Возлюбленные - Возлюбившие

Автор не натаивает на том, что люди, описанные в этой книге были именно такими, но допускает, что такими они могли бы быть
***

Иоханнан не любил морских путешествий, да и вообще перемещения давались ему с трудом.
Поэтому он предпочитал находиться в своем доме в Иерусалиме и не отлучаться из него без крайней необходимости.
Много лет назад, когда он опекал Эм Йегошуа (Мать Иисуса), ее частенько навещала Мариам из Магдалы. Да можно сказать, что она жила в их доме, потому что своего в Иерусалиме у нее не было. Так вот, глядя на то, как Иоханнан собирается на улицу, слоняясь из комнаты в комнату, как хватается за совершенно ненужные дела, лишь бы только любой ценой отдалить момент исхода из насиженного гнезда, Мариам, понимавшая и разделявшая почти все настроения Иоханнана, цокала языком и, вздыхая, говорила: "Просто смерть на взлете". При этом она поглаживала перышки маленькой горлицы, которая постоянно ворковала на ее плече, и дальше уже обращалась к птице: "А мы, наоборот, погибаем, если нас не выпустить на свет Божий, да? Полетишь с Иоханнаном? Конечно, куда ж тебе деваться? Умничка. Иоханнанчик почистит перышки и отправится с тобой на рынок, потом ты проводишь его в собрание, затем к кузнецу, а потом туда, куда его ноги понесут, да? Вот видишь, Иоханнан, птичка уже готова. Ждет тебя. Собирайся, собирайся. Нельзя так задерживать пичужку". Простодушные шутки Мариам неизменно тонизировали и настраивали Иоханнана на рабочий лад. Эм Йегошуа, в отличие от Мариам, обычно его не торопила, однако ее всегда благосклонное молчаливое присутствие тоже действовало на Иоханнана вдохновляюще.
Но Мариам не было с ним уже двадцать лет, Эм Йегошуа он недавно проводил в путь всея земли, и теперь тормошить его было некому. Правда, последнее время с ним почти неотлучно находился самый преданный его ученик и сотрудник Прохор, и Иоханнан любил его. Но молодой человек смотрел на него слишком уж снизу вверх, ловил на лету каждое его слово и иначе, как Старец, не называл. Ясное дело, ему и на ум не приходило торопить или тормошить Иоханнана, и уж, конечно, он отказывался объяснить обычное нежелание апостола покидать помещение какими-нибудь утилитарными мотивами. Он интерпретировал все действия Иоханнана предельно возвышенно: "Старец молится, Старец предается богомыслию. Нельзя прерывать созерцания Старца". Богомыслие и молитва действительно составляли сердцевину жизни апостола, но в данном случае Иоханнан просто терпеть не мог той агрессивной серости, в которую была погружена улица. Ему казалось, что вредная буро-белесая пыль летит на него отовсюду, стоит только выйти за пределы дома, или Храма или собрания. Пыль эту создавали грязные человеческие мысли, суетные и безразличные устремления прохожих, и она совершенно незаметно портила настроение, отвлекала от нужных размышлений, засыпала мозги каким-то хламом и вообще скверно действовала на организм. В молодости это ощущение было острее, а сейчас, слава Господу, притупилось. Благодать бережно прикрывала его от мира, лежащего во зле, как свинья в луже, но покидать свою крепость он по-прежнему не жаждал. А о том, что она, и не только она, будет разрушена, он узнал давно, вскоре после того, как власти отправили в Рим Шаула.
Однажды еще довольно молодой Иоханнан шел по городу и вдруг странный гул заставил его остановиться. Он увидел, как загорелись ближайшие дома, как заметались жители, выскакивая из них и суматошно вышвыривая вещи. Почему-то, главным образом, ненужные. Кто спасал медное блюдо, кто дорогой ковер, а кто-то чучело сокола. Что со всем этим делать в большом горящем городе? Но люди, видимо, не задумывались над тем, что делать. Они сосредоточенно тащили свою собственность, а, точнее, цеплялись за нее, как за некий символ безвозвратно рухнувшей стабильности и уюта. Потом Иоханнан увидел, как открылись Рыбные ворота, и в предместье хлынула чужая армия. Он не сразу сообразил, что солдаты римские, но моментально догадался, что это грабители и поработители. И что нужно удирать без промедления. В это мгновение он пришел в себя. Оказалось, он стоял возле дома, схватившись левой рукой за сердце и опустив голову. Над ним тихо шуршали листья акации, словно поддакивая легкому полуденному ветру, и дивный весенний аромат нежно перечеркивал все, только что пережитое Иоханнаном. Прохожие поглядывали на него сочувственно, кто-то предложил свою помощь. Иоханнан поблагодарил, махнул рукой и побрел дальше, размышляя об увиденном.
Он рассказал в собрании братьев и сестер о своем видении, и, хотя абсолютно ничего не предвещало подобного разворота событий, братья сошлись на том, что видение от Господа и решили понемногу начать эвакуацию. Выбирались по одной-две семьи. Кто отправился в свои родные места, кто уехал за границу к друзьям. Большая часть переселялась в Пеллу, в Заиорданье и в те города Асии, где уже жили ученики Господа. Но многие еще оставались в Святом граде вместе с апостолом Йааковом. Он решил пребывать в Иерусалиме, пока не разъедется вся община. Остальных же благословил потихоньку сниматься с места. Когда Иоханнан доказывал ему, что это рискованно, что грядет невообразимая война и, скорее всего, осада и что в городе будет хуже, чем в самом кошмарном сне, Йааков улыбался в длинную бороду, никогда не знавшую ножниц, и отвечал: "Эти сны меня не заденут, не переживай. А вот тебе нужно уехать. Ты это знаешь не хуже меня".
Поэтому теперь Старец Иоханнан и его ученик, молодой никомедийский епископ Прохор, наконец-то, направись в Эфес. Иоханнан, как всегда, дотянул до последней минуты, ему, конечно же, не хотелось выбираться в неуютную белесо-бурую гадость. Прохор хлопотал и собирал вещи, потом укладывал все в телегу, а Старец сидел на низеньком стульчике, опустив плечи и думая свои неуютные думы. Нет, этот солнечный осенний день положительно не задался. Сейчас нужно выбраться за Древние ворота, а потом еще объехать городскую стену до Иоппийской дороги и долго тащиться в Иоппию. А затем - Боже Милостивый! - корабль. Ох, зачем эта напасть? Иоханнан охотно остался бы в городе, но Господу угодно направить его в Эфес, и ничего с этим не поделаешь.
Значит, Эфес. Иоханнан не был там почти двадцать лет. Теперь там много братьев, обращенных Шаулом, и город, наверное, вырос. Интересно, сохранился ли дом на улице Красильщиков, где он останавливался тогда? Местный философ и чудак Бен-Оний, сдававший ему жилплощадь, возможно еще жив. Его старшему сыну, наверное, уже столько же, сколько Прохору.
Неожиданно пришло в голову, что стоило бы вызвать из Италии Мариам. На родине можно было обойтись и без нее, но теперь она очень нужна Иоханнану. Почему она ему так понадобится в Эфесе, он даже не задумался, просто нужна - и все. Это решено.
- Прохор, - поднял голову Иоханнан, - когда мы доберемся до места, не забудь отправить с кем-нибудь в Рим письмо, чтобы разыскали Мариам из Магдалы и отослали ее к нам.
- Я запомню, Старец, - ласково ответил Прохор.
Мариам из Магдалы была для Прохора личностью легендарной. Он никогда ее не видел, но много слышал о ней. Именно она сообщила о воскресении Господа самим двенадцати, она благовествовала императору Тиберию и первым римлянам, принявшим Господа, она же более двадцати лет обходила италийские города и веси с благой вестью язычникам. То есть она проповедовала в сердце Империи. До Кифы и до Шаула. Задолго до них. Мариам и еще две сестры – Марта и другая Мариам были первопроходцами в этих краях. И плоды их трудов уже через несколько лет стали ощущаться. Когда Шаул попал в Рим, он нашел там большую общину братьев и сестер.
Прохор закончил погрузку багажа и уже собрался позвать Старца, но тот сам вышел из дому, потоптался около порога - очень уж не хотелось никуда выбираться - и дал команду отъезжать. На крохотной повозке, которую выделила им община, чтобы добраться до Иоппии, осталось маловато места, но вещей у них было совсем немного, и они смогли пристроиться сзади на краешке. Прохора радовала перспектива встречи с незнакомыми краями, но он старался не показывать своих чувств, чтобы не оскорбить Старца.
Они с Прохором сидели на двухколесной телеге, запряженной ослом, и жадно поглощали взглядами удаляющийся от них город. Конечно, они старались запечатлеть в памяти каждый камень крепостной стены и каждую пригородную хижину. Очень болезненное расставание - оба понимали, что вскоре не только они, а вообще никто больше не увидит этой щемящей красоты. И были прекрасны предсмертные солнечные блики на металлических конструкциях и трогателен приглаживающий осеннюю растительность прощальный ветерок. Навстречу им мирно шли крестьяне, народ побогаче ехал верхом и в носилках. Иногда попадались римские солдаты. Все безмятежно торопились по своим утренним делам. Никто ни о чем не догадывался. Никого уже невозможно было остановить.

***

Педаний Валерий быстренько развязывал сандалии, чтобы спрятать их в дорожный мешок. Пальцы слушались плохо, потому что он волновался. Он бежит уже второй раз за год, и теперь у него вдвое больше шансов быть пойманным. Первый раз он удирал из Карфагена, из солдатских казарм. Декацион не давал ему покоя ни днем, ни ночью. Если Педаний садился есть, стоило ему протянуть ложку к котлу, как звучало: "Педаний Валерий, несись мухой ко второму трибуну и передай ему этот диптих". Пока Педаний находил трибуна, исполняющего служебный долг в какой-нибудь таверне Карфагена с доверчивой милашкой, от обеда оставалось только досадное воспоминание.
Если Педаний Валерий собирался в город на свой законный выходной, то чаще всего выяснялось, что кого-то внезапно скосила безнадежная хворь, и заменить его некому, кроме Педания. Сколько раз в день проклятый декацион смаковал его благозвучное имя, чтобы шмякнуть безотказного новобранца мордой в грязь, посчитать было невозможно: "Педаний, шевелись! Педаний, что ты забыл возле бассейна? Педаний, скотина, сколько раз тебе повторять - выпад левой! Специально объясняю для кретинов и для Педания - во время боя руку со щитом держат на два пальца выше средостенья, а не ниже пупа!"
Когда центурию Педания отправили на месяц на ремонт дороги, он, воспользовавшись суматохой, возникшей из-за нападения берберов, дал деру. Его вряд ли искали. Скорее всего, посчитали убитым при переправе через речку. Педаний спрятался в камышах, дождался ночи и был таков. Конечно, он старался не идти по дороге. Он украл лошадь и в деревнях выдавал себя за вестового. Города он обходил, чтобы не столкнуться с дозором регулярных войск - у него ведь не было никаких удостоверений личности.
Когда беглец, наконец, добрался до Египта, он вздохнул спокойно и продал свои солдатские доспехи на барахолке в Малом Гермополе. Там же он встретился со своим первым Учителем. Это был высокий совершенно лысый египтянин в длинной белой тунике из тонкой косской материи, шитой золотом. Его несли в крытых носилках, перед ним и после него важно шествовали люди в париках и в такой же белой одежде, но поскромнее. Почему-то, поравнявшись с Педанием, он чуть заметно махнул рукой - носилки сейчас же остановились. Он поманил Педания к себе и коротко сказал ему по-гречески: "Будешь служить у меня". И молодого дезертира сейчас же втиснули между двумя замыкающими его свиты. Учителя внесли в небольшой дом, а Педанию велено было ждать во дворе. Он не чувствовал опасности в окружающей среде, но выработавшаяся в последние месяцы привычка быть начеку побудила его осмотреться. Убежать, в случае чего, было бы непросто. Дом охранялся - у ворот и у входа стояли люди все в тех же белых одеждах, правда, без оружия. Но вид их почему-то внушал опасения благонамеренному дезертиру. Он присел на мраморную скамью во дворе и стал ждать. Казалось, о нем забыли. Он встал и, беззаботно поглядывая по сторонам, направился к выходу. Дорогу ему преградил человек в короткой тунике - откуда только взялся? Педаний вернулся на скамейку. Вечером его отвели в комнату, где, кроме него, располагались на ночлег еще восемь человек. Все они были египтяне, и Педаний не понимал их языка, но понимать особенно и не стоило - человеческому языку они предпочитали очень скупую жестикуляцию. Потом он понял, что его поселили с младшими жрецами храма, которые существовали здесь на положении обслуги. Каждый день все поднимались очень рано, шли в храм, чтобы пропеть первые гимны странному божеству с головой сокола, а затем отправлялись по рабочим местам. В первый день Педанию поручили мести двор, во второй тоже мести двор и в третий, и в четвертый, и в пятый, и в девятый он добросовестно махал метелкой во дворе. Через десять дней его привели к Учителю.
Таких скаредных личностей Педаний еще не видывал. Он спал на простой соломенной циновке, подкладывал под голову деревяшку, ел обычную пшеничную или чечевичную кашу и во внутренних покоях ходил в обыкновенной льняной тунике, правда, очень тонкого льна. Голова его по египетской традиции была абсолютно лишена волос. Потом уже Педаний узнал, что все жрецы этого храма бреют волосы. Это имело бы смысл, если бы они так и ходили, но они покрывали свои лысины плотными париками, что никак не гармонировало с летней жарой.
Учитель заговорил с ним на его родном пуническом - это наречие уже осталось только в некоторых африканских деревнях, и Педаний страшно удивился египтянину, столь хорошо освоившему древний вымирающий язык.
Египтянин довольно усмехнулся - его удовлетворило впечатление, произведенное им на юношу. Первый же его вопрос огорошил Педания:
- Как ты думаешь, в чем настоящая власть? - спросил его Учитель.
- Не знаю, - растерялся Педаний. Он знал власть декуриона в своей родной деревеньке, власть декациона и центуриона в своей центурии. Ну, наверное, еще комит, трибун, легат, магистр армии… Да, конечно же - император!
- Я не спрашиваю тебя, в чьих руках находится власть, а в чем она заключается?
Педаний задумался. В чем может эта штуковина заключаться? Ну, декацион мог и по морде дать, а старшие офицеры имели возможность смотаться куда угодно. Декурион… Педаний нашел ответ:
- Видимо, в том, чтобы быть независимым самому и заставить других тебе подчиняться.
- Это самый поверхностный ответ. Я поставлю тебе наводящий вопрос: каким образом ты можешь получить независимость и подчинить других людей себе?
- Ну, наверное, способов много. Это как кому определят боги.
- Запомни: на этот вопрос есть только один ответ, и когда ты его найдешь, мы с тобой поговорим дальше. Пока ты будешь выполнять, что тебе скажут, и не пытайся бежать - боги приведут тебя только в одно место. Это твоя судьба.
- А почему вы так решили?
- Сейчас бесполезно с тобой об этом говорить, но со временем ты сам все поймешь.
Учитель махнул рукой. Педаний уже знал, что в этом случае нужно поклониться и выйти, пятясь, чтобы не показать жрецу спины. Видимо, у них это знак неуважения.
Несколько дней Педаний напряженно искал ответ на вопрос Учителя. Идею атрибутики он отбросил сразу. Что еще может быть? Положим, один рождается в семье солдата, а другой в доме патриция. Значит, второй получит власть по рождению. Только ему показалось, что он нашел ответ, как ум подкинул еще одну мысль. Какой-нибудь храбрый и удачливый солдат может дослужиться до центуриона. Дальше ему, конечно, не пойти, но ведь тоже начальство. Тут он сообразил, что рассматривает не саму власть, а пути к ней. Храбрость, удача, место рождения, комбинации звезд - это все способы достижения. А в чем же все-таки собственно власть состоит? Сила, влияние, авторитет, богатство? Педаний перебирал варианты и не мог остановиться ни на одном из них.
Спустя некоторое время ему велели полить в саду молодые деревья. Он таскал воду из колодца в массивном кувшине, выплескивал в канавки вокруг саженцев, вспоминал свое житье-битье в казарме и думал, что, с одной стороны, он вполне терпимо устроился, но с другой, здесь как-то скучновато - никто никому не нужен. С утра он получает одно элементарное задание, требующее, главным образом, мышечных усилий, и целый день возится с ним. Если он в чем-то ошибается или слишком долго отдыхает, к нему подходит надсмотрщик и бьет палкой по рукам. Впрочем, надсмотрщик успевает не везде. Поэтому немного прерваться удается.
В казарме было весело, особенно вечерами и в праздники. Играли в кости и в ремень, приходили девушки, да и просто можно было выпить и потрепаться с товарищем "за жизнь" - в общем, развлечений хватало. Здесь же даже египтяне общаться между собой не любили, а об играх, девушках и выпивке совсем речь не шла. Педаний понял, что попал в рабство. Но у него, похоже, есть мизерный шансик. Чтобы его заполучить, нужно только ответить на идиотский вопрос. Он поставил кувшин, оглянулся - надсмотрщик куда-то ушел. Педаний расслабился и вдруг за кустами услышал разговор на греческом языке, который он хорошо понимал, поскольку мать его была гречанкой. Некто произнес с сильным египетским акцентом:
- Настоящую власть дают боги и их духи - это власть над стихиями и над силами в человеческих душах.
- Согласен, но не всякие боги желают даровать нам часть своего могущества, - это прозвучало на чистом греческом.
- В таком случае можно и силой взять у них, - возразил некто с акцентом.
- У нас подобные вещи называются колдовством и не только не поощряются, но даже наказуемы.
- Ну, это как преподнести…
Дальше Педаний не услышал, потому что собеседники удалились от него. Он поднял свой кувшин, и мысли заработали, как крылья мельницы при сильном ветре. Тот же ветер занес в его голову ответ: власть заключается в управлении духовными силами.
После вечерних песнопений он подошел к Учителю, поклонился и прошептал ему на ухо одну фразу. Тот внимательно посмотрел на Педания:
- Ответ почти правильный, но ты не сам до него додумался.
Педаний рассказал, как было дело. Учитель помолчал несколько мгновений.
- Впрочем, если боги соблаговолили просветить тебя таким образом, то можно зачесть и это.
Тем же вечером Педания перевели в другую комнату, где обитало только три человека, обрили ему голову, дали тонкую льняную тунику, белый фартук, парик, по здешнему обычаю, и со следующего дня стали обучать местному письму, рисованию, медицине и многим другим вещам. Теперь он должен был убирать и прислуживать в храме. Утро и вечер посвящались богу с соколиной головой, которого называли Гором. После богослужения, заканчивавшегося за два часа до полудня, Педаний отправлялся в школу. Это была небольшая комната рядом с храмовым скрипторием. Отец Педания управлял одним из имений Педания Валерия Вера. Он отдавал всех своих семерых детей в начальную школу, и все они умели читать и писать на латыни и на греческом. Педаний был самым младшим, и отец хотел обучить его основательно. Мальчик еще несколько лет посещал ритора, но смерть отца уничтожила все возможные перспективы, открывавшиеся благодаря образованию. Педаний не стал ни адвокатом, ни философом, и вообще наука плохо укладывалась у него в голове, но даже очень скромная осведомленность Педания в некоторых вопросах сильно раздражала негодяя-декациона. А в школе храма Гора все имевшиеся знания оказались абсолютно бесполезными. Нужно было осваивать здешний священный язык, который давно уже вышел из употребления, изучать храмовые церемонии, математику, астрономию, архитектуру. Педаний усердно боролся с иероглификой, которая не очень-то ему давалась, и старался пропускать мимо ушей насмешки своих одноклассников - пяти-шестилетних первоклашек. Обучал их очень корректный и терпеливый писец по имени То. Он был старше Педания лет на десять и относился к нему с некоторым сочувствием. Во всяком случае, Педаний никогда не получал у него на занятиях палкой по рукам, а после возни с малолетками педагог еще некоторое время дотошно проверял известковые таблички Педания, поправлял ошибки, объяснял. То, пожалуй, был единственным человеком, который хоть как-то интересовался Педанием. Учитель же, казалось, не обращал на него внимания, но Педаний чувствовал, что ему готовится некое испытание. Однако пройти через него он не успел. Однажды, направляясь в храм, он заметил во дворе знакомую фигуру. Да, так глазеть вокруг, задрав голову, так созерцать до одури всякую новизну и непонятность мог только его затрапезный приятель по центурии Зенон. Зенон тоже был наполовину грек, наполовину пуниец, но греческий элемент в нем представляла отцовская кровь, поэтому он был не в меру любопытен и словоохотлив. Педаний знал, что если Зенон его заметит, то через час это станет общечеловеческим достоянием. Он постарался спрятаться среди прислужников, но Зенон, как обычно, войдя в незнакомое святилище, потянулся вдоль стен и колонн, разглядывая изображения. Пока Педаний прятался от приятеля, в храм вошли еще двое солдат его центурии. Они скромно постояли у входа, пялясь на грозную фигуру незнакомого им бога Гора в центре храма и множество статуй среди колонн, окликнули Зенона и вышли вместе с ним. Педаний испугался - неужели его ищут? Вроде бы, непохоже. Тогда что здесь нужно его сослуживцам? Педаний после некоторого колебания счел необходимым довериться Учителю. Тот нисколько не удивился, немного подумал и сказал: "Завтра три жреца отправятся в Ипет-сут. Ты поедешь с ними и будешь им прислуживать вместе с Ситом и Рааком. Только уж постарайся, чтобы больше никто о тебе ничего не узнал". Педаний поклонился Учителю и попятился к выходу.
Сит и Раак жили в одной комнате с Педанием. Недостаток энергии у флегматичного вечно сонного Сита с лихвой компенсировал темпераментный Раак. Педаний почти ничего не знал о своих соседях, но у него сложилось впечатление, что Раак не прочь расстаться со жреческой жизнью. Его небрежные жесты, едва заметное раздражение на некоторых церемониях, когда он прислуживал одному из жрецов, убедили Педания в том, что когда-нибудь этот человек сможет составить ему надежную компанию по дороге… куда? Действительно, куда? Что его ждало за пределами храма Гора? Разумеется, трибунал и позорное наказание или нищенская жизнь поденщика. Он уже успел сообразить, что перемахнул через несколько ступеней в здешней иерархии, и что тут так не принято. Ему даже показалось, что у него появились завистники. Во всяком случае, некоторые жрецы относились к нему неприязненно. Иначе говоря, он перестал быть для них пустым местом. "А раз так, - сделал дерзкий вывод бывший дезертир, - то это значит, что рано или поздно я смогу претендовать на их места". То есть рано или поздно у него будут свои покои, собственная прислуга и личная, ни от кого не зависимая, жизнь. Конечно, жизнь эта весьма специфическая, в ней масса ограничений, но все-таки он будет сам себе хозяин. Относительно, конечно. Потому что над жрецами храма стоит главный жрец, он, в свою очередь, подчиняется верховному жрецу Гора, а тот…интересно, а можно ли вообще никому не подчиняться? Такая идея возникла в голове Педания впервые и поначалу показалась ему абсолютно абсурдной. Он знал, что даже император повинуется богам. "Власть заключается в управлении духовными силами…" - "У нас подобные вещи называются колдовством…" - "Ну, это как преподнести…" Интересно, как же это преподносится? И кем? И для чего? Педаний вырос в деревеньке, где был один-единственный колдун, живший в лесной пещере и имевший очень дурную славу. Им пугали балованных детей, но, при этом, многие тайком бегали в лес, как только возникали жизненно важные проблемы - то ли корова перестала давать молоко, то ли ребенок заболел, или там хозяин не вернулся домой из леса - во всех экстраординарных ситуациях всегда огородами неслись к колдуну и даже в мыслях не могли допустить, что он не поможет. Впрочем, для Педания этот человек был скорее мифической фигурой - сам он никогда его не видел, но много слышал о нем. Да, вот у кого была реальная власть. А нужно ли это Педанию? Пожалуй, нет. Ему не хотелось бы быть отщепенцем, даже самым могущественным. Карьера жреца привлекала его гораздо больше. Это зрелищно, это почетно и публично, да…Главное, сытно и спокойно. Основательно. Очень некстати нарисовался этот Зенон.
Педаний развязал ремешок сандалии, спрятал обувь в мешок и направился к возку, который загружали его товарищи. Только бы успеть вовремя уехать. Конечно, в парике и здешней одежде его непросто узнать, но если искать специально… Педаний оглянулся и вздрогнул - во двор храма входил его проклятый декацион.


***

Буря настигла корабль, как ночной вор. Иоханнан знал, что это произойдет - у него накануне разболелась ключица, которую ему в детстве повредил теленок. Она всегда ныла к непогоде. Иоханнан велел Прохору улечься поближе к двум маленьким лодкам на корме корабля и сказал: "Если завтра что-нибудь случится, жди меня в Эфесе на улице Красильщиков. Сними там где-нибудь жилье. И по субботам приходи в ближайшую синагогу. Она в соседнем переулке". Прохор забеспокоился: стало быть, Старец предсказывает шторм.
- А мы можем туда не попасть?
- Как так "можем не попасть", если Господь отправил нас в Эфес! Мы там обязаны быть!
- А шторм? Вы ведь прозрели крушение корабля?
- Прохор, у стариков всегда болят кости к плохой погоде, а сейчас моя ключица не даст мне даже задремать. Если окажешься в воде, постарайся уцепиться руками за какое-нибудь большое бревно, и Господь тебя сохранит.
- А почему бы мне не пойти по воде, как Старец Кифа?
- Попробуй, сынок. Но о бревне не забудь. И пока корабль будет на плаву, держись подальше от мачты. Она в любой момент может обломиться, и тогда косточек не соберешь.
В одиннадцатом часу дня небо стало темнеть. Капитан отдал приказ поворачивать к суше. Корабль все время плыл вдоль берега, но в некотором отдалении, чтобы не наткнуться на мель.
Гребцы усердно работали веслами - они в этой ситуации были обречены, потому что их всех приковывали к длинному бревну, которое крепилось ко дну трюма, и в случае крушения судна о них, конечно, никто не думал.
Но, невзирая на усилия гребцов и ловкой египетской команды матросов, пытавшейся избавиться от балласта, снять паруса и направить галеру ко спасению, шквальный ветер отбрасывал ее от берега. Она неслась в открытое море, совершенно игнорируя человеческие усилия. Гигантские волны, как языки огромного животного, с жутким чавканьем слизывали людей с палубы.
Когда Прохор, давший себе слово не отступать от учителя, был, как котенок, сброшен невидимой рукой в штормящую пучину, он оценил древнюю мудрость, утверждавшую, что тот, кто не плавал по морю, не молился. Вернее, мудрость он оценил потом, когда его выбросило на берег. А в воде он задыхался, захлебывался, вопил и стенал. Неожиданно он ударился о толстенную доску и вцепился в нее, сам не зная почему. Думать ему было некогда - нужно было спасать собственную жизнь, ставшую вдруг бесценной. И он обхватил доску руками и ногами, являя собой пластическое воплощение единственного в тот момент крика его души и тела: "Господи, спаси-и-и-и! И-и-и! Спа-а-а-а…! Го-о-и!" Он не заметил, как рассвело. И даже не сразу понял, что его выбросило на берег. Невероятной величины волна швырнула его на кучу водорослей. С доской он расстался за мгновение до этого. Но этого мгновения он не уловил. Когда его накрыла волна поменьше и потащила обратно в водоворот, он собрал последние силы и каким-то образом оказался на ногах. Го-о-и! Гооос-по-ди! Он-таки оторвался от третьей волны… Господи… Гос-по-ди… Да… кто не плавал по морю, тот не молился. Это точно.
Прохор рухнул на песок и долго не шевелился. Его окликнули. Он повернул голову - локтях в шести от него лежал обнаженный мужчина в той же позе, что и Прохор. Он почему-то терся щекой о землю. Прохор встал на четвереньки и подполз к нему. Песок под головой этого человека был в крови. Прохор перевернул его на спину - в щеку мужчины впилась какая-то морская тварь. Прохор отодрал маленькое зубастое существо, которое тут же вгрызлось ему в палец, но попало по ногтю, и он моментально его отшвырнул. У Прохора была хорошая реакция и гибкие пальцы - в отрочестве он занимался борьбой. Его учитель считал, что и в нападении и в обороне главное - захват, поэтому он заставлял мальчиков особо тренировать пальцы и кисти.
Мужчина сел. Прохор узнал его - это был один из матросов-египтян - безбородый лысый человек лет пятидесяти. Он окидывал окружающее совершенно бессмысленным взглядом, и Прохор понял, что он все еще находится в море. Рядом с ними валялось какое-то мокрое серое тряпье. Прохор встряхнул его - трудно сказать, что это было раньше. Вот, скорее всего, остатки плаща. А это похоже на подранное женское покрывало. Но выбирать не приходилось. Нужно было как-то прикрыть наготу, поэтому одну тряпку Прохор обернул вокруг своего пояса, а вторую подал мужчине. Тот некоторое время смотрел на кусок мокрой материи, не понимая, зачем он ему нужен. У него немного дергалось веко. На корабле это не было заметно. Прохор сказал по-гречески: "Все. Мы уже приплыли. Теперь одевайся". Египтянин закивал головой. Похоже, понял. Он взял, наконец, тряпку и пристроил ее на плечи, как полотенце после купания. Прохор удивился непонятливости матроса, но спорить с ним не стал. Он уже заметил, что по всему берегу, справа и слева от них, лежат тела людей, видимо, выброшенных морем. Кое-кто шевелился, стонал или кряхтел, некоторые звали на помощь, и Прохор вспомнил, что среди них должен быть его Старец. Ему стало совестно - он не только оторвался от апостола на корабле, но и вел себя так, словно ему память отшибло в воде. Он не постеснялся признаться себе в том, что действительно отшибло, и решил сейчас же искупить свою вину. Он найдет Старца живым или мертвым. Нет, только живым. Исключительно живым. Он двинулся вдоль берега. Египтянин поплелся за ним. Он все-таки пристроил тряпку, куда следовало. Его никак не смущало такое куцее одеяние - на его родине это было в порядке вещей. Прохор тоже пока не думал об одежде. Он спешил найти Старца. Однако, когда на его пути попалось еще какое-то лохмотье, он подхватил его и механически набросил на плечи. Египтянин последовал примеру молодого епископа.


***
Тит Флавий Климент считал себя самым одиноким человеком на земле. Хотя у него имелись тетя, дед и даже две бабушки, он был непоправимо одинок и несчастен.
Он знал об одиночестве все - от мятых простыней бессонницы до судорожных поисков средств, которые навсегда прервут горемычные поиски близкой души. От последнего радикального шага его удерживал добрейший друг Марций, но с тех пор, как друг женился, ему уже было не до Климента. А об остальных и говорить нечего. В далеком отрочестве Климент дал себе слово изменить такое положение вещей, но пока у него ничего не получалось.
Двадцать лет назад из его жизни исчезла мать и двое старших братьев - жизнерадостные Фаустин и Фаустиниан. Климент почти забыл лицо матери, но смутно припоминал, что вечером накануне исчезновения она была очень печальна, без конца целовала Климента, гладила его по голове и прижимала к себе. Потом отец ее увел.
Следующие несколько недель прошли, как обычно - Климент играл в саду и занимался со своим учителем рабом Никератом. Без братьев игры у него не клеились, он даже не представлял себе, за что бы ему взяться. Поэтому он охотно слушал Никерата. Ученый грек пересказывал ему Геродота и, когда он заговорил о рыжеволосых киммерийцах, Климент неожиданно расплакался. У мамы были замечательные огненно рыжие кудряшки. Выходя на улицу, мать гасила это дивное золотистое пламя покрывалом, пахнувшим мускусом и еще чем-то невероятно родным. После ее исчезновения одно из ее покрывал Климент увидел на ларе в таблинии. Он тайно принес его к себе в комнату, завернулся в него и долго плакал. Потом он нашел кисточку от ее плаща и спрятал в ящичек под полкой с игрушками. Покрывало туда не поместилось, и Климент пристроил его в изголовье кровати. Когда никого не было, он вытягивал покрывало и кутался в него. Ему казалось, что в эту материю перешло тепло материнского тела. Потом кто-то - Климент подозревал, что это Никерат - забрал у него покрывало. И Климет окончательно осиротел.
Однажды он сидел, обхватив руками колени, и вспоминал, как играли с ним его веселые братья. Он не помнил их лиц, но воспоминания о Фаустине обволакивали его воздушной задумчивой нежностью, а Фаустиниан возникал в его памяти как живая аллегория упрямства. Если что-то его не устраивало, он капризно надувал губы, поворачивался спиной и не говорил ни слова, пока не добивался своего. А Фаустин с Климентом долго и терпеливо уговаривали Фаустиниана, пока тот стоял на своем. Иногда Фаустин срывал в саду какой-нибудь фрукт, прятал его за спину и, смеясь, заявлял Фаустиниану:
- А я жадный!
Фаустиниан пытался дотянуться до его ладоней, вопя при этом:
- А я жадный первый!
Начиналась потасовка, которую обычно прекращал Климент, которому Фаустин незаметно передавал или перебрасывал фрукт. Он спокойно начинал его жевать и провозглашал:
- Самый задный я!
Оба братца обожали Климента, без конца возились с ним, катали в маленьком двухколесном возочке, строили огромные красивые крепости из песка, и потом все трое брали их штурмом. Теперь некому было командовать строительством и разрабатывать наступательные операции. Клименту стало скучно и очень печально.
В самом разгаре этих горестных теперь воспоминаний в комнату Климента вошел отец и сел на небольшую скамеечку.
- Климент, тебя давно следовало переселить на мужскую половину, но я как-то это упустил. Мама вернется нескоро, и теперь нам нужно свыкаться друг с другом.
Подол отцовского хитона был красиво расшит золотыми яблоками. Когда отец шевелил ногой, они поблескивали, словно подмигивая Клименту. Климент смотрел на яблоки и ничего не отвечал. Раньше, при матери, отец часто бывал на женской половине, но Климента это не радовало. Потому что когда он появлялся, мать немедленно оставляла Климента и переключалась на отца. Чаще всего они уходили, и мальчику следовать за ними не разрешалось. Ему доставался только отеческий щелчок по макушке. И вот этот равнодушный шутник надумал забрать к себе Климента. Мальчик молчал. Тогда отец обратился к Никерату:
- Перенесешь его вещи в комнату с яшмовой вазой.
Никерат ответил с поклоном:
- Да, господин.
Яблоки качнулись, опустились вниз к стопам и стали удаляться.
Пока Никерат собирал вещи, Климент тихонько вытащил кисточку от маминого плаща из ящичка и сунул ее в ларь со своими туниками и плащами.

Теперь Климент жил в отцовских покоях. Насколько раньше Климент был отцу безразличен, настолько сейчас он старался вникать во все проблемы сына. Проблемы у него были небольшие, но отцу доставляло удовольствие обсуждать с ним, почему Марций, с которым Климент познакомился в школе, не пришел в гости, как обещал, или почему конь Климента припадает на правую заднюю ногу. Четыре года все шло наилучшим образом. Они никогда не говорили о матери и о братьях, но именно тоска по ним, как позже догадался Климент, так тесно сблизила его с отцом. Однако через несколько лет пропал и отец. Обстоятельства его исчезновения были довольно странными. За несколько месяцев до этого отец посылал в Афины пятерых рабов. Когда они вернулись, он заперся с ними в таблинии, а на следующий день уехал, наскоро попрощавшись с Климентом. Вечером пришел дядя - брат отца Фаустин Флавий Климент - и забрал мальчика в свой дом. Он сказал, что отец срочно отбыл по некоторому делу и скоро вернется, но прошло четырнадцать лет, а об отце не было ни слуху, ни духу.
Фаустин довольно добросовестно заботился о племяннике. Но во взаимоотношениях с ним со стороны дяди проскальзывала некоторая фальшь. Частенько, глядя на Климента, дядя бормотал: "Как же ты похож!". На кого именно, он не говорил, но мальчик заподозрил, что на мать. Конечно, ничего плохого в этом не было, но чем старше становился Климент, тем больше ему не нравилась интонация, с которой это произносилось.
Он не раз пытался расспросить дядю о родителях, и тот обещал рассказать ему все после совершеннолетия Климента, но за месяц до того, как Климент преподнес свою детскую буллу Аполлону, дядя неожиданно умер. И Климент остался наедине со своей загадкой. Вскоре он вернулся в свой дом и пытался что-то узнать у рабов, но тех, кто служил при его отце, дядя дальновидно продал, остался только Никерат, который то ли ничего не знал, то ли просто отмалчивался. Вдобавок ко всему последнее время он начал странно себя вести. Он куда-то отлучался по ночам, ничего не говоря хозяину. Впрочем, это было его право, поскольку Климент после того, как одел тогу гражданина, дал ему свободу. Никерат никуда не захотел уходить и, собственно, идти ему было некуда. Климент снабдил его деньгами, но ни покупать дом, ни начинать новое дело он не пожелал. Он поблагодарил хозяина за милость и стал уверять, что он еще вполне может быть полезен в доме. Климент не возражал - как-никак Никерат был ему и нянькой и дядькой. Поэтому после смерти управляющего Климент доверил Никерату ведение хозяйства. Это был довольно рискованный шаг, поскольку Никерат происходил из породы натуральных книжных червей. Он ничем не занимался, кроме того, что с утра до вечера поглощал разнообразные книжные свитки, к чему, надо сказать, приучил и Климента, и казалось, что реальный мир для Никерата не существует в принципе. Тем не менее, хозяйство при нем пошло в гору. Он прикупил новые виноградники и наладил производство вина особого терпкого и изысканного вкуса, секрет которого, оказывается, передал ему его покойный дед. Втайне от Климента он продавал это вино, а деньги вкладывал в латифундию, где он стал разводить лошадей и мальтийских собачек, пользовавшихся большим спросом у всех италийских матрон. Все это он раскручивал якобы для себя, но деньги исправно отдавались хозяину, то есть Никерат вел себя как образцовый вольноотпущенник. Притом он содержал дом в идеальном порядке, исправно инспектировал все имения Климента, пока его воспитанник готовился приступать к магистратуре.

Ночные отлучки Никерата сильно беспокоили его молодого хозяина. Первые полгода в его исчезновениях просматривалась некоторая закономерность. А потом он стал уходить довольно бессистемно. Климент даже подумал, не нашел ли его клиент себе подругу. Но он заметил, что после ночных отлучек Никерат становится каким-то неопределенно-странным. Климент немного понаблюдал и сделал некоторые выводы. Несмотря на то, что Никерат почти всю жизнь прожил в Риме, он был большим патриотом своего отечества. Все, что имело отношение к «священной Элладе», было для Никерата свято и пресвято. А о ее свободе он мечтал куда больше, чем о своей собственной. Поэтому Климент предположил, что его бывший раб вступил в какое-нибудь закрытое общество по освобождению исторической родины. В лучшем случае. А в худшем - впутался в тайный заговор против римских властей, что, в сущности, почти то же самое. При нынешнем политическом раскладе это было не просто опасно, это смертельно. И Климент подумал, что хорошо бы послать кого-нибудь из надежных рабов проследить за ним. Только вот надежных в этом отношении у Климента не имелось, потому что всех домашних покупал Никерат, и они были беспрекословно преданны ему. Нанимать кого-то для столь скользкого дела казалось Клименту, во-первых, неблагородным, во-вторых, никто не мог ему гарантировать, что наемник не продаст Никерата властям. И Климент решил посоветоваться с Марцием.

Марций встретил его в атриуме нового дома, который построил его отец специально к свадьбе своего первенца. Друг светился радостью и без конца нахваливал добродетели своей супруги. Клименту стало немного грустно - очередной раз выяснилось, что друга он потерял и опять уперся в глухую стену одиночества.
Выслушав, наконец, Климента, Марций сказал:
- А чего ты так хлопочешь о каком-то вольноотпущеннике?
Климента огорчил вопрос друга. Раньше он помнил о том, что значил Никерат для приятеля. Климент проглотил очередную обиду, походя нанесенную ему беспечным влюбленным, и ответил:
- Прежде всего, потому, что он на меня работает и чувствительно увеличивает мое состояние. Ну, и еще несколько сентиментальных соображений.
- Если так, то могу тебе предложить своего Нума - когда он служил в армии, его частенько посылали на разведку. Он умеет неслышно ходить, выслеживать и вынюхивать. Через неделю-другую он выложит тебе о твоем управляющем все.
- А как он оказался у тебя?
- Продали за долги.
- Ветерана римской армии продают за долги! Вот тебе времена и нравы.
- Да, старик Цицерон отдыхает. И Кателина тоже. И все деспоты и те, кто с ними боролся. - Наконец-то на счастливо ухмыляющуюся физиономию Марция набежало некое подобие облачка - он тоже был патриотом, - Я потому и купил этого солдата… Не хотел, чтобы он достался каким-нибудь… сам знаешь кому. У меня он чувствует себя вольготно, а я спокоен - рабы под надежным надзором.
За это Климент и любил Марция - принципиального, справедливого, благородного. Им не пришлось жить в благословенные времена Октавиана Августа. А когда молодые люди стали осознавать, что творится вокруг, они решили не поддаваться духу времени и вершить справедливость настолько, насколько позволяли им их собственные возможности. Ни тот, ни другой не были бунтарями, их не привлекала романтика заговоров и интриг, однако участвовать в разгуле всеобщей продажности и подлости они не стремились.
Друзья немного поговорили о новостях, затем Климент сел в носилки и отправился домой. По дороге он думал, что все-таки несправедлив к Марцию. Марций нашел подругу по душе, следует порадоваться за него. И - главное - теперь как-то прояснится с Никератом…
У них были довольно своеобразные отношения. Климент любил своего вольноотпущенника, но чаще он его побаивался. Во всех спорных вопросах именно мнение Никерата было решающим. При этом, он не кричал, не настаивал на своем, но умел так аккуратно надавить на своего воспитанника, что у того просто не оставалось никакого выбора. За это Климент иногда его ненавидел, но без Никерата он просто не представлял своей жизни. Он не мог бы сказать, что этот человек необходим ему как воздух, скорее, как удобная одежда и хорошая растоптанная обувь. И во что же он влип, этот Никерат?

***
Прохор метался по берегу одиннадцать дней. Он лично осмотрел каждого, кого выбросило море. Кому-то перевязал раны, кого-то утешил. Египтянин следовал за ним. До вечера они отыскали всех, кто был на корабле, кроме Старца. После кораблекрушения они оказались в пяти стадиях от Селевкии - портового города на сирийском побережье, и, оклемавшись, народ потянулся туда. Египтянин немного подумал и решил уйти со своими соплеменниками. На прощание он похлопал Прохора по плечу и сказал на ломаном греческом, что его можно будет найти в одной из шести портовых таверн города. Обычно он останавливался в "Двух платанах". Если Прохор не прочь... А Прохор искал Старца. Рыбаки из приморских деревень сказали, что штормило по всему побережью едва не до Ликии, и можно пройтись по берегу - вдруг ему повезет. Иногда море относит своих пленников очень далеко от места кораблекрушения. Первое время Прохор еще надеялся, он вглядывался в каждый холмик на берегу, разгребал все кучи водорослей. Ни Старца, ни его тела не было и в помине. И ни одной вещи, которая подсказала бы, где он мог обнаружиться. Юноша шел, глотая слезы - откуда только они брались? – видно, капитально просолился в море. Отчаявшись, Прохор вспомнил о пророке Ионе и подумал, что, видимо, на Старце лежал какой-то тайный грех (конечно, забытый или даже неосознанный!), раз море поглотило его одного из трехсот человек, плывших на корабле. Ведь спаслись даже гребцы - корабль сокрушило в щепки одним ударом волны - рабы оказались свободными. Капитан хотел было собрать их опять и продать на ближайшем невольничьем рынке, чтоб возместить расходы, но матросы усмотрели волю богов в том, что на невольниках не оказалось кандалов, и уговорили капитана не гневить небеса. Он сдался не без сопротивления.
Итак, все, даже ничтожнейшие рабы, спаслись, а Старец… Оставшись один, Прохор рыдал в голос. Он подумал, что Господь все-таки не прав. Один-единственный грех можно простить.


Иоханнан медленно погружался в воду. Его смыло с палубы самой большой волной. Он успел заметить, как полетел за борт Прохор и еще человек десять, находившихся почти у самого края палубы. Сердце екнуло, но за Прохора он не переживал, потому что знал точно - через три недели юноша будет в Антиохии. А о себе он не думал, поскольку взбешенная стихия властно включила его в борьбу за выживание. Иоханнан пытался плыть, что, конечно же, было совершенно нелепо в создавшихся обстоятельствах. Обстоятельства складывались из огромных масс воды, теснивших друг друга, шквального ветра и полной беспомощности человека. Иоханнан не сдавался даже тогда, когда, наглотавшись влаги и водорослей, стал безнадежно погружаться на дно. Наконец, до него дошло, что он все-таки утонул. Он уже не мог сопротивляться, движения его приобрели плавность. Собственно, это уже были не его движения, а колебания воды, в которые безвольно вписалось его тело. Вокруг стало темно, однако он видел обломки своего корабля и своих спутников, которые так же, как и он, совершали последний в своей жизни торжественно медленный похоронный танец, предписанный им неумолимым соленым могильщиком. По мере того, как они уходили под воду, танцевальные фигуры становились степеннее, а за каждым телом прорисовывался внушительный похоронный эскорт - большие и малые рыбины самых невероятных форм окружали еще трепещущую плоть утопленника, и было ясно, что сейчас начнется страшная подводная оргия, от людей останутся одни скелеты - в лучшем случае. За рыбами тянулись темные тени - их Иоханнан узнал моментально. И как только он их заметил, его охватило чувство здоровой ярости. И он понял, что все же жив. И удивился разнообразию рыбного мира, и причудливой красоте коралловых рощ и водорослей, которые он вдруг увидел необычайно ясно. Он вглядывался в тонущих людей, и неожиданно рыбы, оставив гарантированный ужин, стали подплывать к Иоханнану. Они откуда-то знали - это рыбак. А насчет рыболовов в подводном мире имелось строгое правило - их надлежало съедать в первую очередь и с особой помпой. Поэтому они окружили Иоханнана плотным кольцом и готовы были… нет, что-то им мешало. Вернуться к своей верной добыче они тоже не могли - им не позволяли сгрудившиеся в отдалении темные тени, отслеживавшие каждое движение рыбной братии. Кроме того, упущенная добыча, вопреки всем подводным законам, отправилась вверх. В море существовал неписаный порядок - съедалось только то, что сопровождалось темными. А поскольку они преследовали практически все, попадающее на дно с поверхности, то каждое теплокровное считалось законной данью верхнего мира жителям глубин. Темные обычно передавали ее на дно и, как только первая рыба впивалась зубами в остывающую мякоть, возвращались восвояси. Сейчас они вели себя непривычно, и рыбы не знали, что им делать дальше. Они поняли, что рыбака трогать нельзя. У них появилась уверенность, что они должны ему повиноваться. Поэтому они мирно кружились вокруг человека, дружелюбно и почтительно поглаживая его плавниками.
А Иоханнан перестал обращать внимание на подводные чудеса и на зловещее теневое сопровождение, караулившее его. Он поднял руки и стал молиться. Иоханнан замерзал – молитва его согревала, сомневался - молитва убеждала его, он ослабевал - молитва его укрепила. Она же придала ему сил и вытолкнула, наконец, с морского дна на поверхность воды.
Молитва его была проста: "Господи! Спаси всех!"

Прохор бесцельно брел вдоль моря. Прошло две недели с тех пор, как разбился корабль и пропал Старец. Прохор все еще всхлипывал и корил неизвестно кого. Наверное, все-таки Господа. Но он не мог в этом себе признаться, поскольку был человеком богобоязненным. Он понимал, что справедливый Господь не может… Но факт был налицо - спаслись все пассажиры корабля, кроме… О, Господи, это немыслимо! Нет, Господи, нет! И Прохор продолжал рыдать и осматривать каждую кучу песка и водорослей, выброшенных морем. Он дотошно обшарил все лакуны и пещеры, забирался на верхушки прибрежных скал, стер в кровь ноги и ладони. Он расспросил всех, кто встретился на его пути. Безрезультатно. Прохор мужественно продолжал поиски. Он дал себе слово высматривать Старца до Эфеса, как минимум, а потом посвятить поискам всю жизнь.
Море стало волноваться. Прохор не обращал внимания на усилившийся ветер, и перспектива нового шторма его не пугала. Вдруг на берег погнало огромную волну, и Прохор быстро побежал от нее. Но не успел. Он смог только ухватиться за ствол большого дерева и сделать последний судорожный вдох. Волна накрыла его и вместе с деревом потащила в море. Но огромная колода все-таки притормозила движение, и через несколько минут Прохор почувствовал, что вода отпустила его. Он вскочил, чтоб удирать от следующего морского вала, но тут заметил у своих ног человека. Прохор, не раздумывая, схватил его за плечи, чтобы спасти от воды, и услышал знакомый голос: "Погоди, Прохор. Дай отдышаться. Это я".
Море больше не повторяло бандитских вылазок на берег, оно неожиданно утихомирилось, и даже появились жиденькие солнечные проблески. Прохор быстро собрал сухие ветви для костра. Он набрел на нескольких еще трепыхавшихся рыбешек - они вполне годились в пищу, прихватил и их. Старец сидел на берегу, сильно осунувшийся и нахохленный - ему было холодно. Странно, но на нем даже одежда сохранилась. Правда, сейчас проку от нее было мало. Прохор отжал его плащ и развесил сушить на ближних кустах. Хитон Старец снимать не пожелал, сказав, что он и на нем высохнет, поэтому Прохор поторопился развести огонь, благо кремнем он успел разжиться загодя. Прохор нашел надбитую глиняную плошку и хотел сварить в ней рыбу. Но пресного источника рядом не было. Поэтому пришлось собирать большие камни и жарить рыбешки на камнях. Старец неожиданно включился в это дело, и вскоре они с Прохором славно пообедали. Огонь быстро высушил одежду, и можно было отправляться в путь, но Старец очень ослабел, и они решили, что отойдут немного от берега, Прохор сделает шалаш и попробует найти воду. Юноше очень не хотелось оставлять Старца, но съеденная рыбка требовала жидкости, и он отправился искать ручей. Вскоре ему попался заброшенный колодец, в котором еще полоскались остатки дождя. Он попробовал воду, наполнил плошку и бережно понес ее к шалашу.


Иоханнан и Прохор подошли к Эфесу со стороны Мелета, поэтому они не увидели ни амфитеатра, ни капищ, посвященных Артемиде, Афине и Аполлону, ни древнего акрополя, ни других достопримечательностей города. Они миновали роскошные виллы местных аристократов и тихо влились в южную окраину, населенную гончарами, лудильщиками, плотниками, каменотесами и прочими работягами. Иоханнан уверенно постучал в массивную дверь на одной из узеньких улочек и на вопрос привратника ответил:
- Путники Божии.
Привратник тотчас же отворил:
- Ради Господа входите. Только тихо, мои хозяева язычники, но я сейчас провожу вас к братьям. Через некоторое время привратник, отрекомендовавшийся Леократом, накормив гостей, проводил их в другой дом, победнее, где Иоханнана и Прохора встретили с распростертыми объятиями. Ответив на вопросы хозяев, и совершив, наконец, Преломление Хлеба, Иоханнан стал интересоваться возможной работой. Никто его и слушать не хотел. Хозяева - добродушные греки, державшие мастерскую по изготовлению щитов, - заявили, что уж апостола-то они как-нибудь прокормят. Но Иоханнан на следующий же день поднял Прохора пораньше, и они отправились на рынок - там можно было встретить работодателей. Они дошли до места, где слонялись вольноотпущенники, обнищавшие ремесленники и прочие бедолаги в поисках трудового пристанища. Видимо, среди них было много приезжих, потому что здесь же, под навесами, дымились котелки с полбой и наблюдались другие признаки временного местопребывания людей. Периодически появлялись работодатели, громко рекламировали свои предложения, после чего ищущая толпа вскипала на некоторое время. Хозяева или их представители придирчиво отбирали желающих, и все остальные опять расползались по своим углам.
На прополку огуречных огородов Иоханнан и Прохор не попали, в яблочные сады их тоже не взяли. И строители городской стены их забраковали, и для разгрузки пшеницы они не сгодились. Оба тихо сели на край фонтана, вытащили по куску хлеба и принялись жевать. Возле них остановилась лектика, которую несли четыре раба. Из нее высунулась хмурая старуха в розовом хитоне и покрывале цвета счастливого поросенка. Она цепко и очень неприязненно полоснула взглядом по Иоханнану и Прохору. Потом спросила:
- Нездешние?
Иоханнан кивнул.
- Ищете работу?
Иоханнан опять кивнул.
- Печи топить умеете?
- Умеем.
- И воду таскать.
- Тоже.
- Я вас беру. Будете работать в моих термах. Работы немного. С утра наносить воды в цистерны. Сменить воду в бассейнах и поддерживать постоянный огонь в течение дня во всех топках.

Термы госпожи Романы были известны в Эфесе так же, как и ее скандальный характер. Она сжила со света четырех мужей, схрумкала с косточками двух зятьев и двух невесток, а также извела бесчисленное множество рабов и слуг. Поэтому работать у нее никто из местных жителей не рвался. Ее рабов для обслуживания огромных терм не хватало, и время от времени она нанимала кого-нибудь из доверчивых иностранцев, слонявшихся по Южному рынку в поисках работы. Конечно, на них взваливалось все самое тяжелое, поскольку свою рабочую скотинку Романа берегла. Платила она копейки и старалась поставить наемников в такое положение, чтобы они и не пытались изменить что-то в своей судьбе.

