Молитва часть 3-я

Из Агаты Кристи

Как-то весной 1981 года группа активистов-отказников Харькова решила написать решительное обращение к западной печати по поводу положения отказников и наших требований к властям. Для работы над текстом обращения мы решили собраться на квартире у мамы Кости Фуксшимова, где не могло быть подслушивающих микрофонов, так как она была человеком совершенно нейтральным. Я приехал на встречу в условленный час. Здесь, кроме Кости, был Марк Печерский. Двое из участников отсутствовали: Женя Чудновский и Юра Тарнопольский.
Мы ожидали, что они вот-вот появятся. Но прошел час, полтора, а их все не было. Стало понятно, что с ними что-то случилось. Настроение у нас было неважным. Мы уже собрались уходить, как вдруг появился Женя Чудновский. Он рассказал нам «жуткую» историю.
Он вышел из дому с намерением идти на нашу встречу и неожиданно обнаружил за собой слежку. Это было впервые в его жизни. Женя очень удивился и стал крутиться по городу, пытаясь оторваться от «хвоста». Но слежка была плотной, избавиться от нее никак не удавалось. Тогда он поехал к Юре Тарнопольскому чтобы взять его в «свидетели». Когда он рассказал Юре, что происходит, того разобрало любопытство. Они вместе побродили по центру города, пользуясь хорошо им известными проходными дворами, чтобы оторваться от «хвоста». Ничего не получилось. Их не только продолжали преследовать сзади, но и поджидали на выходах из проходных дворов. Убедившись в том, что это действительно слежка, и очень настырная, Юра решил на встречу не ехать и вернулся домой. А Женя приехал к нам, чтобы предупредить о создавшемся положении. Он постоянно выглядывал в окно, желая убедиться, что «хвоста» снаружи нет.
Было уже поздно. Настроение заниматься каким-либо обращением давно пропало. Мы разошлись. Никаких «хвостов» никто из нас за собой не заметил.

Вся эта история долго не давала мне покоя. Что за фантасмагория? Что это за демонстративные «хвосты», которые гуляют за людьми в день «конспиративной» встречи, а потом, через несколько часов слежки, неожиданно исчезают? И почему они следили только за Женей и Юрой? Это напоминало мне какую-то психическую атаку, если таковая была вообще.
После долгих размышлений я пришел к выводу, что вся эта история либо плод фантазии ее участников, либо провокация. Решив, что это провокация, я долго колебался, как быть с моими выводами. В конце концов, движимый «благородными» чувствами, я поделился своими соображениями с Юрой Тарнопольским, предупредил его – с тем, чтобы в дальнейшем он был осторожен с Женей, который «организовал» всю эту историю.
Видимо, я ошибся. Скорее всего, Юра и Женя, которые в последний момент решили не участвовать в нашей встрече, придумали всю эту историю для своего оправдания. Мое дружеское предупреждение Юра немедленно передал Жене, и у нас возник небольшой конфликт по этому поводу.
Так закончилась наша попытка созвать «нелегальную встречу».

Лирическое отступление

Накануне Олимпиады 1980 года в Москве харьковский КГБ очень нервничал. Соседи из смежных квартир прозрачно намекали на то, что из-за нас у них часто бывают незваные гости. Это КГБ ставил-снимал свои микрофоны для подслушивания. Слежка за мной была то открытая и откровенная, то тщательно замаскированная. Наблюдение за домом велось постоянно. ГБ явно преувеличивал значение и влияние моей «конспиративной работы». Ведь я всегда демонстрировал им, что действую открыто и мне нечего скрывать. Возможно, именно поэтому они и подозревали меня так сильно. «На безрыбье и рак рыба». КГБ превратил меня в главную опасность города и не спускал с меня глаз.
Особенно сильно их волновали посещавшие нас туристы. Я не знаю, как была организована слежка. То ли имелся постоянный пост у нашего дома, то ли «хвосты» были приставлены к туристам. Мне трудно ответить на этот вопрос. Приведу несколько примеров.

Поля дома. Аня гуляет на улице. Неожиданно она вбегает в дом с возгласами:
– Мама, мама! Там туристов бьют! Они приехали на такси, спрашивали нас, но тут на них напали какие-то люди и стали заталкивать их обратно в машину.
Поля выбегает из подъезда. Она видит две машины и человек пять или шесть народу. Идет словесная перепалка возле такси. Поля подбегает к ним. Быстро выясняет на английском у туристов, что происходит. Они ищут нас. Но тут люди ГБ, несмотря на протесты, насильно заталкивают приезжих в такси и приказывают водителю уезжать. Поля еще какое-то время переругивается с оставшимися гебистами, но те быстро исчезают на своей машине. Акт закончен. На этот раз гебисты следили за туристами и преследовали их такси на своей машине.
Для завершения этого эпизода следует добавить, что наши гости не испугались и пришли к нам на следующий день. Это были Гилель и Ширли Маранц. Муж и жена. Примерно за год до этого нас посетил Цви Маранц, младший брат Гилеля. И вот теперь к нам приехала молодая чета Маранц. Они поженились незадолго до визита к нам. После случившегося у нашего дома, когда их насильно отправили обратно в гостиницу, они обратились с протестом к представителю Интуриста и потребовали, чтобы им не мешали встретиться с друзьями, ради которых они приехали в Харьков. Им обещали, что впредь такое не повторится, и на следующее утро они приехали к нам без всяких происшествий. Мы провели с ними весь день. Наговорились всласть. Мы рассказали им о нашем житье-бытье, о семье, о разных смешных и печальных эпизодах жизни последних лет. Они рассказали нам о себе, о большом семействе Маранц, о своей учебе и работе. День пролетел незаметно. Стало смеркаться. Они заторопились в гостиницу. Мы проводили их до такси, попрощались… Они уехали, оставив нам частичку тепла, внимания и заботы наших друзей на Западе.

Вот еще пример слежки КГБ.
Как-то раз к нам в дверь позвонили. На пороге стоял незнакомый пожилой человек. Он спрашивал меня. Я пригласил его войти, но он отказался и предложил выйти с ним на улицу, погулять. Заинтригованные, но привыкшие ко всему, мы с Полей пошли прогуляться с незнакомцем, который рассказал следующую историю.
За несколько дней до этого их посетил турист из Франции, привез привет и подарок от родственника, живущего в Париже. Гость посидел у них, попил чаю, потом показал наш адрес и спросил, не могут ли они проводить его к нам. Хозяева согласились. Они с женой взяли такси и поехали по нашему адресу. Таксист высадил их вблизи нашего дома, и дальше они пошли пешком. Дело было летом, вскоре после грозы. Кругом стояли лужи. Возле одной из них, пока наш рассказчик помогал жене преодолеть препятствие, их спутник исчез. Поискав его глазами, они заметили, как два дюжих молодца буквально унесли его под руки за угол дома. Эта картина напоминала сцену из немого кино. Никто из участников не проронил ни звука. Все произошло в считанные секунды. Больше мой рассказчик своего гостя не видел. У этого человека хватило мужества навестить нас и рассказать о произошедшем.
Отсюда можно заключить, что у ГБ не было постоянного поста наблюдения возле нашего дома. Об этом также свидетельствует и следующий эпизод. Как-то ко мне в гости пришли два старых харьковских отказника, Толя Давид и Марик Раковский, обсудить какой-то вопрос, связанный с отказом. Поскольку все знали, что у нас в доме на серьезные темы говорить нельзя, мы вышли на улицу и уселись на скамейке неподалеку от дома.
В это время к нашему подъезду подъехала машина, и нагрянули люди из КГБ. Их встретила Поля. Они искали меня. И хотя я сидел на скамейке в сорока шагах от дома, гебисты об этом не знали. Значит, в тот день слежки за домом не было.

Но вот еще один эпизод, который свидетельствует об обратном. Как-то наш добрый приятель Толя Э. пришел к нам вместе со своим братом. Нас в тот день дома не оказалось. Позвонив несколько раз в дверь, братья ушли ни с чем. После этого они навестили свою тетушку на другом конце города. Засиделись дотемна. В момент, когда братья выходили из подъезда, их неожиданно ослепили фары нескольких автомашин, подбежали какие-то люди с криками: «Стоять! Ни с места! Не двигаться!» Их заставили поднять руки. Потом потребовали предъявить документы и объяснить, что они делали в этом доме. После этого стали выяснять цель их визита к Парицкому. Только тогда Толя понял, отчего весь этот детективный сыр-бор, – с автомобильными фарами, криками и прочими голливудскими эффектами. По-видимому, за братьями стали следить сразу же после их неудачной попытки навестить нас. За ними следили весь день в надежде раскрутить очередную шпионскую историю. После того, как люди ГБ поняли, что имеют дело с рядовыми советскими гражданами, а не с иностранцами, братьев, изрядно напуганных, отпустили восвояси.
Из этого эпизода ясно, что вся слежка за братьями началась от нашего дома. Следовательно, следили за нашим домом.


Часть четвертая

ТРИ ГОДА ЧЕРНО-БЕЛОГО КИНО

Арест

В августе 1981 года мы решили съездить в Одессу отдохнуть. Перед отъездом я привел в порядок квартиру, наклеил новые обои. Костя Фуксшимов рассказал, что он с друзьями отремонтировал квартиры Генриха Алтуняна и доктора Корягина после их ареста. Это была посильная помощь семьям арестованных. Я сострил, что отремонтировал свою квартиру, чтобы в случае чего Косте не пришлось этим заниматься.
Поездка в Одессу преследовала две цели.
Первая – отдохнуть, оздоровить детей, накупать их в море. Одесса для этого идеальное место. У Поли в Одессе был дядя, который давно приглашал нас в гости. Он жил на Большом Фонтане в собственном доме с огородом и садом.
Вторая – Изя из Израиля передал для меня деньги через кого-то в Одессе.
Процесс передачи денег юридически был абсолютно чистым и не нарушал законов. Изя в Израиле отдал кому-то тысячу долларов, а я должен был получить три тысячи рублей от их родни в Одессе. Все денежные операции происходили без пересечения границы и без нарушения законов СССР. Но так как речь шла об Израиле и об отказнике в Союзе, а власть не любила ни того, ни другого, то сообщать подробности таких сделок было нежелательно, могли пострадать люди, которые отдавали мне деньги: откуда у них эти деньги, почему они помогают отказнику и так далее. А меня могли обвинить в получении денег за мои антисоветские и шпионские дела.
В течение нескольких месяцев Изя наивным «эзоповым языком» сообщал мне в письмах и по телефону, куда я должен приехать в Одессе, чтобы забрать «три большие фотографии», которые он передал для меня. Переехав в Израиль, человек быстро забывает, как живут люди в Союзе, чего они остерегаются, чего боятся. Из месяца в месяц Изя настоятельно требовал, чтобы я, наконец, забрал «три большие фотографии».
Я пытался успокоить его – поеду, как только у меня появится возможность, свободное время. Но это не помогало. От раза к разу он все настоятельней требовал от меня поторопиться. Последние месяцы он ни о чем другом, кроме злосчастных фотографий, со мной не говорил.
Совершенно очевидно, что ГБ хорошо понимал, о чем идет речь, и с нетерпением ждал, когда же я, наконец, поеду за «большими фотографиями». Видимо, поэтому они не арестовали меня раньше – решили взять «с поличным». Арестовать и обнаружить у меня на руках три тысячи рублей (а то и долларов) – это была бы большая удача.

Мы спокойно приехали в Одессу. Дядя принял нас очень радушно. Погода была замечательной. Мы много купались и загорали.
Хорошо знакомая мне по книгам Одесса, куда я попал впервые, меня разочаровала. Это был голодный запущенный город. Мы отправились на знаменитый одесский рынок «Привоз». Более убогого зрелища ни до, ни после мне видеть не приходилось. В городе, стоящем на берегу моря, известном своими рыбными рядами, нельзя было купить рыбы. Я уже не говорю об овощах и фруктах. Я мог бы еще понять, если бы все это было по высоким ценам. Ненормально, но объяснимо. Однако полное отсутствие рыбы, овощей и фруктов напоминало какую-то голодную катастрофу.
Сразу после приезда я встал в длинную очередь за билетами на обратный поезд в Харьков. Я дежурил в ней много суток подряд, днем и ночью, и с трудом купил билеты на конец августа – боковые места в плацкартном вагоне. Мы рады были и этому.
Раза два дядю навещали разбитные студенты, которые якобы хотели снять жилье. Я съездил по указанному Изей адресу и получил три тысячи рублей. По тем временам это были огромные деньги – полутора годовая зарплата приличного инженера. Теперь, с учетом моих «обойных» доходов, можно безбедно жить целый год.
Хорошо отдохнув, мы отправились в обратный путь. Нашими попутчиками и соседями по вагону оказались те самые разбитные студенты, что приходили к дяде снимать комнату. Впрочем, возможно, и другие. Но уж больно одинаковыми они казались по внешнему виду, поведению, манере общения. По-видимому, это были выпускники одной и той же школы или студенты одного и того же института.
Мы вернулись домой 27 августа 1981 года. Наскоро растолкали вещи из чемоданов по своим местам. «Три фотографии» сунули в сервант между ножками бокалов – потом приберем куда-нибудь подальше. Мы не догадывались, сколько надежд ГБ возлагал на эти «фотографии». Если бы знали, наверняка спрятали их лучше и дальше. А так, убрали с глаз долой и забыли.
На следующее утро мы поехали к МИМ-у (Мошковичу Исааку Моисеевичу) узнать, что нового в городе, где другие преподаватели университета. На обратном пути собирались зайти в домоуправление и оформиться на работу в котельную. Дети остались дома.
Мы нашли МИМ-а и его жену в крайне возбужденном состоянии. Они просто не находили себе места. Мы связали это с недавней трагедией: психически нездоровая дочь общих знакомых покончила жизнь самоубийством. МИМ подробно рассказал нам о случившемся.
Во время нашего визита жена МИМ-а несколько раз выскакивала к соседям, «звонить по телефону». Заметив наше удивление (телефон у них был), она объяснила, что их линия прослушивается, а ей нужно поговорить с сыном, который скрывается от воинского призыва.
Мы уже, было, собрались уходить, когда МИМ предложил нам «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына. Мы отказались, так как собирались в домоуправление и не хотели носить с собой опасную книгу.

Книга «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына, фигурировавшая в деле Алтуняна, напоминала мне «чудесный неразменный пятак» из повести Стругацких «Понедельник начинается в субботу». Эта поистине заколдованная книжка была собственностью харьковского управления КГБ, который постоянно использовал ее как главный козырь против своих потенциальных жертв. Они дали ее Зинченко с тем, чтобы спровоцировать и посадить Алтуняна, после чего она вернулась к своему хозяину в КГБ. Теперь они решили передать эту книгу через МИМ-а мне. Волшебники харьковского КГБ придумали свой собственный «неразменный пятак».

