Снег в прощальную дорогу

      Сколько лет старому Гурьяну – в точности не знал никто. Казалось, он здесь жил едва ли не со дня основания деревни, меняясь внешне неспешно, как будто знал секрет долголетия. Когда проводили перепись населения, в графе напротив его фамилии записали: «Дата не установлена». Расспросы местных долгожителей также не внесли ясности в этот вопрос. Будто сговорившись, все утверждали, что ходили еще под стол, а Гурьян был уже взрослый. Даже колченогая Авдотья, которой по крови досталось здоровье чрезвычайной крепости, и та, износившись донельзя, помнила Гурьяна бравым казаком, вернувшимся то ли из японского, то ли из китайского похода.
     Ей самой тогда, дай Бог памяти,  натикало годов не более восьми. Еще она помнит его тот прежний взгляд – точно острогу вонзает. Не сорвешься, если зацепило –  сердце в пятки проваливается от непонятного страха. Лицо вроде не лишено привлекательности, а к общению не располагает. Вправду, видно, люди промеж себя колдуном его кличут. Обронят это слово в сердцах, а сами боязливо по сторонам озираются.
     Поселился Гурьян на нижней улице, прилегающей к шумливой речке. Повторяя извивы капризного русла, цепочка домов стекает по косогору и обрывается огородом Лёхи Чернова – в самый раз у оврага, на дне которого шелестит ручей-оборотень. В ненастную пору он превращается в ревущий землистый поток, непредсказуемый и коварный. Что-то есть у них общее – у Гурьяна, в котором ощущается скрытая неведомая сила, и этого ручья, выставляющего напоказ свой необузданный нрав. По крайней мере так хотелось думать тем, кто пытался найти объяснение Гурьяновой прихоти, построившего дом вблизи мрачного оврага.
    На излёте жизни Гурьян и подавно превратился в пугало, которым в семьях стращали малых неслухов. Безбородое лицо с шишковатой бородавкой сургучного цвета на дряблой щеке, крючковатый нос, делающий похожим на хищную птицу. Пронзительные мшистые глаза-шилья всё так же заставляют содрогнуться и почувствовать неприятный холодок, стекающий по спине. Из-под заношенной до лоска брезентовой кепки ненароком выглядывает выцветшая женская косынка.
      Кепку Гурьян сгребал с головы, когда придвигался к обеденному столу или отправлялся почивать, ненадолго задерживаясь у писанных маслом икон, по которым бродили отсветы восковой свечи. А косынку, повязанную поверх лба двойным аккуратным узелком, снимал только у себя в бане по субботам, когда поблизости ни единой  души. Тут же, бережно её вспенивая, тёр окатышем хозяйственного мыла. Пока парился и мылся, косынка до хруста высыхала на толстой удильной леске, натянутой под потолком, и снова покрывала стариковскую плешь.
     Последние годы он заметно сдал, сделался ниже ростом, усох до того, что старые рубахи казались с чужого плеча. В своей неизменной кепке  напоминал ссохшийся гриб, потемневший и коряво осевший от времени. Жизненные соки, вне сомнения, покинули дряхлое тело, однако повадки выдавали прежнего Гурьяна, который умел одному ему известным способом держать людей на расстоянии. Редко кому приходило в голову, преодолевая оторопь, начинать разговор первому. Его немигающий тяжелый взгляд, казалось, знал весь предстоящий разговор от начала и до конца, а также и то, что надёжно спрятано на дне скрытной души.
    Кров свой Гурьян делил с младшей дочерью Дуськой и её двумя малыми дочками. Мужа у Дуськи отродясь не бывало, если не считать заезжих шоферов, которым до деда никакого интереса, зато крепко сбитая, ладненькая женская фигура нешуточно волновала кровь. Он гасил взгляд, прикрывая опушьем поредевших век, чтобы не обнаружить своего отвращения к чужакам, однако всё примечал и был настороже, как верный пёс, не знающий покоя. Гурьян в известной степени был мудр, бессловесно любил своих внучек, благоволил к Дуське. Поэтому позволял им многое и даже баловал, если случалась такая возможность. Справедливости ради надо заметить, что и они души не чаяли в этом суровом, заботливом человеке.
     Начиная с Масленицы, Гурьян уже несколько раз наведывался на чердак, где на ошкуренных берёзовых чурках ждал своего часа любовно сработанный гроб. Гурьян когда-то сам изладил его. Быть может, глядя на деревенских стариков, не желающих создавать в горестный час своим близким ненужных хлопот. А скорей всего, его душа не принимала той поспешности, с какой ныне хоронили упокоенных – в домовинах из непросохших сучковатых досок под дешёвым кумачом. Материю, надо полагать, для того и придумали натягивать, чтобы прикрыть срамоту рукоделия.