***
Раак считался потомственным служителем Гора - странного бога с человеческим телом и головой сокола. Брат его отца был жрецом, которому, в свою очередь, проторил богослужебную стезю его дядя. И с каких пор так в их роду повелось, никто не знает, но из каждого поколения Гор выбирал одного мальчика специально для себя. Такой ребенок с детства был отмечен особыми качествами и, прежде всего, пониманием мыслей и настроений других людей. Раак очень любил удивлять этим своих товарищей. Но просто поразить чье-то воображение ему было маловато. Он получал особое удовольствие, если ему удавалось, как он выражался, прижать кому-нибудь макушку к копчику. И товарищи его за это терпеть не могли. Педаний не был исключением и, как все, старался держаться от Раака подальше. Но последнее время Раак постоянно попадался у него на пути. Педаний шкурой чувствовал опасность. Теперь они плыли на одной небольшой ладье или, лучше сказать, торжественной барже архаического типа с высоко поднятыми носом и кормой. Улизнуть от Раака было невозможно. Баржа не имела ни паруса, ни весел; ее вело за собой на буксире обычное судно, с носовой обшивки которого косились на мир два удлиненных глаза, по одному с каждой стороны. Все знали, что они прозорливо предупреждали об опасностях и одновременно защищали от них. Те же обязанности возлагались на капитана, который уже взобрался по веревкам на верхнюю рею, чтобы видеть, что впереди. Через некоторое время он спустится и встанет на носу корабля с длинным шестом в руках. Будет вглядываться в воду и периодически измерять шестом глубину.
На барже-ладье имелось три навеса. Под самым большим, закрытым со всех сторон тонким дорогим шелком и украшенным священными изображениями, на изящных низеньких ложах за столиком с едой возлежали жрецы. Другой навес, поменьше, расположенный ближе к носу ладьи, пустовал. Поначалу его хотели занять почетными паломниками, однако жрецы пожелали путешествовать без посторонних. А под тот навес, который примыкал к корме, равно доступный и жаре и комарам, поместили Педания, Раака и Сета. На носу корабля разделывали бычью тушу и варили для путешественников свежее пиво. Соблазнительные запахи витали в воздухе, усиливая блаженное ощущение праздности, захватившее всех паломников с самого начала путешествия. Раак сидел на палубе, с некоторой снисходительностью поглядывая на Педания, и вдруг Педаний понял, что Раак намеревается уличить его в главном грехе его прошлого – дезертирстве из армии. Сейчас. Перед всеми. Глядя на широкую дорожку воды в камышах, по которой они плыли, Педаний обронил: "Не всякий путь направлен к великому Гору, но тот, который к нему ведет, верен". Раак ответил ему удивленным взглядом. Потом он задумался, и Педаниий осознал - в данную минуту его не сдадут, но в дальнейшем Раак едва ли устоит перед соблазном. Сейчас он, видимо, решал для себя два вопроса: когда донести на бывшего солдата, и каким образом этот простофиля вторгся в его собственные мысли. Он оценивающе оглядел Педания и спросил:
- В твоей семье были посвященные?
- Разумеется, - небрежно ответствовал Педаний. У него возникло ощущение, будто он бросается в пропасть с открытыми глазами. Он стал рассказывать о несуществующих предках, приносивших человеческие жертвы пуническому божеству Баал-Милькерту, о страшных оргиях в его пещерных храмах, о том, что сам он был посвящен могучему и ужасному богу в нежнейшем возрасте…
- Заливаешь складно, однако же заливаешь, - лениво прервал его Раак, - ты лучше расскажи мне про стенку, покрытую зимой мокрым грибком в твоей казарме, про своего декациона, про то, как ты описался при первой атаке берберов…
- Раак, неси сюда кацею, ту, с опаловой крышкой, - послышалось из-под навеса.
- Все как обычно? - отозвался Раак.
- Да.
- Мы еще продолжим, - сказал мучитель Педанию, неспешно разжигая угли в кадильнице и бросая на них несколько крупиц смирны, - а масло прихватить?
- Конечно, - донеслось из-под навеса.
Раак с подчеркнутой ленцой, поводя плечами и вытягивая носки, как если бы он был участником торжественной церемонии, направился к центральному навесу.
Солнечный диск приближался к линии горизонта на западе, окрашивая воды священной реки в кровавые тона. Гребцы стали усерднее забирать веслами: до захода солнца нужно было причалить к берегу - опасались речных бандитов. Последнее время ходили настойчивые слухи о каком-то ушлом разбойнике, грабившем даже священные суда и приносившем всех пассажиров в жертву нильским крокодилам.
Когда лодку вытащили на берег, Раак подошел к Педанию:
- Я пока повременю, но в Ипет-суте доложу о тебе старшему жрецу. Нельзя, чтобы к служению допускались проходимцы.
- Во-первых, я хотел бы понять, о чем ты. Во-вторых, это решение учителя. Я не напрашивался.
- Но уже воображаешь себя жрецом. Думаешь добыть себе вечность. Представляешь свои никчемные потроха в алебастровых сосудах возле своей вонючей мумии. И думаешь, что имя твое будет высечено на стеле в Абидосе? А, может, уже мечтаешь о персональной пирамиде? - Раак коротко хохотнул. - О чем я? А ты забыл, о чем? Посидишь под замком, пока не вспомнишь. А потом сдадут тебя властям.
На самом деле, Педанию пока было не до вечности. Он еле успевал справляться со своими храмовыми обязанностями и, пожалуй, только в этом путешествии по Нилу у него появилось некоторое свободное время, не занятое зубрежкой иероглифов, выбиванием циновок, чисткой ковров и подстилок. Сидя на корме ладьи, он бездумно и очень внимательно изучал воду и ее обитателей. Где-то в глубине мелькали тени огромных сомов и хищных мормир с вытянутыми носами, а ближе к поверхности скользили стайки красноперок и мальков неизвестных Педанию рыб. После первого разговора с Рааком очарование водного царства резко сошло на нет. Педаний рассеянно и невидяще оглядывался по сторонам, словно опасаясь погони или слежки. Он даже не сразу понял, что их маленькая флотилия причалила к берегу. Рулевой и два матроса, следившие за буксирным тросом, соскочили в воду и, тихо переговариваясь между собой, подталкивали два больших рулевых весла из раскрашенного дерева, заканчивавшихся резной головой Хатор - владычицы дальних стран и покровительницы путешествующих. Педаний не понимал, зачем они это делают и зачем его переводят в лодку вместе с Рааком и Сетом и что им нужно на берегу. Он словно выпал из действительности. Все это происходило не с ним, а с кем-то другим, а он сам, его душа, его Ка, как называли ее египтяне, оказалась вдруг невероятно далеко от Египта на родине его предков в темной пещере, где происходило нечто ужасное и невероятно притягательное. Его возбуждал запах крови, будоражили всполохи огня на алтаре и чье-то пьянящее присутствие, от которого хотелось и рыдать и петь одновременно. Необычайно яркий всплеск памяти осветил сумерки его сознания и вывел его из оцепенения. Он услышал, как один из жрецов, Шедсухонсу, сказал:
- Раак, бери своего приятеля и отправляйтесь в ту рощицу за хворостом, а ты, Сет, собирай сухой тростник.
Рабы хлопотали вокруг ладьи и натягивали на специальные шесты палатку для ночлега, Сет отправился к реке.
- Бери топор, солдатик, будешь рубить хворост, - тихо сказал Раак.
Они углубились в смоковничную рощу. Раак, чеканно прекрасный, как изображение усопшего полководца на стеле, флегматично и победно посматривал по сторонам, но все же не заметил в полутьме муравейник, о который он споткнулся и, ругнувшись, упал. Неожиданно для себя Педаний перехватил топор за топорище и ударил новообретенного врага по спине. Раак вскрикнул и резко развернулся. Педаний еще раз двинул его изо всех сил - теперь по голове. Раак попытался сопротивляться, но Педаний нанес ему серию коротких ударов - уроки декациона не пропали зря. Когда Раак затих, Педаний стащил парик, потоптался вокруг Раака, ручкой топора пару раз саданул себя сначала по левому плечу, затем по правому, потом бросил топор подальше и с воплем: "Разбойники!" побежал к лодке. Все повскакивали и приготовились к обороне. Разумеется, за Педанием никто из леса не погнался. Некоторое время пассажиры лодки и команда нервно оглядывались по сторонам, а затем жрецы и часть гребцов улеглись спать, поставив на страже Сета с несколькими рабами. Конечно, Педаний рассказал о "нападении" и, конечно, никто не рискнул пойти в рощу за телом убитого Раака. Решили отметить это место двумя длинными шестами, склоненными друг к другу, чтобы позже забрать и забальзамировать то, что останется от Раака через неделю, когда можно будет выслать сюда людей из Ипет-сута.

***
Небольшая трехрядная галера под всеми парусами быстро шла к Кесарии Палестинской, пользуясь попутным ветром. Уже приготовили несколько якорей, чтобы бросить их сразу же после входа в гавань. Море вело себя очень несдержанно, поэтому следовало спешить и соблюдать все меры предосторожности. Помощник капитана периодически покрикивал на гребцов, но большой нужды в них не было - ветер гнал корабль вперед, пришлось даже укрепить веревками рулевое колесо. Одним из пассажиров этого корабля, можно сказать, главным его пассажиром, был Флавий Климент. Он укрылся от ветра в единственной каюте корабля и кое-как справлялся с приступами морской болезни. Каюта была устлана коврами и мягкими подушками, а сундуки Климент распорядился вынести в трюм, чтобы они не болтались по каюте во время возможного шторма. Его новый друг Йосеф Барнабас предпочел дышать воздухом на палубе.
Через несколько часов Климент должен был встретиться с самым неблагонадежным человеком в империи. И, как ему думалось, самым великим человеком. Последнее время юноша размышлял о нем куда больше, нежели об отце, матери и братьях. Он много раз представлял себе свидание с родителями и без конца обдумывал, что скажет им, что услышит от них. Все это можно было бы свести к одной простой фразе: "Мы бесконечно тебя любим и теперь никогда не расстанемся". Климент привык, уединяясь, разрабатывать эту главную для него тему, и она разворачивалась во взволнованные диалоги, в которых он долго рассказывал о себе, о том, как ему тяжко одному, как все вокруг омерзительно, et cetera. Последние несколько лет Климент так в это втянулся, что даже стал разговаривать с ними вслух. И в русло таковых бесед логично вошли размышления о человеке, к которому он сейчас направлялся. Он и сам теперь стал неблагонадежым.
За последние полгода в его жизни произошло столько изменений, что Климент едва успевал их осмысливать и все никак не мог прийти в себя. Как будто это происходило не с ним, а с каким-то другим, не очень понятным Клименту человеком. Человек этот настолько отличался от обычного родного любимого климентова себя, что привыкнуть и притереться к нему было непросто. Однако Климент старался, и, наконец, это стало не в тягость. Его второе "я" оказалось довольно жизнерадостным и контактным, оно быстро и легко обзаводилось друзьями и словно бы не знало пытки одиночеством. Оно не задумывалось над тем, как выразить свои мысли, а чувства его были очень просты и органичны. Оно словно и не подозревало о душевных глубинах, в которых запросто можно утонуть, не искало скрытых во всякой личности подтекстов, оно допускало многое такое, чего Климент ранее и предположить не мог. И прежний Климент с интересом присматривается к своему новому ego. Alter ego. Чего от него можно ждать?
Именно оно, это новое "я" сейчас так торопится, именно оно заставляет его преодолевать приступы морской болезни и поворачиваться лицом к явно грядущим опасностям.

Когда друг Марций предоставил ему лазутчика, тот буквально за неделю отследил всю подноготную Никерата. Флавий Климент узнал о своем вольноотпущеннике много интересного. Настолько интересного, что поначалу он просто не поверил Нуму. Он вызвал управляющего в таблиний и допросил со всей доступной для себя строгостью. Впрочем, строгость была излишней, потому что Никерат не отпирался, но выдать соучастников отказался категорически. Тогда, пользуясь полученными от Нума данными, Климент кое с кем познакомился сам и не успел опомниться, как стал человеком неблагонадежным.
И он решил создать свой мир, параллельный миру таких людей, как, например, бывший Луций Домиций Агенобарб, его ужасная матушка и прочие сильные мира сего. Теперь Климент ехал к человеку, который поможет ему начать жизнь с белого листа.

В Кесарии Климент с Барнабасом отправились в дом центуриона Италийского легиона. Привратник провел их в атриум, предупредив, что дома никого нет. Он узнал Барнабаса, что-то шепнул подошедшему рабу, и через несколько минут к ним вышел управляющий. Климент не удивился тому, что Йосеф по-братски расцеловался с управляющим, и тот повел их во внутренний дворик. Он выглядел так, как обычно выглядят внутренние помещения в небогатых домах - потрескавшиеся колонны, потертые занавески между ними, яркие цветники и маленький бассейн с несколько застоявшейся водой. Управляющий раздвинул занавеси триклиния и пропустил их в помещение, тоже не слишком роскошное. Но здесь все дышало стабильностью и основательностью - большие ложа, низенький обеденный стол с массивными львиными лапами, поддерживающими столешницу, монументальные подставки для масляных ламп в виде стоящих столбиком медведей. Управляющий - спокойный доброжелательный финикиец лет пятидесяти - предложил им обмыть ноги и сполоснуться с дороги. Рабы принесли две большие деревянные плошки с водой и таз. Управляющий сам полил на ноги путникам, что несколько удивило Климента, но он промолчал. В Риме так не было принято, обычно для подобных услуг звали какого-нибудь мальчишку-раба. Интересный местный обычай. Купанье друзья решили перенести на вечер. Климента настолько измотало море, что он отказался от еды, а Йосеф, видя, что друг засыпает, решил проявить солидарность и попросил проводить их в спальню до возвращения хозяев. Когда они выходили из триклиния, Климент заметил за колоннами любопытные детские физиономии. Четыре огненно-рыжие кудрявые головки исчезли, как по команде, едва гости ступили за порог триклиния. Какое-то давнее воспоминание промелькнуло в уме Флавия Климента, но он не смог на нем сосредоточиться, потому что пол под ним покачивался, как палуба корабля.
- Неужели начинается землетрясение? - спросил он Йосефа. Барнабас рассмеялся:
- Мы слишком долго пробыли в море. Это последствия.
- Что?
- Твои опасения. После моря всегда чуть покачивает. Все нормально. Проспишься, проходишься - земля под ногами успокоится. Адаптируешься.
Климент рухнул на постель и забыл обо всем на свете. Проснулся он от тихого разговора за окном. Разговор поначалу показался ему продолжением сна. Он видел во сне отца, который подал ему какой-то странный предмет и сказал:
- Его нужно спрятать подальше.
Климент спросил:
- А если я его потеряю?
И, кажется, эти же слова прозвучали за окном. Проникновенный юношеский голос ответил:
- Тогда ты больше не сможешь…
- Почему не смогу? - вопрос задал тот же молодой человек, по крайней мере, Клименту так послышалось. Ему показалось странным то обстоятельство, что юноша задавал вопросы и сам же на них отвечал.
- Потому что тот тип постарается нам помешать, а доказательств у нас нет.
- Кроме главного.
- Но в данных обстоятельствах оно не играет роли.
- Что же делать? - юноша, видимо, был очень огорчен.
- Если бы я знал!
- Я думаю, что это обязательно следует обсудить с бен Йоной.
- Сейчас у нас гости, не получится.
- А завтра может быть поздно. Постарайся перехватить бен Йону до заката.
Клименту стало интересно, кто же это так разговаривает сам с собой.
Он вышел из комнаты. У колонны напротив его окна беседовали два молодых солдата. Они были худые, долговязые и, невзирая на огромный рост, почему-то напомнили Клименту подростков-переростков. Климента поразил пламенный цвет их волос. Он подумал: "Что у них здесь - союз рыжих?" Юноши стояли спиной к Клименту и повернулись на звук его шагов, оборвав разговор. Они не были похожи на гвардейцев - узкоплечие и тонконогие, однако тренированные мышцы рук и ног красиво шевелились под чуть загоревшей веснушчатой кожей при каждом движении. Климент на мгновение почувствовал некоторую неловкость из-за своей очень умеренно спортивной фигуры. Что самое интересное - у обоих молодых людей были совершенно одинаковые черты лица - по ямочке на подбородке, по ямочке на левой щеке, которая появилась, когда юноши улыбнулись Клименту, по два жирных рыжих мазка над зелеными глазами и по высокому благородному куполу, опиравшемуся на эти мазки. У каждого висела длинная серьга в правом ухе, а волосы были модно зачесаны назад.
Юноши замолчали, как только увидели Климента, однако их улыбки показались ему дружелюбными. Сейчас же из-за противоположных колонн к ним подбежала небольшая рыжая команда, наблюдавшая за Климентом и Йосефом с утра. Три мальчика лет пяти-шести и совсем махонькая девчушка:
- Лем, они заблали у меня лопатьку, - тоном опытной ябеды сообщило маленькое сокровище.
Один из юношей покачал головой:
- Зачем обижаете малышку? Вы же уже взрослые!
- Кто ее обижает? Нам нужно было кое-что зарыть в саду. А маленькая лопатка только одна.
- Нет, они обизают, обизают, - спешила нажаловаться на братьев кроха. Юноша взял девочку на руки и спросил:
- А на лошадке покататься хочешь?
- Хоцю. Но пусь отдадут лопатьку.
- Обязательно отдадут, - солдат подмигнул малышам, усадил детку на плечо и понесся по галерее с криком:
- Иго-го-го!
Рыжеволосая тройка сейчас же исчезла.
- Рем, прекрати! - приглушенно прозвучал из триклиния властный мужской голос, - разбудишь гостей! И когда ты, наконец, повзрослеешь?
Рем пошел на цыпочках, как цапля, делая большие шаги и повторяя шепотом:
- Иго- хо- ох- ох -ох!
Сережка в его ухе забавно дергалась и тихо позванивала.
Из триклиния вышел невероятно рыжий мужчина лет шестидесяти, в подлатнике и домашних деревянных шлепанцах. Он, видимо, намеривался разобраться с Ремом, но, заметив Климента, улыбнулся и, протянув обе руки, двинулся навстречу гостю. Из спальни выглянул, позевывая, Барнабас, и началась долгая процедура восточных приветствий.

Они все, неблагонадежные, говорили, как показалось Клименту, на одном языке, который они умонепостижимым образом осваивали и понимали, независимо от возраста, происхождения и национальности. Любой столкнувшийся с ними иностранец незаметно для себя переходил на этот язык и в их присутствии изъяснялся только на нем, но забывал его сразу же после расставания с ними, если только он не становился одним из них. Всякую иностранную речь они разбирали без малейших усилий. Если кто-то не мог понимать чужой язык, это считалось у них плохой характеристикой. Ну, если не плохой, то и не очень хорошей. Почти все они ориентировались в любых временных пластах, как в собственном доме. Но главным своим делом они считали распространение своего учения по всему римскому миру и за его пределами. Учение было очень простым: следовало любить Бога - только одного Бога - и весь созданный Им мир, а также верить в то, что Его взаимная любовь столь велика, что для спасения человечества Бог не пожалел самое дорогое - Своего Сына. И надлежало не сомневаться в том, что Сын Этот умер, чтобы уничтожить грехи мира, и воскрес, усыновив верующих в Него и даровав им вечную жизнь. Климент познакомился с живыми свидетелями Его пребывания на земле, и их свидетельство его убедило. Климента устраивало не столько учение - о Боге и о любви он слышал и до того, как примкнул к неблагонадежным - сколько сама любовь, открывшаяся ему в мистическом общении с Богом. Теперь Климент знал Его лично, не в качестве умозрительной категории, а как реальность своей жизни, он постоянно ощущал Его любовь к себе и свою к новообретенным братьям и сестрам. Он знал, что при императоре Клавдии их объявили чуть ли не вне закона и выслали из Рима. Когда на трон взошел пасынок Клавдия, они осторожно стали возвращаться в город, но не чувствовали себя вне опасности. И вот глава этих странных, и с некоторых пор родных людей теперь стоял перед Климентом. Точнее, Климент стоял перед ним. Они рассматривали друг друга. Климент - с доверчивым юношеским любопытством, а главный неблагонадежный, которого братья и сестры называли Кифойили бен-Йоной, - спокойно и выжидательно.
Он был крепкий, коренастый, основательный. Года и морские ветры старательно вылизали на его голове две небольших залысины. Лицо его казалось сложенным из обожженного кирпича красной глины - пористое, очень рельефное и несколько грубоватое. Он был единственным нерыжим в этой компании, хотя солнце осветлило кончики его черных, аккуратно подстриженных волос до золотисто-каштанового цвета, так что условное единство масти все-таки просматривалось. Небольшая борода овальной лопаткой утыкалась в грудь. Одет он был в синий хитон еврейского покроя.
Центурион, которого звали Ливий Корнилий, предложил приступить к трапезе, и все охотно переместились в триклиний.

Он не ответил ни на один вопрос Климента. Ничего ему не предсказал. Не объяснил, как реализовать климентов замысел построения параллельного мира. Он просто предложил молодому человеку остаться с ним, и Климент почувствовал себя очень утешенным.

***

К Ипет-суту подплыли на закате. Педаний, который успел насмотреться всего за время путешествия по Нилу, был потрясен открывшейся панорамой. Ипет-сут, окруженный мощной стеной, возвышался над рощей сирийских пальм, как огромный пьедестал незримой статуи божества. Утомленное солнце нависло над противоположным берегом Нила. И было что-то неестественное в том, что оно стремится к западу вместо того, чтобы сойти в подземный Нил через мощные пилоны храма Амона.
Порт, к которому причаливали все корабли в Ипет-суте, маленькая жреческая флотилия почему-то проигнорировала. Буксирный корабль уверенно проплыл в канал между двумя большими башнями, и путешественники очутились в большом квадратном озере. Часть матросов буксира высадилась на берег и при помощи веревок подтянула баржу со жрецами к причалу. Перебросили дощатый трап. Вначале сошли жрецы, за ними Сет и Педаний, а потом уже остальные. Их встречал один-единственный человек, и тот, как понял Педаний, даже не рядовой жрец Амона, а просто служащий храма.
Скромную делегацию храма Гора из Гермополя или Питиминхора, как называли свой город между собой жрецы, возглавлял второй пророк Гора Пенунхеб, и ему по рангу полагался нормальный торжественный прием. Поскольку главный храм Ипет-сута посвящен Амону, то и встречать их должен был второй или хотя бы третий пророк Амона, а никак не какой-то раб или ничтожный служка. Самым интересным Педанию показалось то, что Пенунхеб, обычно чувствительный до неприличия к малейшему проявлению неуважения, или, лучше сказать, недоуважения, не только не обратил на это внимания, но даже, казалось, был доволен таким поворотом событий. Он тихо велел Сету и Педанию проследить за тем, как рабы выгрузят багаж, дождаться служки и идти обустраивать ночлег, куда укажут. Причем, Педаний отметил про себя, что жрец обращается, в основном, к нему. Раньше лидером в их маленькой группе, безусловно, считался Раак. Сет был абсолютно безынициативным, углубленным в себя и в любимую им математику и астрономию. Все, что происходило вокруг, интересовало его постольку поскольку. Он наблюдал звезды, рассчитывал их траектории в безнадежно далеком небе, составлял гороскопы, а иногда, по просьбе Учителя, который нес служение первого пророка Хора, он производил какие-то сверхсложные вычисления неизвестно для чего и зачем. Учителю, конечно, было известно, но в свои планы он не посвящал, видимо, никого. Зачем понадобился Сет в этой экспедиции и почему бы ему не сидеть дома, где он ел пил и спал в обнимку с папирусом, на котором создавал свои цифровые лабиринты, было неясно. Педаний пока не задумывался над этим. Он к таким вещам относился по-солдатски: сказано - сделано. А зачем да почему - начальству виднее. Кроме того, сейчас его больше всего занимала странная пустотелая легкость, которая появилась у него после убийства Раака. Он понимал, что никто его уже не заподозрит, но очень боялся непонятно чего. Он бессмысленно глазел на воду, и ему все время казалось, что он вот-вот встретится со взглядом коварно убитого и непогребенного Раака. Достойное погребение для египтянина – это путевка в загробную жизнь и всё, абсолютно всё посвящается этой последней важнейшей для египтянина мистерии. "А что я мог тогда сделать?" - спрашивал себя Педаний. Ипет-сут его встряхнул. Пока они с Сетом разглядывали изображения на огромном пилоне северных ворот, и крутили головами во все стороны, появился вежливый служка, рабы подняли вещи, и все вошли во двор храма. Здесь оба юноши невольно оробели. Таких колоссальных колонн и такого обилия статуй они увидеть не ожидали. Правда, большинство из них смотрелись очень старыми, кое-где облупилась краска, но все равно это было грандиозно. Сет, конечно, знал об Ипет-суте больше, чем Педаний, но и он долго не мог прийти в себя от увиденного, а о Педании и говорить нечего. Сейчас он очень смахивал на своего приятеля Зинона. И, пожалуй, впервые за все время пребывания в Египте он почувствовал, что сердце его открывается навстречу этой земле. Почтительно и благоговейно.
Жрецов разместили в храмовой гостинице на втором этаже, Сету и Педанию отвели по комнате на третьем. Судя по обстановке, их почитали за важных персон. Особенно Сета. В его комнате были не только кресла и очень удобная деревянная кровать, но еще и сундук с папирусами и несколько шкафчиков. Педаний теперь прислуживал жрецам во время утренних и вечерних молитвословий вместо Раака, а Сета по макушку загрузили какими-то вычислениями. Он сказал Педанию: "Самое интересное то, что я, как обычно, не знаю, что просчитываю". Но это его не огорчало. Днем он корпел над картами звездного неба, ночью ходил в сопровождении служки наблюдать за ходом планет, а потом составлял схемы, постоянно сверяя их с какими-то таблицами. Педаний же должен был сопровождать то властного и капризного Пенунхеба, то ворчливого делового Шедсухонсу, то занудного Аменпанефера. Жрецы говорили между собой на священном древнем языке, полагая, что Педанию доступен только демотический. Но память Педания превосходила его умственные способности, и он нередко из плавного потока их речей выуживал слова и фразы, проглоченные им на школьном ковре в храме Гора в Гермополе. Чаще всего он слышал словосочетение "верховный правитель", "трон Гора", "священная жертва". Два последних слова звучали особенно часто, из чего Педаний заключил, что они приехали сюда, чтобы принести какую-то особую жертву богам. Иногда Педания использовали в качестве курьера. Пенунхеб вручал ему тонкий круглый кожаный футлярчик, в котором не могло быть ничего, кроме небольшого папируса, и отправлял его в соседний двухэтажный дом, который тоже был гостиницей, причем, для важных посетителей. Письмо надлежало отдать лично в руки такому-то. Так Педаний познакомился с первыми и вторыми пророками всех богов великой Эннеады. Они, конечно, не обращали на него никакого внимания и, получив футляр, сразу же переключались на папирус. Зато Педаний исподтишка рассматривал каждого и стал понимать, что он оказался в эпицентре события куда более важного, чем ежедневное жертвоприношение. Он также сообразил, что сейчас в Ипет-сут съехалось жречество со всего Египта, и все эти важные в религиозном мире страны персоны почему-то предпочитают находиться здесь почти инкогнито. Они устроились в относительно скромных апартаментах и почти не выходят за их пределы, а если и появляются на людях, то без приличествующей их сану помпы, в облачениях здешних рядовых жрецов. Они почему-то не встречаются лично, но ведут интенсивную переписку между собой. Однажды Педаний нес Пенунхебу ответ одного из его коллег. Спускаясь с лестницы, он споткнулся о циновку и вписался лбом в перила. Рука с футляром разжалась, футляр открылся и скользнул по лесенке. Когда Педаний его поймал, папирус вылетел на ступеньки, и, потянувшись за ним, Педаний прочел первые строки письма - оно было написано на демотическом языке: "Высокочтимый божественный отец, мы понимаем, что без священнодействий бессмертного правителя жертвы, приносимые в храмах, и прочие наши церемонии значимы не более, чем зрелища в римских амфитеатрах…" Дальше Педаний прочесть не успел. Он услышал шаги человека, приближающегося сверху к лестнице, быстро свернул текст, схватил футляр и, сунув туда папирус, поискал глазами крышечку. Она скатилась на самую нижнюю ступеньку. Педаний мигом сбежал с лестницы, быстро поднял крышечку и…
- Что ты там ищешь? - вопрос прозвучал на греческом.
- Ничего. Зачесалась нога, - автоматически ответил Педаний.
- Странно.
Человек, стоявший на верхней ступеньке лестницы был одет, как римский военный трибун. Он медленно спустился, поправляя левой рукой новую кирасу, которая, видимо, поджимала ему плечо:
- Что ты здесь делаешь? Ты не похож на египтянина. Что у тебя в руке?
Педаний подал ему крышечку от футляра и неожиданно для самого себя залопотал на демотическом языке:
- Я паломник, господин. Я грек из Ракоте.
(Александрия). Я дал обет великому Амону…
- Стоп. Говори по-гречески.
Педаний повторил то же самое на греческом.
- Что ты делал в этом здании?
- Я заблудился.
- Это внутренний двор. Что может делать паломник в служебных помещениях, а, милок?
- Я приехал со жрецами великого Гора и немного прислуживаю им.
- Веди меня к ним.
У Педания даже пятки похолодели. Что он натворил!
- Сегодня они отправились в город мертвых.
- Хорошо. До выяснения обстоятельств я тебя задержу.
Трибун взял Педания за руку и повел обратно наверх. Откуда-то сверху на Педания убийственно взглянул непохороненный Раак. Мстительно взглянул, с наглым торжеством и презрением.
Футляр с папирусом Педаний успел сунуть в карман под фартуком, но он понимал, что его могут обнаружить в любую минуту. Трибун распахнул дверь одной из комнат и втолкнул туда Педания. В комнате, довольно скромно обставленной, находились два солдата и центурион. Они сидели на циновке, потертые кожаные панцири и такие же шлемы валялись рядом. Круглые щиты и поножи были сложены в углу. Солдаты играли в халкисмос. Один уже запустил монету, и она быстро вращалась на ребре, а второй приготавливался остановить ее ловким движением пальцев так, чтобы она не упала. Центурион азартно наблюдал - он, конечно, займет место проигравшего. При появлении старшего офицера все трое вскочили и вытянулись. Трибун слегка подтолкнул Педания:
- Этого приятеля на ваше попечение до вечера.
- Что с ним делать?
- Ничего. Пусть пока побудет с вами.

Трибун закрыл дверь. Центурион указал Педанию на циновку:
- Садись.
Педаний сел.
- Чем же ты прославился, друг сердечный? - спросил центурион по-гречески. Педаний повторил свою сказку, обогатив ее некоторыми подробностями.
- Ну, это ерунда. Если ты не врешь, тебя отпустят. Наш трибун везде ищет заговоры. А мне сегодня повезло, ребятки, - обратился к товарищам центурион, - я встретил земляка и за это надо выпить. Будешь с нами? Ты где жил в Ракоте?
Педаний на мгновение растерялся - в Ракоте он никогда не был. Он осторожно ответил:
- Совсем рядом с морем.
- На лимане, наверное?
- Да там.
- А я в торговой стороне.
- Я там бывал.
- В "Бешеного коня", небось, заходил? Помнишь горбатого египтянина? Страшен, как Медуза Горгона, но пиво у него - высший сорт. Послушай, Менандр, слетай за пивком, а? На пристани помнишь тот магазинчик. Кувшинов пять возьми.
- Зачем пять? Трех хватит.
- У нас в гостях земляк. Я плачу, - и центурион опять повернулся к Педанию - Там у вас на лимане рыбные ряды. Вот это рыба! А выбор! Я больше нигде не ел столько морской сволочи, как в Ракоте! Речные рыбешки, конечно, тоже ничего, но разве с морскими их сравнишь? Поймают в каком-нибудь болоте, воняет тиной, скользит - разве такое можно есть? Я уже три месяца здесь, прикидываешь?
Центурион тараторил без умолку.
- Представляешь, нашему трибуну шибануло в голову, что здешние старые пни что-то затевают. Мы расквартированы в Оксиринхе. Тихо-мирно живем, девочек пасем, службу служим. А войсковой трибун где-то кого-то перехватил на Ниле и марш, говорит, в Диосполь! Я ему так сказал: "Да вы посмотрите на этих толстых нильских сомов. Что они здесь могут придумать, в такой глуши?"
Принесли пиво. Педанию очень хотелось отвести душу, тем более, со своим братом солдатом, но он боялся, что если его развезет, то он потеряет контроль над собой. А пиво и впрямь было знатным. Педаний медленно смаковал его и думал, как ему выбраться из этой ситуации. Солдаты отключились быстро, а ракотинец, казалось, и не думает пьянеть.
- Слушай, земляк, - сказал Педаний. - мне бы надо повидаться со своими. Здесь рядом. В соседнем доме.
- Ни-ни! Ты слышал, что сказал трибун?
- Ты меня не понял. Давай сходим вместе.
- Вместе можно. Двинули!
Обнявшись, они вышли в коридор, спустились по лестнице. Педаний поймал себя на том, что ему совсем не хочется из простого и ясного римского солдатского мирка возвращаться в смурную неопределенность жреческого Египта. Если бы он мог быть уверен, что его не вычислят, он остался бы с этим добродушным гулякой и чхать бы хотел на все египетские тайны. С такими мыслями он поднялся в свою гостиницу и постучал в комнату Сета. Сет открыл дверь.
- Смотри, это мой дружбан, - представил Педаний Сета, а Сету шепнул на священном языке:
- Я в опасности.
- Вижу, - насмешливо ответил Сет.
- Проходи, брат, мы с ним знаешь, как корешим? Не разлей вода!
Педаний усадил центуриона, обнял Сета и зашептал ему в ухо, глядя при этом на центуриона и улыбаясь на все тридцать два:
- Меня арестовали. Солдат проговорился, что римляне ищут здесь какой-то заговор. Идиоты. Нужно передать второму пророку письмо. Вытащишь из моего фартука. А этого я сейчас уведу. Мой страж.
Сет не понял ничего, но многолетнее пребывание в храме выработало у него исполнительность сродни солдатской. Поэтому Педаний знал, что Сет сделает все как надо.
- Знаешь, что он сейчас принесет? - обратился Педаний к центуриону, - настоящее ракотинское вино.
- Нет, ракотинского не надо, - лениво отозвался центурион, - лучше здешнего, оно приятней.
- Ты слышал, Сет? Подожди… - и Педаний опять зашептал:
- Я сказал римскому трибуну, что приехал со жрецами Гора. Покажу им тебя. Мы паломники. А остальные уже уехали, ладно?
Сету не хотелось врать, но он был надежным товарищем и согласился выручить друга. Он принес кувшин вина, подождал, пока его выпьют.
Когда Педаний увел своего караульщика, Сет поспешил к Пенунхебу.

Вечером вернулся трибун. Пьяный центурион спал в обнимку с Педанием. Солдаты храпели на циновке. Трибун растолкал пинками всех четверых и долго ругался. Потом зло посмотрел на Педания и сказал:
- Пшел вон!
Педаний вылетел со скоростью гоночной колесницы и рванул к своим. Дверь его комнаты была заперта на засов извне. Соседние двери тоже. Педаний осторожно постучал во все по очереди. Никто ему не ответил. Он открыл свою комнату, прилег на кровать и стал раздумывать над тем, что могло произойти и куда все подевались. В темноте ему показалось, что на него опять смотрит оставшийся без погребения Раак. Педаний сделал охранительный знак, но легче ему не стало. И он до утра крутился на кровати, опасаясь смотреть в левый угол комнаты и без конца чертя в пространстве перед собой священное имя Гора, которое должно было оградить его от нежелательных воздействий.
С восходом солнца в помещении появился служка. Он пришел с мягким опахалом, чтобы смахнуть пыль с кресел и столиков. Он, видимо, не ожидал никого здесь встретить. Педаний поплакался ему, что всю ночь не спал. Египтянин вежливо выслушал и столь же вежливо объяснил ему, что все отсюда уехали еще днем.
- Куда?
- Мне это неизвестно.
- Но они же забыли меня!
- Никаких указаний насчет вас не было.
- Правильно. Потому что меня забыли.
- Никаких указаний не было.
- Но мне нужно их найти.
- Указаний не давали.
Педаний понимал, что продолжать этот разговор бесполезно. Он знал, что обслуга получает только самые элементарные распоряжения типа подай-принеси-убери, и ее осведомленность зависит исключительно от наблюдательности. Этот служка, видимо, особыми талантами не блистал. Педаний поднялся с кровати, потянулся. Египтянин стоял у двери и, кажется, ждал, когда он покинет помещение. Пришлось ретироваться. Педаний вышел из дому, долго смотрел на рабов, подметавших во дворе, смачно плюнул и медленно побрел на пристань.

***



Прошло два месяца с тех пор, как Климент познакомился с Кифой. С удивлением он заметил, что в жизнь его вошло чувство стабильности и определенности. Раньше юноша все время к чему-то подготавливался. Он жил ожиданием - совершеннолетия, первого магистрата, женитьбы, встречи с родителями. Ему казалось, что какое-то из этих событий радикально все изменит и расставит на свои места. В его жизни было много разных встреч и даже некоторые приключения, но на самом деле вроде бы ничего и не происходило. Его бесконечное, безнадежное одиночество вытесняло всякую событийность на второй план. И вот, наконец, он перестал ждать и начал жить. Много позже он осознал, как это случилось - он предал себя в руки Божии. И сему в значительной степени способствовал его новый друг, нет, новый отец, Шимон бен Йона, получивший некогда имя Петр от Самого Господа. По-здешнему, Кифа. Теперь они вместе в сопровождении нескольких братьев и сестер обходили еврейские деревеньки в окрестностях Кавула, и просвещенный римский патриций Тит Флавий Климент с благодарностью возливал воду на руки полуграмотного варвара-рыбака - апостола Господня Петра - и прислуживал ему как родному отцу.
Но во всякой бочке меда обязательно почему-то обретается ложка дегтя. Этой ложкой было поведение его новых братьев, близнецов Ромула и Рема. То, что они были братьями по крови, Климент воспринял как особый знак свыше и относился к ним с большей сердечностью и нежностью, нежели к остальным. Они служили под началом центуриона Корнилия и приходились ему племянниками. Центурион отправил их вместе с Петром и Климентом в Асию помогать и охранять. Насчет охраны у Петра была особая точка зрения. Он говаривал: "Моя охрана - слово Божие" и прибавлял соответствующую цитату из псалма: "Господь - утверждение мое...". Корнилий выслушивал слова псаломские с большим почтением, с Писанием соглашался, но у старого солдата были и собственные мысли на этот счет, тем более, что дороги кишели бандитами. Поэтому он старался возложить какое-нибудь незначительное поручение на тех своих подчиненных, которые чтили Господа, и посылал с апостолом одного-двух вооруженных солдат в качестве, так сказать, попутчиков.

Уже второй день петляли по гористой местности. Петр не любил больших дорог и предпочитал им пастушьи тропы. Шли цепочкой, мерно постукивая посохами. Впереди мягко, по-кошачьи, ступал проводник - крестьянин, взявшийся довести их до соседнего городка по кратчайшему пути. Вдруг под ноги путникам полетели камни. Они падали сверху, с небольшой скалы, нависшей над тропой. Все инстинктивно прижались к горе - выступ защитил от обвала. Петр поднял голову вверх, прислушался и шепотом сказал:
- По-моему, эта скромная лавина вполне рукотворна.
- А руки чьи? - спросил Климент.
- Скорее всего, тех, кто вас выпроводил из деревни, - предположил проводник.
- Нет, - резко возразил Рем и выразительно переглянулся с Ромулом. Сережки на их ушах нервно дернулись.
- Говорю вам, это темные делишки Сильвана и его собутыльников, - настаивал крестьянин.
Братья, словно спохватившись, закивали головами. Но Климент чувствовал, что у них иная версия происходящего, в которую они не хотели посвящать даже Петра. Один из них выглянул из-под навеса. Камни полетели снова.
- Предлагаю осторожно передвигаться вдоль скалы, - зашептал проводник на ухо Петру, - если мы выиграем несколько метров, потом сможем добежать до ущелья, а там скала резко уходит вверх, и быстро забраться на нее не сможет даже обезьяна. Они отстанут от нас.
- Не отстанут, но будь по-твоему. Сейчас они нападать не решатся.
- И потом не нападут. Я выведу вас на пещерную дорогу. Ее, кроме меня и моего брата, никто не знает.
Петр повернулся к Клименту и шепнул:
- Двигаемся тихо, прижавшись к скале.
Климент передал по цепочке. Шагов через сто они побежали. За их спинами в некотором отдалении зашлепали камни.

Всю ночь пришлось идти по ущелью в темпе военного марша. Климент выбился из сил, но не подавал виду. Он переживал за отца - так он про себя называл апостола. А Петр ритмично и спокойно шагал по каменистой тропе, как ни в чем не бывало. Это его спокойствие в экстремальных ситуациях поражало всех, кто с ним сталкивался, поскольку Петр был человеком чрезвычайно темпераментным. Действие у него часто опережало мысль, за что он иногда получал на орехи от товарищей. Да что там! "Отойди от Меня, сатана". Это уже не товарищи…
Тем не менее, именно Петр мог сосредоточиться и собраться в одно мгновение и повести за собой еще не стабилизировавшуюся толпу. Толпу в состоянии брожения и сомнений. Именно Петр, как никто другой, мог ее убедить, победить, укрепить и сдвинуть с мертвой точки.
Это было великой загадкой для субтильного ласкового Климента, которого никто никогда не принимал во внимание, возможно, потому, что он безвылазно сидел в многослойной скорлупе своих переживаний и постоянно зависел от других. Сейчас он тихонько ковылял за апостолом, пытаясь вписаться в уверенный ритм его движений. Позади слышались атлетические шаги близнецов. Наконец, ущелье закончилось, и они вошли в небольшой пихтовый перелесок. Проводник повернулся и негромко сказал:
- Сейчас мы пройдем здесь, выберемся к реке и немного изменим направление. Не бойся,- подмигнул он Клименту, - я здесь часто охочусь.
Климент отмолчался. Ему не было страшно, просто хотелось есть и спать. А, главное, вытянуть, наконец, ноги. Его надежные мягкие кальцеи давно превратились в кожаные тряпочки, и хорошо, что хоть подошва еще держалась. Он думал о том, как будет выбирать обувь на первом попавшемся рынке Птолемаиды, куда они направлялись. Нет, рыночный ширпотреб ему не нужен. Он отправится в обувную мастерскую и закажет новые кальцеи и, пожалуй, добротные сирийские сандалии с деревянной подошвой. У него было два перелома на левой ноге, поэтому ему нужна качественная удобная обувь, иначе он просто не сможет двигаться. Климент посматривал на грубые башмаки апостола и печально осознавал, что до этого ему очень далеко. И нужно ли? Может быть, каждому свое - кому-то кальцеи, кому-то плесницы. Петр от удобной обуви отказывался и чаще всего ходил босиком, но крестьяне убедили его одеть хотя бы шлепанцы на деревянной подошве, потому что дорога в ущелье была усыпана острыми камнями. "Сначала шипы, потом розы, - думал Климент, - в конце пробега обязательно должна быть награда".
- Совсем не обязательно, - привычно отозвался на его мысли Петр. - В конце бывает по-разному, но даже розовый куст почему-то чаще всего огораживается забором, чтобы перекрыть к нему доступ.
- Интересно, а в Эдеме шипы у роз были?
- Не было. Шипы розам и яд змеям даровал человеческий грех, - назидательно проговорил апостол.
- Даровал! - хмыкнул Рем, - может, отравил, или, лучше сказать, проклял?
- Даровал, поскольку они напоминают о смерти, таящейся во всякой твари. И охраняют эту тварь.
Проводник резко развернулся:
- Братья, все это очень поучительно, но если вы будете…
- Ясно, ясно! Прости нас, толкушек, - апостол примирительно коснулся его ладони и, повернувшись к остальным, без тени улыбки сказал:
- Идем молча, пока нам не разрешат уста.

Оба берега реки напоминали жилище великанов, в котором не успели навести порядок. Валуны разнообразных размеров и форм, походившие на столы, стулья, кушетки, кресла и прочую утварь, громоздились там и сям большими группами. Проводник повернул вправо и заставил всех идти по маленьким камням:
- Здесь наши следы оборвутся, и они решат, что мы вошли в речку, а нам вон до той скалы.
Некоторые валуны располагались далеко друг от друга, и приходилось прыгать с камня на камень. Это окончательно измотало всех, и, когда путники достигли маленькой и почти незаметной пещерки, стало ясно, что дальше никто не пойдет ни при каких обстоятельствах. Проводник махнул рукой и, сильно согнувшись, втиснулся в пещерку. Изнутри она оказалась просторной, Почти ничего нельзя было рассмотреть, но ясно было, что здесь сухо. Все повалились на землю.
- Тут есть небольшой коридор, а дальше целая галерея, заканчивающаяся подземным озером. Нужно пройти совсем немного, и нас уже не настигнут. Там у меня имеется отличная кладовая и кое-какие запасы.
- Мы и сейчас вне досягаемости, - устало сказал Петр, очень неохотно поднимаясь, - но если ты настаиваешь, и это недалеко, то мы последуем за тобой.
Через несколько сотен шагов по тесному каменному мешку они вышли в другую пещеру. Стало легко дышать.
- Погодите, здесь у меня есть трут и несколько небольших факелов.
- Ничего себе, - присвистнул Ромул, когда факел осветил стены пещеры. В скале были высечены лежанки, небольшой алтарь. Потолок пещеры подпирал массивный круглый свод, а вдоль стен стояли пыльные запечатанные амфоры.
- Это заброшенная каменоломня. Сюда еще мой прадед уводил нашу семью при нападении персов или римлян. У него было пять братьев и две сестры. И вся их родня пряталась здесь. Эту пещеру не знает никто, кроме нашего семейства. В мирное время здесь охотничья стоянка, в военное - убежище. Выход с той стороны горы давно завален камнями, но мы знаем, что он есть. На всякий случай. Мы прикроем вход этой доской, и можно будет развести огонь. Хворост в соседней пещере.
Разводить огонь никто не стремился, но проводник настоял на своем, и солдаты принесли хворост. Пока они возились с костром, Петр вместе с хозяином расстелил циновки, и все заснули у костра, забыв об ужине.
Климент проснулся среди ночи. Факел погас. Хворост умиротворенно дотлевал. Близнецов у костра не было. Откуда-то спереди доносился странный шорох. Словно кто-то тихо постукивал камнями. Климент пошел на звуки и через некоторое время увидел свет и до него донесся шепот:
- Все. Здесь никто не додумается искать.
- А если сюда вернутся крестьяне при каком-нибудь очередном аврале?
- При аврале никто не будет рыться в мусорнике. Кому нужна груда черепков?
- Не знаю. Всегда нужно делать скидку на случайность.
- Ну, господина случая никто и никогда еще не смог достойно принять. Будем делать скидку на милость Божию…
Всякий раз, когда Климент слышал беседующих близнецов, его на какой-то миг посещало недоумение - беседующих двое, а такое впечатление, что говорит один человек - даже голоса их невозможно было различить.
- Братья, а что вы здесь делаете? - тоже шепотом спросил Климент.
Оба близнеца чуть вздрогнули, повернули головы, и спокойный солидный Рем - он держал факел - быстро ответил:
- Не спалось, решили изучить окрестности и наткнулись на кучу старинного мусора. Смотри, какие интересные формы были у этой посудины. Видел когда-нибудь такие?
Климент покачал головой. Он осмотрел пыльный и сильно надбитый сдвоенный сосуд с непривычным восточным орнаментом. Покачал головой и вернул его Рему. Клименту неловко было признаться, что он подслушал их разговор. Он к этому не стремился и не собирался подглядывать за братьями. Просто его встревожило их отсутствие.
- Долго будете этим интересоваться?
Клименту казалось, что его слова звучат довольно фальшиво, но близнецы вроде бы ничего не заметили. Рем зевнул и улыбнулся так, словно он всю ночь только то и делал, что ждал Климента с этим вопросом.
- Сейчас отправимся досыпать. А ты уже совсем взбодрился или только встал до ветру?
Климент не знал, что значит "до ветру", но почувствовал, что в данной ситуации это лучший выход.
- Да, только я не знаю, где здесь ветер.
Оба брата улыбнулись. На щеках обозначились ямочки. Чуть звякнули серьги. Смешливый Ромул с широчайшей улыбкой обвел рукой вокруг:
- Где хочешь. Пещера большая. Не будем тебе мешать. Факел оставить?
- Нет, нет, я так.
- Гасить не будем. Вернешься на огонь. Можешь не спешить.
Климент опять почувствовал себя не в своей тарелке. Во-первых, он обманул братьев. Опять невольно, однако же обманул. Во-вторых, непонятно, сколько у них может дуть этот ветер - полчаса, час, или больше? О своем обмане следовало бы сказать отцу, но этим Климент может выдать близнецов. Что они здесь зарыли - деньги, оружие или какую-нибудь тайну? Они столь беспечно ушли, что либо ничего не заподозрили, либо доверяют Клименту как брату. А он ничего не скрывал от апостола. Не мог и не хотел. Он чувствовал, что любой личный секрет встанет между ним и отцом как отвесная гранитная скала, пробиться через которую будет очень нелегко. Климент решил спросить Господа, как ему поступить. Он долго молился, но так и не получил ответа.

***

Мариам ждали несколько месяцев. Наконец, уже в конце весны Старец сказал Прохору:
- Завтра пойдешь в большой порт часиков в шесть. Причалит старый греческой корабль. Встретишь Мариам.
- А как я ее узнаю?
- Ну, она очень красивая, добрая и богобоязненная.
- Понятно, - улыбнулся Прохор и покачал головой. На другую характеристику он рассчитывать не мог.

