Жди меня, Родина, кн3 ч2 гл1-2

16+


I


Из-за невысоких холмов, над прозрачной вечерней долиной слышался протяжный, тоскливый и неумолимый, мертвящий душу вой.

Он приближался, нарастал, в нем чудились уже страшные звуки лязга зубов и движений тел серых хищников. Многих тел.

Наконец, они появились. С крыши сарая, на которой сидела Сильви, девушке было видно, как из-за горизонта сплошной массой на долину лилось серое, неровное варево. В горле у Сильви перехватило от ужаса, нескончаемый волчий вой резал и резал уши.

-Сколько же их… Невозможно… Господи! – еле слышно смогла выговорить она, и глаза невольно стекленели, мертвели оттого, что уже вся долина за Морской деревней была покрыта этой ужасной движущейся серой массой. Ей не было конца.

Спустившись с сарая, Сильви бегом ринулась в дом. Но напрасно уговаривала она мать и отца, и младшего брата сделать что-то, что могло бы спасти их от неизбежного. Ей отвечали, что они закроют все окна и двери, а волки, возможно, только пройдут через деревню.

-Им нет конца! Куда они могут уйти! – кричала девушка, а ее всё убеждали в обратном.

Вой уже проникал сквозь стены и стекла дома. Серые волчьи тела закрыли собой землю, заполнили все пространство помертвевшей, словно окаменевшей улицы.

Сильви боялась выглянуть в окно, потому что знала – там, под ним, стоят, жадно облизываясь и глядя в это же окно, несколько тощих волков.

Чего они ждут? Сколько в доме еды и воды? Сколько семья из четырех человек сможет тут продержаться? Что делают теперь остальные жители деревни? Неужели кто-то уже погиб в зубах хищников?

Эти вопросы сверлили ум Сильви, не давая ей сосредоточиться на конкретном, что было бы более полезным в той ситуации, в которой они все оказались.

Мать, Стелла, тихонько молилась в углу комнаты перед иконами. Неумолкаемый волчий вой перекатывался за окном смертельной тоской.

На его фоне звон разбитого стекла показался не таким резким, как если бы окно выбили в тишине.

 Сильви увидела тело хищника, стремительно влетевшего в окно вместе с осколками стекла прямо на середину комнаты.

-А-а-а! – ей показалось, что кричала не она. – Бегите! Мама!

Волк прыгнул на мать, стоявшую к нему спиной, ближе других, и Сильви, как слепая, под пронзительные крики матери и Алексика поняла, что теперь все бесполезно.

Инстинктивно она оказалась за дверью, слыша, но уже не понимая, что там, через окно, в комнату, рыча и огрызаясь, лезут другие волки.

Она рванулась к входной двери, не помня себя, выскочила во двор, полный этих страшных серых чужаков.

Как она смогла преодолеть те три метра, которые отделяли ее от лестницы, ведущей на крышу сарая, как она успела столкнуть эту лестницу на кишащую серым массу, Сильви тоже не помнила.

Она сидела на самом коньке крыши сарая, плакала и тряслась от ужаса и отчаяния.

Волки никуда не собирались уходить. Они стояли и ходили, как хозяева, по двору, по десяткам других дворов улицы, которые могла видеть Сильви со своей крыши.

И оттуда – издалека, из-за горизонта, плыло и плыло всё то же жуткое, нескончаемое, серое, плотное, неровное полотно.

-Господи! Они все мертвы! А я жива! Я одна жива! Мама, папа, Алексик! Что я наделала! Я же говорила, надо уходить! О, Боже, Боже мой! – Сильви плакала в голос, и волки снизу иногда смотрели на нее своими мутными, желтыми глазами.

-Что вам надо от нас?! Гады! Чтоб вы сдохли! – кричала она им и, еще более ужасаясь, понимала, что им всё равно, плачет или кричит она или нет, и что именно кричит.
Они лишь терпеливо ждали, когда она станет доступной.

Наверное, девушка поскользнулась босой ногой на собственных слезах и, быстро скользя по накату крыши, рухнула с сарая на грядку клубники.

Почувствовав под собой что-то влажное, подняла и посмотрела на свою руку. Раздавленная клубника на руке, на подоле платья, показалась ей кровью, испугала Сильви.

Небо – голубовато-розовое в красивых вечерних сумерках – сузилось для нее, лежавшей на земле и смотревшей в эту недосягаемую высь. Сузилось от нескольких серых морд, образовавших над ней полуовал. Желтые глаза смотрели устало и без интереса, словно на мертвечину, которую все равно съедят – тогда, когда потребуется.

-А-а-а! – не выдержав, душераздирающе закричала Сильви и, наконец, проснулась.

-Дочка, ну что ты, что ты? – Стелла, тоже перепуганная, склонилась над Сильви и то гладила ее вспотевший лоб, волосы, всё ее дрожавшее тело, то осеняла крестным знамением. Отец и Алексик, тревожные, стояли в темном проеме двери.

-Мама, нет, нет, это ужасно, - истерично выговорила девушка, отстраняясь. – Слава Богу, все вы живы! Но… Уйдите, уйдите, пожалуйста, мне надо успокоиться, - она вскочила с кровати, вытолкала отца и брата за дверь, включила свет, в шкафу нашла нужную книгу, трясущимися руками вынула, перелистнула страницы.

-Волк, волки… То, сколько их приснится, означает, сколько еще страшных и тяжелых лет нам прожить суждено…, - прочла она, и рыдания снова стали душить ее. – Мама, да что же это…

-Тебе приснились волки, - повторила Стелла, обнимая дочь.

