Раздел III. Суд

Начало: "Слово двух свидетелей" http://www.proza.ru/2013/11/27/1559

  Предыдущая часть: " Раздел Второй. Голод, и напасть, и мор " http://www.proza.ru/2014/07/10/982

                Короткевич В.С. (26 ноября 1930 — 25 июля 1984)

                РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ.  СУД

                (Евангелие от Иуды)
                (перевод с белорусского языка)


                І суд быў верны,як пятля,
                І хуткі, бы з цемры нажы,
                І чым даўжэйшы твой кашэль —
                Тым долей табе пражыць.
                Кіплінг

                Людзі так да іх прывыклі, што перасталі заўважаць іхнія злачынствы...
                ...Таму мы не палюем за буйнымі разбойнікамі,
                але затое вашаму брату спуску не даём.
                Рабле

 Старый, ёще Витовтов, гродненский замок был страшный. Построенный менее полтора века назад, он, несмотря на это, захирел и не только ветшал, но кое-где начал и разрушаться. Своих мастеров у великого князя не было, а белорусские были убиты при взятии города, или разбежались. А кто остался, тот строил, прямо скажем, плохо: знал, что на его век хватит, а там – хоть трава не расти. Ради кого было строить? Он, князь, конечно, герой, так легко же быть героем на трупах покоренных. Сначала гибли в войнах с ним, потом гибли в войнах за него. Да еще если бы хранил старые обычаи и веру, а то с латинниками  спелся. Пусть горит всё ясным пламенем!

Такое в то время безразличие напало на людей! Да и мастерство захирело, как всегда при вечной войне. И вот из полуторасаженных стен выпадали и катились в Неман каменья, крошились под тяжестью валунных слоев слои кирпича (стены были, как слоеный пирог: слой каменных валунов — слой кирпича), башни (четыре квадратные и одна круглая, по имени София) были запущены, выросли на них малые березки, лебеда и другая дрянь. Следили, видимо, больше за замковым дворцом, чем за стенами.

И все же цитадель была страшная. Стрельчатые готические окна дворца, грифельные стены, острые крыши из свинцовой черепицы, зеленая и вонючая вода бездонных рвов, узкие, как щели, бойницы верхнего и нижнего боя. Возле Соляной башни — каменистый, костоломный обрыв к реке. А рядом с ней — холм, высшая точка Замчища, гародненская Голгофа. Там сейчас кружилось воронье: опять, видимо, кого-то выбросили на поживу.

Люди на Старом рынке, прижатом чуть ли не к самым рвам, не обращали на птиц никакого внимания, не смотря на то, что вороны орали не только над Зитхальным Горбом, а и над башнями. Привыкли. Чего не пришлось видеть за последнее время. Надо было жить. Хоть немного дороже продать свое, чуть ли не последнее, хотя немного дешевле купить зерно... Мало народу шевелилось в тот день на четырехугольной площади.

 
Магазины данцигских и крулевецких купцов были широко открыты, но что в них делать простому человеку? Зерно там не продают, зерно там покупают. Покупают и меха, но какие меха летом. Покупают, конечно, и лен, и пеньку, и только мера их купли не мужицкая горсть, а целый панский обоз.

Варшавские, торуньские, крымские купцы. Иногда промелькнет, будто из чёрного дерева резаный, венецианец, горбоносый норвежец, или даже волох, или зябкий мавр. Знают: тут спокойно, тут, в городе городов, никто их не зацепит. Ведь все тут, что касается торговли, в руках купца и для купца. Купец не даст магнату притеснить и обобрать, совет не даст церкви наложить на все несытую лапу.

И не знают они, что, несмотря на самоуправление, всей этой роскоши приходит конец, пришел уже конец. И ничего не сделает совет ни с замком, ни с церковью, ни с магнатами, ни с их шляхетскими отрядами, слугами и крепостными.

Только и осталось совету, что владычествовать над ремесленниками, подмастерьями и плебеями. И над тобой всякий суд есть, а ты, бурмистр, вы, советники и присяжные, только и можете, что споры о имуществе разбирать судом рады и убийства и остальное подобное — судом присяжных.

И дремлет за окном ратуши мордастый присяжный, ждет, когда какого-то вора поймают и приведут. А рядом, в огромном постоялом доме гостином, думают богемские, немецкие и другие купцы, как бы Городню на очередной ярмарке обобрать.

Идет стража в чешуйчатых латах. Подальше от нее, подальше от богатых магазинов. Вот на этой стороне площади лучше. Тут хочешь – берковцем покупай, хочешь — горстью. Над дверями рыбных рядов рыба-кит глотает Иону. Над хлебными рядами великан-хлебоед жрет каравай величиной с церковь — также выпукло вырезанный, покрашенный. А над дверями пивного ряда ангелок пускает струю. А что, действительно, как иначе показать, что такое пиво и что оно делает с людьми.

Хлебник и рыбник, хозяева двух больших соседних магазинов и многочисленных при них складов, сидели возле дверей в теньке, на каменных скамьях, и лениво болтали о том о сём. Болела с похмелья голова: вчера хорошо помолились богу Бортю, кому в деревнях и поныне устанавливают в жертву у свепетов (1) березовый сок и разведенный водою мед, имя которого при отцах духовных выговорить — спаси и помилуй нас, Господь Иисус.

Худой рыбник скреб пальцами в рыжих волосах. Хлебник, весь будто из своих хлебов сложенный-сбитый, мутно смотрел на мир, прутиком чертил на земле что-то непонятное.

— Чего это ты чешешься? Блохи заели, что ли?

Рыбник как будто возмутился. Ответил старой, как мир, шуткой:

— У-у. Блохи... Что я тебе, собака, что ли? Во-оши... Просто, братец, голова болит. Весь я сегодня... как водочная фляжка.

— Ну вот. Сегодня, как фляжка, а вчера поперек канавы лежал, как плотина... И вода через тебя верхом журчала, как у плохого мельника.

— Ладно, хватит! Что за обыкновение напоминать из вчерашнего все самое неприятное.

— Не буду. Как там у тебя торговля, рыбный кардинал?

— Ну-ну, не нюхал доказательной инквизиции?

— Пусть живет церковь святая. Так как?

— Аминь. Дерьмово. Запасов нет.

— У обоих у нас тех запасов нет. Ни у кого нет.

— А ну, дай послушать. Что-что там юроды завопили, и мещанство наше туда побежало.

Там, где одна из сторон площади чуть не обрывалась в ров, неподалёку от замкового моста, действительно, взахлёб и наперебой (даже надувались на лбах и шеях жилы) вопили два человека — юрод, похожий на тюк тряпичника, косматый, худой, как спица, и здоровенный злобный человечина в шкурах и в кожаном поясе на половину живота, с голыми руками и ногами. Грива волос, бешеные глаза, челюсти, которые могли бы раздробить и камень. Расстрига от Спасоиконопреображения, а теперешний городской пророк Иллюк. Поднимал лапы, похожие на связки толстых кореньев:

— И придет за мною — видение мне было — некто, как за Иоанном Крестителем... Иезеркииля (2) знаете?

— Нет! Нет!

— Так ему, как и мне, сказано было: по грехам вашим и шкодливому юродейству печалится о вас небесный Иерусалим. Воды ваши горькие, как водка, что выпили вы, — тут расстрига закрыл глаза и провел ладонью по брюху, — по-шла-а по жилам земным. И сказал мне из Иезекииля: «Ешь ячменные опресноки и пеки их на человеческом кале».