На следующий день Прохор отправился в порт. Он, наверное, был единственным встречающим. Никто никогда не знал время прибытия корабля. Некоторые предприимчивые люди посылали голубей с последней стоянки. Но море - штука непредсказуемая, и нередко случалось так, что голубь добирался до места назначения, а человек - нет.
Прохор, конечно, пришел заранее, чтобы не пропустить нужного часа. Вокруг него сновали люди - моряки, грузчики, лоточники, носильщики и просто местная нищета, слоняющаяся по городу в поисках работы или того, что плохо лежит. Прохор ждал Мариам. На горизонте показалось судно… Прохор знал, что это оно. Остальной народ резко активизировался и стал гадать - торговый корабль или военный. И сколько там пассажиров, и кто хозяин. Справа от Прохора бились об заклад два грека. Один утверждал, что корабль финикийский, другой стоял на том, что египетский, и оба приводили множество убедительных доказательств. Наконец, судно причалило. Оно оказалось греческим. Натянулись канаты, перебросили доски на землю. Несколько моряков почему-то спускались по веревочной лестнице. Вначале по доскам скатили семь бочек, потом пошли пассажиры. Их было немного. Пять греческих семей, десятка два римских солдат. За ними осторожно спустились две женщины в белых столах, покрытые длинными синими покрывалами. Они несли в руках небольшие дорожные сумки. Ошибиться было невозможно. Одна из них однозначно госпожа Мариам. На ее плече сидела горлица, и Прохор, памятуя рассказы Старца, смело обратился к ней. Она не удивилась, не обрадовалась и вообще показалась Прохору чересчур строгой. Непропорциональная физиономия, губы стянуты в куриную гузку, тонкие бровки нахмурены, между ними несколько резких морщин - добротой здесь и не пахнет. Так, во всяком случае, подумалось Прохору. Зато вторая женщина - медноволосая пожилая римлянка - всячески выражала свои изумления и восторги до самого дома, который Иоханнан на всякий случай загодя снял для Мариам. Вообще-то он надеялся, что она пожелает поселиться с кем-то из сестер. Но Мариам сказала: "Я так устала от пароходной сутолоки. Идея дома мне нравится". И на лице ее появился проблеск улыбки. Домик был небольшой, двухэтажный. С крохотным внутренним двориком. Обычный греческий домишко. Две комнатенки внизу, две вверху и какое-то подобие атриума. Мариам была страшно довольна. Особенно ей понравился колодец (цистерна для воды) во дворе. Вечером она сходила на рынок и окончательно освоилась. Иоханнан и Прохор до захода солнца освободились от работы и навестили Мариам. Они вошли в дом до того, как Мариам вернулась. Иоханнан поймал себя на том, что ему немного не по себе. Он выскользнул во дворик и сел на скамеечке у колодца. Посмотрел в колодец - вода подходила к самому краю. "Хоть с этим хлопот не будет, - подумал он. Как всякий израильтянин, он привык беспокоиться о питьевых запасах, - судя по уровню воды, лето ожидается не засушливое. Тоже неплохо.
Какая же она теперь? Все-таки двадцать лет среди язычников. Мрак".
Как ни готовились Прохор с Иоханнаном, Мариам появилась неожиданно, вначале в комнату влетела горлица, а за ней тихо вошла Мариам. Она поставила на стол корзинку с покупками и спросила Прохора:
- Ты один?
- Старец во дворе. Он молится, - последние слова Прохор произнес с благоговейным придыханием.
Мариам улыбнулась и вышла из комнаты. "Интересно, насколько изменился Иоханнан? Он до недавних пор жил с Эм Йегошуа. Вот уж действительно милость Божия. Но он того стоит".
- Шалом, молитвенник!
- Мариам!
Иоханнан резко поднялся со скамейки. Несколько минут они стояли, глядя друг на друга.
"Возмужал. Постарел. И что-то в нем тихое просматривается. Раньше был воинственнее", - заключила Мариам.
"Вид какой-то замученный и странный, но умиротворена", - промелькнуло в уме Иоханнана.
Странной была языческая одежда, римская прическа и манера держаться.
- Мариам, а зачем ты зачесала волосы по-римски?
- Так удобнее.
- Хм!
- Пойдем в дом?
- Ты не хочешь со мной поговорить?
- Знаешь, что хочу.
- А куда спешишь?
- Вы же с Прохором голодные.
Иоханнан облегченно вздохнул и улыбнулся. Нет, Мариам не особенно изменилась. Она всегда помнила о земном насущном. Кого чем кормить, во что одеть, за чем послать. Как Эм Йегошуа. Эти мысли успокоили Иоханнана.
Они прошли в кухоньку. Мариам стала разбирать свою корзину. Она вынула из нее небольшой кувшин, огурцы, салат и головку ужасного заплесневевшего сыра. Когда она положила эту покупку на стол, Иоханнан спросил:
- Мариам, а другого сыра на рынке не было?
- Был.
- Ой, ну я же не дал тебе денег. Прости меня.
Мариам молча разминала сыр в миске. Потом она залила его сливками, и у Иоханнана полезли на лоб глаза:
- Зачем ты переводишь сливки, Мариам?
Мариам молча нарезала огурцы, салат, укроп… Поставила перед мужчинами миски, налила в них омерзительную смесь. Иоханнан вздохнул, произнес молитву, сел. Повертел в руках плошку со странным содержимым. Поставил ее на стол. Пока они с Прохором разглядывали плошки, Мариам стала макать в свою овощи и есть, не говоря ни слова.
Иоханнан осторожно взял листочек салата и, чтоб не обидеть Мариам, макнул кончик в миску и положил в рот.
- У! - Возглас вырвался у него непроизвольно. Он ловко прихватил кусок огурца. Обмакнул, отправил в рот…
- У-у-у!
Когда миски опустели, Иоханнан кротко и удовлетворенно заметил:
- В язычестве тоже есть положительные моменты. Только, к сожалению, их очень мало.
- Вообще-то это блюдо в Риме едят, главным образом, аристократы, - заметила Квинта.
- Слышишь, Прохор, какая нам честь, а я-то поначалу испугался. Впрочем, не хочу походить на римлянина, даже на благородного.
- Среди них у нас теперь много братьев и сестер. Я слышала, что в Риме пару лет жил брат по имени Шаул. Он, говорят, утверждал, что между язычниками и иудеями, в определенном смысле, нет никакой разницы, - в интонации Мариам опытное ухо Иоханнана уловило подвох. Но Прохор, конечно же, ничего не заметил. Он спросил:
- Что значит "в определенном смысле"?
- Думаю, что по отношению к Господу, - в голосе Мариам завибрировали предгрозовые нотки.
- А ты сама видела Шаула? - заинтересовался Иоханнан, чтобы сменить тему. Похоже, идея преимущества евреев над римлянами Мариам не вдохновляет, чтоб не сказать раздражает. Интересно.
- Я - нет, но Ицхак его хорошо знает. Он его лечил одно время и очень ним восхищался, - Мариам, конечно же, разгадала конформистские уловки Иоханнана и оценила его неоспоримый такт. Теперь ее ответ звучал довольно милостиво.
В конце ужина Иоханнан совершил Преломление Хлеба, после чего они все некоторое время молча молились, каждый по-своему переживая встречу с живым Господом. Потом понемногу снова завязался разговор. Поначалу Квинта и Прохор сидели и очень внимательно слушали. Но, когда Иоханнан и Мариам окончательно притерлись друг к другу, они перешли на свой любимый язык недомолвок и полунамеков, на котором они вели странные и бесконечные разговоры еще в те времена, когда Господь ходил по земле Своими пречистыми стопами… Первой не выдержала Квинта. Она начала зевать и заявила, что отойдет приготовить всем постели. Возвращаться она не стала. Еще через некоторое время отключился Прохор, и Иоханнан отослал его спать. Поэтому Прохор не увидел, как пропали сердитые морщинки между бровями Мариам, и как на ее непропорциональном лице появилась та удивительная подсветка, в которой люди, близко знавшие Мариам, единодушно усматривали отблеск Божества.
Они проговорили всю ночь. Утром Мариам заварила какую-то бодрящую травку. Иоханнан выпил без возражений, но знал, что она ему не нужна. Он опять обрел старого друга и готов был горы воротить.

В восьмом часу (2 часа пополудни) зазвонил колокол, оповещая об открытии городских бань. Однако Иоханнан с Прохором ушли намного раньше.
Их подстегивала работа. Нужно было наколоть дров, растопить печи, потом натаскать воды в большой чан в греческой бане и залить нею три бассейна в римской.
Госпожа Романа держала греческую баню для местных патриотов, презиравших все иностранное, и римскую для космополитов, которые ценили комфорт и удобства и плевали с высокой башни на древние традиции. Обе бани подогревались снизу одними и теми же печами и снабжались водой через общую систему труб. Это базовое единство несколько облегчало труды Иоханнана и Прохора, но они считали, что при всех видимых различиях, разделение банного пространства на римское и греческое весьма условно и надуманно. В греческой бане все мылись возле огромного медного чана, из которого через небольшие трубки вытекала теплая вода. После мытья можно было еще помокнуть в прохладном бассейне, но многие греки считали бассейн излишним баловством. Иоханнан с ними соглашался. Смыть с себя грязь - это он понимал, а нежиться в бассейне, с его точки зрения, было пустой тратой времени. Прохор вырос в Никомедии и к подобным термам привык с детства. До встречи со Старцем он даже любил помыться, поплавать и подставить распаренное тело хорошему массажисту, но теперь он все это решительно осуждал как праздное и вредное времяпровождение. Особенно подвергались его порицанию римские бани, к которым он прежде питал слабость. Поэтому во все банные помещения он входил с нахмуренными бровями и очень суровым выражением лица, опустив очи долу. Смотрел он только себе под ноги и видел только то, что делал в данную минуту. Все остальное для него не существовало. Он творил молитву и занимался богомыслием. Поэтому Прохор не сразу обратил внимание на шум в зале Геркулеса и, только когда его позвали, подошел к огромному бассейну, находившемуся в этом помещении. Из бассейна поспешно вылезали купальщики, и все показывали пальцами на что-то в воде. Когда Прохор склонился над бассейном, он увидел на дне человека, лежавшего на животе, неловко подогнув ногу. Прохор хотел прыгнуть в бассейн, но понял, что купальщик уже свое отплавал.
- Да вытащите же его кто-нибудь! - истерически завопил бледный юноша болезненного вида.
Кто-то из рабов принес длинную палку с тупым крюком. Утопленника подцепили под руку и потянули наверх.
- Боги! Это же кривой Павсикакий, мой сосед, - ужаснулся мужчина, подошедший вместе с Прохором.
- Может, ты его и утопил? - спросил, хитро прищурившись, горбоносый бородатый грек.
- Я был в библиотеке. Вот с этим парнем подошел, - мужчина указал на Прохора.
- Да у этого парня такая хмурая физиономия, что вряд ли он может быть честным свидетелем. Сразу видно - бандит. И смотрит исподлобья. Это твой сообщник, - завелся грек.
- Я видел, что они оба только что явились, - сказал спокойный лысый обыватель, стоявший рядом с Прохором, - по-моему, это несчастный случай.
- Да, кривой Павсикакий плохо плавал. И, видимо, ему ногу свело от холода. И чего он полез на глубину? Отмокал бы у края, а то вот… В любом случае, следует позвать стражников.
Последняя мысль всех утешила, и сейчас же послали за блюстителями порядка.
Через некоторое время появился декацион в сопровождении двух пожарных и начал дотошно допрашивать очевидцев. Бани закрыли раньше положенного времени.

Вечером за ужином Прохор рассказал обо всем Иоханнану и Мариам.
- Все говорит о несчастном случае, - заключил он свой рассказ.
- Нет, это убийство, - энергично возразил Иоханнан.
- Ты прав, - присоединилась к нему Мариам, - здесь, собственно, все ясно.
- Что ясно? - не понял Прохор.
- Абсолютно все, - пожала плечами Мариам, раскладывая по плошкам чечевицу.
- Да, да. И думаю, что это далеко не конец, - добавил Старец.
Что им было ясно? Прохор спорить не стал, хотя был почти очевидцем. С другой стороны, кто-то мог и толкнуть этого Павсикакия или ударить в воде. Нужно как-нибудь присмотреться к купальщикам.

.***
На храмовой пристани было безлюдно, и только сейчас Педаний понял, что она совершенно не приспособлена для причаливания кораблей. Самое обычное озеро, вернее, заводь, созданная здешними строителями. Наверное, у берега глубоко. Замыкали озеро две башни, между которыми простиралась неширокая водная полоса, достаточная для того, чтобы по ней проплыл небольшой корабль. Башни перекрывали выход в порт. Конечно, можно было бы и проплыть, но где гарантия, что по дороге не встретишь крокодила? Нигде ни одной лодки, даже тростниковой. Раз они сюда заплывают на кораблях, то, наверняка, и лодки у них есть. Только где они их хранят? Вдоль берега озерка нет и намека на растительность. Ни камышей, ни тростника. Голый гранит. Не вытаскивают же они корабли на берег, чтобы где-то спрятать. Хотя от египтян, конечно, всего можно ожидать. Мозги у них устроены очень своеобразно.
Вдруг кто-то похлопал Педания по плечу:
- Эй, парень, привет! Долго будешь стоять, как памятник мировому идиотизму?
Педаний вздрогнул и медленно повернулся на высокий молодой голос.
- Давай знакомиться. Меня зовут Кинопс.
Человек лет шестидесяти в длинном белом греческом хитоне, подпоясанном простой веревкой, приветливо и пристально изучал Педания.
- Ты мне нужен, парень. Забудь о своих гермопольских хануриках. У меня к тебе серьезное дело. А твои придурки удрали в Тбо вместе с такими же, как сами, ослами из Псоя, Путу, Натопи, Копрета, - короче, со всего Египта.
- Почему вы их так называете, и как вам знать, куда они делись? Вы же не жрец?
- Ну, как они улепетывали, я видел сам, а маршрут их угадать нетрудно. В Тбо огромный храм Гора. Там почти никого нет, но спеси у тех немногих, кто там долбается, на весь этот гигантский могильник хватит. Куда, кроме Ипет-сута и Тбо, могут убраться люди, задумавшие возвести очередное чучело на трон великого Гора? Ты-то хоть знаешь, зачем они здесь тусовались? Конечно, идеальным для них бы был Диосполь, но здесь их могут накрыть защитники римского трона, которым не нужен конкурирующий трон в Египте.
- Так это действительно заговор? - спросил Педаний, вспомнив вчерашние речи солдат, - а откуда вам об этом известно?
- Ну, откуда известно, это другой вопрос, а что касается того, заговор ли это, то я бы так не назвал. Просто придурь.
- Что??
- Самая натуральная дурость. Видишь ли, египтяне считают, что для того, чтобы они могли служить своим так называемым богам, им всенепременно необходим собственный царь. А римляне эту должность давно упразднили. Поэтому жрецы нашли отпрысков древних царских родов и втихаря втюривают кому-нибудь из них царский урей. Этот коронованный олух втайне совершает жертвоприношения в разных храмах Египта. Последний недавно умер и ждет погребения.
- А почему вы так об этом говорите?
- О чем?
- О правителе и о богах?
- Потому что никаких богов нет! - решительно отрубил Кинопс.
У Педания потемнело в глазах. Похоже, он разговаривает с сумасшедшим. Но спорить с такими людьми нельзя. Нужно потихоньку от него ускользнуть.
- А куда ты собираешься ускользать, Педаний?

О боги! Он еще и мысли читает! Впрочем, покойный Раак тоже читал мысли…
- Боги не имеют никакого отношения ни к тебе, ни ко мне. Те, кого люди так называют, просто силы природы. Или бесплотные служебные духи, если хочешь. И строить им храмы, приносить жертвы, простираться перед ними - вершина глупости. Их нужно изучать, чтобы ими управлять. Да. А ты думал!
- А для чего я вам нужен? - На Педания навалилась тоска, лютая тоска безысходности. Да, он дезертир, он убийца, пожалуй, немного лицемер, и чуть-чуть трус. Или не чуть-чуть? Да неважно! Но он не богохульник. Зачем на его пути возник этот человек? Всему есть предел! Он не хочет. Да. Не хочет. О боги, боги! Почему вы позволяете потоку обстоятельств влечь человека, как соломинку?!

Кинопс потер лысину на темечке, почесал горбатый нос и сказал насмешливо, выразительно артикулируя тонкими губами:
- Я хочу научить тебя думать, Педаний. А уметь думать - значит управлять обстоятельствами. Потому что управляет не тот, кого поставили боги, а тот, кто хочет, и тот, кто знает.
Педания осенило:
- Вы колдун?
- Еще одна глупость. Я ученый.
Педаний видел ученых жрецов в храме Гора. Тщеславные. Чванливые. По любому поводу лезущие в бутылку и постоянно демонстрирующие свою особую осведомленность. Однако никто из них не был богоборцем. "…Власть над стихиями и над силами в человеческих душах…," - вспомнил Педаний обрывок разговора двух жрецов. Но и они не отрицали богов.
- Они просто боятся думать и видеть вещи такими, как они есть, - опять ответил на его мысли Кинопс.
- А почему вы считаете, что вы их видите правильно?
- Потому что имею над ними власть. - Это было заявлено столь жестко и безапелляционно, что Педаний ему поверил. Но он невыразимо боялся.
- Знаешь, я не буду тебя удерживать. Принципиально мне все равно, будешь ты рядом со мной или в некотором отдалении.
Он коснулся правого виска Педания, и юноша почувствовал сильное жжение, а затем необыкновенную ясность ума. Дальше Кинопс вытащил из кармана небольшой медный значок на красной нитке и повесил на шею Педания. Педанию почему-то очень не хотелось этого. На несколько минут панический страх проник во все поры его тела. Он дико боялся.
- Не трусь, - серьезно сказал Кинопс. И страх действительно прошел, - с этой штукой ты кое-что будешь значить. И понимать некоторые вещи.
Я не хочу тебя насиловать. Ты сделал свой выбор и можешь теперь догонять то, что тебе кажется судьбой. Но - помяни мое слово - ты вернешься ко мне.

Дальше то ли в памяти Педания образовался серьезный провал, то ли Кинопс совершил что-то необычное, но через некоторое время Педаний очнулся в порту неизвестного города. Он стоял у трапа корабля, слегка покачиваясь, как будто бы только что сошел на землю после долгого плавания. Его оттолкнул спускавшийся с корабля матрос. Педаний спросил у него:
- Где мы?
- Ты, парень, видно, хорошо набрался. Вы пожаловали в Тбо, в обитель великого Гора, господин хороший.
Педаний поднял голову и посмотрел перед собой. Шагах в пятистах от берега раскинулась большая посадка высоких кустов акации, а за ней, в некотором отдалении, просматривался храм. На флагштоках, возвышавшихся над пилонами с яркими изображениями фараона, побеждающего врагов, призывно трепыхались разноцветные флаги. И Педаний отправился навстречу… своей судьбе?

***

С появлением Мариам и Квинты в жизни Иоханнана и Прохора наметились радикальные изменения. Они стали ходить в чистой одежде, дыры замаскировались искусными заплатами. К обеденному времени в термы доставлялась горячая и вкусная еда. Вечером измотанные работяги могли не только помыться и сытно перекусить, но и, преодолевая усталость, совершить Преломление Хлеба, на что раньше у них часто не хватало сил. И еженедельная трапеза опять стала ежедневной, как в Иерусалиме в благословенные времена после Воскресения Господня.
Мариам хлопотала по хозяйству, на большее ее не хватало, и Иоханнан часто вздыхал:
- Зря я тебя вытащил из Италии. Конечно, там у тебя плод был несопоставимо больше. Может, целесообразнее вернуться?
Мариам отвечала приблизительно в таком духе:
- Плод любви выше плода проповеди. Хочешь меня его лишить?
А однажды она изумила Иоханнана:
- Я долго кочевала по земле, наверное, пора застолбиться. Почему бы не здесь? У человека должен быть свой дом, свой стол и родные люди вокруг. Помнишь, Иуда сказал когда-то Господу: "Я пойду за Тобой, куда не пожелаешь", а Господь дал ему понять, что это слишком лукавое и самонадеянное заявление. Мы не можем идти вслед Божественной Безконечности. Это не по силам человеку. И Господь дарует нам свой угол, чтобы мы где-то прислонились перед тем, как окончательно слечь.
Вопреки ожиданиям Иоханнана и Прохора, домик, который они снимали, стал для принципиально бездомной Мариам родным. Она изучила каждый камешек в его стенах, каждую дощечку в двери и на ставнях окон.
Она внимательно прислушивалась к мышиным шорохам по ночам и к скрипу лестничных ступенек. Так прислушиваются к спящему ребенку. И ухаживала она за домом, как за младенцем. Как только Мариам с Квинтой в нем водворились, комнаты были сейчас же побелены и регулярно перебеливались. Все щели заштукатурили. Мариам настояла на том, чтобы дешевый бычий пузырь на окнах заменили слюдой, на римской манер. Стало тепло. Вместе с Квинтой они тщательнейшим образом вылизали все помещения, и в них появилось даже некое подобие украшений. Последние в изобилии доставляла Квинта. Это была, главным образом, посуда - металлическая, керамическая и стеклянная, ради которой медноволосая римлянка без устали рыскала по блошиному рынку и многочисленным лавчонкам. Квинта влюблялась в каждую вещь, которую она добывала в дом. Даже крохотные ножницы для обрезания ногтей приносились домой торжественно, как боевой трофей. Новая вещичка мылась, чистилась, демонстрировалась обитателям дома и водворялась на особое, предназначенное только ей, место, куда ее надлежало возвращать, попользовавшись. Новинка получала свою порцию квинтиного восхищения и заботы. Влюбленность Квинты в новое приобретение продолжалась до очередной покупки. Денег в ее распоряжении было достаточно, поскольку патронесса Квинты, Корнилия Легата, вдова сенатора, просвещенная Мариам в первый год пребывания в Риме, постоянно подсылала немалые суммы. На эти средства снимался дом, приобреталась еда и одежда для всех, а большую их часть раздавали бедным. И, само собой, Квинта выгадывала некую толику на свое увлечение. Мариам, раньше совершенно равнодушная к вещам, наблюдала за всем этим с нескрываемым удовольствием и, хотя она и не принимала участия в рыночно-лавочных похождениях Квинты, однако же полностью разделяла ее радость по поводу каждого приобретения. Иоханнан не обращал на это внимания - он уставал настолько, что новая плошка на столе не казалась ему явлением, из ряда вон выходящим. А более крепкий Прохор, напротив, подмечал все и, желая утешить женщин, обычно произносил что-нибудь вроде: "Надо же, какой занимательный узор на этом кувшине! Никогда такого не видел". Глаза Квинты радостно вспыхивали, а рука так и тянулась подложить учтивому юноше кусок посочнее. Иоханнан добродушно замечал по этому поводу: "Ты, дружочек, у нас женский угодник". Мариам тотчас же добавляла: "…что является его неоспоримым достоинством". Прохора любили все трое.
Ни Прохор, ни Иоханнан никогда не замечали того момента, когда Квинта остывала к очередному приобретению. А Мариам улавливала это мгновение, как летучая мышь комариный писк. И как только рядом начинала звучать высокая нота следующего квинтиного восторга, Мариам, спрятав под покрывалом вещицу, показавшуюся ей лишней (а лишним ей казалось все, кроме самого необходимого), без особых разговоров относила ее в какое-нибудь бедное семейство, где этой вещи явно не хватало. Квинта, поглощенная новой любовью, никогда не интересовалась судьбой предыдущих. Она догадывалась, куда деваются ее прежние любимцы, но решения Мариам были для нее абсолютно неоспоримы. Мариам она обожала. Двадцать италийских лет римлянка сопровождала ее повсюду. Половину из них с ними находился муж Квинты - садовник Пруденций. Тогда им было легко - он всегда отыскивал жилье и работу, Квинта могла спокойно заниматься домашними делами, а Мариам проповедью. А десять лет назад Пруденций умер. Корнилия Легата поддерживала их деньгами, как и прежде, но вот прибить, подвинуть, починить - всего этого они не умели. И последние годы в Италии были особенно тяжелы.
Мариам в это время начала обживать страну, которая называется старостью. Оказалось, что это весьма коварная держава. Первые лазутчики сего государства исподтишка повязывали руки и ноги - и те отказывались двигаться так, как им было положено изначально. Потом они провели какой-то тайный бандитский рейд в области позвоночника - и Мариам обнаружила, что он не только не гнется по-прежнему, но еще и не хочет находиться в определенном ему днем положении больше нескольких часов. Видно, были и другие хулиганские нападения невидимого противника на Мариам - она стала хуже видеть, и частенько желающим до нее дозваться приходилось окликать ее не один раз.
Конечно, кроме нее самой, никто не знал о большей части этих напастей, весьма усложнявших перемещения Мариам по белу свету, поэтому Иоханнан удивился ее непривычной привязанности к дому и домашнему хозяйству. В отличие от большинства мужчин, он понимал, что женщина может болеть и уставать, и иногда говаривал сочувственно:
- Скрипишь еще, наша старушечка?
И ласково добавлял:
- Скрипи, скрипи, нам без тебя никак.
Но своими трудностями Мариам не делилась ни с кем, кроме Господа. Когда она заговорила о собственном угле, Иоханнан заерзал на скамейке. Богословие комфортабельности ему не нравилось, но он не хотел огорчать Мариам несогласием. Он не мог себе представить подругу юности тихой наседкой в семейном углу, хотя и понимал, что под родными людьми подразумеваются они с Прохором и Квинтой. Конечно, он много лет провел на родине, а Мариам на чужбине, в окружении язычников. Иоханнан знал, что самый близкий Мариам человек, можно сказать, младший брат - Ицхак, с которым она приехала в Рим, вскоре поступил в ученики к известному врачу и перебрался жить к нему. Изредка он навещал Мариам, чтобы преломить Хлеб, и это, пожалуй, было главным утешением в ее многотрудной кочевой апостольской жизни. Наверное, среди язычников появились друзья. Некоторые даже заботились о ней, но чего-то ей там не хватало. И это что-то она обрела здесь, в Эфесе и не желала расставаться со своим приобретением.
- Мариам, ты собираешься всю жизнь стирать наши рубашки?
- А вы что, предпочитаете ходить грязнулями?
- Нет, но мы думаем о тебе более возвышенно.
- Ничего не может быть выше заботы о ближнем.

Опять приехали в ту же точку. Впрочем, Иоханнан ничего не имел против ее забот о ближних. Да и чем еще заниматься женщине? - говорил он себе. Но все чаще его посещала мысль о том, что с Мариам надо что-то делать. Что - он пока не знал.

Когда Лаодикия и Колоссы были почти полностью уничтожены землетрясением, община Эфеса собрала немалые средства в помощь братьям. Кроме того, отослали добровольцев для восстановления разрушенных домов. С ними отправилось несколько женщин. Иоханнан настоял на том, чтобы Мариам тоже поехала туда. Через три месяца она вернулась.
- Как тебе понравились лаодикийцы?
- Я была в Колоссах.
- И что колоссяне?
- Очень добросовестные ученики.
- То есть?
- Живут одной семьей. Потерявшие жилье братья из руин перебрались к тем, у кого дома уцелели. Все тут же занялись отстройкой их жилищ, и к тому времени, как мы прибыли, там уже много было сделано, хотя первое время вся община занималась только тем, что разбирали завалы и искали пострадавших. Наши все живы, но многие из язычников погибли под обвалившимися постройками. Чьи-то родственники и друзья… Кого-то, конечно, Господь сохранил, и наши их раскапывали.
- Язычников? - уточнил Прохор,
- Язычников. Сестры готовят еду тем, кто слаб и болен, подбирают детей, у которых пропали родители. Ищут родственников. В общем, нормальная жизнь.
- Тебе там не понравилось, Мариам?
- Отчего же? Везде братья и сестры, везде хорошо, - устало ответила Мариам.
- У меня такое впечатление, что тебя там кормили одними лимонами.
- Нет, Иоханнан. Просто дома - это дома. Здесь я на месте. Конечно, если Господь позовет, пойду куда угодно, но, боюсь, что я свое уже отходила.
Голубка на плече Мариам покрутила серой головкой и, как показалось Иоханнану, посмотрела на него осуждающе.
Иоханнан не стал продолжать эту тему и переключился на то, что всегда волновало всех - предстоящее Преломление Хлеба.
Но Иоханнан продолжал размышлять. Ему не нравилась постановка вопроса, но он был рад. Последние месяцы показали, что без Мариам им с Прохором как-то неуютно. Через неделю после ее отъезда они стали замечать, что погода стоит какая-то не та. Ветры с моря, вроде бы, привычные, но совсем не те. И не тот звук у дятла, выдалбливающего жуков из платана у входа в кочегарку. Не те мыши шуршали по ночам не в тех норах не теми хвостами. Не с кем поговорить после работы, не от кого услышать восхищенное "Ну вы, парни, и сотворили!" или печальное - "Дети. Что с вас возьмешь?" Даже еда была какой-то не такой, хотя ее, как и раньше, в основном, готовила Квинта. И вообще, чего-то не хватало, а чего - даже определить словами невозможно.
Кроме того, возвращение Мариам позволило им с Прохором наконец-то вздохнуть спокойно. Пока она отсутствовала, в доме распоряжалась Квинта. Она очень рвалась сопровождать Мариам, как это было прежде. Иоханнан и Прохор упросили ее остаться. И очень пожалели об этом. Квинта сразу же нашла для них массу дел в доме, и после работы, уставшие безотказные Иоханнан и Прохор вынуждены были то чинить крышу, то чистить колодец, то что-нибудь подновлять. "Такой маленький домишко, а такая прорва!" - простонал однажды Прохор в сердцах. "Пруденций Туллий никогда себе такого не позволял даже думать!" - сверкнув глазами, ответила медноволосая хозяйка.
Всех мужчин Квинта теперь сравнивала с одним образцом - своим покойным мужем Пруденцием. При жизни он не занимал столь высокого места в ее сознании, но после кончины муж стал для Квинты воплощением всех существующих добродетелей. И после отъезда Мариам Квинта при каждом удобном случае повадилась пенять Иоханнану и Прохору: "То, что вы сделали, в общем-то неплохо, но у Пруденция Туллия получалось значительно лучше". Иоханнан на это кротко ответствовал: "Ну, куда нам до Пруденция Туллия!" Добродушие апостола обезоруживало стервеющую даму, но ненадолго. Не проходило и часа, как опять звучало: "Ты меня слышишь, Пруденций Туллий? Они опять бросили пилу в атриуме!" С возвращением Мариам ее боевая подруга моментально угомонилось. "Видимо, у Квинты тоже была нехватка какого-то чего-то", - решил Иоханнан после ужина и молитвы, - "больше никуда Мариам не отпущу". В ту же минуту с плеча Мариам спорхнула голубка и приземлилась на правую кисть Иоханнана.
Совершив Преломление Хлеба, он понял, чего им всем не хватало в отсутствие Мариам - натянутой струны, которая пела в поднебесье, когда Мариам молилась. А молилась она непрестанно.

***

Храм Гора в Тбо по египетским меркам можно было считать новостройкой. Его соорудили каких-то двести лет назад, потом долго возились с отделкой, а открыли в самом начале правления Августа, можно сказать, во время жизни деда Педания. Дед, конечно, ни о каких египетских храмах не знал. Зато внуку пришлось изучить эти сооружения досконально. Он почему-то беспрепятственно прошел сквозь главные врата в огромных пилонах жилища Гора - служитель даже не обратил на него внимания. Оказавшись в огромном дворе, с трех сторон окруженном колоннадой, Педаний съежился и решил продолжать свой путь за колоннами, хотя во дворе почти никого не было. Это обстоятельство поразило Педания - и в Питиминхоре и в Ипет-суне в это время дня (а дело шло к полудню) по двору сновали самые разнообразные личности - от жрецов до менял и мальчиков-водоносов. Он воздал подобающие почести символам Гора, начертанным на столбе посреди двора, и повернул направо. Осторожно продвигаясь за колоннами в сторону святилища, он натолкнулся на одного из тех жрецов, которым носил письма в Ипет-суне. Жрец его не узнал. Или не заметил? Последнее представилось Педанию более вероятным. Это был Перинефа, первый пророк Гора из Нби, его мнение, вероятно, имело большой вес, и жрецы из Птиминхора вели с ним постоянную переписку, в которую был включен Педаний в качестве гонца. Перинефа видел его неоднократно и не узнать не мог. Педаний остановился и попробовал вспомнить события последних дней. Перед ним сейчас же нарисовалась наглая и насмешливая физиономия Кинопса, круглые изумленные глаза Сета и сердитые морщины на лбу римского офицера, задержавшего его в своей караулке. "Интересно, меня забыли или сознательно бросили? А если последнее, то почему? Что они делают такого, что им приходится прятаться от римских властей? Или этот странный Кинопс прав? А, может, прав римский трибун, и нужно побыстрее уносить ноги?" Пока Педаний размышлял, мимо него прошел Сет и тоже не обратил внимания на Педания. "Сет глядел прямо на меня и как будто прошел насквозь. Что за ерунда?"
- Сет,- тихо окликнул юношу Педаний.
Сет обернулся, сделал несколько шагов навстречу и спросил:
- Я могу вам чем-то помочь, досточтимый?
- Сет, ты смеешься, что ли?
- Простите? - непонимающе отозвался Сет и совершенно серьезно повторил:
- Могу вам чем-то помочь?
Педаний ошалело посмотрел на своего бывшего соседа по спальне и неожиданно для себя ответил:
- Можешь. Проведи меня в комнату для омовений.
Комнату для омовений не мог миновать ни верховный жрец, ни раб. Именно тут, совершая положенный ритуал, надлежало оставить все земное, чтобы перейти к небесному.
Сет помог Педанию очистить земные скверны и при этом вел себя так, словно Педаний был каким-то важным гусем, а сам он абсолютно ничего не значил. Пока происходило омовение, Педаний соображал, как же ему быть дальше. На всякий случай, он осторожно спросил:
- Как поживает досточтимый Аменпанефер?
- Да хранит его великий Гор, прекрасно.
- А что делает досточтимый Пенунхеб?
- Со вчерашнего дня ходит с больной головой, да хранит великий Гор его честную главу.
- Что же его выбило из колеи?
- Разные обстоятельства.
- Например?
- Поспешный переезд, непривычный ритм жизни…
- А, может быть, чрезмерная тяга к пивку?
- Нет, досточтимый, он не злоупотребляет, - и Сет отвел в сторону свои честные глаза.
Педаний усмехнулся почти про себя.
- Может, ты отведешь меня в гостиницу и представишь гостиннику?
- Как вас представить?
- Третьим жрецом могучей Хатхор из…из Хнеса.
- А разве в Хнесе есть храм могучей Хатхор? У меня там живет дядя, он никогда не упоминал о таком храме.
- Потому что…э… потому что он маленький и находится в предместье.
- Здесь гостиница для жрецов за пределами храма. А вы не хотите сначала пройти в святилище и поклониться великому Гору?
- Хочу. Ты меня проводишь?
- Вообще-то у меня было небольшое дело, но я его, пожалуй, отложу.
- Вот и славно.
Педаний удивлялся тому, как быстро он вошел в роль начальствующего. Словно разомкнулось что-то, сковывавшее его ранее, и он стал свободным и уверенным в себе. Страх быть узнанным и пойманным тоже отодвинулся куда-то в зеркала его памяти. Сейчас ему стало комфортно и душевно и физически. Правда, немного саднил правый висок, но это его не сильно беспокоило. Он отдал дань почитания великому Гору и отправился в гостиницу в сопровождении Сета.
Приняли его со множеством непривычных для Педания знаков уважения и отвели довольно хорошую комнатку, которую Педаний благоразумно решил не покидать до следующего дня. Он выспался и отдохнул. Правый висок почти не беспокоил его и, что самое утешительное - прошлое отодвинулось на периферию его сознания - и он отчего-то перестал думать о том, что его могут узнать бывшие сослуживцы, да и кровавая тень непогребенного Раака не сверлила его страшными зрачками из темных углов.

Утром гостинник постучал в дверь комнаты, приглашая на молитву. Педаний выглянул в общий зал - двери помещений, выходящих в зал, открывались, и оттуда поспешно выбирались жрецы, приветствуя друг друга и тихо переговариваясь. Педаний последовал за ними. Они направились в храм через боковые двери, как и положено жрецам, в то время, как у центрального входа столпился народ, ожидающий открытия главных врат. Педаний начал привыкать к тому, что никто из знакомых его не узнает, хотя утром он побрился и получил от раба свежую одежду, подобающую священнослужителю. Жрецы отправились к святому святых, а затем в Зал Алтарных приношений, и начался обычный ритуал утреннего одевания и кормления божества. Все это Педанию было хорошо знакомо, поэтому он расслабился и стал думать о своем. Мысли его витали вокруг Кинопса. Именно с этим странным человеком связал Педаний свое загадочное преображение. Что же Кинопс сделал с ним, что его никто не узнает и все принимают за какую-то важную шишку? По дороге в храм Педаний заглянул в бассейн, обросший с трех сторон тростником, и по отражению в воде понял, что внешность его не изменилась. Правда, радикально поменялось самоощущение. Но это ведь недостаточная причина для того, чтобы эти гордые бонзы так гнули перед ним спины, как будто он был как минимум легатом римского легиона. Стоя в Зале Алтарных приношений и разглядывая скульптуры фараона, воздающего дары Гору, он посматривал в Зал Отдохновения богов и заметил там священного сокола, с золотыми браслетами на лапах и в золотом колпачке, украшенном драгоценными камнями. Красивая золотая цепь удерживала его на небольшом постаменте. Птица топталась, подпрыгивала на месте и махала крыльями, силясь взлететь. За ней присматривал жрец, стоявший на почтительном расстоянии от постамента. Педания заинтересовало то, что птица, олицетворявшая бога, находится в Зале Отдохновения. Это указывало на чрезвычайность происходящего. Однако ничего чрезвычайного пока не наблюдалось. Обычное утреннее богослужение. Духовенства, пожалуй, многовато. Ну, это понятно - прикатили из Ипет-сута. Ведут себя, как обычно - старики клюют носом, молодежь перешептывается. Некоторые внимательно следят за службой. Странно, пожалуй, только то, что ее совершает не первый пророк, но и это в принципе возможно. Педаний разглядывал угрюмые статуи, решительно шагнувшие из темноты, и этим единственным шагом раньше производившие очень тягостное впечатление на Педания. Сейчас они ему даже импонировали - их мощь, тяжеловесность, скованность и стандартное однообразие движения казались выражением защищенности и стабильности - того, к чему так тянулся Педаний и чего никак не мог достичь. Ему хотелось находиться здесь вечно, пока Ра будет перемещаться в своей ладье по небесам и по подземному Нилу. Педаний не заметил, как закончились утренние церемонии, разошелся из храма народ, и остались только жрецы. Он очнулся, когда один из жрецов провозгласил:
- Сегодня, наконец, наступил день, когда мы займемся главным. По результатам предварительных переговоров могу твердо сказать, что наиболее уважаемые из нас считают целесообразным обратиться к священному соколу. Жрецы вдруг разошлись по залу, и каждый встал около одной из статуй. Еще четырех человек в богатой одежде почтительно ввели через боковые двери и поставили перед статуей Гора. Рабы раздали всем позолоченные жезлы длиной около четырех локтей. Жрец, находившийся в Зале Ожидания богов, подошел к птице и снял браслет, к которому была прикреплена золотая цепь. Птица взлетела под потолок, и все стали помахивать жезлами, скандируя: "Хор эм хат", то есть "Гор впереди". Педаний махал и скандировал вместе со всеми. Птица полетала вверху, потом снизилась, и жрецы замерли, наблюдая за каждым ее движением. Сокол взмыл вверх - жрецы ожили, но на малое время, потому что буквально через несколько мгновений птица медленно и красиво спланировала на руку Педания. Жрец, возглавлявший утреннюю церемонию, быстро подошел к нему, прикрывая рот, и, упав на колени, громко провозгласил: "Имя сына Солнца и нового обитателя Большого Дома…" - и вопросительно посмотрел на Педания. Тот ляпнул первое, что пришло в голову: "Хор ем хат". Во взгляде жреца на миг отпечаталось изумление, но он мгновенно сориентировался и возопил: "…Хоремхат!" "Хоремхат!!!" - прокричали рухнувшие на пол жрецы.

Так Педаний стал верховным жрецом, царем и тайным правителем Египта.



***


Прошло четыре зимы, четыре весны, четыре лета и четыре осени. Ничего не изменилось в жизни Иоханнана и Мариам. Иоханнан топил печи, Прохор таскал воду, а Мариам с Квинтой готовили и стирали рубашки. Иногда им удавалось выбраться из терм в первый день недели. Тогда все четверо отправлялись в огромный амбар за домом одного из эфесских братьев, чтобы повидаться со святыми и послушать последние новости из разных концов света (святыми в те времена называли всех братьев и сестер, возлюбленных в Господе). Новости, их интересовавшие, не касались политики и очередных выходок императора, все больше и больше съезжающего с катушек. Об этом старались не упоминать, чтобы не навлечь на себя неприятностей. Периодически в собрании появлялись братья и сестры из родных мест. Они передавали весточки от друзей. Приходили также святые из Египта, Счастливой Аравии, Галлии, Скифии - со всего мира, и рассказывали пробирающие душу правдивые истории о том, как вся ойкумена просвещается светом Господним. Для Квинты такие большие собрания были в новинку. Она привыкла к скромным деревенским посиделкам, которые рано или поздно начинались в любой местности, где проповедовала Мариам. Их посещали, в основном, обращенные Мариам женщины. Случалось, что они приводили и мужчин, как правило, своих родственников. Поэтому атмосфера там возникала семейственная, свойская. Мариам рассказывала о Господе, а новые сестры о своих детях, мужьях, хворях, домашних заботах и житейских трудностях. Если приезжал Ицхак, чтобы крестить новообращенных и совершить Премление Хлеба, тонус собрания повышался. Но Ицхак их своей персоной баловал не часто, да и римлянка не считала особым авторитетом человека, которого она помнила смешливым сорванцом. В Италии единственным выразителем новой духовности для Квинты оставалась Мариам. А на эфесеских собраниях Квинта увидела столько ярких личностей, что поначалу она даже растерялась. Конечно, Мариам пребывала вне конкуренции, но при массовом стечении святого народа она никак себя не проявляла. Здесь говорили и действовали, в основном, мужчины. Вот Иоханнана всегда приглашали на почетные места для старейшин, но он тоже предпочитал не высовываться. Даже Преломление Хлеба, которым он очень дорожил, в большом собрании он уступал Тимофею, тогдашнему главе общины Эфеса. Добрые глаза Тимофея купили Квинту с потрохами, можно сказать, с первого взгляда. Его беседы со святыми посвящались не только учению, но и делам житейским. Например, растолковывая непонятливым необходимость хранения ума, Тимофей не преминул вспомнить, что архонты города недавно постановили: жители должны убрать мусор между домами. Эта территория испокон веков у эфесян считалась священно-помоечной. Конечно, народ стал протестовать и отстаивать права на личный свинюшник под окном. Многие святые тоже возмущались попранием вековой традиции. И Тимофей долго убеждал братьев и сестер в том, что есть связь между состоянием души, чистотой ума и окружающей средой. Он привел простой и доходчивый пример - в прошлом году помоечная крыса откусила ухо мирно спавшему в своем саду пьянице Никите. Пьянчуга сразу протрезвел и, говорят, с тех пор пить бросил, но обозлился на весь свет - ухо-то не пришьешь. А если бы около его дома не было мусорника… Мужи почесали в затылках и после небольших дебатов согласились с епископом. Не отдавать же свой ум во власть последствий помоечного зла. Мусорники быстро ликвидировались.
Для Прохора речи его ровесника Тимофея не были таким откровением, как для Квинты, но он внимал коллеге с добросовестностью прилежного ученика. Он помнил по собраниям в Никомедии, где он недолго служил предстоятелем, как неприятны личности, параллельно дублирующие проповедника, и как вдохновляюще действуют прилежные. И самое главное – единодушие в общине Прохор, вслед за Иоханнаном ставил превыше всего. Поэтому оба умели в собрании с другим предстоятелем умаляться до полной незаметности. Кроме того, Прохору интересно было послушать про тимофеева учителя Шаула, о котором много спорили во всех общинах. Он мельком видел Шаула в Иерусалиме, когда тот заезжал пообщаться с Йааковом, Кифой и Иоханнаном, чтобы проверить свой довольно уникальный опыт. В Иерусалиме его помнили как самого злостного изверга и подстрекателя. Святые его опасались и не верили ему. Если бы не Йосеф Барнабас, вернулся бы Шаул в свой Тарс несолоно хлебавши. Но великий дипломат Барнабас, с которым Шаул сдружился еще будучи учеником известного раввана Хамалиэля, сгладил все углы, иерусалимские братья и предстоятели признали Шаула и подтвердили его правоту. Потом он еще дважды возвращался в Иерусалим, но Прохора тогда в городе не было - Старец отсылал его по делам в Гилилею. Потом Шаула арестовали, и это взбудоражило весь город. Прохор так и не пересекся с ним. В общем-то, и нужды он такой не испытывал - ему хватало общения со Стацем, с Эм Иегошуа, с Кифой, с Йааковом, с другими братьями и сестрами. Но ведь человек, о котором столько вокруг разговоров, не может не вызвать интереса. Тимофей часто о нем вспоминал. Шаул стал для него тем, кем для Прохора был Старец. Впрочем, таковым Шаула считали многие эфесяне. Пожалуй, без натяжек можно было бы сказать, что Эфес - это город Шаула. Прохор постоянно слышал от здешних братьев: "А Шаул учил так… Однако Шаул бы с этим не согласился. Но Шаул…, вот Шаул бы…" Если сказать совсем уж честно, то Прохору было немного странно. Рядом с этими людьми жил человек, который был любимым учеником Господа, человек, авторитет которого в Иерусалиме до сих пор столь же непререкаем, как авторитет Йаакова или Кифы. А эфесяне его не очень-то замечают. У них свет в окошке - Шаул. С другой стороны, Старец сам предпочитает держаться на втором плане. Трудится в своей кочегарке, вечером преломляет Хлеб с домашними. Конечно, к нему приходят братья и сестры, но больше в частном порядке. А в собрании он редкий гость. Это понятно - кочегарка, будь она проклята, забирает все силы. Прохора это ужасно огорчало, а Старец, казалось, считал, что иначе и быть не может.


Письмо от Ицхака пришло зимой. Он собирался в гости. Мариам и Иоханнан резко активизировались. Прохор наблюдал за ними с интересом. Они оба ждали этого Ицхака так, словно это был какой-нибудь царек или важный чиновник. Нет, чиновники или царьки как раз и были для Иоханнана и Мариам какими-нибудь, а вот этот Ицхак…
Наконец, он приехал.
Они встречали его оба. Оба знали, что корабль придет ночью. Иоханнанн с Мариам вместе ходили на пристань, вместе несли его вещи. Крутились около него до утра.
Это, пожалуй, было несправедливо, но Прохор не подавал виду.
Ицхак показался Прохору скучающим смазливым малым лет тридцати пяти - тридцати семи. Он был склонен к полноте и довольно неуклюже двигался. Прохор не назвал бы его особым молитвенником. Он слышал от Мариам, что Ицхак бесплатно лечит бедных, но у Прохора сложилось впечатление, что делается это без энтузиазма. И вообще Ицхак показался ему человеком настроения. Он без должного уважения относился к Старцу и к Мариам. Он любил поспать и вкусно поесть. Наконец, он увлекался скачками и тупой игрой в мяч.
Ему все прощали. Это тоже было несправедливо. Заинтересуйся Прохор чем-нибудь таким, его отчитали бы по первое число.
Через неделю после прибытия Ицхака Иоханнан отпросился домой на вечер. Прохора оставили в термах. Иоханнан пришел радостный, предвкушая хороший ужин, отдых и добрую беседу. А Ицхака дома не оказалось - отъехал в Лаодикию. После ужина Иоханнан предложил посидеть во дворе: "Устал от помещений. Небушка совсем не вижу".
Уже наступала осень, но было очень тепло, поэтому на улицу вынесли циновки и сели прямо на земле, еще не остывшей после жаркого дня. Горлица Мариам ходила возле их ног и время от времени озадаченно поклевывала циновку.  Квинте хотелось послушать Иоханнана и Мариам, но поспать ей тоже хотелось, поэтому она утащила свою циновку за лавровый куст, удобно улеглась и приготовилась внимать, но почти сразу заснула. Иоханнан и Мариам сидели под тем же кустом с другой стороны, вдыхая запах лавра и роз, довольно тяжелый к вечеру, и долго молча слушали цикад. Оба думали об Ицхаке. Мариам сердилась. Иоханнан это почувствовал и в свойственной ему в разговорах с Мариам обрывочной и ласковой манере спросил:
- Что так?
- Его используют.
- Кто?
- Виктория Нера, его римская любовь, бывшая весталка, племянница Корнилии Легаты.
- Ты не говорила.
- Я почти двадцать пять лет надеялась, что это все в один прекрасный день прекратится. Вчера он получил от нее письмо, убежал на второй этаж, прочел и укатил в Лаодикию, хотя знал, что ты придешь.
- А почему он на ней не женился?
- Спроси, почему солнце не светит ночью. По римским законам не мог. Она благородная римлянка, он, по их понятиям, простой ремесленник, то есть никто. Но это только формальная сторона дела. Реально Виктория Нера сейчас живет на острове посреди озера в своем имении, в Риме о ней давно забыли. Ицхак часто ее навещает как друг и как врач, подолгу гостит у нее. Так что, если бы они заключили брак перед лицом святых, никто бы из чужих этого не заметил, если, конечно, специально не афишировать..
- И что же им мешало?
- Со стороны Виктории Неры гордость, с его стороны - полное ее отсутствие.
- Ну, отсутствие гордости никому не может помешать.
- Да. Но у человека должно быть чувство достоинства. У Ицхака оно исчезает, как только он приближается к Виктории Нере. Она им помыкает. Эта девица любит только себя, а также кошечек и собачек, которых в ее имении великое множество. Самых разных. Больше она никого не любит и говорит это ему в лицо. Она считает себя великой праведницей, потому что раздала половину своего имения.
- Это серьезная добродетель. Хотя, конечно, пристрастие к скотине в ущерб людям не делает ей чести. Но раздать половину имения нуждающимся - на это не каждый способен.
Мариам пожала плечами и сухо ответила:
- Не думаю, что это сделано только ради Господа. Рассталась она с африканскими угодьями, которые, сколь мне известно, не лучшего качества. Да и проконтролировать их сложно. Все здешнее она бережет. Вон Ицхак, как заяц, припустил в Лаодикию. В окрестностях у нее там что-то есть. Это она вряд ли продаст. Для нее очень важно, чтобы кто-то говорил: "Ах, сестра Виктория! Ах. Ах. Ах!" Она привыкла первенствовать во всем. Она бы вышла замуж за какого-нибудь лучшего в стране римского умника, а наш Ицхак для нее чересчур простец. Хотя Ицхак сейчас всем римским умникам фору даст. Но он как был доверчивым еврейским мальчиком, так и остался, а для нее это не может быть ценностью. И мне так думается, что она девица достаточно похотливая, а Ицек, по-моему, такими талантами не наделен.
- Ну и слава Богу. Чего переживаешь? Полюбит она какого-нибудь развратного сенатора, откроет ему Господа, будут счастливы, а нашему Ицхаку придется с этим смириться. А сенатор, глядишь, остепенится. Перед смертью.
- Не знаю, не знаю, - скороговоркой отвечала Мариам, - сомневаюсь, что Ицхак смирится с этим. Он из-за нее совершенно неприкаянный, даром что знаменитый врач. Вся жизнь посвящена неизвестно чему. Эти скачки, театры, игры… А ведь он знал Господа при Его земной жизни!
- Именно поэтому я надеюсь, что он вырулит, хотя его кораблик порядком потрепало.
- И все-таки я за него боюсь.
- Ты слишком неровно дышишь на всю эту ситуацию.
- А как иначе?
- Он свой выбор сделал. Передай его Господу. Мы ничего не можем ему сказать и ничего не сможем с этим сделать. Но за него ходатайствует наша к нему любовь. А любовь - это чрезвычайно убедительный аргумент в глазах Господних.
- Иоханнан, все понимаю, а душа…
Мариам вздохнула, и они опять замолчали. Надолго. Стало темнеть. Появились первые звезды. Иоханнан поднялся и пошел в дом - ему пора было возвращаться в термы.
Мариам последовала за ним. Когда они вошли в атриум, раздался резкий стук во входную дверь. Мариам отодвинула засов. Ввалился запыленный уставший человек, в котором они с трудом признали иерусалимского диакона Тимона. Он стащил с плеча дорожную сумку, припал к стене и заплакал. Слезинки текли по щекам, повисали на подбородке и на кончике носа.
Иоханнан и Мариам переглянулись в недоумении и с тревогой вопросительно смотрели на диакона. Тимон стоял, задрав вверх подбородок, и рыдал, как дитя, шмыгая носом и трясясь всем телом.
Наконец, сквозь его рыдания прорвалось:
- Отца н-нашего… Йаакова…убил-и-и… Овл-л-л-ия.
- Когда? - требовательно спросил ошарашенный Иоханнан.
- Девять дней… назад… Сбросили с крыши… Храма.
- Ох, Иерусалим, Иерусалим! - скорбно простонал Иоханнан, - о, Иерусалим…