Мы с Полей возвращались домой не от остановки троллейбуса, а с тыльной стороны дома. Возле дома, на детской площадке стоял милицейский микроавтобус с зашторенными окнами, из которых доносились звуки работающей рации. Мы прошли вплотную к автомашине, и я пошутил: «Не за мной ли?» Мы сделали еще шагов пять и услышали сзади: «Александр Соломонович, можно вас на минуточку!» Да, на этот раз действительно за мной. Позже выяснилось, что они поджидали нас уже часа два, – все то время, пока мы ездили в домоуправление.
Дорина выходила погулять с собакой. Когда она возвращалась, двое мужиков пытались остановить ее, но она успела забежать в подъезд. Эти двое бросились к ней. Тогда Дорина постучала в дверь соседей и мигом вскочила в их квартиру. Она просидела у соседей до Полиного возвращения. Мы ничего этого не знали. И вот:
– Александр Соломонович, можно вас на минуточку.
Я обернулся на голос.
Из микроавтобуса вывалилось человек пять или шесть. Они стремительно двинулись к нам. Один из них, чуть ниже среднего роста, щуплый, с еврейскими чертами лица, представился:
– Я следователь по особо важным делам, начальник следственной части Харьковской областной прокуратуры, советник юстиции Стороженко. У меня ордер на обыск вашей квартиры и постановление о вашем аресте.
Он показывает мне какие-то бумаги, в которых я успеваю прочесть только «шапку», – Харьковская областная прокуратура.
– Пройдемте в автобус.
Мы с Полей садимся в автобус, и нас привозят в то самое районное отделение милиции, в которое столько раз пытались меня затащить.
На несколько минут нас неосмотрительно оставляют наедине, и я успеваю передать Поле свою записную книжку. Потом приходит Стороженко и вместе с Полей отправляется делать обыск на квартире. А меня помещают в узкую длинную камеру предварительного заключения при отделении милиции. Так начался новый этап нашей жизни.

Обыск

Мой арест произошел около часу дня. Еще через полчаса начался обыск.
На скамейке камеры КПЗ я обдумываю создавшееся положение. Арест не явился для нас полной неожиданностью. Обстановка была слишком накалена, многих уже арестовали. Теперь пришел мой черед. И все же он застал нас врасплох. Вот и деньги забыли спрятать, оставили на виду. А ведь найдут, конфискуют. Еще и вой поднимут. Как же мы готовились к аресту, если деньги не спрятали? Растяпы. Теперь эти деньги очень пригодились бы Поле.
Несобранные мысли проносятся в голове. Правильно ли я вел себя? Не перегибал ли палку? Может быть, нужно было где-то, в чем-то, быть более осторожным, сдержанным, не лезть на рожон? Да нет же, вроде бы каждый раз я поступал именно так, как подсказывала совесть. Не был слишком агрессивен. Реагировал в меру давления на меня, не более. Да и нет у них против меня ничего серьезного. Я ведь всегда играл с ними «в открытую». Но это теперь не имеет значения. Меня они отключили, вывели из игры, и Поле придется стараться за нас двоих. А ведь она и так была на пределе своих психических возможностей от того напряжения, что наполняло нашу жизнь. Теперь и я свалился под ее опеку. Мало ей проблем с детьми…
Дорогая моя, милая Поля, прости меня за все те заботы и хлопоты, которыми я постоянно тебя обременял. А теперь вдвойне. Прости меня. Я очень надеюсь, что все закончится благополучно. Ведь мы ничего противозаконного не совершили, наша совесть чиста.

Я пытаюсь вспомнить слова известной еврейской молитвы, о которой столько раз читал. Когда рабби Акива был отправлен римлянами на костер, он умер с этой молитвой на устах.
Постой, постой… Как же там было? Ну, вспоминай, вспоминай!

Под самым потолком, в торце камеры, крошечное зарешеченное оконце. Закатное вечернее солнце в нем погасло. В камере потемнело, за окном зашумел проливной дождь, гроза, с громом и молнией. Я сидел на скамейке и пытался вспомнить хотя бы несколько слов той молитвы. И вот они пришли ко мне:
«Шма Исраэль! Адонай Элокейну! Адонай эхад!»
Я повторял их снова и снова. Я обратил к Господу всю страсть своей души.
«Шма Исраэль! Адонай Элокейну! Адонай эхад!» «Слушай, Израиль! Господь Бог наш! Господь един!»

Далеко за полночь меня вывели из камеры. Недовольная, уставшая физиономия Стороженко. Обыск закончился. Что можно было искать на протяжении 11 часов в крошечной квартире?
– Вы что, полы в квартире срывали?
– Не волнуйтесь, ваши полы на месте, – буркнул Стороженко.
– Ну, нашли, что-нибудь? – интересуюсь.
– Нашли, нашли, все нашли. – Он явно расстроен чем-то. – А теперь я должен обыскать вас лично. Выложите на стол все из карманов.
Я достаю ключи от квартиры, кошелек с деньгами, носовой платок, снимаю с руки часы «Победа» Первого московского часового завода.
Стороженко открывает кошелек, пересчитывает деньги, заносит в протокол личного обыска: «3 рубля 65 копеек».
– Снимите кольцо. – Он указал на обручальное кольцо. Вписал в протокол: «Кольцо желтого металла».
– Все? Тогда распишитесь под протоколом.
Он дает мне прочесть постановление об аресте, подписанное заместителем областного прокурора Поповым, и протокол личного обыска.
– Так как уже суббота (время за полночь) и тюрьма не принимает, мы отправляем вас во временный изолятор. В понедельник переведем вас в тюрьму. – Это его последние слова.
Милиционеры заломили мне руки назад, одели наручники. Сержант спросил напарника:
– Зачем ты так с ним?
– А он любит, чтобы с ним все было по инструкции и по форме. Вот я и делаю все как положено.
Я узнаю того бедолагу, которого года полтора назад три раза гонял в милицию переоформлять повестку. Вот когда он рассчитался со мной – надел наручники на руки, хотя мог бы обойтись и без этого. Теперь мы с ним квиты.
Меня подсаживают в милицейский «бобик». Дверца захлопнулась. Едем улицами ночного города. Это начало тысячекилометровых переездов, которые ждали меня впереди.

Я предсказал свой арест за пять лет до этого и, вроде бы, всегда был готов к нему, так как все годы ходил «по лезвию бритвы», постоянно «дразнил гусей» и, тем не менее…
У меня не было страха перед будущим. Я хорошо знал, чего добиваюсь, и ни минуты не сомневался в том, что делал до ареста, и что буду делать в будущем. Я был полностью уверен в правоте своего дела. В душе у меня – ни капли раскаяния или сомнения. Этот арест – очередной этап на пути к освобождению, к выезду в Израиль. Однако одно дело мысленная готовность к чему-то, а другое – это «что-то» в реальности. У меня не было тюремного опыта. А без опыта всегда трудно.

Пока я сидел в КПЗ, Поля со Стороженко поехали к нам домой. Он предъявил ордер на обыск и потребовал, чтобы Поля выдала все деньги и драгоценности, находящиеся в доме. Поля отказалась, и начался обыск.
Кроме Стороженко и трех человек с ним, в квартиру пригласили еще трех «понятых». Понятые оказались большими «любителями» музыки. В одно мгновение они разобрали до мельчайших деталей стоявшее в комнате пианино. Потом так же быстро его собрали.
В гостиной стоял огромный старый раскладной диван, на котором свободно помещалась вся наша семья в четыре человека. Понятые разобрали его на составные части, тщательно обследовали и собрали заново.
Все полки серванта и тумбочки, все стулья и кресла, все книжные полки, а их у нас было предостаточно, все книги с этих полок были тщательнейшим образом исследованы. Два человека читали письма.
Особое внимание было уделено детским вещам и игрушкам. Видимо, сионисты любят прятать концы… в детские игрушки. Они собрали все фломастеры детей, старые и новые, большие и маленькие, и специальный эксперт их раскручивал и изучал.
Позже, по опыту Эдельштейна, мы узнали, что ГБ любил находить во фломастерах наркотики. В нашем случае все обошлось. Мы, вероятно, проходили по другому профилю. В наших фломастерах не нашли ни устройств для тайнописи, ни элементов кодирующих систем, ни минипередатчиков.
Кухня, туалет, ванная, все было исследовано самым тщательным образом. Вся одежда из шкафов вынута и прощупана складка за складкой. Все книги перелистаны страница за страницей. Стены и полы квартиры простуканы.
Проверили все, заглянули повсюду, кроме… единственной полки серванта с рюмками, фужерами и пачкой денег в три тысячи рублей – главной целью обыска. Ведь они пришли именно за этими тремя «большими фотографиями». Они потребовали предъявить их. Они были уверены, что деньги тут. И не нашли.

Поля рассказывает:
«Я понимала, что они пришли именно за этими деньгами, они знают о них и ищут. Еще перед началом обыска Стороженко потребовал у меня предъявить их. Мысль о деньгах ни на секунду не покидала меня, хотя я всеми силами пыталась не выдавать своего волнения.
Вот они принялись за сервант. Открыли правое отделение. Там, на верхней полке, стояли различные лекарства. Они просматривают каждый пузырек, каждую упаковку. Переходят ко второй полке. Там у нас скатерти и салфетки. Они вынимают каждую вещь, разворачивают, откладывают в сторону. Ниже – постельное белье. Оно также разобрано, развернуто и отложено в сторону. С правым отделением серванта покончено, и они переходят к центральному отделению. Оно закрыто стеклом. Стекло сдвигают влево и приступают к изучению содержимого. Вынимается сахарница, чайник для заварки, чашки, блюдца, стаканы. Приступают к нижнему отделению средней части серванта. Это бар. Там стоит несколько бутылок с вином. Все они выложены на пол. Теперь подходит черед левого отделения серванта, где на верхней полке открыто лежат те самые деньги, которые они ищут. В нижней части левого отделения три ящика. Они начинают с них. Открывают верхний – с вилками, ножами, ложками. Все это вытряхивается на пол. Открывают средний ящик. На пол высыпают катушки с нитками, иголки и прочую швейную мелочь. Открывают нижний ящик с квитанциями об оплате бытовых услуг. Все бумажки тщательно просматриваются и перечитываются. С этим ящиком покончено.
Пришел черед верхних полок левого отделения серванта. Но… Стороженко и его помощники почему-то отходят от серванта и приступают к изучению книжных полок.
Это чудо происходит прямо на моих глазах! Почему они не заглянули в левое отделение серванта? Кто отвел им глаза?
Но обыск не закончен. Может быть, они еще вернутся к серванту? Мои нервы напряжены до предела.
«Спокойно, спокойно, – говорю я себе. – Они не должны видеть твоего волнения».
Проходит часов десять обыска. Я смертельно устала. Они тоже. Их энтузиазм на исходе. Мне предлагают подписать протокол изъятия. Переругиваясь с ними по поводу изъятой пишущей машинки, ножа и писем, отказываюсь подписывать. Я его даже не читаю.
Уходят, наконец. Теперь точно все. Деньги, лежавшие у них под носом, на самом видном месте, не найдены. Пришли именно за ними и не нашли.
Это чудо! Истинное чудо! Такое под силу только Господу!»

Так вот почему физиономия Стороженко в ту ночь была такой кислой. Его послали сделать сущий пустяк – изъять деньги, которые Парицкий привез из Одессы, «три большие фотографии». Это был бы их главный козырь, гвоздь всего обвинения:
– Ну что? Попался, гад! Вон какие деньжищи припрятал! А ну, колись, откуда деньги, за что их получил?
И он отлично знал, что деньги здесь, в квартире, но не нашел. Да разве только он один? Все эти «понятые» из ГБ, все искали и не нашли!
Это Господь закрыл им глаза, вот и не увидели…
В конце обыска, уставший и обозленный, Стороженко произвел личный обыск Поли. Она выложила перед ним на стол из сумочки губную помаду, кошелек с деньгами, ключи, носовой платок, зеркальце. В ее кошельке было три рубля с копейками. Как у меня. Н-да, невелика добыча… Было над чем задуматься. Приходилось срочно менять всю стратегию следствия, главной опорой которого должны были быть стать «Архипелаг ГУЛаг» и «три большие фотографии». Вместо книги они обнаружили неотправленное письмо к Изе, а вместо «трех больших фотографий» нашли три рубля денег. Стороженко на этот раз не повезло.

Первые дни в тюрьме

Милицейский бобик въехал в ворота. Ночь, но двор ярко освещен. Мне помогают спрыгнуть на землю. Руки мои сзади в наручниках, и я едва не падаю вперед, лицом об асфальт. Заводят в помещение, передают дежурному. Снимают наручники. Опять обыскивают. Ведут в камеру.
Это помещение размером 2х3 метра. Две трети камеры занимает сплошной деревянный настил высотой в полметра. Все выкрашено в темно-зеленый цвет. Между настилом и дверью камеры свободная полоска пола примерно в метр шириной. Дверь обита железом. В двери на высоте груди маленькая форточка – «кормушка». Выше, на уровне глаз, застекленное отверстие – «глазок». В углу деревянная тумбочка.
В камере горит яркий электрический свет. Из-за двери ни звука, тишина, как в могиле. Ложусь на топчан. Пытаюсь уснуть. Лежать на голых досках непривычно, заснуть не удается. Задремал только под утро. Едва задремал, резкий звонок побудки. Встаю, хожу несколько минут взад-вперед от стены к стене перед дверьми камеры. Надоедает. Сажусь на настил. Вновь ложусь. Открывается кормушка: «Встать! Не лежать!» Сажусь на топчан. Время тянется медленно-медленно, как капли смолы по стволу дерева. А впрочем, кто знает, как оно тянется? Нет часов, нет окна на улицу. О времени можно судить только по поверкам, выдаче еды, подъему, отбою, по смене дежурных. Но этот опыт еще придет, а пока… четыре стены, дверь и тишина.
Дверь камеры открывается.
– На оправку! Руки за спину!
В конце коридора туалет. В полу несколько отверстий для нужды. Умывальник с краном. Мокрое грязное полотенце, одно на всех. Вода немного бодрит. Возвращают в камеру.
Открывается кормушка. В ней алюминиевая миска с куском селедки и краюха хлеба.
Ох, эта селедка, эти кильки! Лучшая еда заключенного. Никакая баланда, каша, не могут сравниться по своим достоинствам с селедкой. В селедке, в кильках – рыбий жир, витамины, калории. Но все это понимаешь только после долгой и «хорошей» отсидки. А пока…
Я отломил кусочек черного, тяжелого, как мокрая глина, хлеба грубого помола. Пожевал. Есть неохота. Хлеб положил в тумбочку. К селедке не притронулся.
Минут через пятнадцать миску с селедкой забрали. Поставили кружку с водой. Завтрак окончен.