Бабы вокруг плакали. Мещане и ремесленники мрачно смотрели в отверстую пасть. А тут еще поддавал жару юрод, кричал о земле, которая сгорела, о ястребах, которые судят мышей, о небе, что вот-вот совьется в свиток.

Тоскливо было слушать его — хоть ты плачь. И одновременно немного и обнадёживающе. Ведь все же обещал и он какое-то просветление.

— Но придет, придет муж некий и освободит вас! Близко! Близко! Близко!

Рыбник сплюнул похмельную слюну.

— Что это там дурак про суд кричал?

— Судят сегодня кое-кого в замке церковным судом.

— Что, может, тех, что порчу пускали? От кого голод?

— Голод — от Бога.

От самого завершения строительства Старого Замка суд чаще всего заседал в большом судном зале. В малом зале замковый суд собирался только на особенно секретные процессы. Отдавали большой зал и церковному суду, когда этот последний не боялся выносить сор со своего дома. Тайные же допросы он проводил обычно в подвалах доминиканской часовни, когда судили католики. А когда судили православные, то в подземной тюрьме у трёхкупольной Анны или в одном из домов  митрополита — каменных домах у Коложы (3).

Сегодня достославный синедрион сиднем сидел в большой судной. Отдохнув после охоты, хорошо таки выпив накануне (а Лотр еще и разговевшись), отцы непосредственно приступили к важному делу, ради которого жили в этой земной юдоли и носили мантии и рясы разного цвета, в зависимости от того, как кому повезло.

Зал был, собственно, верхней половиной восточного нефа (4). Замковый дворец был построен в виде базилики, как церковь, и имел шесть нефов, из каких средний был только немного выше остальных. К нему прилегали по два боковых нефа с каждой стороны и один поперечный, трансепт. Средний неф был во всю высоту строения и служил залом для тронных приемов. В трансепте были комнаты великого князя, а потом короля и их дворов, теперь довольно запущенные. Боковые и поперечный нефы после похода Витовта на Псков (5) были разделены на два этажа. В нижнем этаже западного нефа жила стража, во втором — привилегированные воины. Второй западный неф служил жильем для замковых жителей, и там были сокровищница и подземный ход за Городничанку. В первом, восточном нефе, на обоих этажах, были жилье для почтенных гостей и огромная дворцовая часовня. И, наконец, в первом этаже крайнего восточного нефа были темницы для родовитых и склады оружия.

На втором этаже большую часть помещения занимал большой судный зал (малый был в трансепте, под боком у короля), а меньший, отделенный от него при Витовте же стеной в три кирпича, — пыточная. Из пыточной потайной ход в стене вел через все этажи под землю, где были подвалы для узников, а еще глубже каменные мешки, в которых терялся навсегда след человеческий и откуда за столетие с лишним не вышел, кажется, никто, даже на кладбище. Об их жителях просто забывали и, когда спущенный вниз кувшин с водой через три дня полный возвращался назад — закрывали дырку в потолке мешка камнем, как запечатывали жбан с вином, а через полгода, когда переставало вонять, спускали туда же на веревке нового узника. Из-за того, что судный зал был в верхней части нефа, острые готические своды с выпуклыми ребрами нервюр(6) висели чуть ли не над самой головой, поперечно-полосатые, в красную и белую полосы. Узкие, как щели, верхние части окон были у самого пола, и потому свет падал на лица членов суда неестественно, освещая только нижнюю часть подбородка, там, где он переходит в шею, лоскут под нижней губой, ноздри и верхнюю часть верхних век с бровями. Носы бросали широкую полосу тени на лоб, непроницаемая тьма лежала в глазницах, и лица судей казались потому зловещими, необычными, такими, каких не бывает у людей.

Судьи сидели на возвышении, у самого входа в пыточную, за столом, который был завален рулонами бумаги, фолиантами дел, перьями. Кроме Босяцкого, Комара и Лотра, сегодня, как на всех процессах, что были церковными по юрисдикции, но касались всего города, сидели в судном зале войт города Цыкмун Жаба, широкий брюхом, грудью и всем другим магнат, одетый в золототканую чугу и с печатью невероятной тупости и такого же невероятного самомнения на лице; бурмистр города Юстын, которого уже третий год выбирали на годовой срок: мещане — потому, что был относительно справедлив, купцы — потому, что был богат, а церковь хотя и не выбирала, но не возражала, ведь только они одни знали, сколько всего разного удалось им и знати вырвать у Юстына, совета и города за эти три года.

Сидел, кроме них, схизмат (ничего, что Городня тогда была преимущественно православной), преосвященный Григорий Городенский, а в миру Гиляр Болванович, а для непочтительных и теперь просто Грынь. Рыхлый, сонный, с маленькими медвежьими глазками. Одни только горожане знали, что, когда приходится разнимать в драках городские концы, эта вялость преосвященного может, совсем неожиданно, как у крокодила, перейти в молниеносную скорость и ловкость.

Кроме них, было еще несколько духовных за судейским столом, а в другом конце зала вещатели, которые после начала суда выйдут за стены и объявят обо всём городу, и десятка три любопытных со шляхты и их женщины.

И еще у стен стояла стража, а среди них выделялись двое: полусотник Пархвер, настоящий гигант в сажень и шесть дюймов ростом и соответствующий в плечах и груди, и сотник Корнила, мрачного вида, низколобый и приземистый, как корч, воин.

На Пархвера на улочках смотрела толпа. В Кракове из-за него бесились придворные развращенные жены, потому что был он не просто болезненный гигант, которого и ветер переломает, а настоящий, пропорционально сложенный великан, первый на коне, первый на мечах, первый за столом, с руками, толщиной, как средний человек в поясе, весом немного тяжеловатый. И притом не бык. Лицо спокойное, глаза большие и синие, даже с задумчивостью, волосы золотые. Черт его знает, как его такого умудрились выпустить в мир?!

Корнила казался перед ним просто малым, хотя был среднего роста. Красный, немного более грузный, чем надо, подстриженный под горшок, похожий в своих латах на самовар — ничего особенного. Млели по нему при дворе, где он также бывал в войтовой свите, куда меньше. И все же, хотя женщины и тут делали политику в большей степени, чем этого хотели и чем об этом думали мужчины, Корнила шел к воинской вершине быстрее всех. И все знали: именно ему дадут тысячника, когда по случаю войны немного увеличится городенская армия. Потому что Корнила выделялся удивительной, почти нечеловеческой исправностью, верностью и дисциплиной, а у Пархвера, хотя и более умный был, случались припадки ярости, гнева и боевой жестокости, такой, когда человек уже не обращает внимания ни на что: ни на врага, ни на своих начальников.

Если еще добавить, что из приоткрытых дверей пыточной вырывалось и скакало по сводам и нервюрам зарево, что оттуда иногда выглядывал палач, — перед нами будет полная картина того, что происходило в судном зале тем летним днем.

Цыпрыян Лотр сидел сегодня как старший на месте председателя суда. Неодобрительно поглядывал, как фискал (7) Ян Комар дремлет, нахмурив грозные брови. Что за плохое обыкновение спать на всех прениях?! «Берет» слишком человек. И спит мало ночью. Но вот же не дремлет Босяцкий за своим отдельным, адвокатским столиком. Шуршит свитками бумаги и пергаментными листами, из-под бархатистого черного капюшона смотрят живые глаза.

