу. – А как же иначе? Всё правильно, всё хорошо.
-Вы знаете, эти рубцы на его спине, я не понимаю, как можно с этим жить. Это должно быть так больно!
-Он спортсмен, его правильно развитые мышцы сами справляются с тем, чтобы не натягивать кожу до боли.
-Но почему он не хочет тратить время на лечение? Я сначала, грешным делом, подумала, может, это такой ход из разряда: «Шрамы украшают мужчину».
Женщины ведь любят жалеть и, когда видят такое, то… В общем, может, ему просто не хочется потерять то, что придает ему еще бОльшее обаяние? Хотя, честно говоря, я всегда считала, что уродство не может быть привлекательным, калека не может никого привлекать.
-Доктор Гольдини, - став серьезным, почти строго сказал Доньола. – Вы правы лишь отчасти.
А вот Александр Трильи всегда говорит правду.
Шрамы, нанесенные временем и людьми, действительно, не могут украсить то, что с любовью создано Природой. Они могут только уродовать.
Но калека калеке рознь. Потому что увечья, как бы из противоречия, иногда лишь больше подчеркивают то прекрасное, что есть в человеке.
Ну, вот представьте. Как это в Новом Завете: если глаз соблазняет тебя, вырви его, если рука соблазняет, и ее отсеки. Я уверен, что если бы Александру Трильи даже (не дай бог!) вырвали глаз, оторвали руку или ногу, или лицо бы его обезобразили, то он все равно бы не потерял своего обаяния и привлекательности. Возможно, даже приобрел бы нечто большее, как вы сказали.
Но не потому, что ему бы этого хотелось, а только потому, что любое видимое увечье лишь подчеркнуло бы его природное мужество, умение хранить величайшее внутреннее достоинство.
Даже с тяжелым увечьем.
А потому – никакой он не калека. Он настоящий мужчина, каким и должен быть. Согласитесь, это не может не восхищать, не может не привлекать. Ну, скажите же, коллега, теперь скажите именно как женщина? – снова весело рассмеялся Доньола.
-Да, именно это он дал мне сегодня почувствовать! И… это так очищает, как душ родниковой водой. Честное слово! Это необыкновенно! Профессор, вы, как всегда правы, - она с благодарностью кивнула.
-Так, где же наши пациенты? – загремел председатель медкомиссии. – Неужто даже живой и невредимый Александр Трильи на них не подействовал? – он почти со смехом рванул на себя легкую дверь в коридор.
-Ну-ка, товарищи офицеры! Время дорого! Не задерживаем! Смелее, тут все свои! Вперед, следующий!
Свидетельство о публикации №214071201751