Капризы, старость, звезды

                Лето, день 42
               
               
             Мой отец – человек творческий. Он не может работать по графику. Он не может работать, когда в доме шумно. Он не может работать, когда в доме гости. Он не может работать, когда он голоден. Он не может работать, когда он сыт. Он не может работать, когда он спал слишком много, и не может работать, когда спал слишком мало. Он не может работать, когда находится в дурном настроении. Он не может работать, когда он в приподнятом настроении. В общем, он очень редко может работать. Только при условии, что он съел достаточно, выспался, его кабинет чист и проветрен, а в доме все умерли, или онемели.
- Любовь моя, - говорит он Маме вечером, - Зачем мы переехали в этот тихий район, где живут только пенсионеры и их коты? Зачем мы убрались подальше от цивилизации, в место, откуда нашим детям придется добираться до института полтора часа?
Мама округляет глаза от неожиданности. Она удивлена торжественному «любовь моя», и тем, что папа помнит, что мы с Равносторонним достигли студенческого возраста.
- Чтоб ты мог спокойно работать, - монотонно отвечает Мама.
- Хорошо, - кивает Папа, - Тогда почему в нашем доме все время торчат какие-то посторонние люди, почему мальчишки орут, почему здесь ездят машины по ночам? Когда я допишу пьесу в таких условиях?
Мама садится на стул. Она должна ответить Папе: «Посторонние люди – это мои родственники, и торчат они потому, что я – радушная хозяйка. Мальчишки орут, потому что они мальчишки, а машины ездят, потому что их для этого изобрели. Пьесу ты допишешь тогда, когда придет нужное для нее время». Но вместо этого Мама пожимает плечами.
- Кошмар, - всплескивает руками Папа и уходит к себе в кабинет, чтоб притворяться, будто он работает из всех сил над пьесой, и только суета Котёнка и мои ночные бдения мешают ему закончить ее в два дня.
            Но в иные времена Папа не был так капризен. Он писал за своим дубовым столом в зале нашей квартиры у открытого окна. Со двора доносилась брань, и детские крики, и смех, шум листвы, гудение проезжающих мимо машин и вообще все звуки жизни. Ему ничто не мешало. Ему не мешал Мамин фен и духовка, ему не мешало бренчание на гитаре Равностороннего, ему не мешали мои визиты с требованием принять участие в моей молодой жизни (я, как всякий юнец, считал, что отец должен принимать участие в моей жизни, но ровно до той границы, которую я определял сам), и он принимал. Он решал задачи по математике из задачника для третьеклассников, он разглядывал мои невообразимо корявые рисунки, он рассказывал сказки и отчитывал меня за замечания, красной пастой записанные в дневник, он вслух читал Данте, а однажды мы даже вместе смастерили кривое подобие скворечника, у которого отвалилось дно, как только я прикрепил его к ветке дерева.
           - Отец стареет, - говорит мне Равносторонний, близоруко вглядываясь в свою нудную книжку.
           - Он не старый, - возражаю я.
           - Да, - кивает Равносторонний, - Но скоро станет.
           Я пожимаю плечами и выхожу из его комнаты. В конце концов, Равносторонний, не смотря на всю его правильность, ничего не понимает ни в людях, ни в жизни. Он всегда прищурен, и видит плохо не только буковки, но и то, что полагается видеть не глазами.
           В гостиной шумно – приехал Звезда со своим другом Критиком. Критик – это не только профессия последнего, это его настоящее, призвание, его суть и душа. Критик никогда не был благосклонен к папиному творчеству, и каждую его новую пьесу встречает разгромной рецензией. Что касается Звезды, его произведениями он вообще брезгует. Тем не менее, несмотря на разность характеров, и полярность взглядов, Критик, Звезда и Папа, дружат уже целую жизнь, причем такую, что старше моей.
            Мама, только распрощавшаяся с нашими родственниками, уже, любезно улыбаясь, заваривает чай. Она рада видеть Звезду, но не рада видеть Критика, и вообще, она, как всякая гостеприимная женщина, устала от визитов людей разной степени близости которым нет конца.
            - Прошу тебя, ничего не надо, - Звезда в своей обычной манере ловит Маму за запястье и заглядывает ей в глаза, - Садись, мы все принесли с собой.
            «Всё» - это бутылка коньяка и торт «для детей».
            - Omnia mea mecum porto, - хмуро изрекает Критик, шмыгая простуженным носом. Критик всегда отчего-то простужен. Наверное, от собственное холодности.
            Но Мама, конечно, вырывается, и уходит на кухню в поисках съестного для друзей Папы.