Этот не дремлет, хотя также бодрствует ночами, пусть себе совсем по другой причине, чем Комар. Во-первых, тайные дела (долго им еще быть тайными, пусть не надеется, и хорошо, когда лет через восемьдесят можно будет поднять забрала и откровенно назвать доминиканскую часовню иезуитской, какой она, фактически, вот-вот будет, или, ни на кого не обращая внимания, возвести огромный новый костел (8)); во-вторых, думы о том, как, кроме небольшенькой своей доминиканской школки, прибрать к рукам, пусть себе и неприметно, приходскую и церковную школы. В-третьих, другие ночные дела. Это он тут только адвокат, а вот что он по ночам в подвалах доминиканской часовни?!

Кардинал встал:

— Именем матери нашей, римской церкви, обвиняются сегодня в страшных преступлениях против Бога и человечества эти мерзкие отродья ада, стая сатаны... Принесите схваченных.

Корнила принес из боковой ниши и поставил на стол клетку с мышами. Среди любопытных завизжала какая-то дама. Начался Божий суд.

— Пусть боятся подсудимые суда Божьего. — Кардинал даже сам чувствовал, как источает благородство его облик. — Я, нунций его святейшества папы...

Он говорил и говорил, с наслаждением ощущая, как легко плывет речь, как тонко, совсем не кухонно звучит золотая латынь, как грациозно двигаются пальцы по сторонам рулонов.

— ...исписав проступки их, передаю бразды суда фискалу. Прочитайте обвинение, фискал.

— А? — только тут проснувшись, спросил Комар.

— Возьмите на себя щит веры, брат мой, чтобы отбить все раскалённые стрелы лицемера.

Епископ встал, моргая не только глазами, но и тяжелыми бровями, поискал начало речи средь листов, не нашел. И вдруг рванулся сразу на крик, словно с берега в кипяток.

— Мошенники, плуты, еретики в сатанинском юродстве и воровстве своём, объели они нашу цветущую страну, — пальцы епископа, будто в латы, закованные в золото, хризопразы, изумруды и бирюзу, тыкали в клетку. — Навозом должны питаться — хлеба они захотели.

Грубое резкое лицо наливалось бурой кровью, пенные заеды накипали в уголках огромного жестокого рта.

— Родину нашу милую, славный город Городню, город городов, осиротили они. Жрали, как не в себя, и опоганивали рожь нашу, и выводили в нем этаких же детей греха, как сами. Именем церкви воинственной, именем Бога и апостольского наместника его на земле, именем великого государства нашего и пресветлого короля Жыкгимонта — я обвиняю!

Голос его загремел под низкими сводами, как голос колокола в колокольной клетке.

— Я обвиняю это отродье в беготне ночью под полом, в пугании жен и... любовниц...

Лотр понял, что Комар немного заврался. Употребил с налёту  после слово «жен» союз «и», не зная, что бы такое назвать еще, и, по своему опыту зная, что «любовница» все же менее позорно, чем «дети», ляпнул «любовницу». И это в то время, когда дети есть у каждого жителя города, а держать любовниц — вещь неразрешенная.

— ...прожорливости, вони зловредной, расхищения чужого зерна и другим. Я требую каразна (9)!

Нет, «любовниц», кажется, никто не заметил. Наоборот. Комар так возбудил народ, такой он сейчас исключительно величественный, что любопытные реагировали криками, а дамы истеричным визгом:

— Обжоры! Хищники! Вредители!

Второй вещатель выходит, чтобы прокричать народу, чего требовал фискал.

Лотр вспоминает все такие процессы. Что поделаешь, Богу подчиняются и животные, хотя их душа тоненькая, совсем прозрачная и нет у неё впереди вечности и бессмертия. Судили лет сто назад в Риме черного кота алхимика... как же его... ну, все равно. Повесили. Судили вместе с хозяином, врачом Корнелиусом из Майнца, его барана, в которого вселился демон. Судили лет пятьдесят тому назад во Франции Сулара и его свинью. Его сожгли, ее зарыли в землю. Демону, врагу рода человеческого, нельзя потакать, даже когда он находит себе пристанище в бессловесном существе. Судили уже и мышей, в Швейцарии. И козлов судили и жгли. Этих чаще всего, за схожесть с чертом.

И, однако, Лотр улыбается. Он не знает, о чем думали другие судьи, верили ли в проступок Суларовой свиньи и лекарского барана, но он, Лотр, не уверен, что зубами мышей действовал на этот раз дьявол. Он знает, что этот суд что-то вроде пластыря, который оттягивает гной, или пиявок, которые сосут лишнюю кровь, чтобы она не бросилась в голову. Можно проявить и милосердие, какой знаменита Христова церковь.

И под удар молота Лотр встает. Утихает бешеный крик.

— Зачем же так жестоко? — Лицо его светится. — Бедные, милость церковная и на них. Признаете ли вы проступок свой, младшие, обманутые братья наши?

Корнила наклонился к клетке. Но этого даже не надо было делать. Во внезапной мертвой, заинтересованной тишине ясно отдалось жалостное попискивание мышей.

— Гм... Они признают себя виновными, — сипло сказал Корнила.

— А вы им хвосты не прижимали? — с тем же светлым ликом спросил Лотр.

— Не дай бог... Это же не человек... Я... их, скажем искренне, боюсь.

— Церковь милосердная. Так вот, брат мой Флориан, скажи в защиту заблудших этих.

Прикрыв глаза рукой, Лотр сел. И сразу встал отец Флориан. Улыбка на минуту промелькнула на устах, серые глаза зажмурились, как у ящерицы на солнце.

— Они признались в расхищении хлеба. Чему учили меня в таких случаях в Соломанском университете? Учили тому, что главным в судном деле — признание обвиняемого или обвиняемой. Даже когда других доказательств нет — оно свидетельствует о желании живого существа быть чистым перед Богом и церковью. Тут мы, на счастье, имеем достаточно доказательств. — Хитрая, разумная, чем-то даже приятная улыбка опять пробежала по устам тайного иезуита. — Имеем мы и признание. Значит, убеждать в необходимости признания никого не приходится, и книга правды, которую завещали нам чистейшие блюстители веры Шпренгер и Инститорис (10), сегодня останется закрытой.

— Раскройте ее! Раскройте! — завопила какая-то женщина на скамьях.

— Я знаю ее наизусть, — сказал доминиканец. — И я не задумался бы употребить ее, если бы для этого были причины. Наказание мы найдем и без «Молота ведьм». Помните, они признались... Впрочем, поскольку дело о хлебе касается прежде всего не сыновей церкви, которые заботятся более о хлебе духовном, а мирян — я хочу спросить, что думает об этом знаменитый своим выдающимся богатством, умом и силой, и еще и образованием, магнат, иллюстрисиме Цыкмун Жаба.

Жаба перебирал толстыми пальцами радужный шалевый пояс, который лежал у него не на животе, а под грудью. Жирные косицы черных волос падали на глаза. Откашлялся. Лицо стало такое, что хоть бы и Карлу Великому по солидности, только что глупое, как свиной левый окорок.

— Сознательность — важное дело. То есть сознание... Тьфу... признание. Признание — это... угу!.. Помню, выпивали мы... Признались они тогда... Опять же, и кто говорит, что знает, говорит правду, а слова лжесвидетеля — обман. Мужики мои свидетельствовали: объели их мыши, а...