В первый день время застыло, остановилось. Хожу от стены к стене. Сижу. Учусь преодолевать время. Мне предстоит «плыть» в таких стенах тысячи дней, десятки тысяч часов, многие миллионы минут. Научиться плавать в океане времени, запертом в тюремных стенах, как вода в затхлой бочке. Переплыть этот океан и не утонуть – сохранить свою психику в норме.
Хлопнула кормушка. В ней миска с чем-то и краюха хлеба. Ложка. Ага, значит, время обеда. В миске вареная капуста и картошка. Поел немного. Остаток хлеба убрал в тумбочку. Я ведь только-только «с воли». Мое тело еще не знает, что такое тюрьма, что такое голод, не знает цены каждой крошке хлеба. Мне еще предстоит овладеть своим телом, научиться управлять его желаниями, его голодом, холодом, жаждой и нуждой. А пока… возвращаю остатки еды.
Хожу по камере, «масло гоняю» – размышляю. Думаю о прошлом, о будущем, о Поле и детях. Как они там, без меня? Как держатся? Только бы не раскисли. Очень надеюсь, что наши друзья поддержат их, помогут. Ведь недаром я столько лет возводил систему связи с ними.
Резкий звонок. Отбой. Подошли к концу первые сутки моей неволи. Сколько их у меня впереди?

Второй день прошел немного быстрее первого. Случился интересный разговор. Меня повели в какой-то кабинет. Там сидел прапорщик, писал бумаги. Он занес мои данные в какую-то анкету: имя, отчество, фамилия, имена близких родственников. Я спросил его, зачем это.
– Это для предоставления в будущем свиданий. Свидания разрешаются только близким родственникам.
Даю имена Поли, Дорины, Ани, Изи. Кто еще из родни осмелится прийти ко мне на свидание?
Нужно дать их адреса. Про Изю говорю, что точного адреса не помню, так как он живет в Израиле. Прапорщик заинтересовался. Давно ли он там живет? Как он там живет?
Отвечаю: живет он там четыре года. Работает. Купил трехкомнатную квартиру. Дочь выдал замуж. Она тоже купила себе трехкомнатную квартиру.
Сержант вдруг восклицает:
– Эх, мать твою! А я вот уже пятнадцать лет в очереди на квартиру стою. И конца той очереди не видать.

Утром третьего дня, 31 августа, в понедельник нас из разных камер, человек 10-12, грузят в хорошо знакомый «воронок». Внутри ничего интересного. Приваренные металлические скамьи вдоль стен и посредине. Нас долго загружают, пересчитывая несколько раз. Воронок медленно кружит по городу. Останавливается, опять трогается. Наконец, встал окончательно.
Двери распахиваются. Мы в тюремном дворе. Это Харьковская тюрьма, следственный изолятор – СИЗО, на Холодной горе. Тут содержат тех, кто находится под следствием, пока еще не осужден либо прибыл на доследование.
Нас вводят в здание тюрьмы. Ловлю себя на чувстве огромного, почти детского любопытства, как если бы я попал в какой-то музей или зоопарк с неведомыми мне экспонатами и животными. Я много читал о тюрьме. Но лучше один раз увидеть… Вот и увижу теперь. Очень интересно.

Начинается личный досмотр – «шмон». Раздеваемся донага. Все вещи просматривают и прощупывают. Особенно тщательно изучают складки и швы на одежде. Заглядывают в рот, в уши, в подмышки, в задний проход. Возвращают одежду – одевайся.
Каждый раз, когда тебя передают по дистанции из рук в руки, от одного конвоира другому, ты обязан назвать имя, фамилию, год рождения, а позже, после предъявления обвинения, номер статьи, по которой тебя обвиняют или осудили.
Всех, кто был со мной в воронке, куда-то увели. Я остался один. Их отправили на «вокзал» – в огромную общую камеру человек на 300 с нарами в три этажа. На «вокзале» зэки ждут «сортировки». Оперативники (оперы) распределяют их по камерам так, чтобы проходящие по одному делу оказались в разных камерах: не в соседних, не напротив, и не одна над другой. Это исключает контакт между «подельниками», предотвращает сговор между ними. Это одна из основных задач оперов. Другая задача – сбор информации по делам подследственных, подслушивание их откровений по текущим делам и по скрытым преступлениям. Ее поставляют стукачи – наседки. Их довольно легко вербовать из числа подследственных. Это следственный изолятор, где часто выводят из камер (выдергивают) на допросы к следователю. И кто знает, куда тебя выдернули, – к следователю или к оперу. Небольшой нажим, угроза, обещание послаблений, уменьшения наказания, и слабый человек из страха или в надежде на лучшую долю идет на сотрудничество с опером, готов поставлять информацию – стучать. Потом, в зоне, его не забудут. Его дело попадет в руки опера зоны, и он и дальше будет «писать оперу». И так до конца срока.
Но есть у оперов еще одна задача – выбивать показания у подследственных. Для этого в тюрьме имеются пресс-хаты. В пресс-хате собрано вместе сразу несколько наседок. Туда помещают новенького, замешанного в каком-то серьезном деле. И если новичок упрямится на следствии, не «колется», то есть не дает нужных следствию показаний, в камере не болтает, его переводят в пресс-хату. Сокамерники-наседки начинают его прессовать: избивать, издеваться над ним, насиловать. Превращают его жизнь в ад.
Несчастный не выдерживает давления и «ломится из хаты» – просит о переводе в другую камеру. Вот тут-то опер и предлагает ему рассказать все начистоту, если он хочет облегчить свою участь. Таким образом, следователи сегодня не применяют к подследственным никаких пыток для выбивания показаний, как это было в прошлые, печально известные времена. Теперь пытки по приказу опера осуществляются руками зэков в пресс-хатах. Но эта наука у меня еще впереди...

По-видимому, меня распределили еще до прибытия в тюрьму. И теперь меня ведут на место моего постоянного пребывания. Сначала заводят в отсек, где выдают рваный матрац, подушку, дырявое байковое одеяло, застиранное грязно-серое вафельное полотенце, простыню, наволочку, ложку, кружку. Со всем этим скарбом в руках я прохожу множеством коридоров, ворот, дверей, переходов и лестниц, поднимаясь на самый верхний этаж. Номер камеры не помню, четыреста с чем-то. Вот и она. Это «тройник». Здесь три пары двухэтажных нар. Пока нас в камере шестеро.
Меня встречают дружелюбно. Всем заведует «пахан», старший по камере. Его зовут Юра. Тихий приземистый мужичок, лет 35. Он мягко улыбается. Говорит мало.
Со временем я понимаю, что попал в пресс-хату, где Юра пахан и главный прессовщик. А пока все идет нормально. Я присаживаюсь на нару, осматриваюсь. В камере окно с «баяном». Это густая решетка, вдающаяся в камеру так, что до оконного стекла рукой не дотянуться. Снаружи окно забрано стальной решеткой и «намордником» – решеткой из планок, которая закрывает вид из окна. Свет в камеру попадает сверху, а прямой видимости нет.
Под окном приварен небольшой металлический столик и сидение. По другую сторону от столика – нара. Дверь в камеру – напротив окна. Рядом с дверью, в углу, параша, раковина и водопроводный кран. Параша – это клозет вприсядку и кран для смыва. Параша отгорожена невысоким щитком. Сидящий на параше всегда находится на глазах у всей камеры. Во время оправки человек на параше жжет бумагу, дым которой в какой-то мере забивает вонь.
Две пары нар расположены вдоль одной из стен камеры. Третья пара – вдоль второй стены, в ряд с парашей и раковиной. Нары сделаны из сварных металлических труб, а сетка – из металлических полос.

Начинаем знакомиться. Первый вопрос: за что «залетел» – угодил сюда? Как отвечать?
Соврать? Стукачи доложат куму мою версию. Тот нащупает мою слабину, мой страх. Начнет давить через эту слабину. Сказать правду? А в чем правда? Как ее разъяснить, чтобы не вышло «антисоветской агитации и пропаганды»?
Ладно. Будем говорить правду, но как можно проще. Прикинусь-ка я эдаким «лаптем».
– Да вот, – говорю – решил уехать в Израиль. Там у меня брат родной живет и тетка. Здесь никого не осталось. Ну, а меня цоп, и сюда.
Ну, это понятно всем: «За Израиль и подальше можно угодить».
Пока прошло. Посмотрим, что будет потом.

Дверь распахивается. В камеру от следователя возвращается какой-то бугай. Все бросаются к нему с расспросами. Это, видимо, главный рассказчик камеры, зовут Федя. Он подробно описывает встречу со следователем. Федя, парень лет 25-27, был заведующим областной плодово-овощной базой Харькова. Каким блатом нужно обладать, чтобы в совсем еще юном возрасте сесть на такое место? Трудно себе представить.
Но Федя обладал. Он взлетел на этот пост и сидел там, видимо, крепко. Сидел так уверенно и надежно, что стал позволять себе все, что вздумается. А фантазии у Феди были богатыми, хотя с явно выраженным сексуальным уклоном. Он считал себя сексуальным гигантом. Его все время тянуло на подвиги в этом направлении, и под следствием он находился за изнасилование.
Правда, странно звучит: заведующий овощной базой сидит за изнасилование. Я понимаю, сел за растрату, за воровство, за порчу, за пожар, за драку, наконец, но за изнасилование…
Зэки, особенно молодые, народ весьма болтливый. В разговорах легче коротать время, которого у зэков избыток. Зэки очень любят рассказывать байки и слушать чужие истории. Чем еще заниматься в камере 24 часа в сутки на протяжении дней, недель, месяцев, лет? Но особо говорливы насильники. Очень любят хвастаться своими подвигами и описывать все до мельчайших деталей.
Мне пришлось неоднократно сидеть в одной камере с такими типами, и я наслушался их рассказов до такой степени подробных и омерзительных, что, привычный ко многому, иногда с трудом сдерживал позывы на рвоту. Эти люди сообщали о своих деяниях, как о подвигах Геракла.
Наш Федя из таких живописцев-натуралистов.
Он сел в тюрьму за изнасилование… депутата Верховного Совета СССР. Видимо, обыкновенные женщины Феде были уже неинтересны. Скорее всего, за изнасилование рядовых женщин его никогда к судебной ответственности не привлекали. Но когда он добрался до депутата, вот тут-то советская фемида действительно возмутилась.
Дело было на какой-то пьянке, в которой участвовали все «шишки» областного масштаба. Нажравшись до свинского обличья, Федя обратил свой взор на депутата Верховного Совета. Такого подвига он еще не совершал, и ему очень захотелось побить свой личный сексуальный рекорд.
Факт сексуального поругания Советской власти взорвал первого секретаря обкома партии, а затем и областного прокурора. Потому что с Фединым блатом его никому, кроме первого секретаря обкома, было не достать. Впрочем, не исключено, что тут были замешаны и чьи-то личные интересы. Этот молодой, здоровый бык неспроста так стремительно шел в гору. Кто-то сильно его толкал туда. И, может быть, теперь так же сильно обиделся на своего протеже.

– Такая худая, неказистая глиста, – вещал Федя на всю камеру. – На нее смотреть и то было противно.
– Так на хера же она тебе сдалась? – вопрос с нар.
– Так ведь интересно, парни. Самого депутата Верховного Совета СССР отодрать. Кого я только не драл! А депутат мне попался впервые. Да все прошло нормально. Она сама была в дупу пьяная. Ничего не соображала. Может быть, кто донес, рассказал? Я сам не пойму. Как раз сегодня должны были прийти результаты медэкспертизы этой депутатки.
– Ну! Что результаты? – вопрос с нар.
– Ну, сижу я у следака (следователя), жду. Он при мне распечатывает конверт. Читает молча. Потом долго смотрит на меня. Потом снимает трубку и звонит кому-то. (Интересно. Где его допрашивали? В камерах, где допрашивали меня, никаких телефонов на было.)
На том конце снимают трубку, и следак начинает:
– Товарищ областной прокурор, докладывает следователь Имярек по делу Федора Имярека.
– Ну, что там у вас? – слышу голос прокурора в трубке.
– Пришли результаты экспертизы пострадавшей.
– И что?
– Изнасилованная оказалась… девицей.
– И что из этого? Делай злостную попытку изнасилования! Все! – И кладет трубку.
– Как же так? – вопрос с нар. – Как же ты ее изнасиловал, если она осталась целкой?
– Ха-ха-ха-ха! – давится от смеха Федя. – Так я ж ее в рот долбал. В рот. Она ж мне минет делала.
Вся камера взрывается оглушительным хохотом:
– Ай да Федя! Ай да молодец! Советскую власть в рот выдолбал!
Резкий звонок отбоя. Юра, пахан есть пахан, подходит к двери камеры и громко стучит кулаком в дверь. Открывается кормушка:
– В чем дело?
– У нас седьмой пассажир. Давай щит.
Кормушка закрывается. Еще минут через пять, щелкая запорами, открывается дверь:
– Выходи, бери щит.
У двери камеры стоит дощатый щит. Я заношу его в камеру, укладываю на пол в проходе между нарами. Расстилаю на нем свой драный матрац. Все укладываются на нары, я – на щит. Отбой.
Свет в камере горит так же ярко. Но все постепенно затихает. Лишь изредка надзиратели поглядывают в глазок. Надзиратели тоже хотят спать.