-Море волков, океан волков, мама, - прошептала та.

-Откуда ты взяла сонник? Виктория дала? Дочка, не нужно так в это верить, - мать говорила проникновенно, мягко, не убеждая.

Но в тот момент для Сильви не было ничего более убедительного на свете, чем эта материнская речь.

-Ты же знаешь, наши сны – лишь то, что мозг переработал из нашей действительности. Остальное – от лукавого. Это он хочет погрузить нас в уныние и отчаяние. Помолись Богу, всё пройдет.

-Я знаю, - снова прошептала девушка. – Я знаю, что всё это бред… Но…если бы ты знала, как это страшно. Как ужасно вы там погибли! Как мне было страшно, мама!

-Знаю, родная. Потому и говорю тебе всё это, - Стелла поцеловала дочь, взяла у нее сонник, под руку проводила до кровати и, уложив, выключила свет и села рядом с кроватью на полу. – Спи. Я помолюсь, чтобы ты не боялась будущего.


*     *     *


-Пока будете жить у нас, а там решите, как быть дальше, - просто сказал Александр Трильи, встречая только что прилетевших из России Бремовичей в аэропорту Командона.

-В комнатах для гостей. Они столько лет пустуют, как будто именно вас и ждали, - улыбнулась Ирен на вопросительный взгляд обрадованной Ольги.

А Элис с Эдиком смущенно переглянулись и тоже улыбнулись друг другу.

Друзья сидели за столом в теплой, уютной кухне. Было уже поздно. На столе благополучно остывал ужин – мясное филе с сыром и грибами. Недоеденный, он потерял всякую надежду оказаться в человечьих желудках.

Вкусный запах хорошо приготовленной пищи постепенно испарялся, уходя в небытие, а людям не было до этого дела – они слишком давно не были вместе, не имели возможности поговорить о том, что всех их волновало.

Но молодежь, может быть, в силу запросов растущего организма, поела быстро.
Элис, освоившись в обществе Эдика – это получилось как-то само собой, просто и непринужденно, - повела его показать квартиру.

-Извини, я не умею по-командорски и понимаю тоже плохо, - мальчик виновато развел руками, коверкая малознакомые иностранные слова.

-Зато я немного знаю русский, - Элис подбадривающе улыбнулась гостю. – Меня мама учила. Я тебя нашему тоже научу. Это легко.
-Спасибо.

Не откладывая взаимообучения в долгий ящик, Элис стала объяснять назначение комнат, показывала на предметы, называла их, действия с ними, потом Эдик проделывал то же, только на русском языке. Они радовались успехам друг друга и часто одобряюще улыбались.

Эдика особенно заинтересовал кабинет родителей Элис – стольких книг не было даже в доцентской московской квартире отца.

-Они всё это прочитали? – изумился Эдик, следя по корешкам, с трудом, скорее, интуитивно, догадываясь, что литература большей своей частью касается мировой истории и религии, психологии, морского дела и медицины.

-Нет, конечно, - рассмеялась девочка. – Пока. Но они, правда, очень много читают.

Эдик смущенно улыбнулся:
-А еще они у тебя очень красивые. Слишком красивые… для людей. И… ты похожа на них…

-На кого же еще! – рассмеялась Элис и покраснела. – Спасибо за комплимент, Эдвик.

-Эдик, - смешливо поправил он.

-Какое все-таки странное имя, - Элис пожала плечами, присела на край большого письменного стола, задумчиво перебирая в руках стопку мелкой бумаги для записей. – Эдуард – красивое имя, но длинное. И строгое слишком… Неудобно, когда по-дружески общаешься. Эдвик, Эдик… Эдвин! – хитро блеснув глазами, воскликнула она.

-Почему именно так? – снисходительно улыбнулся Эдик.
-А тебе не нравится? – ласково переспросила девочка, пристально всматриваясь в него.

Тот опустил вспыхнувшие глаза:
-Ладно, хорошо. Пусть будет Эдвин, хотя это совсем другое имя, - и удивился сам себе, что так быстро согласился.

Новое имя – новая судьба.

-Элис, подойди, пожалуйста, к телефону. Тебя Вито Моранио, - позвала из коридора Ирен.

-Извини, я сейчас, - Элис слегка коснулась кистью плеча гостя и выскользнула в коридор.

Эдвину сразу стало одиноко и неприятно в большом, чужом кабинете, заваленном книгами, газетами и журналами. Зябко.

Он взял со стола стопку свежей периодики, стал просматривать, но против воли прислушивался к доносившемуся из-за двери разговору, половину не понимая.

-Нет, Вито, сегодня не смогу, у нас гости. Да, очень важные, - понизив голос, говорила Элис. – Не знаю. Да, надолго. Не знаю, чего ты пристал! – вдруг почти с раздражением ответила она. – Слушай, давай, я потом перезвоню. Пока!

Когда Элис вернулась в комнату, заправляя за уши свои пушистые белые волосы, которые свободно лежали по плечам, не заплетенные в неизменные косы, Эдвин бездумно листал какой-то учебник на пока плохо понятном для него языке.

-Это твой друг звонил? – отвлекшись и помогая себе жестами, спросил он Элис.
-Да, одноклассник. Ты теперь, видимо, тоже будешь учиться в нашей школе. Хочешь, пойдем прямо завтра? Учебный год ведь только начался.

Эдвин пожал плечами, положил книгу на место.
-Друзья, - задумчиво протянул он, любимым жестом засовывая руки в карманы брюк, под легкий светлый джемпер.