Жаба тужился, рождая истину.

— ...это... vox populi vox... это... Как ведь это в коллегиуме говорили... ну, arbiter elegantiarum... (11) Помню, закусывали мы...

— Скажите про мышей и зерно.

— Зерно треплют: водят по нему молотильные колеса с лошадьми их. И это происходит от Господа Бога. Большая премудрость его.

— Спасибо.

Босяцкий увидел, что Лотру — хоть сквозь землю провались. Хорошо ему, а что бы делал он, если бы приходилось жить рядом с таким?

Войт не просто идиот, а идиот деятельный, и еще и пьяный и уверенный в своём величии и уме. Обижается, когда хотя по самому мелкому вопросу не спросят его мыслей. А он — войт, значит, от короля. Он хозяин города. Он богатый, как холера, и сильный, как чума. «В его армии, и посмотрел бы я, как ты, кардинал, поссорился бы с «мечом города».

Но он хорошо владел собой. И потому растрогано покачал головой и сказал с классическим ораторским жестом:

— Я призываю в этот раз быть милосердными: не ведают ведь, что творят. Учтите, эти серенькие создания могут приносить и пользу. Они поедают личинок, и насекомых, и червяков.

Облик его был облик самой всепрощающей милости.

— Они ели, да, но ведь и они должны поддерживать бренное тело, если уж Бог наш вложил в них душу.

Лотр кивал головой, будто его умащивали нардом (12).

— И, наконец, главный мой козырь... э-э-э... доказательство: мышам неизвестны Заветы Моисея, которые запрещают присваивать чужую собственность. Я закончил.

— Суд идет думать и совещаться, — сказал Лотр.

...В день большого суда над мышами вольный мужик пригородной деревни Занемонье Зенон появился в Городне, чтобы купить хоть треть безмена зерна. В Занемоньи, как и повсюду, было очень тяжело, и, например, сам Зенон с женой уже четыре дня не ели ни хлеба, ни каши. Сгорела даже лебеда. Удавалось, что правда, ловить рыбу. И что рыба? Рыбой той кишат реки. Удавалось даже, с большой опаской, ловить силком зайцев, и был однажды случай — лань. Мясо и рыба были — это правда. Но взрослые уже круглогодично досыта не ели хлеба, иногда месяцами не видели его. Мясо, всегда только мясо диких животных, и еще и запрещенных верой (как заяц) или магнатами (как лань). Сегодня поймал целых трех, а потом за неделю ничего. А соли, чтобы сохранить, также не было.

Детям родители все же давали понемногу хлеба, и то малыши страдали животом. А самим приходилось плохо.

От всегдашнего мяса без соли даже воротило, и все время думалось, а что будет зимой, когда Неман покроется льдом, когда звери откочуют в нетронутые пущи, а следы будут оставаться на снегу, а значит, в каждый момент тебя могут поймать барские паюки. Что будет тогда?

Зенон гнал от себя эти мысли. Все равно ничего не сделаешь. Он прошел заречную часть с домами богатой замковой шляхты и замковых ремесленников, прошел деревянный мост и стал подниматься по взвозу. Все время его обгоняли возы с льняным семенем, солодом, хмелем, бочками пива, известью, мехами в связках, железными изделиями и, главное, хлебом. И мужик не мог не думать, почему это так, что вот у него нет и безмена хлеба, как почти у всех, а возы тянутся, тянутся, и всех их скоро поглотит несытый зев Старого рынка, а потом заграничные земли. Что-то тут все было не то.

Большой город, тысячи людей, прочные стены, магазины, замок, с десятком церквей и еще монастыри, и часовни, и вон колокольня курии — глянешь — шапка падает, и вон строят огромный костел бернардинцев с монастырем. А вон возвышается Святая Анна. А там, далеко слева, сверкает, как радужка, Коложа, во имя Бориса и Глеба.

На все хватает. А у мужиков нет хлеба. Да и у мещан не лучше. Сколько их?! Вон улица Кузнечная, Мечная, Пивная, Тележная, улица Стрыхалей(13), улица Отвеса(14), Утэрфинавая(15), улица Ободранного Бобра, Стременная, Богомазная, Резной угол, и еще и еще, двадцать семь огромных улиц, не считая переулков, тупиков и отдельных выселков, слободок и домов.

И все эти магерщики, котельщики, маляры, солодовники, столяры сидят и не имеют к чему приложить руки, и теми же глазами, что и он, Зенон, проводят каждый хлебный воз.

От непривычного городского шума в мужика дурела голова. Спокойными, глубоко посаженными серыми глазами он смотрел, как крутятся колеса береговых мельниц (Нёманаво течение отводилось на их плетнями), как ползут по блокам в верхние этажи складов тюки с товаром, слышал, как кричат торговцы, как гукает воскобойка, как звенят молоточками по стали чеканщики в мечных мастерских.

Пахло шкурами, навозом, неизвестными, нездешними запахами, водкой, медом, сеном, соленой рыбой, дегтем, хмелем, рыбой свежей, коноплей, другим, незнакомым Зенону.

Попадались навстречу воины в меди и стали, магнаты в золоте, парче и голландском сукне, хозяйки в шелках — и Зенон сходил с дороги со своими кожаными поршнями в пыль. Не потому, что боялся (он был вольный), а просто, чтобы не запачкать этой дорогой прелести. Это же подумать только, на какие ценные вещи взбились люди!

На Старом рынке он подошел к магазину хлебника.

— Выручи.

Хлебник, словно сложенный из своих собственных хлебов, осмотрел здоровенного, несколько неуклюжего мужика в вышитой сорочке и с топориком-клевцом (16) (вольный!), беловолосого, худощавого.

— Чего тебе?

— Хлеба.

Хлебник взглянул на рыжего соседа. Вместо ответа спросил:

— Детей у тебя много?

— Хватит.

— Ну вот, если бы у меня столько зёрнышек было... А чего ты к кому из господ не пойдешь и купу (17) не возьмешь?

Рука Зенона показала на клевец:

— Это все равно что вот сразу   э т о  отдать... Это все равно, что вот сейчас его тебе отдать и пойти.

— Эту игрушку?

— Это т е б е  она — игрушка.

— Вишь, гордый... Нет у меня хлеба.

Зенон вздохнул, поняв, что ссудить не выйдет. Была у него дома шкура серебряной лисицы, еще зимняя, и все берег, и вот только вчера, желая продать дороже, заквасил последнюю горсть муки и намазал шкуру с мездряной стороны. Нельзя было отдавать последнюю монету, мало ли что может случиться за две недели, пока не продаст лисицу (мог приехать, например, поп, и тогда не избежишь перебранки, а может, и худшего), и что сделаешь.

Он вытянул монету из-за щеки, плеснул на ее водою из ушата, что стоял на срубе.

— Чего моешь?

— Я-то здоровый. А бывают разные, прокаженные хотя бы. Хотя все это и от Бога, а в руки брать противно.

— Ну, это как кому, — улыбнулся хлебник.

— То дашь?

Хлебник почесал голову:

— Динарий кесаря. Милый ты мой человек. Человек ты уж очень хороший. Гордый. Ну, может, наскребу. — И монета исчезла, словно ее и не было.

