Опята поздние
Прекрасно помню свое последнее свидание с бабушкиным домом, в котором после смерти бабушки прожил год. Конец мая. Я сижу у южной стены, курю уже черт знает какую по счету сигарету. Ласковое весеннее солнышко ощупывает мокрое лицо. В углу, у забора, нежно-желтые чашечки нарциссов, на грядках – чистенькие зеленые всходы посаженной мной моркови и редиски.
«Дом продают», - все вертится и вертится в голове мысль, в которую отказываюсь поверить. Продают то, что, сколько себя помню, связывало всех нас – братьев, сестер, дядьев, тетушек, внуков, племянников, внучатых племянников и прочая, и прочая. Вот сад, ухоженный бабушкиными руками, вот заросшая делянка виктории, которой всегда нас, больших и маленьких, угощала бабушка. На что, интересно, я рассчитывал, вскапывая морковные грядки? Суеверно полагал, что это может как-то отвести от дома беду? Была, наверное, закрадывалась такая мыслишка: а вдруг? Не помогло, не отвел.
После этого в Беляевском я был всего один раз – случайно. Приезжал вместе с приятелем по его делам. Попросил проехать другой улицей, не той, на которой стоял дом моей бабушки.
- Почему? – спросил приятель.
- Потому, - ответил я. – Либо ты проедешь другой улицей, либо высади меня здесь и дальше можешь ехать один.
- Бред какой-то, - пожал плечами приятель и у магазина повернул направо.
Ах, магазин, драгоценная шкатулка моего детства! Разноцветные зерна леденцов – 8 копеек за кулечек, мягкая халва, пахнущая подсолнухом, скобленные ножом деревянные прилавки. И упоительный, совершенно сумасшедший запах горячего ржаного хлеба.
Хлеб привозят и разгружают в обед, к открытию всегда выстраивается очередь. Берут мешками: в каждом почти доме держат скотину, корову или свиней, во множестве бродят куры с хозяйскими метами на крыльях: у Зубрилиных, к примеру, птица мечена синей краской, у Терентьевых – зеленой, у Фирсовых – красной. У леса – непросыхающая лужа, в которой с весны до осени барахтаются утки и гуси. Мы туда не ходим: боимся, маленькие. Когда эта сводная гусиная стая с шипением тянет к тебе клювы, и впрямь жутковато. Соседского Вовку Терентьева как-то раз гусь ущипнул за голую ногу, ниже короткой штанинки летних брюк, образовался здоровенный синячище, переливавшийся всеми цветами радуги, а вовкин рев слышали полпоселка.
До сих пор очень жалею, что поздно стал с бабушкой по душам разговаривать. Бабушка – дочь сельского священника, окончила в 1918-м году женскую гимназию на Булаке, потом какие-то педагогические курсы, преподавала русский язык и литературу. Бабушка помнит чехословацкий мятеж, недалеко от поселка шли бои. Лес по дороге от станции изрезан шрамами заросших окопов, в детстве мы играли в них в войну. Однажды, помогая родителям копать грядки, я нашел на огороде две ржавые винтовочные гильзы.
Страшные времена военного коммунизма тоже на бабушкиной памяти. Из Казани домой, в Свияжский уезд, - за продуктами, в основном, - собирались компанией земляков и шли пешком, пока не находилось попутной подводы. Чтобы добраться из дома в Казань, тоже ждали, пока кто-то из односельчан не соберется в «губернию», - в Казани на барахолке можно было выменять на продукты необходимое: нитки, иголки, мыло, табак. Съестное прятали на себе – девушек и женщин не обыскивали. На въезде в Казань стоит пост красноармейцев. Всех сгоняют с телег, мужчин подвергают обыску, а уложенное на телеге – для мягкости и корма коням – сено бойцы с размаху прокалывают штыками. Так советская власть борется со спекуляцией: нельзя провозить в город мясо, муку, растительное масло и вывозить керосин.
