Безумный метроном
Жар из кастрюли со всеми парами химии, в которой она отходит от пригоревшей корки, бьет в лицо. Елизавета морщась и убирая лицо, думает о другом. Вот только что дочь звала на участок: Елизавета – послушная – тотчас побежала, хотя на отекшие ноги наступать было больно, словно вместо ног росли египетские колонны. Оказалось: кот, спокойный и толстый, залез на участок и дочкин пес пытался его выгнать. Могла случиться и кровавая драка. Елизавета испугалась и стала орать: «Мася, Мася, скорее домой!», что вызвало у дочки вспышку возмущения: «Что ты орешь?! Соседи услышат!». Елизавету это, как всегда возмутило: «Да что такого страшного-то я ору – боюсь, что кот нашему дурачку глаза выцарапает…»
Но дочка шипела и была неумолима… Елизавета пошла домой, тоже ворча и возмущаясь: «Твое тщеславие, твое тщеславие… До матери дела нет… Только как соседи посмотрят!»
На кухне ждала уже повторно сгоревшая кастрюля и полная, еще не вымытая, раковина посуды.
Вспомнилось далекое: бабушка-сердечница, которая хоть и еле ходила по дому на таких же опухших ногах, но тихонько пробиралась на кухню, пока Лизина мама предавалась творческим поискам в изобразительном искусстве в своей мастерской, чтобы помочь ей по хозяйству. Химии тогда не было. И бабушка начинала тихонько скрести вечно подгоревшие сковородки.
– Что ты там скребешь?! – раздавался сердитый голос из большой комнаты. – Прекрати сейчас же.
– Хорошо-хорошо, – отвечала поспешно бабушка, и скребла уже намного тише – как мышка.
Вспомнилось: как она, уже совсем незадолго до кончины, словно стесняясь и извиняясь, говорила двадцатилетней Елизавете: «Береги маму, ведь она…больная!»
Странная была тогда Елизавета. И запомнила все навсегда, и поняла, но недопоняла… Никакой рефлексии не включила. Не то теперь… Теперь, потирая немеющую руку, она то и дело вопрошает почти полвека назад усопшую бабушку: «Ну что же ты мне ничего толком не рассказала, не объяснила? Понимаю, не хотела обременять мою молодость тяжелыми правдами жизни, но зато потом-то как эти правды навалились эхом в детях и внуках!»
…Кастрюли, наконец, вычистились, плита вымылась, а суп на газу уже приятно пыхтел, шля приветы соседям.
Елизавета довольно вздохнула, но тут опять вспомнила неприятное, как на исповеди молодой священник, которому она пыталась передать вот эти свои сомнения и переживания, резко оборвал ее: «Ты своим унынием травишь всю свою семью!»
И она стала думать о своем унынии. Уныние ее (если все-таки это было оно самое) шло по накатанной трассе воспоминаний и мыслей о том, почему все-таки молчала бабушка, почему не подумала о Лизе, почему самой Лизе за всю жизнь так и не удалось преодолеть это «чтоскажутсоседи», эти вечные «тсс!» и оглядывания по сторонам – в своих собственных детях. Это жило в их отце в очень яркой форме и передалось по наследству потомству.
Елизавета не любила эти проявления, но поделать так ничего и не могла. «Неужели я прожила не свою жизнь?», – часто вопрошала она самое себя, исходя из того, что в жизни все-таки должна побеждать хотя бы некая супружеская гармония, хотя бы частичная взаимная податливость к изменениями и подгонкам друг под друга. Но тут она не могла сомневаться, что потерпела тотальное фиаско. Никто под нее не хотел подстраиваться, хотя ведь все знали, что духовник ее все-таки привечал, а то, что держал в черном теле, – так это было вместо шоколадки.
– Нет, это не Бог мне так все разметил по жизни. Это я Ему все карты сбила своим самоуправством, – продолжала жить своей внутренней жизнью Елизавета. Теперь она уже собирала ягоды на большом кусте красной смородины, то и дело, снимая и вновь надевая перчатку, чтобы сражаться с полчищами почти двухметровой крапивы. Но крапива все равно отхлестывала ее по лицу – Елизавета спешила собрать, чтобы скорее почистить и еще скорее сварить, вымыв предварительно стадо банок и крышек.
А в голове у нее хуже крапивы роились все новые и новые вопросы… Разве она не понимает, что все это помыслы, что надо бы ей не думать, а молиться и сохранять благодушие метронома, который делает свое дело, невзирая ни на громы и молнии, ни на дожди и засухи, которые разыгрывает жизнь за окном.
Но Лиза устала. А потом она всегда чувствовала себя Иваном Карамазовым, которому нужно было только лишь одно: «мысль разрешить». Вот и теперь, смело продав свою городскую «однушку», Елизавета наладилась жить в своей старой, еще прабабкиной деревне. Воздух, уединение, труд и молитва, – кто не позавидует? И батюшка благословил. Вот только собственный «Карамазов» никуда не убрался, вместе с ней переехал. И продолжал Елизавету испытывать…
– Если все это по воле Бога, то надо не просто терпеть (а куда денешься?), но терпеть благодушно, с нежной любовью к предлагаемым обстоятельствам, – продолжал работать ее внутренний метроном.