Зенон стоял и ждал. Проехал мимо него воз с сеном к воротам бернардинцев. Рядом шел здоровый дурачина-монах. Косматая крестьянская лошадка потянулась было к возу — монах ударил её па морде. Лошадка привычно — словно всегда так было положено — потупилась со слезящимися глазами.

И тут Зенон увидел, как наперерез возу идет знакомый кузнец, Кирик Вестник, верзила, может, только на голову ниже знаменитого Пархвера. Лицо отмыл, а руки — черт, ты их даже за неделю отмоешь. Смеется, зубы продает. Желтый, в пшеничный колос, как огонь в его кузнице. Глаза ястребиные. Кожаный передник через плечо, в одной руке молот. А с ним идет еще один здоровяк (ох, и здоровые же городенские мещане, да и повсюду на Белой Руси не худшие!), только что худейший и волосы слишком длинные. Этот — в белехонькой, как снег, свитке и в донельзя заляпанных грязью поршнях. Через плечо — козьи меха огромной дуды (18).

Дударь (19) глянул на сцену с лошадкой, пошел к возу и щипнул оттуда большую охапку сена. Монах сунулся было к нему, но тут не спеша подошел Вестник.

— Чего тебе, чего? — спросил невинным голосом.

Дударь уже бросил сено лошадке.

— Ешь, Божья тварь, — и потрепал его па гривке, что свисала на глаза. Животное жадно потянулось к сену.

— Сена жалеешь, куроед? — спросил Кирик. — Пусть тебе черти в аду холодной воды пожалеют.

— Сам в аду будешь, диссидент (20), — сказал бернардинец.

— За что? За то, что не так крещусь? Надо это Господу Богу, как твое прошлогоднее дерьмо.

— Богохульник! — крутя глазами, как баран перед хоругвями, прохрипел мних.

— Скуби еще охапку! — скомандовал Кирик.

Дударь медлил, поскольку монах потянулся к корду. И тогда кузнец взял его за руку с кордом, минуту поколебался, одолевая немалое сопротивление, и повел руку с кордом к мнихову лбу:

— А вот я тебя научу, как схизматы крестятся. Хотя раз и согреши.

Чтобы не раниться, бернардинец разжал кулак. Корд змейкой блеснул в пыли. Дударь подумал, поднял его, с силой швырнул в колодец. Там булькнуло. Он поправил дуду и пошел к возу.

— Так-то, — Вестник с силой припечатал мнихов кулак к его лбу. — И так-то, — мних согнулся от толчка в живот. — А теперь правое плечико... Куда ты, куда? Не левое, а правое. А вот теперь — левое.

И с силой отбросил мниха от себя.

— Святотатство это, Кирик, — неодобрительно сказал дударь. — Баловство.

— Брось, — плюнул кузнец. — Вот Клеоник католик. Что я, заставлял его по-нашему креститься? И я его кулаком обмахал, а не пятью пальцами. Брось, дударь, сам фигой крестишься.

Лошадка благодарно кивала головой. И тут кое-кто на площади, и Зенон, и даже сам кузнец свистнули. Из общипанного воза торчали женские ноги, поджимались. Мних с молниеносной скоростью сдвинул на них сено, побежал рядом с лошадьми, подгоняя их.

Привратник с грохотом открыл перед возом ворота. Улыбнулся с пониманием дела.

Воз исчез. Лязгнули половины ворот.

— Видел? — с хохотом спросил Кирик. — Вот тебе и щипнули.

— Глазам не верю, — полез в затылок дударь.

Друзья с хохотом двинулись улицей, стараясь занять как можно больше места.

«Надо будет с кузнецом поговорить», — подумал Зенон.

Хлебник уже вышел с крохотным узелком. Глядя в спины друзьям, шепнул:

— Еретики. Теперь известно, откуда такие листки подмётные, искушающие являются, от каких таких братств.

Зенон увидел узелок.

— Ты что? Побойся Бога, хлебник.

— Подорожало зерно, — зевнул тот. — Ну и... потом... тебе все равно через неделю приходить, то остаток, столько же, тогда возьмешь. Чтобы не наваливался сразу, чтобы подольше хватило. Я тебя жалею.

— А зерно в это время еще вздорожает?

— Жалей после этого людей, — сказал рыбник.

— Слушай, ты, — засипел хлебник. — Мало у меня хлеба. Почти совсем нет. И мог бы я тебе и через неделю ничего не дать, и вообще не дать. Тихон Ус твой друг?

— Ну, мой.

— Не знаешь закона? Среди друзей круговая порука. Ус мне дважды столько должен. Иди... И если хочешь, чтобы весь город тебя на языках трепал, чтобы все в тебя пальцами тыкали и говорили: «Вот, кипать (21), мужик алчный, друга, слышали, как жалеет, как выручить не согласился?..», если хочешь притчей и поруганием общим быть — тогда приходи через неделю за второй половиной.

Зенон стоял бледный. Он знал: его только что бессовестным образом обманули. И что теперь давать детям? Но он знал и то, что ни через неделю и никогда не придет за остальным зерном. Обычай есть обычай. Никто не поможет, все будут показывать пальцами на человека, который не заплатил долг за ближайшего друга, не помог ему.

Окрутил, сволочь-хлебник.

Загребая поршнями пыль, Зенон тронулся от магазинов. Что же теперь делать? Что будут есть дети?

Рука его держала котомку, вовсе нет чувствуя её, словно ватными пальцами. Все больше разжимались они — он не замечал, смотрел незрячими глазами перед собой.

Узелок скользнул в пыль и, не завязанный, а просто собранный, развернулся. Рожь посыпалась в пыль. Он хотел согнуться и подобрать хоть то, что лежало кучкой, но в этот момент со стрех, с крыш, с колоколен костела бернардинцев, отовсюду, со свистом разрезая воздух, падая просто грудью, ринулись на него сотенные ватаги голубей.

Еды им последние месяцы не хватало. Бесноватые от голода, забыв про всякое самосохранение, они бились перед Зеноном в пыли, клевали землю и друг друга, сплошным комом шевелились перед ним.

— Вестники Божьего мира, — понимая, что все пропало, сказал мужик. Не давать же пинка, не топтать же святую птицу. Зенон махнул рукой.

— Раззява, — захохотал у магазина рыбник. — Руки в...

Зенон не услышал. Он долго шел бесцельно, а потом подумал, что уже все равно, что надо, от нечего делать, хотя бы найти Вестника, поговорить немного, оттянуть нестерпимое возвращение домой.

И он пошел в ту сторону, где исчезли дударь и Вестник. Не дошел. Навстречу ему шли еще знакомые. Один, широкий в кости, иссиня черный и очень седой, пожилой горожанин тянул, словно связки аира, охапку откованных мечных полос. Второй, молодой и очень похожий на пожилого, с таким же сухощавым лицом, красивый, прямоносый, с красивым выразительным улыбчивым ртом, волочил инструмент. Это были мечник Гиев Турай и его сын, Марко.

— Здоров, Зенон, — сказал Марко.

— День добрый, — сказал Гиев.

— Здоров.

— Чего этот ты, словно коня неудачно украл? — спросил Марко.

Зенон неохотно рассказал все. Гиев свистнул и вдруг сказал сыну:

— А ну, пошли с ним. Бросай дело.

— Подожди, Клеоника возьмем. Да и груз там оставим.

— Ну, давай.

Они пошагали к небольшой мастерской в соседнем Резном углу.