-Теперь это будут и твои друзья, - мягко сказала Элис. – Прости, если я сейчас спрошу бестактно: тебе тяжело было уезжать из Москвы, от знакомых, друзей?

Эдвин озабоченно кивнул, прервав свои вышагивания по кабинету.
-Многие из них даже не знают, что теперь не увидят меня. Никогда, - он выпрямился, сам вдруг только сейчас до конца осознав этот факт, который от этого стал более убийственным, чем был на самом деле.

-Это неизвестно. Возможно, вы когда-нибудь вернетесь…, -  многозначительно сказала девочка.

-Нет, разве ты не слышала там, за столом, почему нам пришлось…? – он осекся, взглянув в ее добрые, ясные глаза, с сочувствием смотревшие на него, и что-то подзабытое за последнее время шевельнулось в сердце Эдвина. – Спасибо, Элис, - он подал ей руку.

-За что? – пожимая ее, без кокетства улыбнулась девочка.
-За всё.

Взрослые в это время обсуждали на кухне – этой трибуне семейных совещаний – не менее важные проблемы: как Бремовичам обустраивать здесь свою новую жизнь, по каким инстанциям ходить, какие документы готовить, где искать работу.

Назавтра прямо с утра решено было идти в представительство русского посольства в Тузе и в Городской совет – для определения статуса новоприбывших, возможно, как политических беженцев, для постановки на учет в плане жилья и поиска работы.

Вспомнили про университет Туза, даже решили, что если не будет мест на кафедре истории, то и Николай, и Ольга могли бы преподавать в школе, или заняться журналистикой.

-А вообще, что мы так зациклились на Тузе? – вслух подумала Ольга. – Мы могли бы обосноваться в любом городе Командории, даже в каком-нибудь маленьком, типа Кандра…

-Так далеко от нас! – грустно усмехнулась Ирен.

Николай покачал головой:
-Нет, я не зациклился, Оля. Просто ты сама знаешь, Туз – наш самый родной город здесь.

-И потом, тут у вас хотя бы есть жилье, - веско подвел итог Александр.

-Комнаты для гостей, - почти с сарказмом повторила Ольга, но сразу смягчилась и поправилась. – Простите меня, друзья, я понимаю, что вы нам рады и готовы предоставить это жилье хоть на всю оставшуюся жизнь. Но я говорила о собственном доме, который хотелось бы иметь любому человеку.

-Да мы тоже понимаем! – с чувством воскликнула Ирен. – Но вы хотя бы не рвитесь теперь, потерпите, и позже всё само собой устроится. Лучше хорошую работу найдите.

Николай усмехнулся:
-Думаю, с этим у нас здесь проблем не будет. В Командории, судя по вашим рассказам, сейчас такое время, что всё – на благо человека, всё для блага человека…

-М-да…, - с неясным сомнением сказал Трильи, не глядя ни на кого.
-Что? Не так? – снова усмехнулся Бремович, на этот раз удивленно. – Слушайте, милые дамы, вы позволите нам поговорить наедине? – и, заметив удивленные глаза женщин: зачем наедине, если эти вопросы касались их всех, пояснил. – Да курить ужасно захотелось.

Ольга подозрительно нахмурилась:
-Что-то ты зачастил в последнее время…

-Если всё устроится нормально, даю слово – совсем брошу курить, - серьезно сказал Николай.


II


Стоял приятный, прохладный, сентябрьский вечер, вдоль дороги медленно разгорались уличные фонари, в свете которых ветви садовых деревьев казались причудливо переплетенной тканью.

-Насчет комнат для гостей вы, правда, не беспокойтесь. По этому поводу у нас был целый совет с соседями – никто не против, - спускаясь по коротким ступеням от входной двери к дорожке, сказал Трильи.

-А где они, кстати?
-Селонсы с детьми еще из отпуска, из деревни не вернулись. Андреа командует «Первым» в мое отсутствие. А его Паула в командировку на три дня уехала – проверять филиал судостроительного завода.

Николай кивнул, торопливо достал новую пачку еще российских сигарет.

-Хорошо у вас, - коротко выдохнул он, с удовольствием затягиваясь, остановившись на дорожке лицом к свету, задумчивый и грустный.

Трильи, накинув на плечи домашний пиджак – из сада тянуло сквозняком, - присел на скамейку возле дворовой клумбы.

-Не совсем понял, Николас, ты как будто завидуешь?
-Да, и стыжусь этого, - ответил Бремович, смахнув с глаз невольную слезу – выкатившуюся то ли от подзабытого сигаретного дыма, то ли по иной причине. – И ничего не могу с собой поделать. Завидую Командории и ее жителям.

Александр, смешавшись, смотрел на него.
-Ясно. Обиделся на собственную Родину. На Россию, - наконец, глухо сказал он за Николая.

-Да понимаю я, всё понимаю! - раздраженно бросил Николай. – И не любить ее не могу, но… Видишь, как всё получается… В детстве меня родители оставили, а теперь… Когда Родина предает, вышвыривает тебя, как ненужную рвань, это…невыносимо.

Трильи грустно усмехнулся:
-Значит, по-твоему, Родина – это та кучка людей, которые решили наказать тебя за правду и выслать из страны?

-Нет, Сандро. Родина – это те люди, которые населяют всю ее, огромную даже сейчас, после многочисленных переделов границ, нескончаемой борьбы суверенитетов.
Те люди, которым до этой самой правды нет дела. А если и есть, то лишь затем, чтобы посплетничать с друзьями за пивом или рюмкой, покрыть матом власть и бездействующих соседей, глупость выбранных партий, позавидовать развитым странам..., - Николай уныло махнул рукой, не собираясь продолжать, но потом с сердцем договорил:
-Вот это оно и есть – предательство!