Следующее утро, 1-е сентября. Дорина и Аня идут в школу. Начало учебного года. А у меня начало моей тюремной школы. Я учусь с большим энтузиазмом.
Кроме Юры, Феди и меня все остальные обитатели камеры из других городов – «гастролеры». Следствие над ними проводят в тюрьмах по месту жительства, а в Харьков привозят только в перерывах между допросами. Время от времени одних увозят, и на их месте появляются другие. А мы трое – основной состав камеры. Постепенно я перемещаюсь с одной нары на другую и со временем занимаю привилегированную нижнюю нару.
Бык Федя не теряет времени даром. Он усиленно занимается физкультурой по нескольку часов ежедневно. Руками и ногами он упирается в стальные трубы нар и напрягается так, что грозит вырвать нары из стен с корнем. Он весь бодрость, оптимизм, уверенность в себе и своем будущем. Следователь обещает ему «скостить» (уменьшить срок наказания) за изнасилование, если он сдаст своих «жидов» – тех завмагов и заведующих районными овощными базами, с которыми Федя работал и которые давали ему взятки.
– Чего ты их прикрываешь? Они жирели, а теперь не хотят тебе помочь. Топи их, не жалей. Воровали, пусть сидят. Они ведь тебя не жалеют, не помогают тебе, – втолковывает Феде следователь.
– А чего, – рассуждает Федя вслух. – Я им кину «маляву» (письмо), и если меня отсюда не вытащат, я их всех утоплю.
Пока Федя у следователя, многоопытный Юра комментирует:
– Пусть только попробует их топить. Я эту публику знаю. Они его так закопают, что от него ничего не останется. Он – дурак, и следователь этим пользуется. Он только себе добавит. А следователям это на руку. Они хотят побольше денег выдоить из завмагов.
Юра хоть и пахан, но Федю явно опасается. Уж больно тот здоров. Враз зашибет.
– Ну ничего, – вслух размышляет Юра. – Пусть только придет на зону. Там его живо обломают. Там любят таких быков «опускать» (это значит унизить настолько, что вся зона начнет его презирать).
А балагур Федя все никак не может угомониться. Рассказы о его сексуальных подвигах бесконечны. Они журчат звонким ручьем от подъема до отбоя, до глубокой ночи. Под них легко засыпать. Но слушать их омерзительно.
– Как-то зимой мы с приятелем едем на «моторе» по проспекту Ленина. Вижу, по улице идет моя знакомая «соска» (минетчица). Вся в мехах и с маленькой собачкой. Болонка, что ли? Я останавливаю мотор. Выскакиваем, подбегаем к ней:
– Люська, привет. Ты что, не узнаешь меня? Я ж Федя. Ты мне столько раз минет делала!
А она: «Мальчики, не приставайте ко мне. Я вас не знаю. Я замужняя женщина». А я ей: «Да кому ты втираешь. Ты что, забыла…» (Дальше идет перечисление мужских и женских имен общих приятелей.)
– Ну, тут она вся обмякла. Заговорила по-другому: «Ладно, мальчики. Но только по разу, и разбежались. А то у меня муж такой строгий. Если узнает – мне конец».
– Ну, мы подруливаем к общаге ХИРЭ (Харьковский институт радиоэлектроники). Там у меня кореш знакомый, и у меня для такого случая ключи от его комнаты. Заваливаем к нему. Там какой-то хмырь. Я кидаю ему червонец и прошу слинять на часок. Он исчезает.
Мы с приятелем раздеваем Люську догола, ставим на четвереньки. Она ему минет делает, а я ее сзади долблю. Какой тандем! Закачаешься! Она еще ему немного член прикусила, и у него кровь оттуда фонтанчиком бьет. Ну, картина.
А цуцик ее, болонка эта, лает и лает без конца. Такой шум стоит. А дежурная услышала лай и пошла по комнатам искать, где это собака лает. Заходит она в нашу комнату и видит Люську голую раком, и мы с двух сторон дерем ее, а у приятеля еще струйка крови из члена фонтанирует. Увидела она все это и, хлоп, в обморок упала. Головой об пол бу-бух!
Ну, мы быстро закруглились и деру. А то еще, чего доброго, «мокруху» (обвинение в убийстве) нам повесят.
 
Вот так Федя журчал и журчал изо дня в день, пока его не перевели от нас куда-то в другую камеру. Последние дни он бывал все больше молчалив и мрачен. Меньше рассказывал, а больше «масло гонял». Видимо, «жиды», завмаги, когда он начал их «топить», сами живо его утопили.
Почему его перевели, не знаю. Может быть, Юра доложил, что Федя «опустел» и ничего больше из него уже не вытянешь. У Юры была такая возможность. Но об этом я узнал уже намного позже.

Стороженко

На третий день меня повели на допрос. Встречаю Стороженко, сияющего самодовольной улыбкой.
– Ну, Александр Соломонович, как вам тюрьма, осваиваетесь?
– Да ничего. Спасибо за заботу, – отвечаю со сдержанной улыбкой.
Он не ожидал от меня сдержанного тона. Думал, начну хныкать, жаловаться на условия в камере, на контингент и прочее. Он стер с лица притворную улыбку и начал допрос: имя, отчество, фамилия, год рождения и т.д. Я с нетерпением жду услышать, какое же обвинение мне предъявят. Но Стороженко не торопится, и я так и не узнал, в чем меня обвиняют.
Самым важным для меня на первом допросе было ознакомление с протоколом обыска. Очень внимательно, несколько раз перечитываю его. В нем все какие-то пустяки: пишущая машинка, нож, «недопустимо больших размеров для ношения по улице», несколько писем, израильский журнал, «устройство для тайнописи, замаскированное под детскую игрушку, на котором просматривался неясно различимый английский текст». В общем – ерунда. А деньги? Где деньги? Они не указаны. Что это значит? Не нашли?
Я спросил у Стороженко:
– И вот за этим вы убили на обыск целых одиннадцать часов?
Пишущую машинку изъяли по подозрению, что на ней печатались материалы антисоветского содержания. А я печатал на ней лишь переводы для торговой палаты, в которой подрабатывал.
– Ну что? Нашли, какие прокламации я печатал на своей машинке? – спрашиваю у Стороженко.
– Не волнуйтесь, Александр Соломонович. Мы ищем.
– Ищите и обрящете, – подбодрил я его.
Первый допрос длился не больше часа. Я вернулся в камеру, обдумывая результаты встречи:
«Деньги не нашли. Как это случилось, не понимаю. И вообще, не нашли ничего существенного, что помогло бы им построить против меня мало-мальски серьезное обвинение. А значит, такое обвинение теперь может быть сфабриковано только на основании чьих-то доносов. Неясно также, в чем меня вообще обвиняют. В этом вопросе они пока не определились».

В камере на меня посыпался град вопросов:
– Ну, что? Как прошел допрос? Что тебе шьют?
Эти вопросы задаются почти наверняка по указанию «кума» (начальника секретной службы тюрьмы), а значит, попадут на стол Стороженко, КГБ. Нужно отвечать как можно искреннее.
– А черт их знает! При обыске у меня ничего не нашли. В чем меня обвиняют, не говорят – темнят.

Подошла суббота, банный день. Нам сменили постельное белье. Взамен мы получили такое же серо-грязно-застиранное. В воскресенье – прогулка в тюремном дворе. Внутренний двор тюрьмы разгорожен на множество небольших клетушек. Верх клетушек забран сеткой и колючей проволокой. Там прогуливается надзиратель. Стены клетушки в «шубе» – крупнозернистой шершавой штукатурке, не позволяющей оставлять никаких надписей. Сразу после выхода на прогулку все усиленно задымили. И это при том, что в камере курят беспрерывно. Я некурящий и не могу понять, почему на свежем воздухе курить приятней, чем в душной камере. Так или иначе, но на «прогулке» никто не гуляет. Все стоят и курят. Один я пытаюсь ходить из угла в угол, от стены к стене, глотая вместо воздуха все тот же табачный дым, которым дышу в камере. Табачный дым мне всегда не нравился, но после тюрьмы я его возненавидел.
Прогулка длится 30 минут, минус 5-7 минут на вывод-ввод в камеру. Итого, каких-нибудь 20-25 минут в неделю на воздухе. Как раз на две цигарки. Если вторую цигарку докурить не успели, значит, прогулку урезали.
Я использую слово цигарка для обозначения самокрутки. Обычно в тюрьме курят не сигареты, а самокрутки. Сигареты не пропускают в передачах с «воли» из опасения, что в них могут передавать наркотики, записки, пилки. Поэтому сигареты ломают и крошат, и в камеру доходит лишь сигаретный табак. Дешевле и проще передавать в камеру табак для самокруток в полиэтиленовых мешочках (пачки с табаком рвут при проверке).
Суббота и воскресенье в тюрьме – дни покоя и отдыха. Только баня и прогулки. Никаких других дел. И даже «шмон» (обыск) бывает редко. В обычные дни каждое утро при передаче смены производится стандартный шмон. Всех выгоняют из камеры в коридор. «Лицом к стене! Не разговаривать!»
Несколько надзирателей с киянками (деревянные молотки – любимый подручный инструмент надзирателей и конвоиров) входят в камеру. Они переворачивают постели, прощупывают швы на матрацах, подушках, на одежде, простукивают стены и нары. Все тщательно обследуют в поисках тайников. Минут десять, и шмон окончен. Нас по одному загоняют в камеру, делая еще и личный шмон. После этого мы приводим наше хозяйство в исходное состояние.
Федя исчез. Из старожилов остались только мы с Юрой. Остальные – гастролеры.

Мой сокамерник Юра

Юра совсем не похож на насильника. Он молчун, подвигами не хвастается. Но потихоньку, как бы нехотя раскрывается, рассказывает о себе. Это его вторая «ходка» – сидит второй раз. Первый раз сидел за изнасилование. Сейчас – тоже за изнасилование.
Тюрьма, говорят, многому учит. Правильно говорят. В тюрьме в считанные недели душа человека предстает на общее обозрение во всей своей наготе. Имеющий глаза да увидит. Имеющий уши да услышит.
Вот сидит за столиком, на своем коронном месте под окном несчастный «пахан» Юра. Он тут по второму разу за изнасилование малолетки. Да, это его вина, но и беда его. Это болезнь. Посмотрите, чем он занимается весь день. А день в тюрьме долгий-предолгий.
Перед ним бумага и ручка. Вся бумага исчерчена голыми женскими силуэтами. Юра просто больной человек. Его лечить нужно. А его – в тюрьму.
Юра сидел на «усилке» – в зоне усиленного режима. Он сломался или его сломали еще на следствии, в тюрьме, и он стал работать на кума. Юра сдавал всех и вся, налево и направо, и таким путем обеспечил себе защиту – «крышу» кума в зоне, и лютую ненависть тех, кого он закладывал. Он «заработал» себе УДО – условно-досрочное освобождение. И вот опять попал по той же статье.
Теперь ему грозит (а вероятнее всего, он уже получил) почти удвоенный срок. Во-первых, та часть срока, которую он не отсидел в свою «первую ходку», когда был освобожден досрочно, а это два-три года. А во-вторых, этот второй срок теперь будет максимальным из возможной вилки, ибо это «рецидив».
Итак, Юре грозит что-нибудь в пределах 10-13 лет «строгого» – лагерь строгого режима. А там, на «строгом», его уже давным-давно ждут, не дождутся старые дружки по «усилку», которых он сдавал, закладывал куму: «Ну-ка, Юра, иди сюда, мы по тебе соскучились!»
Что же делать бедному Юре? Как ему теперь жить?
И он опять бросается в ноги к куму: «Выручай, начальник! Не отсылай меня на зону. Там моя смерть!»
И кум готов помочь. Он оставляет Юру на весь этот ужасный срок (10-13 лет) в Харьковском СИЗО. Он делает под него пресс-хату: «Но и ты, Юра, работай, как следует, не то отправим тебя на зону». Вот Юра и старается, изо всех сил старается.
Откуда я все это знаю? Кто мне все это рассказал? Не Юра же сам обо всем доложил! Нет, конечно. Это тюрьма меня выучила, камера меня вразумила. Но не сразу. Нет, не сразу. Наука требует времени. Эх, «если бы я вчера был таким умным, как моя теща сегодня». Все эти выводы относительно Юры я сделал лишь «сегодня». А «вчера» я ничего такого не знал и ни о чем не догадывался.



Юра со мной спокойный, ровный, без наглости и нажима. Рассказывает о себе, о семье. Дело его затянулось. Сестра хлопочет. У него хороший адвокат, через которого он общается со своей сестрой. При случае через адвоката и сестру можно будет «кинуть маляву» – передать письмецо на волю.
«Ну, что же, – думаю, – может, и вправду такая удача подвернулась. Хотя вряд ли КГБ допустит такую промашку. Но, с другой стороны, нехорошо обижать пахана недоверием. Может быть, он ко мне «со всей душой». Давай попробуем, пустим пробный, нейтральный шар».

Пишу Поле коротенькую записку:
«Я здоров. У меня все в порядке. Как ты? Как дети? Когда начинаются праздники Рош а-Шана и Йом Кипур, чтобы пост держать? Пришли мне в передаче то-то и то-то».
Часть записки с вопросами о праздниках написана на иврите – русский текст ивритскими буквами. Отдал записку Юре. Он ее прячет и уносит с собой, отправляясь на очередную встречу «с адвокатом».
Часа через два – возвращается.
– Ну как? – спрашиваю.
– Полный порядок. Поначалу адвокат немного поломался, боялся брать письмо, но потом согласился. Я пообещал, что сестра ему заплатит. А твоя жена заплатит моей сестре?
– Ну конечно, заплатит, – успокаиваю его.

Проходит следующее свидание Юры с его адвокатом, потом второе, третье. Я все жду ответной записки от Поли. Но ее нет. Уже и Суккот давно позади, а ответа все нет. Юра молчит, только плечами пожимает.
Ну, теперь уже ясно, что это чисто кумовское дело. Видать, что-то там в их кумовской – гебешной конторе не заладилось. Неувязка вышла. Так вот сразу ослиные уши и вылезли наружу. Впоследствии КГБ работал более аккуратно. А по первому разу – моментально попал впросак.
Ну, подумаешь, написал русский текст ивритскими буквами. Тоже мне «шифровка»! А они тут же на ней и прокололись. Впрочем, может быть, причина была какой-то иной. Но факт, что предложив мне эту игру, они же на ней и попались.
Спрашиваю Юру:
– Ну что твоя сестра, с моей женой встречалась?
– Да вроде встречалась, – отвечает он неуверенно.
– Ну а записка где?
– Да я сам не знаю. Они должны были, вроде, еще раз встретиться. А встретились или нет, не знаю.
Он явно смущен положением, в котором оказался. Я думаю, его кум смущен не меньше.

Прошло две недели моего пребывания в тюрьме, и тут происходит удивительное событие. Открывается кормушка:
– Парицкий? Имя, отчество? Год рождения? Передача. Распишись.
– Что?! – Я ошеломлен. Передача, от Поли.
Бог ты мой! Как же это она справилась так быстро? И чего только в передаче нет. Полно всякой всячины, и все по делу. Спасибо тебе, моя родная, моя любимая. Огромное спасибо.
Мои сокамерники диву даются. А Юра смотрит на меня с недоверием:
– Ты вправду по первой ходке?
– Ну, да, – говорю. – По первой.
– Откуда ж твоя жена знает, что передавать?
– Да я и сам удивляюсь. Наверное, кто-то присоветовал. У нас много друзей сидит в тюрьмах.
Эта посылка – моя первая весточка от Поли. Значит, она жива, значит, она в порядке, если у нее есть силы и время на передачи для меня. Ах, какая же она умница!
Но в передаче нет ничего из того, что я просил у Поли в своей записке русским текстом. Теперь совершенно ясно, что мою записку она не получила. Юра наврал. Он стукач, наседка. Ну что же, примем к сведению.
Юра не догадывается о моем выводе. Я с ним по-прежнему дружелюбен.
Съестное отдаю ему, пахану, и он делит поровну между сокамерниками. Вещи оставляю себе. Вся одежда черного цвета. Только такая разрешена заключенным.