– А если это мое собственное самоуправство и наказательное попущение Божие? Тогда терпеть надо с благодарением, что за свои грехи самоуправной молодости я несу наказание здесь, а там, быть может, Господь, глядишь, и помилует, и тебе, горемыке, доведется вкусить хотя бы краюшек от тающей во рту небесной сладости...
***
В глубине кустов перед раскидавшейся во все стороны гортензией, в укромненьком таком месте, стояло Елизаветино пластмассовое кресло. Она могла ведь там сидеть и молиться по батюшкой подаренным четкам. Вон они – висят у икон на гвоздике, – любимые, а еще одни любимые из Гефсиманского монастыря со святой Земли, сплетенные руками тамошних монахинь, или вон те, красненькие, совсем старенькие – они принадлежали старцу старца – намоленные, затертые… «Ну, что бы вот не молиться мне там на креслице среди благоухающих цветов»?
Но вот беда: не умела Лизавета сидеть на месте. Разве только тогда, когда падала от усталости. Стоило ей только сесть, как тут же наваливались напоминания о не сделанных делах: летом это были не пролитые и сохнущие в засуху грядки, зимой – не исполненные какие-то дела, хлопоты, которые Лизавета ненавидела в виду мечтаний о сидении в тихом углу и молитве по четкам, но и ленясь, и не справляясь с таковыми делами. Да, она была ленива. Вспомнилось, как на работе она неделями тянула со сдачей отчета начальству, как кляли ее и даже поносили за это. Но такие были времена, что можно было при этом и выжить. Тем более, что все знали: Лиза схватится в последний момент и сделает так, как никто не сумеет. И прощали ей многодневные томления лени, в свою очередь порожденной неуверенностью от снедающих Лизавету страхов: да как это я сделаю, да как это будет, да получится ли?
– Глаза боятся, – вот! А руки-то никак не берутся делать.
Страхи были от тщеславия (это-то Лизавета уже давно понимала) – ну как оскандалюсь пред всеми?
Ведерко наполнилось ягодами… Лизавета от этих воспоминаний о собственной никудышности уже шмыгала носом, вытирая его рукавом за неимением ничего подходящего на огороде. А тут начали выкрикивать Лизу обратно в дом: «Суп, мол, выкипает… и прочее тому подобное».
– Все на терпении, все на привычке, а должно ведь быть иначе? – Опять погружалась Лиза в свои мысленные недра. –Должна быть любовь, благодарение, нежность к людям, – отстукивал свое незримый метроном. – Да разве я не люблю, не жалею их, не тревожусь о них каждую секунду?!
Диалог ее с самой собой катился теперь к новым поворотам… И вот уже она представляла себе другую жизнь, как когда-то ее, уже пожилую, монах-духовник учил семейной жизни: «А ты поклонись главе, руку ему поцелуй…». Она и кланялась и целовала, и благодарила покойного супруга за каждый чих, но все это как-то не засеивалось, не приносило никаких плодов, не меняло ничего ни в их отношениях, ни в их жизни: деду было все равно, целует она ему руку или не целует: он ее как-то не замечал…
И Лиза обижалась на него: привычно и горько.
– А какие тебе еще плоды нужны?! – Однажды она все же отловила себя на неправильном ходе мысли. Чтобы тебе многолетие дома пели? Чтобы ты нечто получала в ответ? А где же будет у тебя Евангелие, которое учит не искать здесь воздаяний?
А потом, уже и непонятно как и почему, вспомнилось ей и «запрещенное»: очень давняя ее любовь – еще до прихода в Церковь. Угораздило же ее тогда так прилепиться душой к своему начальнику…
***
Лизин начальник однако стоил того: и умница, и твердый, как скала, и работоголик, и при этом такой живой человек, с юмором, а иногда даже и очень мягкий, грустный какой-то, как будто духовный… Вот только был он на самом деле совсем не верующим – большевиком до мозга костей. И он, зная, что Лиза любит Бога, хотя в храм она тогда еще редко выбиралась, изводил ее своей постоянной дразнилкой: «Сердце – это насос», – повторял он назло Елизавете, а она, хотя в богословии не была сильна, но каким-то шестым чувством ведала, что сердце это и есть центр жизни, и что именно там только и живет в человеке Бог.