***

Корабль, на палубе которого устроился Климент вместе со своими новыми собратьями, отправился из Птолемаиды и взял курс на Тир. Море было относительно спокойным, хотя где-то на горизонте собирались облака, и капитан очень неодобрительно поглядывал в ту сторону. На палубе рядом с Климентом сидело и лежало много народу, желающего попасть в Тир, Сарепту и еще несколько городов, в которых останавливался корабль по пути в Антандрос. В Антандросе они высадятся на берег, завернут в Смирну, Лаодикию и, может быть, Антиохию, затем вернутся к морю, пересядут на другое судно и поплывут в Филиппы или Фессалоники, а оттуда до Рима рукой подать.
Климент уехал из столицы так давно, что теперь даже не представлял себе, как он туда вернется. Никерат исправно посылал ему отчеты о состоянии его имения и хорошие добрые письма с многочисленными приветами от друзей и братьев по вере. Иногда к ним прилагались изящные свитки, запечатанные печатью Марция. В большой и чистой любви его друг уже слегка разочаровался, теперь он охотнее расписывал прелести деревенской жизни, к которой он вдруг ни с того ни с сего потянулся, в нескольких словах излагал столичные сплетни, и постоянно умилялся двумя крепышами, которых подарила ему супруга. Для Климента это были почти что новости с того света, настолько жизнь его была от них далека. Но он радостно разворачивал письма друга и с интересом просматривал хозяйственные выкладки своего управляющего. Ответы его были доброжелательными и по-спартански лапидарными. Один раз он написал Марцию очень подробно о себе и своей теперешней жизни, но друг, по-видимому, его не понял, или не захотел понять. Раньше Климент, пожалуй, обиделся бы, но сейчас Марций перестал быть тем человеком, мнение которого было особо значимо для Климента. Иногда он думал о друге, но случалось это не часто. Он даже о своих родителях теперь вспоминал редко, столь редко, что и сам удивлялся. Вернее, теперь его воспоминания сместились в область молитвы. И молитва эта имела некоторые результаты. Незадолго до отплытия из Птолемаиды его нашел раб с очередным письмом от Никерата, которое приоткрыло ему завесу над загадками его детства. Управляющий сообщал, что он серьезно болен и по-видимому скоро отойдет в лучшие миры, а перед смертью он должен открыть хозяину некоторую фамильную тайну. "Твой дядя, - писал Никерат, - взял с меня слово не посвящать тебя ни во что. Конечно, обещание, данное перед алтарем языческого божества, не налагает обязанности на христианина. И я не стал бы ничего от тебя скрывать, но я без конца молил Господа, чтобы вернулся кто-нибудь из твоих родных, и надеялся, что Господь меня услышит, но, видимо, Ему угодно испытать тебя одиночеством. Я, как мог, старался заменить тебе отца. Прости меня, Климент, мой друг, мой господин, за все мои упущения и оплошности и за то, что я долго скрывал от тебя этот некрасивый сюжетец из жизни твоей семьи. Видишь ли, твой дядя Фаустин Флавий Климент был до безумия влюблен в твою мать. Он подстерегал ее где можно и где нельзя, задаривал подарками, которые она отсылала ему назад. Отец твой ничего этого не замечал, поскольку и жена, и младший брат были ему одинаково дороги. А твоя мать брезговала посвящать мужа в столь гнусное дело - она не хотела поссорить братьев. Она нашла весьма оригинальный выход. Однажды утром сообщила мужу, что видела во сне одного из богов, который сказал ей, что если она с твоими старшими братьями не уедет на десять лет, то умрет мучительной смертью. Возможно, ей и вправду что-то такое приснилось, но мне кажется, что ее благородная душа подсказала ей эту жертвенную ложь, дабы не разрушать мир в древней фамилии. Отец твой, Климент, был весьма набожен, он испугался и снарядил корабль, который тайно увез супругу в Афины. Потом несколько раз он посылал туда рабов узнать о ней, но те рабы вернулись ни с чем. Госпожи в городе и в окрестностях не было. Через четыре года отец отправился на поиски сам и тоже пропал. Ну а дядя взял тебя на воспитание. Прости, друг мой, брат мой в Господе, следовало бы сказать тебе об этом раньше. Я так надеялся, что кто-то из них вернется и освободит меня от обязанности посвящать тебя в эту затхлую историю".
Прочитав письмо, Климент долго молился о Никерате и об упокоении душ своих родных. Он никому ничего не рассказал, да и вряд ли его друзьям были бы интересны события двадцатилетней давности. Никто из нынешнего окружения Климента ни разу не спросил его о родстве или о положении в обществе, и поначалу Климента такое безразличие к общепринятым ценностям весьма удивляло и даже в определенных случаях уязвляло. Но в какой-то момент он осознал, что значим для них сам по себе, без каких-либо социальных довесков и, после некоторых размышлений, он нашел это для себя утешительным. Поэтому Климента озадачил неожиданный вопрос Петра о его родных, который, апостол ни с того ни с сего задал ему, когда они подплывали к Тиру. Вопрос показался Клименту неуместным среди корабельной сутолоки поспешных приготовлений к высадке на берег, но он все же рассказал Петру то, что знал сам. Апостол задумался и подвел итог его рассказу: "Неисповедимы судьбы Господни, и до чего же причудливо они иногда проявляются".
Климент пожал плечами. Последнее время он сильно обижался на Петра. Вернее, он перестал его понимать. На одном из последних ночных привалов в двенадцати милях от Птолемаиды он стал невольным свидетелем неприятного и странного эпизода. Все мирно спали, и Климент тоже. Потом он проснулся - просто так - и лежал с открытыми глазами, восхищаясь красотой ясного ночного неба. Полная луна ровно освещала землю, и Климент любовался игрой света в кроне старого кедра, под которым он спал. И вдруг он заметил, как кто-то крадется к дорожным сумкам. А все они были сложены в четырех локтях справа от Климента. Он чуть повернул голову и рассмотрел, что один из близнецов - Климент мог бы поклясться, это Ромул (у него была неровная походка матерого морского волка), - озираясь, развязал ремни климентова ранца, что-то вытащил оттуда и переложил в свою котомку. Климент лежал, не шевелясь, и из-под ресниц наблюдал за близнецом. Ромул потуже затянул свою суму, подвинул ее ногой и куда-то скрылся. Через несколько мгновений появился Рем, кравшийся с игривой грацией довольной пантеры, быстро открыл сумку Ромула, вытащил какой-то небольшой предмет и двинулся в сторону, противоположную той, в которую ушел брат. Климент сбросил с себя укрывавший его плащ и последовал за Ромулом. Он не смог бы объяснить себе, почему он это сделал - в конце концов, человек взял что-то из сумки брата и направился по своим делам. Ну и что тут такого особенного? Этот вопрос Климент задаст себе позже. Сейчас же по наитию ли, или просто поддавшись какому-то тревожному чувству, Климент следовал за другом на некотором расстоянии, прячась за кусты и деревья. Рем добрался до глубокого оврага и, спустившись немного, спрятал загадочный предмет между камнями. Климент хорошо рассмотрел и запомнил место. Здесь, рядом с захоронкой, росло небольшое деревце, похожее на иву. Сам Климент затаился в кустах наверху оврага.
- Молодец, сынок, - услышал Климент голос апостола, - поднимайся сюда, у меня для тебя сюрприз. Петр стоял метрах в пяти от Климента, но видеть его не мог из-за кустов. Рем вздрогнул, поднял голову и виновато улыбнулся. Потом в несколько прыжков оказался наверху.
- Все. Спрятал надежно. Он не найдет.
- Очень хорошо. Пойдем отсюда, пока нас не хватились.
И они вместе направились к спящим. В чем заключался сюрприз, Климент выяснять не стал, но, вернувшись на стоянку, полез в свой ранец и нашел, что из него пропал кошелек с тремя слитками золота. Тогда он направился к месту ремовой захоронки, нашел пригорюнившееся, как ива, дерево, спустился в овраг и, пошарив несколько минут под камнями, обнаружил там свою пропажу. Он оторопело разглядывал находку, вспоминая подслушанный им ночной разговор. "Так-так. Стало быть, братцы, с благословения своего наставника, тихо подворовывают золотишко у доверчивых людишек, прячут его в укромных местечках, а затем"… Но для чего это нужно? Ведь Климент сразу предложил им все свои деньги, и золото это было с общего согласия припасено на проезд до Рима. Часть средств они отправили в Иерусалим и Антиохию, в тамошние общины, а часть поручили Клименту, как казначею, и деньги все равно тратились на общие нужды. Климент ничего не скрывал и, кроме новой обуви, ничего не покупал за последнее время для себя лично. Или они усомнились в Клименте? "Да какая разница, усомнились или нет, зачем им деньги?" Тут разгоряченный ум Климента резко затормозил, и он горько усмехнулся: "Дурак ты, Климент! Зачем людям деньги… Ну вот подумай, толкушка, что человеки делают с золотом и звонкой монетой? Подумал? Умница". Совсем рядом ухнул филин. Климент вздрогнул. Жутко прокричала еще какая-то птица. Клименту стало совсем не по себе. И он заспешил к своим бывшим друзьям. Он решил, что заберет плащ с дорожной сумкой, досидит до рассвета и уйдет до того, как они проснутся. Он не хотел иметь с ними ничего общего. Но по дороге мысль его продолжала работать: "А, может, отец предвидит какую-то опасность - нападение разбойников, например, и поэтому велел близнецам спрятать кубышку?" Тогда почему нельзя было сказать об этом Клименту? Не хотел будить? Или все-таки он ему не верит? Но деньги ведь климентовы! Нет, теперь они общие. А все-таки климентовы… Ну почему такая сложная кража? Ромул переложил их в свой мешок, а Рем забрал оттуда и унес. А, может, Рем перепутал кошелек с чем-то другим? Но Ромул-то ничего не перепутал, он взял именно золото. И, судя по всему, с ведома отца - Климент по привычке продолжал в мыслях называть апостола отцом. Кто-то из близнецов - или оба - воруют. А что, в таком случае, имел в виду Петр? То, что перепутал Рем? Или климентов кошель? Отец знал, что мелкие деньги Климент, как и все, держит в поясе, а золото лежит в полотняном мешочке на дне дорожной сумки. Ох, что-то тут не то. Но что? Климент немного остыл, пока дошел до спящих товарищей и решил не рубить сгоряча, а выбрать минуту и откровенно поговорить с братьями. Однако осуществить это в некотором ажиотаже, охватывавшем их маленькое сообщество по мере приближения к морю, городу и порту, он не успел, а обстановка на корабле не располагала к откровенности. И червячок сомнения и подозрительности медленно, но верно прокладывал себе дорогу в мыслях Климента. Он опять стал подмечать несомненные заговорщицкие детали в поведении близнецов - то они уединялись, то переглядывались как-то особенно, то о чем-то шептались с капитаном. Ох, как все это напрягало Климента, кто бы знал, как напрягало! Однако никто ничего такого не хотел знать, все делали вид, что ничего не происходит, а климентов червячок все дальше зарывался в его голову. Он решил, что, пожалуй, сойдет в Сидоне и пересядет на другой корабль, но потом прикинул, что путешествовать с совершенно незнакомыми людьми, пожалуй, опаснее, чем со своими мелкими воришками, и остался на корабле.
Когда подплывали к Сидону, Климент сидел на корме корабля, поглядывая на пенистый след, оставляемый галерой, и на чаек, деловито высматривавших рыбу в воде, а затем камнем падающих на поверхность моря, чтобы радостно взмыть с добычей. Его внимание привлекла одна из птиц. Она была похожа на чаек, но явно не занималась рыбным промыслом, хотя так же провисала над морем, как и они. Печальный клекот этой птицы показался Клименту сродни молитве - одинокой, мучительной даже. Климент подумал, что эту птицу не интересует внешний мир, так как она беседует с Богом. Ее скольжение над водой не являло плавного рисунка, свойственного чайкам, в ломаной линии полета угадывалась скорбь. Что произошло с этой птицей? То ли ее кто-то обидел - разорил гнездо, например? Или у нее что-то непереносимо болит? Может быть, ее тоже обманули собратья по стае? Однако она не нападает на товарок, не возмущается и не мстит, не забивается в скальную щель, а трогательно и сосредоточенно просит Творца о помощи и участии. Птица села на палубу совсем недалеко от Климента, повернула к нему маленькую серую голову и внимательно посмотрела на него. Потом она полетела вдоль палубы, и Климент пошел за ней, натыкаясь на тюки и корзины. Вслед ему пальнули ругательством, но он его не услышал, стараясь не упустить из виду пернатое. Птица молит Бога о чем-то своем и в мольбе вручает Ему свое маленькое сердце. Было в ее неровном смиренном скольжении что-то потустороннее, нездешнее. Собственно, она живет в Боге, эта птица, сама того не ведая. Климент заплакал. Господь, несомненно, послал эту пичугу, чтобы вразумить его. У него есть Йосеф Барнабас, есть братья и сестры в Риме, есть, наконец, и прежде всего и всех, Господь, а он зациклился на своей обиде и забыл о самом главном. Климент устыдился, прикрыл глаза и всей душой погрузился в молитву к принимающему всех и все понимающему Господу.



***
Первые четыре года своего странного царствования Педаний пребывал в непонятном внутреннем оцепенении. При этом внешне он был активен, как никогда ранее. Но та свобода, которая осеняла его в день выбора царя, очень быстро исчерпалась в его душе, и ему часто казалось, что он застрял где-то, где не было ни времени, ни пространства, ни даже самой жизни и наблюдает оттуда за своей нынешней круговертью то с интересом, то с ужасом. И он не знал, как ему выбраться из этой зоны омертвения. Внешне он прошел все этапы коронации, что в его случае предполагало посвящение в высшую жреческую касту Египта. Его, стоящего перед Гором и Тотом, боги омыли в Водах Жизни. В Саисе, древней столице Дельты, на его голову возложили венцы Верхнего и Нижнего Египта. Во время Празднества Сед приобщили к кругу священных животных. Он был в Доме Радости, храме без крыши, и поклонился там Атону, солнечному диску, который ни от кого не прятался и был доступен всем. Как воплощенного бога его несли в паланкине шесть жрецов в масках (трое с соколиной головой, трое с шакальей), символизирующих Нехеба и Пе, первобытных божеств Севера и Юга. Перед паланкином жрец, который изображал его сына, воскурял ему фимиам. Сына теперешнему правителю, увы, не полагалось. Зато сам он стал сыном богини Исиды. Вместе с Исидой он поднял убранный лентами шест Дад, ответил на Вопросы Двери и поклонился именам предшествующих царей. Он достиг рубежей смерти, сидя в покое для посвященных, и вернулся, пройдя все стихии. В полночь увидел солнце в сияющем блеске, предстал перед богами земными и небесными и поклонился им, после чего жрецы в Бусирисе почтили его как Осириса. В Коптосе, держа в руках лодочное и корабельное весла, он совершил священный пробег и священную пляску перед изображением Мина, бога плодородия, там же жрец Исиды открыл перед ним книгу Тота, в которой содержалось все сущее волшебство, и посвящаемый прочел ее. Теперь он уже воспринимал себя исключительно Хоремхатом и считал это вполне справедливым. В Коптосе же он увидел совершенно новую плиту, предложенную Мину ныне здравствующим императором (Нероном), и плюнул бы на нее, если бы на ней не красовалось изображение бога. Он уже ревновал римского правителя к своей власти. За последние годы Хоремхат многое узнал, но как только новое знание раскрывалось перед ним, он тот час же понимал, что это ему было известно всю жизнь. Он скорее вспоминал, чем узнавал, и даже не удивлялся неизвестно откуда открывшимся резервам своей памяти. Жил он в покоях храма Гора в Эдфу, однако и в этом городе, и во многих других у него были небольшие резиденции, более или менее укрытые от глаз римских соглядатаев. Для непосвященных он был первым пророком Гора, для «своих» сыном Солнца. Правда, красную и белую короны он надевал только на тайных церемониях, а священный урей был у него постоянно покрыт немесом – специальным царским платком. Да и сами церемонии проходили достаточно скромно и, в основном, по ночам. Вопреки древним обычаям, жены-сестры ему не полагалось. «Потому что женщины усыпляют душу и парализуют ум мужчины», - сказал его первый советник жрец Менмаатра, прикрывая рот ладонью: подданный не должен сметь дышать на правителя.
Однако после потрясающих таинств в храмах Баст в Бубасти, Хоремхат перестал испытывать потребность в женщинах. Ему постоянно являлась богиня-кошка и утешала его, как ни одна женщина в мире не смогла бы. Он перестал бояться быть пойманным, потому что убедился, что никто его не помнит. Но через десять дней после того, как на востоке перед самым восходом солнца появилась на мгновение звезда Сопдет, то есть в начале разлива великой реки, произошел довольно неприятный инцидент. Хоремхат купался в бассейне, нырнул и дважды перевернулся под водой. Когда он появился на поверхности воды, раб, ожидавший его с полотенцем на берегу, некоторое время странно смотрел на него и вдруг грозно заорал: «Негодяй, что ты сделал с первым пророком вечно бодрствующего Гора?!» И Хоремхат почувствовал, что он опять стал Педанием, римским дезертиром. И совершенно неожиданно он тотчас же осознал, что выбрался из своего дикого оцепенения. Он не успел обрадоваться, потому что к бассейну уже бежали младшие жрецы. Педаний инстинктивно втянул голову в плечи и нырнул в воду. Открыв глаза под водой, он увидел на дне амулет, который когда-то дал ему Кинопс, и который Педаний, сам не зная почему, ни разу с тех пор не снимал. Он вдруг понял, что эта металлическая бляшка омерзительна до тошноты. Но Педаний заметил, что кто-то уже прыгнул в бассейн и плывет к нему. Педаний метнулся ко дну, схватил амулет и вынырнул, чтобы глотнуть воздух. К нему подплывали с разных сторон три младших жреца из храмовой охраны. Увидев Педания-Хоремхата, они притормозили, и один из них спросил, уморительно прикрыв рот на плаву: «А где нарушитель вашего спокойствия?» «Он спрятался под водой, - кричал раб с берега, - скорее ныряйте! Чистейший в опасности!» «Все уходите, - приказал Педаний-Хоремхат, хватая воздух ртом, - это был великий Нун, все уйдите, я хочу остаться с богом наедине». Охранники быстро подгребли к бортикам бассейна и очистили двор от людей, шепотом объясняя на ходу, что первому пророку явился бог первозданного водного хаоса. Хоремхат выбрался из воды и одел на шею амулет. Время опять остановилось, и ему показалось, что он проваливается в никуда. Он лежал на каменных плитах двора, вздрагивая от страха. Наконец, сел, огляделся. Склонил голову и принялся рассматривать медяшку, из-за которой он чуть не лишился всего, что имел. Она была похожа на коготь сокола. Никаких надписей или знаков. Просто кусок металла. Нить красного шелка не обтерлась и не истрепалась. Это понятно – амулет. Хоремхат зажал его в руке, посидел немного, прислушиваясь к неожиданным ощущениям, и отправился в свои покои. Он опять оказался в ловушке безвременья. Хоремхат велел рабу закрыть дверь с внешней стороны, и, убедившись, что остался один, снял амулет. Задышалось легко. Посмотрел в зеркало. Черты его лица не изменились, но стали мягче, и в них появилось болезненное выражение безнадежного неудачника. Это был не Хоремхат, а горемыка Педаний. Он с ненавистью взглянул на амулет, сжал его пальцами. Сейчас он может выйти через черный ход и выбросить подальше эту гнусную штучку. Пожалуй, захватит с собой несколько мелких золотых предметов, продаст их в соседнем городе… А если его поймают с этим золотом? Теперь ведь ясно, что без амулета он всего-навсего дезертир. Он не имеет ни власти, ни денег, ни знаний. Хотя почему? Знания-то как раз с ним остаются. Но что за польза от информации, не подкрепленной материально? Найти бы Кинопса, чтобы разобраться в этом…
- Зачем меня искать? Я всегда с тобой, - самоуверенные интонации этого человека нельзя было спутать ни с какими другими. Внезапно в стене отворилась потайная дверца, о существовании которой Педаний не подозревал, а уж он-то этот храм за четыре года изучил досконально. Кинопс подошел к Педанию, похлопал его по плечу:
- Уныние, приятель, сопряжено с неизвестностью. А ты должен знать точно, чего хочешь, и что будет.
- Как я могу знать, что будет?
- Это элементарно.
Кинопс щелкнул пальцами – и в воздухе возникла серая чуть светящаяся фигура.
- Скажи, дух, что произойдет с этим человеком, если он исполнит задуманное?
- Ничего.
- Как это? - спросил Педаний.
Дух, не обращая внимания на него, продолжил:
- Он выйдет из храма через черный ход, сядет на корабль, расплатившись опаловой коробочкой с благовониями. Ночью на корабле его ограбят, но он доберется до Александрии, и всю жизнь будет перебиваться на поденных работах. Умрет в старости от лихорадки.
Педаний съежился и сник. Дух исчез. В комнате остался запах серы.
- Ну, так что, вернешь мне амулет?
- А почему я с ним так несвободен?
- Потому что ты несвободен в принципе. Ты поменял одни суеверия на другие, но ты по-прежнему веришь в богов и поклоняешься им.
- Но я прошел все ступени посвящения, я общался с богами, видел их, как тебя.
- Просто я хотел, чтобы ты узнал здешнюю кухню изнутри, всю эту канитель, прежде, чем я посвящу тебя по-настоящему.
- Но ведь я все переживал реально.
- Конечно, реально. Но, думаю, ты успел заметить, что духовная реальность отличается от всякой иной.
- А почему ты назвал ее канителью?
- То, что с тобой происходило, иначе не обозначишь. Просто театр для народа.
- Ну, народа там практически не было.
- Любая религиозная мистерия предполагает зрителей. Даже если они являются исполнителями. Этому всему тысячи лет. Все накатано, отработано до автоматизма. Настоящий контакт с миром духов имеет с этим мало общего. Духи очень щепетильны и ревнивы. Свои тайны кому попало не выдают.
- Верховный жрец и царь Египта – это кто попало?
- Дело не в том, как тебя называют. Ты уже догадался, что твоя иллюзорная власть заключена в этом амулете. Остальное спектакль. А реальной власти ты не имеешь.
- А, может, она мне не нужна, реальная?
- Понимаю, тебя устраивает статус. Так отдаешь амулет?
Педаний зажал медяшку в ладони.
- Разумно, но только отчасти, - улыбнулся Кинопс после некоторой паузы.
Он ушел так же тихо, как появился. Хоремхат ощупал стену с потайной дверцей. Она едва прощупывалась и была совершенно незаметна. Открыть дверцу он не смог. Здесь, конечно, есть свой секрет, который, наверняка известен Менмаатре. Нужно обязательно его спросить. Хотелось бы знать, как Кинопс услышал его мысли, и как с такой быстротой смог на них отреагировать?
Может, он был жрецом в этом храме? Или в каком-то другом? А если он наблюдает за Хоремхатом через отверстие в стене? Что за «настоящее посвящение» он хочет предложить царю?
Хоремхат долго сидел в спальне, созерцая угасание света, робко проникавшего через узкие горизонтальные окошки под потолком. В дверь постучали. Не ответил. Постучали еще раз. Он напрягся и сообразил, что раб приглашает его в храм для вечерней жертвы.
- Передайте второму пророку, что сегодня вечером возглавителем быть ему, - резко приказал Хоремхат. За дверью послышался легкий шорох, и стук больше не повторялся. Хоремхат улегся на постель. Не спалось и не думалось. Он никак не мог решиться снова нацепить амулет и понимал, что этого никак не избежать.
Утром царь, выйдя из своих покоев, велел Менмаатре готовиться к человеческому жертвоприношению.
- Видевший великого Нуна должен быть передан в руки бога, - согласился Менмаатра.
На рассвете следующего дня раба, который видел Педания без амулета, одетого в роскошные одежды, которые он не носил никогда в жизни, украшенного венками и умащенного благовониями, со связанными руками и ногами под вдохновенные песнопения торжественно предали великому Хапи, то есть утопили в Ниле. После этого Хоремхат уединился в святом святых и долго молил Гора, Нуна и Хапи, чтобы простили ему вынужденный грех. В то время, как он молился, в маленькое окошко под потолком святилища был брошен странный предмет. Вращаясь, он пролетел над головой склонившегося перед богом царя и врезался в ногу статуи Гора. От каменного изваяния откололся порядочный кусок и только чудом не угодил в голову Хоремхата. Сам же предмет срикошетил и вонзился в деревянную дверь. Хоремхат не успел испугаться – все произошло молниеносно, - но он отскочил к противоположной стене. Посмотрел вверх. Свет скупо пробивался в окна, несколькими едва заметными полосами падал на пол. Все полосы пересекались именно в том месте, где только что стоял на коленях Хоремхат. Он подошел к двери и вытащил непонятную вещицу. Это был равносторонний треугольник со стороной в полпяди. Конечно, орудие убийства. Он подобного не встречал. Что-то местное. Чтобы так метнуть, стоя внизу, нужна профессиональная сноровка. А сверху неоткуда. Бросали из коридора. Значит, свои. Туда имеют доступ только жрецы и обслуга. Или пробрался кто-то чужой. А если это Кинопс? Последний, пожалуй, отпадает. Ему-то зачем убивать царя? Но он знает здесь все ходы и выходы. Даже те, что неизвестны Менмаатре. Жрец, как выяснилось, не был осведомлен о потайной дверце в спальне царя. Поэтому он посоветовал Хоремхату сейчас же переменить аппартамент. Спальню сменили, предварительно прощупав и простучав все стены в присутствии Менмаатры и первого пророка. А, может быть, именно Менмаатре и нужно его убрать? Хоремхат огляделся. У стены стояло несколько священных ларцов с храмовой утварью. Порывшись, царь извлек оттуда небольшой нож и осторожно выбрался в коридор. Стоявшие под дверью рабы почтительно склонились.
- Кто-нибудь был в коридорах вокруг святого?
- Нет, чистейший.
Хоремхат осмотрел оба коридора. Напротив всех окошек святого святых были окна побольше, выходившие на улицу. Значит, скорее всего, бросали с храмовой крыши. А, возможно, и снизу. Однако, окна все-таки на шестиметровой высоте. Но, видимо, потому и выбрали вращающийся треугольник. Он, пожалуй, спокойно опишет любую дугу. Разумеется, при определенной сноровке метателя. Хоремхат никому не сказал о происшествии. Теперь он не доверял никому. Расследование загадочного нападения он проведет сам.


***
Корабль, следовавший в Антандрос, вынужден был причалить в гавани крохотного островка в Смирнском заливе. Следовало срочно починить парус. Пассажирам объявили, что они могут пребывать на берегу до захода солнца. Климент решил остаться на борту. Сейчас корабль не казался ему плавучей тюрьмой, потому что юноша избавился от морской болезни. В Птолемаиде на прибрежном базарчике хромой финикиец усердно предлагал ему какую-то микстуру от этой хвори. Он купил только чтоб отвязаться от торговца. Но тот его не обманул – на сей раз Климент не замечал капризов водной стихии. Он уже простил своих товарищей, но тесно общаться с ними ему не хотелось. Заметив, что Петр собирается на берег, Климент расстелил плащ на корме корабля и улегся на нем, положив голову на локоть. Он планировал подождать немного, а потом сойти на берег в одиночестве. Но полуденное солнце и едва ощутимый ветерок разморили его, и Климент задремал.
Петр спустился с корабля вместе с желающими размять ноги и пополнить пищевые запасы. Он подумал, что, пожалуй, стоит приобрести хлеб. Проходя между двумя рядами торгующих дарами моря, немного пожалел, что у него здесь нет лодки. Как-то странно рыбаку рыбу покупать. А вяленая или даже копченая рыбка не помешает. Но ему пришло в голову, что на городском рынке она будет стоить дешевле, чем на пристани, и потому он стал подниматься по скалистой дороге в город. Город представлял собой старую крепость, сложенную из огромных камней много столетий назад. Возле массивных ворот крепости апостол заметил женщину в серой столе и в покрывале неопределенного цвета, сидящую прямо у ног стража порядка. Сам страж, худой низенький мужчина преклонного возраста в потертом кожаном панцире стоял, прислонясь к каменному косяку. Его маленькие веснушчатые руки цепко держали старое копье. Светлые бровки на красной физиономии располагались чуть выше, чем им положено, оставляя впечатление не то недоумения, не то любопытства. На поясе у него болтался меч, видимо, дедовский, в обшарпанных ножнах. Видавший виды щит он пристроил на земле. Градохранитель с интересом разглядывал корабль и пассажиров, которые неторопливо поднимались к городским воротам. Он понял, что корабль прибыл с мирными целями и обменивался замечаниями по этому поводу с женщиной, пристроившейся возле него на низенькой скамеечке. Руки женщины немного дрожали, ветхое покрывало соскользнуло с головы, и ветерок принялся расчесывать по-своему кудрявые седые волосы, уложенные вокруг головы на римский манер. Наверное, когда-то не только мужчины замирали, глядя на нее. Даже в пожилом и измученном жизнью варианте лицо ее, осанка, манера двигаться привлекали к себе благожелательное внимание. Темно-карие глаза красивой миндалевидной формы в легком кружеве небольших морщин и аккуратный ровненький носик идеально вписались бы в портрет и гречанки и итальянки. Большие синюшные губы изогнулись скорбной подковкой, и трудно было представить, что они когда-то постоянно улыбались. Перед ней лежала небольшая тарелочка, в которую она, должно быть, собирала подаяние. Взгляд женщины, спокойный и горестный одновременно, не мог не остановить Петра. Он понял, что она нездешняя, и, поздоровавшись со стражем, положил денежку в ее тарелку. Не удержавшись, спросил:
• Ты откуда родом?
• Пусть боги отплатят тебе добром за добро, но о моей родине говорить без толку. Радости мне это не добавит.
И женщина заплакала. Слез у нее в глазах не было, но Петр понимал, что она плачет, потому что красивое лицо исказилось, а руки задрожали сильнее.
• И все-таки расскажи мне о себе.
Рассказывать ей не хотелось, и не о чем было говорить. Но этот иностранец… его речь просто дышит Римом… Может быть, он что-то знает? Или сможет передать весточку ее родным? Она с ним определенно не знакома. Или не узнаёт? В любом случае, внешность у него располагающая, хотя совершенно не италийская. И голос тоже. В конце концов, она ничего не теряет. И нужно же когда-то поплакаться на чьем-то плече. И, отвернувшись от стража порядка, женщина начала рассказ:
• Когда-то по глупости я ушла из дому с двумя сыновьями, оставив мужа и младшего ребенка. Боги наказали меня за ложь и безрассудство. Корабль, на котором мы плыли, потерпел крушение. Дети погибли в море, а меня шторм выбросил на этот остров. Одна вдовая морячка пожалела и взяла к себе в дом. Мы прожили вместе больше двадцати лет. На хлеб зарабатывали шитьем. Потом мою подругу разбил паралич, и мне пришлось работать за двоих, точнее, на двоих. Но вот, видишь? – женщина протянула дрожащие ладони, - это неизлечимо. Теперь прошу милостыню. На двоих.
Похоже было, что страж хорошо знал эту историю. Он отвлекся, собираясь преградить дорогу одному из пассажиров корабля, который нес в руках большой нож:
• Оружие оставь на корабле, иначе не впущу!
Пока пассажир препирался со стражником, Петр продолжал разговор с женщиной:
• Но ты мне так и не сказала, кто ты и откуда.
Женщина пожала плечами и опустила голову.
- И все-таки я прошу сказать мне, где ты жила раньше.
• А ты, господин хороший, сам откудова будешь? – встрепенулся и решил проявить бдительность градоохранитель, - Матфидию Лукиллу мы все знаем, хоть она и заливает маленько насчет своего бывшего семейства, но особа она благонадежная, в разбое или там колдовстве не замечена.
Женщина никак не отреагировала на слова старого солдата – видимо, она иного не ждала.
• А почему ты решил, что она заливает? – спросил Петр.
• Ну, что она из благородных, это видать, особенно раньше было заметно. Я-то ее знаю с того дня, как она здесь появилась – ручки-ножки нежные, сама беленькая, пухленькая. А вот насчет богатого мужа сочиняет. Богатый муж такую жену с края света достал бы. Это я тебе говорю.
Петр улыбнулся и снова обратился к женщине:
• Так ты мне не сказала, откуда ты.
• А ты мне тоже не сказал, - вклинился опять страж, - разговариваешь ну прям словно ты здесь родился, а я тебя не признаю. Ты, брат, чей? И зачем тебе Матфидия Лукилла?
• Мне думается, я привез ей младшего сына.
• Так думается или привез?
• А мы сейчас увидим. Но ей нужно подняться на корабль.
• Ой, Матфидия, не ходи. Я запрещаю. А вдруг он тебя увезет и продаст в рабство? Это я тебе говорю.
Матфидия Лукилла, казалось, окаменела. Потом она внимательно посмотрела на Петра и сказала:
• Не продаст. Пойдем.
• Ох, Матфидия, смотри! Вспомнишь меня, да поздно будет! – волновался представитель власти на воротах. Но Петр и женщина уже спускались к причалу.
• Не волнуйся, все сейчас увидишь сама, - успокаивал ее апостол.

Климент проснулся, оттого, что его задели матросы, которым велено было перетащить связки веревок с кормы в трюм. Он сел, оглянулся, потом встал на ноги, прихватив плащ, и решил все-таки сойти на берег. Но когда он направлялся к сходням, переброшенным с корабля на пристань, то увидел Петра, который шел ему навстречу в сопровождении незнакомой пожилой женщины. Женщина беззастенчиво разглядывала Климента, и вдруг на лице ее появилось такое выражение, словно она вспомнила что-то хорошее и основательно забытое. Она остановилась и сказала Петру несколько слов. Тот кивнул. Что он на сей раз затевает, этот Петр?
Неожиданно женщина бросилась к Клименту, обняла его и заплакала. Климент опешил. Он выгнул спину, отстраняясь от незнакомки, схватил ее за руки и стал отдирать от себя. Это было нелегко. Она облепила его, как одежда в ветреный день. Климент возмущенно взглянул на Петра.
• Не отталкивай родившую тебя, – кротко ответил ему апостол.
В глазах Климента проявилось изумление, он посмотрел в лицо плачущей женщине и поймал ее взгляд. Еще через мгновение Климент стоял перед ней на коленях, скулил и терся щекой о ее живот, как счастливый щенок.

В Антандросе – городке на скучном скалистом берегу Адрамитского залива - Петр и Климент сошли с корабля и пешком отправились в Лаодикию. Для женщин они прикупили небольшой возок и мулашку. Матфидия Лукилла и ее подруга Иос, избавленная от паралича молитвами апостола, тоже пожелали идти пешком, но, ввиду дальности и трудности пути, мужчины настояли на своем, средство передвижения было приобретено и успешно эксплуатировалось всеми участниками перехода. Кроме женщин, Петра и Климента, с ними отправилось еще пятеро учеников и один брат из местных, Панкрат, который знал дорогу.
Путники прошли по морскому берегу до Смирны, где сделали небольшую остановку, чтобы встретиться со святыми. Братья и сестры принимали тепло. Их предстоятель Аполлос вышел из города, чтобы встретить гостей. Сколько было зарезано баранов и доставлено вина! Впрочем, молитвы смирнских братьев и сестер не уступали их хлебосольству. Послушать апостола, разумеется, хотели все, поэтому собирались за городом, точнее, под городом, потому что крепость Смирна увенчивает гору Пагус, и загород для жителей Смирны – это предгорье. Переправившись по мосту через шумящий по камням Мелес, и пройдя еще четверть стадии, сворачивали в большую кипарисовую рощу и там, на очень вместительной поляне слушали Слово Жизни. Там же преломляли Хлеб и задавали Петру бесчисленные вопросы, самые разнообразные – как следует обращаться к Господу, какие отношения строить с власть предержащими, что делать с колдунами, которые портят посевы и скот, женить ли детей ввиду близящегося второго пришествия Господня. Некоторые, прослышав, что апостол - рыбак, интересовались чисто рыболовецкими делами. Петр отвечал на все вопросы, даже на самые глупые, и Климент лишний раз подивился его терпению. Сам Климент половину этих проблем отмел бы сходу. Ну, какое отношение к духовной жизни может иметь вопрос о покупке козла или коровы? Апостол считал, что имеет, особенно для бедного человека, для которого корова – кормилица, а козел-производитель – источник увеличения стада, то есть дохода небогатой семьи. А голодной куме одно на уме, и вечной жизнью ее не соблазнишь. Климент как-то сразу об этом не догадывался – экономика не была его сильной стороной, а его возвышенная душа, освободившись от уз одиночества, парила строго под облаками, откуда ни козлов, ни коров не заметно. Не стоит обвинять Климента в бессердечии – он охотно подавал нищим и благотворил бедным, его кошелек был круглосуточно и безвозмездно распахнут не только для братьев и сестер, но он искренне не понимал, зачем обременять апостола житейской ерундой или задачкой типа: «А наши животные в Царство Небесное попадут?» Такой вопрос могла поставить и юная матрона, недавно похоронившая любимую обезьянку, и переживающий за своего пахотного вола крестьянин. Апостол чувствовал комичность некоторых ситуаций и реагировал на нее беззлобным галилейским юмором, который никого не обижал. Однако юмор юмором, а к собеседникам он относился серьезно и сердечно. Но больше всего его просили рассказать о Господе. Это были долгие разговоры до утра, после которых не хотелось расставаться.
Когда Господь вернул Клименту мать, его благодарность Петру видоизменилась в почти прежнюю привязанность. Словосочетание «темные делишки» по отношению к увиденному на ночной стоянке под Птолемаидой претворилось в его уме в «непонятные мне вещи», однако называть Петра по-прежнему отцом сердце противилось. Он опять любил этого человека, но теперь он любил не великого святого, а гениального мудреца с некоторыми человеческими изъянами. Вроде Сократа или Цицерона. Хотя совсем уж в глубине души он не мог не отдавать себе отчета, в том, что это никак не сопоставимые величины.
Именно на кипарисовой поляне в Смирне их настигла весть о гибели Йаакова Праведного, главы Иерусалимской общины. Принес ее диакон Тимон. Правда, говорить он толком не мог – все время сбивался на плач, и к концу его повествования рыдали буквально все, хотя мало кто из присутствующих знал Йаакова лично.
Из-за ночного холода развели костры еще до прибытия Тимона. Святые сидели полукругами по пять-шесть человек возле каждого костра. Только что преломили Хлеб и Чаша Жизни вернулась к предстоятелю. Почти все молчали, радуясь Господу. Только пророки продолжали славословить. Одна из пророчиц вдруг поднялась и сказала: «Вот идет диакон Иерусалимский, и в устах его горе».
Он пришел почти в конце благодарения и передал это горе всем. Когда общая скорбь достигла апогея, поднялся один из братьев, и Петр протянул руку в его сторону, поощряя к слову. И Матфий – так звали этого брата, по виду человека торгового, много повидавшего и не теряющегося ни в каких обстоятельствах, начал свою речь:
- Сейчас в Иерусалиме нет еврея, который не знал бы Йаакова. И всем нам известно, что он не просто брат Господень по плоти. Он был настоящим старшим братом. Наверное, Господь вырос у него на руках, хотя разница между ними была лет пять-шесть, не больше. Когда наследство Йосефа делилось между братьями, они не дали Йегошуа ни пяди земли. Потому что Он не был кровным сыном Йосефа. В семье это знали. Тогда Йааков разделил свою землю ровно пополам и одну половину предложил Йегошуа. Думаю, он надеялся, что они будут обрабатывать эту землю вместе. И есть одна вещь, которую братья и сестры из язычников едва ли понимают. Я пережил это со своим собственным братом, и поэтому постараюсь объяснить. Можно сказать, что я дружил с Йааковом, хотя мне до него было далеко. Он никогда не пил вина и сикера, не стриг волос, не мылся в бане и ходил только в льняной одежде – в одеянии праведных. Его часто видели в храме молящимся за народ и, поверьте, колени у него от этих молитв загрубели, как у верблюда. Я старался подражать ему, но это было невозможно. Это был благословенный плод многих поколений молитвы и Богоугодной жизни. Он всегда поступал по закону, поэтому в народе его прозвали Овлием, то есть Праведным.
У него был младший брат – Йегошуа, или, как он его называл, Йешу, и у меня был младший брат – Илий. И мы оба в них души не чаяли. Думаю, это было взаимно. И представьте себе тот день, в который мы узнали, что Йегошуа, забросив дом и ремесло, стал бродячим проповедником, а мой Илий следует за ним в кругу очень сомнительных личностей. Их видят среди подонков и проституток, с которыми ни один порядочный человек не то что за стол не сядет, а даже… сами понимаете. Ходили слухи, что они без конца нарушают субботу, что они вооружили против себя массу священников и законоведов. Будто бы они на каждом шагу разрушают Закон. Какой не то что праведный, просто порядочный еврей может с этим смириться? Да еще Один из них считает, что Он – Машиах! А другой Ему поддакивает! Как и все остальное Его окружение. А для еврея Машиах – это самое святое после Бога. По этому поводу ни шутить, ни заблуждаться нельзя. Нам казалось, что они страшные кощунники, мы побили бы их камнями, не будь это наши любимые братья! Когда брат Матфий, яростно жестикулируя в соответствии с содержанием своей речи, дошел до этого места, многие заулыбались. Он промокнул покрывалом пот, выступивший у него на лице от напряжения, и продолжил:
• Вы можете себе представить, что пережили мы с Йааковом? Если бы они оба последовали, предположим, за великим Иоханнаном, который пришел из пустыни, кто бы возражал! Но они действовали сами по себе и, как нам казалось, вопреки воле Божией. Я не знаю, подражал ли Господь в детстве Йаакову, но мой Илий меня копировал абсолютно во всем. А тут они вдруг стали самостоятельными. Да как! Нам следовало бы проклясть обоих. Но наша любовь оказалась сильнее стремления к праведности, впитанного с молоком матери.
Мы очень скорбели и молились о вразумлении наших младших братьев. Потом Йааков говорит: «Давай все-таки их послушаем и попробуем понять, что произошло. Может быть, нам удастся спасти их заблудшие души»
Сидевшие вокруг костров опять заулыбались.
• И мы начали ходить с этой толпой. Для порядочных евреев мы таким образом пали ниже некуда. Мы, конечно, не сразу сообразили, что спасать следует нас. Но постепенно стали учениками. Нас вела любовь. А после того, как Господь воскрес, Он явился Йаакову, любимому брату. Тогда Йааков все окончательно понял. И я тоже.
Мы сейчас скорбим, но мы же знаем, раз они его убили, это говорит о том, что они оценили его силу. У них не получилось противостоять ему ни словом, ни делом. Они смогли только уничтожить его, подло подставив. И Тимон рассказал нам, что Йааков молился за своих убийц и просил простить их, как это три десятилетия назад делал его любимый младший Брат.
Я знаю, что ты, Йааков, слышишь меня. Мы с Илием еще здесь, а ты с Братом уже ТАМ. И это совсем непонятно. Непостижимо для сердца, хотя ум что-то пытается уловить. Мы все понимаем, что надо радоваться, и эта радость носится в воздухе. Но воспринять ее лично мне мешает боль твоего плотского отрыва от нас. Потому что нам не хватает твоей любви. Пока не хватает…
Последние фразы Матфия прозвучали негромко, они не были адресованы гостям кипарисной поляны, и, хотя практически никто не мог их уловить, но все до единого переживали именно то, что он говорил, потому что люди, сидевшие у костров на этой поляне, имели одну душу и одно сердце.

***

В пяти стадиях от Лаодикии на тихом берегу Ликуса – одной из трех рек, омывавших город, возвышался большой двухэтажный дом с несколькими хозяйственными пристройками. Одна из них была приспособлена под гончарную мастерскую, во второй держали овец и коз, третья представляла собой обширный амбар для зерна, четвертая использовалась под овощехранилище. И еще три пристройки предназначались для рабов и слуг. Жилой дом был украшен ложными дорическими колоннами и – над ними - барельефами, изображавшими подвиги Геракла. В нишах, предназначенных для статуй богов, стояли высокие амфоры, увенчанные небольшими цветниками. Дом окружали высокие платаны и десятка полтора оливковых деревьев. Непосредственно перед входом были разбиты две прямоугольные клумбы, усаженные белыми и желтыми лилиями, разноцветными анемонами, розами, гвоздиками и гиацинтами, которые еще цвели из последних сил, невзирая на начавшуюся осень. Правда, вышеописанное едва угадывалось за огромным каменным забором. Вдоль забора, как часовые, выстроились стройные двухметровые дельфиниумы. Поэтому верх ограды казался сплошной фиолетовой каймой.
Издали вся усадьба походила на небольшое военное укрепление. Принадлежало все это великолепие лаодикийскому гражданину Нимфану, который в юности был гончаром, а зрелые годы посвятил скотоводству и земледелию. Он рано женился, и каждые два года после женитьбы жена дарила ему двойню мужского пола в течение десяти лет. Потом она перестала рожать, но перед самой старостью, так сказать, под занавес, неожиданно разрешилась тройней хорошеньких черноволосых девчушек. Первые пятнадцать лет Нимфану приходилось нелегко, но подросли старшие сыновья, и трудолюбивое семейство стало быстро умножать свои капиталы. Были куплены новые рабы, новые земли – и Нимфан с потомством совсем пошел в гору. Тогда построили другое просторное жилище, где никому не было тесно. Когда Нимфан женил пятерых сыновей и обзавелся первыми внуками, старый друг, у которого он обычно останавливался в Антиохии, привел в свой дом низенького тощего еврея. У него была большая голова с солидной лысиной, сросшиеся брови, крючковатый нос и большие, очень живые, черные глаза. Звали его Шаулом. Внешне он не производил впечатление красивого человека, но во всем его облике было что-то невероятно притягательное. Его периодически мучили приступы малярии, но он крепился, и, как только болезнь его отпускала, брался за свое ремесло – изготовление палаток. Друг Нимфана предложил ему побыть у него на положении гостя, но Шаул шутливо заметил: «Кто не работает, тот не ест». А время общего отдыха – те самые послеполуденные часы, когда солнце, как жестокий кредитор, беспощадно преследует все живое, Шаул посвящал молитвам и служению своему Богу, Которого он считал единственным Богом во вселенной. Такое усердие к труду очень тронуло работягу Нимфана. Он сам всю жизнь трудился как проклятый. Поэтому он был очень внимателен к словам Шаула. Слова у него, как заметил Нимфан, не расходились с делом. Именно Шаул раскрыл Нимфану смысл его существования, его неустанного трудничества, и направил его жизнь, его и его дома, к той цели, которая виделась теперь Нимфану достойной и праведной. Сразу же после своего обращения Нимфан хотел продать имение и раздать деньги нищим. Однако Шаул попросил его сохранить усадьбу для собраний святых и странноприимничества. С тех пор Нимфан и его сыновья не считали этот дом своим. Они по-прежнему трудились, не покладая рук, но большую часть заработанного передавали на нужды святых. В огромном доме, похожем на крепость, находили приют больные, бездомные и сирые, которых стало особенно много после недавнего землетрясения, почти целиком разрушившего Лаодикию и Колоссы. Здесь же останавливались странствующие проповедники и те из братьев и сестер, которые по разным нуждам приезжали в Лаодикию. Здесь же Нимфан ежевечерне преломлял Хлеб в воспоминание страданий Господа, во славу Божию и во здравие и благополучие всего мира.
В этом замечательном доме и ждали апостола Петра близнецы Ромул и Рем. Когда они появились, Нимфан сказал: «Рыжих у меня не было». И велел своим сыновьям-близнецам Локусу и Димусу заняться гостями. Они приготовили комнату для апостола и его сопровождающих. Это была большая спальня на первом этаже, дверь которой выходила в крытую галерею, окружавшую внутренний двор. Во дворе струился небольшой фонтан в виде ниспадающего с камней ручья. Вода стекала в бассейн, окруженный цветами. В бассейне плавали кувшинки и лотосы.

Как только Петр и Климент со спутниками прошли через массивные ворота во внешний двор, кто-то восхищенно шепнул: «Кажется, мы в раю». Потом выяснилось, что цветы не только росли в саду, во дворе и вокруг дома. Они стояли в вазах и в горшочках на полу, на столах, на окнах, на сундуках и комодах.
- Мы с Иос жили почти в пустыне, не хватало воды даже для питья, а не то, что для растений, а теперь попали в такую сказку, - сказала Матфидия сыну почему-то шепотом, - хотя в нашем доме в Риме растительности было не меньше. А я так любила цветы. Твой отец часто дарил мне экзотические экземпляры. Вспомнив мужа, Матфидия заплакала – Климент рассказал ей все, что знал о нем, и она уже не надеялась увидеть его живым. Климент стал тихонько гладить мать по голове. Она поймала его ладонь, прижалась к ней губами. Климент с матерью сидели на скамейке в галерее и не увидели, что за ними из двери спальни с удивлением наблюдают близнецы. Вечером, когда Климент вышел в сад, чтобы немного уединиться, его нагнал Ромул:
• Примешь меня в свою компанию?
Без грамма энтузиазма Климент ответил:
• Приму, куда ж мне деваться.
• Сердишься на меня?
• Просто устал и хочу оторваться от общества.
• Хорошо, я уйду в другую сторону, - вздохнул Ромул и вдруг спросил Климента как бы невзначай:
• А кто эта женщина, которая почти все время находится около тебя, и та, вторая, что с ней?
- А это моя мать, которую я наконец-то отыскал за тридевятью землями. Знаешь, я не видел ее почти двадцать четыре года. И так все чудесно получилось…- Климент, которого переполняла радость при мысли, что у него теперь есть мать, неожиданно решил рассказать Ромулу свою историю. Просто поделиться захотелось. Когда Климент назвал имена родителей, Ромул попросил его сделать паузу, побежал в дом и вернулся оттуда с Ремом. Один из них вдруг сорвал с ближайшей ветки яблоко, спрятал его за спиной и провозгласил:
- Я жадный!
- А я жадный первый, - тут же отреагировал брат, пытаясь перехватить яблоко.
У Климента в голове мелькнуло какое-то воспоминание, но сходу он не смог понять, с чем оно связано. Он немного помолчал, пытаясь сообразить, что же в странной шутке братьев задело его душу. Словно какой-то огонечек теплился на периферии сознания, но очень далеко, и никак не желал разгораться. Братья закончили потасовку, и Ромул, наконец, обратился к Клименту:
• Теперь продолжай. Мы слушаем.
Климента не удивило поведение Ромула. Они с Ремом, как все близнецы, чувствовали себя неуютно друг без друга и везде старались быть вместе. Но при этом они постоянно затевали какие-то споры и соревнования.
Когда Климент закончил свое повествование, рассудительный и спокойный Рем с несвойственным ему волнением спросил Климента:
• Знаешь, как нас с братом зовут?
• Конечно.
• Нет, те имена, под которыми мы записаны в документах, нам дала покойная Ливия Корнилия, сестра известного тебе центуриона и наша приемная мать. До того, как она выкупила нас у работорговцев, у меня было имя Фаустин, а у Ромула Фаустиниан. Отца нашего звали Фаустом, а мать Матфидией.
• И ты, дружище Климент, хоть и хочешь оторваться от общества, - продолжил Ромул, все больше волнуясь, однако не оставляя своей обычной иронии, - но должен будешь подавить в зародыше это несвоевременное намерение, потому что ты, по всем имеющимся параметрам, тянешь на нашего родного братца. Единоутробного.
Климент замотал головой:
• Погодите, не надо так, с налета. Это нужно осознать. И проверить. А как вы оказались у работорговцев и почему вам заменили имена?
• Вопрос о том, почему хозяева меняют рабам имена, считаю праздным, - с той же иронической интонацией ответствовал Ромул. Но есть и человеколюбивая причина – мы были перепуганы до смерти бурей на море, разбившей наш корабль, пиратами, которые подобрали нас на берегу, решив заработать на двух одинаковых детских рожицах. Чтобы мы забыли все кошмарики и начали жизнь с чистого листа, женщина, которая очень хотела, но не могла завести детей, назвала нас по-новому. Кроме того, ей казалось необходимым, чтобы мы были ее, а не чьими-то еще детьми, поэтому мы получили те имена, которые она дала бы своим собственным птенчикам. Думаю, я объяснил доходчиво.
• Кончай ерничать, Ромул. Это наш Тит, Титок, Титушка, для которого мы построили самую надежную в мире крепость…
• …Люпус Фортис! - радостно вскрикнул Ромул - и водрузили на ней флаги с нашими собственными эмблемами.
• На моей был лист дуба, перечеркнутый стрелой, - - вспомнил Фаустин-Рем., - а на его (кивнул в сторону брата) два скрещенных меча. А ты, Тит, вместо эмблемы взял дедов дубовый венок, насадил на палку и воткнул ее посреди крепости.
• Ничегошеньки не помню, -  вздохнул Климент…
Братья обнялись и несколько минут тискали и толкали друг друга.
• Теперь нам надо не убить мать своим появлением – главная тактическая задача на сегодняшний день.
И братья отравились в дом знакомиться с матерью. Вдруг сознание Климента пронзил яркий сполох, и он остановился и растерянно прошептал:
- А самый жадный – я.

***
День тайного царя Египта Хоремхата начинался со сложной церемонии очищения и утреннего туалета. Когда его должным образом одевали, он отправлялся в святое святых, чтоб облачить и накормить бога. Это было сердцевиной египетского богослужения. Ведь сытый и довольный оказанным ему вниманием бог, как и человек, должен расположиться к своему кормильцу. После утренней службы Хоремхат ел сам и занимался делами. Деятельность его заключалась в управлении сложной администрацией египетских храмов и через это, как считал он и его ближайшее окружение, в руководстве народом, посещавшим эти храмы. Он каждый день выслушивал отчеты, просьбы, доносы и, по окончании аудиенций, отдавал распоряжения писцам. Потом он отправлялся на несколько часов в священную библиотеку, над входом в которую была надпись «Лечебница ума» и «лечил» свои мозги древними и новыми папирусами вначале под руководством своего советника Менмаатры, а последний год почти самостоятельно. Если был праздничный день, то библиотека отменялась из-за длительности богослужения, характерной для праздника, и царь был предоставлен самому себе на час-полтора до вечерней жертвы. После вечерних церемоний у него иногда образовывалось небольшое «окно», которое он мог заполнить по своему усмотрению. Педаний бы забил его играми. Хоремхат не мог себе этого позволить. Он просто отсылал жрецов и рабов, чтобы насладиться одиночеством, и сидел в храмовом саду до темноты или плавал в бассейне. Как жрец, он должен был совершать несколько омовений в сутки. Это его не отягощало, он с детства любил плавать. После покушения на него в святом святых уединение перестало его радовать, и он по вечерам все чаще тайно уходил в город на прогулку. Гулять одному по неосвещенным ночным городам Египта было небезопасно, и для этих целей Хоремхат вызвал Сета из Гермиополя, который уже стал третьим пророком Гора в своем храме. Хоремхат не рисковал отправляться в свои секретные вылазки с полагавшейся ему храмовой охраной, которая, во-первых, не поймет странной тяги верховного жреца за пределы храма, а во-вторых, на рабский роток не накинешь платок – это Хоремхат хорошо усвоил с детства. Сет был молчаливым и не любил общаться с коллегами. Он по-прежнему не узнавал старого знакомого и, как многие, считал его первым пророком Гора. Советнику Менмаатре не представлялось нужным открывать третьим пророкам тайну царя, и Хоремхат с ним соглашался. Но для сопровождения годились и третьи пророки. Разумеется, царь не сообщал советнику о своих ночных вылазках. Но именно Сету он рассказал о покушении на него, добавив, что больше ему не на кого положиться. Сет не возгордился доверием первого пророка. Он был замечательным простецом, хотя и ученым.
Иногда в городе Хоремхат и Сет ужинали вместе.
Хоремхата тянуло в таверны по старой памяти, Сету это, конечно же, казалось странным, но он был приучен не обсуждать поступки вышестоящих. Таверны его не радовали, он привык питаться умеренно и меньше всего думал о еде, коротая дни и ночи над папирусами в Лечебнице ума. Царь тоже не был сосредоточен на пище, его привлекали шум и гам, пестрота и многолюдность, отвязные парни и девицы, которые, переступив порог храма, обычно превращались в мокрых птенчиков, правда, довольно неуклюжих. Его притягивала к себе живая непричесанная жизнь улицы и манило прошлое, хотя он и не отдавал себе в этом отчета.
В один прохладный вечер второго месяца сезона ахет (половодья) Хоремхат с Сетом сидели на террасе богатой греческой таверны в тихом приречном квартале Опета Амона под красивыми киликийскими пихтами. Они были одеты как обычные чиновники среднего достатка, чтобы не привлекать к себе любопытных и жадных. Устроились, как всегда, за отдельным низеньким столиком. Хоть таверна и принадлежала греку, но здесь не было больших общих столов, потому что египтяне предпочитали столоваться в одиночку. В крайнем случае, вдвоем. Раб, принесший ужин, предупредил их, что таверна закроется после второй стражи. Сет рассеянно кивнул, а царь даже не обратил на это внимания. Он поглядывал на луну, истончившуюся до нежного серпа, и прикидывал, во что ему выльется праздник Амона, ради которого они и приехали в Опет. По вычислениям Сета год обещал быть засушливым, а Менмаатра, контролировавший уровень воды в реке, считал, что Хапи нуждается в дополнительных пожертвованиях, иначе урожая египтянам не видать, как ушей без зеркала.
В таверне чувствовалось приближение праздника. Продавали символы Амона, Мут и Хонсу, а также маленькие серебряные ладьи, похожие на те, которые через несколько дней понесут богов по волнам великой реки. Хормхату и Сету как жрецам не полагалось есть рыбу, чтобы не оскорбить божество великого Хапи (Нил), поэтому они довольствовались мясом и фруктами. Царя это устраивало, а его телохранитель, любивший рыбу, как всякий египтянин, с тоской принюхивался к витавшим в воздухе запахам даров Хапи. Он лениво пощипывал виноград и обдумывал очередной астрономический ребус, который преподнесло ему вчерашнее наблюдение за звездами. Ни царь, ни телохранитель не обратили внимания на человека в одной набедренной повязке с яшмовыми браслетами на руках и в прилизанном шелковом парике. У него не было ни сандалий, ни приличного нагрудного ожерелья. Его маленькие глазки-щелочки одаривали окружающий мир редкостным пренебрежением, делая исключение только для Хоремхата и Сета. Последние начали вполголоса обсуждать детали праздничной церемонии. Человек с яшмовыми браслетами не мог слышать их разговор, но внимательно следил за движением губ. Через некоторое время к нему подсели еще двое мужчин, по виду, матросов, в растрепанных париках, надвинутых на глаза. У них тоже были только набедренные повязки и совсем отсутствовали украшения. Молча ели и пили.
Задолго до закрытия таверны эти двое расплатились, поднялись, вышли вразвалочку, потопали к причалу.
Царь и телохранитель не замечали ничего, увлеченные беседой и опьяненные предпраздничной атмосферой вечера. Они покинули таверну незадолго до закрытия. Человек, украшенный яшмой, отправился за ними. Сет нес факел, а Хоремхат шел рядом с ним, продолжая свои рассуждения.
Напали на них сзади из-за колонны. Факел полетел под ноги, Сету досталось по голове, а Хоремхат вывернулся и двинул в скулу одного из нападавших. И тут же согнулся пополам от ответного удара. Молниеносная вспышка разорвала его сознание. Он увидел древнего яростного бога своего народа, о котором слышал от отца. Этот бог ворвался в его душу, и душа Хоремхата приветствовала его как спасителя. Хоремхат дико зарычал и бросился на обидчиков. Он рвал их, как свирепый хищник мелкое зверье. Когда приступ ярости закончился, двое матросов валялись на улице с разодранными животами и отломанными пальцами, а затухающий факел зловеще подмигивал победителю. Он взвалил на плечи оглушенного Сета и побежал на шум текущей воды к ближайшему фонтану. Спустившись в бассейн фонтана, Хоремхат быстро смыл кровь, затем привел в чувство Сета. В соседнем переулке послышались шаги и голоса. Царь и телохранитель выскочили из фонтана и метнулись в кусты. Мимо проходила, а точнее, пробегала стража. Шестеро солдат, вооруженных короткими мечами, и два факелоносца устремились к месту недавней драки.
- Сейчас они вернутся сюда. Бежим! – зашептал Хоремхат в ухо Сету.
- Бежать не могу.
- Хорошо, мы просто пойдем, обопрись на меня.
Но стражники уже возвращались. Хоремхат тихо лег на землю, увлекая Сета, и они стали отползать в заросли кустов акации.
- Убийцы далеко не ушли. Разделимся по двое и обыщем близлежащие улицы, - скомандовал центурион, - двое изучают эту площадь. Посмотрите. Они мылись в фонтане. Вот кровь.