-А ты, значит, хотел бы, чтоб у вас, как тогда здесь, кто-то, вроде Ирен, поднял бы и повел за собой…? Николас, ты же всегда был против… как это у вас в России говорят… «бессмысленного и беспощадного». Я твою статью в автобусе, пока из Командона ехали, успел прочитать…

-Да, я против, - они оба говорили с чувством, часто перебивая друг друга от волнения. – Против бунта. Но я совсем не против того, что называют «пассионарностью», когда людям, населению, гражданам не всё равно, что и зачем с ними делают. Как и было тогда, во время вашего восстания.

-А русским, значит, по-твоему, всё равно?
-Сейчас – да.

-И поэтому ты завидуешь. Ладно. Тогда послушай одну историю с командорским акцентом. История не для всех. Нас, командный состав, на закрытом политзанятии в академии в нее посвятили. Так что прошу особо не распространяться.

Вот, ты говоришь, хорошо у нас, всё для человека, реализации его возможностей и прочее. А ведь здесь далеко не все так считают.

Так и герой этой секретной истории, сотрудник особого отдела службы госбезопасности, наш резидент в одной из стран Европы, попался там с поличным на задании и сдался властям.
Но и на этом не остановился, а попросил у них политического убежища от командорской тоталитарной системы и согласился работать на них.

Первое, что он сделал в этом направлении – написал и издал – не без их помощи, разумеется, - книжку антисоветских мемуаров. Называется «Айсберг». Это – про нас и нашу систему, про то, как она давит на свободу человека, стрижет всех под одну гребенку. Как его самого сломила та система, в которой он работал – СГБ, сломила, как личность.

И вот теперь, в свободной Европе, он, наконец-то, с трудом возвращается к жизни.

Николай хмыкнул.
-Свободная Европа – это что же: проститутки, кучи дешевого и качественного товара на прилавках магазинов, отличные авто…

-Да, - невесело усмехнулся Трильи. – А у нас, видишь ли, несмотря на то, что всё для блага человека, бывают перебои с колбасой и бытовой техникой.
Насчет проституток, не знаю, но кому очень надо, те и в существующей системе умеют найти…
Про авто не говорю: личная машина в Командории не положена никому, кроме руководителей определенного ранга в некоторых отраслях.

Ладно, вернусь к резиденту. Нам дали время прочесть эти мемуары. Но поразили не столько они, сколько рецензия на них одного западного журналиста, фамилию я не стал запоминать.

Так вот, он сказал об авторе примерно следующее: «Он сбежал от Родины, потому что очень любит ее, но не в силах был ни изменить существующий порядок, ни остаться самому на высоте среди окружающей грязи. Поэтому он просто ушел».

-Забавно, - Николай качнул головой, докуривая.

-Вот так. Логично, да? То есть, если здоровый человек уйдет от больной, предположим, безумной матери, не имея сил и средств ее вылечить; или муж уйдет от скандальной, непутевой жены, с которой, допустим, прижил пару-тройку таких же непутевых детей – это значит, что такой сын или муж очень любил своих...?

-Нет, ты путаешь, Сандро. Говоришь о своих, родных людях, которых такой человек предает. А Родина…

-Так ведь и она – как человек! – с жаром воскликнул Александр. – Живая, изменчивая, со своим нравом, болячками, богатством, бедностью и радостями! Это земля и люди, живущие на ней! Разве – не живая?! И какой бы ни была – она своя, родная! Как же можно…? – он осекся, в волнении запахнул пиджак плотнее, словно завернулся в него, несогласный с миром.

Николай помолчал, повертел в пальцах погасший окурок, потом бросил его в урну рядом со скамьей.
-Ну, и что стало с тем резидентом?

Трильи поднял на друга блестящие глаза:
-Как он сам в мемуарах написал, бывшие сослуживцы здесь якобы приговорили его к смертной казни, иначе – к мести.

То есть кто-то из них когда-то должен будет просто умертвить его при первом удобном случае. Вроде как, такие у них правила. Но мы этого уже никогда не узнаем. Ну, а там, на Западе… Там он, по его словам, «возвращается к жизни».

Бремович был несколько обескуражен:
-Я не совсем понял, Сандро. Ты, выходит, сравнил меня с этим дерьмом, а не человеком?

-Почему же сразу «дерьмом»? – усмехнулся Александр. – Мне неизвестно, почему он написал эту книгу, почему вообще сдался. То, что он там написал – еще не гарантия правды о причинах его поступков.

-Ха! Как же так может быть?

-Повторяю, я не знаю. Может, его пытали так, что язык не поворачивается об этом говорить, и заставили написать эту грязь, может, пригрозили, что плохо будет родным…

-Но ведь он мог бы и не писать?

-Мог. Если это вообще он сам и писал. А то в наше время могли вместо него написать, только имя его в заголовок поставить. Ну, а если ему всё-таки предлагали - писать или не писать, мог ли он выбирать? Или не мог. У каждого свой порог боли, терпения, воли… А ты, Николас, историк, а не прокурор и не судья, так что…

-Иногда только историкам и остается быть судьями, потому что у других… кишка тонка, - сердито сказал Бремович.

-Ладно, прости, Николас, - примирительно ответил Трильи. - Я привел эту историю не для сравнения с твоей ситуацией, а для примера того, как разнится отношение людей к собственной Родине – к одному и тому же месту и времени, в котором все они одновременно живут.