Рассказывает Поля

На следующий день после ареста я пришла к Стороженко узнать о Саше. Сидела в приемной, у двери кабинета. Оттуда доносился громкий разговор, густо пересыпанный отборным матом. Говоривший был явно в родной стихии и вел себя предельно свободно, без малейшего стеснения. А чего еще можно ожидать от начальника следственной части областной прокуратуры, старшего советника юстиции?
Но вот он пригласил меня в кабинет.
– Где мой муж? Куда вы его дели?
– Через два дня ваш муж будет в тюрьме на Холодной горе, в следственном изоляторе.
– Когда я смогу его увидеть, сделать ему передачу?
– Если он будет вести себя хорошо, то вам предоставят положенные ему одну передачу и одно свидание. О правилах и сроках передачи и свидания вы можете узнать в СИЗО. Вот его личные вещи, изъятые вчера при обыске.
С этими словами Стороженко вынул из ящика часы, ключи, кошелек, деньги и обручальное кольцо. Выкладывая их передо мной на стол, он внимательно следил за моей реакцией.
Я, со своей стороны, пыталась быть как можно более сдержанной и не выдавать своего волнения, хотя была очень расстроена.

Я позвонила своей подружке Софке Карасик, муж которой, Вадик Недобора, в свое время сидел вместе с Генрихом Алтуняном по делу о письме в защиту генерала Григоренко. Я спросила, что мне делать? С чего начать?
Она посоветовала быстрее положить деньги в тюрьму на имя Саши и сделать передачу, потому что отсчет времени до разрешенной следующей передачи начинается с момента первой. Тогда я еще не знала, что в отношении Саши все правила передач, свиданий и денежных переводов будут совершенно иными, особыми, не такими, как у всех заключенных.
О том, что можно передавать подследственному в тюрьму, я узнала из списка, вывешенного на дверях комнаты приема посетителей СИЗО. Разрешали только одну передачу, и я хотела сделать ее максимально насыщенной и ничего не упустить, потому что было неизвестно, когда удастся сделать следующую.
Особенно меня беспокоила одежда. Сашу арестовали в летних брюках, летней рубашке, летнем белье. На ногах у него были легкие сандалии. Надвигалась зима, этап, работа в зоне. Нужно было передать ему как можно больше теплой одежды. Именно на это я сделала основной упор.
В Союзе даже самая простая вещь часто превращалась в дефицит. Мне приходилось все делать одной. Помочь было некому. Я металась по магазинам, разыскивая теплое белье, хлопчатобумажные брюки и куртку, телогрейку, матерчатую ватную шапку, кирзовые сапоги. Их продавали только в магазинах рабочей одежды. Но и там не всегда было то, что требовалось. Я очень торопилась, так как срок, когда можно было сделать передачу, подходил к концу.
Смешно сказать, но одной из главных проблем была… черная краска. Согласно тюремным правилам в передачу принимали белье и одежду только черного цвета. А в магазинах их не было, и черную краску не продавали. Мне посоветовали поискать на блошином рынке. Я отправилась туда. Мне указали на старика, продававшего краску. Я уже, было, собралась подойти к нему, но обнаружила за собой хвост. Теперь за мной всегда ходил хвост, но на базаре мне показалось, что он отстал. И вот я вновь его увидела.
Чтобы не навредить ни в чем не повинному старику, я к нему не подошла и отправилась домой ни с чем. На следующий день я опять пошла на базар, покрутилась там хорошенько и, убедившись, что хвоста нет, подошла к старику и купила краску.
Я выварила в краске всю одежду для Саши и вовремя сделала передачу.

Прощупывание

Стороженко проводил допросы как-то очень вяло. Он чего-то выжидал, тянул время. Прошел первый месяц. К концу подходил второй, а обвинение против меня так и не выдвинули. Прокол с «Архипелагом» и «тремя фотографиями» нарушил все их планы. КГБ раздумывал, что же на меня «повесить».
Стороженко дал мне прочесть показания Зинченко против меня. В них тоже ничего конкретного, кроме личного мнения: «Он прикрывается призывами на выезд в Израиль, чтобы скрыть свое намерение уехать в Америку». Как здорово, что я выгнал Зинченко в самом начале нашего знакомства.
Почитал показания М.: «Этот, так называемый «Еврейский университет», был не чем иным, как курсами по изучению иврита для детей».
Интересно, когда это М. успел дать показания? Ведь как я узнал позже, он получил разрешение на выезд через день после моего ареста.
Впрочем, его сын был под угрозой ареста. При таких обстоятельствах можно было пойти и на большие подлости, чем эта. Неудавшаяся попытка с «Архипелаг ГУЛаг» – наглядный пример той подлости, на которую МИМ готов был пойти ради сына.
Немного и как-то нехотя побеседовал Стороженко со мной и о сочинении Дорины. Видно было, что он просто заполнял формальные пробелы в деле, тянул время. Он спросил меня, кто писал это сочинение, кто его диктовал, вынуждал Дорину писать под диктовку. Он записал мои показания в протокол и больше к этому вопросу не возвращался.
Потом, просматривая материалы обвинения при подготовке к суду, я обнаружил, что по вопросу о сочинении Стороженко допрашивал и Дорину, и Полю по отдельности. Дорину он допрашивал в присутствии директора школы и заместителя областного прокурора Попова, что являлось нарушением советского законодательства, того самого, которое эти люди якобы защищали. А энтузиазм Стороженко пропал оттого, что все трое – Дорина, Поля и я, как будто сговорившись, слово в слово повторили показания друг друга.

На допросах Стороженко пытался играть роль уверенного в себе победителя. А ведь хвастаться ему было совершенно нечем: ни улик, ни обвинений. Но, выполняя задание КГБ, он был совершенно уверен в конечном успехе их «предприятия».
Помню, где-то в середине октября он встретил меня широкой улыбкой:
– Ну, Александр Соломонович, вас можно поздравить!
– С чем? – поинтересовался я.
– Так ведь вашего Анвара Садата убили!
– Ну, это скорее вас следует поздравлять с успехом.
– А причем здесь мы?
– Так ведь это же чистая работа КГБ. Убрали лидера, заключившего мир с Израилем.
– Ну, вы напрасно так прямолинейно рассматриваете ситуацию. У Садата было много врагов и в арабском мире, и в своей собственной стране. Но давайте лучше перейдем к нашим делам.

В камере с 6 утра и до 9 вечера работало радио. Несмотря на постоянный галдеж, иногда удавалось вырвать какую-нибудь новость из последних известий. Теперь, как в годы моего детства, радио стало единственным источником информации о происходящем в мире, за стенами тюрьмы.
Убийство Садата не осталось незамеченным и сильно меня огорчило. Я полагал, что это удар по положению Израиля на международной арене. Стороженко был прав, когда съязвил в мой адрес.
А дело мое совсем застопорилось. Стороженко все еще вызывал меня для проформы на допросы, но было видно, что ему не о чем со мной говорить. Может быть, он изучал мой моральный тонус? Никакого четкого обвинения я не слышал.
Но вот, однажды утром:
– Парицкий, «с вещами»!
Ого! Это уже не Стороженко. К нему я всегда ходил «без вещей» – он допрашивал меня в тюрьме.
После нескольких промежуточных «микро-вокзалов» и «стаканов» (камера, где можно только стоять), меня одного сажают в воронок и куда-то везут. Долго трясемся по городу. Слышу звуки трамваев, шуршание троллейбусов. Но вот приехали. Открывают двери.
Ба-а! Да я в знакомом дворе. Здесь меня грузили в воронок, когда везли в тюрьму. Вроде бы здесь, хотя и не совсем.
Вводят в здание. Ведут по коридору. По обе стороны распахнуты двери камер белого цвета. Пол в коридоре устлан ковровой дорожкой. Надзиратели в мягких тапочках, ходят без шума.
Где же это я? Уж не в КГБ ли?
Тихо закрывают за мной дверь. Пол камеры покрыт линолеумом. Небольшой табурет привинчен к полу. Такой же столик. Окно забрано решеткой и закрыто щитком – свет есть, а видимости нет.
Сижу, скучаю. Пока меня оформляли в тюрьме, пока таскали по вокзалам, везли на воронке, выгружали и оформляли прием, сажали в камеру – изрядно времени прошло. Часов у меня нет, но я чувствую желудком, привыкшим к четкому тюремному распорядку, – время обеда.
Подхожу к двери камеры и начинаю стучать. Бесшумно распахивается кормушка. Меня шепотом спрашивают:
– В чем дело?
– Время обеда, начальник. Время обеда.
Кормушка так же бесшумно закрывается. Жду еще минут десять, потом встаю, собираюсь опять стучать. Но тут кормушка тихо распахивается, и я вижу на подносе в «общепитовских» тарелках рассольник и плов – рис с кусочками мяса, компот и пару кусков белого хлеба. Видимо, принесли прямо из столовой.
Приступаю к непривычной еде. Но тут меня явно подвело излишнее увлечение детективами. Плов показался мне слишком соленым. Я вспомнил о пытке соленой пищей без воды.
«Ага, братцы! – думаю я. – Ваш номер не пройдет».
И я, как последний дурак, отказываюсь от плова. А жаль. Давно я мяса во рту не держал, и неизвестно, когда еще выпадет мне такая удача. Минут через двадцать сдаю в кормушку посуду с нетронутым пловом – наелся.
Через полчаса меня ведут на допрос. Заводят в чей-то просторный кабинет. За огромным столом сидит громоздкий мужик в штатском.
– Здравствуйте Александр Соломонович. Ну, вот мы с вами и встретились. Я начальник следственного отдела управления КГБ Харьковской области полковник имярек (полковник, запамятовал я твою фамилию). Что же это вы, Александр Соломонович? Ведь мы вас неоднократно предупреждали, что будет, если вы не прекратите свою антисоветскую деятельность. А вы не вняли. Что же нам теперь с вами делать?
– Выпускать на свободу, в Израиль, – отвечаю ему.
– Ай-ай-ай! Нехорошо шутите. Вот вы разгласили государственные секреты. А это измена родине, шпионаж, и карается вплоть до высшей меры.
– Ну что ж. Если разгласил, то тогда конечно. Да разгласил ли? Это вопрос.
– А вот у нас имеется письмецо от ваших дружков на Западе, где черным по белому написано… – Он берет со стола очки, цепляет их себе на нос, берет какую-то бумагу и начинает зачитывать: «Выпустите Александра Парицкого в Израиль потому, что все секреты, с которыми он был знаком, уже известны на Западе».
– Вот видите, Александр Соломонович, это ведь ваши дружки сообщают нам о вас. Они, а не мы. А ведь это чистая измена, шпионаж, высшая мера.
– Уф, полковник. Ну, зачем же так страшно. Под каждым секретным документом, с которым я был знаком, стоит моя подпись. Вместо этой филькиной грамоты, написанной неизвестно кем и по каким соображениям, вы предъявите мне хоть один из тех документов с моей подписью, содержание которого стало известно на Западе. А уже после этого поговорим о шпионаже.
Это не был экспромт. Обвинения в шпионаже, разглашении государственной или военной тайны были для меня основной заботой. Чтобы максимально обезопасить себя с этой стороны, я никогда и никому не рассказывал о том, чем я занимался в Метрологии. Даже Поля ничего о моей работе не знала. После осуждения Щаранского за шпионаж я был готов к такому обвинению вдвойне. Мой ответ полковнику КГБ был давней «домашней заготовкой». Тут для меня не было ничего неожиданного.
– Вы напрасно упорствуете, Александр Соломонович. Мы представим вам доказательства по всей форме.
– Ну, когда представите, тогда и поговорим, – отвечаю я жестко.
Вся беседа заняла минут тридцать. Он заполнил формальный протокол допроса. Написал, что мне предъявлено обвинение в разглашении государственной и военной тайн, и что я это обвинение отрицаю. Я вписал в протокол от руки, что ничего из содержания известных мне секретных документов я на Запад не передавал. После этого я подписал протокол допроса, и мы расстались.
Меня отводят в камеру, через полчаса «с вещами» грузят в воронок и везут обратно, в тюрьму.
«Что же это такое, – думаю я по дороге «домой», – зачем меня сюда привозили? Неужели ради этого тридцатиминутного допроса? Что они хотели узнать? Посмотреть, как я держу «удар», проверяли на «вшивость» по поводу шпионажа? Так почему тут же отстали, отпустили? Или мой ответ отбил у них охоту к продолжению дискуссии? Непонятно».
В тюрьме меня не хотят принимать за своего. Опять шмон с полным оголением, заглядывают повсюду, прощупывают все вещи. «Кагебе – кагебой, а мы свой порядок блюдем». Уже перед самым отбоем меня запускают в «родную» камеру.
– Где был? Почему с вещами? – сыплются вопросы соседей.
– В КГБ дергали. Шпионаж «клеят».
– Ну а ты что?
– Да, говорю им, вы мне предъявите сначала, чего я нашпионил, а потом поговорим.
– Ну а они что?
– А они меня обратно сюда, в тюрьму. Пусть ищут и предъявляют.
Все свои ответы я через Юру и его кума адресую прямо в КГБ. Все-таки неплохо иметь канал «прямой связи» с КГБ, прямую линию.
 
Во время работы в Метрологии я знал, что в каждой режимной лаборатории по нормам КГБ обязательно должен быть секретный сотрудник. Как-то, размышляя над тем, кто в нашей лаборатории был этим человеком, я «вычислил» техника Вову. Однажды мы с начальником лаборатории были в командировке, и я изложил ему свои соображения по поводу Вовы. Еще через неделю Вова уволился, сказав мне на прощанье, что всегда уважал меня за проницательность. Только эти слова, ничего больше. Таким образом, у нас вместо Вовы появился новый секретный сотрудник КГБ. Я не стал его вычислять. Мне хватило того, что наш начальник сыграл в этой истории роль канала связи с КГБ.