— Вы, хлопцы, Тихону Усу только ничего не говорите. Стыд! Задразнят. Скажут: «Кипать».

— Ты, дядя, молчи, — сказал Марко.

Перед домиком резчика пыли не было. Всю улочку тут застилал толстый слой стружек и опилок, и старых, потемневших, и ароматных, новых. Под навесом, который опоясывал зданьице, стояли заранее сделанные подмастерьями болванки, недоделанные боги. И большие, и средние, и совсем маленькие. Над низкими дверями — складень с двумя отброшенными, как ставни, половинами (чтобы прикрыть в дождь или метель). В складне, на немалый соблазн всем — Мать Божья, как две капли воды похожая на знаменитую зеленщицу из Рыбного рынка Фаустину, даже не католичку. Фаустина, сложив ручки и склонив улыбчивую, чертячью головку, с любопытством, будто из оврага на голых купальщиков, смотрела на людей.

— Клеоник, дружище! — аукнул Марко.

Открылось слюдяное окошко. Выглянула, как для мастера, то и совсем сопливая (лет под тридцать), голова. Смеется. А чего не смеяться, если поныне холостой, если все тебя любят, даже красавица несравненная, Фаустина.

Клеоник, приветствуя, поднял руку с резцом. Волосы, как золотистая туча. Темно-голубые глаза и большеватый рот смеются. И Марко рассмеялся ему в ответ. Друзья! Улыбки одинаковые. Очень приятные, немного лисьи, но безопасные.

— Выходи, Клеоник, дело.

— Жди, вот только задницу святой Инессе доделаю, — сказал резчик.

— Как задницу? — спросил Гиев.

Вместо ответа Клеоник показал в окно деревянную, в половину сажени, статуэтку женщины, которая стаяла на коленях перед кем-то. У женщины были длинные, до земли, волосы. Неизвестно, как это удалось резчику, но каштановое дерево этих волос было легкое даже на вид и, казалось, прозрачным. А поскольку женщина немного склонилась, прижимая эти волны к груди, волосы упали вперед, приобнажив часть спины. Удивительной красоты была эта спина, схваченная художником в легком, почти неприметном, но полном грации, изгибе.

И ничего тут не было плохого, но резчик словно стеснялся немного и говорил грубовато.

— А так. Она же волосами наготу прикрыла в языческой тюрьме. Чудо случилось.

— Так, наверное, и... спину? — сказал ошеломлённо Гиев.

— А мне что? Все равно она в нише стоять будет. Кто заметит? А мне практиковаться надо. Все святые в рясах, как язык в колоколе, а тут редкий случай.

Несколькими, почти невидимыми, нежными движениями он подправил статую, бросил ей на голову передник — прикройся! — и вышел к гостям, подперев щепкой двери.

Вестника, Дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли в мастерской Тихона, в золотом ряду.

Тихон, и действительно такой усатый, что каштановые волны усов висели до середины груди, выслушав, скривился.

— Дурак ты, дружище, — сказал он Зенону. — Я за тот хлеб ему отработал. Перстень золотой с хризопразом сделал его... гм... еще в прошедшем ноябре. Она в ноябре родилась, так что хризопраз ей — счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал — мы рассчитались. И потом, если голуби виновны — он должен тебе отдать. Площадь, на какой его магазин стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. И он за неё ни полушки Жабе не платит, а за это обязан голубей из Бернардинской и Яновой голубятен кормить. То он, по-видимому, от несытости не кормит. Глаза у него шире брюха и алчные, как у ястреба зоб. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать?

Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроем, и встал.

— А ну, идём.

— Куда еще? — спросил Зенон. — Вечно ты, Марко, раззвонишь.

— Идём, идём, — поддержали кузнеца друзья.

Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые выше кистей — так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыльца, единственное богатство мастера. Жилистые огромные руки.

И эти золотые руки вдруг сжались в кулаки.

...В судном зале читали приговор. Читал ларник (22) суда, даже по виду глупый, как левый сапог. Таращил глаза, делал жесты угрожающие, жесты миротворные, жесты торжественные. А слов понять было почти нельзя — будто горячую кашу ворочал во рту человек.

— Яснее там, — улыбнулся Лотр.

— «...из этого уходя, — ларник откашлялся, как Перун, — высокий наш суд приказывает сатанинскому этому отродью...» Слушай!

От перуноподобного голоса мыши в клетке стали на задние лапки. Ларник поучительно и уже от себя сказал им:

— Сказано ведь, кажется, в «Книге Исхода»: «Шма, Израиль!» Это, значит, «Слушай, Израиль», вот как.

— У вас что, все тут такие обделённые? — спросил Лотр.

— Много, — сказал доминиканец.

Ларник читал с рулона дальше:

— «Приказывает высокий наш суд осудить тех на баницию (23), выгнать тех мышей за границы славного княжества и за границы славного королевства, к еретикам, — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, — выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.

Корнила взял у ларника рулон, пошел в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг рулон, словно сам собой, поехал в подпол, а еще через минуту оттуда долетел радостный, сатанинский визг.

— То-то же, — сказал сотник. — С сильным не судись.

Великан Пархвер прислушался:

— Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.

— Их дело, — буркнул Сотник.

В подполье началась радостная возня.

— Видите? — сказал мрачный Комар. — И они пришли. И этим интересно.

Кардинал встал.

— Думою, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в этом случае — об анимализме. Надо дать две недели покоя матерям с мышатами... Нельзя же, чтобы в двадцать четыре часа.

— Ум хорошо, а глупость — это плохо, — как всегда, ни с леса ни из поля сказал Жаба.

— И месяц сроку для беременных мышей, — сказал Босяцкий.

Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, царапал что-то пером. Потом встал и провозгласил:

— В противном же случае — анафема!
 

Друзья стояли у хлебниковых дверей. Хлебник шарил глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.

— Так что, — спросил Ус, — перстня моего не считаешь?

— Почему? — спрятал глаза хлебник. — Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему еще узелок.

— И тот насыпь, — мрачно сказал «грач» Турай.

— Это почему? — взвился хлебник.

— А потому, — сказал, смеясь, Марко. — Чье дело голубей кормить? Давишься, скупердяй? Из-под себя съел бы?!

— Ты уже молчи, щенок, — зашипел было на него хлебник.

— А я вот тебе дам «узелок», — заступился за друга Клеоник.

— Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере!

— Брат я тебе на наших погостах буду: ты у часовни, я — с краешку, не смотря на то, что я богов делал, а ты их грабил.

— Богохульник! — кипел хлебник.

— Смолкни, говорю, — улыбался Клеоник. — А то я из тебя лишнее дерево сниму или совсем сделаю из тебя Яна Непомуцкого (24).

— А вот тебе и мешок для этого. — Кирик бросил к ногам хлебника мешок.

— Это еще зачем? — покраснел тот.

— Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого мешка.

Зенону было хоть сквозь землю провались. Сам не сумел, простофиля, так вот друзья за него распинаются.

— Нет, — еле выдавил хлебник.

— Значит, не дашь рожь?

— Рожу, что ли?

— Та-ак, — подозрительно спокойно сказал Кирик. — Духи святые все поклевали, мыши подсудимые.

И он внезапно взял хлебника за грудь.

— Пьянчуга, мочиморда, грабитель, ты у меня сейчас Нёманову воду будешь пить к страшному суду.

— Дядя... Дедушка... Папаня... Шурин.