-Но живут-то по-разному! Потому и отношение разное… Слушай, вот вы, военные моряки – вы всегда были кастой, высшей кастой в Командории. И никогда она вас без привилегий не оставляла.
Конечно, наверняка, у вас нет никаких перебоев ни с колбасой, ни с бытовой техникой. Так с чего бы вам ее не любить, предавать? – иронично заметил Николай.

Александр коротко рассмеялся:
-В том-то и дело, Николас, что даже со всеми этими привилегиями есть такие, которые клянут родную систему и готовы продать и предать.

Знаешь, почему? Потому что им мало той колбасы, которая есть, и эта бытовая техника их не устраивает. Лучше надо! Свободы больше! Им, понимаешь ли, всегда мало! Им мало, когда в очередях по пачке масла на человека дают. А, скажи, зачем больше-то? В следующий раз свежего можно взять.

-Дело не в этом, - попробовал возразить Бремович. – Говорят, продавцы потом из-под прилавка приторговывают, наживаются на остатках, вместо того, чтобы всё сразу выложить.

-Говорят? Слышал, что говорят. Ну и что? Я не знаю, свидетелем не был, судить не могу и другим не советую.

А обвиняют в таком, уверен, как раз те, которые и сами бы не прочь «из-под прилавка»… Но, поскольку им пока нечем, вот и сидят по своим углам и анекдоты по Горна шушукают, про его невразумительные речи, про весь этот продуктово-вещевой дефицит.
А Горн, что ли, виноват? Или кто из его окружения? Лучше бы с себя начали, каждый! Сами-то чем лучше?

-Ну вот, и ты судишь, - усмехнувшись, уколол Бремович.

-Да, бывает, - согласился Александр. – Многое вокруг видеть больно. Но, с другой стороны, вон, посмотри, в колхозах, у соседей Грето Инзаро, есть такие, которые колбасу не могут себе позволить – денег не хватает, но они ни Горна не поносят по темным углам и ни за какие деньги никому не хотят продаваться. Масла нет – они одним хлебом сыты будут.

Вот это я точно знаю, сам с такими говорил.
Потому что для них весь этот ропот будет значить, что они предают Родину, а предательство – это однозначно позор и бесчестие.
Вот, как ты это объяснишь, а? Для одних и с колбасой позор – собственная Родина, и они ее, бесколбасную, стыдятся, а для других – позор, если они эту, бесколбасную, Родину предадут.
Потому что – Родина!

-Ну, так ты сам себе и ответил, Сандро. Разное мировоззрение, как говорится, разная степень испорченности, - Бремович криво усмехнулся, но в сумерках было уже не видно.

-Почему испорченности? Я бы сказал – разная степень добра в людях. Не зла, а именно добра. Из-за разной веры в это самое добро. Разная степень Бога.

-Забавно, - повторил Николай. – Ты, я вижу, крепко верить стал?

-Хотел бы крепко верить, - задумчиво сказал Трильи. – Читаю много, но вопросов – еще больше, мучают меня, а спросить толком не у кого.

Сам понимаешь, храмы у нас, какие и были, позакрывали давно, монастырь далеко, да и там, я слышал, только два с половиной монаха.
Пытался говорить со священником церкви в Морской деревне, а тот сам, кроме богослужений, мало что понимает, твердит только заученное.

У нас своих учебных заведений для священства нет, едут из Спиридонии. Но, может, Бог даст, в каком-нибудь рейсе получится попасть в большой храм, расспросить.
Слышал, в Австралии ваши православные неплохо существуют…

-Я не в курсе, - сухо ответил Николай. – Ты меня, конечно, извини, Сандро, но, мне кажется, после всего, что ты пережил, тебя самого в святые надо записать, а ты хочешь найти каких-то малознакомых и малозначащих людей, которые будут тебя судить, прав ты или нет в том-то и том-то, и указывать, как ты должен поступать, а как не должен.

Церковь, как институт, давно стала символом лицемерия. Христианство я, в целом, уважаю, но все-таки там слишком много противоречий.

Трильи покачал головой:
-Если рассматривать всё в целом, руководствуясь целостным контекстом Ветхого и Нового заветов, единой мыслью, там нет противоречий.

-Ну, и какова же, по-твоему, эта единая мысль?
-Это не по-моему. Это так и есть. Что Бог есть любовь. Как аксиома. Как точка отсчета.

Если верить в это, признавать это, то всё остальное, что там написано и что объясняет нашу жизнь, события всей истории и так далее, просто выстраивается в гармоничную систему, как будто сходится гениальный, красивый пасьянс. Вот и всё.

Это не в Библии противоречия – это у нас, в каждой душе, страшные противоречия. В нас всё запутано, перепутано: добро, зло, любовь, ревность, правда, ложь, естественное и противоествественное. Сбита абсолютная точка отсчета.

Но вся беда в том, что мы и эту простую мысль часто понимаем неправильно. Куда уж там! Если у нас, людей, даже походы к проституткам именуют «любовью», – Трильи грустно усмехнулся.

-Красивый пасьянс, говоришь? – переспросил Бремович с застарелой злостью. – А как насчет библейских убийств детей с потворства Бога? Любо-овь, - Николай, передразнивая, хмыкнул. – В Ветхом завете описано, как Бог велит Израилю убивать неугодные Ему народы до полного уничтожения, включая младенцев.

Даже праведник Давид в каком-то там чужом городе орудует пилами, секирами и прочим, жутко, жестоко вырезая всех (1 Пар. 20:1-20:3)! Всех! Подчистую! Во славу Божию!
А ведь Сам Бог заповедал: «не убий»! Это что, по-твоему, не противоречие? Это от большой любви?