Про свое недолгое учительство бабушка рассказывала мало и неохотно. Помню только из ее рассказов, что в учительском общежитии (существовавшее тогда название «шкраб» - «школьный работник» - бабушка не употребляла никогда, даже в шутку) было очень сыро и холодно, практически со второй половины августа и до июня нужно топить. Топить было нечем. Приходилось им, молоденьким педагогиням (вчерашним гимназисткам и курсисткам в большинстве своем, должно быть) приворовывать по соседним дворам… нет, не дрова даже – дровяные щепки из поленниц. Но и это очень строго каралось: бабушкину подругу, застигнутую за сбором щепок у дровяного сарая, хозяева – здоровенный мужичина с двумя сыновьями – крепко избили. Настолько крепко, что та пролежала неделю, не вставая.
Спускаюсь в Бугровский овраг. Странно: раньше он имел четкое направление с Севера на Юг, весной по оврагу в сторону Волги несся целый поток величиной с небольшую речушку, в которой запросто можно было утонуть. Сейчас Бугровский весь изрезан боковыми ответвлениями - балочками и овражками, в основном, основательно заросшими. Здесь тихо и безветренно, почти не слышно шума машин, и траурный запах погибающей листвы – густой и сладковатый. Сажусь на ствол поваленной сосны, варю кофе на крохотной туристической плитке. Со стороны железной дороги, чуть слышный, - свист отходящей электрички.
Я иногда удивляю маму своими воспоминаниями о том, чего, казалось бы, и помнить не должен. Вот, например. Мне года два или три, мы едем к бабушке. Поезд составлен из старых плацкартных вагонов, - такие я потом видел в фильмах о войне, - его ведет паровоз. Да, оказывается, я еще застал паровозы! Это потом на смену им придут дизель-поезда, изрыгающие к небу вонючие сизые столбы солярочного дыма. А тут – паровоз!
Наверное, поезд шел в Йошкар-Олу, Канаш или Буа - крайние точки тогдашнего пригородного сообщения. Лето, жара, все окна настежь. По вагону тянет терпким дегтярным запахом горящего угля. Посередине между Новым Аракчино и Восточным Парком на запасных путях – поселок железнодорожников, состоящий из вагончиков, и длинные веревки вдоль них, постоянно завешанные бельем. Здесь же, в двух шагах от проходящих поездов, играют дети.
Тот угол вообще чем-то напоминал тогда ландшафты «Белого солнца пустыни»: ослепительно белый песок на придорожных склонах, «кастрюльки» баков (точные копии того, в котором товарищ Сухов с гаремом скрывался от бандитов Абдуллы), вместо моря – вросший в песок сосновый бор от края и до края. До сих пор в голове не укладывается, как в этом поселке-поезде люди жили? Летом – раскаленная печка, ни малейшего намека на тень, зимой – продуваемая насквозь труба, об удобствах не говорю.
Поселок исчез как-то в одночасье, я тогда, наверное, классе в пятом был: приезжали с папой к бабушке ранней весной, он еще стоял, поехали на майские сажать картошку – его уже нет. Кажется, до конца восьмидесятых здесь было паровозное кладбище. Точнее… в общем, не знаю, как назвать, но стояли паровозы – много, аккуратные такие, сверкающие медными частями, со свеженькими номерами, нанесенными белой краской. Папа однажды предположил, что на случай войны – ведь дрова для паровоза в нашем краю на каждом шагу, нарубил и поехал, песка для тормозов – да хоть засыпься! Потом и паровозы куда-то исчезли, сразу, вдруг. Сейчас на этом месте отстойник снегоуборочной техники, обнесенный забором из бетонных плит.
Прожив до тридцати двух лет, я с чисто городской самоуверенностью полагал, что ведро картошки или пучок редиски всегда могу купить на рынке, и не стоит мое драгоценное время того, чтобы тратить его на копание в земле. А потом был год, прожитый в бабушкином доме. И позвала земля к себе, властно позвала, и откликнулся этот зов в каждой моей клеточке, и не оставляет по сей день. Дурею просто от запаха свежевскопанной земли по весне, Шолохов в своих произведениях частенько называет его пресным, но не так это. Он как истончившийся аромат духов, исходящий от пожелтевшего письма, только намного богаче, поскольку пахнет жизнью. Думаю, это и есть сама жизнь, квинтэссенция жизни, жизнь в абсолюте!