Прошло еще две недели. Обо мне как будто бы совсем позабыли. Чего это они раздумывают, взвешивают?
Но вот однажды утром опять:
– Парицкий, с вещами!
Куда теперь? Опять вокзалы, воронок, двор, камера КГБ. Ну, что будет теперь?
Ага, обед приносят без напоминания. Хоть чему-то я их уже научил. Теперь я ем без колебаний. Жаль только, что сегодня нет плова. Ведут на допрос.
Полковник все тот же. Но кабинет другой. Он устроен так, чтобы максимально унизить допрашиваемого.
Длинный, узкий кабинет почти полностью занят огромным столом. Перед столом обширное пространство с массивным креслом хозяина кабинета. Между столом и стеной щель, в которую вставлена узкая деревянная скамья шириной в ладонь.
– Садитесь! – громыхает полковник во всю силу своих легких. Можно подумать, что мы стоим на противоположных концах огромного плаца. Он указывает мне на скамейку. Сам он садится за стол в просторное кресло на дальнем конце от «входа» в щель.
Я пытаюсь втиснуться в щель. Ноги удается ставить только «след в след». Осторожно, медленно, чтобы не вывихнуть ноги, двигаюсь по щели к ее противоположному краю, туда, где сидит полковник. И тут полковник допускает свою первую ошибку.
Он терпеливо ждет, пока я подползу и усядусь на скамью перед ним. Ему бы тут же начать атаку, но он выжидает и тем самым, как в шахматах, «теряет темп».
Я, наконец, добираюсь до его края. Пытаюсь сесть на скамью. Это невозможно – колени упираются в стол. Сажусь как-то боком, сам не понимаю, как и куда я вжал свои ноги. Да, в этой позе я крайне унижен перед полковником, вольготно развалившимся против меня в кресле. Он явно торжествует и от этого вновь «теряет темп».
Наконец, посчитав, что «опустил», унизил меня достаточно сильно, он начинает своим громовым голосом:
– У вас в квартире при обыске найден антисоветский журнал «22». В этом журнале есть клеветническая антисоветская статья. А вы знаете, что антисоветская агитация и пропаганда – это статья уголовного кодекса, предусматривающая до десяти лет тюремного заключения. И еще мы нашли у вас написанное вами письмо с резкими антисоветскими выпадами. А это тоже подпадает под статью об антисоветской агитации и пропаганде. И вы должны четко понять, что теперь все в наших руках: мы можем квалифицировать эти материалы либо как клевету на советский строй, либо как антисоветскую агитацию и пропаганду. Как мы решим, так и будет. Вы меня поняли?
Он затих, умолкли раскаты громового голоса, и наступила мрачная тишина.
Так-так-так! О шпионаже уже ни слова. Значит, это обвинение решили пока не раскручивать. Теперь жмут на 62-ю статью – антисоветская агитация и пропаганда. И этот вот допрос в «щели», и тон полковника явно демонстрируют типичный кнут, угрозу жестокой расправы: «Смотри, теперь ты целиком и полностью в наших руках, как захотим, как решим повернуть твое дело, такой срок ты теперь и получишь. Так что сам решай. Все теперь зависит только от тебя самого».
– Журнал оставил мне кто-то из знакомых, уехавший несколько лет назад. В нем стихи моего приятеля, поэта Александра Верника. Журнал давно завалился за стопку книг. Это видно по его обложке. Я не только не давал его никому читать, но и сам уже несколько лет в глаза не видел, забыл о нем. Так что никакого «распространения» тут нет.
– Ну, это мы решаем, было распространение или нет. И мы найдем тех, кому вы давали читать этот журнал, – снова загромыхал полковник, напоминая, что я крепко сижу на крючке и мне теперь некуда деться.
«Ну, раз «найдем» вместо «нашли», значит, искали и не нашли, – размышляю я, пока стихают громовые раскаты. – Впрочем, это все те же, прежние угрозы. Мол, как захотим повернуть дело, так и будет».
– А что касается моего письма брату… (Был у меня такой грех. Много лет тому назад, как-то после очередного письма от Изи с жалобами на израильское житье-бытье и на «капиталистическое общество эксплуататоров и кровопийц», написал я ему очень резкое длинное письмо, напомнив, как он жил в Союзе, и как мы все продолжаем эту жизнь. Потом, выплеснув свой гневный порыв на бумагу, я понял, что такое письмо отправлять нельзя. До брата оно все равно не дойдет, а ляжет прямо на стол КГБ. Отложил злополучное письмо, не сообразив уничтожить. А потом, со временем, вообще забыл о нем. Оно пролежало у меня в столе несколько лет до прихода Стороженко.) …То я его не отправил. На нем и соответствующая дата стоит. Какая же тут агитация и какое распространение? Кого я агитирую?
– Вы напрасно не хотите нам помочь, Александр Соломонович, – вдруг смягчив интонацию, произнес полковник. В его голосе послышались нотки участия и симпатии к моей «заблудшей» душе. Это был в чистом виде пряник, после только что угрожающе щелкнувшего кнута. – Вот ваш отец был намного более сговорчивым, чем вы. Он помогал нам.
Да, не рассчитал полковник. Ой, не рассчитал. Плохие в КГБ психологи сидят. Очень плохие. Ну какой же это может быть пряник, да еще мне, да еще с упоминанием моего отца. Да это ведь наглый, запрещенный прием, удар ниже пояса. Эти гады замучили моего отца, а теперь пытаются осквернить память о нем. Ах вы, падлы! Ну ладно!..
– Кому это «вам» помогал мой отец? Ежову, Берии? – соскакивает с языка хлесткий экспромт. Я весь «ощетинился», готов выпрыгнуть из моей щели на полковника. Мой голос дрожит, как туго натянутая струна.
Барух а-Шем! Он не оставил меня в трудную минуту. Это Он подсказал мне эти слова еще до того, как я успел подумать. Спасибо тебе, о Господи!
Полковник ошеломленно молчит. Он явно не ожидал такой реакции на свои подслащенные слова и «протянутую руку сочувствия и понимания». Его молчание затягивается. Потом, в тишине, он давит на кнопку звонка. Открывается дверь, появляется конвоир.
– Уведите! – приказывает полковник.
Я, не торопясь, медленно выползаю по щели из-за длинного стола. Полковник и конвоир терпеливо ждут, наблюдая за моими усилиями. Так кого они унижают этой щелью? Пожалуй, только себя.
Возвращаюсь в «родную» тюрьму. Так вот как они производят свою вербовку. Вначале угроза: серьезная статья, «антисоветчина», все в наших руках, как захотим, так и квалифицируем. А потом, полагая, что клиент «готов», полным сочувствия голосом: помоги нам, и мы поможем тебе.
В моем случае они начали с неверной ноты. И угроза вышла никакая, и пряник – мерзкий и оскорбительный. Все у этого полковника идет наперекосяк. Но опыт сам по себе довольно интересный. Вот так это обычно происходит.

Обвинение

Конец октября. Меня «выдергивают» на допрос. Встречаюсь с отсутствовавшим три недели Стороженко.
– Что случилось? Вас давно не было видно? Вы здоровы? – живо интересуюсь у него.
– Вполне. А дел у меня и без вас по горло. – Он резок и деловит. Начинает все сначала. Зачитывает мне официальное обвинение: «Распространение клеветнических сведений, порочащих советский государственный и общественный строй». Это статья до трех лет.
Значит, все свои попытки со шпионажем и антисоветчиной они пока отложили. Точно так же, как и попытки «кнутом и пряником» запугать, подмять меня, заставить работать на них. Нужно сказать, попытки довольно жалкие, непрофессиональные.
Интересно, что произошло? Почему они остановились на клевете? Неужели мои ответы в КГБ были такими удачными, а их желание расколоть меня – таким слабым? Или давление Запада было достаточным сильным? А может быть все проще – «разнарядка» из Москвы пришла только на «клевету»? Да нет же. Стороженко как-то хвастался мне, что сумел «переквалифицировать» обвинение Анцупова, дело которого он вел непосредственно передо мной, со статьи 187-прим (клевета) на 62-ю (антисоветская агитация). Тем самым он намекал, что и в моем случае есть такая возможность. Именно тогда он упрекал меня в том, что я мало говорю, а только слушаю его:
– Перед вами я вел дело Анцупова. Он тоже, как и вы, вначале шел по статье «клевета». Но тогда я сидел вот так, как вы сейчас сидите, а он все ходил передо мной по комнате, читал мне лекции и надиктовал на «антисоветскую агитацию и пропаганду». Это я его переквалифицировал.
– За что же вы его так круто? – спросил я. – Ведь он историк, ученый. Его дело – исследование истории. А вы его в тюрьму.
– А пусть не лезет со своими предсказаниями, когда его не просят, – разъяснил Стороженко.
Анцупов, талантливый историк, предсказал скорый конец Советской власти под пятой мусульманского мира и написал об этом письмо в Политбюро с предложениями, как России выйти из этого опасного положения. В ответ его посадили в тюрьму.
– Помните как у Пушкина в «Песни о вещем Олеге»? – говорю Стороженко.
«Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что сбудется в жизни со мною?
И скоро ль, на радость соседей-врагов,
Могильной засыплюсь землею?
Открой мне всю правду, не бойся меня,
В награду любого возьмешь ты коня».
– Вот, Анцупов предсказал, что вас ожидает, всю правду, а вы его за это в тюрьму.
– Он сам посадил себя в тюрьму. Ему предложили хорошую работу в команде академика имярек, проводить исследования, которые ему заказали. А он отказался и начал заниматься предсказаниями. Вот и предсказал на политическую статью для себя.
По всему чувствовалось, что Стороженко очень гордится своим успехом в деле Анцупова. Значит, с ним они разделались довольно бесцеремонно, без лимитов. Что же сдерживало их в моем случае? Неужели для них так важны вещественные доказательства и свидетельские показания? Раньше им нужен был только человек, а остальное – дело техники.
Стороженко торопится. Допросы следуют один за другим, каждый день. Новые протоколы. Прежние куда-то исчезли. Я вижу перед собой свежую тонкую папку. Куда делись протоколы прошлых допросов? Уже через неделю он дает мне на подпись материалы на закрытие следствия. Дело передается в суд. Суд через неделю – десять дней.
– Все. Я с вашим делом закончил, – сообщает Стороженко. – Теперь оно за судом.

Пару слов об адвокате. Я не хотел брать адвоката, собирался самостоятельно защищать себя в суде. Но Поля настояла обратилась к адвокату Кораблеву, который передо мной защищал Генриха Алтуняна. Кораблев приехал в тюрьму и попросил меня (sic!!!) отказаться от его услуг. Я, со своей стороны, попросил его передать Поле, что в суде я буду защищать себя сам. Он мою просьбу исполнил, но взял с Поли за «свои услуги» чудовищно огромные деньги.
В Харькове в это время был прямо какой-то конвейер политических процессов. Один за другим прошли суды над психиатром, доктором Корягиным, диссидентом Алтуняном, историком Анцуповым, и вот теперь подошел мой черед. Мать Анцупова и Поля встречались в тюрьме. Мать принесла Анцупову котомку на этап, а Поля сняла у нее фасон и сшила мне такую же.

Немного зэковской терминологии. Обвинительное заключение – «объебон». Разъяснений не требуется, я полагаю. Судебные заседатели – «кивалы». Они согласно кивают головами, когда судья для проформы поворачивается к ним, чтобы узнать их мнение по поводу своего решения. У такого судебного заседателя вырабатывается условный рефлекс. Если судья взглянул на него, значит, нужно кивнуть головой в знак согласия.

Суд

Суд начался 11 ноября 1981 года. Камера находится в подвале здания областного суда. Зал суда – на третьем этаже. Меня вели по широкой боковой лестнице, которую предварительно очистили от посторонних. Но в просторных фойе, примыкающих к лестнице, сквозь закрытые стеклянные двери я видел много знакомых, друзей, и это меня радовало. Поля не была одинокой.
Меня ввели в пустой зал. Потом начали впускать «публику». Два передних ряда заняли молодые люди, все, как на подбор, одного возраста. Последующие ряды были заполнены сотрудниками Института метрологии. КГБ решил устроить что-то вроде показательного процесса. Вошли прокурор, судья, «кивалы», и суд начался. Он длился три дня. Было рассмотрено всего несколько из описанных выше столкновений с КГБ. Они были поданы как фон, общая характеристика моей личности.
Первый эпизод – когда люди КГБ ворвались ко мне в квартиру вместе с туристами. Свидетелем выступил тот милиционер, который вошел в дом последним, в хвосте штурмовой группы. Он сообщил суду, что у него была санкция на обыск. А во время обыска у меня в доме они встретили иностранцев и нашли подрывную литературу.
Свидетелем по этому эпизоду с моей стороны, стороны защиты, я пригласил Бэлу Модилевскую, которая по несчастью оказалась в тот вечер у нас в гостях. К моему величайшему удивлению Бэла, наша соседка и знакомая, отказалась явиться в суд, заявив, что она со мной незнакома, никогда у меня дома не бывала и ничего по этому делу сообщить не может.
Таким образом, эпизод, который я считал весьма выигрышным для себя, оказался выигрышным для обвинения. Будучи защитником, я не мог лично пригласить своего свидетеля в суд и попросил об этом Стороженко. А тот не сообщил мне заранее об отказе Модилевской. Явившись в суд в полной уверенности в своих козырях по этому эпизоду, я вдруг наткнулся на отказ Модилевской. Я тогда подумал, что это козни Стороженко. Не верилось, что Модилевская способна на лжесвидетельство.
Встает интересный вопрос: а могли ли вообще ее показания хоть как-то мне помочь? Думаю, что нет. Но я все же считаю, что эти показания изменили бы общий фон и мою характеристику, которые рисовал прокурор Попов.

С Поповым я встречался дважды еще на свободе. На вид это был человек средних лет, не старше сорока, белобрысый, со светлыми, почти белыми глазами, в которых горела нескрываемая злоба. Но самым примечательным в его внешнем облике был рот, полный золотых зубов. Когда он его открывал, собеседник невольно жмурился, как от фотовспышки, настолько ярко сияли его зубы. Многие, кто его знал, вспоминают именно эту его достопримечательность. «Кто, Попов? А, этот, с золотыми зубами!»
Попов очень гордился своей золотой челюстью и охотно ее демонстрировал. А поскольку в судебном спектакле ему была отведена одна из ведущих ролей, то в зале заседания постоянно сверкали яркие вспышки света, сопровождавшиеся шипением его речей.

Еще в начале следствия меня отправили на психиатрическое обследование. Памятуя о том, что диссидентов иногда прятали в психушки, я несколько опасался этого обследования. Ведь оно делалось по заказу.
Меня привезли в институт судебно-медицинской экспертизы. Молодая женщина-врач задавала мне множество вопросов. Один из них: «Признаете ли вы себя виновным?» Я ответил, что не признаю за собой никакой вины. И тут был задан коронный вопрос психиатрической экспертизы: «Почему вас арестовали?»
Я мог прикинуться дурачком: мол, сам не знаю, шел по улице, поскользнулся, упал, потерял сознание, очнулся в тюрьме. Я мог рассказать о своем желании уехать в Израиль – Господь меня туда призывает. Но это означало «перед свиньями бисер метать». Ведь они все равно напишут, что прикажут, а я перед ними душу распахну. Я выбрал третий вариант ответа – очередь моя подошла, вот и арестовали. Передо мной арестовали такого-то и такого-то, а теперь мой черед.
На этом экспертиза закончилась. В заключении «экспертов психиатрии» было написано, что я психически вменяем и могу быть представлен к суду, но «…страдаю явно выраженной манией величия».
Что можно сказать об этом заключении?
Если считать, что мои редкие, но весьма дорогие для меня мгновения общения с Господом Богом есть не что иное, как проявление мании величия, то я с этой формулировкой психиатра охотно соглашусь. Что может быть более великим, чем редчайшие в жизни мгновения, когда ты чувствуешь руку Господа Бога, Создателя и Властелина вселенной. Да, это Он однажды ночью сказал мне: «Лех леха! – «Встань и уйди!» Да, это Он поддерживал меня во все самые трудные моменты моей жизни и до сих пор не оставляет меня Своим вниманием. Спасибо Ему. В этом смысле у меня действительно явно выраженная мания величия – мания общения с Великим.
Да разве же только у меня? Такая мания величия имеется у всех евреев. Именно она, наша еврейская мания общения с Великим, дает всем нам силу и волю стоять и не сдаваться вот уже четыре тысячи лет при всех напастях, которые обрушиваются на нас.