     – Опять помирать собрался? – нервно спросила Дуська, окидывая взгдядом тщедушное тело отца, с одышкой поднимающегося к слуховому окну. Она испытывала к нему одновременно жалость и оторопь. Дуська помнила отца в полном здравии: лестница под ним скрипела и прогибалась, уступая мужскому напору и грубой силе. Теперь же стояла не шелохнувшись, точно не человек передвигался вверх, а бестелесное существо.
     Страшилась Дуська неспроста. Гурьяна уже однажды хоронили. Чинно двигалась процессия и люди, памятуя, что о покойниках говорят только хорошее или совсем ничего, вспоминали всё значимое, так или иначе связанное с Гурьяном. Он будто услышал эти сострадательные речи и решил пожить ещё в благодарность за необычное к себе внимание или пробудился от безутешного Дуськиного плача. Мороз пробирал по коже, когда во всех деталях она увидела медленно поднимающуюся с гробовой подушки плешивую стариковскую голову. Вот уже сидит, уцепившись руками за домовину, удивленно смотрит на приближающийся погост.
     – Однако рано мне ещё, – пересохшим голосом говорит. – Надобно забор починить. Некому Дуське помочь, окромя меня.
    Похоронная процессия отшатнулась. Старухи осеняли себя крестом: «Ох, батюшки-святы! Изыди прочь, нечистая сила!» У мужиков засосало под ложечкой, захотелось немедля выпить, погасить страх. Испуганно забрехала собачонка, уловив настроение толпы. А Гурьян как был в прощальном одеянии, так и зашагал торопко по направлению к дому, не обращая внимания на оцепеневших посельщиков. Не объяснять же толпе, что такое с ним уже бывало. Однажды на фронте от физического и нервного истощения он также два дня не подавал признаков жизни. Даже Дуське неведомо, что Гурьянов мотор давно уже барахлит, да и горючка, похоже, совсем на исходе. Вот и отключился…
    Видно было, новенькие туфли великоваты – других не оказалось в сельповском магазине – свободно хлябают на усохших ступнях. Черная пиджачная пара,  которой ещё вчера умилялась дальняя Дуськина родня, оказалась не по размеру. Штаны едва прикрывают мосластые лодыжки в залатанных носках, а пиджак, остро пахнущий болотным багульником, свисает с плеч. Когда-то Гурьян покупал его специально к такому случаю и держал в сундуке, оберегая от моли. Кто же мог подумать, что от крепкого, как сбитень, мужика останется  жалкое подобие!
    Перед самым Покровом вечный живчик Гурьян снова мертвенно закатил глаза. Накануне он не единожды, как и в прошлый раз, поднимался на чердак, влажной тряпицей протирал крытую лаком домовину. Дуська смекнула, что мать-сыра земля зовет к себе упрямого старика и была готова ко всему. Памятуя свою дочернюю оплошность, заранее разжилась подходящей обувкой и, отказывая себе во многом, как член потребительской кооперации с дивным стажем, заказала в сельпо дефицитный мужской костюм и подходящего цвета носки.
    Гурьян покоился в горнице с завешанными окнами. В избе со вчерашнего дня не топлено. Восковое лицо без привычной кепки и выползающего из-под него женского платочка смотрелось непривычно и торжественно, как у человека, который перевернул своими руками горы тяжелой работы, а теперь прилёг отдохнуть. Желающих побыть наедине с Гурьяном особо не было, если  не считать соседок по улице, знавших старика близко и привычных к его странностям.
    Зато пришла Аннушка. Она жила на другом конце деревни. Людские пересуды по поводу неожиданного воскрешения Гурьяна по дороге на кладбище мало её трогали и уж тем более не пугали. Она понимала, держат этого необычного человека и не отпускают   неисполненные земные дела. Отдавала должное и тому, что  наделён старик неведомой силой, которую иначе как колдовскими чарами не объяснишь. Тут уж кому что дано. Вопрос в том, как распорядиться необычным даром. Можно творить повседневное зло, рождая в людях встречное чувство. Или напротив – помогать, не требуя ничего взамен.
     Здраво рассуждая сама с собой, Аннушка пришла к выводу, что этот дар для самого человека и не благо вовсе, а обуза, тяжкий груз, который по своей воле не скинешь с плеч. Будешь служить ему до конца дней, не зная продыху, а в глазах деревенского окружения так и останешься не от мира сего.