***

Как и предполагала Мариам, Ицхак направился в Лаодикию по требованию Виктории Неры. Она прислала ему коротенькое письмецо, почти записку, с распоряжением проинспектировать лаодикийское имение. Ицхак, привыкший вскакивать по первому писку своей подруги, вихрем понесся в Лаодикию.
Лаодикия после землетрясения представляла собой огромную строительную площадку, где сходу сориентироваться было невозможно. Пока Ицхак нашел управляющего, пока объездили имение и просмотрели отчеты и счета, прошло несколько недель. Он, конечно, бывал в собрании местных братьев и сестер, занимался и больными, которых здесь хватало. На какое-то время Ицхак стал очень значимой фигурой в Лаодикийской общине, поэтому он удивился тому, что его никто не встретил в доме местного епископа Нимфана, куда он заглянул в очередной раз навестить своих пациентов и принять участие в Преломлении Хлеба. Во дворе не было даже детишек. Ицхак вернулся к привратнику, впустившему его, и спросил:
- Что-то произошло?
- Приехал апостол Господень Петр.
- Кто?
- Сам апостол Петр. Говорят, именно его Господь поставил над всеми апостолами.
Ицхак наконец-то сообразил, что речь идет о Кифе. Петром его чаще называли братья из язычников.
- Когда же он приехал?
- Позавчера.
Кифу Ицхак не видел двадцать пять лет.
Кифа,Кифа! Пламенный Кифа, ревнивый Кифа, щедрый Кифа, яростный Кифа, милостивый Кифа. Он был таким широким, этот Кифа. Ввести его в рамки мог только Господь. Господь уже почти тридцать лет предстоит перед учениками исключительно незримо. Для Кифы это, наверное, не имеет значения, как для Мариам и Иоханнана. Какой же ты теперь, Кифа?
- Сейчас все собрались в атриуме, - сказал привратник.
Ицхак тихо проник в дом, на цыпочках прошел через вестибюль и пристроился позади толпы. Его узнали, стали приветствовать и расступаться, давая возможность пройти вперед. Но Ицхак приложил руку к сердцу, прося оставить его на месте. Особенно не возражали. Все были заняты Петром. Ицхак встал так, чтоб его видеть. Прислушался. Ицхака поразила внутренняя сила, исходившая от теперешнего Кифы. Такими же были Шаул и Иоханнан. И, пожалуй, Мариам. Но сила Мариам была прозрачной и возвышенной, сила Шаула кроткой, сила Иоханнана дышала любовью, а кифина сила… странной она показалась Ицхаку. Он улавливал в ней мощные побудительные импульсы и такой живительный волевой посыл, что ему захотелось сейчас же сорваться с места и обойти весь мир, рассеивая повсюду горний Свет. Он видел, что окружающие настроены так же.
Кифа, Кифа, что же с тобой произошло, Кифа? Почему тебя не смяли тусклые осклизлые будни, почему не стерла в порошок деннонощная суета? Как тебе удалось не преткнуться на узких кремнистых тропинках, каким образом удержался над пропастью на крутых житейских перевалах? Ицхак не слышал кифиных слов, он впитывал в душу сияние, наполнявшее окружающую среду по мере того, как Кифа разворачивал свои предельно простые мысли, которые становились незыблемыми истинами благодаря этому всепоглощающему победоносному Свету.
В тот вечер Ицхак был переполнен до краев и не смог подойти к Кифе, но решил, что поговорит с ним при первой же возможности.

- Кифа! Господи, Кифа, да постой же! Сбавь скорость!
Петр обернулся, услышав родной галилейский говорок. Его догнал мужчина лет тридцати пяти-сорока, одетый как состоятельный римский обыватель, по-римски подстриженный и причесанный и даже пахнущий чем-то римским. Он был немного полноват и, видимо, непривычен к быстрому движению, что показывала некоторая одышка. Дорогой шерстяной плащ лилового цвета перекосился от быстрой ходьбы, он придерживал его левой рукой, а правую протягивал к Петру, намереваясь хлопнуть его по плечу. Петр не узнал его и отстранился, но все равно был рад земляку.
• Прости, брат, я не могу тебя вспомнить.
• Ну, конечно, мы же не виделись двадцать пять лет. Ты с Иоханнаном спешил посадить нас на корабль, а мы с Мариам не представляли, как с вами расстаться.
• Ицхак!
• Вот! Можешь, если хочешь!
Кифа рассмеялся. Это было его любимое выражение, которое он частенько повторял маленькому Ицхаку, когда тому удавалось что-то сделать после многих неудачных попыток.
• Ицхак! – кости друга хрустнули в объятиях апостола, - я слышал о тебе от римских братьев, а увиделись, надо же, здесь. Да, совсем римлянином стал. Даже кальцеи надел, - Петр указал на красные сандалии Ицхака, сшитые и завязанные по последней моде.
Ицхаку стало немного неловко за свой подчеркнуто столичный вид, пожалуй, чересчур столичный для принципиально провинциального Петра. Но он чувствовал, что старый приятель настроен дружелюбно и не будет его распекать, как в детстве. Впрочем, в детстве Ицхаку доставалось за неопрятность, неискоренимые привычки бывалого беспризорника и боевые синяки.
• Ну, какой я римлянин, Кифа. Это только для тебя, а для жителей Вечного города я – варвар, вечный иногородний.
• Но гражданство-то имеешь?
• Как видишь, имею. Иначе эту обувку не носил бы.
• Хорошо, что ты приехал. Здесь есть больные.
• Больные никуда от меня не уйдут. Я к тебе, Кифа. Очень рад, что застал тебя в Лаодикии.
• И вовремя. Мы завтра выходим отсюда. А ты прямо из Рима?
• Нет, был в Эфесе. Там сейчас Иоханнан и Мариам.
• И как они?
• А, как обычно. Молчат или разговаривают загадками. Иоханнан подрядился в баню истопником. При нем такой крепенький эллинист Прохор. Очинно сурьезная личность. Мариам с ними обоими нянчится, как с маленькими детьми. Живут замкнуто. В собрании помалкивают. Зачем они перебрались в этот Эфес, неизвестно. Я не замечал, чтобы кто-то из них проповедовал. Впрочем, в Эфесе очень много братьев и сестер. Чуть не весь город наш. Предстоятель их мне понравился. Ученик Шаула и очень близкий брат. У него, слава Богу, и с благочестием и с юмором в порядке. Добрейшей души человек. Даже меня пробрал.
• А ты что, озлобился?
• Нет, пожалуй. Я, скорее, стал циником.
• И что же это такое?
• Да были такие чудаки у греков. Мой цинизм заключается в порядочной уязвленности.
• И что же тебя так уязвило?
• Не поверишь, Кифа, мелочи жизни, суета-маета и, пожалуй, любовь к женщине.
О своих отношениях с Викторией Нерой Ицхак не собирался говорить Кифе, но это как-то само собой очень естественно сказалось. И Кифа моментально уловил главную головную боль Ицхака, хоть тот и обозначил ее как бы между прочим. Кифа немного подумал и, улыбнувшись по-доброму, сказал:
• Тогда проси молитв у Иоханнана и Мариам.
• Что ты, Кифа! Иоханнан в подобных вопросах не разбирается, он всю жизнь в небесах.
• Э, просто Иоханнан для тебя свой родной, а пророка в своем отечестве нет, как заметил когда-то Господь, ты просто привык к нему, и думаешь, что он прост, как это дерево.
• Да нет, поверь, он ничего и не смыслит в этом. А Мариам считает, что ни одна женщина меня не достойна.
• Она ее знает?
• Знает, конечно.
• И что говорит?
• Уже не говорит, а сразу, еще двадцать пять лет назад, решила, что она мне не пара. И я ей тоже.
• Почему?
• Раньше эта девушка была языческой жрицей. Кроме того, она принадлежит к одной из самых знатных римских фамилий.
• Она приняла Господа?
• Да, и она, и ее семья.
• А как она к тебе относится?
• Как к брату.
• И тебе этого недостаточно.
• А тебе?
• Мне хватает.
Ицхак поверил Кифе. Даже вспоминая его молодого, он не мог сказать, что Кифа вился плющом вокруг супруги. Нет, они вроде бы даже не замечали друг друга, занимаясь каждый своим делом. Но бывали какие-то крохотные мгновения, какие-то почти случайные жесты, которые свидетельствовали об их глубинной внутренней связи. Чувствовалось, что соединял их не жадный до смерти огонь, не трепещущая высокая поэзия, а суровая нить многих совместно прожитых будней, серая, холщовая, прочная. Петр даже не ревновал жену. Неожиданно Ицхак вспомнил иерусалимского дьякона Николая. У того-то от ревности зрачки белели. Было неловко смотреть на то, как абсолютно спокойный и даже рассудительный брат вспыхивал, как солома, безо всяких предисловий впивался придирчивым взглядом в желанную до дрожи половину, и начиналось: «Почему он на тебя так смотрит? Это покрывало ты одела специально для него? Молчишь? Да? Молчишь? Прекрати сейчас же!» Красавица и скромница жена, уже привыкшая ко всему, закрывшись покрывалом, молча выслушивала эти упреки. Ее многочисленные родные и двоюродные сестры давно советовали взять у мужа разводное письмо, но она жалела этого нескладного ранимого человека и кротко сносила его выпады. Окружающих, особенно если они этого раньше не видели, брала оторопь. А потом кто-то давал совет типа: «Да завяжи ей глаза. Будет спокойнее. А лучше себе». И проклевывались шутки. Однажды, не выдержав насмешек, Николай вытолкал на середину собрания свою кроткую жену и отчаянно выкрикнул: «Берите ее, кто хочет!». Ему тут же ответил диакон Пармен: «Нет, Николочка. После этого ты переглотаешь нас, не жуя. Мы еще жить хотим». Николай на сей раз не уловил юмора и отрезал: «Плоть не надо щадить. Не переглотаю. Живите и пользуйтесь». С последними словами он зарыдал. Жена бросилась его утешать. Ицхак вспоминал несчастную заплаканную физиономию Николая. Тогда он думал: «И зачем люди женятся?» Какое блаженное было время!
Ицхак поверил Кифе, но он не знал, что же делать ему самому. После вчерашнего он уже не мог вернуться к прежнему, но и принять кифин подход к любимой женщине было выше его сил.
Кифа, помолчав немного, сказал:
- А ты ее как-нибудь любишь?
- Почему «как-нибудь»? Просто люблю, Кифа.
- А она тебя?
- Не знаю. Иногда вроде бы любит, а иногда… не знаю. Не могу понять.
- И что ты намерен делать?
- Не знаю, но сейчас я, пожалуй, спросил бы об этом у тебя.
- Если я скажу тебе, что усложнять жизнь женщиной не стоит, ты со мной не согласишься.
- Нет, конечно.
- Тогда тебе нужно ее полюбить.
- Как сестру?
- Просто полюбить. Мне думается, ее характер отвечает на твою глубоко затаенную боль. Общаясь с ней, ты постоянно пытаешься посмотреть в лицо этой боли. Ты привязан не к самой женщине, а к своему страданию, уже, возможно, мнимому. И это страдание не дает тебе возможности видеть собственно ее. Если хочешь, образ Божий в ней. Как только ты полюбишь ее со всеми ее собачками и обезьянками, ты преодолеешь свою боль. Но для этого тебе нужно совершенно забыть себя. Так мне все это видится.
Кифа говорил так, словно аккуратно вбивал гвоздики-слова в голову Ицхака, и Ицхак осознавал, что все сказанное ему Кифой, обосновывается в его уме капитально. Ицхак медлил с ответом. Потянулись минуты очень содержательного молчания, которое нарушил Ицхак:
- Дело не только в этом. Я раньше думал: Господь хочет спасти всех, заодно и меня, а теперь полагаю, что кое-кого Он, пожалуй, спасет, но я в этом списке под большим вопросом.
- Ну, ты же понимаешь, что такие мысли не самые плохие для христианина?
- Понимаю. Но это не обо мне. Я в каждодневной суете как-то незаметно измельчал. Я перестал стремиться ввысь, что ли…
- Вот ты говоришь: суета-маета. Жизнь – это сплошные мелочи. Думаешь, древние праведники были от них свободны? Нет. Но они ходили перед Богом каждое мгновение, поэтому для них не было мелочей ни в чем. Каждая мысль, слово и дело, даже самое незначительное, наполнялось высшим смыслом и озарялось Божественным светом.
Кифа тепло посмотрел на Ицхака и заговорил так проникновенно, что Ицхака совершенно потряс не столько смысл его слов, сколько невероятное расхождение этой речи, добирающейся до самой сердечной сердцевины собеседника, с теми кифиными интонациями, которые он слышал в свой адрес много лет назад:
- Господь предстоит не зримо телесными глазами, но Он видим очами души, которая сама Ему предстоит. Видим до боли и душевного трепета. Ты должен жить этим Его предстоянием, должен чувствовать его при каждом Преломлении Хлеба, при каждом сердечном обращении к Нему.
- Я стал забывать Его…
Ицхак не успел закончить фразу, потому что к ним подошел какой-то очень странный человек.

Он давно стал бродягой. Случайные попутчики звали его Марком, но он откликался и на Авла и на Луция, и на Прима. Его настоящее имя кануло в прошлое, как канула в прошлое и его живая душа, измученная дорогами, реками, морями, кораблями, повозками, постоялыми дворами и всем, что его окружало. Не было в мире вещи, которая не доставляла бы ему боль. Он уже привык к боли и ни на что не обращал внимания. В силу этого он больше напоминал растение, нежели одушевленное существо. Он смотрел на мир, абсолютно ничего не замечая. Прохлада его не радовала, и зной не огорчал. Он мог подолгу обходиться без еды, а те тряпки, которые на нем болтались, едва ли заслуживали названия одежды. Правда, прошлое немного проявлялось еще в некотором благообразии его лица, но и это потихоньку стиралось временем и безжалостными обстоятельствами. Он шел по берегу реки, и у него была цель, которая по непонятной ему причине мирно надвигалась на него. Он, ускорив шаг, приблизился к двум мужчинам, прервавшим разговор, поприветствовал их и обратился к старшему:
- Ты, конечно, иностранец, и не простой. Не возражай. По лицу видно. Ты человек разумный и я просил бы утешить меня беседой.
- Говори, господин, если хочешь, - ответил Петр.
- А, какой я господин! – отмахнулся бродяга.
- По лицу видно.
Бродяга поморщился так, словно ему наступили на любимую мозоль.
- Я наблюдал тебя в гроте на берегу. Ты так искренне молился, что я подумал: «Умный человек, а туда же». И мне непреодолимо захотелось сказать тебе, что ты зря утруждаешь себя обращением к Небесам. Нет там никакого Бога. Нет ни на небе, ни на земле. Никто там о нас не промышляет и вообще мир – жертва трагической случайности.
- Ну, это все просто слова горького разочарования. Ты докажи, - черные глаза Петра неожиданно блеснули азартом, - Посмотри на землю. Взгляни на небо. Если не Бог, то откуда столь точная и осмысленная гармония?
Бродяга вздохнул так горестно, что, казалось, от этого вздоха должна была бы иссохнуть река и почернеть земля.
- С науками о земле и небе я немного знаком, а богам служил так усердно, как никто другой, и понял я, что все надежды на Бога тщетны и просто нет Его. Если бы Он был, то слышал бы вздохи плачущих и молитвы молящихся, а раз нет ни помощи ни утешения, то и Его Самого нет. Я более двадцати лет молился всем богам, принес бесчисленное количество жертв, все ушло, как в пустую прорву.
- А ты не можешь предположить, что ты отправлял свои мольбы и жертвы не по адресу? Ты действительно все адресовал в пустоту, суету и тщетность. Как ты справедливо выразился, в прорву. А Подлинному, Истинному Богу нужны совсем иные молитвы и иные жертвы. Если ты пожелаешь наладить отношения с Ним, то увидишь и жену, и детей.
Бродяга опять махнул рукой. Но в глазах его все-таки тускло блеснул интерес.
- Ты что-то обо мне слышал?
- Только от Бога.
Бродяга хмыкнул.
- Хочешь сказать, что моя жена и дети вернутся с того света? Сам астролог Аннувион – знаешь такого? (Петр отрицательно махнул головой) - вычислил, что и жена и двое детей утонули в море. Да и я как-то сам прикинул по звездам. То же выходит.
Беседуя, Петр с Ицхаком и своим новым знакомым вошли во двор дома Нимфана. Ицхак не принимал участие в разговоре, но с интересом прислушивался, и опять же не к словам собеседников, а к той удивительной силе, в которую облекались простые мысли Петра. Он смотрел на его босые ноги и думал, о том, что вряд ли за последние тридцать лет они знали обувь лучше, чем грубые пеньковые шлепанцы на деревянной подошве. Ицхак взглянул на свои модные кальцеи, и ему стало стыдно. Он вспомнил свой дорогой экипаж с четырьмя ладными лошадками, в котором он отправлялся в дальние путешествия, представил удобные носилки с длинными ручками для шести-восьми рабов, которые он брал в каждом городе. Пришел ему на ум и его любимый аргумент, все это обосновывающий: «Я врач и пресвитер, в обоих случаях мое дело - больные и умирающие, а они долго не ждут».
Он не смог представить себе Петра в экипаже и, тем более, на носилках, которые тащит пяток рабов. Даже в доме Нимфана Ицхака помещали в отдельную комнату, постелив ему кровать, а Петр скромно устраивался вместе со своими спутниками на полу. От каких-либо привилегий для себя лично апостол, видимо, отказывался.
Ицхак до того увлекся своими мыслями, что немного отстал и замедлил во дворе. Вдруг он услышал из дома радостные возгласы, потом несколько человек громко заговорили одновременно. Войдя в дом, он увидел, что несколько спутников Петра – женщина и трое молодых людей целуют-обнимают бродягу. Сам апостол стоял у двери и вроде бы созерцал происходящее, но Ицхак понял – он разговаривает с Господом.
На другой день бродягу, вернее, в прошлом известного римского аристократа Фауста Флавия Климента, неожиданно и чудесно обретшего свою семью, крестили, и Ицхак стал его восприемником. Супругу Фауста Матфидию Лукиллу апостол провел через баню пакибытия двумя днями раньше по неотступным просьбам детей Фаустина, Фаустиниана и Тита.

***
Уже четыре года Прохор наблюдал за посетителями обеих бань. Конечно, это отвлекло его от Богомыслия, но он открыл для себя много нового.
Даже раньше, в Никомедии, ему и в голову не приходило, что человек может столько времени проводить в подобных заведениях. Здесь мылись, парились, брились, стриглись, читали книги, болтали за дружеским кувшином вина, играли в мяч, боролись, назначали свидания и деловые встречи и опять плескались, брызгались водой, баловались, расслаблялись. Некоторые посетители ежедневно приходили к открытию бань и убирались домой поздно вечером. Таких было порядочно, но основная масса заглядывала в баню через день-другой на пару часов после работы. Услуги врача или массажиста не всегда им были по карману, но играть в мяч и пропустить скромненький килик винца любили все. В бане были укромные места, в которых посетители занимались совсем уж непристойными, как догадывался Прохор, вещами. Прохор с удивлением открыл для себя тот факт, что и его соплеменники посещали эти языческие притончики довольно часто. Он сказал об этом Старцу. Тот только покачал головой и горестно вздохнул.
Именно с одним из таких укромных закоулков было связано очередное убийство. Оно произошло в небольшом гроте. Часов в десять там мирно расположились трое мужчин. Они только что вышли из фригидария, закутанные в простыни, довольные. Раб принес им большой кувшин кампанского вина – богатые, видно, были люди. Прохор в это время замазывал алебастром трещину в одной из труб фригидария и через открытые двери видел мельком часть грота. Мельком – потому что он был сосредоточен на работе. Он положил на трещину довольно большой керамический хомутик, но вода все равно просачивалась из-под замазки, и Прохор думал, что к этой трещине хорошо бы вернуться ночью, когда перекроют доступ воды в трубу, и сделать все по-человечески. Во фригидарии скопилось много народу, поэтому было довольно шумно, и никто не обращал внимания на пьяные реплики посетителей грота. Однако Прохору показалось, что там начинается ссора. Его позвали, когда он уже почти справился с хомутиком. Пробегая мимо грота, Прохор механически отметил, что он пуст. После закрытия бани он решил проверить замазку на хомутике. Взяв лампу с тремя носиками и горшочек с замазкой, Прохор отправился во фригидарий. Хомутик его порадовал – сидел, как приклеенный. Вода не протекала. Вдруг за дверью послышался шорох, затем вскрик. И кто-то быстро побежал в сторону бассейна. Прохор выглянул и увидел фигуру в светлой одежде, скрывающуюся в одной из боковых дверей. Ему показалось, что это женщина. Некоторое время молодой человек покараулил тишину, потом осторожно вышел, высоко подняв над головой лампу. Конечно, он заглянул в грот.
Крик он успел подавить. Ковер, устилавший дно грота, был свернут под лавкой. С одной стороны ковра торчали ноги, с другой - запрокинутая мужская голова. Прохор понял, что мужчина мертв. Юноша быстро погасил лампу и выбежал вон. Спрятавшись за сдвоенными колоннами соседнего зала Меркурия, он немного пришел в себя и, осторожно оглядываясь, прокрался в кочегарку к Старцу. Старец только что закончил работу и присел на кучу дров отдохнуть.
• Не переживай так, этот язычник лежит там уже часов восемь, - тихо сказал Старец, не поднимая закрытых век. Прохора эта осведомленность не удивила, хотя он знал, что Старец весь день не отходил от печи. Юноша был убежден, что Старец видит сквозь стены и знает все.
• Страшно, человек все-таки.
• Страшно то, что он в момент смерти занимался с товарищами непотребством. Вот сердце и не выдержало.
• Значит, это несчастный случай?
• Нет, убийство.
• Его прикончили друзья?
• Не совсем. Друзья немного задвинули тело.
• Но это же смешно. Их же завтра найдут. Наверняка их вспомнит раб, приносивший им вино. Если бы они оставили тело в том месте, где его застала смерть, их, возможно бы, не заподозрили.
• Как знать. Во-первых, свидетельство раба власти могут разделить минимум на десять, а то и на двадцать. Во-вторых, выяснится, что у раба отшибло память, потому что он не захочет, чтоб господа обвинили его самого. В-третьих, ты заметил там кувшин?
• Нет, но я не приглядывался.
• И не стоило. Кувшин они поставили в другое место.
• Куда же?
• А вон, посмотри за дверью.
Прохор выглянул из подвала и заметил тот самый кувшин, который раб принес гулякам.
• Значит, его нужно оттуда убрать?
• Желательно.
• А куда?
• Туда, где он ни на кого не навлечет подозрений – на мусорник.
• Заберем его с собой?
• Пожалуй. Ты помнишь их лица?
• Нет, конечно. Знал бы – рассмотрел. Ничего особенного в них не было. Обычные греки. Шумные. Вроде бы, черноволосые. Кажется, бородатые. Не помню. Столько их за день мелькает. Не обратил внимания.
• Значит, забудем.
• Но ведь надо донести властям.
• Успокойся, Прохор. Это сделают до нас. Думаю, уже сделали.
• Кто?
• Тот, кто это увидел первый.
• Да, там была какая-то женщина.
• Женщина? Странно.
По интонации Прохор понял, что Старец не расположен продолжать разговор. Они сняли с полки свои плащи, Прохор прихватил кувшин, и оба вышли на улицу.
По дороге им попалась свадебная процессия. Впереди вытанцовывали факелоносцы, за ними степенно ехал запряженный двумя мулами возок, на котором сидели жених с шафером и – между ними – укрытая тонким покрывалом невеста в ярком шафранном наряде. Жених придерживал одной рукой невесту, а второй натягивал вожжи. Левый мул закидывал голову, украшенную лентами и цветами, и, видимо, не очень хотел подчиняться захмелевшему вознице. Шафер в белой помятой тунике поправлял то съехавший набок миртовый венок на своей голове, то болтавшуюся на шее гирлянду цветов. Одновременно он громко давал жениху советы относительно управления повозкой и - потише - еще какие-то рекомендации, от которых невеста закрывалась покрывалом, а жених посмеивался в усы. Повозку сопровождала толпа нарядных гостей, изрядно набравшихся и усердно зазывавших всех в свою компанию. Один из них схватил за руку Прохора и потащил к себе. К удивлению молодого человека, Старец последовал за ним.
• Кто женится? – спросил он вцепившегося в Прохора юного грека. Тот выпустил свою добычу и радостно улыбнулся Старцу:
• Мелетий-младший.
• Сын лодочника Мелетия?
• Да. Ты знаешь его отца?
• Приходилось сталкиваться.
• Сейчас проводим девицу к Мелетию и пойдем гудеть дальше.
• Куда тебе дальше! Ты уже хорош. Лучше иди домой, - ласково сказал Старец.
• Я? Нет! Смотри, - юноша вытащил из-под туники цепочку, на которой болталась аметистовая капелька, - видишь, - это от опьянения. Пом-м-могает.
• Ты уверен?
• Еще как! – потряс головой юноша и икнул.
• А я так думаю, что уже пора.
• Ни-ни! Ты что!! Еще не сожгли дышло.
• А зачем его жечь?
• Ты откуда явился? Положено сжечь дышло свадебной повозки. Наверное, чтоб назад дороги не было. - Юноша опять икнул.
• Интересно. Я такого обычая не знал.
В это время процессия подошла к дому жениха. Флейтисты выстроились полукругом. Жених соскочил с повозки и осторожно ссадил невесту. Шафер и еще двое мужчин в гирляндах из роз и васильков («Странное сочетание», - мелькнуло в голове у Прохора) отцепили дышло, перевитое разноцветными лентами, помазали его каким-то маслом и подожгли. Дерево загорелось моментально. («Интересно, чем они его намазали, что так пылает?» - совершенно беззаботно подумал Прохор.) Все громко запели какую-то песню.
• Впечатляет? – спросил юный грек, - кстати, почему ты таскаешь с собой кувшин, если вино уже выпито?
Не успел Прохор глазом моргнуть, как злополучный кувшин оказался в руках у грека.
• А так его! – засмеялся юноша и грохнул кувшин о каменный забор.
• Ты что?!
• Пустой таре место на мусорнике! Сейчас здесь будет много черепков.
Действительно, примеру юноши последовало еще несколько человек. Один даже вылил недопитое вино, чтобы разбить посудину.
Старец с интересом наблюдал за происходящим. Когда началось стихийное битье винной керамики, он взял юношу за руку и вывел из толпы.
• Зачем ты меня тянешь с собой?
• Затем, что дышло уже догорает, и я могу пригласить тебя к себе в гости.
• И что я буду у тебя делать? – грек лукаво посмотрел на Старца и слегка толкнул под бок Прохора, - м-м-м? А?
• Поторапливайся, - добродушно улыбнулся Старец.
Они с Прохором взяли молодого человека под руки и направились домой. Когда они миновали несколько домов, из переулка вышел дозор пожарной охраны. Заметив юношу в свадебной гирлянде, они заулыбались:
• Со свадьбы Мелетия топаете?
• Откуда же еще? - ответил Прохор и поймал себя на том, что он совершенно успокоился.

Входную дверь открыла Квинта. Она удивленно взглянула на пьяненького грека, посторонилась, пропуская мужчин, и еще долго разбиралась с дверным засовом. Прохор вспомнил, что засов держится на честном слове, и что он обещал Квинте переместить его повыше и укрепить. «Ладно, завтра встану раньше и сделаю», - решил он уже в который раз.
Мариам ждала их в большой комнате, где был очаг и обеденный стол. На столе стояли кувшины с вином и с молоком, лежали хлеб и виноград. Мариам вытащила из тряпок читру(горшок) с вареными овощами и печеную рыбу, сейчас же распространившую аппетитный запах.
• Есть – ни за что! – замахал руками грек. Он был худосочный и нескладный, но аккуратная изящная голова красиво уравновешивала все его телесные диспропорции. Он весьма небрежно завил свои волосы. Спереди они свисали игривыми колечками, сзади и сбоку развернулись в большие локоны, а на макушке творилось что-то невообразимое, возможно, оттого, что юноша то и дело ерошил свою макушку и усугублял имеющийся хаос. Усы и бородка у него пробивались еле-еле, что составляло забавный контраст с остальной хмельной растительностью. Он поминутно икал и заваливался на Прохора, поддерживавшего его справа.
• Может, подремаешь?
• Не знаю. П-подумаю над вашим предложением.
• Прохор, веди его к себе и пусть проспится, - распорядилась Мариам, - Где вы его подобрали?
• На свадьбе, - улыбнулся ей Прохор, заталкивая в спальню юного грека.
• А, тогда понятно. А каким ветром вас туда занесло?
• В общем, невеселым, - подал голос Иоханнан, - В нашей бане новая жертва.
• Нужно оттуда уходить. Работы вокруг полно. Но все-таки непонятно. В бане убийство, а вы отправились развлекаться.
• Это вышло случайно, но, как всегда, в таких случаях, кстати.
• Нет, я понимаю, Прохор. Он еще зеленый. А ты-то? Ох, Иоханнан, Иоханнан! Просто дети. Ну, ладно. Как вышло, так вышло.
Иоханнан присел на ложе у стола. Вытянул ноги, но ложиться не стал. Посмотрел на Мариам:
• Как тебе это чудо?
• Хочешь сказать - «в перьях»?
• Пока, пожалуй, да.
• По-моему, добрый юноша. И, кажется, ничей.
• Я тоже думаю, что сирота. Пусть поживет у нас недельку-другую. К Тимофею должен подъехать Аполлос. Я поручу его Аполлосу.
• А если он не захочет ехать в Смирну?
• К Аполлосу захочет. Он ученый раввин, не то, что я. И, как многие александрийцы, в языческих науках собаку съел. А наш гречонок, похоже, премудр зело. Аполлос ему все разложит по полочкам идеально. К тому же, мальчишечка юркий, за ним нужно постоянно присматривать, иначе разболтается. Мы с тобой не справимся, Прохор для него простоват. Аполлос – именно тот человек, который ему нужен.
• А, может, завтра отвести его к Тимофею? Он ведь сам наполовину грек. Почувствует земляка.
• Нет, Мариам, завтра он побудет у нас и послезавтра тоже. Пока не появится Аполлос.
Аполлоса Иоханнан помнил по отроческим впечатлениям о пребывании у своего славного тезки, приготовлявшего Израиль к явлению Господа. Теперь Аполлос предстательствовал в Смирне. Тимофей – человек языческого воспитания, однако же по матери еврей. Он казался Иоханнану роднее, чем Аполлос в силу своей искренней простоты и трогательной детской преданности Шаулу. Но упорядочить и довести до ума молодого непоседу, пожалуй, сможет только пунктуальный волевой Аполлос. Порывистый добряк Тимофей это не потянет.
Из комнаты вышел Прохор. Пора было ужинать и преломлять Хлеб.

Следующий рабочий день начался для Прохора непривычно – его вызвали к управляющему банями. Управляющий – толстый низенький человек с огромной лысиной спереди и сзади, которую, как ивовый венок, обрамляли жидкие волосенки - посмотрел на Прохора исподлобья и спросил:
• Где ты был вчера в десять-двенадцать часов?
• Ну, время я точно не фиксировал, но где-то около того ремонтировал трубу во фригидарии, потом рассыпал песок в палестре, а часов в двенадцать заливал воду в бассейн зала Меркурия.
• А трубу ты замазывал этой замазкой? – управляющий указал на горшочек, стоявший в углу комнаты.
• Кажется, да. Горшок я взял…
• Откуда горшок, я догадываюсь. Только объясни мне, пожалуйста, как он оказался в гроте Венеры рядом с телом убитого человека?
Прохор изумленно взглянул на управляющего. Задумался.
• Ночью я приходил проверить трубу и забыл горшок во фригидарии.
• Ты видел убитого?
Прохор потупил глаза. Врать он не умел.
• Можешь мне ответить – да или нет?
Прохор молчал.
• Ты его прикончил? Или твой приятель?
Прохор молчал.
• Врач говорит, что убийство произошло около десяти – двенадцати часов. Ты находился во фригидарии рядом с гротом. В гроте не было протекающих труб. Как там оказалась замазка?
Прохор тихо ответил:
• Думаю, что ее перенес туда кто-то, кто сильно меня «любит».
• Кто тебя любит, я не знаю, но нам неприятности не нужны. Сегодня я тебя под стражу не сдам, но чтоб из бани ты не отлучался. И твой приятель тоже. Будете пока жить в кочегарке и являться по первому моему зову. Понятно?
• Да, господин.
Так Иоханнан и Прохор попали в рабство.

Вечером Мариам принесла в термы ужин. Она прошла мимо привратника, ни о чем не спрашивая, и сразу же нашла кочегарку. Ее приход не удивил ни Старца, ни Прохора – Мариам чутко улавливала настроения обоих, где бы они не находились. Она почувствовала, что стряслось неладное.
Когда появилась Мариам, Иоханнан выгребал из печки золу. Прохора не было. Иоханнан посмотрел на Мариам, как ни в чем не бывало, и спросил:
• Ну, как там наше сокровище?
• Спало до полудня, потом долго стонало, пило воду, просило соленых оливок, с аппетитом поело овощи и рыбу и опять заснуло до вечера. Пред моим уходом опять отворило ясные очи и сказало, что хочет есть. Квинта его покормила. Дальше не знаю.
• Приглядывай за ним и пошли к Тимофею, чтобы он оповестил меня, как только появится Аполлос.
• Договорились. Когда вы закончите?
• Еще часа два.
• Я подожду, и поедим вместе.
• Не надо, Мариам. Возвращаться тебе придется поздно, а проводить тебя мы не сможем. Нас отсюда не выпускают.
• Думаешь, это все Романа?
• Однозначно. Все здесь удивлялись тому, что она нас за четыре года не охомутала. Вот оно и случилось. Вчера нам подбросили винный кувшин, который был бы неплохой уликой против нас, я его заметил, и мы с Прохором вынесли его подальше. А о замазке он забыл. Впрочем, старуха в любом случае что-нибудь придумала бы. Не сегодня, так завтра. Остроумная бабулька.
• По-моему, это надолго.
• По-моему тоже. Только не говори Прохору. Он надеется.
• Блаженно быть Прохором.
• Да. Еще как. Иди, Мариам. Наше сокровище нельзя оставлять надолго. И не забудь про Аполлоса.
• Иоханнан, я еще не впала в маразм, и мне по пять раз повторять не надо, - улыбнулась женщина. Горлица на ее плече что-то нежно проворковала.
• Ты же знаешь, я всех меряю по своей мерке – кое-что уже вылетает из памяти безвозвратно и, главное, непонятно как.
• В общем, ты прав. Буду с утра до вечера твердить: «Аполлос, Аполлос», пока он не приедет.
• С утра до вечера – это перебор. Уже совсем темно, Мариам. Сохрани тебя Господь!
• И тебя храни преблагословенный Всевышний. До завтра.

Между первым и последним убийством произошли еще два. Оба в зале Меркурия. Очередным пострадавшим был совсем молодой мужчина, державший скобяную лавку на Миндальной улице. Убийцы задушили его шнурком и усадили на плечи трехметровой статуи Меркурия, стоявшей перед бассейном. А еще через год у ног этой статуи нашли женщину с явными признаками отравления. Преступники не оставляли после себя никаких следов, и объединял эти загадочные смерти совсем незначительный факт – все они совершались в один день – 28 апреля по римскому календарю, в начале Флоралий и накануне празднования язычниками Эфеса рождения маленького местного божка Якуса. Никто, кроме Иоханнана, не обратил внимания на эту деталь.

***

На крошечный остров в полмили длиной и столько же шириной, находившийся точно посредине лесного озера Сиртори последние годы Ицхак ездил с бьющимся сердцем и очень неопределенным настроением. Он много раз спрашивал себя: зачем? Зачем его тянет на место, где его унижают, а иногда и вовсе не хотят видеть? Зачем ему эти кошечки, собачки и обезьянки, с которыми положено сюсюкать, которых надо гладить, холить-лелеять и чуть не целовать в те места, не которых они сидят? Зачем нужна эта постоянная неправда, тонко окутывающая все, что связано с Викторией Нерой? Эти вопросы давно перешли в разряд риторических. Разговор с Кифой в Лаодикии посеял добрые семена в душе Ицхака, но в тех местах его души, которые относились к Виктории Нере, они пока не взошли. Впрочем, сейчас на острове находился человек, который любил Ицхака, всегда был рад его появлению и которому Ицхак отвечал искренней симпатией. Это Корнилия Легата, тетушка Виктории, совсем состарившаяся, но нисколько не растерявшая боевой пыл своей походной юности. Ее покойный муж был военным, и все радости кочевой жизни она вкусила сполна. За два года, прошедшие со дня их последней встречи, матрона заметно похудела и осунулась, однако громкий командный голос и командирские привычки остались неизменными. Последнее время ей стали отказывать ноги, поэтому два раба носили ее повсюду на небольшом кресле. Когда лодка с Ицхаком и его другом Шаулом только собиралась отчалить от берега, Корнилия Легата, распоряжавшаяся в саду, заметила ее и, конечно же, узнала Ицхака. Она велела нести себя к причалу и там даже встала на ноги, чтобы приветствовать гостей. Сойдя на берег, Ицхак представил своего друга:
- Это Шаул, апостол, я вам рассказывал о нем.
Шаул улыбнулся. Кротко, как застенчивый шестилетний ребенок. Приложил руку к сердцу и сказал:
- Если вам будет удобнее, можете звать меня Павлом. Это мое римское имя.
- Господи! Павел! А мы о вас много слышали от пресвитера Клета. Он вас очень хвалит.
- Боюсь, он меня переоценивает, - мягко улыбнулся Шаул.
Пошли к дому. Дом представлял собой обычный загородный особняк с красивым портиком, изящными коринфскими колоннами, отделанный мозаикой внутри и снаружи. Все здесь было красиво и умеренно дорого. Виктория Нера поселилась на острове двадцать пять лет назад, когда ей отказали руки. После того как она крестилась, болезнь моло-помалу стала оставлять ее, однако она не вернулась в Рим, чтобы не приступать к своим жреческим обязанностям. Начинались страшные времена Калигулы, и римлянам было не до больных весталок. О Виктории Нере забыли, а она не стремилась напоминать о себе. Она проводила время в молитвах и чтении свитков старых и новых поэтов. Постепенно руки ее окрепли, и несколько лет она ухаживала за больными в небольшом домике без мозаик и фресок, построенном ею специально для окрестных страдальцев. Там постоянно жило несколько калек и несколько совсем немощных стариков, которых содержала на свои средства Виктория Нера. Туда же свозили больных из двух деревень, располагавшихся на берегу озера. Лечил всех Ицхак, что давало ему возможность раза два в месяц навещать свою подругу. Долго он задерживаться не мог – в Риме его ждало множество пациентов. Каждые календы и каждые иды он садился в свой «быстролетный» экипаж и за ночь добирался до Сиртори. День возился в больничке Виктории Неры, а в ночь опять отчаливал домой. Лет десять назад такой образ жизни стал его тяготить, и он за несколько лет подготовил одного из братьев, своего бывшего раба Флавиана, специально для Виктории Неры. Когда Флавиан прибыл на Сиртори, потребность в Ицхаке отпала, и Виктория Нера сразу же дала ему это почувствовать. Впрочем, и сама она отдалилась от больницы и переключилась на свои свитки.
Все люди, с которыми сталкивалась сердечная подруга Ицхака, делились ею на несколько категорий. К самой главной и важной относились люди «умные», то есть те, кто происходил из аристократической семьи, получил хорошее образование и сделал благодаря этому заметную карьеру вроде Корнилия Лентулла или Аннея Сенеки. К следующей категории относились братья и сестры, занимавшие в римской общине руководящие посты. Это были люди «духовные». А самая низшая категория включала людей незнатных и невыдающихся, к которым Виктория Нера относила большую часть человечества, в том числе и Ицхака в силу его происхождения и воспитания. Как только кто-нибудь из «умных» или «духовных» появлялся в поле зрения, Виктория Нера сейчас же преображалась и превращалась в существо «не от мира сего». Она набрасывала на голову покрывало, которое никогда не носила у себя в доме перед домашними, ее милая колоратура становилась выше на октаву, что, видимо, по ее понятиям, соответствовало ангельскому гласу (или даже архангельскому), в движениях появлялась суетливость, которую она, наверное, соотносила с особым выражением добродетели и внимания. И как-то сама по себе возникала еще целая куча ужимок, выглядевших чрезвычайно утрированно и поэтому очень не любимых прямолинейным Ицхаком. На фоне этого «бесплотного» цирка он ощущал себя грубым, плотяным, и ему постоянно хотелось форсировать эту грубость. Поэтому, попадая в дом Виктории Неры, он подчеркнуто много ел и пил, что давало ей возможность пищать своим ангельским голоском: «Ах, Ицхак, может, ты все-таки откажешься от мяса? А я вот уже не ем даже рыбы». Она «уже» не ела молока, «уже» не ела хлеба, «уже» не ела сыра и, само собой, тоже вошло в разряд «уже» вино. А к «еще» принадлежали сушеные и мороженые сладости, свежие соки и фрукты, тоже желательно сладкие, орешки, фисташки, мед. Короче, неземное существо было ужасным сладкоежкой. Пристрастия хозяйки разделяли две маленьких обезьянки и белочка, постоянно сопровождавшие ее. Кулинарную оппозицию представляли большие рыжие длинношерстные коты, которых Виктории Нере привезли откуда-то с севера, и которые ничего, кроме мяса и молока, не ели. Но они были любимцами, и от них никакого «уже» не требовалось.
Когда Ицхак и Шаул вошли в атриум Виктории Неры, она уже была «в образе», так как один из рабов, посланный Корнилией Легатой в дом еще из сада, предупредил, что Ицхак плывет не один, а, возможно с кем-то из братьев. Ицхак однажды привозил Шаула к Виктории Нере. Теперь Шаул собрался благовествовать у пределов земли, то есть в Испании и на далеком севере в Бретани, и Виктория Нера предложила ему заехать попрощаться. Прощание получилось очень сердечным. Шаул, по меркам Виктории Неры, относился к двум первым категориям, поэтому ему полагался прием по высшему разряду. Правда, с точки зрения Виктории Неры, чего-то в нем не хватало. До знакомства с Шаулом, она читала его письмо к римской общине и представляла себе его мыслителем, философом типа Аристотеля или популярного киника Деметрия. А он выглядел совсем невзрачным. Ему недоставало величия в римском смысле, то есть чего-то внешне и внутренне фундаментального. Не эпатирующего, а глубоко впечатляющего. Этим в Шауле и не пахло. Он был тих и скромен. Не герой, нет, не герой. Она с трудом представляла себе, как этот болезненный некрасивый человек своими кривыми ногами отмеряет сотни и тысячи миль по дорогам благовестия. Она не могла понять, как его тихая, ровная и достаточно простая речь могла будоражить умы многих образованных людей, причем, не только иудеев. Апостол Петр произвел на нее куда более сильное впечатление. Но «умные» и «духовные» отзывались о Шауле, как о человеке исключительных дарований, а Виктория Нера была женщиной внушаемой. Поэтому она рассыпалась в благочестивых любезностях, стараясь проявить перед апостолом свой незаурядный ум и прочие достоинства. Он как будто не замечал нарочитости ее поведения, так раздражавшей Ицхака. Просто отвечал на те вопросы, которые ему задавали.
Ицхак знал Шаула уже несколько лет, почти с того времени, как его привезли в Рим под стражей. Шаул ему понравился сразу и безоговорочно. Они часто и много общались. Ицхак слушал его с удовольствием, любил возражать и получать в ответ афористические аргументы Шаула. Беседуя с Ицхаком, Шаул нередко пускался в богословские дебри и легко увлекал за собой собеседника. Возвращались они из этих экскурсов с большими взаимными приобретениями. Однако женщин Шаул не баловал интеллектуальными пирами. С дамами он держался предельно просто, и эта простота надежно охраняла его от лишних и сомнительных эмоций.
После общей беседы Виктория Нера пожелала уединиться с апостолом. Но поскольку она не любила высказывать свои желания прямо, она, взглянув на Корнилию Легату, предположила:
- Ты, наверное, уже хочешь отдохнуть, тетушка? Да и Ицхак устал с дороги.
Корнилия Легата недавно завела привычку спать после обеда. Но обеденное время еще не наступило. Поэтому она стала возражать. Ицхак, привыкший к тому, что его пассия предпочитает вуалировать свои побуждения, поймал на лету ее невысказанное намерение и предложил Корнилии Легате прогуляться по саду до «его» грядки. Дело в том, что в отрочестве садовник Пруденций Туллий приохотил его к своему делу, и поэтому в саду Виктории Неры Ицхак, как и в своем саду, собственноручно ухаживал за большой цветочной грядкой, где была собрана экзотическая флора со всей империи. Корнилия Легата откликнулась на его предложение, и, когда они ушли вместе с рабами, несшими кресло тетушки, Виктория Нера обратилась к Шаулу:
- Я хотела бы поговорить с тобой о молитве. Понимаешь, я все время повторяю одну небольшую молитовку, и уже достигла в этом некоторого предела. Я не знаю, куда двигаться дальше. Повторяю ее часами.
- А почему ты не спросишь Ицхака?
Виктория Нера пожала плечами. С ее точки зрения, плотяной человек, каковым она видела Ицхака, ничего о молитве знать не может. О той, особой молитве, которой она занималась.
- Я не смогу сказать тебе ничего необычного по этому поводу. Лучше пять слов умом, чем множество языком. Молитва – это ведь разговор ума и сердца с Богом. Этот разговор должен быть простым и искренним безо всяких ухищрений. Кроме того, - апостол бросил взгляд на свитки, лежащие на низеньком столике перед кушеткой, на которую они сели, - нельзя с утра до вечера читать любовные стихи, а потом пытаться что-то втолковать Господу.
Виктория Нера покраснела.
- Но это не просто стихи, это сокровища человеческой мысли.
- Прежде всего, это школа разврата ума и сердца.
- Я так не думаю.
Шаул застенчиво улыбнулся.
- Конечно, не мне об этом судить. Я получил несколько иное воспитание. Но позволю себе высказать одно наблюдение: обычно, люди, развращенные умом, невежды в вере. Ты, разумеется, бывала на вашем форуме и прекрасно знаешь, что опытный ритор может доказать любое утверждение, в том числе, безбожное и безнравственное. И сколько там людей, столько и мнений по любому вопросу. А ведь Истина одна.
- Но глядя какая истина…
Спорить Шаул не любил. Помолчали.
- Но ты же только что неплохо цитировал древних авторов. Зачем же ты этим занимаешься?
- Ну, во-первых, соблазнительной писаниной я все-таки не балуюсь. Во-вторых, я стал всем для всех, чтобы приобрести хотя бы немногих.
- Как лист, меняешь цвет в соответствии с сезоном?
- Что-то вроде того, но только цвет. Больше я ничего не меняю. Ни форму, ни фактуру, ни породу.
- Я не могу с тобой согласиться. У образованного человека просто в крови стремление к познанию, к пониманию чужого опыта, пусть даже вне Бога.
- А тебе не кажется, что грех – это и есть опыт жизни вне Бога?
Виктория Нера замолчала с чувством глубокого неудовлетворения. Апостол не давил на нее, он говорил очень мягко, однако не принимал ее аргументы, а она к такому не привыкла.

- Ты еще вернешься в Рим? – спросила Виктория Нера.
- Думаю, да.
- Но это будет не скоро?
- Не скоро.
- Конечно, Господь близок. Нужно оповестить всех.
- Я хотел бы пригласить с собой Ицхака.
- А что ему там делать? – удивленно спросила Виктория Нера.
- То же, что и здесь. Благовествовать. Лечить. Он был бы мне очень нужен, но ты не отпускаешь его, сестра.
- Я? – удивленно переспросила Виктория Нера, - я его не держу.
Шуал сделал деликатную, но красноречивую паузу.
- От тебя он надолго не уедет.
- А что я должна сделать, чтобы он сдвинулся с места?
- Не знаю. Подумай. Помолись. Господь подскажет. Ицхаку, кастати, пока неизвестно о том, что я хотел бы взять его с собой. Сегодня я вечером я преломлю Хлеб, и мы пойдем спать, а утром я хотел бы, чтобы ты помогла мне уговорить Ицхака.
В эту ночь молитва никак не давалась бывшей весталке. Ее мысли уходили в сторону и никак не могли собраться в одну точку. Что ей сделать, чтобы помочь Павлу? Прогнать Ицхака или обнадежить? Первое было бы легче, но она понимала, что Павел хочет от нее не этого. Обнадежить? Чем? Тем, что она станет его женой? Но она не собиралась выходить замуж. Да и о каком замужестве может идти речь на пороге пятидесятилетия? Наконец, она нашла нужное решение. Все предельно элементарно. Разговор с Ицхаком должен быть простым и искренним. Так же, как и с Богом. Шаул прав. Дух естественности, а, лучше сказать, истины, осенявший Шаула, коснулся и Виктории Неры, поэтому утром, найдя Ицхака в больнице, она сказала без ужимок и высокомерия:
- Шаул хочет, чтобы ты поехал с ним. Поезжай, Ицхак. Ты ему нужен. Мы с Корнилией Легатой будем тебя ждать. Очень будем ждать, - сказать «я буду ждать» Виктория Нера органически не могла. Она привыкла скрывать некоторые желания даже от себя, не отдавая себе в этом отчета. Но для Ицхака годилось и так.
Они посмотрели друг на друга. «А ведь он стоит того, чтоб его кто-нибудь ожидал», - подумала Виктория Нера, - почему мне это раньше не приходило в голову?»
- Потому, что ты жила чужими чувствами. И вообще чужой жизнью, - ответил на ее мысли Ицхак.
Она не обиделась. Ну, так, немножко царапнуло. Но она постаралась этого не заметить. Они помолчали.
- Конечно, я поеду, если будешь ждать.
Она не стала исправлять единственное число на множественное.