            Когда я вхожу в гостиную Звезда принимается аплодировать, а Критик хмуриться. Это стандартные позы для каждого из них.
            - Ты только погляди! – всплескивает руками Звезда, - Как он вырос! Как он высок! Как он красив! Этому юноше не хватает лишь белого коня, да длинноволосой девицы, что держалась бы за его плечи, сидя сзади!
            - Здрасьте, - киваю я.
            Сколько бы мне ни было лет, какого бы я роста ни был, и как бы я не выглядел, Звезда встречает меня одинаковой тирадой всякий раз.
             - А, это твой сын, - говорит Критик Папе, - Какой?
             - Средний, - отвечает Папа.
             Всякий раз Критик сообщает отцу о том, что я его сын так, будто папа спрашивает у него, не соседский ли мальчик зашел за солью.
             Поздоровавшись, я выхожу из гостиной. Делать там нечего, я и без этого знаю, что будет происходить. Звезда откроет бутылку «эксклюзивного армянского коньяка», Критик начнет нудно рассуждать о примитивности современной массовой литературы и дойдет в своих рассуждениях до романов Звезды. Сначала Звезда будет улыбаться в ответ, но потом, вспылив, заявит, что Критик – просто завистник, ничего за всю жизнь не написал, а потому нарекает на его успех. А потом они будут переругиваться, и Критик будет остроумно и едко язвить, а Звезда будет взмахивать руками и обращаться к Маме, чтоб она его поддержала. А потом придет Котёнок и разобьёт стеклянную столешницу, или сломает стул, и Мама будет стараться его поругать, и Звезда будет с ним сюсюкать, а Критик будет только морщиться. И весь вечер мой Папа в перерывах между руганью Критика и Звезды будет вспоминать их молодые годы и мечтательно улыбаться.
             Я выхожу из дома в прохладную, пронзительную июльскую ночь. Я задираю голову и смотрю вверх. Звёзды летом так близко, что, кажется, будто я могу достать любую рукой, стоит только вытянуть ее вверх и сомкнуть ладонь. Я стою, задрав голову вверх, наслаждаясь этой иллюзией. Когда смотришь на звёзды июльской ночью, то ничего не существует, кроме твоих глаз, неба, и руки, готовой схватить самую яркую из звезд за шипастый край.
             - Привет, - из ничего возникает голос, чуть хрипловатый не то от волнения, не от от долгого молчания, но нежный, девичий.
             - Привет, - я не опускаю голову, я весь превратился в глаза.
             - А чего ты тут? – робко спрашивает голос, - Одиннадцатый час.
             - Вверх смотрю, - отвечаю я.
             - А, - отзывается голос.
             И хоть я стою, вперив взгляд в Млечный Путь, я чувствую, как Ромашка поднимает голову вверх. Мы стоим вдвоём, два подростка, приросших к июльскому небу головами, и надеемся, что так можно будет простоять всю жизнь. Я надеюсь, потому что не хочу возвращаться домой, где сидят Критик и Звезда и утомляют мою и без того уставшую Маму своими праздными разговорами. Ромашка надеется, потому что ей нравиться стоять рядом со мной, между землей и звёздами.
             - А до них далеко? -  спрашивает голос Ромашки.
             - До кого? – глухо отзываюсь я.
             - До чего, - исправляет Ромашка, - До звёзд?
             - Рукой подать, - признаюсь я.
             Небо отпускает меня, я опускаю голову. Ромашка, окончательно обретшая плоть, так и стоит, задрав голову и раскрыв рот. Возможно, она никогда не видела июльского неба, а только видела отражения звезд в лужах, а может, она прикидывает как бы протянуть руку так, чтоб достать Альфа Центавру.
             - Нет, руки мало, - говорит Ромашка и опускает голову.
             - А ты попробуй, - пожимаю плечами я.
             Ромашка качает головой.
             - Они очень-очень далеко, никаких рук не хватит.
            Я киваю и задумываюсь, сколько лет Ромашке, рассуждающей как первоклассник. Её светлая голова отражает свет одинокого фонаря и трех тысяч видимых звёзд, и я вижу ее вздернутый нос, большие наивные глаза и угадываю веснушки на щеках. Ромашка – далеко не красавица, и в темноте июльской ночи она выглядит куда лучше, чем днём.
            - Возможно, что их уже нет, - Ромашка садится на землю, вытянув ноги, расстилает подол своей яркой юбки и указывает на него пальцем, - Садись.
            Я сажусь, но с другой стороны от Ромашки. Она разглаживает ладонью ткань своей юбки, глядя вниз.