Первый бабушкин муж, Николай, был чекистом. В общем-то, это почти все, что я о нем знаю. Он пришел в революцию совсем молодым пареньком, на гражданскую не попал, поскольку был направлен в ЧК. Считался чуть ли не правой рукой тогдашнего председателя губернской «чрезвычайки». Одним из громких дел Николая стала поимка группы фальшивомонетчиков, оборудовавших типографию для изготовления поддельных купюр в склепе на Арском кладбище. Но видимо профессия и карьера наложили свой отпечаток – пить Николай начал тоже очень рано. Выросшая в семье священника, жить с пьяницей бабушка не пожелала.
Набредаю на пенек с опятами. Наконец-то! Сколько времени бродил по совершенно пустому лесу, и даже мухоморы не встречались.
Маленькие аккуратные опеночки облепили дубовый пень и стрелками уходят на землю, прячась под листвой. Переступаю осторожно, чтобы ненароком не раздавить кого-нибудь. Нож удобно сидит в руке – это нож из бабушкиного дома, из отличной стали, на лезвии полустертое клеймо «ХМЗ». Харьковский механический завод? Херсонский? Хабаровский?
Нож я случайно обнаружил в подполье под домом, где бабушка хранила картошку, он был грязен и ржав, ручка обросла толстым ворсом паутины. Я отчистил его от ржавчины, отточил, и с тех пор это – мой любимый нож. Главное в нем – сталь, нынешние ножички из нержавейки не идут ни в какое сравнение. Лезвие после чистки неожиданно приобрело благородные черты воронения, как-то ради интереса попробовал им бриться – наверное, если довести нож до сабельной остроты на ремне, будет лучше «Жиллета». Но, в общем, и так бритвенный опыт получился довольно сносным.
До чего приятно острым ножом срезать растущие «букетиками» молодые опята! Обхватываешь такой «букетик» в кольцо, сплетенное из большого и указательного пальцев, и – вжик! – у тебя в ладонях пригоршня аккуратных плотных грибочков, от которых исходит неповторимый запах лесной чистоты, и острый – опеночный. Так и хожу вокруг пенька минут сорок, ворошу опавшие листья, под которыми скрываются грибные шляпки, ворочаю тяжелые пласты воспоминаний.
Второй бабушкин муж, мой дед, человек с очень пестрой, но партийно-выдержанной биографией. Сын муллы, учился в медресе, сбежал от исламских премудростей в Москву, где до революции работал на «Красном треугольнике». В 1916-м вступил в ВКП(б), участвовал в гражданской войне. После ее окончания в армии Фрунзе усмирял Туркестанское басмачество. Дослужился в мусульманском батальоне до командира взвода, был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Потом последовательно делал карьеру в партийно-хозяйственных органах, вершиной которой стало недолгое пребывание деда на посту министра труда Татарской АССР.
Дед дружил… скорее, приятельствовал с Сайдашевым - любил выпить с ним иногда по кружечке пивка, знался с Кави Наджми и Мусой Джалилем. В общем, приятная компания у деда была. Боком она ему вышла в 1937-м, когда татарскую интеллигенцию скопом обвинили в националистических настроениях (черт его знает, может, и были такие настроения, иначе откуда им было так звонко прорезаться в девяностых, и также из уст татарской интеллигенции?). И в том печально известном году дед вынужден был на долгие восемь месяцев переселиться во внутренние покои местной Лубянки – Черного Озера, - оставив бабушку с двумя маленькими детьми и одним еще не рожденным ребенком буквально на улице и без средств к существованию.
Об этом периоде бабушкиного бытия я знаю и вовсе немного. Припоминаю лишь обрывки разговоров бабушки с отцом, в которых упоминалась какая-то наша дальняя родня. Вроде бы эта самая родня из деревни Нижний Услон приютила вышвырнутую из служебной квартиры – без вещей, без денег - беременную бабушку вместе с детьми (годовалым отцом и его старшей сестрой, моей тетей Нелей) в своем доме.