     Она часто вспоминала их первое по-настоящему близкое общение после того памятного случая, когда в её доме прохудилась труба и взялась огнём крыша. Сбежались соседи –  с ведрами, лестницами, баграми. Самые шустрые из мужиков воду подвезли. Кто чем может, бьются с огнём. Неожиданно все расступились, пропуская вперед Гурьяна. Его губы беззвучно шептали что-то, взмахи рук напоминали мать у детской колыбели, укрывающую одеялом дитя. На глазах у всех огонь осел, смиренно свернулся к обугленным доскам и затих. Гурьян сделал знак мужикам, мол, продолжайте поливать водой – для верности.
     Он подчинил себе огненную стихию и это не особо впечатлило собравшихся. Деревня знала за Гурьяном куда более удивительные дела. Он мог вызвать дожди, если засуха иссушила поля и сенокосы. Мог разогнать дождливый морок, грозивший оставить селян без урожая. Сейчас же всех занимало, как в считанные минуты удалось примчаться с другого конца деревни.
    – Гуря, ты, случаем, не по воздуху передвигался? – спросил кто-то. Ответом было молчание, которое еще больше подогрело всеобщее недоумение. Оставшись наедине с Аннушкой, объяснил, что загодя почуял неладное и поспешил, подчиняясь внутренней тревоге.
    – Скажи, дедушка, все тебя побаиваются, а мне совсем не страшно…
     Аннушка склонила голову, подбирая нужное слово:
    – Даже радостно, что ли. Почему так?
    – Ты светлая душа, не чуешь за собой грехов. Тем и сильна. Вижу, каково тебе одной деток растить. Гнёшься, как верба, а не ломаешься. Тебя за это уважают.
    – Да мне-то что, – отмахнулась Аннушка. – Мир не без добрых людей. Вот и ты не замедлил подсобить. А грех у меня есть, любопытная я.
     – Тебе невдомёк, почему сторонятся и откровенно побаиваются меня?
     – Ну да!
     – Люди опасаются всего, что выходит за рамки их понимания. По-своему противостоят этому. До тех пор, пока во мне нет нужды. Клюнет, как говорят, жареный петух в мягкое место, за мной тотчас побегут.
    – А ты сам-то чего-нибудь боишься?
    – Сама видела, я имею власть над природными стихиями, а вот над стихией толпы – бессилен. Чую, ждут меня не лучшие времена.
    … Аннушка видела перед собой усталое лицо Гурьяна и ничего, кроме благодарности к этому человеку не испытывала. Случилось как-то занедужить ей самой – словно лом проглотила, разогнуться не может. Неведомо какая птица донесла Гурьяну – не замедлил явиться. Травок сушеных, пахучих принёс, втирание с запахом мёда и богородской травы. Объяснил, как принимать лечение. В ответ с благодарностью принял стакан горячего чая, разговорами побаловал. Такую честь Гурьян оказывал не каждому.
     Сквозь кисею разговоров сидящих рядом с нею старушек она заново открывала для себя этого необычного человека, мудрого и знающего. До неё только сейчас дошло, почему именно в таком особенном месте поселился Гурьян. Островерхая гора напротив его дома, о которой он так часто и признательно говорил когда-то, напоминала пирамиду – своим основанием она опускалась к реке. Вот оно, то место особенной силы, которая  питает все живое, – в том числе целебные растения, которые Гурьян заготовлял в нужное время. Нектар, собранный на горе с медвяных трав, он это подчеркивал особо, обладал чудесными свойствами. Опять же частое купание в реке, в которую одним краем забрела пирамида, делает организм недоступным простудным хворям, а мышцы наполняет силой и крепостью.
     Аннушка краем уха ловит сдержанный говор старушек и понимает, что не одна она теплится душою над распростёртым телом старика.
     – Кабы не он (кивок в сторону Гурьяна), оттяпали бы моему Василию ногу. Когда дрова готовили, топор скользнул по мёрзлому стволу и пришёлся лезвием ниже колена. Разволокло её сначала, бедную, как полено сделалась. С полмесяца, наверное, Гуря её коновалил. Отвёл адамов огонь, заживил рану. От шрама следа почти не осталось.