             - Свет от Проксима Центавры идет к земле больше четырех лет, - бормочет она себе под нос, - Возможно, ее демонтировала могущественная инопланетная цивилизация три года назад, а мы и не знаем об этом.
             - Зачем? – спрашиваю я.
             - Откуда мне знать, - пожимает плечами Ромашка, - У них иное мышление.
             - Да, - киваю я.
            У Звезды иное мышление, и у Критика, и у Папы. Все мы из разных могущественных цивилизаций, демонтируем звезды, не зная для чего. Ромашка поднимает голову и чешет нос, кажется, она из тех, кто лег бы перед гигантским инопланетным бульдозером, чтоб защитить звезду.
             - Даже звезды стареют, - сообщает мне Ромашка, - Я тоже состарюсь.   
             Я киваю. Мне нечего сказать странной девочке, с которой я впервые разговариваю.
            - И ты состаришься, - Ромашка принимается перебирать в руках подол своей юбки.
            - Да, - снова киваю я, - Но перед этим я проживу интересную жизнь, дотянусь до звезд рукой, побываю там, где Солнце сливается с Луной, и заведу двоих драчливых друзей, с которыми все это можно будет вспоминать.
             - Хорошо тебе, - говорит Ромашка, - У звезд не бывает никаких друзей.
             Судя по поведению Ромашки, она немного звезда. У нее тоже нет никаких друзей. Мне хочется утешительно погладить ее по светлой голове, но у Ромашки могут быть проблемы с восприятием такого жеста, поэтому я просто протягиваю ей руку для рукопожатия. Она несмело обхватывает кончики пальцев и слабо сжимает их.
              - Я пойду, - говорю я, - Ты тут не засиживайся, прохладно, увидимся еще.
              Ромашка не торопиться отпускать мою руку. Я легонько трясу ею.
              - Ладно, иди, - вздыхает Ромашка.
              Она отпускает мои пальцы. И я, кивнув, возвращаюсь сначала к себе во двор, а потом домой.
              - Вы забыли, что такое литература, - возбужденно трясет руками пьяный Критик, - Вы обесцениваете ее своими корявыми руками.  Вы старательно роете ей могилу изо дня в день, не останавливаясь. Вы плюете на то, что было святыней для вас. Вы превращаете ее в ремесло, нижайшее из ремесел.
              Папа виновато кивает, низко опуская голову, мне впервые резко бросается в глаза проседь на его макушке, и темени, и висках.
            - А ты, - Критик тычет пальцем в Звезду, - Бездарь! Таким как ты нужно руки рубить, чтоб они безвкусицу в массы не несли! Изгадил книжные полки, заработал на слабостях глупейших женщин поколения. Подлец и трус.
            На этом месте Звезда должен вскочить и вызвать Критика на дуэль. После этого они выйдут на улицу и будут стреляться на глазах у изумленной и напуганной Ромашки. Но Звезда, такой же седеющий, как и мой отец, слишком стар и ленив, и к тому же, подлец и трус, чтоб вызывать Критика на дуэль.
           - Иди ты к черту, - спокойно отвечает он.
           Пожав плечами, я выхожу из комнаты, и направляюсь к себе, наверх. Еще три года назад всякие совместные посиделки заканчивались дракой Звезды и Критика. Они катались по полу, схватив друг друга за воротники, а мы всей семьей молча наблюдали за этой неловкой потасовкой двух не умеющих драться людей. И я явственно видел очертания зависшей над комом их тел Каллиопы, толком не знающей, чью сторону принять, но явно желающей воткнуть кому-нибудь в глаз стилос.
           - Да, отец стареет, - говорю я Равностороннему, войдя в его комнату.
           - Все стареют, - Равносторонний читает учебник с монитора в темноте, и не оборачивается, когда я вхожу в комнату, - И ты постареешь.
            - Нет, никогда, - отвечаю я и подхожу к окну.
            Равносторонний хмыкает в ответ. Я отодвигаю штору, прижимаюсь лбом к холодному стеклу, вглядываюсь в ночь. На лужайке в нашего дома, освещенная фонарем и собственной верой в чудеса, все еще сидит Ромашка, задернув голову вверх, пытаясь угадать судьбу по звездам. Я открываю окно и высовываюсь из него.
            - Эй, - кричу ей, - Может ты зайдешь, или тебе плед вынести?
           Ромашка оборачивается, и ее лицо, попадающее под свет фонаря, озаряется улыбкой, такой теплой, что меня, стоящего на четыре метра выше нее, немного обжигает.
            


Рецензии