К счастью для деда, его сидение восемью месяцами и закончилось. Деду вернули награду (тот самый орден Боевого Красного Знамени) и даже восстановили в партии. Но, как говорится, осадок остался: больше высоких постов ему не доверяли. До войны дед руководил одним из пригородных домов отдыха, в войну был директором лесохозяйства. В первую послевоенную пору бабушка, наученная горьким опытом жизни по служебным квартирам, и настояла на постройке собственного дома.
Дом дед построил. Потом прирубил к нему небольшую верандочку, которую бабушка почему-то называла терраской, мечтал выйти на пенсию и пить вечерами на веранде чай. До пенсии он не дожил ровно год и умер в пятьдесят девятом. После смерти бабушки я нашел в ее сундуке среди бумаг целую пачку писем на официальных бланках – ответы деду из различных инстанций, от Министерства Государственной Безопасности до комитета партийного контроля и секретариата Хрущева: дед все пытался оправдаться в глазах партии за то, в чем его пытались обвинить в тридцать седьмом. Партия его оправданий не приняла.
Бабушка рассказывала, что когда к дому пристраивали веранду, дед, договариваясь с бригадиром плотников, сказал ему:
- Ты татарин, и я – татарин. Делай, как для себя!
«А я ему, - продолжала рассказ бабушка, - вечером и говорю: мол, думала, ты ему скажешь – ты коммунист, и я коммунист… Ох, и разозлился же!»
К коммунистам моя бабушка относилась без пиетета. Рассказывала, как в 1919-м, когда страна лежала в развалинах, и вовсю еще шла гражданская война, председатель исполкома в Свияжском уезде отгрохал себе громаднейшую по тем временам домину. Бабушкин старший брат, до революции работавший вместе с председателем в кузнице, как-то поинтересовался у него, на какие шиши построился?
- Гречу распределял, - доверительно ответил председатель.
После смерти деда щедрое советское государство назначило бабушке пенсию: сто рублей. Плюс пятьдесят рублей – как вдове ответственного работника. В 1961 году, после денежной реформы, бабушкины пенсионные выплаты превратились соответственно в 10 и 5. Итого, 15 рублей в месяц. Такую пенсию бабушка получала где-то до конца восьмидесятых – начала девяностых. Пенсию размером в три блока болгарских сигарет «Вега».
Конечно, сложись по-другому, бабушке бы помогли дети, – мой отец, к тому времени уже крепко пустивший корни на медико-инструментальном заводе, его брат и сестра. Но бабушка, удивительным образом сочетавшая в себе подлинную интеллигентность с хорошей крестьянской хваткой, нашла другой выход. Ей был, видимо, отпущен особый дар – из любой былинки, воткнутой в землю, вырастить что-то удивительно красивое или вкусное. Небывало большой по тем временам участок в двадцать соток и бабушкин талант, да рынок, широко развернувшийся неподалеку от станции, дали бабушке возможность жить без оглядки на брошенную государством подачку. Жить вольно и самой себе хозяйкой.
Сколько себя помню, бабушкин день с весны до осени начинался по свету, в сереньких предутренних сумерках. Смотря по сезону, бабушка поливала то, что нужно было полить, собирала то, что нужно собрать, и на «эксклюзивной» подресоренной тележке, изготовленной зятем Володей (мужем моей тетушки), отвозила собранное на рынок. В детстве я иногда бегал туда, где торговала бабушка, приносил ей бутербродов и чаю. Помню те мои впечатления - конечно, у всех торгующих ассортимент примерно один: весной – зеленый лук, редиска, укроп; летом – ягоды, огурцы; осенью – капуста, цветы, яблоки… Однако, детские наблюдения, избирательные, зафиксировали, что и зелень огородная у бабушки свежее выглядела, и ягоды крупнее были, и яблоки ярче. Может быть, бабушка просто умела все красиво выложить? Как это называется? «Мерчендайзинг»?