Так или иначе, но она продолжала сохнуть по своему «предмету»: «Сердцу-то не прикажешь», – повторяла она бездумно. А «предмет» крыл ее на чем свет стоит: манера у него была такая вольная, демократическая… Однажды он даже запустил в Лизу своим набитым бумагами и книгами портфелем по причине плохо подготовленного ею отчета. Лиза не обиделась. Условия игры она, как и все вокруг, принимала, тем более, что все чаще и чаще он и хвалил ее перед другими, давал уже и сложные задания… Все как-то утрясалось и усаживалось…
И начал он Лизу потихоньку по-дружески использовать: то отвези к машинистке его рукопись, то забери ее у машинистки, то вычитай и разложи экземпляры, то опять съезди туда с дополнениями, а поскольку наличных вот сейчас нет, «то ты уж и расплатись там»… Так она стала к прискорбию своему чем-то вроде палочки-выручалочки.
Не один год это продолжалось. А потом их контору разгромили. Начальник сразу ушел на повышение, а народцу осталось лишь перемогаться, кто как умел. Подружка Лизы попросила «предмет» о помощи: связи-то у него всегда были крепкие… И он с радостью согласился подружке помочь и устроил ее на какую-то распрекрасную синекуру. А Лиза? Она, скрепя сердце, тоже обратилась к нему за помощью (впервые!), но в ответ услышала пренебрежительное: «Елена (подружка) всегда знает, чего хочет, а ты все чего-то ищешь, мечешься, сама не знаешь, чего хочешь…». И отказал. Тогда Лизавета не сдержалась и ответила ему с предельной прямотой – одним крепким словцом. И разложила все его свинство по полочкам. На том их дружба навеки и закончилась к великой тогда скорби Лизы. Она почему-то надеялась, что он ей словцо простит: не она ведь его первая обидела…
А он ее не только не простил, но еще и перцу добавил: «Если бы я когда-нибудь выбирал себе женщину (он был женат на нелюбимой, много старше его особе, которая досталась ему по нескрываемому карьерному расчету, совершенному в молодости) –тебя бы я не выбрал. Я люблю значительных женщин, а ты… ».
– Вот и тогда уже, и всегда, хотелось мне воздаяния, или хотя бы капли справедливости… – бормотала теперь уже более чем пожилая Елизавета, таща на горбу тяжелый шланг, чтобы пролить раскалившийся от засухи огород. – Надо все-все сказать на исповеди! А, может, я это уже и говорила? Не помню. Ага, меркантильность, расчетливость… Все на заметку!
Рядом с ней нога в ногу бежал верный пес. И Лиза с радостью с ним разговаривала, тем более, что он был готов слушать все, что угодно, лишь бы она не прогнала его: он любил с ней «работать» на участке, знал эти слова «пошли работать», и сразу несся за ней, хлопая своими длинными ушами, едва заслышав знакомый призыв…
***
Не один год болело у Лизы это место, в которое пришелся удар от «предмета», а потом судьба стала посылать один за другим все новые удары – с этой и с других сторон, и Лиза тот свой предмет в конце концов просто начисто забыла.
– Какая я стала равнодушная, – теперь так думала она. – Наверное, скоро умру. – Ее больше интересовало, что она унесет с собой – не в смысле вещей, а какие мысли? Ведь любить евангельские идеалы легко, а каково исполнять?
И опять она шмыгала носом, и опять утиралась тем, что ни было под рукой…
Наконец, очередной день ее долгой и хлопотной жизни подходил к концу, и в Елизавете, как всегда к концу дня, начинали бороться противоположные мысли:
– Как жалко упущенного времени, так ужасно и бездарно упущенного... Ничего не делала толкового, ничего и никому полезного – и вот еще один день прошел, и уж «полночь близится», а я все живу как тот тупой метроном, который мотается туда-сюда, невзирая на то, что происходит за окном в мире, не понимая, что он отсчитывает….
Подводя итоги своего собственного бытия, Лиза убирала посуду в шкафчик, потом еще что-то делала – концов им, делам, было не сыскать…
– Как хорошо!
Наконец уже к полуночи, вытягивалась она на своей узкой кроватке… И уже через секунду вновь вопрошала: «А чему я радуюсь-то – утраченному дню? И почему мне вот так сейчас хорошо – в этой тишине, в ночи, в моем старом дряхлом доме, в моей кроватке, в этом углу, где я чувствую покой и что-то такое, чему не знаю названия? Почему мне хорошо?!
Но никто не отвечал. Лампадка тихо подрагивала, то ли от Лизиного дыхания, то ли от ветра из форточки…
– Так бы вот только и жила бы, – расправлялась счастливая Лизина душа.
Улегшись, она тянула руку к книге и к карандашу по старой привычке, но, пробежав всего одну только страницу или даже один только абзац, а читала она в охотку только книги церковные, Елизавета засыпала с молитвой и блаженной улыбкой на устах. Словно и не было всех этих дум и не отстукивал что-то свое этот назойливый метроном.
Деревня Козлово. 27 июля 2014 г.
Фото Екатерины Кожуховой
Свидетельство о публикации №214072700994
Хороший рассказ, Катя, оптимистичный!
С уважением,
Ольга Безуглова 13.09.2014 01:18 Заявить о нарушении
Екатерина Домбровская 13.09.2014 15:38 Заявить о нарушении