***

- Давай обойдем фонтан со всех сторон, преступники где-то здесь.
- По-моему правильнее поискать их в зарослях акации.
Стражники с высоко поднятыми факелами осматривали площадь, тихо переговариваясь между собой. Когда они направились к кустам акации, Хоремхат и Сет уже находились за фонтаном, за той частью его, что представляла собой стену с изваяниями римских богов в нишах.
- Чистейший, а вот здесь кольцо, и, по-моему, это – ручка двери, - прошептал Сет, - в Ипете Амона много подземных ходов, я читал в одном древнем папирусе о таких кольцах. Их нужно поставить под определенным углом – вот так – и…
Старинная дверь открылась беззвучно.
- А как ее закрыть?
- Наверное, не нужно закрывать. У нас нет факелов, и мы не знаем, куда приведет этот коридор. Здесь может быть лабиринт, из которого и с факелом не выберешься. Будем молить великого Гора, чтобы наши преследователи нас не заметили.
- А мне думается, тут есть открытый выход. Чувствуешь сквозняк?
- Сквозняк создает и вентиляция. Я бы не рискнул углубляться.
- Тише!
Стражники подошли к двери, ее прикрывал только большой куст акации. Они осветили факелами задник стены фонтана, постояли несколько минут, внимательно оглядывая стену, и отправились обследовать заросли. Сет сжал руку Хоремхата, и тот ответил ему нервным пожатием влажной ладони.
Еще через четверть часа вся команда стражников собралась на площади и доложила офицеру о результатах поисков.
- Значит, сейчас спускаемся к реке и осмотрим заросли папируса. Там легко спрятаться.
- А если у них была лодка?
- Это упрощает дело. Все, хватит базарить. Вниз! – скомандовал офицер. Стражники быстро побежали к реке.
Хоремхат и Сет вышли из убежища.
- Надо заметить это место. Знаешь, как закрыть?
- Поставить кольцо под тем же углом.
- Вернемся сюда завтра ночью с факелами и краской, чтоб не запутаться в лабиринте, - прошептал Хоремхат, - теперь бежим вверх.
- Мы рискуем заблудиться в городе. И, кроме того, я не могу бежать. Идите без меня.
- Нет уж, пошли вместе. Сети, ты великий астроном. Сориентируешься по звездам.
- Вы правы, блаженнейший, - Сет посмотрел на небо и уверенно сказал:
- Нам действительно вверх, на восток, если река внизу, как они сказали.
Через полчаса, поплутав по улицам Опета, царь и жрец вышли к воротам храма Амона, показали охране свои жреческие браслеты и прошли внутрь.
Одежда их немного подсохла, а синяки на физиономии Хоремхата в темноте заметны не были. Однако когда он в сопровождении Сета прошел к своим покоям, миновав задремавших охранников, Сет пришел в ужас:
- Как вы будете утром служить, чистейший? Эти кровоподтеки на лбу и подбородке скрыть не удастся.
- Утром я, положим, назначу вместо себя кого-нибудь, но на празднике меня никто заменить не сможет. Знаешь что, Сети, завтра утром положенную краску на мое лицо нанесешь ты, потом найдешь врача на стороне и тихо приведешь сюда.
- Кое-что я смогу сделать и без врача. Начнем с того, что приложим холодную воду и медь, а я сейчас приготовлю мазь. Врач со стороны, даже если ему хорошо заплатить - это все равно опасность лишних разговоров.
- Сети, после праздника ты станешь вторым пророком и будешь находиться при мне неотлучно.
Пока Сет обмывал и умащал царя лекарствами, он тихо лежал на кушетке с витым серебряным изголовьем и пытался прийти в себя. С того момента, как его ум озарился присутствием древнего бога, он не чувствовал страха. Скорее, азарт. Хоремхат мысленно благодарил бога и дал себе слово при первой же возможности построить ему молельню или хотя бы жертвенник и принести жертву. Царь понимал, что это должна быть человеческая жертва.
Утром первый пророк, сославшись на нездоровье, велел Менмаатре совершить все дневные богослужения, а вечером они с Сетом запаслись факелами, красками, веревкой и отправились к загадочному входу в стене римского фонтана. Они не сразу нашли фонтан. Сет открыл дверь, внимательно осмотрел наличники с внутренней стороны и нашел другое кольцо, которое, по-видимому, запирало и отпирало дверь изнутри. Решили не рисковать, и оставили дверь открытой. Оказалось, они напрасно опасались лабиринта. Очень длинный коридор привел их в небольшую камеру, стены которой были расписаны в прекрасной древней манере. За ней виднелась анфилада комнат с мраморными колоннами, тоже расписанных и совершенно пустых. Царь и жрец обошли их, потом Сет медленно двинулся вдоль стен, читая надписи и вглядываясь в рисунки.
- Подземный храм, древний и ограбленный, - предположил Хоремхат.
- Да, вы правы, чистейший. Но как-то странно. Грабители хоть что-нибудь теряют или оставляют. А здесь унесли все. Даже большие статуи. Их не могло не быть.
- Возможно, грабили не раз.
- Может быть, может быть, - скороговоркой произнес Сет, провел рукой по стене и нажал на едва заметное углубление на изображении священного ибиса. Стена тихо разошлась и искатели приключений увидели огромное помещение, забитое невероятным количеством древних статуй и статуэток. Здесь были изваяния богов, священных животных, а также вельмож, царей, живших сотни лет назад. Гранит, лазурит, обсидиан, алебастр, золото и серебро, разноцветный жемчуг и перламутр, черное дерево и слоновая кость – глаза разбегались от покрытого вековой пылью великолепия. Правда, превалировала пыль, а великолепие только слегка угадывалось под ней, но все равно оно впечатляло. Притихшие, Хоремхат и Сет обошли тайник и обнаружили еще один коридор, оканчивающийся небольшим колодцем в четыре человеческих роста. На колодце тоже имелось кольцо, но гораздо более древнее, чем то, которое было на входе. Сет согнул его под нужным углом. Плита над колодцем бесшумно отворилась. Они выглянули наружу и увидели мощеную большими гранитными плитами площадку меж двух стен. Сет узнал местность.
- Это Большой храм Амона и Священное озеро храма.
- Закрывай колодец, и вернемся к фонтану, - велел Хоремхат, - теперь у меня есть собственная казна, не зависимая от священной.
Как только исследователи ступили за порог тайника, стена бесшумно сошлась за их спинами и, обернувшись, они не смогли найти кромки двух плит ни визуально, ни на ощупь.
- Мастерски сделано, - восхитился Сет, - сейчас так не умеют. Секреты древнего зодчества остались только в античных папирусах, но ведь записывалось далеко не все. Сколько тонкостей мастер передавал своим ученикам из уст в уста! На письме помечалось только основное.
Царь со спутником быстро прошли по коридору, затворили дверь в стене фонтана. Взбираясь по узкой улочке вверх, к храму, Сет продолжал размышлять шепотом:
- А все-таки есть сильное несоответствие. Тайник очень древний, подземный храм и коридор тоже. А вход вмонтирован в римский фонтан, которому и ста лет нету. Кольца на двери старые, но им тоже не более сотни. Либо строители фонтана нашли древний вход, обчистили храм и решили заменить дверь так, чтоб никто не знал. Но тогда проще замуровать. Либо они стали использовать помещение для своих нужд. А тайника они, судя по всему, не нашли.
- Либо там до сих пор собираются на тайные сходки – добавил Хоремхат, - хорошо бы проследить за этим местом.
- Как проследить, если мы здесь даже не проездом, а пролетом?
- А если остаться подольше?
- После праздника Опет мы должны вернуться в Эдфу, - напомнил Сет.
- А заболеть?
- Не уверен, что стоит. По крайней мере, сейчас мы этого сделать не сможем.
- Тогда раскинь мозгами, кто в таком убежище заинтересован.
- Уж точно не бродяги. Они бы оставили следы. С учетом обстановки последнего столетия, скорее всего, жрецы. Потому что на храмовых территориях все более-менее известно посвященным. Римляне тоже во многом разбираются. Предполагаю, что здесь собирается местное жречество. Причем, это оппозиция.
- Оппозиция чему?
- Храмовому руководству.
- Но само руководство в массе своей противостоит римлянам. Если это антиримски настроенное жречество?
- Радикалы?
- Вроде того.
- Это тоже возможно. Но, по-моему, центр египетского радикализма – Эдфу. Таких радикалов, как блаженный Менмаатра, здесь нужно поискать.
- Ты просто не представляешь себе обстановку.
- Представляю. Мне ведь известно не только ваше настоящее положение, чистейший, но и прошлое.
Хоремхат резко остановился и рывком остановил Сета:
- Что ты этим хочешь сказать?

***

Нет, это же надо случиться такому безобразию! Кифа ужасно возмущался. Ну, как, как можно чудеса Божии ставить на одну планку с фокусами какого-то волхва? Ослу, полному идиоту ясно, что это совершенно не одно и то же. А римским братьям нет. Вчера его спрашивали, от Бога ли симоновы ухищрения. Тут всякое терпение потеряешь.
Кифа никак не мог привыкнуть к Вечному городу. Его возмущал лай собак по утрам – в его родной Вифсаиде собак не держали. Был один приблудный пес, но он вел себя тихо, за что дети его иногда подкармливали, однако им строго-настрого запрещено было трогать нечистое животное. В Иерусалиме этого зверья тоже не водилось. Правда, по ночам отчаянно выли шакалы. Здесь же день начинался с собачьей переклички. Причем, стоило подать голос одному-единственному петуху, ему сейчас же начинали вторить собаки. Римляне даже селили их в собственных домах. Практически в каждом доме в вестибюле вместе с привратником или даже вместо него находился огромный барбос, так что зайти в дом постороннему было невозможно. А у некоторых собаки имели доступ и в спальни хозяев, и даже на их кровати! Этого кифина душа совсем не вмещала. У них в Вифсаиде двери никогда не запирались извне. Ночью, конечно, задвигали засов – мало ли что, а днем… Кифа поднялся с постели, прислушиваясь к собачьей разноголосице. Чего они так надрываются с утра?
Кифа не стал будить жену. Он натянул на себя рубаху и халат, хлебнул воды из ведра. Единственное, что в Риме было хорошо, – воды хватало вдоволь. В Израиле такая роскошь, как фонтаны, была непозволительна в массовом употреблении. А здесь они попадались на каждом шагу, поэтому местные жители воды не жалели. Кифе не нравилась эта расточительность. Он вышел в триклиний, сел за стол – мебель в Риме тоже была необычной – столы поднимали чуть не на два локтя от пола, а чтобы возлечь, приставляли к ним специальные лежанки. Не проще ли вольготно устроиться на полу? Как-то они сильно перемудрили во всем, эти язычники, – и в хорошем и в плохом. Самое печальное то, что все им активно подражают.
Кифа остановился в доме торговца специями бен Элии. Его лавочка находилась в этом же здании. Комнаты, где он складировал специи, располагались рядом с триклинием, поэтому ароматы пропитали весь первый этаж. Кифа с непривычки периодически чихал, сначала даже голова кружилась, а хозяева, казалось, не замечали никаких запахов. Кифа хотел было перебраться в другое место, но жена отговорила:
- В каждом доме есть свои неудобства. И раз уж нам Господь послал этот, не стоит огорчать хозяев, Шимон, - супруга называла его по старинке его собственным именем и, кроме нее, никто здесь не обращался к нему так. Она вообще редко подавала голос, но если это случалось, Кифа к ней прислушивался. Они остались у бен Элии. Хозяева, с которыми он сдружился еще в Иерусалиме, относились к ним тепло и почтительно, и все бы ничего, если бы не этот запах, да не собачий лай по утрам, да не нахальная толпа, весь день заполняющая улицы. Короче – у Кифы прорезалась тоска по родине. И она настигала его по утрам. Потом приходил Марк, и начинали подтягиваться братья - бен Данийел, Флавии Клименты всем семейством, Ерм, Лин с сыновьями и другие, евреи и язычники, - и Кифа погружался в свои привычные дела. Дела эти были очень простыми – его спрашивали, он отвечал. Почти каждый день братья приводили или приносили больных, Кифа просил о них Господа – и они выздоравливали. Работать ему здесь не позволяли, да и некогда было. С утра он беседовал с кем-то из новообращенных, потом шел в те дома, куда его приглашали загодя, и опять отвечал, слушал, исцелял. Иногда его останавливали прямо на улице и спрашивали, просили. Тогда он проповедовал там, где его настигала человеческая скорбь или любознательность. Вечером он преломлял Хлеб, чаще всего в доме бен Элии, и отправлялся на боковую. Заснуть ему удавалось не сразу, и он еще долго перебирал в памяти лица этого дня и продолжал просить Господа о нуждах каждого. Потом он вспоминал самый страшный момент своей жизни… «Не пропоет петух, как отречешься от Меня трижды»…На глаза наворачивались слезы. С этим он засыпал и с этим просыпался. Впрочем, он не был уверен в том, что ему удалось поспать, потому что душевная боль превозмогала дневную усталость. Подушка его была всегда мокрой от слез.
Сегодняшний день не обещал ничего необычного. По крайней мере, с утра. На улице громыхали телеги, скрипела упряжь, слышались голоса. Привратник в вестибюле уже впускал первых братьев. Вдруг на кого-то зашикали. Кифа прислушался к голосам.
- Нет, что творит! – это вопил Фаустиниан, которого по старой привычке все звали Ремом. Вопить Рему было несвойственно. Его врожденная степенность вызывала у апостола восхищение. Ему самому никогда не давались вальяжные манеры мишки, отдыхающего после бочонка меда. Чего же он шумит-то, Рем? До ушей Кифы донеслось:
- Нет, вы представляете, он объявил себя Христом!
- Да мало ли что там кто объявит? – флегматично возражал привратник.
- Ничего себе! Если кто-то будет заниматься всякой ерундой от имени Господа, с Римом очень быстро случится то же, что с Содомом!
- А что там с этим Содомом случилось?
- Как тебя бен Элия держит? Ты же не знаешь Писания!
- Зато я хорошо знаю свое дело, господин, - добродушно ухмыльнулся привратник, а по части писаного это вы, господа, сильны.
Кифа быстро вышел в атриум, где уже были гости:
- И кто же такой резвый?
- Кто ж, кроме Симона-волхва?
- Что ему нужно?
- Ну, ты же знаешь, ему поставили статую, как богу между двумя мостами на Тибре. Императору он вкрутил мозги дальше некуда. Теперь «просвещает» народ. Быть местным божком ему маловато. Претендует на всемирную миссию, - сережка в ухе Рема возмущенно вибрировала.
- Где он сейчас?
- По-моему, у себя в доме, если не убрался во дворец.
- Идем туда сейчас же.
Петр был настроен более чем решительно.
- А почему с вами нет Климента?
- Он с Ромулом обещал быть позже.
- Пойдем без них.
Возле роскошного дома Симона за виноградниками Аппия собралась огромная толпа почитателей и, главным образом, почитательниц. Сюда же подгребали лоточники с самым разнообразным товаром, изо всех сил старавшиеся обратить на себя внимание, и карманные воришки, имевшие прямо противоположные намерения. Обсуждали последние деяния Симона в доме его ученика Маркелла. Тревожный шепоток сообщал, что Симон вызывает души умерших. Навстречу вскинулся другой шепоток, восхищенный, утверждавший, что Симон еще и воскрешает мертвецов, которые поклоняются ему как богу.
- Вы же не видели никаких воскресших! – возмутился Фаустин.
- Но мы ощущали их души, а вчера эти души созерцали все, кто был в это время в доме Маркелла.
- Да он вам просто головы морочил призраками!
- Заткнись, нечестивец!
Петр властно потребовал:
- Дайте мне пройти в дом!
- Еще чего! Ты пришел с этим молокососом, чтобы оскорблять бога и клеветать. Вон посмотри, он поставил у своих ворот сторожа, который загрызет всех, не то что говорящих, а даже думающих о Симоне лживо.
У ворот дома лежал большой черный пес и страшно скалился на собравшихся.
- Я и думаю и говорю о нем только правду, а она заключается в том, что Симон – порождение дьявола, - грозно ответил Петр. Затем, подойдя ко псу вплотную, приказал:
- Иди и передай Симону: Петр, апостол Христов, хочет войти к тебе.
Пес встал, встряхнулся так, словно только что выбрался из воды, и потрусил к дому. Народ расступался перед собакой с ужасом и любопытством.
Симон находился в триклинии и принимал избранных. К таковым принадлежали три фрейлины императрицы, придворный астролог и несколько пожилых матрон. Все они возлежали за большим столом с фруктами и вином, внимательно слушая Симона. Поэтому пса заметили не сразу. Но он сел перед столом, зарычал. Симон сердито и удивленно прикрикнул на него:
- Почему ты здесь? Я тебе что велел?
Когда из пасти собаки зазвучал хриплый человеческий голос, все замерли. Симон смутился только на мгновение, потом на лице его отразилась досада. Он поморщился, и назидательно сказал собаке:
- Передай Петру: пусть войдет. Если хочет, - и улыбнулся.
«Весьма великодушно», - решили его собеседники.
Пес опустил голову и поплелся назад. Дружное дамское «ах!», едва не снесло потолок триклиния.
Петр влетел в триклиний с таким видом, словно он собирался все там разнести в щепки. Остановился на пороге. Все повернулись к нему, только Симон, казалось, не заметил его появления. Он грустно и с некоторым недоумением вглядывался в точку на столе. «Ну почему он так ко мне несправедлив?» - говорили его печальные большие глаза. В той точке, на которую он смотрел, мраморное покрытие начало трескаться, и из небольшой щели появился росточек. Потом стебель, на стебле развернулись листья и, наконец, раскрылся изысканной красоты цветок. По комнате поплыл неведомый аромат.
- Запрещаю тебе именем Господа Иисуса Христа! – взволнованный голос Петра вернул всех к действительности, и чудесное видение исчезло.
«Ну что же он все портит?» - вздохнули печальные глаза Симона. Он развел руки, и триклиний стал наполняться прозрачными эфирными существами. Петр принял и этот вызов. Он твердо повторил прежние слова. Существа пропали. Запахло серой. Симон пронзил Петра трагическим взглядом: «Зачем?!»
- Зачем?! – повторила вслух свита Симона.
- Ради Истины – ответил Петр.
- Зачем нам такая Истина? – возмутилась одна из матрон, глядя на подруг, - благодаря божественному Симону я вчера встретилась с умершим мужем. Мы так хорошо разговаривали. Он сказал мне то, чего я так и не услышала от него при жизни. Я своего Магния Тертуллия никогда не видела таким покладистым, таким чутким. Можно сказать, дожила до счастья на старости лет. Пришел этот варвар, все уничтожил, и стал доказывать, будто то, что делает божественный, - чистое колдовство. Сейчас он опять все портит.
- Порчу? – С вызовом спросил Петр.
- Да, - прозвучало девять голосов. Симон упоенно молчал с печальным удовлетворением.
- Хорошо. Как хотите. Мы еще увидимся, – подытожил Петр первый раунд переговоров тоном, показывавшим, что терпение его на исходе, - не прощаюсь с вами, добрые граждане Рима.
Через неделю они встретились на похоронах.

***
Аврелия Помпония души не чаяла в сыне. Он был ходячей добротой, бегучей любезностью, прыгучей непосредственностью, посвистывающей непринужденностью и твердо стоящей на своих ногах справедливостью. Он был поздним, долгожданным, единственным, ласковым, сладким, любимым - о как любимым! Он не мог умереть никогда, во всяком случае, при жизни матери.
- Вот просто так взял и умер, - тупо повторяла она утешающим подругам в сотый раз, надеясь, что они скажут что-то вроде:
- Все это вчерашний сон. А сон туда же, куда ночь. Умой лицо и забудь. Сейчас твой сынок отдаст конюху лошадь и войдет вон в ту дверь.
И она спешила к двери, надеясь увидеть его прежде других. Она боялась подойти к носилкам, на которые положили якобы его тело, готовя к выносу на форум. Он не мог умереть. Вот просто не мог.
Вдруг ее внимание привлек печальный большеглазый человек в дорогой белой тоге, с подобающей обстоятельствам медлительностью входящий в атриум. Человек мягко подошел к ней, взял ее ледяные пальцы в свои нежные теплые ладони и убедительно сказал: «Он будет жить. Я верну его тебе». Она поверила. Но опять произнесла машинально:
- Вот просто так взял и умер.
- Это ненадолго, - уверенно и проникновенно ответил печальный человек.
- Опять обольщаешь народ, - властный металл разрезал зыбкую пелену надежды.
Аврелия Помпония беспомощно оглянулась. К ним двинулся кто-то быстрый, энергичный, мощный. Женщина попятилась от незримого напора и схватила за руку своего печального спасителя.
- Кто из нас воскресит этого мертвеца, тот и есть носитель Истины, - налетел на него быстрый.
- Начинается…- вздохнула одна из матрон, сопровождавшая Симона (печального и большеглазого) – хоть бы при покойнике постеснялся лезть со своим учением.
- Нет, почему же? Вполне достойный уговор. И обстоятельства подходящие, - сказал кто-то из сопровождавших мощного и энергичного, то есть Петра.
Симон вздохнул и, кротко улыбнувшись, спросил:
- Если я воскрешу мертвого, вы убьете Петра?
- Живого сожжем перед твоими глазами! – радостно заверили матроны из его свиты.
Симон удовлетворенно кивнул и, раскинув руки, принялся раскачиваться, повторяя несколько одних и тех же фраз на непонятном языке. Он стал сосредоточенным, собранным и неимоверно серьезным. Однако едва уловимая грусть витала над ним и придавала всем его действиям неизъяснимое очарование. Покойник повернул голову.
Аврелия Помпония метнулась к сыну, все начали наперебой поздравлять ее, а одна из Симоновых матрон что-то сказала своим рабам, и они вцепились в Петра.
- Погодите! – выдернул руку апостол и вскинул ее вверх, - да помолчите же!
Все невольно умолкли.
- Если молодой человек действительно жив, пусть он встанет, заговорит и пойдет, если же этого не увидите, не сомневайтесь - Симон обольщает вас колдовством.
- Ой, сколько можно! – вздохнула симоновская матрона.
Симон сделал ей знак рукой и головой, который расшифровывался как «все будет нормально», и она умолкла, закусив губу.
Аврелия Помпония не понимала, что нужно в ее доме напористому варвару плебейского вида и почему он мешает грустному большеглазому богу. Потому что кто, как не бог, способен сделать то, что он творит?
Симон стал ходить вокруг носилок с телом юноши. В его заклинаниях появились новые выражения. Иногда он останавливался и словно звал кого-то. Так продолжалось несколько часов. Аврелия Помпония не сводила с него глаз, оживотворенных надеждой. Наконец, Симон устало проговорил:
- Не так все просто. Я должен выйти на улицу передохнуть.
- Драпаешь? – прозвучало из окружения Петра.
- Почему? – грустно вздохнул Симон, – просто подышу воздухом.
- Драпаешь, – беспощадно повторил тот же голос. (Это был Ромул).
Уйти Симону не дали. Он сел возле открытого окна, оперся локтем о подоконник, опустив очи долу, к нему подошли его матроны и заслонили собой отдыхающего.
В это время Петр оказавшийся довольно далеко от носилок, поднял руки и стал тихо говорить:
- Господь мой Иисус Христос, Ты повелел нам именем Твоим воскрешать мертвых. Прошу Тебя, верни жизнь этому юноше, чтобы те, кто здесь находятся, знали, что Ты – истинный Бог. Пусть будет так!
Петра слышали все. Твердая, спокойная уверенная сила, поддерживавшая его слова, передалась окружающим. И многие в атриуме дома Аврелии Помпонии, поняли, что молодой человек сейчас же встанет, потому они восприняли как само собой разумеющееся то, что так и случилось.
- Тебя исцеляет и воскрешает Господь мой Иисус Христос.
Только Аврелия Помпония не могла осознать, что происходит. И когда ее воскресший сын поднялся с погребальных носилок, она растерянно прошептала:
- Вот просто так, взял и ожил.
Юноша стал ходить и говорить.

***

Сенатор Юний Плакид, мужчина шестидесяти лет, весьма представительной наружности, с интересом оглядывал окрестности озера, по которому плыла его лодка. Левой рукой он поддерживал крестьянскую соломенную шляпу, лихо сдвинутую набекрень, а правой показывал лодочнику, куда следует плыть. Куда следует, лодочник знал лучше него, но спорить с барином, который по всем приметам является военным, он не рискнул. Приметы были такие: держался просто, говорил громко и командно, торс прямой и сильный, ноги кривые – много лет провел в седле. Это отчасти соответствовало действительности – в молодости Юний Плакид действительно служил и даже покомандовал легионом, принимая участие в парфянской кампании, а после того, как один меткий лучник пронзил ему плечо, и у него надолго почти перестала двигаться правая рука, он вышел в отставку и начал заседать в сенате. Политическая деятельность ему понравилась, а так как он обладал двумя противоположными талантами – втереться в доверие и одновременно оставаться в тени, то ему удалось сделать неплохую карьеру. Благодаря этому несколько лет он выжимал соки из одной провинции Иллирика, а, когда достаточно обогатился, опять попросил отставки и теперь ограничивал свои труды на благо государства отсидками в сенате и парадными приемами у императора. Иногда он вырывался в свои итальянские имения, главным образом, для того, чтобы обличить мошенников-управляющих и заменить их новыми. Ну, и, конечно, поохотиться, отвлечься от городской жизни в компании милых пастушек, к которым он особенно благоволил. Юний Плакид уже десять лет был вдовцом и жил в свое удовольствие. Двух сыновей-погодков он давно отправил в учебный военный лагерь, и теперь они находились где-то во Второй Сирии. Но разлука папашу не огорчала – дети росли вначале под крылом его бывшей жены, затем тестя, который упросил Плакида не разлучать его с потомством почившей дочери. Долго уговаривать не пришлось, и Юний Плакид виделся с сыновьями где-нибудь раз в месяц, да так и не привык к тому, что они у него есть.
Возле озера Сиртори он оказался случайно. Ну, почти случайно. Он давно слышал о бывшей весталке, которая затворнически жила на этом озере уже много лет. Не то, чтобы ему очень хотелось познакомиться, но раз уж так дорога легла, то почему бы и нет?
Корнилия Легата заметила гостя еще на дороге. Она не думала, что он свернет в их сторону. Просто провожала взглядом дорогой экипаж, который неожиданно оказался на пути, по которому ездили одни крестьянские телеги. Так же неожиданно экипаж повернул к озеру. Конечно же, Корнилия Легата не пошла его встречать, а поспешила в дом сообщить о своих наблюдениях Виктории Нере.
Они дождались гостя в атриуме. Как только он вошел, Виктория Нера сразу же поняла, что он принадлежит к числу «умных». Разумеется, она принимала его с достоинством, но не могла не поддаться удивительному мужскому обаянию гостя. Два часа они поговорили о литературе и философии, соревнуясь в остротах. Юний Плакид не преминул упомянуть о своих военных подвигах. Какой бы темы они ни касались, он высказывался основательно и со знанием дела. С ним было интересно, и хозяйки пригласили его заглядывать на огонек по-свойски, без предупреждения.
Отчаливая от берега на другой лодке – хозяйской, более просторной и удобной, чем та, на которой он приехал, Юний Плакид решил, что заглянуть можно. Дамы ему определенно понравились, причем каждая по-своему. В Корнилии Легате он отметил неугомонную оптимистическую натуру, а в ее племяннице удивительный женский шарм. Она была моложе его лет на десять, но сохранилась очень хорошо, и больше тридцати пяти он бы ей не дал. Нежная кожа, фиалковые глаза, правильные черты лица – классический дамский набор для плотной упаковки мозгов сильной половины человечества. На ней не было ни единого украшения и ни грамма косметики на лице, что в деревенских условиях особого удивления не вызывало. Редкой красоты пепельные волосы выбивались из-под тонкого льняного покрывала, и Юнию Плакиду хотелось бы намотать прядь на палец. Он про себя засмеялся и погрозил себе этим пальцем: «Юний Плакид, скоро ты поведешься на старушек!» Он решил, что заглянет сюда через неделю.
Неделю он не выдержал и навестил своих знакомых через четыре дня. Ему показалось, что его ждали. Теперь его принимали в менее официальной обстановке – сначала в триклинии, а после обеда – в саду. Специально, или по привычке, но, когда закончился обед, тетушка отпросилась поспать, и Юний Плакид наслаждался обществом бывшей весталки в одиночестве. Правда, там мелькали какие-то рабыни, но это не в счет. Они говорили обо всем. И чем больше говорили, тем больше хотелось продолжать. Взгляды Виктории Неры чем-то напоминали ему мысли из сочинений его приятеля Аннея Сенеки, но выяснилось, что она с ними незнакома. Юний Плакид пообещал ей привезти пару свитков на следующий день.
Через месяц Юний Плакид осознал, что попал в бедственное положение. Его не занимало ничего, кроме встреч с новой знакомой. Она, как ему казалось, тоже не сводила с него глаз. Но никаких шагов навстречу она не делала и ему не позволяла. Не то, чтобы она запрещала что-то, нет, но он сам почему-то не решался. Он уж начал было подумывать о том, не обошлось ли тут без колдовства, но однажды перед его уходом Корнилия Легата отправилась проводить его до причала и, когда он садился в лодку, задушевно прошептала:
- Друг мой, по-моему, вам пора принимать ответственное решение.
- То есть?
- То есть жениться.
- На ком? – глупо спросил Юний Плакид.
- На моей племяннице, - спокойно ответила старуха.
- Я как-то не думал…
- Значит, подумайте.
Рабы оттолкнули лодку от берега, Корнилия Легата отправилась домой в своем кресле, а Юний Плакид задумался. Во-первых, Виктория Нера – бывшая весталка, а брак с весталкой, по общему мнению, ничего хорошего не сулит. Во-вторых, она, похоже, не особенно богата – все в доме очень простое и относительно недорогое. В-третьих, она исповедует какую-то восточную религию и весьма странно рассуждает о некоторых вещах. В-четвертых, неизвестно, как к этому отнесутся его сыновья (с чего это Юний Плакид вспомнил о сыновьях, он и сам не знал) В-пятых, через несколько лет она станет старухой, и что же с ней делать? (То, что он старше Виктории Неры на десять лет, ему почему-то в голову не пришло). В-шестых…
Юний Плакид тряхнул головой. Все-таки она чудесно хороша. Точеная фигурка Виктории Неры стояла перед его глазами, как наваждение. В конце-концов, старость не сию минуту наступит и, в любом случае, пастушек на его век хватит.
***

В который раз Климент пожалел о своей деликатности. А, возможно, это было малодушие. Или лень душевная. Ну почему, почему он сразу не расспросил братьев о злополучных захоронках в окрестностях Птолемаиды? Они опять прячутся по углам и перешептываются, и, похоже, чем-то напуганы. Сколько все это может продолжаться? Почему они ничего не говорят ни родителям, ни Клименту? Ну, с родителями понятно – не хотят волновать. А Климент… он для них младшенький. А если все-таки это что-то недозволенное или бесчестное? И знает ли Петр? А если он с ними… Последнюю мысль Климент оборвал как искусительную. После того, как чудесным образом он обрел семью, Климент не позволял себе подозрений по отношению к апостолу. Все шло столь замечательно, что долго так продолжаться не могло. Тем не менее, сказка не кончалась. В Антиохии Фауста Флавия узнал префект и переправил в Рим с большой помпой. Когда они прибыли в Вечный город, римская элита уже была взбудоражена слухами. Поэтому лучшие фамилии Рима встретили Флавиев Климентов с распростертыми объятиями. Теплый прием императора. Чего еще желать? Виновник всего этого – рыбак из далекой варварской провинции, конечно же, никого не интересовал, хотя последнее время в Риме о нем заговорили, и именно те, кому он раньше интересен не был. Климент знал Петра не первый год, но и его потрясли некоторые эпизоды его состязания с Симоном-волхвом. Что уж говорить об остальных. Поэтому Климент гнал от себя любые помыслы, порочащие апостола. До недавних пор ему это удавалось, но стоило братьям вернуться к своим таинственным недомолвкам-переглядкам, и былые подозрения стали набирать силу в его уме. Ум отбивался, как мог.
Вчера за ужином Фауст Флавий предложил перебираться в деревню на зиму. Неожиданно близнецы запросились с ним, что несколько удивило отца и мать и, конечно же, обрадовало. «Они от кого-то удирают»,- сделал вывод Климент, - интересно, от кого.
После ужина он набрался решимости и подошел к братьям, собиравшимся спать. Они, по старой привычке, жили в одной комнате и не пользовались услугами рабов. Климент перехватил их, когда они направлялись к себе.
- Может, прогуляемся перед сном?
Братья переглянулись.
- Хочешь что-то сказать, Тит?
Климент покраснел.
- Хочу, но давайте выйдем.
- Слушай, это же нужно одеваться. Мы все-таки выросли в Сирии и отвыкли от снега и мороза. Охота тебе тратить время? Пошли лучше в нашу комнату.
- Ничего, сейчас принесут плащи.
Климент хлопнул в ладоши и велел подошедшему рабу:
- Подай нам плащи.
Братья побубнили для порядка, но спорить не стали. Раб принес три длинных шерстяных плаща, подбитых беличьим мехом. Все трое оделись и, подняв капюшоны, выбрались в сад.
В этом году зима была немыслимо ранней. Слегка порошило. Климент вытащил факел из крепления в стене и двинулся вглубь сада по занесенной снегом дорожке.
- Климент, давай не будем ходить дальше. Там наверняка сугробы. Зачем тебе все это? Поговорим здесь.
- Я не хочу, чтобы нас кто-то слышал. И какие сейчас могут быть сугробы? Снег в сентябре – это не зима, а недоразумение.
- Ну, если у тебя совсем страшные секреты, - вздохнул Ромул, плотнее кутаясь в плащ, - то пойдем.
Молодые люди молча углубились в сад. Климент остановился среди низко подстриженных декоративных кустов. На них крепко держалась зелень, а на зелени лежал тончайший слой снега. Остальные кусты и деревья в саду чуть начали желтеть и тоже были лишь слегка припорошены. Климент набрал побольше воздуха в легкие и, не глядя на братьев, выдохнул долгожданное:
- Страшные секреты не у меня, а у вас, - и освободил себя от четырехлетнего груза подозрений. Когда он закончил, близнецы переглянулись и некоторое время не отвечали. Наконец, Рем, кашлянув, начал говорить:
- В тебе, Климчик, пропал гениальный претор или куратор, - братья называли его то Титом, то Климентом. По привычке: они теперь все были Клименты, - от тебя бы ни один преступник не ушел. Но мы не преступники. Дело в том, что наш Ромул - великий лучник. А Петр не советовал ему пользоваться оружием. Совсем. Чтобы вместо зверя ненароком не убить человека. Лук наш братец соорудит из любой более-менее пригодной деревяшки, и все деревья от него не спрячешь, а вот стрелы, вернее, наконечники стрел я у него регулярно изымал и выбрасывал. А он их скрывал в сумках братьев, на дне. А когда собирался поохотиться, вытягивал и перекладывал к себе. Иногда его разоблачали. Но редко. Ты только никогда этого не видел. Думаю, что в интересующую тебя ночь он просто перепутал твой кошелек с мешочком, в котором он хранил наконечники. Что ты хочешь? И там и там металл. Добавь темноту и спешку.
А что касается всего остального и того, что мы спрятали в пещере, это другая история. Понимаешь, когда-то нас подставили. Или заманили в ловушку. Нам передали приказ, якобы секретный, с подписью и печатью легата легиона, в котором нам предписывалось явиться тотчас же (а дело было ночью в районе первой стражи), чтобы патрулировать Медный тупик в Кесарии до второй стражи. Нет бы, додуматься, что легаты не заверяют печатью и подписью предписания, касающиеся центурионов или даже декационов. Но мы были совсем салаги и задрали носы ввиду доверия начальства. Мы, как дураки, да дураки и есть – приперлись туда среди ночи и до второго караула там топтались. Нас сменили незнакомые солдаты – это, конечно, не удивительно, но странно в свете открывшихся потом обстоятельств. Мы вернулись в казарму, ни о чем не подозревая, а утром выяснилось, что на углу Медного тупика и Соляной убили второго трибуна нашего легиона. Убили стрелой, попали точно в сердце. На наше счастье, ночью было очень жарко, и врач не смог точно определить время смерти (это выяснилось потом). Он предположил, что убийство произошло вечером до первой стражи. Ночью, пока мы были в этом дурацком тупике, кто-то порылся в наших сумках – видимо, искали приказ легата. По милости Божьей, мы захватили его с собой. Странно, но никто из солдат не проснулся и никто не заметил, как посторонние проникли в казарму и произвели обыск.
- А, может, это были свои?
- Мы тоже так подумали, но Ливий Корнилий не согласился. Потом он по своим каналам выяснил, что в Медном тупике никакого ни постоянного, ни временного патруля не полагалось. Приказ был чистой туфтой. Кто-то хотел убрать трибуна, и найти крайнего в лице Ромула. Или в лице нас обоих. Видимо, трибуна собирались убить до нашего прихода, а нас застать, так сказать, на месте преступления, но что-то там не сложилось. Ливий Корнилий хотел уничтожить дощечки с приказом, но Петр отговорил. Он считает, что они могут свидетельствовать и в нашу пользу. Интересно, что эти люди залезли той же ночью и в триклиний Ливия Корнилия, но там, конечно, тоже ничего не нашли. Мы упрятали этот диптих надежно. Странно это. Дело заглохло, убийцу не обнаружили. Но именно после того, как все стало порастать быльем, человек, принесший нам приказ, начал появляться около нас, ничего не говоря, но поглядывая весьма выразительно. Так, специфический шантаж. Чего он добивался? Чтоб нас обвинили? Чтоб мы ему заплатили за молчание? Или он следил за нами, чтоб изъять этот злополучный приказ. Я не исключаю, что это он нас преследовал под Птолемаидой. И, возможно, не один. Недавно я заметил его на форуме. Это очень приметный человек. У него на правой щеке большое красное пятно. Кажется, он внимательно слушал чью-то защиту. По-моему, меня не засек.
- А ты говорил Петру, что столкнулся с ним в Риме?
- Петр считает, что изо всей этой ситуации растут рога и советует усерднее молиться. Однако не исключает того, что лучше отъехать на время.
- Простите, меня, братья.
- Простить, говоришь? Только если принесешь нам кувшин чего-нибудь горячего, а то мы продрогли до мозга костей. Такая холодрыга не для нас.
- Это еще не холод.
- Все равно пошли быстрее в дом.
Простившись с братьями на ночь и войдя в свою комнату, Климент задумался. Может, ему тоже уехать с родными? По Риму гуляет ночной кошмар независимо от времени суток. Климент вспомнил сегодняшний разговор с отцом. Кошмар производит не только безумие императора, а еще, как считает Фауст Флавий, и общее безразличие. Удивительная душевная и политическая апатия граждан. Все, к чему можно было бы стремиться в общественном плане, рушится. Нерон всего лишь пик этого хаоса.
Фауст Флавий сетует на чудовищную деградацию элиты и на то, что его сыновья не хотят послужить родине, чтобы урезонить новоримских дегенератов в сенате или в армии. Но все ведь идет по Писанию. В этом Климент был глубоко убежден. Он знал, что скоро наступит день, когда Господь придет судить живых и мертвых. Каждый вечер он, как и все братья и сестры, завершал словами: «Господи, гряди!». Климент, как и все они, жил, главным образом, этим ожиданием. Он бы поехал в деревню. Там можно сосредоточиться и собраться. Или, наоборот, расслабиться. В деревне, конечно лучше. Но бросить Петра Климент не мог. И не мог оставить труды проповеди. Кроме того, его удерживал в Риме Марций, который, невзирая на все усилия Климента, отнюдь не рвался на путь истинный. И многие братья и сестры, к коим он прикипел душой задолго до своего путешествия во Вторую Сирию. Еще в Антиохии Петр посвятил Климента в пресвитеры, и теперь у него были определенные обязанности по отношению к святым Вечного города. Поэтому сетования Фауста Флавия по поводу того, что сыновья пренебрегают магистратурой, огорчали Климента. Не настолько, чтобы унывать по этому поводу, но все-таки. И в прежние времена Климент не особенно рвался к карьере, а сейчас все, связанное с этим понятием, для него обессмыслились. А в извращении и угасании римской политической жизни он видел, прежде всего, родовые муки, которые должны завершиться появлением совершенно нового мира, мира духовного, подчиненного законам инобытия. Там не только варвар с римлянином и лев с ягненком уживутся полюбовно, но исчезнет многое, привычное и естественное даже для людей благочестивых, образуется новое небо и новая земля, и не будет ни мужского пола, ни женского, и разъединения между людьми исчезнут, потому что все граждане этого мира составят немыслимое на теперешней земле единство в Господе. Фауст Флавий выслушивал подобные аргументы и выставлял одно-единственное возражение: «Помирать собирайся, а пшеницу сей». На это сыновья дружно отвечали, что они сеют, но в особом смысле. «Я понимаю и преклоняюсь перед тем, что вы делаете, но думаю, что это не помешало бы вам заседать в сенате или защищать отечество». Фауст Флавий был неисправимым патриотом. Сейчас он собрался в деревню по настоянию жены, но пообещал, что напишет там книгу об улучшении нравов и подаст ее на рассмотрение императору. На это сыновья благоразумно промолчали, надеясь, что хлопоты по имению отвлекут его от опасной затеи.
Климент улегся на жесткую постель, укрылся плащом и, пока его не сморил сон, прикидывал какой бы найти предлог, чтобы отправить семейство в деревню уже следующим утром. Он не знал, что именно в это время перед их домом остановился человек с большим родимым пятном на правой щеке и внимательно рассматривал усадьбу.

***
- Простите, чистейший. Я не хотел вас огорчить. Я понимаю, это всего лишь мои домыслы, однако я слышал, как досточтимый Менмаатра обращался к вам как к Сыну Солнца, - Сет был очень смущен и прикрыл рот ладонью(так полагалось разговаривать с Повелителем), - Судя по тому, как ведут себя с вами старшие жрецы, они считают вас рожденным Ра. Я понимаю, что в Египте давно нет царей, и я полагаю, что вас втайне воспитывали где-нибудь в пустыне, поэтому вы так интересуетесь жизнью города…
Хоремхат слушал жреца с огромным облегчением, но решил открыться ему позже. Благоразумней будет, если это сделает в свое время Менмаатра:
- Оставим этот разговор, Сети.
- Но то, что я вам сказал – правда?
Хоромхат промолчал.
- Простите, я понимаю, что это не мое дело.
Сети был очень расстроен, Хоремхат не стал его успокаивать, и третий пророк понуро плелся за ним с факелом до Большого храма Амона, в котором они остановились.
Когда довольно потрепанные и облезлые древние священные корабли Амона, Мут и Хонсу под пение торжественных гимнов, сопровождаемое звоном тамбуринов и систр, прибыли в Ипут, когда были совершены все положенные мистерии, съедены все быки, бараны, газели, каменные козлы и ориксы, а переносные ладьи богов сняты с кораблей, зачехлены и доставлены обратно туда, откуда их взяли жрецы двадцать четыре дня назад, Хоремхат впервые за прошедшие годы ощутил абсолютную уверенность в том, что боги даруют ему всевозможные блага и милости – долголетие Ра, должность Атума, годы вечности на троне Гора в радости и мужестве, силу отца его Амона, молодость плоти, вечные памятники, незыблемые, как небо. Он ощутил себя могущественным и почти свободным. Но была в этом могуществе и этой свободе некая ущербность, еле уловимая трещинка, которую хотелось заклеить раз навсегда и реально приобщиться к сонму бессмертных, к которому он уже принадлежал в силу избранничества.
В дивную прохладную ночь сезона ахет царь отдыхал у квадратного священного озера, огражденного высокой стеной. Он упивался одиночеством после шумного многолюдного праздника. Хоремхат сидел на ступеньках, спускающихся в воду и смотрел на темные силуэты молелен Тутмоса Третьего и Тиргака, царя Эфиопского. Его снедало яростное желание познать все тайны богов. Внезапно он услышал прекрасную музыку и увидел на озере золотую ладью с музыкантами и певицами. Он не слышал никогда таких инструментов и таких завораживающих голосов. И ладья эта просто соткалась из воздуха. От ладьи до ступеньки, на которой он сидел, пролегла лунная дорожка. Он встал и пошел по ней. Взойдя на ладью, он не увидел ни одного человека, но продолжал слышать звуки музыки и нездешнее пение. Хоремхат вошел в каюту под балдахин, за ним задернулись занавески, и он неожиданно оказался в подземном храме, который они с Сетом недавно обнаружили. Только теперь храм был полон статуй, алебастровых ламп и сосудов с курящимися благовониями. Невидимая рука подала ему горшочек с терпентином, он хотел воскурить, но вдруг медленно опустился на пол и забылся. Потом он не мог вспомнить, что с ним происходило. То блаженство, то зверская мука терзали его душу. Он о чем-то спрашивал, ему отвечали, потом спрашивали его, он то соглашался, то отчаянно протестовал. Его убеждали – уступал. Потом ему показалось, что мельчайшие существа прогрызли его тело в разных направлениях, и по ходу их движения под кожей заструились горячие токи. Наконец, яркий всполох пронзил его сознание, и он ему явился древний бог его народа – Баал-Милькерт. Он распахнул перед Хоремхатом землю, и они оба низверглись на какую-то невероятную глубину. Что там происходило с царем, он никогда никому не говорил, но запомнил он это очень отчетливо. И долго он слышал страшный и притягательный голос из огненных глубин: «Называю тебя Кинопсом (зверем), сын мой!»
Очнулся он на скалистом берегу моря. На нем была его белая набедренная повязка и простые кожаные сандалии, в которых он вышел на берег священного озера. Светало. Кругом не было ни души. Он пошел по тропинке в гору. Увидел ручей, чуть выше пещеру, заросшую кустами лавровишни. Кинопс обошел их и, поднявшись на вершину горы, заметил внизу мальчишку, тоже царапавшегося на вершину. Мальчишка не был египтянином. Похож на грека. Кинопс позвал его и спросил по-гречески:
- Как называется это место?
Мальчик понял его и ответил:
- Свиная гора.
- Ты меня боишься?
- Нет.
Было видно, что боится.
- А какой-нибудь город рядом есть?
- Какой город на таком маленьком острове? Ты колдун, да?
- Нет, я первый пророк Гора.
- А кто такой Гор?
Мальчишка отчаянно трусил, но, видимо, не хотел, чтоб его в этом заподозрили.
- Гор – это, можно сказать, бог, - задумчиво ответил Кинопс.
- Я не знаю такого бога.
- А каких ты знаешь?
- Диониса, Ареса, Меркурия…
- Глупенький, нет никаких богов, есть только силы природы…
В глазах мальчишки отразился ужас.
- А-а-а! – завопил он и кубарем полетел вниз.
- Погоди!
Мальчишка летел, только пятки сверкали и вопил:
- Колдун! Колдун!
Кинопс, улыбаясь, с выражением бесконечного счастья прошептал:
- Нет никаких богов, есть только светоносное подземное существо, которое я теперь знаю и люблю. Это мой бог. Остальное – служебные духи. Он показал язык бегущему мальчишке и легкими шагами направился в пещеру.