Что у бабушки и в самом деле, не предвзято, было замечательным - цветы. Она состояла в переписке со многими гладиолусоводами, тюльпановедами и георгино-нарциссознатцами всего Союза. Кстати, никогда не понимал женщин: чего они находят в этих пёстрых вениках - букетах? Но это непонимание как-то отходило на второй план, отмирало и расплывалось посреди бабушкиного цветника. Пиршество красок, пронзительно-яркие брызги, что-то дурманящее взгляд и разум. Черные гладиолусы и бархатные лилии, тюльпаны, похожие на розы, и белые сахарные гвоздики, георгины, пышные, как плюмажи гвардейцев, тяжелая махровая сирень…
К первому сентября цветник пустел: поселковая школа запасалась цветами. Бабушка была одним из главных поставщиков. Но, невзирая на коммерческую составляющую, не припомню сезона, когда у нас в доме не стояли цветы. Разные, многочисленные, букеты и букетики. Мамины подруги завидовали: «Юля, у тебя, как в саду».
С некоторых пор полюбилась фраза: «Что ли я не бабушкин внук?» Проявилось это, правда, странным образом. Стоял выбор – купить хлеба или сигарет, на то и другое денег не было, и взять негде. Сентябрь, грибы чуть ли не на крышке подъездного козырька выросли, до леса пятнадцать минут. Пробежался по посадкам, набрал ведро подосиновиков, и с ним к ближайшему гастроному. Забавный психологический опыт.
- Барышня, купите грибы, устройте вашему молодому человеку гастрономический праздник.
- Обойдется!
- Мадам, свежие грибы…
- Почем?
- Всего-то платой за удовольствие…
- Да пошел ты, урод!
- Мадам, вы меня неправильно поняли: за удовольствие выпить за вашу покупку…
Подходит женщина, пожилая:
- Грибов в этом году, как перед войной.
Для меня тема войны – это всегда больно, часто и слез удержать не могу. Сопричастность к тем непрожитым мной годам - то немногое, чем я пытаюсь принадлежать Родине. Сглотнув, спрашиваю:
- А вы так хорошо помните, что было перед войной?
- Да, я двадцать восьмого года, мне уж восемьдесят три, а вот что тогда было, очень хорошо помню. Сороковой год очень грибной был…
- Возьмите даром.
- Не надо. Сколько, сынок, за грибы просишь?
Как сказать этой женщине, перед каким выбором я стою?
- Бутылку водки куплю? – предлагает она мне.
Развожу руками.
- Табака, хлеба?
Как ты мудра, добрая женщина! Сколько же изболеть нужно, чтобы и мне стать частицей сущности твоей, всепонимающей, доброй, умной? Как моя бабушка. Как мама моя.
С тех пор пребываю в твёрдой уверенности, что как бы там ни было, не пропаду. Если смогу вырастить, собрать, поймать, смастерить что-то, чем можно заинтересовать покупателя, не пропаду.
Иду к платформе. Не отпускает лес, снова и снова выставляя взору крепкие шляпки боровиков, россыпи молодых маслят, опёночные круги. Вроде бы и корзина уже с верхом, а хочется набрать ещё и ещё. Это не жадность – азарт. Так с ножом в руках и выхожу к платформе.
В электричке какая-то женщина долго смотрит на мою корзину, потом как-то неуверенно спрашивает:
- Не продадите немного грибов?
- Ну, возьмите на жарёху, так возьмите, - с небрежностью щедрого барина киваю я на свою добычу.
- Так неудобно, - отрицательно качает головой. И продолжает просительно смотреть на корзину.
Отсыпаю в пакет несколько пригоршен и буквально силой втискиваю пакет ей в руки. Женщина вынимает кошелёк и так же, с усилием, впихивает мне сто рублей в карман ветровки. Чёртово время, товар – деньги – товар, и только, без сантиментов. Обмен состоялся.
Наторгованную смешным образом сотню с удовольствием размениваю в привокзальной забегаловке. Хрустит отправленный в мусор пластиковый стаканчик. Облупляю сваренное вкрутую яйцо из собственных запасов. Выхожу на улицу и закуриваю. Жмурюсь на убегающее октябрьское солнышко. У ног – корзина с грибами, всё ещё полная. По клеточкам разливаются тепло и усталость.
Свидетельство о публикации №214072600418
Владимир Музыченко 20.09.2014 13:36 Заявить о нарушении
Антон Хусаинов 26.09.2014 06:33 Заявить о нарушении