Естественно, суд с удовольствием огласил мою психиатрическую характеристику – мания величия.
Были зачитаны показания Зинченко: «Прикрываясь громкими словами о сионизме, стремится уехать в Америку». Интересно отметить, что и для Советской власти слова о сионизме считались «громкими» – являлись идейным стремлением к высокой цели.
Огласили случай «хулиганского» поступка на телефонном узле, когда я, не выходя из телефонной будки, не отрывая телефонной трубки от уха и не прерывая разговора по телефону, «оскорблял и избивал» простых советских граждан.
Интересными были свидетельские показания какой-то телефонистки. Это был классический пример работы КГБ. По ее словам, кто-то из говоривших по телефону, а это случайно оказался именно я, – она хорошо запомнила имя и фамилию того абонента, – три года тому назад жаловался, что линия плохая и ничего не слышно. Чтобы проверить качество связи, она подключилась к линии и услышала антисоветские речи и клевету на советский строй.
На вопрос, как она узнала, что в тот момент по телефону говорил именно я, она ответила, что я сам назвал ей свое имя, когда она спросила меня, как работает линия. А на мое предположение, что, может быть, кто-то другой назвался моим именем, она ответила, что хорошо запомнила мой голос (три года назад, по телефону), и что этот голос был в точности таким, каким я говорю с ней сейчас в этом зале. Я попросил ее рассказать, о чем именно шла речь, и в чем выражались эти антисоветские высказывания. Но она ответила, что этого не помнит. Помнит лишь, что это было что-то антисоветское и клеветническое.
Более «убедительного» свидетеля вряд ли можно было отыскать. Но суд принял ее показания не как анекдот, а как веское доказательство моих клеветнических деяний.
Много внимания прокурор Попов уделил доходам нашей семьи. Он таким образом пытался взять реванш за провал в деле поиска «трех больших фотографий». Пользуясь своей властью, прокурор вскрыл наши вклады в центральной сберкассе города и в сберкассе, находящейся рядом с Областным судом.
В центральной сберкассе у нас был вклад в 500 рублей, на черный день. Когда меня арестовали, Поля сняла эти деньги. Попов злорадно спросил Полю, откуда у нас такие большие суммы на счету и куда она потратила эти деньги в отсутствие мужа.
– Два работающих человека могут за многие годы скопить 500 рублей хотя бы для того, чтобы вставить такие золотые зубы, какие во рту у прокурора Попова. Или ваши зубы стоят дороже? – съязвила Поля в ответ.
Суд пригрозил вывести ее из зала.
В сберкассу, расположенную неподалеку от Областного суда, Торговая палата перечисляла деньги за мои переводы. За несколько лет моих трудов там скопилось около 700 рублей. И Попову это было доподлинно известно. Тем не менее, он задал мне вопрос, откуда у меня деньги на этом счету. Попов постоянно поднимал вопрос о доходах нашей семьи, пытаясь обосновать обвинение в том, что я получал из-за рубежа плату за свою «клеветническую деятельность».
Однако свой главный упор обвинение и суд делали на коллективное письмо харьковских отказников, отправленное на адрес Брежнева примерно за год до суда. В нем было обращение к Брежневу с просьбой решить вопрос с отъездом в Израиль. Мы писали о том, что СССР подписал Хельсинкское соглашение, гарантирующее гражданам всех стран свободный въезд и выезд. А нам не разрешают выехать из СССР в Израиль, что является нарушением этого соглашения. В письме, в частности, были следующие слова:
«Мы, советские граждане, считаем своим долгом отстаивать наши права, гарантированные нам нашей конституцией, законом и международными соглашениями».
Экспертиза установила, что это письмо не было напечатано на изъятой у меня пишущей машинке. Допрос на следствии и в суде людей, подписавших это письмо, показал, что они подписывали его в приемной ОВиР-а (лежало на столе), и что они не знают, кто его автор. Кроме того, моя подпись стояла где-то в середине списка.
Вот такой, казалось бы, абсолютно «кашерный» документ, составленный в рамках обычной жалобы рядового советского человека, который просит, скажем, о предоставлении квартиры.
Но ведь это еще как посмотреть! Есть жалоба, а есть клевета!
– Письмо, которое подписали вы, гражданин Парицкий, это вовсе не жалоба, это в чистом виде клевета. Вы узнаете свою подпись? Это вы подписали? Ну вот! Факт клеветы установлен!
– Но мне действительно пять лет не позволяют уехать из страны в Израиль. Это и есть факт нарушения моих прав, гарантированных Хельсинкским договором.
– Э-э-э, нет! Никто не позволит вам клеветать! Всем известно, что Советский Союз неукоснительно выполняет все международные соглашения и договоры, и никогда их не нарушает. Так что ваше письмо есть не что иное, как клевета.
– Но ведь ни меня, ни других, подписавших это письмо, не выпускают из страны. Вот я перед вами. Вот люди, подписавшие это письмо. Их тоже не выпускают. Это ведь факт. И таких фактов по всей стране даже не тысячи, а десятки тысяч.
– Нет. Безусловным фактом является то, что Советский Союз международных соглашений не нарушает, а ваше письмо является клеветой.
По поводу этого письма суд допрашивал в качестве свидетелей многих из тех, кто подписал его. Это были разные люди. С кем-то из них я был знаком, кого-то вообще не знал. Большинство из них было смущено судом и своей ролью свидетелей. Им очень не хотелось здесь появляться, но раз подписали, приходилось, до некоторой степени, держать ответ. Однако несмотря на смущение, большинство свидетелей вело себя вполне достойно, объясняя причины, по которым они подписали это письмо.
Единственный человек, который полностью потерял свое лицо перед «лицом правосудия», был Гена. Страх – панический ужас владел им безраздельно. Он с трудом выдавливал из себя слова. Мне казалось, что еще минута, и Гена безутешно разрыдается на свидетельской трибуне. Его губы дрожали, голос выражал жуткую муку и боль. Если это была игра, то игра, достойная гения. Гена был неподражаем. Мне несколько раз хотелось попросить суд прервать его допрос. Но суд и Попов явно смаковали картину его унижения и позора, упорно терзая несчастного своими вопросами.
Когда наступила моя очередь, как защитника, задавать Гене вопросы, я отказался от этого и отпустил его с трибуны из опасения, что с ним случится что-то жалкое и неприятное.
А ведь Гена, молодой здоровый парень, все время декларировал свой страстный сионизм, свое желание поскорее приехать в Израиль и начать строить его своими руками. Никто из других моих знакомых никогда не выпячивал идеологических мотивов своего выезда из СССР.

В защитном слове я подчеркнул три момента.
Первый: в этом письме нет ни единого слова клеветы. В нем изложены исключительно факты и ничего, кроме фактов.
Второй: можно только гордиться тем обстоятельством, что граждане страны добиваются своих прав в рамках советских законов. Они не желают идти ни на какие беззаконные и противоправные действия.
Третий: я не являюсь автором, составителем этого письма, сборщиком подписей под ним и его отправителем. Я всего лишь один из тех, кто его подписал.
Следовательно, мне никак нельзя приписать «распространение» письма, даже если бы оно носило «клеветнический» характер, что на самом деле не так.
Суд огласил свой приговор 13 ноября 1981 года. Меня обвинили в распространении клеветнических сведений, порочащих советский общественный и государственный строй, и приговорили к трем годам лишения свободы с содержанием в лагерях общего режима.
После оглашения приговора присутствовавшая в зале суда публика как по команде встала и разразилась аплодисментами. Это была, по мнению режиссеров, наиболее подходящая концовка сыгранного спектакля. Аплодисменты подчеркнули, что все происходившее в зале суда было спектаклем. Его авторы – КГБ и прокуратура, очень нуждались в аплодисментах ими же отобранных «благодарных» зрителей, дабы достойно завершить всю свою «кропотливую» работу над сценарием и постановкой…
Суд особо не затруднялся в изобретении собственных определений. Большая часть формулировок в приговоре слово в слово повторяла клеветнические статьи обо мне в местных газетах. Но при этом я не вправе говорить о предвзятом влиянии прессы на решение судей. Такая мысль была бы неверной. Ведь и газеты, и суд выполняли приказ партийных руководителей и КГБ. Именно поэтому формулировки газет и приговора были идентичны. Они в точности излагали точку зрения партийного аппарата, определявшего, что, когда, о ком и какими словами говорить.

Пресс-хата

Я вернулся в камеру страшно злой. Чего стоила моя «изощренная» защита, все мои логические построения и расчеты? В ответ на мою комбинацию с использованием коня и других шахматных фигур противник, в лице советского правосудия, нанес удар дубиной по голове. Шахматная партия завершилась полной победой властей.
Да, я был зол. Правила игры были писаны только для меня. А власть и суд плевать хотели на них. Я остался в полных дураках.
В камере меня встретил Юра.
– Ну как? Получил «объебон»? (А ведь действительно метко! Лучшего названия для моего приговора не подберешь.)
– Получил.
– Сколько дали?
– Три года, сволочи.
– Так чего же ты такой недовольный и злой? Ты же сам говорил, что тебе «корячилась» (могли приговорить) вышка за шпионаж или червонец за антисоветчину. А тут детский срок, «трешка» – и всех-то дел.
– Так ведь и этого я не заработал.
– Ты что-то темнишь. А ну давай, колись.
– Да нечего мне колоться. Они этот трояк выписали мне ни за что.
Этот разговор произошел у меня с Юрой вечером после суда.
На следующий день, вернувшись от «адвоката», Юра резко изменил отношение ко мне. Он стал «рычать», придираться по любому поводу, «наступать мне на горло». В нашей камере в те дни кроме нас с Юрой и еще одного совершенно непонятного типа, было два гастролера, два молодых здоровых хулигана из Донецка. Как раз в дни моего суда их отправили на следствие в Донецк. Но еще дня черед два-три они должны были вернуться.
Юра явно затевал драку. Его самого я не опасался. Ему со мной было никак не справиться. Но дело ведь не в физическом превосходстве. И здесь, и в последующем, на этапе и в зоне, я не мог позволить себе вступить с кем-нибудь в драку. КГБ ни на секунду не спускал с меня глаз, и любая драка, каких бывает полно в камерах между зэками, могла обернуться для меня новой статьей, да еще в закрытом тюремном суде, и уже без какой-либо гласной поддержки на Западе. Поэтому я должен был всеми силами предотвратить драку. А Юра явно ее затевал. Видимо, это был приказ кума: «начать прессовать». Юра понимал, что сам он ничего сделать не может.
– Ну, погоди! – шипел он мне. – Вот приедут ребята из Донецка, мы устроим тебе, жидяра, Варфоломеевскую ночь. Ты только погоди! Будешь у меня ломиться из хаты!
«Ломиться из хаты» – значит стучать в дверь камеры и умолять надзирателей о помощи и защите, просить, чтобы перевели в другую камеру. А там что, будет лучше? Переведут ведь в точно такую же пресс-хату. Там спросят, за что тебя «выломили» и еще поддадут. Большего позора в тюрьме не бывает. Выломиться из хаты означает, что тебя опустили, и ты ни на что в другой камере рассчитывать не можешь. Таков зэковский закон.
Я уже давно понял, что нахожусь в пресс-хате. И так как я не имел права вступать в драку, мне обязательно нужно было найти способ защиты без драки и насилия. Эта проблема стояла передо мной все годы заключения в десятке различных ситуаций, во множестве мест.
Тюрьма – хорошая школа жизни. Тут проверяются все физические и душевные качества человека.
При всем многолетнем тюремном опыте ни Юра, ни кум так и не узнали меня. Они не поняли, что я не терял времени даром. Я учился, изучал их, в первую очередь, Юру. Я давно понял, что такое Юра. Чем он тут держится и как служит куму, какую работу кум проводит с его помощью.
Разумеется, я не мог предвидеть, чем обернется мой шаг. Я пошел на него по наитию, то есть с помощью свыше. Но мне нечего было терять в создавшейся ситуации. Улучив подходящий момент, я зажал шипящего Юру в углу камеры и начал внятно разъяснять ему его положение:
– Смотри, сука! Если ты хоть пальцем пошевелишь, я устрою такой «хипиш» (скандал), что не только наши пацаны, вся тюрьма – снизу доверху – узнает, где обитает эта сука Юра С. Я взорву твою пресс-хату к еханой матери, и куму ничего не останется, как отправить тебя на зону. А там тебя уже давно заждались! Ты меня понял, сука?
Разумеется, я сильно блефовал, но делать мне было нечего.
Юра мгновенно сник и съежился. Он вдруг стал каким-то совсем маленьким, тихим и жалким, как нашкодивший ребенок. Он забился в угол, и его не стало ни видно, ни слышно. Он будто бы даже дышать перестал. Видимо, сам того не зная, я «попал не в бровь, а в глаз», в самое сердце Юры, в его главный жизненный нерв. Как в сказке о Кощее Бессмертном – я добрался до иглы, в которой смерть Кощея. Я взял эту иглу в руки. Еще мгновение, и я переломлю ее. Юра это увидел. Юра это понял. Юра ждал своей смерти.
Барух а-Шем. Господь Бог пришел мне на помощь, дал мне этот совет.
А метаморфозы Юры были настолько разительны, что даже наш сосед, тихий и непонятный тип, обратил на него свое внимание:
– Эй, мужики! Вы че! Бросьте. Всякое бывает!
– Не обращай внимания. Это мы поговорили маленько, – ответил я.
Сам я «гонял масло» почти всю ночь: «Что теперь будет? Подействует ли на Юру мой блеф? Если да, то как? И что дальше?»
Уснул я только под утро. Меня разбудил звонок утренней побудки. Все тихо и спокойно. Юра не смотрит в мою сторону. Слова не проронит.
Это воскресенье. После завтрака – прогулка. Мы заранее готовимся. На улице ноябрь. Холодно. Срывается снег. Натягиваем на себя все теплое, что есть. Юра тих. В приготовлениях участия не принимает.
Захлопали засовы и замки.
– Выходи на прогулку.
Мы вдвоем направляемся к двери. Юра сидит на нарах, не двигается.
– А ты чего? – спрашивает надзиратель.
– Я заболел, начальник. Останусь в камере.
– Ладно. – Надзиратель закрывает камеру и ведет нас на прогулку.
Для меня это новая загадка: «Что он задумал? Почему не пошел на прогулку? Неужели и вправду ему стало так «плохо» от моей угрозы?»
Через полчаса возвращаемся в камеру. Юры нет.
– Эй, начальник, а где наш сосед?
– Заболел. В санчасть забрали.
Ну и ну! В воскресенье, когда ни опера, ни кума, ни санчасти, Юру забрали в санчасть, да еще с вещами. Видать, и вправду ему плохо.
«Это что же получается? – размышляю я. – Юра грозил выломить меня из своей пресс-хаты, в которой он пахан. А вышло, что я его выломил из его собственной хаты. Я выломил пахана из его пресс-хаты. Дела!»
Эффект моих слов в тысячи раз превзошел все ожидания. Это Его сила! Это Его помощь. Слава Тебе, Господи!