    – Да что там говорить, – подхватила другая соседка. – Моего старшого сыночка гадюка на Низовом лугу тяпнула. Да не куда-нибудь, в промежность. Если выживет, думали, то уж точно бездетным сделается. Там, где это самое место, смотреть без содроганья невозможно. Синевой всё взялось, опухоль книзу пошла. Гурьян же, дай Бог ему на том свете много радости, выправил парня. Заодно всех гадов с луговины изгнал. Больше там никто ни одной змеи не видел. А сынок, слава Богу, двоих детушек спородил…
    – А помните, девки, каким он с войны вернулся? – зашелестел другой старческий голос. – Худущий как шкилет, в чем только душа держится!... А вот, подишь ж ты, выходил себя. И другим помогал. Хотя сколь напраслины на свой счёт принял! Когда у Нефёдовны корова занемогла, молоко пополам с кровью пошло, на Гурьяна пальцем показывали. А я точно знаю, это соседка Иваниха порчу навела. За то, что денег не одолжила.  Подумала бы только, откуда у Нефёдовны деньги? Всех доходов – одна пенсия.
     Аннушка наматывала на клубок памяти эти речи и прислушивалась, что творится за окном. Чей-то грубый голос выговаривал: «Раззява, ставь лестницу ровнее. Не хватало,  чтобы кто-нибудь сковырнулся с верхотуры. Вместо одного придётся двоих хоронить». Стало быть, конёк с крыши сбрасывать будут. Старухи-ведуньи так и сказали: «Только тогда Гурьян не оживет вновь».
    Такой слух, в мгновение ока облетевший каждый дом, разделил деревню надвое. Однако тех, кто противился такому решению, оказалось меньше. Впрочем, и активистов – по пальцам перечесть. Зато жаждущих необычного зрелища хоть отбавляй. Решающим было мнение сельсовета. Мол, нечего людей пугать. Умер, значит, никаких воскрешений. А чтоб Дуська не противилась, пообещали крышу за казенный счёт привести в порядок. Заодно подгнившие доски на скате заменить шифером.
     Аннушка подивилась тому, что раньше в голову не приходило, почему люди говорят о покойниках, мол, коньки отбросил. Отсюда, видать, и родилось народное выражение, имеющее глубинную историю. Когда в доме трудно умирал ведающий тайными заговорами, попросту ведун, с крыши сбивали навершие – деревянный конёк. Якобы в нём заключена душа умирающего, которая отделяется от тела в тот же миг, как конёк отделяется от крыши.
    Тишину в горнице нарушил стук топора на крыше, тяжким стоном стекающим по стенам дома. Аннушка содрогнулась, сжалась вся, побледнела, словно эти невидимые удары острого железа по окостеневшему дереву проникали в самое сердце. За окном слышалась перебранка:
    – С каких это пор местная власть вмешивается в дела небесные? – наседал неробкий женский голос.
    –  Моё дело маленькое. Велено, вот и исполняю, – отбивался  мужской фальцет.
    – Скажут: живьем закопай! Тоже исполнять поспешишь, душа рабская?!
    – Сколько можно собачиться? – вмешались примирительно. – К смерти уважение поимейте – она просит тишины.
    От сотрясения с потолка посыпалась известковая пыль. Едва заметной белой паутинкой она ложилась на  покойника, делая его лицо неестественно бледным. Старушонки очнулись от разговоров, извлекли из карманов носовые платочки, которыми еще недавно промакивали слезы. Они деловито взялись смахивать пыль. Извлекли саван, отряхнули. Аннушка так и прилипла взглядом. Там, на бортах пиджака, как попало были приколоты ордена и медали. Благородный металл укрывал грудь, не оставляя свободного места.
    Среди привычных наград были совсем незнакомые – с профилем последнего российского царя и серебряный крест с изображением святого Георгия Победоносца. Они потускнели от времени. Видно было, что не извлекались из сундука, пока не потребовала смерть.
    – Сколько бок о бок прожили с Гурьяном, а не знала, какой он был человек. Как пить дать, две войны прошёл, – ошарашено сказала одна из соседок.
    – Вот уж точно. Про себя ни слова! Скрытный? Нет, скорее кремень. Слово о себе клещами не вытащишь, – подтвердила другая.
    Аннушка смотрела на всю эту суету и понимала, что из её жизни уходит нечто значительное, невосполнимое, о чём она будет сожалеть долгие годы. Вместе с тем признавалась себе, что, общаясь с этим удивительным человеком, заметно прозрела и укрепилась душою. Там, где уличала себя в слабости, безропотно принимая удары судьбы, в этом Гурьян видел силу. «Запомни, дочка, голубиное доброе сердце сильнее скалы. Только не должно быть оно ленивым и равнодушным. Мы с тобой разные. Я внушаю страх, удерживая неразумных от дурных поступков. Ты даёшь пример, как надо жить. Такие, как мы с тобой, нужны людям во все времена».