— Иди, — бросил его в двери Вестник.

Хлебник побежал на склад.

— Ди-ур-лей-бе-бе-бе-бя-бя-бя, — неповторимо, к самым низким звукам спускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Господу Богу душу.

...Немного позже друзья спустились ниже Коложской церкви, к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел, как стрела. Лучи солнца играли на течении, на куполах Коложы, на свинцовых, позолоченных рамах в ее окнах, на оливково-зеленых, коричневых, радужных крестах из майолики, на крышах и крестах Борисоглебского монастыря. На недалекой деревянной колокольне «Елене», построенной за счёт жены бывшего великого князя, блестели пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два.

Несколько молодых монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, ковырялись с красками в деревянных ложечках, в половинах яичных скорлупок, в чашечках, размером с наперсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.

— Также рады теплоте, — сказал разнежено дударь. — Божьему солнышку.

— А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.

— Так вы же друг друга не считаете за людей, — буркнул Турай.

Кузнец покосился на него.

— Они — люди, — сказал резчик. — И ужасно способные люди. У меня с ними большее братство, чем хотя бы с тем... капланом Босяцким. Неуютно мне, когда смотрю я в его глаза. Он что-то такое скрытное, страшное.

— Брось, — сказал Марко. — Что он, от веры может нас отвести? Мы вас не трогаем, а вы нас не трогайте.

— Мы не трогаем. Они могут зацепить.

— Они? — улыбнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Городню?

— А «Анну» они, слабые, уже отобрали в вас. И писарь Богуш, с согласия короля, в их пользу бывшим Спасоиконопреображением поступился.

— То он же тебе лучше...

— Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равновесие они нарушат. Если ты за ребра повиснешь, а я, католик, за компанию с тобой. Как друг. Слышал, вещатели сегодня что кричали? Мышей судят. Якобы проба. А доказательная инквизиция гулять пошла. Юноша Бекеш был в Италии, в Риме. Ужас там делается.

— И наши не лучше, — сказал Турай.

— Правильно. Но «наши» далеко, — сказал Вестник. — А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш?

— А то. Страшные идут времена. Церковь мою словно охватил злой дух. Монахи и папы гулящие и алчные. Тысячами жгут людей. Темное идет, хлопцы.

— Э-эх, — сказал Зенон. — Впустую в набат бьешь. Тут у нас свой закон. Никого в особенности за веру не трогают. Ну, поступился Богуш «Спасом». А почему забываешь, что он православный, что он этому вот монастырю Чищавляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, колокольню построила и сад пожаловала. Что соседнее с нами Понемонне ему король подарил.

— Бывший король, — сказал Вестник. — Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людишек тысячами жгут.

— Да, — сказал Клеоник. — Дочка меделянского (25) князя.

— Да и Богуш уже не тот, — говорил дальше кузнец. — Колеблется панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие господа? Правду говорит Клеоник. Как бы нам действительно на колесе не верещать. В особенности, если они, как с мышами, споются... наши и их. А мы же также для них... мыши... Страшные идут времена.

Они отошли дальше, чтобы не мешать художникам, и развалились на травке. Зенон, садясь на свой мешок с зерном, думал.

— Дураки они, что ли? — наконец спросил он. — Мышей судят?

— Не они дураки, — сказал дударь. — Эти мы глупые, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть? А Комар их судит.

— А Комар разве большой? — спросил Клеоник.

— А с хорошую такую свинью будет, — сказал Вестник.

Молчали. Ласковое — у реки — солнце гладило лица.

— Кто все же этот Босяцкий? — спросил его Гиев. — Какой-то он не такой, как все доминиканцы. Масляный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди ходят. Сам он, кажется, все и про всех знает.

Клеоник вдруг крякнул:

— Хорошо, хлопцы. Все тут свои — можно немного и открыть. Слышали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе — лютерская... Насчет гуситов ничего не скажу, хотя «чашники» (26) и дерьмо. Убитых не судят. А остальные такие же свиньи, только что церковь более дешевая... Рим с ними, конечно, бьется не на жизнь, а на смерть. И мечом... и... отравой. Крестоносцы. И вот, Бекеш говорил, ходят повсюду страшные слухи. Словно есть под землей, в большой тайне... сильнее папы...

— Ну, что замолчал? — спросил Ус.

— Братство тайное, — закончил резчик. — Те самые крестоносцы, что... отравой воюют. Якобы никто хорошо ничего не знает, но есть.

— А я бы таких молотом этим-то, — сказал Вестник. — Чтобы голова в живот ёкнула и через пуп смотрела.

— И вот, если правду говорят, могут они забраться не только сюда, а и в ад. А если сюда забрались — несомненно Босяцкий из них. Ты взгляни в глаза. Плоские. Зеленые... Змей. Так и ждешь, что откроет рот, а оттуда вместо языка — травинка-жало.

— Может быть, — сказал Марко. — Все может быть.

— И зачем им сюда? — спросил Турай. — Тут у нас тихо.

Ус развел золотыми руками.

— Молчи уже... тихо, — сказал он.

— Нет у нас тишины, хлопцы, — сказал Клеоник. — Безверие у нас появилось. Это страшнее для них, чем цюрингийские бунтовщики. Те, хотя в Бога верят.

— А ты веришь? — язвительно спросил Турай.

— Мое дело. Как твоя вера — твоя, а его — его... Ну, могу сказать: верю в Бога-духа, общего для всех. Лица разные, а Он один. И нечего за разные личины Божеские спорить и резать друг друга.

— Ты же католик? — спросил Турай.

— Для меня самая удобная вера. Я резчик. Никто другой резных богов не признает. И потому я католик... пока режут живых людей из дерева... и до того времени, когда станут... как дерево... резать живых людей.

Ему было тяжело и страшно высказывать эти свои новые мысли. Турай бросился на колени.

— Еретик ты, а не католик!

— А ну, садись. — Кузнец положил руку на голову мечнику и с силою посадил. — Тоже еще... отец церкви. И я считаю: один Бог у всех. Как ты... для меня — Турай, дядя Турай... для Марки ты — отец... а для жены твоей и друзей — Гиев. Молчи. Соборов нам тут не разводи. Дай слушать.

— И чего он?!

— Молчи, говорю, — сказал кузнец. — Интересно. Судит человек то, чего поныне никто не осмеливался судить. Говори дальше, что там насчет безверных?

— И что, — сказал резчик. — Появились писаные книжонки. Много. «Княжество Белой Руси и Литвы, предназначенное правдой вечной» (27).

— Там что? — жадно смотрел в его глаза Вестник.

— Нет богов, — сказал Клеоник, — и не надо томления и морения духа по ним. Нет и не надо никакой власти Адамова сына над такими же сыновьями Адамовыми. Нет и не надо лучших и худших в государстве, церкви и костеле, и в богатстве.

— Как это нет? — спросил Ус.

— Не должно быть... Не должно быть разницы в законе, разницы между королем и народом, между тем, кто царит, и тем, кто пашет, между плебеем и шляхтичем, а должно быть всё для всех, общее и равно, и свобода должна быть и на земле и на небе, а веруй, как кто хочет.

Легло молчание. Потом Турай вздохнул.

— Правда. Только насчет Бога — ложь.

— Ну, это тебе сам Бог, когда умрешь, скажет, — улыбнулся кузнец. — Сказано: веруй, как хочешь. Действительно, «предназначенной вечной правдой».

