Век музыки серебряных спиц. Серебряный век

                «Выстрел. Я проснулся в начале шестого.
                Наблюдал охоту на единорогов,
                но оставался при этом спокойным:
                я много читал о повадках этих животных.
                Никто не сможет смирить их пулей,
                никто не сможет поставить их в упряжь,
                их копыта не оставляют следа,
                они глядят вслед движущейся звезде».
                Борис Гребенщиков

  Как кажется мне, ‘жизнь подарил’ серебряному веку Бердяев (ведь именно он в 1929 употребил сей термин в своей статье). И в этом вопросе важна не одна лишь красота выражения ‘серебряный век’, важен и его автор. А Бердяев стал, на мой взгляд, именно тем человеком, что вернее всех определил ту эпоху: «Появились новые души, открыты были новые источники творческой жизни, видели  новые зори, соединяли чувство заката и гибели с надеждой на преображение жизни».  И название, сошедшее с уст его, название того времени – поистине, жемчужина. Казалось бы, всего-то ‘серебряный век’,  всего-то имя века, но как драгоценно и оно!

   А какими же были Авторы той уникальной эпохи?

   Вот, символист – отчаявшийся Андрей Белый, так и не сумевший забыть своей единственной любви -  Менделеевой, белый-белый, сияюще-белоснежный старик в свои сорок лет. Пишет он «Глоссолалию», с пафосом утверждает с кафедры: «Люди произошли из звуков и света. Волны света в нас глухо живут. Иногда мы выражаем их звукословием». И даже тогда, даже в том веке, немногими был понят Белый.  Но, приглядитесь! Ведь он сам же и был доказательством своей теории: звукочеловек, дрожавший ‘в дрожаниях растерянного света’.

   Вот, рядом с ним Гумилёв Николай – акмеист, рыцарь всех рыцарей, удивительно юный душой, по сути своей – вечный ребёнок, вечный мальчишка, но с напускной важностью. Может, Гумилёву, как и любому ребёнку, нравилось притворяться взрослым? Может, от этого именно он и имел так много учеников, может, это-то и позволило ему пойти за мечтой детства и отправиться в Африку – навстречу приключениям и опасностям? А, может, наоборот, в сердце его жила такая глубокая тоска, что вся его жизнь, весь его беззаботный авантюризм были попыткой доказать самому себе, что и он способен что-то чувствовать? И я не знаю ответа, но знаю, что бесконечно мне нравится в Гумилёве, так это его чувство самоиронии: «Моя любовь к тебе сейчас - слонёнок, родившийся в Берлине иль Париже и топающий ватными ступнями по комнатам хозяина зверинца».

   А вот, совершенно отдельный от них, совершенно отдельный и от футуристов, впрочем, совершенно отдельный и ото всех остальных – Велимир Хлебников. Он – всего-навсего Председатель земного шара, утопист, создатель собственного языка и так далее, и так далее: список можно длить вечно. Хлебников – человек, который мне абсолютно непонятен, но непонятен оттого, что я до него дорасти не в силах, это во мне что-то не так, а никак ни в нём. Но я знаю точно, что ни для кого, кроме него,  стихосложение не было Наукой Наук. Для Хлебникова и само Слово – Наука, и Душа раскрывается через Знание, а он – учёный с трепетным, робким сердцем, но учёный бесстрашный и готовый даже на ‘расчленение’ основ ради опыта.

«- Идём дальше. Жизнь. Смерть. Что потом? Искусство?..
- Искусство - Укус-то! - просияв, встaвляет "пaциент"…
Доктор тоже сияет. Нaходчиво. Порaзительно. Глубоко.
-Укус-то. Брaво-брaво… Во - это не формулa. Дaвaйте искaть формулу. Что вы скaжете о слове "Сосуд"?
Это основополaгaтель русского футуризмa Кульбин и "гениaльнейший поэт мирa" Велимир Хлебников состaвляют тезисы философского обосновaния нового нaпрaвления. Но кaждую минуту кaртинa может измениться: с Хлебниковым сделaется стрaшный припaдок пaдучей, и его собеседнику придется вспомнить о другом искусстве -  врaчa».

   Так в своей книге «Петербургские зимы» Георгий Иванов отзывался о Хлебникове. Георгий Иванов, знакомьтесь, главный циник всего серебряного века. Его в Петербурге молодые поэты боялись, как грозы, и пытались обходить за километр: его царственное слово могло разрушить их карьеру ещё до её начала. В глазах его всегда блещет насмешка, а пишет он отчего-то совершенно другое, не саркастическое, нет, а до изнеможения, до колющей боли грустное, в безразличии своём неимоверно-страшное: «Есть и развлеченья: страх бедности, любви мученья, искусства сладкий леденец, самоубийство, наконец».

***

   Так почему же Маяковскому, ‘тишь глотающему’, больше не сидеть, куря сигары? И Цветаева теперь не написала бы про ‘серебряных голубей’; Бальмонт бы не прошептал своего страстного «н» - не то польского, не то французского. Времена не те? Да, времена ушли под шапкой, натянутой свинцом, и не вернутся, наверное, уже никогда.

   Почему же время порождает ‘стихию’, ‘галактику’, такого масштаба, а потом убивает её без пощады? Отчего именно в тот час зародилась та неведомая сила? Как смогла погаснуть?

   И акмеисты, и символисты, и футуристы – так уж многим ли они от-личались друг от друга? Разве не были они все братьями и сёстрами одного племени, поражённые одной меткой, заражённые одной и той же священной чумой?
Думается мне, что безосновность, но осмысленность; бездомность, но не хаос; таинственность, но не пустой мистицизм – вот то, на чём стоял и по сей день зиждется ‘серебряный век’.


Рецензии