***
• Старец, ты слабохарактерный человек?
• Возможно.
• Почему ты со мной соглашаешься?
• Ты спрашиваешь, я отвечаю.
• Прости меня. Но ты ведь можешь сделать из этой пиявки лягушку на болоте.
• У меня такой опыт был. В детстве. Правда, не с человеком, а с теленком. Пробовал научить его бодаться и таким образом превратить в быка. Я пришел к выводу, что это неразумно. У меня до сих пор болит к непогоде сломанная теленком ключица, напоминая о моей глупости.
Кроме того, стань Романа лягушкой, сейчас же съест всех жаб в окрестностях Эфеса, некому будет ловить комаров и мошек, нарушится природное равновесие.
• Я серьезно говорю.
• Прохор, я надеюсь, что ты все-таки умный человек.
• Нет, я серьезно, - уперся Прохор.
• А серьезно - что можно сделать против Божьей воли?
• Я убежден, если бы ты попросил Господа, Он бы тебе позволил все что угодно. По крайней мере, отпустил бы нас на свободу.
• В таком случае, я бы поступил по-своему и расплатился бы впоследствии за самоуправство.
• Хочешь сказать, что воля Божья в том, чтобы эта грымза над нами издевалась?
• Ну, мы ведь тоже порядочные греховодники.
• Сравнил. Нас и ее.
Старец не ответил. Они стояли под цветущей пальмой в саду терм, с удовольствием принюхиваясь к едва уловимому запаху пирамидальных белых соцветий.
• Пахнет как у нас, - сказал Старец, - и пальмы такие, и трава почти такая же, во всяком случае, очень похожа, а все равно не дома. Я бы сейчас многое отдал за клочок иерусалимского неба или даже за самый сильный шторм на Геннисаретском озере, который разметает лодки, посрывает крыши, бредни раздерет в клочья, если зазеваешься и не вытащишь их вовремя. И все бы эти роскошные гиацинты и гладиолусы променял на один скромный цикламен с Голанских высот.
• Так почему мы торчим здесь, в этой бане? Мы почти никому за это время не рассказали о Господе, у нас иногда сил не хватает на то, чтобы Хлеб преломить, терпим побои и издевательства от этой грымзы и ее прихвостней. Что мы здесь делаем?!
• Хороший вопрос, Прохор. Я тебе скажу так: здесь мы совершаем дело любви.
• ?!
• Мы терпим за тех, кто сам потерпеть не в силах. И, само собой, за собственные проколы, если слово «грехи» тебя не устраивает.
Однажды Прохор решил разговорить на ту же тему Мариам. Она улыбнулась кончиками губ, прищурилась и спросила:
• Тот корабль, на котором вы плыли сюда, он ведь разбился, но все спаслись?
• Я же тебе рассказывал…
• А как ты думаешь, на нем плыли сплошь добропорядочные господа?
• Да нет, конечно, я слышал некоторые разговоры – и жулики там плыли, и контрабандисты.
• И где-нибудь эдак семь-восемь разбойничков-душегубцев, которым путь на дно светил ярким светом, как александрийский маяк?
• Не знаю, но исключить не могу.
• Вот тебе ответ на твой вопрос. Кто мог вымолить эти загубленные жизни? А здесь в Эфесе посмотри, что творится, и кому по этому поводу больше всех надо? Думаю, угадаешь с первого раза.
Да, Мариам умела объяснять доходчиво. Все было понятно, но не убедительно. Если бы это касалось не Старца, а любого другого человека, пусть даже праведника, Прохор бы безоговорочно согласился. И если бы это не затрагивало лично его. Его, благочестивого молодого человека, которого сам апостол Петр рукоположил предстоятелем никомедийской общины, которого удостоил дружбы сам любимейший ученик Господа; его, которого все так почитали… Вот уже два года он в рабстве. Ни за что. Из-за этого «низачто» страдает его друг. И Мариам. И Квинта. И вся община Эфеса переживает и молится сугубо. А особых подвижек нет. Правда, Иоханнану иногда разрешали отлучиться из терм на несколько часов, но он редко этим пользовался. Предпочитал помогать Прохору. А Прохор, если выкраивал хоть одно свободное мгновение, посвящал его Иоханнану. Или они оба облегчали существование товарищей по несчастью – банщику Порфирию помогали упорядочить купальные прибамбасы – масло, крючки для отскребывания грязи, кувшины, коврики, деревянные топчаны и прочий банный антураж. Уборщику Новкрату Прохор менял воду в ведре, когда тот драил полы. Садовник Маврикий часто приглашал Иоханнана и Прохора полить цветы, подстричь деревья или весной разбросать по клумбе навоз. Иоханнана они называли на греческий манер Иоанном, и он привык откликаться на это имя. Так же его звали и эфесские братья и сестры. Они переименовали и Мариам и теперь все чаще, как и в Италии, ее звали Марией. Она давно не возражала.
В бане Прохор познакомился с учеником лудильщика Гаем и его мастером и другом Димитрием. Димитрий и Гай мылись в римской бане, то есть не были упертыми греческими патриотами. Прохор их выделил сразу по тому, как корректно они обращались с прислугой и рабами. Потом оказалось, что Димитрий, в молодости подвозивший провиант армии, которая воевала с персами, попал к ним в плен, промучился лет десять, и дал обет Артемиде никогда не оскорблять рабов, если ему удастся бежать. Удалось. Он добрался до дома и совсем не удивился тому, что жена ждала его, как Пенелопа, а сыновей воспитала в полной преданности отцу. Он был бесконечно благодарен богам за то, что все так удачно сложилось. Каждый год он регулярно жертвовал Артемиде золото и серебро, не говоря уже о молитвах. Его сыновья и ученики были участниками ионических игр, посвященных богине, а Гай даже победил в пятиборье четыре года назад. Но он не почил на лаврах, как это часто случалось со знаменитыми спортсменами, а продолжал тренироваться и одновременно работать в мастерской. Близились очередные игры, и уже за два месяца до начала соревнований Эфес был наводнен спортсменами и болельщиками. Судьи проводили отборочные соревнования, спортсмены выжимали из себя предпоследние соки – последние они отцедят на играх, болельщики консолидировались, собирались в кучки и спорили. Тренировки шли во всех пригодных для этого местах. И, конечно же, и в банных палестрах. Страсти потихоньку накалялись.
Гай пришел в термы Романы на тренировку. Сегодня ему предстояло бороться с Илиодором из Лаодикии. Серьезный противник. Массивный, собранный, с крепкими руками, в хорошей форме. Поговаривали, что тренировал его сам Арес. Это, конечно, круто, но Гай верил в помощь своей богини. Что может сделать Арес из Задрипинска против Артемиды Эфесской!
Когда Гай с Илиодором вцепились друг в друга, Прохор проходил мимо. Он только что закончил погрузку винных кувшинов в банный погреб. Прохор вспомнил свое отроческое увлечение борьбой и сейчас почему-то остановился на несколько минут посмотреть на схватку. Он симпатизировал молодому эфесянину, которого часто видел в бане. Эфесец был гибким и ловким, Илиодор не уступал ему в этих качествах, однако мастерства у него явно не хватало, с точки зрения Прохора. Прохор увлекся и поймал себя на том, что он яростно кричит вместе со зрителями, окружавшими площадку с борцами: «Надавай ему, надавай!» Рядом с Прохором стоял, потрясая кулаками старый лохматый грек. Он обернулся к соседу: «Илиодор свое возьмет! Вначале он всегда балуется в поддавки». Эта реплика привела Прохора в чувство. Что-то буркнув в ответ, он пошел прочь. Через час Прохору велели отнести в палестру таз для врача. Он понял, что один из борцов вышел из строя и в душе порадовался за эфесца. Однако выяснилось, что именно он и сломал руку. На площадке уже сошлись два других борца. Вовсю наяривали четыре флейтиста, воодушевляя, как участников схватки, так и зевак.
Молодой человек сидел на скамейке в портике за занавеской. Разрезанный кем-то гемант с больной руки валялся под ногами. Лицо его казалось абсолютно спокойным, хотя на нем не было ни кровинки. Глаза он закрыл. Врач прилаживал к его руке лубок, чтоб закрепить ее в одном положении, и довольно грубо щупал место перелома. По сжатому до белизны в костяшках кулаку второй руки Прохор понял, что юноше очень больно. Таз уже не интересовал врача, кто-то дал ему большую глиняную плошку. Он сердито взглянул на Прохора, и тот моментально скрылся. Через четверть часа Прохор нес в сад распечатанный кувшин вина для только что вылезшей из бассейна компании. Идти нужно было через палестру. Молодой борец все еще сидел на скамейке, привалившись к колонне. Прохор предложил ему вина. Юноша непонимающе посмотрел на него.
- Выпьешь немного?
- Меня уже врач напоил. Надо взять носилки и отправляться домой, но никак не соберусь с духом.
- Я видел, как ты боролся. Ты молодец.
Юноша благодарно улыбнулся.
- Ты здесь работаешь. Как тебя зовут?
- Прохор.
- А я Гай. Будем знакомы.
- Сейчас отнесу кувшин и провожу тебя до выхода.
- Спасибо, я сам.
Гай поднялся.
- Иди по своим делам. Спасибо. Ты меня взбодрил. Я его разделаю в следующий раз. Жаль, эти игры придется пропустить.
- Может, потеря не очень большая?
- Ты что, я ведь на прошлых играх взял венок в пятиборье.
- Значит, одна победа у тебя есть. Будет что рассказать внукам, если захочешь рассказывать.
- Ты отзывчивый человек, Прохор. Бывай.
После этого эпизода, приходя в баню, Гай не упускал случая переброситься несколькими словами с Прохором. Месяца через два Прохор познакомил его с Иоханнаном, а спустя три недели Гай привел в кочегарку лудильщика Димитрия. Еще через полгода оба стали учениками Господа. Все эти люди – Димитрий, Гай, Порфирий, Новкрат, Маврикий - составляли небольшую, как говорил Прохор, «банную общинку» учеников. На собраниях святых Эфеса бывали только Димитрий и Гай. Остальные преломляли Хлеб вместе с Иоханнаном и Прохором. Они тоже попали в рабство к Романе. У нее имелось несколько стандартных способов превратить работника в раба. Самыми употребительными были два – сделать человека должником, штрафуя за мелкие провинности, и обвинить в причастности к убийству. Романа умела «отмазаться» от властей, но обвиняемые об этом не догадывались. Они считали большим благом для себя то, что не попали в тюрьму уже во время «следствия», которое в интерпретации Романы и ее управляющего никогда не кончалось. За последние два года в бане произошло еще два несчастных случая – от припадка падучей умер цирюльник и один из рабов свалился с третьего этажа на мраморные ступеньки входа. Ни та, ни другая смерть никого не обеспокоила – это было в порядке вещей. Но Прохор обратил внимание на то, что конвульсии эпилептика были слишком уж неестественно страшными, и физионимия его очень смахивала на маску ужаса в театре. Такое же выражение лица было у разбившегося раба. Что же они могли видеть перед смертью, что так напугало их? Прохор поделился своими мыслями с Гаем.
- Может, они заметили человека, которого сильно опасаются? Бандита, например.
- А почему один и тот же бандит напугал и раба и свободного?
- А если это какой-нибудь Мардарий?
Мардарий был знаменитым на всю Асию разбойником, прославившимся уникальной жестокостью. Тех, кто попадал к нему в лапы, он подвергал такому членовредительству, от которого содрогались даже видавшие виды судьи.
- Ну, конечно, Мардарий придет мыться в самую известную эфесскую баню! Он же себе не враг.
- Я не утверждаю, что это он, но кто-то такой же. По крайней мере, для умерших такой.
- Они не изувечены.
- Но они чего-то такого боялись.
- Да, но чего?
- Даже не могу предположить. А в городе были подобные случаи?
- Я же не префект и не архонт и даже не начальник городской стражи. Откуда мне знать?
- А я тем более этого не представляю. Я ведь и отлучиться-то из терм не могу.
- Понимаю.
- Не понимаешь. Я не раб и даже не должник.
- Тогда почему такие строгости?
Прохор рассказал другу, как его закабалили.
- Но можно обратиться к городским властям и потребовать расследования.
- Старец не советует. Говорит, что полагаться следует только на Господа.
- Тогда не знаю, чем тебе помочь. Но я обязательно выясню хоть что-нибудь. Поговорю с патрульными, не слышно ли в городе о подобном.
- А, может, все-таки не нужно?
- Нет, очень даже нужно.
Через день Гай навестил Прохора.
- Я побеседовал с несколькими стражниками в разных районах. Вино в таверне хорошо развязывает языки. Однако никто не слышал последнее время ни о Мардарии, и ни о ком таком. И покойников с жуткими физиономиями в городе не находили.
Прохор вздохнул:
- Прав Старец. Интересно, сколько же нам здесь торчать?
Иоханнан в это время подбрасывал дрова в одну из печей. Он внимательно следил за тем, чтобы огонь разгорелся в нужную меру и вспоминал. Сначала он вспомнил вчерашнего посетителя, нового брата Диотрефа. Он старался понравиться Иоханнану, и это настораживало. Кроме того, он пытался убедить Иоханнана и Прохора, что понимает, о чем пищат мыши и крысы в подвале кочегарки. Мыши появлялись только ночью – трусили. А крысы осмелели уже давно. Иногда они целой командой садились на дрова и наблюдали за Иоханнаном. Он их подкармливал, если было чем. Когда он ложился спать, они затевали вокруг него возню, не решаясь, однако же, его трогать. К Прохору они относились более пренебрежительно и первое время не давали ему спать, залезая на него и обнюхивая. Правда, не кусали, и он к ним привык.
Когда крысы привычно выбрались из нор и спокойно расположились на дровах, Диотреф заявил, что намерения у них совсем не добрые.
- С чего ты так решил? - спросил Прохор, не заметивший в поведении грызунов волнения или агрессии.
- Я знаю, - многозначительно ответил Диотреф. В его интонации скрывалась другая, невысказанная, но прозрачная идея: «А вы не знаете. Потому что вы мне не чета». Потом у него еще несколько раз прозвучало это выразительное «я знаю» по разным поводам. И выходило так, что его слово, в силу этого, должно быть последним. Иоханнан и Прохор не спорили. Иоханнан вообще казался простецом, по сравнению с Диотрефом, учившимся философии и иностранным языкам. И он простецки соглашался с этим мудреным братом, но когда тот ушел, сказал:
- Есть лидеры прирожденные, а есть благоприобретенные. Точнее, гореприобретенные. Кажется, нас такое горюшко постигло.
Сейчас он вспоминал Диотрефа и, по ассоциации, в его памяти возникли очень похожие люди – некоторые из учеников пророка Иоханнана. Старец следил за огнем и погружался в благословенное прошлое.
Когда ученики Господа начали крестить уверовавших, некоторые последователи пророка Иоханнана учуяли неладное – толпы народа стали оставлять их и ринулись к Рабби Иегошуа, как называли Господа.
А пророка такое положение вещей, похоже, устраивало. И более чем. С ним происходило что-то необъяснимое. Как будто его опоили каким-то дурманом. Он уходил в себя, отключался от всего окружавшего мира в молитве и все чаще сам отсылал многих к Господу. Из-за этого обострился бесконечный спор с учеными иудеями о том, нужно ли вообще очищение правоверному, кроме того, что предписывает Закон? Прозелиту, новообращенному – да, - считали они. Пусть себе кается, крестится, удобряет воду грехами или даже умирает там, в воде, или – как угодно. А человеку, от рождения трепещущему перед Законом…, - короче, следовало это пресечь. И ученики пророка решили авторитетом «своего великого» надавить и на оппонентов, и на конкурентов и на самого пророка. Странные зигзаги делает человеческое тщеславие!
Ничтоже сумняшеся, ученики двинулись на учителя: «Равви, Тот, Который был с тобою при Иордане, и о Котором ты свидетельствовал, вот, Он крестит, и все идут к Нему». Интонация, с которой это говорилось, прозрачно заключала в себе провокацию и молчаливый вопль: «Как Он смеет?!» Иоханнан отвечал им в свойственной ему величественной и безапелляционной манере, но при этом очень устало – так в сотый раз повторяет родитель маленькому неслуху, желающему настоять на своем: «Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба». И, предупреждая дальнейшие возражения, очень веско напомнил в сто первый раз: «Вы сами мне свидетели в том, что я сказал, что я не Христос, но послан пред Ним». Нападавшие напряглись и, похоже, собрались сокрушить пророка последним аргументом, но он не дал им открыть рта и обезоружил их заботливые козни неожиданной улыбкой и шуткой: «Имеющий невесту есть Жених, а друг Жениха, стоящий и внимающий Ему, радуется, слыша голос Жениха». Ученики невольно ответили разнокалиберными улыбками – кто из них не был на свадьбе дружкой - тамадой, который шумно заправляет церемонией, и по сравнению с которым жених кажется второстепенной нарядной игрушкой - его тормошат, поздравляют, катают на плечах, ублажают всячески, но он, конечно, меркнет перед задором заводилы, как хвостик голубя перед перьями фазана. Кто не помнит трепетной минуты, когда друг жениха очарованно вслушивается в темноту, раскаленную счастливым пестрым многоголосьем свадьбы, и, уловив тонкий фитилек лампады жениха, - не глазами, а обнаженным слухом, распахивает ему – ему одному! - дверь в комнату невесты, в его личный рай. С тех пор наступает час новобрачных, час жениха… Иоханнан почти никогда не улыбался, поэтому противостоять драгоценному проблеску веселья на его лице было невозможно. Он закончил: «Сия-то радость моя исполнилась. Ему должно расти, а мне умаляться».
Как… умаляться? Опять умаляться?! Ну что же с ним такое происходит?! Ну надо же себя хоть капельку ценить!!! Да, пророк не совершал чудес, но он сам – живое чудо – кто еще может так выжимать рыдания из шерстяных сердец, кому под силу расшевелить неподъемные глыбы грехов и одним усилием сокрушить вековую жестоковыйность целого народа?! Что бы делал этот Рабби Йегошуа без пророка Иоханнана?!! Трости надломленной не переломит… Тут не то, что трости – головы рубить надо!!
Пророк осознавал, что ученики его не слышат. Замечательные подражатели, любящие тираны. И – увы! – неуемные завистники. Подражатели почему-то однообразно и скучно завистливы. Он вспомнил, с каким ревнивым пристрастием они расспрашивали учеников известного раввана Хамалиеля: «А ваш учитель всегда молится на коленях? А вы? А ваш учитель может по 40 дней ничего не вкушать? А вы?» Из этих «а ваш», «а вы» логически вытекало: «А МЫ – лучше». НЕСРАВНЕННО. И вся недолга. Хотя это тоже любовь в своем роде. Поэтому пророк отвечал им любовью. Любовью человека, с детства обживавшего два почти необитаемых ареала – пустыню и добродетель - и оставившего первый, чтобы утвердить второй – главный. Человека, который пришел, чтобы сравнять горы и впадины и буквально ткнуть пальцем в Средостение Вселенной – вот Оно! Точнее - Он! А вы куда головы задираете и воротите носы? Смотрите!.. Итак, пророк отвечал им любовью на любовь: «Верующий в Сына имеет жизнь вечную, а не верующий в Сына не увидит жизни, но гнев Божий пребывает на нем».
Вскоре пророка арестовали.
Через некоторое время после ареста к Рабби Йегошуа пришли ученики пророка. С тех пор, как их учитель попал в тюрьму, они, казалось, стали живым воплощением воздержания и всех, следующих из него, достоинств, Молча сели в круг и, видимо, по темечко погрузились в молитву. Рабби вышел к ним. Его почтительно приветствовали. Один из самых замоленных с некоторым вызовом спросил: «Почему мы и фарисеи постимся много, а твои ученики не постятся?»
Маленький Иоханнан заметил, что в глазах Рабби мелькнуло что-то веселое, но Он сдвинул брови и преувеличенно серьезно ответил: «Могут ли поститься сыны чертога брачного, когда с ними Жених?» В переводе на язык обычных людей это значило: какой же чудик рекламирует собой строгую диету на свадьбе друга? С учетом того, что он, конечно, уважает новобрачного… Если бы ученики пророка снизошли до уровня простых смертных, с которыми именно так всегда беседовал Рабби, и, притом, бы слушали не только ушами, то могли бы уловить и такое: «Ваш учитель называл себя другом Жениха, а Жених-то кто, а?» Но они, разумеется, были выше простых шуток, а напрягать души не желали, и поэтому Рабби постарался объяснить им еще проще: «Никто к ветхой одежде не приставляет заплаты из небеленой ткани, иначе вновь пришитое отдерет от старого клочок, и дыра будет еще хуже». Некоторые из пришедших задумались, но большинство на эту небеленую ткань дернулось, как бык на красно-малиновую. Стало быть, пустыннические труды – их пустыннические труды – дырявая тряпка?! Или тряпкой считать то, чем дышало древнее благочестие великого пророка?! Свеженький же лоскутик, выходит, уникальный бред, который распространяют эти странные люди. Ничего себе, поворот!
«Не вливают также вина молодого в мехи ветхие», - предельно ласково продолжал Рабби, заметив их ошпаренные взгляды.
Э, значит, сей замечательный бардак нужно дегустировать, как новое вино? Пиры в домах кровопийцев-мытарей, украшенные слегка раскаявшимися проститутками, - что еще нам вожделенней? Пощекочем ноздри пряным запахом, нежно перекатим капельки под язык, плеснем от души в прозрачный ханаанский фиал – и пусть наши сердца обмирают от восхитительного трепета каждой унции этого змеиного напитка!
А вся духовная практика Израиля, непрестанный аскетизм самопожертвования – всего-навсего старый бурдюк! Как же ему вместить беснующийся водоворот! Ах, нет - виноворот! Нет – дьявольский смерч!
Правда, ученики пророка как-то запамятовали, что «вся практика Израиля» мало походила на их образ жизни. Рабби уловил их настроение и поспешил успокоить: «И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит, что старое лучше». «Несопоставимо лучше», - весомо сказал один из учеников пророка, но отчего-то опустил глаза. Он все же приложил правую руку к сердцу и наклонил голову, прощаясь. И Рабби склонился в ответ. Маленький Иоханнан пошел проводить их до дороги.
- Жених, друг Жениха… - сердито бормотал старший - постойте, а кто же невеста?
- А невеста – Израиль, - сорвалось с уст маленького Иоханнана неожиданно для него самого.
- Чтооо?!
- Ну, да…Израиль.
- Не слишком ли много для вашего Рабби – весь Израиль?
- Тогда вся жизнь пророка Иоханнана – ошибка. Сплошная ошибка.
- Ах, ошибка?!
Ученик пророка размахнулся – и маленький Иоханнан мощно вписался носом в ближайший бугорок.
Так он впервые пострадал за Сына Божия.
Потом ученики пророка появились еще раз, подавленные и растерянные. Вначале они поделились последними слухами об Ироде Антипе – достойном отпрыске своего проклятого предка. Он умудрился соблазнить жену собственного брата Филиппа. Свою дражайшую половину он отослал в Наботею к отцу и открыто пустился во все тяжкие. В самый разгар этой собачьей свадьбы возник, как призрак возмездия, пророк Иоханнан. Последствия, конечно, были предсказуемы: Ирод - в смущении, Иродиада – в ярости, пророк – в тюрьме. Каждый, как говорится, получил соответственно чину. Это уже несколько недель обсуждалось и обсасывались по косточкам на всех рынках и раздорожьях Израиля и Иудеи.
Но дальше жизнь сделала совершенно умопомрачительный пируэт. Лицемер и прелюбодей Ирод повадился навещать пророка и до того проникся его поучениями, что казалось – еще немного – и он станет чуть ли не самым примерным последователем. С удовольствием слушал, паразит! Ученики пророка ликовали – благословенный Всевышний принял их молитвы. Пения, бдения и пощения не пропали даром. Они ждали, они жаждали чуда. За время проповеди пророка перед ними прошли тысячи обратившихся грешников. Покаяние Ирода стало бы венцом жизни Иоанна, - так они считали. Хоть и четверовластник, а все же царских кровей. Да к тому же, сын чудовища.
Но однажды тюрьму посетила Иродиада – тайно – Ирод был в отлучке. Она долго смотрела на пророка, не удостаивая его словами. Без угроз, без слез, без просьб, без заклятий. И без жалости. Она просчитывала ситуацию, и пророк понял, что над ним, как меч, повисло ее судьбоносное решение. Он тоже молча оценивал неистово влюбленную женщину. Да, такой напор сомнет все его речи и достижения. И прежде его слова не раз упирались в подобное безумие страсти. Человек, фундаментально погрязший в собственном дерьме, вдруг прислушался, сдвинулся, устремился, постарался, понадеялся… но – тоже вдруг! – его, как петля, обнимают цепкие нежные ручки – и барахтается страдалец, сучит болезный, ножками над пропастью, а мертвая хватка тянет обоих с обрыва. Скорбеть об этом, или согласиться с еще одной пощечиной судьбы? Судьба ведь ни что иное, как суд Божий… Он вложил в Ирода слишком много души. То, что раньше распределялось на многообъемную толпу, ушло в одного человека. Но ясно, что никакими доводами он не сможет пресечь, может быть, самый сильный смерч в душе свихнувшейся стареющей блудницы. А, следовательно, усилия его ушли, как вода в песок.
Правда, пророк – на то он и пророк – прозрел то, чего не могла предполагать Иродиада - падение того, за кого она так яростно вцепилась, ссылку в Иберию. Она без него не может, она, конечно же, последует за ним. Одни найдут в ее поступке величие, другие - одержимость. Итог двум расколовшимся жизням подведет землетрясение в горах. Они будут цепляться за края трещины и вопить, пока над ними не сомкнется земля…
После посещения Иродиады пророк Иоханнан отправил учеников к Человеку, в Котором он узнал Сына Божия. Перед смертью он решил сделать последнюю попытку обратить оставшихся учеников к Истине. Что мог ему ответить Господь? Он не любил эффектных слов и впечатляющих жестов. Но он любил пророка Иоханнана. Он обвел рукой вокруг себя, и маленький Иоханнан вдруг заметил, до чего же они похожи – Господь и Его Предтеча. Конечно, похожи, ведь матери их были двоюродными сестрами. Когда ему пришла в голову эта мысль, он счел в порядке вещей то, что Рабби заговорил с такой знакомой, но чуждой Ему интонацией. Однако в устах Рабби она прозвучала вполне естественно. И, пожалуй, только эта интонация могла быть убедительной для последних, самых задушевных учеников пророка, почти что его детей: «Пойдите, скажите Иоханнану, что слышите и видите: слепые прозревают и хромые ходят, прокаженные очищаются, глухие слышат и нищие благовествуют. И блажен, кто не соблазнится о Мне».
К кому относились последние слова – к пророку, его ученикам, или тем, кто сидел рядом с Рабби, – понять было сложно, как и сложно было усомниться в их истинности.
Вскоре стало известно о казни великого Иоханнана. Часть его почитателей присоединилась к Рабби Йегошуа, а остальные продолжали оплакивать учителя и утверждать свою вселенскую значимость.

Иоханнан на закуску подкормил огонь тряпкой, которой он заматывал руку, разгребая горячую золу, поворошил железкой в топке. Да, Диотреф определенно похож на вселенски значимых. И можно не сомневаться в том, что со временем он создаст если не вселенские, то достаточно серьезные проблемы. Слишком уж много «знает»…
Еще Иоханнан думал о том, что самое главное в человеческой жизни совершается в безмолвии, которое «знающим» людям недоступно, потому что им нужно любой ценой навязать окружающей среде свою уникальность. Иоханнан долго жил с Эм Йегошуа и незаметно для себя проникся ее тихим любовным отношением к миру. Ее невозможно было представить себе спорящей или что-то кому-то доказывающей. Для Нее важен был человек как таковой, а не его идеологическая позиция. И когда этот человек попадал в поле Ее зрения, он получал от Нее все возможное – кров, еду, приготовленную ее руками, вытканную и сшитую Ею одежду. И самое главное – Ее всецелое внимание и Ее заботливую ласковую молитву. Благодаря этой молитве человек оказывался в особой зоне божественного безмолвия, живой, радостной и спокойной тишины, где он мог лично встретиться с Господом. Правда, мало кто там удерживался. Иоханнан на протяжении многих лет имел все это в преизбытке. И таковой преизбыток «притушил» его громогласный темперамент и сделал его созерцателем. С тех пор Иоханнан полюбил находиться на втором плане. Он даже не отдавал себе отчета в этом, просто считал вполне естественным внутреннее устранение от любой публичности. Удивительным образом он умудрялся сочетать такую позицию с проповедью Слова. Но это совершалось им в тени славы Господа, он никогда ее себе не присваивал, и поэтому никогда не пытался поразить или подавить кого бы то ни было своим знанием или прозрением, или дарами Духа, которыми Господь наградил его, как мало кого другого. Оказавшись в Эфесе, он сразу же мирно предоставил первенство в собрании здешнему епископу, потом он почти «пропал» в термах Романы. То есть «пропал», как казалось эфесским братьям и сестрам. Он был погружен в себя, в небольшой круг «банной общинки», в безмолвие и живоносную тишину, ставшую естественным состоянием его души. И, что самое удивительное, находясь в языческом городе, в средостенье разврата и порока, он чувствовал присутствие Господа гораздо сильнее, нежели в Святом граде в кругу единомышленников. Термы Романы с их каторжным трудом, с бесконечными унижениями, парадоксальным образом стали благоприятной средой, в которой обострилось его духовное зрение, и он подошел к тому рубежу, на котором позволяется человеку «видеть Бога как Он есть».

***
Девятого июня на площади возле септы Юлия с утра начал собираться народ. Божественный друг императора Симон обещал устроить уникальное зрелище. Никто не знал, что это будет, и в какое время дня, поэтому споры и предположения появлялись, как грибы после дождя или, лучше сказать, как дождинки в ливень. С утра к септе были откомандированы стражи порядка, однако в данной ситуации существовала опасность превращения их в рядовых зевак и слияния с толпой. Поэтому ближе к полудню префект направил туда когорту из вспомогательных войск, которые недавно прибыли из Галлии и еще не знали ни латинского языка, ни того, что происходило в городе. Живописный вид галлов подогрел атмосферу на площади и, когда, наконец, появились носилки Симона, настроение толпы приближалось к точке кипения. За носилками следовал внушительного вида преторианец в золотых доспехах с огромным мечом. Таких мечей преторианцы не носили, и зрители, возможно удивились бы, если бы на месте божественного был кто-нибудь другой. Но для Симона любая странность считалась в порядке вещей. Толпа заревела, приветствуя прибывшего бога. Божественный был облачен в длинную золотистую тунику и легчайшую шелковую тогу, расшитую золотом и серебром. Такие шелковые тоги только входили в моду, и Симон был одним из очень немногих избранных обладателей раритета. На черных кудрях, тоже по моде подстриженных и причесанных, сверкал топазами-империалами золотой венок тонкой работы, по слухам, подаренный императором. На Симона посыпались розы и анемоны. Носилки проследовали к портику септы. За ними протиснулась сквозь давку половина когорты галлов, остальные оцепили площадь. Галлы встали вдоль ступенек, ведущих к портику, и немного оттеснили энтузиастов. Симон, поддерживаемый рабами, осторожно поставил левую ногу в кальцее из тонкой кожи на землю, словно он сомневался в том, что грешная земля сможет выдержать его божественность. Потом аккуратно и так же осторожно опустилась вторая нога. Рабы поправили складки его одежды, и он поднялся на несколько ступенек так, чтоб его видели все. От восторга толпа перешла на поросячий визг. Симон поднял руки в ответном приветствии. Потом он вскинул одну руку, публика поняла, что божественный будет говорить, и умолкла.
- Квириты! Сегодня я обещал вам показать нечто уникальное, и вы действительно будете свидетелями потрясающего зрелища. Сейчас этот гвардеец отрубит мне голову, мое тело будет лежать здесь три дня. И каждый желающий сможет убедиться в том, что это именно мое тело и моя голова.
Через три дня я воскресну.

По толпе шквалом пронеслись возгласы восхищения.
Симон поднял руки к небу, его печальные глаза засияли, и он выдохнул длинную тираду на неизвестном языке. Толпа благоговейно внимала. Божественный опустил руки, кивнул преторианцу. Взмах меча – и прекрасная черноволосая голова упала к ногам гвардейца. Одновременно с ней рухнуло тело. Венок, подпрыгнув на ступеньках, скатился вниз. Кровь обрызгала галлов и ближайших зрителей. Они принялись растирать ее по рукам и лицам, как целебную мазь. Сзади стоящие тоже протягивали ладони, напирая на передних. Галлы сомкнули ряд, старясь удержать толпу. Правда, физиономии их выражали недоумение. Они видели казни преступников. Но их не привозили на носилках разряженными в пух и прах, не позволяли толкать речи публике. Впрочем, римляне известны своими причудами. Преторианец бережно поднял отрубленную голову и продемонстрировал толпе. Народ безмолвствовал.
Вдруг сзади кто-то прокричал:
- Запрещаю тебе именем Господа Иисуса Христа!
Многие оглянулись, но почти никто не понял, откуда этот возглас. Зато, повернувшись, они увидели любопытную картинку: преторианец изумленно смотрит на огромную голову барана в своих ладонях, обезглавленная баранья туша валяется у его ног, а за спиной солдата стоит Симон, прикрыв веки, и что-то бормочет. Галлы вытаращили глаза. Такого они не видели никогда. Толпа подалась вперед. Ее никто не сдерживал. Симон распахнул длинные прекрасные ресницы, в мгновение ока оценил обстановку и дернул вверх. Его догоняли взбешенные мирные обыватели, предводительствуемые любопытными галдящими галлами из вспомогательной когорты. Как Симону удалось скрыться в тот день, неизвестно. На опустевшей площади остался чудом не смятый толпой преторианец и группа небогато одетых людей, которые окружали коренастого бородатого еврея в полосатом халате, буравящего гневным взглядом убегающую толпу. Конечно же, это был апостол Господень Петр с братией.

Целый месяц Симон не появлялся на людях, а когда опять начал выходить в свет и в мир, то исключительно в свите императора. Разумеется, присутствие царственной особы исключало какие бы то ни было насмешки в его адрес. К августу волхв осмелел, и однажды его увидели около театра Помпея безо всякого сопровождения. Он стоял в ослепительно белой тунике, в простом лавровом венке, без украшений, скрестив руки на груди, серьезно и грустно изучая прохожих. Его узнавали и останавливались. Некоторые отпускали шутки, некоторые просто глазели. На шутки он не отвечал, а взгляд его становился все более печальным, ну прямо-таки горестным. Когда собралась порядочная толпа, Симон отверз уста:
- Квириты! Вы все больше сходите с ума и следуете за этим простецом, за Петром, не имеющим никаких магических способностей. Поэтому я покидаю вас. Я больше не буду защищать этот город, но прикажу моим небесным служителям взять меня на ваших глазах на руки и вознесусь к отцу моему на небо. Оттуда я пошлю на вас страшные наказания, немыслимые бедствия за то, что вы не слышали моих слов и не верили моим делам.
После этого он резко повернулся и скрылся в здании театра.
В толпе послышались насмешки. Обсудив «симоновский вопрос», народ собрался разойтись, но в это время с крыши театра громко прозвучали слова Симона:
- Прощайте, квириты! Сволочи вы все-таки!
Симон подошел к краю крыши, взмахнул руками и … полетел. Он поднимался все выше и выше, поддерживаемый сонмом прозрачных светящихся существ. Люди задирали головы и, раскрыв рты, следили за этим ангельским скольжением.
- Его поддерживают эфирные существа!
- Это дело Божие! – зашумели мирные обыватели, от удивления сейчас же забывшие последние Симоновы слова.
- Господи Иисусе Христе, Боже мой! Обличи прелесть этого волхва, чтоб не соблазнились твои ученики!
Симон завис над площадью и дернулся, словно кто-то стегнул его кнутом.
Грозный голос продолжил:
- А вам, бесы, приказываю именем моего Бога: не носите его больше, но оставьте там, где он сейчас находится.
Светящиеся существа моментально почернели и исчезли. Симон рухнул вниз. Сильно запахло серой. Симон лежал посреди площади, не шевелясь, еле дыша. Никто не осмеливался к нему подойти, но взгляды всех обратились к человеку, который произнес слова, свергнувшие волхва с небес. По площади прошелестело:
- Вот это и есть Божественное величие…
Некоторые узнали Петра и робко двинулись к нему. Петр молчал. Он посмотрел на испуганные лица людей. Сказал с досадой:
- Это всего лишь колдовство. Я разрушил его именем моего Бога. Я столько раз говорил вам о Нем. И вы вроде бы верили. Но как же мало нужно, чтобы вас поколебать!
- А ты расскажи нам еще. Мы вообще-то понятливые, - тихо ответил ему пожилой гражданин в потрепанной тоге, - теперь у тебя все шансы нас убедить.
Петр еще помолчал, горько усмехнулся:
- А стоит убеждать?
- Стоит, - твердо сказал разносчик воды, оказавшийся рядом с пожилым гражданином.
- Как скажете. Слушайте. Как написано у пророков, «вот, я посылаю Ангела Моего пред лицом Твоим, который приготовит путь Твой пред Тобою»…

***
Выслеживать и вынюхивать оказалось очень легко. Главное, чтобы был стимул. Сколько денег можно содрать со старого провинциального центуриона – вопрос смешной, а вот с молодого римского патриция, обласканного императором, - это уже совсем другой расклад и другой смех. Правда, и погореть на этом можно безо всякого юмора. Главное в этой ситуации не ошибиться, ох, не ошибиться бы. А потому рассчитать надо до мелочей, не спеша и не мельтеша, где не надо. Ох, не ошибиться бы. Он всего лишь актер, ниже его теперешнего положения только тюрьма. Не прогадать бы.
Бывший актер Саллюстий Триб долго кружил вокруг имения Флавиев Климентов, но так ничего полезного и не выяснил. Флавии Клименты жили замкнуто. Старики и старшие сыновья прочно засели в имении. Младший отпрыск недавно отъехал куда-то на запад. В деревенской таверне, где черпал свои сведения Саллюстий, никто толком ничего о них не знал. Но однажды Саллюстию повезло. Прямо напротив таверны, где он в тот момент завтракал, сломалась ось у телеги, на которой ехал конюх Флавиев Климентов. Он ходил вокруг телеги, почесывая затылок и оценивая поломку. Хозяин таверны, стоявший у входа и меланхолически наблюдавший за происходящим, бросил слуге:
- Не справится.
- Еще как справится! - возразил слуга, - самый рукастый мужик в хозяйстве Флавиев Климентов.
 Как только Саллюстий услышал это, он, конечно же, выскочил из таверны и предложил конюху свои услуги. Тот скептически взглянул на невыразительную фигурку Саллюстия и попросил его постеречь телегу, пока он привезет из имения новую ось. Саллюстий уселся на телегу, как на боевого коня. В эти мгновения он чувствовал себя полководцем, почти выигравшим генеральное сражение. В голове его звучал победный рог и торжественный скрип триумфальной колесницы. Разумеется, Саллюстий худо-бедно помог конюху Константу сменить ось. Нечего и говорить, что в качестве оплаты он потребовал в таверне кувшин вина, за которое сам же заплатил, и, само собой, щедро угостил конюха. Констат расчувствовался и пригласил Саллюстия в гости.
Констат занимал небольшой закуток конюшни у самого входа. Большая часть этого пространства была отведена под обширную лежанку, у изголовья которой стоял единственный табурет. Констант посадил на него Саллюстия и, захватив объемную корзину, вышел на улицу. Запах свежего сена, постеленного на лежанке, немного кружил голову. На стене на деревянных колышках висела старая лошадиная сбруя и пучки льна. В углублении на уровне груди стоящего человека находился маленький алтарь со статуэтками богов и предков. А на противоположной стенке, то есть на перегородке, была пристроена длинная полка, на которую, похоже, беспорядочно сваливался разный хлам – кусочки досок, молоток, долото, какие-то железки и тряпки. О порядке хозяин явно не заботился, и женщиной тут не пахло. Спустя четверть часа конюх вернулся. Корзина была заполнена едой. Констант поставил ее на пол, положил на лежанку чистую липовую доску. После этого он вывалил на нее содержимое корзины. Холодное вареное мясо, козий сыр, масса овощей и фруктов. Констант сел около доски, наклонился; пошарив под кроватью, вытащил оттуда большой глиняный кувшин. Он рукой показал Саллюстию на лежанку и, когда тот пересел, поставил кувшин на табурет. Потер ладони, подмигнул.
- Приступим? Всяких там ритонов-киликов-кратеров у меня не водится. Давай прямо из горл`а?
- Давай. А у тебя не найдется сосуда поменьше?
Констант опять пошарил под кроватью. Вытащил небольшой широкогорлый кувшин высотой с полторы пяди. Подал приятелю.
- Это у меня для ежедневного употребления. Подойдет?
- Годится. Много употребляешь?
- Да нет. Таких фитюлечек семь-восемь в день.
- Разводишь?
- Зачем портить продукт?
Саллюстий почуял родную душу. Констант наполнил ему «фитюлечку» до краев.
- Ну, будем?
- Будем!
Конюх присосался к кувшину. Саллюстий опустошил свою емкость. Оба крякнули, посмотрели друг на друга – рассмеялись.

Саллюстий стал регулярно навещать нового друга. Приходилось осторожничать – близнецы знали его в лицо. Он познакомился еще с двумя слугами, заходившими к Константу. Это были рабыни-прачки пуннийки Камилла и Домина. Они посещали конюха по разным поводам – то что-то им нужно было перенести, то починить. Вообще, к Константу хаживали все слуги имения – мастер на все руки обычно нарасхват. Любая работа у него ладилась, однако и выпить был здоров. И для Саллюстия это стало проблемой. Конюх воспринимал его, прежде всего, как собутыльника, а, приложившись к заветному кувшину, он становился серьезным и неразговорчивым. С его губ срывались короткие фразы типа «Будем!», и никакой стоящей информации от него нельзя было добиться. А Камилла и Домина болтали между собой постоянно. И, в основном, о хозяйских делах. Правда, забегали они ненадолго. Но этого хватало, чтобы выяснить, что один из близнецов собрался жениться и чуть не ежедневно ездит к невесте в соседнее имение, что старый Климент Флавий уже еле скрипит и скоро, вероятно, отправится к праотцам, поэтому свадьбу решили не откладывать. Саллюстий, узнав об этом, задумался. С одной стороны, сейчас самое благоприятное время реализовать свои планы. На что не пойдет человек накануне свадьбы, а пара тысяч ауреусов для такой семьи не бог весть какие деньги. С другой стороны, именно накануне свадьбы никакие деньги не лишние – это во-первых. Во-вторых, он здесь совершенно один, а одному такую аферу не провернуть. Рабы и слуги Флавиев Климентов преданы хозяевам, они в качестве помощников не годятся. Он хотел было подбить колышки к пуннийкам, но Констант, глядя на его усилия, предупредил, что внебрачных связей хозяева не одобряют.
- Хочешь – женись. Думаю, возражать не будут, еще денег дадут на обзаведение хозяйством.
- Ты хочешь, чтоб я стал рабом? – усмехнулся Саллюстий.
- Зачем рабом? Тебе жену так отдадут. У них принцип такой – просящему у тебя дай.
- А если я попрошу все их имущество?
- Насчет всего не знаю, но в разумных пределах…
Вот уж чего Саллюстий даже предположить не мог – так того, что благородные римские аристократы промышляют ростовщичеством. А ведь тоже неплохой материал для шантажа – после обнародования такой информации вряд ли Ромул сможет сыграть свадьбу.
- Возвращать тоже в разумных пределах? – на всякий случай поинтересовался Саллюстий, имея ввиду проценты.
- Возвращать совсем не надо. Они считают, что облагодетельствовать бедняка - значит отдать Богу. Вера у них такая. Где-то на востоке подцепили.
Саллюстий смутно припомнил. О сотнике Ливии Корнилии, дяде близнецов, что-то такое говорили. Но религия бывшего актера не интересовала. Не то, чтобы он не верил в богов – он иногда приносил жертвы и в молодости даже обеты давал, но как-то все это стерлось временем, да перемололось жизнью. Он считал, что религия полезна в некоторых границах – ну, там попросить чего-нибудь у богов. Нет, конечно, гарантии, что получишь, лучше самому постараться, но иметь запасной вариант решения сложных проблем никогда не помешает. Раз боги существуют, то польза человеку от этого должна быть. Актер был уверен, что все сущее должно приносить пользу ему, Саллюстию Трибу. Но так получалось не всегда. Поэтому он обычно боролся за эту самую пользу. В театре, путем сложных интриг, он старался добыть роль получше. И люди, и интриги были очень полезны, правда, до тех пор, пока у него не отросло брюшко вместе со вторым и даже третьим подбородком, и не одрябли руки и ноги. После этого ценность театральных людей и интриг сильно понизилась, и ему пришлось искать другие формы извлечения из жизни рационального зерна. Саллюстий Триб прошел даже уличный балаган, где, само собой, был лучшим. Никто сочней его не мог сыграть пройдоху Мака из самого популярного в народе действа. Саллюстия любили и ценили. Не все, разумеется, а кто понимал. Но годы брали свое, скопить на домик в тихой деревеньке над рекой он не успел. Но ему нравилось ловить удачу. И он уже почти поймал, когда случайно подслушал разговор двух войсковых трибунов. Саллюстий постарался извлечь из него пользу. Он попался на глаза этим людям, которые искали случайного человека для задуманной авантюры. Его переодели в солдатскую одежду. Саллюстий Триб пожалел, что не навсегда. Плащ замаскировал недостатки его фигуры, а шлем прикрыл родимое пятно на щеке. Саллюстий выполнил поручение, получил мешочек медяков за конфиденциальность, но он знал больше, чем предполагали трибуны, и, когда увидел, что братьев, которым трибуны сделали подставу, не арестовали, решил срубить немного капусты с них или с их дядюшки. Они клюнули на крючок, -  завидев Саллюстия, начинали нервничать, но вскоре исчезли из Кесарии. Он особенно не огорчился. Но, когда случайно оказавшись в Риме, увидел одного из братьев в тоге римского гражданина на форуме, Саллюстий понял, что жертвы богам приносил не зря. Они не только грозны, но и благодарны. Узнав от конюха о странном финансовом равнодушии Флавиев Климентов, Саллюстий готов был решить вопрос полюбовно. Он не злой человек и, в общем, не вымогатель. Просто нужда, знаете ли. Если ему дадут одну пуннийку в жены, а другую в служанки, плюс небольшой домик с садом-огородом и, ну, пускай – так уж и быть! – пятьсот ауреусов, он забудет абсолютно обо всем и даже согласится стать добрым соседом.
В тот момент, когда Саллюстия посетили эти благостные мысли, в конюшню заглянули пуннийки. Они были сильно испуганы.
- Представляешь, Констант, сейчас прискакал Геронтий. Страшный, перемазанный сажей, и сообщил, что в Риме пожар. Хозяйский дом в центре города сгорел сходу, ничего вытащить не успели, рабы и слуги перебрались в предместье, а хозяин, как узнал, обрадовался и говорит: «Теперь точно знаю - Господь меня простил». Близнецы сетуют, что не продали дом своевременно и не раздали деньги пролетариям.
- По-моему, у них от горя крыша поехала, - сделал вывод Саллюстий.
- Нет, ты не знаешь наших хозяев, - возразил конюх, потягивая из своей «фитюлечки». - Для них это в порядке вещей. Они и это имение превратили в приют для бедных. Особенно старается их младший сын Тит. Сейчас он в отъезде. Я не сомневаюсь, что через день-другой здесь все заполнится погорельцами.
Предсказание Константа сбылось. Скоро стало казаться, что в имение Флавиев Климентов собралось пол-Рима. Это были братья и сестры, друзья, друзья друзей, пострадавшие родственники и знакомые. Они моментально заполнили просторный дом, который построил еще прадед Флавия Климента, и все возможные пустоты в хозяйственных пристройках. Пришлось срочно сооружать бараки для новоприбывших. Небольшой запас еды тоже быстро истощился. Пришлось организовывать охотничьи и рыболовецкие экспедиции в леса и на озера. Этим занялись близнецы. Они вместе с десятком мужчин пропадали с утра до вечера в окрестностях имения. Иногда они углублялись в лес и отсутствовали по несколько дней. Настроение у гостей было тревожное. Ходили слухи, что поджог города совершили по какой-то очередной прихоти императора. Якобы когда огонь сладострастно поглощал Вечный город, многие видели на улицах разных курий императорских гвардейцев, под мухой сущих, и якобы они мешали тушить пожар. Старый Флавий Климент считал подобные слухи нелепыми. Как ни странно, походная обстановка в доме пошла ему на пользу. Он отложил свои опасные записки, к тайной радости домашних, и энергично включился в хозяйственные хлопоты. Он лично наблюдал за строительством бараков, отдавал распоряжения слугам и рабам, проверял счета и однажды посетил амбар, чтобы прикинуть на глаз, сколько зерна можно вместить туда сверх положенного – решили сделать дополнительные закупки. Во всех этих трудах Флавий Климент помолодел лет на пятнадцать и опять стал деловым сенатором, которому некогда голову вверх поднять. К нему вернулась его прежняя аристократическая осанка, а в глазах появился умный заинтересованный блеск. Вечером Флавий Климент едва добирался до кровати и засыпал глубоким здоровым сном без сновидений. Он перестал сетовать на времена и нравы и даже не заикался об испорченности современной молодежи. Короче – старик был при деле. А вот супруга его, наоборот, осунулась и сильно сдала. Поначалу она тоже активизировалась на женской половине дома, но слишком близко принимала все к сердцу, тревожилась о детях, о своих сестрах, от которых не было никаких известий. Из-за этих тревог Матфидия слегла. Через две недели в имении появились братья, которые сообщили, что император создал комиссию, и она выяснила, что пожар начался с иудейских кварталов. Пошли аресты. Добрались до святых. Флавий Климент запретил говорить об этом жене, но она каким-то образом узнала, и это стало причиной новых волнений. Однажды утром рабыни, придя в спальню к Матфидии, застали ее стоящей у окна и пристально всматривающейся куда-то вдаль. Не поворачиваясь, она жестом велела им выйти. Поначалу в этом не усмотрели ничего необычного, но в течение последующих трех недель Матфидия не произносила ни слова, не прикасалась к еде и, казалось, даже не сдвигалась с места. Всем, кто пытался с ней пообщаться, она указывала на дверь. Без гнева, без возмущения, но непреклонно. Она не была похожа на сумасшедшую, но ее поведение, конечно же, встревожило окружающих. Вызвали врача. Матфидия и его отправила несолоно хлебавши. Родственникам врач сказал, что это похоже на переутомление и посоветовал присматривать за ней. Поэтому муж и сыновья по несколько раз в день под разными предлогами заходили к ней и пытались наладить контакт. Бесполезно. В самый разгар этих треволнений из Рима пришли известия о том, что безумный император объявил войну Церкви. Многие братья и сестры были схвачены, подверглись жесточайшим пыткам и казнены. Их распинали на крестах, топили в Тибре, травили собаками, зашив в шкуры диких зверей, или, облив смолой, использовали вместо факелов для освещения увеселений изверга. Флавий Климент под страхом личной порки запретил рабам оповещать о чем-либо супругу. Но однажды утром, когда он осторожно заглянул в спальню, Матфидия повернулась к нему и спокойно сказала:
- Ты бережешь меня, Фауст, но это лишнее. Ты забыл о том, что у меня есть сердце. Я знаю обо всех этих зверствах в Риме. Я видела это глазами моего сердца.
Все это время я молилась, чтобы Господь отвел от тебя, от наших детей и всех, кто находится в нашем доме, эти скорби.
- Мы все молились…- пробормотал смущенный Флавий Климент.
- Ты помнишь имение, в котором мы с тобой снова встретились в Лаодикии?
- Еще бы! Таких цветов, какие там растут на улице, наши садовники не могли вырастить даже в оранжерее.
- Так вот, Господь показал мне место, где находятся сейчас казненные братья и сестры. Поверь мне, цветники в Лаодикии – помойка по сравнению с этим местом. И мне захотелось, чтобы мы все немедленно туда попали. Но я попробовала представить себе, как эти пальцы (она взяла руку мужа) переломают по одному, как будут гореть тела детей… Вообще-то, я не смогла даже представить это. И я просила Господа, чтобы это случилось не сейчас… Чтобы такого совсем никогда не было. Это малодушие, да?
Флавий Климент обнял жену и поцеловал ее так, как он это сделал в тот день, когда после радостной и утомительно долгой свадебной церемонии он перенес ее за порог своего дома.


***
Жил себе, был себе бесок. Маленький, вредненький и страшно честолюбивый. И не заводилось у него абсолютно никакого имения, и, можно сказать, никакого личного счастья тоже отродясь ему не выгорало. И – что ужасней всего по адским меркам - у него даже номера не было, не только индивидуального, но даже обязательного для всей нечистой силы номенклатурного. За самый незначительный номерок, который состоял бы из одних нулей, пусть и без единой шестерки, бесок отдал бы многое. Разумеется, такой привилегии, как божеское имя, он тоже был лишен. Он всегда слыл несчастненьким и слегка пришибленным. Но все эти изъяны его житья-бытья компенсировались и обуславливались тем, что у него была Миссия. Смысл ее заключался в сохранении исключительно секретного сокровища и его страшной тайны. До недавних пор бесок справлялся со своей Миссией, хотя слово «справлялся» отдает совершенно неуместным в данном случае канцеляризмом. Потому что свою Миссию бесок бережно нес перед собой, как юноша первую и неповторимую возлюбленную, боясь невзначай повредить или выпустить из рук. Ясное дело, он сдувал с нее пылинки и прятал от оценивающих взглядов возможных соперников. Он даже не спускался в ад, чтоб отдохнуть от недостаточно грешной земли и глотнуть приятного концентрата бесовского и человеческого дерьма, столь вожделенного для каждого уважающего себя беса. Согласно инструкции, к нему должны были присылать агентов и через них передавать дальнейшие указания. Но про эту инструкцию, видимо, давно забыли, или где-то она затерялась в глубинах преисподней, и его никто никогда не навещал. Поэтому он не сразу уловил характерный смрад, предшествующий появлению более низко поставленных коллег. И только когда когтистая лапка жестко его ущипнула в знак приветствия, он понял, что его наконец-то навестил агент.
• 000006-й! – отрекомендовался посетитель.
• Да постигнет вас вечная смерть, - вежливо поприветствовал его бесок.
• Ты что, чувак, базар совсем не фильтруешь? Ладно, проехали. У тебя тут зашмокались такие кексы, та-а-кие кексы, что мы внизу и хрявкаем, и финдюрим, а навар по твоему гнидюшнику все одно шмызоватый. Ты тут за что капусту рубишь?
Бесенок прекрасно разобрался в неформальной лексике товарища, но сделал вид, что это не так. Он решил не терять лица и поэтому ответил еще вежливее, чем прежде, чтоб побесить агента:
• Капуста в моем огороде не водится, а, если бы и водилась…
• Ты мне не пломбируй мозги, шваль безномерная! – запальчиво заорал агент, - сейчас как забербеню на фиг и будешь рассекать до лямзиного котла!
В лямзин котел бесенку не хотелось, и он хмуро отрапортовал:
• Их немного, но очень злые. Просто лютые.
• А ты не жмись. Действуй по инструкции. – Агент вдруг перешел на ординарный язык.
• Невозможно.
• Невозможно! – Агент фигурно выругался, - невозможно, потому что мышей не ловишь! Урою!
Бесенок присел на хвост, копытца у него выбили мелкую дробь, пятачок затрясся. Он знал, что теперь будет. Ему свалят всю грязную работу, он, конечно, станет землю рыть, а лавры достанутся агенту. Так всегда поступают с ненумерованными личностями. И вдруг его осенила простая догадка: «А ведь в лямзином котле меня пронумеруют! Без цифры туда нельзя. Конечно, неизвестно когда я оттуда выйду. Но ведь выйду же!» И он смело подпрыгнул, цокнул копытцами и радостно проблеял:
• Хочу в лямзин котел!
• А вот это другое дело – удовлетворенно прошипел агент, – считай, что ты уже там, агент 0000006.
• Это не по правилам, - запротестовал бесенок: он понял, что его обманывают и подсовывают левый номер, - в номенклатурном номере не может быть семь цифр!
• Какие правила в лямзином котле?
• Правила есть везде…,- неуверенно возразил бесенок.
• Конечно. Но в каждой точке свои заморочки. Добро пожаловать в лямзин котел! – и агент обрубил веревку, привязывавшую бесенка к его Миссии. И в то же мгновение бесенок осознал, что без Миссии жизнь его обессмыслилась. Нет надежды, лелеемой в течение года до священного дня. Нет восхитительного зуда ожидания. И нет упоения Праздником, случающимся только раз в году, но как! Праздник, как его не жди, всегда подкрадывался на цыпочках, незаметно и нежно брал в плен и не отпускал до последнего вздоха изнеможения, который вырывался из бесенка уже в бессознательно-экстатическом состоянии. Можно ли найти замену такому чуду? Что толку в бесчувственном наборе цифр номенклатурного номера? Теперь он обречен на вечную серость непонятно чего. И бесенок решил бороться за свою Миссию.

Сегодня юный Домн отрывался по полной программе. Предки отбыли на неделю в Фиатиры, управляющий напросился с ними, чтобы навестить брата, а Домн вытащил из заветного загашника свои сбережения «на черный день» («откучу по-черному») и пустился во все тяжкие. Первым делом он выманил из клетки дрессированную обезьянку Клавдию и нарядил ее так, что она стала недвусмысленно смахивать на проконсула Барею Сорана. Посадив обезьянку на плечо, Домн направился на набережную. Там его ждала компания друзей, с которыми он сговорился заранее. Все принесли с собой абрикосы, за которые Клавдия могла продать и мать-родину и душу. Показали их Клавдии не сразу, а только после того, как пришли в таверну и немного заправились. Заправка получилась душевной, парни подзавелись. Стали дразнить Клавдию, вытягивая абрикосы и тут же пряча их назад в корзинки. Последние были составлены под столом, и Клавдия не понимала, куда пропадает обожаемая снедь. А башибузуки хохотали и, кланяясь обезьянке, бросали реплики вроде: «Издержался, ваше сиятельство, простите!», «Такой налог мне не по силам, вашество!». Вся таверна включилась в эту забаву, отлично понимая тонкий намек на толстые обстоятельства. Да и намек был не особенно тонким. Потом стали подбрасывать абрикосы, ловить и перекидывать друг другу. Клавдия металась от стола к столу. Шутки становились острее и летали по таверне, как стрелы, оперенные весельем. Общий тонус повышался. Сикофантов в таверне не оказалось, поэтому все сошло с рук. Конечно, не обошлось без битой посуды, но Домн щедро отвалил хозяину двойную стоимость того, что стало грудой черепков, и разошлись полюбовно. Вдохновленные бурным началом, парни отправились «к Леокадии». У Леокадии были лучшие в городе девочки – свежие, скромные, образованные и по умеренной цене. Красоток сняли до утра, поймали четверо больших носилок и взяли курс на бани Романы. Потрепанную Клавдию Домн, занимавший со своей подругой первые носилки, усадил на колени и усиленно потчевал абрикосами, ласково приговаривая: «На здоровье, вашество, не подавитесь, вашество!» К счастью, прохожие юмора не понимали, а с задних носилок на счастливую обезьянку сыпались абрикосы с радостными воплями: «Еще ауреус, вашество!» Короче, веселье кипело в собственном котле.
Перед банями Романы выскочили из носилок, образовали некоторое подобие священной процессии с Клавдией во главе и прошествовали в раздевалку. Рабы, конечно же, сообразили, что им перепадет немало, и засновали вокруг молодых господ, охотно принимавших их услуги. Правда, в числе других рабов к ним подошел худой измазанный сажей еврей и стал говорить что-то насчет дурного времяпровождения. Никак не унимался, пока Диомид, лучший друг Домна, не послал его подальше. Компания арендовала самый большой грот до утра. Им быстро принесли вина, фруктов и жареных голубей. Пока расставляли подносы, наполняли фиалы и килики, интерес к Клавдии остыл, и обезьянку отдали под присмотр старому рабу, который уселся с ней на одной из скамеек зала Аполлона, где находился грот. Домн поднял фиал с вином и хотел, как и полагалось, плеснуть на алтарь. Вдруг он стал делать какие-то судорожные движения, как если бы кто его душил, и заваливаться на спину. Друзья засмеялись – прикольный розыгрыш. Домн надулся, покраснел, начал хватать ртом воздух – все держались за животики. Лицо Домна приобрело синюшный оттенок, из-под туники потекло, почувствовался запах свежих испражнений. Веселье разом оборвалось.
• Э, Домик, ты чего? – изумленно спросил Диомид, наклонившись к товарищу. Он хотел пошлепать приятеля по щекам, но вместо этого взял его за руку, - ребята, он, кажется, отключился. Дайте вина и позовите врача.
За врачом послали раба.