     Погода тоже, похоже, испытывала своего рода сочувствие к виновнику печали. С утра хмурилась, затягивая небо. С гор на деревню скатывался влажный холод, напоминающий о скором приходе зимы. К выносу тела в ограде собрался деревенский люд – против прежнего жидковато. Тем, кто испытывал перед Гурьяном необъяснимую робость, хотелось хоть краешком глаза увидеть, как его, отполировавшего крыльцо кирзовыми сапогами за столь долгую жизнь, вынесут вперед ногами. И Гурьян уже не метнет в толпу свой сверлящий взгляд…
     У поленницы, согнувшись в три погибели, тесал осиновый кол приблудный забулдыга Ванька Королёк, перебивавшийся тем, что весь год нанимался пилить и колоть дрова. Гурьяна, не переносившего запаха спиртного, он боялся пуще огня. Если бы ему не посулили бутылку водки за осиновый кол в Гурьянову могилу, то обошёл бы этот дом стороной.
    – Ванька, вдруг Гурьян возьмет да и воскреснет, как в прошлый раз? – подначил кто-то. – Куда бежать будешь?
    Королёк втянул голову в плечи. Топор в его руке дрогнул. Однако, совладав с собой, поспешно продолжал чинить острие, желая как можно скорее избавить себя от теснившей грудь нежеланной работы. Ванька утешал себя тем, что в этой деревне он гость случайный. Жил бобылём, угла своего не имел. Где находилась для него работа, там и приют. И хотя был он, что называется, перекати-поле,  душа еще не перегорела. К страху, от которого не мог избавиться, прибавлялось ощущение необъяснимой большой потери. Будучи человеком давно зрелым, оставался по сути ребёнком, который подчиняется не голове, а сердцу. Он клял себя, что за выпивку купился тесать этот осиновый кол. И чем ближе к завершению была его работа, тем меньше хотелось приложиться к бутылке.
    … Не пришли проводить деда Гурьяна те, кто в прошлый раз испытали настоящее потрясение. Зато мальчишек, суетливых и бесцеремонных как воробьи, сновала целая стая. Вытягивая цыплячьи шеи, они пялились на плывущий в мужских руках гроб, замирая от страха и надеясь: а вдруг еще раз оживёт дедушка. И они потом будут всем рассказывать, что совсем не испугались…
    Позади людей двигалась конская повозка. На ней восседал одноногий мужик с постным лицом, который на всех без исключения похоронах вот также устилал дорогу вечнозелеными сосновыми веточками. Он делал это бездумно и равнодушно – будто дорога в царство мёртвых была привычна и обыденна.
    Небо зависло над вершинами сопок, роняя лохматые снежинки. Повинуясь невидимому ткачу, они начали выстилать окрест полотно девственной белизны. Аннушка и Дуська шли рядом. За эти дни они как-то незаметно сблизились и понимали друг друга без слов. Дуська воздела глаза к небу и пальцем махнула в сторону отца. Аннушка в ответ согласно кивнула головой: плохому человеку небесная благодать не снизойдёт никогда!
    Еще недавно благородно отливающие ордена и медали исчезали под покровом снега. Уже невозможно было рассмотреть и черты лица покойника. Природа на свой лад исправляла человеческое предубеждение относительно этого человека, так до конца и не понятого и не принятого.
    Забивать кол в последнее пристанище Гурьяна добровольно вызвался недавно вернувшийся из тюрьмы Федоха. Он имел на старика зуб и не мог ему, даже упокоенному, простить своё знакомство с зоной. Было время, в деревне стал теряться скот. Грешили на промышлявших мясом кооператоров, на проезжающих мимо вороватых людей. Точку в споре поставил Гурьян: «Ищите на задворках у Федохи. Копните под кучей навоза. Там закопаны шкуры».
     Люди стекали вниз по кладбищенской дороге, оставляя на снегу шаркающие следы. Там, где еще влажно парила земля, отдавая накопленное тепло, Федоха со всего плеча забивал в могилу толстый осиновый кол. Он вкладывал в удар всю накопленную злость за свою неудавшуюся жизнь, за собственное непонимание, отчего всё так несправедливо выходит. Он мстил старику, уличившему его в грехе. Выражал своё несогласие со всеми, кто отказывался принимать его за равного себе человека.
    Снежное марево гасило звуки за кладбищенской оградой. И всё же они ощущались болезненно – не столько на слух, а скорее всей кожей, заставляя содрогаться при каждом ударе. Скоро всё стихло. Снег усилился, потянула поземка, заметая следы. Люди устали от недавних пересудов, от вопросов, которые каждый задавал себе. Хотелось скорее забыть  происшедшее. Снег валил все гуще и гуще, надежно укрывая всё, что напоминало о недавних страстях.


Рецензии