В сумерках Бремович вдруг увидел глаза Трильи, широко раскрытые на него, глядевшие так…
Он не смог бы описать словами этот взгляд, но понял по нему, что Александр видел в своей жизни нечто такое, что позволяет ему утверждать то, что он только что утверждал, со всей возможной правотой и прямотой.

-Да, - запоздало ответил вслух Александр так же твердо и уверенно, как говорил и прежде. – На протяжении всего библейского текста Он, по сути, просит нас лишь об одном: верить Ему, добровольно отдать себя в Его волю, чтобы не попасть в неволю к сатане.
Всё, что делает Бог – это любовь, поэтому Он не может сделать нам плохо по определению. Бог. Есть. Любовь, - очень жестко, раздельно и убежденно повторил он. - Беда в том, что это МЫ не знаем, что нам хорошо, а что плохо. И не верим Ему.
Потому и бесимся часто, кидаясь от одного к другому. Мечемся между наших, отнюдь небиблейских противоречий.

Отсюда все беды. Даже сама смерть, вся эта наша ежедневная кроваво-прекрасная история – отсюда же, а не от Бога…

Вот, ты обвиняешь Бога в убийствах детей. А теперь ответь: если бы ты доподлинно знал, что вот из этого конкретного новорожденного младенца, крошечного, беззащитного, вырастет маньяк-убийца, например, согласно его генетическому коду.

Сейчас американцы такими исследованиями занимаются – прогнозом будущей жизни по генетическому коду, даже еще внутриутробно, мне Доньола рассказывал.

Так вот, оставил бы ты жить такого ребенка или даже плод, или умертвил бы? Если бы доподлинно знал, что из него вырастет маньяк.

Бремович против воли похолодел.
-Откуда…я могу знать доподлинно? И генетика ошибается…

-Я тебе про это как раз и говорю, что мы не можем этого знать, кто вырастет из того, кому пророчат быть маньяком-убийцей.

И поэтому же мы не можем знать, как поступит тот или иной человек, который всегда поступал одним образом – мы не можем точно знать, что теперь, или через минуту, или через год, через десять лет он поступит точно так же.

Может быть, сегодня он – убийца, а назавтра спасет чью-то жизнь. Мы ничего не знаем о людях, Николас.

Мы даже себя не знаем, не знаем, на что можем быть способны. Это известно только Богу.

Если, конечно, верить в Него. Но мы туда же, лезем судить, оценки делать.

Впрочем, сейчас я уже не о том, а о твоем обвинении. Так что бы ты сделал, если бы знал точно будущее этого ребенка как маньяка? Ведь Бог априори знает всё наперед.

-Ну да! Знает! А скольких злодеев Он, наоборот, оставил жить и мучить других людей?!

-Я тебе уже сказал – этот вопрос нечеловеческий. Нам неизвестно, и мы не вправе знать, какие у Бога мнения на счет этих злодеев. Злодеев – сегодня. Но мы не знаем, кем они будут завтра. И не станем ли мы сами завтра злодеями хуже них.

Я всего лишь задал тебе простой конкретный вопрос, Николас, а ты уже минут пять не можешь ответить на него, - с какой-то спокойной угрозой сказал Трильи.

-Я…не знаю, - тяжело проговорил Николай.

-А Он – знает. Знает, почему, для чего и когда именно кто-то должен жить, а кто-то умереть. И поступает так, как нужно поступать, в соответствии с тем, что Он – это любовь, добро, свет, чистота и справедливость.

А мы, загрязненные своими грехами, никогда не сможем так поступать и так выбирать.
Мы можем только пытаться, и то с Его помощью, без которой мы не значим вообще ничего.

Я сам тоже не могу ответить однозначно, хорошо это или плохо – смерть. Я видел… смерть детей.

Мне было страшно, и больно, и жаль до того, что я… да, роптал на Бога.

Но потом, сам не знаю как, поверил в то, что так бывает, что в этом, да, есть какой-то смысл, который я пока не понимаю.

Но это не значит, что его нет. Я только задумался о том, что этот смысл нужно искать. В каждой ситуации, каждой смерти, каждом отвратительном событии, которое происходит с нами.
Смысл, который дал бы возможность жить дальше и оставаться человеком.
Вот, давай возьмем твою ситуацию. Тебе кажется, что тебя обидели, оскорбили. Хорошо это или плохо?

-Плохо.

-Откуда ты знаешь? Ты чувствуешь себя оскорбленным.
Но чувствовать себя и быть им на самом деле – это не одно и то же.
Когда сидишь в вагоне поезда напротив другого состава, который уже тронулся, чувствуешь, что это твой поезд поехал, а ведь это не так, и всё наоборот. Но ты, со своим разумом и чувствами, не видишь очевидного.

Ты думаешь, что оскорбили тебя, а ведь и твоя статья кого-то заставила почувствовать себя оскорбленным.

Но опять же, никто не знает, на пользу это или во вред. Никто, кроме Бога.

И никто, кроме Него, не знает, зачем эти упомянутые тобой библейские детоубийства.

И никто, кроме Него, не выправит того зла, что творим мы сами, не выправит так, чтобы даже это зло потом послужило добру.
Ты можешь себе это представить, Николас? Как повернуть наше людское зло на благо нам же, роду человеческому? Как перевернуть его в добро?