— Правда... — сказал Клеоник. — И вот потому и страшно мне. Что-то такое (только с верой Божьей) Гус говорил и Прокофий — как на них бросились?! Кровью залили. А теперь правда опять всплыла. У нас. Теплая. А на теплое гадюки и змеи ползут. Так неужели, думаете, на нас они не бросятся?! И с мечом многие открыто бросятся, и те, подземные, с отравой. Потому я и говорю: темное идет, кровь идет, меч идет, отрава идет.

— Брось, — сказал легковесный Марко. — Не уступит Бог.

— Который? Твой? Мой? Их?

— Единственный есть Бог. Правду говоришь, — сказал Вестник.

— Который?

— Наш. Мужицкий.

— Много он вам с хлебом помог, — сказал Зенон. — А есть же хлеб. У всех этих есть. А Богу якобы и нет до нас дела. Как вы мне помогли, то помог тогда и он.

— А мы и ему... поможем, — рассмеялся Кирик.

— Чем? — злобно сказал дударь. — Чем ты их трахнешь? Одним этим своим молотом? Действительно, разболтались о том, что когда еще будет. Лучше подумайте, как вы зиму проживете.

— Вот голод и закричит, — сказал Вестник.

— Эх! Пусть себе кричит, — сказал Турай. — Головы у него нет. Иконы у него нет. А наши людишки привыкли скопом только за чудотворной.

— Господи Боже, — вздохнул Зенон. — Ну, хотя бы плохонький какой, лишь бы наш, мужицкий Христос явился.

— Жди, — сказал Клеоник. — Еще столько жди.

— То, может, без него? — иронично спросил Вестник.

Люди сидели молча. Грубоватые лица немного морщились от не очень привычных мыслей. Никому не хотелось первому бросить слово.

Сказал его Зенон. Ему до сих пор было неудобно. Друзья защитили его, и хуже всего было то, что они могут посчитать его трусом. И потому, хотя мешка, на каком он сидел, могло хватить надолго, пусть себе и на затирку, Зенон крякнул:

— Почему же, без него так без него.

Вестник с удивлением смотрел в серые, глубоко посаженные глаза Зенона. Не ждал он от него этой прыти. Вишь ты, утром за себя заступиться не мог, а тут... Ну, не надо же и ему, Кирику, быть хуже такого тихони.

Он встал и, крутанув, бросил свой молот ввысь по склону. Молот описал огромную дугу и упал в траву и низкий терновник. И вдруг оттуда со звоном подпрыгнула в воздух и рассыпалась на брызги стеклянная сулея. А за нею, вспугнутые, вскинулись монах и женщина.

Бросились убегать.

Некоторое время друзья ошеломлено молчали. Потом покатился хохот.

— Вишь, как их, — сказал Вестник. — А ну, пойдемте. Ты, Турай, с сыном, на Рыбный рынок, а я с Зеноном на Старый. Тихон — на левый берег. А ты, Клеоник, гони на слободу... Попробуем, лихо на него, поднять концы и трахнуть этих, которые очень хлебные, и заодно и замковые склады.

Они попрощались у моста. Кирик и Зенон тронулись вверх, опять на рынок, но пришли туда в неспокойное время. Стража как раз застигла обоих пророков за неразрешенными проповедями.

И вот юрод бросал в воинов пригоршнями коровьего навоза, а звероподобный Иллюк бил по рукам, которые отовсюду тянулись к нему, и зверогласно кричал:

— Не трогай! Я Илия! Не трогай, говорю! С меня уже головы не снимут! За мной Христос грядёт!

Расстрига страшно крутил глазами.

— На беззаконии! Язык мой — колоколом во рту!

— А вот мы тебе зубы выбьем, — сказал ему Пархвер. — Тогда языку твоему во рту куда свободнее болтаться будет.

Толпа закричала:

— Не трогай! Не трогай, говорю, пророка! — наливаясь кровью, рычал знакомый горшечник Хлорент.

И тогда Вестник с ходу ворвался в «игру».

— А вот мы ваши амбары пощупаем!

— А чего?! — взвыла толпа. — Чего, действительно?! Даввай!

Стража, понимая, что дело дрянь, ощетинилась было копьями. И тогда Хлорент поплевал в ладони и, поддав плечом, опрокинул на их головы воз своих же горшков. К тем, которые остались целые, потянулись сразу сотни рук, начали бросать в вооруженных.

— Бей их, — кричал Хлорент. — Все равно варить нечего.

Горшки звонко разбивались о шлемы. Стража не спеша отступала от замка.

— Люди! Дубинами! — кричали отовсюду. — Мы их сейчас!

Ржали и вставали на дыбы лошади. А над всем полем побоища юрод вздевал ввысь составленные «знаком» пальцы и кричал:

— Грядёт! Уже грядёт Христос!



 (1) Свепет — борть, или пчелиный бортный рой.
 (2) Иезекииль — библейский пророк.
 (3) «Трёхкупольная Анна» и «Коложа» — церкви в Гродно.
 (4) Неф (или корабль) — вытянутая в длину, прямоугольная часть строения.
 (5) 1405 г.
 (6) Нервюра — выпуклое ребро свода, его каркас.
 (7) Обвинитель.
 (8) Новый иезуитский костел действительно был закончен только приблизительно в середине ХVІІ ст.
 (9) Казни.
 (10) «Молот ведьм» — изуверская средневековая книга о ведовстве и средствах, которыми можно вырвать у ведьм признание.
 (11) Бессмысленный набор латинских слов: «Голос народа — голос... арбитра элегантности» (красивое).
 (12) Восточное душистое вещество.
 (13) Вапенщиков.
 (14) Ватерпасы.
 (15) Суконная.
 (16) Клевец — остроконечный молоток для насечки жерновов.
 (17) Ссуда.
 (18) Волынка
 (19) Волынщик
 (20) Христианин, не католик.
 (21) Кипать — унизительная, давнишняя кличка мужиков: кулак, скупая темная деревенщина.
 (22) Архивариус, нотариус, подчас — секретарь.
 (23) Изгнание.
 (24) Отрежу голову.
 (25) Миланского. Бона Сфорца.
 (26) Правое, изменническое крыло гуситов.
 (27) Немного позже та самая подмётная еретическая книга с некоторыми исправлениями была в Городне напечатанная.

 Продолжение "Раздел VI. лицедеи, скоморошки, клоуны бездарные" http://www.proza.ru/2014/07/15/952


Рецензии
"Комар так возбудил народ, такой он сейчас исключительно величественный, что любопытные реагировали криками, а дамы истеричным визгом:
— Обжоры! Хищники! Вредители!" Прямо как на Майдане. Комар - это Порубий сегодня.
А еще у Рабле:
"Людзі так да іх прывыклі, што перасталі заўважаць іхнія злачынствы..."
Прямо, как сейчас!
Валентина, почему Короткевич ввел магната Жабу? Это не выдуманный персонаж. Вот только не уверен, что он мог быть в Городне. Жабы хозяйствовали на Витебщине. У Вас ничего нет по истории их ветви?

Василий Азоронок   12.08.2014 21:31     Заявить о нарушении
Ничего. А если поискать в интернете, то, кто знает, может, можно что-нибудь и найти. Если поискать, может, можно найти много его родственников :-))

Альжбэта Палачанка   13.08.2014 08:55   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.