• Мертвехонек, - сказал апатичный толстенький доктор, рассматривая медное зеркальце, которое он держал у рта Домна, - умер от удушья, следов насилия незаметно. У него что, была грудная жаба?
• Какая жаба? Да он самый здоровый из нас! – заорал на врача Диомид. - Жаба… скажете еще! Может быть, слюной поперхнулся. Он хотел что-то сказать и вдруг стал падать и задыхаться. Мы решили, он прикалывается так.
• Хорошенький прикол! Ладно, я разберусь. Отнесите его в комнату возле палестры, - велел врач двум рабам, топтавшимся у входа в грот и отгонявшим от него любопытных.
• Только не вздумайте что-то с ним делать! – опять заорал Диомид.
• Что ты на меня кричишь, юноша? – врач лениво обернулся к Диомиду и, прикрыв веки, хихикнул - как прикажешь установить причину смерти человека, если ничего с ним не делать?
• Вы что, хотите его резать?! Это же сын кира Диоскорида!
• Какого кира Диоскорида?
• Того самого!
Тут врач сообразил, что речь идет о городском архонте и, сделав страшные глаза, приказал рабам:
• Юношу отнесите в ледник и срочно оповестите госпожу Роману!
Рабы завернули молодого человека в плащ, подхватили за ноги и за плечи и понесли к палестре.

Весть о смерти сына архонта Диоскорида в банях Романы скоро разлетелась по всему Эфесу. Срочно послали нарочного в Фиатиры. Диоскорид прибыл на следующий день. Он крепился, но сердце его подвело, и через два часа после приезда его нашли мертвым возле тела сына, приготовленного к погребению и оставленного в леднике терм Романы.
Романа всполошилась не на шутку. Свои бани она закрыла по случаю траура, но ей было ясно, что теперь в них вряд ли кто пойдет. Причину смерти юноши так и не установили, и по городу поползли слухи. Довольно гадкие слухи. Вспомнили о предыдущих смертях. Кое-кто поговаривал, что это сама Артемида мстит Романе за ее выдающиеся «добродетели». Романа заперлась в своих покоях и исступленно умоляла Артемиду о чуде. Только чудо могло поправить ее репутацию. Исключительное чудо. Она уж было совсем отчаялась, как одна из рабынь, стройная белокожая аллеманка Хильда, которую Романа хотела отстегать за неуклюжесть, прошептала, преданно глядя в глаза:
- Госпожа, я точно знаю, кто убил сына архонта.
- Ну?
- Когда они все собрались раздеваться, к ним подошел Иоанн-истопник и начал им угрожать каким-то наказанием. Думаю, он его и пришил.
- Сама слышала?
- Нет, Панька-урод рассказывал. Он взялся стеречь их одежду и все видел и слышал.
Романа согнула резко правую руку, сжав в кулак пальцы, словно поймала моль или комара:
- Есть!
Истопника в кочегарке не было. Он отправился за дровами. Романа побежала на хозяйственный двор. Иоанн нес большую связку дров и, казалось, ничего не замечал вокруг себя. Чем он был занят? Хозяйка щелкнула пальцами перед его носом – он удивленно посмотрел на нее, словно видел впервые.
- А скажи мне, голубчик Иоанн, за что ты убил молодого Домна? – спросила Романа елейно и, не слушая ответа, понеслась, - ты думал, с рук сойдет, негодяй! Я тебя придушу, я тебя сдам властям, тебя живьем изжарят в твоей печи! Ты знаешь, что его отец тоже отправился в Аид час назад?! Что мне теперь делать?!
- Ты хочешь, чтобы они воскресли? – серьезно спросил Иоанн.
- Издеваешься? Хочу ли я, чтоб они воскресли?! Я хочу, чтоб они жили вечно!
- Ты хорошего хочешь. Благие желания Господь исполняет, - с прежней серьезностью продолжал истопник. Слова его звучали так, словно речь шла не о смерти человека, а, допустим, о покупке дома.
- Издеваешься!? Издеваешься!?
- Пойдем к леднику.
Иоанн сказал это с такой властью, что Романа повиновалась. Она фыркнула и рванула к леднику. Иоанн понял, что не успеет за ней, поэтому он остановился и начал молиться.
Через несколько минут до него донесся вопль Романы: она увидела молодого Домна, выбирающегося из ледника. Юноша дрожал, кутаясь в свой похоронный плащ – ему было холодно.
Романа схватилась за голову и качалась из стороны в сторону, как болванчик:
- О, Артемида, Артемида! О, моя богиня!
- Твоя богиня тут не при чем. Это сделал Бог. Мой Бог. Бог моего народа. Единственный в мире Бог. Это Он сделал, - сказал, подходя, Иоанн.
Романа рухнула на колени и забормотала что-то невнятное.
- Хватит сходить с ума. Сейчас здесь будет отец Домна. С ним произошло то же, что и с сыном. Ему нужно немного помочь. Потом придешь ко мне. Я все тебе объясню.
- Но ведь архонт умер…
- А теперь он будет жить вечно.
- Так не бывает.
- Так не бывает в твоей прошлой жизни. А в жизни с Богом не бывает иначе. Ты же хочешь жизнь без конца?
- Не знаю. Наверное, хочу. Ну, конечно, хочу…
- Значит, с этого момента ты живешь по моим правилам. А теперь иди встречай архонта.

Бесок тоскливо выглядывал из лямзина котла. Теперь он попал туда окончательно и бесповоротно. И добро бы по распоряжению нижестоящих или по воле этого странного пижона, навестившего его восемь лет назад. Тот хоть подленький, но свой. Но, увы, бесповоротное пребывание в котле ему обеспечил человек. Самый злобный человек в городе Эфесе. Недаром, ох, недаром, бесок прозвал его Лютым. Такой ненависти к бесовскому роду он не видел ни у кого. Лют зело. Из-за этого типа бесок и потерял свою Миссию, свою великую Миссию хранителя, которая была возложена на него двести лет назад, когда при закладке здания терм в его фундамент замуровали живьем юношу и девушку. Самых красивых в округе. Совсем юных. И в память о том дне, когда это совершилось, хранитель убивал ежегодно, по своему выбору, одного человека в честь скромного языческого бога Якуса, свого старшего брата. Какое это было счастье!

***
Маленький остров, сверху похожий на кляксу, на котором оказался Кинопс, местные жители называли Патмосом. Здесь находилось несколько небольших поселений, куда ссылали государственных преступников. Последних было немного – человек триста. Но еще столько же охраны. Плюс жены-дети, которые перебирались вслед за мужьями в ссылку, плюс солдатские подруги, у них тоже дети, да торговцы, да ремесленники - так тысячи полторы-две голов набиралось.
С местными жителями у Кинопса не сложились отношения. Благодаря мальчишке, встреченному им в первый день своего пребывания на острове, и его болтливым родителям, в ближайшей деревне стало известно, что в пещере возле моря поселился колдун. Однажды к нему пришел молодой человек из этой деревни и попросил приворотного зелья или какой-нибудь амулет для девушки, в которую был влюблен. Юноша собирался отъехать на несколько месяцев и желал иметь твердую уверенность, что в его отсутствие красотка не почтит его голову известным украшением. Кинопс рассмеялся, услышав просьбу юноши - приворотное зелье не его масштаба дело - но зелье сделал и амулетом снабдил. Однако чтобы оградить себя от такого рода «заказов» и обеспечить пожизненным содержанием, он, отойдя в глубь пещеры и незаметно отдав распоряжение одному из своих духов, на глазах юноши засветился зелено-голубым цветом. Свечение было столь впечатляющим, что молодой человек переменился в лице и упал на колени перед Кинопсом. После этого на следующий же день он нашел у входа в пещеру несколько корзинок с прекрасной едой и вином – приношения, положенные божеству, чтобы обеспечить благосклонность. Он понял, что его статус резко повысился. Но статус уже не интересовал Кинопса. Целью его теперешней жизни стало служение лучезарному подземному богу. Божество требовало жертвоприношений, и Кинопс преподносил их, благо корзинки у входа появлялись регулярно – хватало и ему, и богу. Когда бог хотел человеческой крови, Кинопс ловил неподалеку от поселков загулявшегося малыша и закалывал его на самодельном алтаре. Разумеется, он вкушал жертвенное мясо и пил жертвенную кровь. В Египте это показалось бы ему отвратительным, но здесь, на Патмосе, не было рядом с ним людей, которых это бы смущало, не было тысячелетней цивилизованности вокруг, и он бездумно выполнял все, что приказывало ему божество его сердца. Наконец он почувствовал настоящую свободу. Никаких условностей, никаких правил. Все с белого листа, и как душа пожелает. А душа его связана с лучезарным богом неразрывно. Впрочем, человеческих жертв бог хотел не часто – где-нибудь раз в год Кинопс отправлялся на такую охоту. Жители острова об этом не догадывались. А ребенок пропадет – их на Патмосе у каждого чуть не по десятку. Поплачут и родят нового.
Кинопсов бог не был злым, но зло доставляло ему некоторое развлечение. Так понял Кинопс. Поэтому он очень старался. Можно, например, испортить крестьянину посев так, чтобы в нем было много плевел. Пусть попыхтит при жатве. Или развести лягушек в источнике, из которого берет воду вся деревня. А еще лучше отравить колодец, чтоб малость поболели. Для людишек все это привычно, обыденно. А богу приятно. А когда бог радуется, душа Кинопса, соединенная с ним навеки, цветет и пахнет, поет гимны.
К концу осени Кинопс пришел к выводу, что зимовать на берегу моря холодно и небезопасно, поэтому он перебрался в глубь острова. На скале, поросшей лесом, он нашел себе новую пещерку и там стал обживаться капитально. Он натащил туда много сухой травы, соорудил шпрокую лежанку и бросил на нее медвежью шкуру, однажды пожертвованную одним охотником, частично заложил камнями слишком широкий вход и сделал дверь из дубовых досок, которые обнаружил на берегу моря после шторма. Он не скрывал от жителей острова местонахождение своего нового жилища, поэтому приношения ему преподносили по-прежнему. Кроме еды, там попадалась одежда, домашняя утварь и даже оружие. Иногда он приказывал духам, неотлучно дежурившим при нем, освещать путь приходящих мерцающими огнями и, вдобавок, «поводить» путника немного по лесу. Это поддерживало благоговение в народе и его божественную репутацию. После насыщенной событиями благополучной жизни в Египте здешнее существование можно было бы считать даже аскетичным, однако после того, что произошло с ним на священном озере в Ипете Амона, у него появились другие потребности и другие наклонности, которых он за собой не подозревал раньше. Он начал активно общаться с миром духов, и чем больше он погружался в этот мир, тем сильнее ему не хотелось с ним расставаться. Духи подчинялись ему беспрекословно, люди его боялись - в общем, жизнь становилась куда интереснее, чем в те времена, когда он с утра до вечера тянул лямку бесконечных богослужений и, чтоб оразнообразить эту серость, совершал ночные экскурсии из египетских храмов по улицам спящих городов. На Патмосе он тоже иногда делал вылазки «в мир», но не с тем, чтобы посидеть в таверне или побродить по человеческим поселениям – теперь это казалось ему пошлым. Поселения здесь были крохотными, иногда в несколько домов, улицы смехотворными, а таверна имелась одна-единственная – в порту. Впрочем, назвать портом два ветхих дощатых причала, к которым швартовались и редкие морские суда, и рыбачьи скорлупки, можно с очень большой натяжкой. Чуть подальше на берегу располагался небольшой склад, куда на временное хранение сгружали товар купцы, тоже нечастые гости, а за складом единственная на весь остров приличная пекарня. Потом шли казармы, тюрьма, несколько казенных домов для офицеров и большой дом игемона с облезлым портиком и потрескавшимися ступеньками. Около этого дома с незапамятных времен находился храм Аполлона. Вид его свидетельствовал о том, что последний ремонт в нем проводился в те же незапамятные времена. А немного справа за ним располагалась вышеупомянутая таверна, которая слова доброго не стоила. Все здесь отдавало заброшенной далекой провинцией. Самым важным местом для общественной жизни города на Патмосе считался рынок. Туда-то и приходил Кинопс в длинной белой тунике, с большой суковатой палкой. Он очень быстро зарос волосами и бородой и специально не расчесывал их день-другой перед выходом в люди. Когда он молча шествовал по маленькому прибрежному рынку, останавливаясь перед некоторыми прилавками, все моментально закрывали рты и провожали его испуганными взглядами. Кинопс не задерживался на рынке, ни с кем не разговаривал, ничего не покупал, но одного его появления было вполне достаточно для того, чтобы жители городка потом еще много дней обсуждали этот факт и гадали, во что это выльется. И, разумеется, все неприятности, которые происходили с ними после того, обязательно связывались с Кинопсом. Естественно, приношений после такого дня становилось значительно больше.
Кинопс часто вспоминал своих египетских наставников. В первую ночь на Патмосе ему приснился его египетский тезка Кинопс в каких-то багровых отсветах и сказал:
- Вчера я умер, а ты родился. Ты мое продолжение, но более совершенное. Ты пойдешь значительно дальше меня.
Египетского Кинопса сменил Менмаатра, который отечески вглядывался в лицо своего бывшего подопечного, словно бы прощаясь. Он посетовал:
- Освятить новый урожай некому. Пока выберут нового жреца… Между прочим, тебе поставили стелу в Абидосе. Хотели пирамиду, но тела твоего не нашли, поэтому ограничились стелой. Там перечислены твои славные деяния.
- А если римляне что-то обнаружат?
- Нет. Все надписи на священном языке. Они ведь не интересуются иероглифами, чистейший. Их волнуют только налоги, да своевременный рекрутский набор.
- Мне неуютно без тебя, Менмаатра.
- Конечно, я ведь тебя люблю. Впрочем, теперь у тебя есть более основательная любовь, - Менмаатра недобро усмехнулся.
Внезапно появился жрец из Гермиополя и спросил, глядя в упор:
- В чем заключается настоящая власть?
- В чем заключается настоящая власть? – повторил Менмаатра, как ученик.
- В чем же власть реальная? – завершил допрос египетский тезка.
Своего ответа Кинопс не вспомнил по пробуждении, но спустя несколько лет, когда ему внезапно пришел на ум этот сон, он решил так: настоящая власть начинается с подчинения лучезарному подземному богу и, посредством этого, просветления своей внутренней сущности для того, чтобы впоследствии растворить ее в боге. С этим фактом считаются духи, и его инстинктивно боятся люди. А раз боятся, то их можно легко подчинить. Это и будет настоящая абсолютная беспрекословная власть. Суть этой власти в общении с богом. С усвоением этой идеи закончилась человеческая жизнь Кинопса, и началось страстное беззаветное служение могущественного волхва.

***
- Куда мы идем, Иоханнан? Давай останемся дома. Сегодня язычники беснуются по всему городу. Ты не помнишь, что в этот день они ублажают свою Артемиду?
- Конечно, помню, Прохор. К Артемиде мы и пойдем.
Прохор не привык долго спорить со Старцем. К Артемиде, так к Артемиде.
День был солнечный, но море решило побаловать горожан ветерком, и они с удовольствием подставляли ему лица, руки-ноги и прочие части тела. В воздухе пахло праздником. На улицах клокотала радостная толпа. Мужчины и женщины в белых одеждах и изящных гирляндах из живых цветов, украшенные всеми возможными драгоценностями, очистившие накануне себя и свои дома огнем и дымом, направлялись в сторону храма Артемиды. Все были в приподнятом настроении и вели с собой таких же праздничных детей. Многие держали в руках раскрашенные статуэтки и изображения богини на дереве, на папирусе и пергаменте. В толпу врез`ались лоточники с соответствующим товаром, ну, и, конечно же, с вином и сладостями. Ближе к храму торговали жертвенными животными, слышалось мычанье телок, непременно белых, блеянье белых же овец и коз, разумеется, девственных, поскольку их жертвовали богине-девственнице. В эти звуки естественно вписывался и поросячий визг – в загоны для свиней обязательно заглянут те, кто чем-то не угодил богине и хотел бы загладить свой грех жертвой умилостивления. Прохор, с детства живший в языческом городе, никогда все-таки не мог понять, как можно умилостивить существо, которое почитаешь божественным, свиньей. Его отец, глубоко убежденный фарисей, презрительно говорил по этому поводу: «Какие боги, такие жертвы». Прохор вспомнил об этом, глянув на маленьких розовых поросят, предлагаемых торговцами, и невольно озвучил свое воспоминание. Иоханнан улыбнулся. Когда они подошли к большой статуе богини, располагавшейся прямо напротив входа в храм, Иоханнан взобрался на мраморные ступени под высоким пьедесталом статуи, украшенной лентами и цветами, запрокинул голову и некоторое время рассматривал. Скульптор изобразил богиню в момент охоты, натягивающей лук и целящейся в сторону своего храма. Она смотрелась великолепно и ничуть не была похожа на черное многогрудое страшилище, хранившееся в храме и считавшееся главной святыней Эфеса. Иоханнан погрозил ей кулаком. На него обратил внимание мужчина с большой ухоженной бородой, раздваивающейся на конце, в засохшем дубовом венке, видимо, ветеран.
- Ты кому это угрожаешь, приятель?
- А этой бесовке, которая готова поразить саму себя.
- Ты о ком? - спросил бородатый гражданин, недоумевая.
- О той, которую здесь называют Артемидой. Уважаемые граждане Эфеса, - громко заговорил Иоханнан, - остановитесь! Это безумие – так пафосно чествовать нечистую силу, которая приносит вашему городу одни неприятности. Неприятности, если мягко выразиться. А по большому счету, это сплошные несчастья. Посмотрите, в прошлом году в окрестных деревнях был большой неурожай, повысились цены, многие разорились. В этом году у выхода в море неожиданно затонуло два корабля…
- Что такое несет это человек?!
- Он сумасшедший!
- Снимите его оттуда!
Толпа возле памятника активизировалась. Кто-то бросил камень. Иоханнан продолжал говорить, перебирая все эфесские беды последних месяцев и обвиняя в них беса, который жил в храме Артемиды. В него полетели новые камни. Но они не достигали цели и каким-то непонятным образом рикошетили в сторону бросавших. Внезапно Иоханнан замолчал. Он весь побагровел. На виске запульсировала венка. Кончик бороды затрепетал. Он воздел руки и начал молиться. Стало душно. Нежный морской ветерок, утешавший всех с утра, куда-то пропал. Люди задыхались от непонятно как наступившей жары, какой Эфес не знал со дня своего основания. Те, кто бросал камни и поносил апостола, странно подергиваясь и судорожно пытаясь вдохнуть, опускались на землю. Кто-то, похоже, умер. Толпу сковал ужас. Бородатый гражданин, глаза которого вышли из орбит то ли от зноя, то ли от страха, схватил Иоханнана за левую руку:
- Послушай, милый человек, ты мог бы все объяснить спокойно? Есть более цивилизованные аргументы…
Бородатого оттолкнула молодая черноволосая женщина с гирляндой цветов шиповника на шее и с такими же цветочными браслетами на обеих руках. По ее узкому набеленному лицу струйками тек пот, смывая грим.
- Мы тебе верим, Ну, почти верим. Не нужно нас так истязать.
К ней присоединились другие женщины. Мужчины были сдержаннее, но, по мере того, как зной сдавливал виски и в глазах почему-то мерк белый свет, они солидаризировались со слабой половиной.
- Цивилизованные им аргументы…- пробормотал Иоханнан, - надо же! А камни – это какой аргумент?
- Это недоразумение, – быстро ответил бородатый, - чистая случайность!
- А если жара – тоже случайность?
Исподлобья глядя на Иоханнана, бородач тяжело вздохнул:
- Какой там…
Иоханнан оценил настроение присмиревших эфесян, окруживших пьедестал статуи и умолявших его на все лады пожалеть их, несчастных. Опять поднял руки. Толпа замолкла. Иоханнан молча молился несколько минут. Умершие открыли глаза, упавшие поднялись, по площади перед храмом Артемиды опять стал прогуливаться озорной ветерок с моря. Через четверть часа все очень напряженно слушали Иоханнана, тихо и сосредоточенно объяснявшего им основы своей веры.

Главный эфесский рынок располагался недалеко от театра на холме и поднимался рядами к его вершине, заканчиваясь у развалин древней крепости. Северным концом он упирался в казармы, а южным - в ремесленный квартал, так что его обитателям было очень удобно реализовывать свою продукцию. Собственно говоря, квартал этот был естественным продолжением рынка, потому что мастерские многих состоятельных ремесленников располагались в глубине домов, а фасад обычно занимала лавка, где продавались производимые товары. Те, кто был победнее, совмещали мастерскую и маленькую лавчонку в одном помещении. У торца казарм находилась скобяная лавка, где можно было найти все – от садового инвентаря до гвоздей и замков. Здесь сбывали и подержанные вещи, которые, по уверению арендовавшего лавку Пеона, были не хуже новых, но почему-то значительно дешевле. Уцененка, конечно же, привлекала внимание бедноты, а так как здесь еще имелась масса сопутствующих товаров, то по базарным дням едва ли не половина Эфеса посещала эту точку. Рядом с лавкой лежала высокая плита, каким-то образом доставленная сюда давным-давно из крепостных развалин. На этой плите могли с удобством расположиться три человека. Иногда на ней раскладывали свои товары мелкие торговцы, но чаще она бывала занята игроками в кости, которые торчали здесь с утра, разумеется, привлекая к себе внимание немалого числа болельщиков, время от времени сменявших игроков. Но однажды погожим летним утром завсегдатаи обнаружили на плите горько рыдающего человека. Он сидел, обхватив руками колени и уткнув туда же нос. Одет он был в кожаный панцирь и в помятую короткую тунику. На шее свинцовое солдатское ожерелье, на поясе короткий меч в кожаных ножнах, за спиной походная сумка. Разумеется, отзывчивые эфесские граждане не могли не поинтересоваться причиной столь бедственного положения солдатика, как им показалось, молодого и необстрелянного. Страдальца обступили и забросали вопросами:
- Тебя кто-нибудь ограбил?
- Ты потерял что-то ценное?
- Кто-нибудь умер в твоем доме?
На все вопросы слышалось мычание, которое надо было понимать, как отрицание, поэтому самые сердобольные стали выдвигать менее радикальные предположения, обращаясь, скорее к стоявшим рядом, чем к рыдающему:
- Может быть, его девушка бросила или товарищи обидели. Ты из этой казармы, а, служба?
Солдатик, не переставая рыдать, отрицательно помотал головой. Подошли два солдата.
- Чего он так? - спросил один из них, помоложе.
- Да кто его знает? На все вопросы головой машет и мычит.
- Он не из нашей казармы.
- Послушай, братец…, - успокаивающе заговорил старший солдат, - нет такого страшного горя, которое может остаться неразделенным. Ты скажи, кто тебя так достал, а уж мы его достанем из-под земли.
Плачущий поднял голову. У него были пронзительные голубые глаза, и отчаяние, написанное огромными буквами на его совсем юном лице, поразило всех. Он шмыгнул носом:
- Я… из Кесарии Палестинской., вот, - солдатик полез за пазуху и вытащил деревянный футляр.
Старший солдат открыл его, извлек деревянный диптих, развернул и стал читать:
- «Сим предписывается оказывать всяческое содействие центуриону Секунду Никатору в поимке двух опасных преступников иудеев Иоанна Бен Зеведея из Вифсаиды и Прохора Бен Товии из Никомедии, заключенных в кесарийскую государственную тюрьму и совершивших из нее побег в 813 году от основания Рима. Тому, кто поймает преступников, полагается вознаграждение в десять ауреусов. Местным властям предписывается казнить преступников в том городе, где они будут арестованы. Прокуратор провинции Вторая Сирия Порций Фест». Так долго в бегах? – удивился старший солдат.
- О, это ужасные люди, они освоили все виды иудейского колдовства…,- отвечал, всхлипывая, солдат, - поэтому их невозможно поймать. Я гоняюсь за ними уже два года… они буквально ускользают из рук… а их уже давно приговорили к смерти… прокуратор хочет казнить меня вместо них… совсем недавно немного оттаял и отправил меня на поимку преступников… но сказал: «Или ты или они»… я слышал, что они здесь, но у меня нет помощников, чтобы их захватить…
- Ну, проблема! – засмеялся старший солдат, - Документы у тебя в порядке. Обратись к архонтам, да хоть к Диоскориду, здесь недалеко, он очень законопослушный и строгий человек, и будет тебе «всяческое содействие» в полном объеме.
- В том-то и дело, что они живут у Диоскорида… а вот золото.
И страдалец вытащил из-за пазухи завернутые в тряпицу ауреусы и вложил их в руку младшего солдата.
- Послушай, Птолемий, - сказал младший солдат, взвесив в руке сверток и развернув тряпицу, - мы сегодня в увольнении, давай заглянем в казарму, если Маркелл и Вар еще не ушли, захватим их с собой – и быстренько арестуем негодяев. Хоть они там какие волхвы разволхвы, а против пятерых вооруженных людей им не устоять.
Собравшаяся вокруг солдат небольшая толпа сочувствующих удовлетворенно одобрила план.
- А лучше идти всем, - бросил кто-то из толпы.
- Да, лучше, - радостно встрепенулся отплакавшийся служивый и спустил ноги с плиты, - глас народа – глас божий. Надеюсь, ваш архонт это понимает. И каждый из вас получит по монете.
- Где же ты столько возьмешь?
- А прокуратор отпустил меня не с пустыми руками, - солдат снял походную сумку и вытащил оттуда объемистый кожаный мешочек,- здесь хватит на всех.
-- Беги в казарму, - велел Птолемий своему младшему приятелю, - за Варом и Маркеллом.
Через четверть часа толпа народа, выросшая втрое, направилась к дому Диоскорида. Придя на улицу Тихая Сторонка, все сгрудились у портика диоскоридова дома и стали вопить каждый свое. Удивленный Диоскорид вышел на шум и потребовал объяснений. От толпы отделилось четверо солдат. Войдя в портик, они предъявили Диоскориду диптих с предписаниями кесарийского презида. Диоскорид прочел, побледнел.
- Эти люди действительно находятся у меня, но я вам их не выдам.
- Господин архонт, ты всегда был благоразумным человеком и подчинялся властям, - терпеливо возразил старший солдат, выводи сюда преступников, мы их арестуем, иначе я за этих людей не ручаюсь. Могут и дом поджечь.
- Пусть хоть дотла сожгут, а своих гостей я в обиду не дам.
- Как хочешь…,- начал было старший солдат, но в это время дверь распахнулась, и вышли Иоханнан с Прохором.
- Не надо, Диоскорид, мы пойдем с ними, - негромко сказал Иоханнан.
Лицо Диоскорида стало землисто-серым.
- Я вас не отпущу!
- Нет, Диоскорид, нет, - голос Иоханнана звучал так проникновенно, что в глазах сурового Диоскорида появились слезы.
- Иди домой, Диоскорид, мы вернемся.
- Как же! – хмыкнул один из солдат.
Диоскорид не сомневался в том, что Иоханнан сделает, как пообещал, но он знал, на что способна возбужденная толпа его земляков. Ему хотелось последовать за Иоханнаном и Прохором, однако укоряющий взгляд апостола остановил его. Он потоптался под портиком, горестно глядя вслед толпе, уводившей его друга и благодетеля, потом сел на ступеньку и заплакал. Пожалуй, впервые за последние сорок лет.
Иоханнан и Прохор, к удивлению сопровождавших их, шли с ними безо всякого сопротивления, не проявляя ни малейших признаков обиды или страха. И вроде бы даже получалось так, что не их вели, а они сами направляли движение толпы, не обращая на нее внимания. Пришли почему-то к храму Артемиды. О солдатике из Кесарии, который затеял весь этот сыр-бор, как-то забыли. И куда-то он пропал. Перед храмом Артемиды арестованные замедлили шаги. Толпа тоже притормозила. Руки Иоханнана устремились к небу. Он остановился, закрыв глаза, ничего не говоря вслух, и никто не решался ему помешать.
- Колдует…,- сказал кто-то тихо, но на него непонятно зачем шикнули.
Послышался страшный треск. Колонны портика зашатались.
- Землетрясение! – ахнул кто-то.
Иоханнан стоял с воздетыми руками и молился. В это время на глазах испуганных и озадачнных эфесян рушилась их святыня, так, словно кто-то невидимый откалывал куски мрамора, фрагменты статуй, знакомых всем с детства, и сбрасывал на землю. Казалось, что все присутствующие участвовали в страшной фантасмагории. При этом, соседние здания оставались совершенно неповрежденными. Наконец, храм рухнул, не задев ни одного человека. По толпе пролетел шепоток ужаса.
Иоханнан опустил руки и, глядя поверх обломков, требовательно спросил:
- Скажи, нечестивое бесовское отродье, сколько лет ты живешь здесь, и ты ли натравил на меня народ?
Страшный скрипучий голос ответил с явной неохотой:
- Я пребываю здесь сто девять лет, и народ организовал я! Я! Я!
- Во имя Иисуса Назарянина приказываю тебе оставить это место!
Смерч пронесся над обломками храма, взвихрив пыль. Запахло серой.
В тот день многие из собравшихся у разрушенного храма Артемиды стали учениками Господа.

***

Уже несколько недель Петр с Климентом жили в Риме в домике покойного Никерата на самой окраине. Близнецы находились здесь же.
Флавии Клименты не стали отстраивать свой особняк в центре города, рассудив, что деньги, которые уйдут на столь дорогостоящее дело, лучше пустить на насущные нужды общины. Поэтому они довольствовались скромным домиком в восемь комнат с недорогой мебелью, что весьма удивило их добровольного сопроводителя Саллюстия Триба. Впрочем, он уже немного разобрался в психологии своих «ведомых» и все чаще задумывался, а не проще ли ему попросить у них то, что ему требуется для счастья в личной жизни, и забыть о них до конца своих дней. Но этому мешали два обстоятельства. Во-первых, близнецы его, конечно, помнят, и не с лучшей стороны. Во-вторых, из разговоров слуг на конюшне он выяснил, что Флавии Клименты со времени грандиозного пожара в столице попадают в разряд неблагонадежных, а это пахнет конфискацией имущества со всеми, вытекающими отсюда последствиями. Значит, нужно подсуетиться в нужное время и в нужном месте. И ему перепадет куда больше, чем две тысячи ауреусов. Правда, пожар в Риме уже ушел в область преданий, а жгучие взгляды Камиллы на некоторое время парализовали его преследовательскую активность. Камилла устроила его в заброшенном домике возле мельницы, а руки у Саллюстия росли из того места, где и должно, поэтому домик очень скоро обрел жилой вид. Еду ему Камилла приносила прямо с господской кухни, вином снабжал Констант, а Саллюстий с утра до вечера пропадал в лесу или изучал окрестности. Его вполне устраивала такая жизнь, но чего-то в ней не хватало. Размаха, что ли? Или небольшой порции аплодисментов? А недавно Камилла рассказала, что вернулся младший сын хозяев и привез с собой очень важную и тоже неблагонадежную шишку. Помедлив пару недель, чтобы усыпить бдительность преданной хозяевам Камиллы, Саллюстий объявил, что у него есть срочное дело в столице, и был таков. Добравшись до Рима, Саллюстий не сразу обнаружил Флавиев Климентов. Землю, на которой стоял их особняк, они продали и растворились в миллионном городе. Но Саллюстий Триб знал, что Фортуна его не подведет. Все-таки два одинаковых рыжих долговязых парня – это очень запоминающееся явление. Он слонялся по улицам, рынкам, лавочкам и усердно работал языком. И, наконец, ему удалось напасть на след. Они покупали лошадь недалеко от Сабура. В Сабуре он их и обнаружил. Странное, однако, место выбрали для себя римские аристократы. Район, населенный беднотой, с богатой криминальной начинкой. Не иначе, скрываются эти господа. Саллюстий выяснил, что они живут в доме своего покойного вольноотпущенника и, вроде бы, не собираются оттуда съезжать. Сегодня Саллюстий решил достойно отметить свою находку в хорошей шумной таверне, а завтра он аккуратненько сдаст их властям и получит, все, что ему причитается. Саллюстий не рискнул оставаться в Сабуре до вечера. Здесь, конечно, таверны дешевле, но качество оставляет желать лучшего и, главное, можно напороться на неприятность. Был очень симпатичный июньский вечер, над головой Саллюстия шумели кроны пиний. Он шагал по Широкой дороге в сторону Форума, насвистывал себе под нос популярную песенку и придирчиво выбирал таверну.

После гонений на Церковь, устроенных Нероном два года назад, оставаться в городе было небезопасно. Уехав тогда из Рима, Петр рукоположил Лина для управления общиной, и он прекрасно справлялся с этой задачей. Но сегодня апостол собрался рукоположить и Климента, как показалось Клименту, стихийно.
Этим же вечером в дом Никерата пришел Ицхак и сообщил, что Шаула арестовали по возвращении с собрания и посадили в Маммертинскую тюрьму. В это время у Флавиев Климентов находился и епископ Лин, которого Петр поставил управлять общиной еще до своего отъезда в Британию. Именно Лин первый озвучил мысль, посетившую уже всех братьев и сестер, насчет того, что апостолу лучше убраться из города подальше. Его поддержали близнецы. Слушая их непробиваемо убедительные доводы, Петр вспомнил себя, молодого. Они с Господом шли в Кесарию Филиппову. Тринадцать пар ног пылили по дороге, а двенадцать пар ушей слушали Слово Жизни. И тогда Господь начал говорить о том, что спустя некоторое время, потрясло и перевернуло мир – о Своей крестной смерти. Петр отозвал его в сторонку и сказал: «Будь милостив к Себе, Господи! Да не будет этого с Тобой!» Господь ответил ему жестко. Да, тогда Петр действительно думал не о Божьем, а о человеческом. Но буквально перед этим Господь сказал ему другие слова: «Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее. И дам тебе ключи Царства Небесного…». Иногда эти ключи становились совершенно неподъемными. Как сейчас.
Идея бегства Петру решительно не нравилась. Еще в Британии, завершив однажды Преломление Хлеба, он увидел ангела. Никто, кроме Петра, не заметил светоносного вестника. И никто, кроме апостола, не слышал его слов: «Петр! Приблизилось время твоего ухода из этой жизни. Ты должен идти в Рим. Там тебя ждет смерть на кресте. А потом ты получишь достойное воздаяние от Господа Христа». Тогда Петр никому не сказал о видении, но на следующий же день они с Климентом отправились в Вечный город.
Удивительно, но они вернулись в город в тот же день, когда и Павел с Ицхаком и Лукой. Впрочем, ничего странного в данном совпадении нет. Ведь они вступили на последний отрезок своего земного пути, заканчивающийся для христианина у подножия голгофского креста. Оба апостола хорошо это понимали. Но ни один человек из их окружения – и близкого и дальнего – смириться с этим не хотел.
Петр снисходительно принял очередную порцию уговоров – идти против воли Божьей он не мог, расстраивать людей, которые его любили, - тоже. В конце концов, какая разница – сейчас это произойдет или через неделю-другую? Поэтому он сказал, обращаясь к Лину:
- Завтра я совершу Преломление Хлеба, рукоположу Климента тебе в помощники и, пожалуй, уйду на некоторое время.
Все облегченно вздохнули, даже Климент, хотя он долго не соглашался на рукоположение в Риме, не желая расставаться с Петром. Следующий день прошел в обычных хлопотах. Близнецы навестили Павла в тюрьме и, вернувшись, сказали, что он держится молодцом.
- А какое ему предъявлено обвинение?
- Возмущение добрых граждан, - ответил Фаустин, - на самом деле, все упирается в Поплию и Белинду.
Поплия и Белинда – приемные дочери патриция Клодилла Тренция - с некоторого времени держались во дворце в качестве наложниц императора. Девушки были очень похожи и очень красивы. Их служанка египтянка Снепа почитала Господа давно и однажды познакомила хозяек сначала с Павлом, а потом и с Петром. Поплия и Белинда уверовали сразу. Отчасти этому способствовало влияние апостолов, отчасти то, что им хотелось любой ценой избавиться от своего сумасбродного патрона. Они уже задумали было самоубийство, очень эффектное, чтобы отомстить Нерону сполна, но Снепа вмешалась в их планы. Поплия и Белинда, возродившись для вечной жизни, твердо сказали «нет» притязаниям императора и объявили себя ученицами Господа. Проведя некоторые следственные мероприятия, Нерон выяснил, откуда этот ветер дует, и приказал арестовать апостолов. И якобы он вспомнил при этом еще и о старой истории с Симоном Волхвом. Такова была версия Фаустина и, изложив ее, он, само собой, добавил, что, чем быстрее Петр оставит город, тем лучше. Короче, Карфаген должен быть разрушен.
Было решено, что близнецы уедут днем, чтобы, как обычно, подготовить место, где остановится апостол, а Климент проводит его по городу, потом вернется домой, дождется Ицхака, который отбыл на Сиртори, и вместе с ним постарается выкупить Павла или устроить ему побег. Или как-нибудь еще извлечь его из тюрьмы. Пока молодежь рассуждала ни о чем, с точки зрения апостола, он сидел в углу и просил Господа как-то скорректировать эту ревность не по разуму и направить ее в нужную колею. Он уже не спорил с ними. Человеческая любовь нередко закрывает глаза на планы Божьи. Петр это знал по себе.
Апостол покинул дом Никерата глубокой ночью. Все ворота города уже были заперты, но на Коллинских центурион, дежуривший в эту ночь, был учеником Господа. И он пообещал выпустить Петра через небольшую дверцу, в которую могли войти в город и выйти из него опоздавшие. Разумеется, предъявив соответствующие удостоверения.
Когда до Коллинских ворот оставалось совсем немного, Петр заметил в свете факелов знакомую фигуру. Этого не может быть! Ну, как же не может? Конечно же, это Господь!
Как тридцать три года назад, он обрадовался и хотел побежать навстречу Ему. Но Господь быстро приблизился, и Петр успел только поклониться и спросить:
- Куда идешь, Господи?
Глядя на своего ученика с некоторым укором точно так же, как когда-то на Галилейском море, Господь ответил:
- Иду в Рим, чтобы снова распяться.
И стал невидим.
Петр постоял немного, вглядываясь в световые блики в конце улицы, радостно рассмеялся и повернул обратно.
Из дома Никерата никто не расходился, все по-прежнему были в атриуме и молились о том, чтобы ничто не помешало апостолу в пути. Появление Петра вызвало соответствующую реакцию. Но никто не решился его упрекнуть. И он рассказал братьям и сестрам и о своем видении в Британии и о встрече с Господом у Коллинских ворот.
- Господь хочет пострадать со мной в Риме. И сейчас мы не сможем придумать ничего лучшего, нежели попросить его укрепить нас для последнего испытания, - завершил свой рассказ Петр.
То ли так бликовали масляные лампы, то ли некий тихий свет окружал фигуру апостола. Его видел только Климент и не мог оторвать глаз от этого нездешнего света. Петра мягко окутывала благодатная зримая тишина. И бессознательно соприкасаясь с ней, окружающие понимали, что, действительно, ничего лучшего не придумать. Кто-то опустился на колени, кто-то остался стоять. Петр поднял руки и радостно, с какой-то совершенно новой интонацией, обратился к Господу. Так говорят безмятежные и абсолютно прощенные. «Блаженные, наверное, так говорят», - подумал Климент.
В то время, как святые объединились в молитве, к дому Никерата во главе центурии воинов приближался человек с большим родимым пятном на правой щеке и с весомым мешочком монет на поясе. Конечно же, Саллюстий Триб не упустил своего. В награду за труды, кроме мешочка, ему пообещали дом Никерата.
Арестовали всех сразу. Бежать никому не удалось бы, да никто и не пытался. Центурион распорядился, согласно приказу императора, римских граждан отвести к Салвианским источникам и там казнить, по закону – через отсечение головы, Петра же приказано было распять на видном месте в назидание добрым гражданам. Солдатам, не раз сопровождавшим на казнь преступников, поведение арестованных показалось странным. Часть из них молчала, глядя кто в небо, кто в землю, а часть что-то воодушевленно шептала себе под нос. Ни те, ни другие не обращали внимания на конвой и вообще ни на что. Больше всего солдат удивляло то, что эти люди вроде бы и не заботятся о предстоящей казни. И вид у них какой-то подозрительно радостный. Может, напились напоследок. Хотя последка-то у них вроде бы и не было - арестовали внезапно.
Когда прошли с полмили, к конвою подъехал на красивом сером коне войсковой трибун и безапелляционно и насмешливо процедил сквозь зубы, ткнув под нос центуриону свиток с приказом:
- Тита Флавия Климента как особу царских кровей, велено отпустить.
- Кто здесь Флавий Климент?
- Я, - растерянно сказал Климент.
- Выходи. Ты свободен.
- Но… я не хочу.
- Что значит, не хочешь, балбес? Император дарит тебе жизнь. Постарайся употребить ее по-человечески, - назидательно сказал центурион
- Я никуда не пойду от своих…
Его вышвырнули на тротуар. Климент поднялся и побежал за арестованными. Один из солдат покрутил у виска, другой ударил Климента рукояткой меча, когда он пытался пристроиться к братьям и сестрам. Он опять упал. Трибун, его ровесник, соскочил с коня и присел около Климента.
- Послушай, парень, иди домой. Не создавай нам проблем.
- Зачем ты отнимаешь у меня Царство? – Спросил Климент, всхлипывая.
- У тебя, пожалуй, правда, не все дома. Я не знаю, кто ты, но советую тебе забыть о порфире. Я благородный человек и не буду докладывать об этом префекту, но если он узнает, что вы еще и заговорщики, то смерти тебе не избежать. Зачем ты связался с бродягами?
Климент молчал.
- Ну, не хочешь отвечать, не отвечай. Только мой тебе совет: иди домой, проспись, а завтра приходи на Форум и возвращайся к нормальной жизни.
Климент поблагодарил трибуна и побрел в сторону Ватикана. Куда-то туда увели Петра. «Куда они могли деть отца?..» - подумал Климент и поймал себя на том, что впервые за последние годы он опять назвал апостола отцом. Сейчас ему некогда было копаться в душе, но потом он долго корил себя за свои сомнения и колебания относительно отца. Как он мог быть столь слепым?
Место казни он нашел по большой толпе вокруг креста, на котором распяли Петра. В толпе находились некоторые братья, а сестры подошли к кресту совсем близко и, невзирая на запрещение солдат, пытались как-то облегчить апостолу оставшуюся тяжеленную каплю жизни. Климент тоже подошел к кресту. Отец висел головой вниз и глаза его были закрыты. Климент хотел спросить, почему так чудовищно издеваются над человеком, но сестры предупредили его:
- Он сам так просил. Считал, что недостоин быть распятым так же, как и Господь.
- Хотел преклонить свою голову под Его ноги…
- А где Конкордия? – так на римский манер, называли братья и сестры супругу апостола.
- Ее удавили раньше всех.
- Он видел?
- Конечно, и ободрял ее, пока не умерла.
Петр так и не открыл глаз до последнего вздоха. Когда он отдал свою блаженную душу Господу, лик его был радостным и светлым.
Климент забрал бесценное тело своего духовного отца и похоронил на Ватиканском холме вместе с другими братьями и сестрами, пострадавшими в тот день от нечестивого императора Нерона. В тот же день, двадцать девятого июня по римскому календарю, был казнен на Салвианских источниках апостол Павел или, как называли его братья из евреев, Шаул. Лука с Ицхаком предали его земле возле Остийской дороги недалеко от города.

Эпилог
Осенью Ицхак отправился в Эфес. Он спешил попасть туда до конца навигации, и это ему почти удалось. Подплывал он к эфесскому порту по слегка штормящему морю, но Господь сохранил и его, и корабль. В гавани его, как обычно, встретили Мариам с Иоханнаном. На сей раз с ними был и Прохор. Все уже знали о смерти Кифы и Шаула, поэтому встреча получилась невеселой. Иоханнан с Прохором жили теперь в доме архонта Диоскорида, а Мариам с Квинтой оставались на прежнем месте. Впрочем, выражение «жили в доме архонта» достаточно условно, потому что меньше всего они пребывали там. Иоханнан часто обходил окрестные города и веси, и его путешествия начинались и оканчивались в маленьком домике Мариам. Диоскорид не позволял им работать, а чтобы не быть праздными, Иоханнан и Прохор трудились на квинтином огороде, который теперь увеличился раза в три, и возились в домике, без конца требовавшем какого-нибудь ремонта. Ну, а официально считалось, что они квартируют у Диоскорида. К архонту они обычно попадали в первый день недели, чтоб совершить Преломление Хлеба. В особняке архонта имелся огромный атриум и еще больший внутренний двор, которые уже с трудом вмещали разросшуюся «банную общинку» Иоханнана. Но дом Диоскорида, невзирая на то, что из него вынесли статуи, сбили мозаики и закрасили картины, все-таки был греческим, то есть языческим, по понятиям Иоханнана и Прохора. Многое здесь воспринималось ими как абсолютно инородное, начиная с архитктуры и кончая едой и семейным укладом. Иоханнан, пообтершись и пообломавшись в самых низах языческого города, скрепя сердце, соглашался с какими-то местными традициями, не противоречившими благочестию, но, все равно, у Мариам ему было уютнее, невзирая на мелкие происки Квинты. Он ощущал себя здесь комфортнее, вопреки почти полному отсутствию комфорта, по сравнению с особняком Диоскорида, где имелись и ванна, и бассейн, и даже отхожее место под одной крышей с жилыми помещениями.
Ицхак остался зимовать в Эфесе. На сей раз он понравился Прохору намного больше, чем прежде. Он уже не носил дорогих одежд, не нанимал носилок, когда нужно было добраться до больного, не посещал скачек и даже не играл в мяч. Мариам с удовольствием отметила тот факт, что он совсем не упоминал о своей римской зазнобе. От кого-то из сестер, бывших в Эфесе проездом из Рима в Сирию, Мариам узнала, что Виктория Нера вышла замуж, а, через три года овдовела, и на ее попечении осталось двое симпатичных маленьких детишек-погодок. Ей рассказали также, что Ицхак, по совету Шаула, навестил их на Сиртори и успел попрощаться с Корнилией Легатой, которая, немного поболев, отправилась в лучшие миры. Виктория Нера, полностью погруженная в хозяйственные хлопоты, обрадовалась Ицхаку. Но окунаться в быт большой усадьбы ему не хотелось, тем более что хозяйка ее держала его на некоторой дистанции, как и полагалось благочестивой вдове. Поэтому он рассудил, что в Риме он нужен больше, чем здесь, и с легким сердцем попрощался со своей бывшей любовью. Это известие очень утешило Мариам и, когда приехал Ицхак, она уже не задавала ему никаких вопросов на эту тему, замечательно канувшую в прошлое.
Ицхак рассказал, что в Риме он застал полный разгром. Уцелевшие братья и сестры не рисковали выходить из своих домов. Лин с Климентом, Клетом и оставшимися в живых учителями, пресвитерами и пророками обходили свою уцелевшую паству, утешали, ободряли и по-прежнему благовествовали.
Ицхак поразился перемене, происшедшей с Климентом. Каким-то непонятным образом он перестал сомневаться по любому поводу и научился принимать решения, причем, как правило, верные, а его обычную отчужденность теперь Ицхак назвал бы сосредоточенностью. И - самое удивительное – в Клименте проявилась потрясающая энергия, и он чем-то стал напоминать покойного Кифу. Все это произошло за каких-то два месяца, пока Ицхак отсутствовал в городе. Конечно, на Ицхака сразу же свалилась масса дел, поэтому размышлять и анализировать ему было некогда. Зато в Эфесе он попытался упорядочить и рассортировать свои римские впечатления, благо Мариам и Иоханнан слушали его с неослабевающим вниманием. Они много говорили о Господе, восстанавливая в памяти драгоценные мелочи и часто споря о подробностях. Постоянно вспоминали Кифу и Шаула. Кифа остался в их памяти Кифой, а вот тот Шаул, с которым почти двадцать лет назад сталкивался Иоханнан, и тот, с которым последние годы дружил Ицхак, казалось, были совершенно разными людьми. Иоханнан помнил фонтанирующий вулкан, а Ицхак – одинокую скалу в абсолютно умиротворенном море. Иоханнан утверждал, что Шаул был стопроцентным апологетом братьев из язычников, а Ицхак уверял, что он никого не жаждал так обратить к Господу, как евреев. Иоханнан говорил, что не знал более деятельного человека, чем Шаул, а Ицхак не видел никого, столь углубленного в молитвы. Конечно, Иоханнан и Мариам не принимались им во внимание, потому что для них это само собой разумелось.
Вскоре в Эфес стали приходить первые весточки о войне, начавшейся в Иудее в конце осени. Приезжавшие из Иудеи купцы рассказали, что сирийский наместник Цестий Галл с войском в тридцать тысяч человек сжег Иоппию и движется к Птолемаиде. Потом пронеслась зловещая весть о массовой резне евреев в Александрии и Дамаске. Что-то кто-то слышал о нападении на Иерусалим, но эти слухи были очень невнятными. Говорили также, что наместник отправил своего помощника с большим отрядом в Галилею, и якобы Сепфорис уже сдался римлянам. Назывались имена Шимона бар-Гиоры и Йосефа бар-Маттафии, возглавивших сопротивление. В середине зимы пришли известия о том, что бар-Маттафия получил в управление Галилею, назначил там судей и велел строжайше регламентировать всю жизнь по Закону.
- Спохватились! – с горечью откомментировал Иоханнан.
Потом приехали братья из Пеллы и рассказали, что соподвижники бар Маттафии обдирают Галилею по-черному. И что вся эта бодяга с Законом, видимо, была затеяна только для того, чтобы изъять десятину у кого можно и у кого нельзя.
Весной император, находившийся в Греции, назначил командующим войсками в Иудее консуляра Тита Флавия Веспасиана. Почти всю весну в общине Эфеса обсуждались военные действия в Галилее, а летом сорокадневная осада маленького городка Иотапаты. Бар-Маттафия оказался предателем. Это стало известно в Иерусалиме, и зилоты, ввиду предательства бар Маттафии, прижали к ногтю фарисеев. Закон отошел на второй план. Беженцы сообщали, что Галилею, которая всегда была роскошным плодоносным садом, римляне превратили в свинюшник, где повсюду торчали обгоревшие пни и оставались груды мусора после их военных стоянок. Приводить все это в порядок было некому, потому что многих жителей убили, других взяли в рабство, спасшиеся попрятались в горах и боялись высунуть нос.
Война в Иудее затягивалась, а жизнь в Эфесе была достаточно однообразной, поэтому в середине лета Ицхак засобирался в Рим. Мариам пыталась его удержать, но ничего у нее не вышло.
Следующий год был отмечен самоубийством императора-изверга и страшной дороговизной. В этом же году умерла Мариам. Она не болела и не мучилась. О своей смерти она знала заранее, попрощалась со всеми и после Преломления Хлеба просто не встала из-за стола. Иоханнан и Квинта похоронили ее в пещере в окрестностях Эфеса. Могила ее сразу же стала местом постоянного паломничества братьев и сестер, а также всех асийских голубей.
Еще через два года пал Иерусалим. Все давно ждали этого. Рассказывали о страшном голоде в святом граде и многих знамениях, предвещавших конец древней твердыни. Все рынки империи были наводнены пленными иудеями, которых продавали по бросовой цене – тридцать серебренников. Иоханнан особенно много молился в это время. С Иерусалимом и Галилеей были связаны самые светлые воспоминания его юности. И эти воспоминания с некоторых пор стали пронзительно болезненными. Потому что нельзя было вернуться в город, который помнил его отрочество, молодость и зрелость. Нельзя ступить на улицы, исхоженные вдоль и поперек его самыми бескорыстными друзьями, с которыми он был по-детски, по-щенячьи счастлив. Нельзя приблизиться к храму, где его душа впервые прониклась величием Божиим. Нельзя войти в дома, освященные присутствием его Божественного Учителя… Нельзя было вернуться в то время, когда история Израиля имела возможность пойти совсем по другому пути. Даже думать об этом не хотелось. Старец Иоханнан, которому только исполнилось пятьдесят пять лет, любимый ученик Господа и великого пророка Иоханнана, скорбя и молясь о своем народе, конечно же, провидел его возвращение в совершенно другой город, по старой памяти названный Иерусалимом. И, хотя над этим городом всегда будут витать блаженные воспоминания, он уже утратит свое первоначальное, древнее место в священной истории человечества и престанет быть ее средоточием. Вместо него появятся другие сердцевины мира, последней из которых будет великий город, святый Иерусалим, который снизойдет с Неба от Бога.
(Конец второй части. Продолжение следует)


Рецензии