А Он может. Потому что Он – любовь. Богу можно либо верить, верить в Его любовь, принимать ее, и тогда Он помогает. Либо нет, и тогда…

-Бесчеловечное лицемерие, - устало сказал Николай. – Я, как историк, преклоняюсь перед гением Христа, считая его реально существовавшей и совершенно необыкновенной личностью, Сыном Божьим по самому Духу Его.

Но верить в любовь с убийством и в галиматью о божественном, непорочном происхождении – нет.

Я еще ни одного приличного историка-верующего христианина не встречал, ни на одном континенте, на которых побывал. Это нонсенс.

-Может, у тебя всё еще впереди, - ласково усмехнулся Александр. – Если точку отсчета сменишь. А то говоришь так, будто эта точка – ты сам.

Но разве можешь ты, самый обычный историк (уж извини за прямоту), стопроцентно оценить, кто, действительно, «приличный историк», а кто, действительно, «верующий христианин»?

Бремовича обжег неожиданный стыд.

-Прости, ты, может, решил, что я тебя лицемером считаю, - словно оправдываясь, сказал Николай. – Нет, к тебе это не относится.
Но разве не лицемерие, когда девица приходит к храму в обтягивающих джинсах, едва зад прикрывающих, а возле самых дверей облачается в положенную юбку до пят и платочек еще повязывает, - он смешно изобразил жестами. – Чистое лицемерие: на людях – шлюха, а в храме – сама чистота и благообразие.

-А откуда тебе знать? – вдруг металлическим тоном переспросил Александр. – Может, она одевает эту длинную юбку и платок не из лицемерия, а потому, что не хочет оскорбить своим недостойным видом святой храм? Тебе-то откуда знать?

Да, может, в жизни она грязная, грешница. Но вот ведь зародилась и у нее такая благородная мысль – не оскорбить ни места, ни тех людей, что тоже туда пришли.
 За что же тогда ты судишь ее? – с горячим чувством спросил Трильи.

-Я тоже человек, имею право. Оставляет же за собой право наша Святая Церковь владеть акцизными марками на сигареты и алкоголь, собирая с этого неплохие барыши! На чужих-то грехах! Скажешь, и это не лицемерие?

Александр покачал головой:
-Я не знаю, что тут лицемерие, а что – нет. Потому что, еще раз повторю, мы не знаем истинных мотивов поступков.

Просто есть вера, а есть не-вера, то есть та самая лицемерная вера, о которой ты говоришь.

Человек может молиться и каяться искренне, с верой, как евангельский мытарь. А может – неискренне, или не отказавшись от своих грехов, держась за свое самолюбие, по-фарисейски.

Но так это или этак – никто из людей не знает. Иногда человек даже в самом себе не может до конца осознать, искренен ли он, верит ли.

А ты о других судишь обобщенно и по внешним признакам, дескать, если кто молится, но грешит, значит – лицемер.

Да откуда тебе знать, какая борьба происходит в те самые мгновения в этой душе?! Там настоящее поле битвы, кровавой битвы между добром и злом! В маленьком сердце каждого человека!
А ты тут мне про акцизные марки на сигареты и алкоголь, которыми владеет церковь. Да она, может, их контролировать пытается для всеобщего же блага, а тебе кажется, что ее служители обогатиться хотят.

-Ты мне скажи – как я после этой информации, про всю эту торговлю, могу верить священнослужителям, гребущим барыши? Как я к ним пойду? Я, никого ни разу в жизни не ограбивший! – чуть не крикнул Николай.

-А чего ты на них-то так ополчился? Слушай, вот если у тебя простуда, и ты пошел к врачу, а у него – тоже простуда, и он больных, надев маску, принимает.

Ты что, оттого, что врач тоже болен, перестанешь верить, что он, как специалист, способен прописать тебе необходимые лекарства, чтобы выздороветь?

Николай замер, с изумлением глядя в темное лицо друга.

-Врач, как и священник – тоже человек, с такими же слабостями, страстями. И ничего в этом ужасного нет, кроме греха как такового, у любого человека, кем бы он ни был: бедным, богатым, священником, наделенным властью или никем.

И врач может заболеть, и священник может жить не по заповедям.

Ужасно? Согласен. Но не ужасней любого из нас, кто так же грешит. Просто каждый – специалист в своем деле. Врач лечит тело, священник помогает лечить души…

Если кто-то из них болен – он от этого не становится менее специалистом, просто ему тоже требуется лечение.

Ну, и на здоровье, это уж его дело, как лечить самого себя! И единственно действительно ужасным во всем этом остается всё тот же грех сам по себе, больше ничего. У мирянина ли, у священника, врача, юриста, крестьянина, президента – без разницы.

А ты позволяешь себе судить о том, чего не понимаешь – о том, каким должен быть врач, каким – священник. Думай о себе, своем состоянии, и сам старайся стать лучше, более здоровым стать.

Вот критикуют Священное Писание! Указывают, дескать, тут явная ложь, тут обман. И пошло-поехало: ах, так, ну так я в это и верить не могу, если меня, человека, личность, так «обувают»!

А что в действительности? Ты только задумайся, Николас: там ведь, в Писании, ни слова нет такого, чтобы не учило добру, не вело к нему.

Это мы, мы сами опять же всё испоганили, опошлили, перевернули. Да если б жили, как там написано, как Бог заповедал, кто знает, может, всё бы у нас было по-другому…, - с горечью сказал он. – А так – чего же ополчаться?

Вот, есть уголовный кодекс, там прописано, что и за что полагается. Жёстко или нет, а следовать закону приходится. А нарушил – отвечать.

И тут – всё то же самое. Есть закон, есть живущие по нему и нарушители. Причем те, кто по долгу своему отвечает за исполнение закона, сами могут быть его нарушителями.

Ну и что? Это не значит, что закон плох! У них, у каждого – своя вина, за которую он и ответит, как и когда положено. Чего же и кого тут укорять и осуждать? Всё – по закону.

Не по закону может быть только милость Законодателя, которую даже очень виноватые могут вымолить покаянием. А кому-то Он и даром даёт, если так нужно во имя добра, - мягко и грустно улыбнулся Трильи, но Бремович в сумерках уже не видел и пробурчал:
-Ну-ну, чистому всё чисто…

-Да ну тебя! – почти рассердился Александр. – И я нечист. Обычный я, местами даже хуже некоторых, например, когда малодушничаю. Или, бывает, такое в голову лезет, самого себя стыдно…

-Тебе?! Это что же?
-Неважно, - отрезал Александр.
-Женщины?

-Что ты пристал?! Всё есть: и гнев, и зависть, и осуждение, и тщеславие, и, да, похоть. Но я хочу быть чище и по мере сил стараюсь. Хотя самому, одному это невозможно. Только если Бог поможет, - Николай, не сдержавшись, фыркнул, но Трильи, не обращая внимания, продолжал. – Так что это – не лицемерие. Это – борьба.

А по поводу лицемерия церкви, священства: что это такое – Церковь? Это общность людей. Конкретных людей, Николас. И у каждого – свои мотивы поступков, свои грехи. А ты сейчас противоречишь самому себе, своей статье, потому что там ты писал, что есть вина каждого, но нет и не может быть общей вины.

-Да? Общая вина складывается из степеней вины отдельных личностей – ведь каждый в чем-нибудь виноват. Как были наказаны Богом Содом и Гоморра, иные народы за их богоотступничество? Все, скопом!

-Ты Лота забыл. Праведник, не имевший вины, спасся из всего этого поганого города. А все, кто гибли, каждый, имел свою вину перед Богом и за нее получил наказание. Каждый – своё.

Так что наказаний скопом, действительно, не бывает. Бывает, что, в силу той же ограниченности нашего разума, мы обычно не знаем, в чем эта самая вина каждого из нас заключается.

Вот и ропщем. Безо всякого на то права, как нерадивый ученик, не понимающий, за что ему плохая отметка. За дело, Николас, за дело.

Так что обобщать – нечестно и опасно. Нельзя, неправильно говорить, что даже если бОльшая часть священства лицемерна (хотя нам и это доподлинно неизвестно), то вся Церковь плоха. Как нельзя сказать, что беззаконно такое-то государство из-за горстки орудующих в нем преступников.

-А у нас на Руси говорят: одна паршивая овца всё стадо портит, - хмыкнул Бремович.

-Да? Я, конечно, не филолог, в языкознании не силён, но, может, вы эту пословицу понимаете не совсем в том смысле, в котором она задумана? Одна паршивая овца может портить стадо в том смысле, что при взгляде со стороны на это стадо, оно КАЖЕТСЯ плохим из-за этой паршивой овцы, хотя на деле таковым не является. То есть эта овца – она весь вид портит, обманывает.

-М-да, - хрипло проговорил Бремович. – И как ты с таким мировоззрением служишь в военном флоте?...

-Сам не знаю, - грустно усмехнулся Трильи.

-Хорошо, значит, ты за то, чтобы всех любить и прощать, и врагов, и Родину, тебя растоптавшую, и тд, и тп.

Ну, тогда ты еще хуже Ирен, потому что ты всегда оправдывал ее. И мы все больше, чем она, виноваты в том, что произошло тогда. Это мы не остановили ее.

-Наверное, ты прав, - Александр опустил голову, и Николай понимающе кивнул:
-Как я понял из прошлых разговоров с Ирен, ты и герцога простил, - словно в осуждение заговорил он. – Он всю семью твою погубил, а ты…

-Он несчастный человек. Когда я понял это, мне стало его жаль, и я простил, - сухо ответил Трильи, не глядя на друга.

Бремович качал головой в эмоциональном потрясении, неподдающемся описанию, потом спросил:
-Ну, а вот, к примеру, Ромео де Пункра? Он, что, по-твоему, не несчастный? Я не знаю подробностей, но ведь это после того, как ты побывал в руках его молодцов, ты так поседел.

Значит, это они сделали с тобой что-то, что тебя так перевернуло, - даже в темноте Николай заметил, что сказал это зря, лишь желая больнее кольнуть и считая, что друг ошибается в отношении к жизни, и осекся. – Его тоже… простил? – совсем тихо договорил Бремович.

Трильи молчал, низко опустив голову, оцепенев.
-Нет, - после долгого молчания, которое Николай боялся нарушить, сказал Александр. – Но это не из-за того, что было. Не из-за самогО Мио. Я ему благодарен должен быть…

-Благо…дарен?!

-Да. Потому что именно после той встречи с ним я понял столько, сколько не понимал за всю жизнь. Его руками меня Бог к этому подвёл… Так что это моя вина, моя слабость, что не могу простить. Пока.

-Но…хотел бы? – силясь поверить и принять этот ответ, переспросил Бремович.

-Да.

-Этого негодяя…

-Он страшной смертью погиб, в том лесном бою, - почти шепотом, словно в странном благоговении сказал Александр, не двигаясь, будто мертвый, глядя в одну точку перед собой. – Сгорел заживо. Такого и врагу не пожелаешь, не то что другу, пусть и бывшему…

Я хотел бы верить, что он успел покаяться перед смертью. Я хотел бы простить. И… верю, что прощу. Когда-нибудь.


Рецензии