Чтение книг

Тюрьма, казалось бы, замечательное место для чтения книг: времени полно, безделье, покой. Времени действительно много, порой даже слишком. И читать можно, сколько угодно. А что касается покоя, то это не совсем верно. Все зависит от того, кто твои соседи, насколько они сами любят читать. Если соседи спокойны, «гоняют масло» или читают книги, то и тебе удается читать от подъема до отбоя, с перерывами на еду. А если соседи беспокойны, не в состоянии занимать свои головы чем-то, ищут приключений и развлечений «на стороне», то тут уже не до чтения.
В СИЗО мне удавалось читать. Правда, тюремная библиотека была весьма дрянной. Во многих книгах не доставало страниц. И тем не менее, я читал Льва Толстого, Короленко, Лескова, Тургенева, Пушкина…
Все они живописали Россию примерно одного и того же периода: середина девятнадцатого века. Меня поразило, как различны были герои и проблемы, описанные этими великими писателями. Между ними не было ничего общего, кроме имен героев и языка, на котором они говорят. Если не знать, где жили писатели и их герои, ни за что не догадаться, что все это соотечественники и современники, настолько разительно они отличаются друг от друга своими проблемами, интересами, характерами, бытом, поведением. Создается впечатление, что авторы жили в разных странах и в разное время.
Видимо, каждый писатель строит свой собственный мир людей и проблем, которые волнуют его лично и не имеют ничего общего с окружающей его действительностью. Писатели описывают свои собственные внутренние проблемы и ничего более. А использованная ими окружающая действительность, обстановка, является лишь некоторым естественным фоном, антуражем, чтобы замаскировать перед читателем сугубо личный характер описываемых проблем и переживаний.
Меня увлекла мистика Короленко. У него есть рассказы, посвященные мистическим явлениям. В памяти сохранился рассказ об одной семье сельской интеллигенции, живущей в ссылке где-то на Волге. (В той деревне и сам Короленко отбывал ссылку.) Глава семьи первоначально был сослан на север. Там он женился на местной красавице, крупной, пышной и необычайно здоровой женщине, которая родила ему троих сыновей, тоже здоровых и красивых. Потом они перебрались в это поволжское село.
Однажды женщина, будучи беременной четвертым ребенком, как-то утром с ужасом призналась мужу в том, что видела страшный сон, будто бы она родила девочку и от этих родов умерла. Муж, человек «прогрессивных взглядов», революционер и убежденный атеист, посмеялся над рассказом «темной, необразованной» женщины:
– Ну что за вздор, матушка, верить каким-то снам. Посмотри на себя. Ведь ты здоровая женщина. Ты родила уже троих прекрасных сыновей. И все твои роды были без каких-либо проблем. Так почему, вдруг тебя беспокоит этот глупый сон? Родила троих благополучно. Так же благополучно родишь и четвертого.
Женщина успокоилась. Подошли роды, и она без проблем родила очередного здорового мальчика. Чувствовала она себя великолепно, как и в предыдущие роды. Муж подтрунивал над нею:
– Ну, видишь, глупенькая, каково верить снам. Ты родила мальчика, а не девочку, и чувствуешь себя хорошо. Вот он, твой «вещий» сон.
У них в приятелях была женщина – сельский врач. Одна из первых женщин-врачей того времени. Поздно вечером она заскочила к ним на минуточку проверить состояние роженицы. Осмотрела ее коротко и, сказав, что все замечательно, в спешке убежала. Где-то в другой деревне у нее были очень тяжелые роды.
Через день состояние нашей женщины вдруг резко ухудшилось. У нее началась родовая горячка, и на следующий день она скоропостижно скончалась. Никто не успел даже опомниться. Знакомую женщину-врача долго не могли дозваться. А когда она приехала, было уже поздно. Врач, опоздавшая к ее постели, измученная и обессиленная, призналась, что все эти дни она боролась за жизнь другой роженицы, которая родила девочку, страшно мучилась и скончалась от родовой горячки. В свой предыдущий визит, при осмотре только что родившей здоровой женщины, врач, по-видимому, внесла ей инфекцию от другой пациентки. Вот таким странным образом осуществился вещий сон.
Я был под большим впечатлением от этого рассказа.

Через неделю после суда я получил текст приговора, и мне дали свидание с Полей.
Бедная девочка! Она вконец измаялась со мной, непутевым. Она боролась за меня изо всех сил. Она старалась, чтобы мой арест как можно меньше травмировал детей. Они ведь еще подростки. Дорине 15 лет, Ане – 10. Ей казалось, что все, что она делает для меня, недостаточно, что она могла и должна была сделать больше. Когда дети успокаивались и засыпали, она мучилась бессонницей, ночи напролет думая, что еще можно сделать. Как помочь? Куда еще пожаловаться? Как облегчить мою жизнь в тюрьме? Как вызволить меня? Эти мысли не покидали ее ни днем, ни ночью.
И вот наше первое свидание в тюрьме.
После общих слов любви, о детях, о здоровье, о суде, спрашиваю:
– Что нового в городе?
– МИМ получил разрешение. Все остальные переругались между собой. Университет и семинары не действуют. Мало кто из бывших друзей заходит к нам.
Так КГБ решило проблему университета: меня в тюрьму, МИМа в Израиль, а остальные перессорились. Вся активность харьковских отказников разом прекратилась. Нужно отдать должное КГБ. На этот раз он правильно рассчитал свой удар и быстро достиг цели.
Поля настаивает на подаче кассационной жалобы в Верховный суд Украины. Она понимает ее тщетность, но не может позволить себе упустить этот микроскопический шанс, а я не хочу ее разочаровывать и соглашаюсь. Свидание заканчивается.
– Прощай, родная моя. Когда еще увидимся?
 
Этап

После свидания опять появился адвокат. Оказывается, я не могу самостоятельно писать кассационную жалобу в Верховный суд Украины. Это прерогатива профессионального адвоката. Вместе мы заполняем нужные бумаги. В начале января приходит решение: жалоба отклонена, приговор областного суда оставлен в силе. Теперь нужно готовиться к этапу.
Из санчасти неожиданно возвращается Юра. Он посвежел и повеселел. Ну, значит, на днях мой этап, и он опять останется паханом в своей пресс-хате.
Все прошлое забыто. Юра опять спокоен и дружелюбен. Он охотно просвещает меня, по каким дням, в какие зоны уходят этапы. По его словам задействованы все дни недели, кроме воскресений. В воскресенье этапов нет.
И вот воскресенье, утро 23-го января: «Парицкий с вещами!» Это мой этап. Прощай, Харьков. Прощай, тюрьма. Это не только тюремный «этап». Это новый этап в моей жизни.

Длинная череда вокзальных камер – огромных, больших, маленьких. Потом воронок. Судя по все более громкому шуму железной дороги, нас везут уже на настоящий железнодорожный вокзал. Воронок встал. Нас выводят наружу. Вдали вижу знаменитый «столыпин» – вагон для зэков, вагон-тюрьма.
– Первый, пошел, бегом! – раздается голос конвоира от воронка.
И первый зэк бежит от воронка к вагону.
– Первый! – это конвоир из столыпина о прибытии первого зэка в вагон.
– Второй, пошел!
– Второй!
Начались уроки арифметики, которую мне теперь изучать все три года.
Столыпин – это пассажирский вагон, разгороженный внутри на две части: для зэков и для конвоя – купейная часть и проход. Купейная часть, три четверти пространства вагона, забрана добротной решеткой, с глухими стальными переборками между камерами-купе. Стена вагона со стороны купе глухая, как стенка сейфа. Проход предназначен для патрулей конвоя. Со стороны прохода в вагоне есть окна.
«Купейная» часть для нас, для заключенных. Наши клетушки без окон. Решетчатая стена отделяет нас от прохода.
– Бегом, бегом, вашу мать! – стервенеет конвой.
Зэки, как зайцы, мчатся по проходу и ныряют в разверзшуюся пасть очередной камеры-купе. Быстро и плотно упаковывают себя во все свободные места – торопятся вжаться в камеру. Если зазеваешься, можешь получить киянкой, увесистым деревянным молотком, куда попало: по спине, по голове, по зубам. Хорошо, если перепадет по спине. Но может и по голове. Конвой шутить не любит.
Набив до отказа очередное «купе», конвой с треском захлопывает решетчатую дверь и открывает следующую.
– Бегом, бегом! – рычат солдаты конвоя.
А с улицы продолжается урок арифметики:
– Тридцать седьмой, пошел!
И из дверей столыпина ему вторит:
– Тридцать седьмой!
– Тридцать восьмой, пошел!
– Тридцать восьмой!

С чем сравнить загнанный бег зэков по проходу столыпина, с чем сравнить рычание солдат конвоя? Это напоминает перегон хищников, львов или тигров, из одной клетки цирка в другую. Вот ворота двух клеток с цирковыми хищниками соединили общим коридором из железных прутьев. Вот открыли решетчатые ворота обеих клеток. Защелкали бичи укротителей: «Давай, давай! Пошел, пошел!» Звери, вначале нехотя, поднимаются со своих мест, переминаются с лапы на лапу и направляются к воротам клетки. Один за другим ныряют в железный решетчатый коридор. Все громче кричит укротитель и его помощники. Все громче щелкают их бичи. И звери все быстрее и быстрее бегут в новую клетку.
Зэки бегут из клетки воронка в клетку столыпина. Те же крики: «Давай! Пошел!» А вместо бичей – отборный мат, приклады автоматов и киянки. Бегут, бегут зэки из клетки в клетку. Бегут железным коридором. А им вслед – подгоняющий отсчет:
– Сто пятьдесят восьмой, пошел! Последний!
– Сто пятьдесят восьмой! Последний!
Гремит, захлопываясь, решетка-дверь последней камеры. Прием закончен. Столыпин готов к отправке.

На первом этапе, в своем первом столыпине, я еще на особом положении. Из воронка меня выводят первым, гонят в вагон первым, и загоняют в камеру самую дальнюю от входа и самую первую от дежурки конвоя. Всю картину дальнейшей погрузки я наблюдаю, уже сидя в «своей» камере. Позже, в конце погрузки, ко мне подсаживают еще двоих.
Поезд трогается. Вот теперь уже точно – прощай, Харьков. Все прошлое осталось позади. Стычки с КГБ, университет, семинары, поездки в Москву, встречи с туристами, письма друзей. Прощайте, Поличка, Дорина и Аня! Когда теперь увидимся? Впереди меня ждет неизвестность. Неизвестная зона, неизвестные люди, отношения, география. Я лишь чуть-чуть понюхал, что такое тюрьма. Теперь мне предстоит полной ложкой хлебать из котла по имени «пересыльная тюрьма» и «зона».
Поехали. По проходу туда-сюда маячат конвоиры. Старший конвоя с личными делами зэков в руках идет вдоль камер, уточняет, кто, где сидит. Некоторых перетасовывает заново, из одной камеры в другую, по месту их дальнейшей высадки. Личные дела зэков запечатаны в толстые плотные конверты коричневой бумаги. Поверх конвертов имя, фамилия, год рождения, номер статьи, срок, номер и адрес зоны, в которую «идет» зэк.
Я не знаю, куда меня везут, где моя зона. Алтунян и Недобора сидели в Желтых Водах. Это Украина. А куда меня?
Пытаюсь узнать у начальника конвоя, с любопытством уставившегося на меня, какой адрес стоит на моем конверте. Но он молчит. Хранит тайну. Время от времени и другие конвоиры приходят поглазеть на меня. Видимо, им еще не приходилось везти зэка с такой статьей, как моя, вот и рассматривают «диковинного зверя». Воспользовавшись их любопытством, я узнаю, что поезд идет на Свердловск.
Фью-ю-ю! Да, это не Желтые Воды. Это в другую сторону и подальше. Нужно как-то сообщить Поле, куда меня везут. У меня с собой немного бумаги, конверты, открытки, ручка. Я пишу коротко на открытке: «Я на этапе. Поезд идет на Свердловск. У меня все в порядке». Пишу адрес и добавляю крупными буквами: «кто найдет – бросьте в почтовый ящик».
Я вижу, как другие зэки упрашивают конвоиров выбросить письма из окна. На очередной остановке я тоже обращаюсь к конвоиру с такой просьбой. Сначала он не соглашается – боится начальника конвоя и своих напарников, которые могут донести на него. Но потом, улучив момент, забирает мою открытку и выбрасывает ее за окно. Огромная ему благодарность. Может быть, дойдет моя короткая записка до Поли, и ей станет легче разыскивать меня в море советских лагерей. Я хорошо помню рассказы моей мамы о том, как она безуспешно пыталась найти отца после ареста.
Эта открытка до Поли дошла.

Наступает ночь. В столыпине не бывает отбоя. Он живет и работает круглосуточно. В любое время дня и ночи зэков на станциях «выдают» и «принимают».
Особая проблема столыпина – отправление естественных надобностей. В вагоне для зэков всего один туалет.
Жизнь зэка – это непрерывный стресс. А на этапе, когда воронки, столыпин, камеры, конвоиры, киянки, пересчеты, перебежки, перетасовки, собаки – стресс удесятеренный и, соответственно, усиление жажды, голода и естественной нужды. Вот почему сразу, как только с грохотом захлопывается последняя камера, начинаются умоляющие просьбы:
– Начальник, водички! Начальник, попить! Начальник, выведи (в сортир)!
И эти стоны уже не прекратятся до тех пор, пока в вагоне останется хоть один заключенный.
Строгий начальник конвоя может держать зэков без вывода по нужде много часов. Но даже если он не очень строг, то позволяет вывод в туалет только на перегонах, и лишь по окончании конвойных формальностей: подсчет и проверка наличности зэков в камерах, растасовка по камерам по станциям назначения, увязка с дежурствами конвоя и многое другое.
Так что, даже в случае «доброго конвоя», вывод по нужде начинается не раньше, чем через 20-30 минут после отправки поезда от очередной станции, где конвой принимал-сдавал зэков. Выводят зэков в туалет по одному. После оправки зэка возвращают в камеру и ведут в туалет следующего. Каждому нужно хотя бы три-пять минут, и если в вагоне сотня зэков, то до последнего заключенного очередь на оправку может дойти через несколько часов.
Кто может это выдержать? Многие запасают на этап полиэтиленовые мешочки, чтобы в них мочиться, и постепенно весь вагон насквозь провоняет мочой.
Ну, а если нужда более серьезная? Что тогда? Вот где требуется выдержка. Но не для того, чтобы подольше терпеть. Выдержка нужна для того, чтобы такая нужда не возникала вообще. Вот что такое выдержка. Она чаще требуется не для совершения героического подвига, не для проявления стойкости под пытками или в бою. Это крайние, экстремальные ситуации, которые встречаются в повседневной жизни редко. В тысячи раз чаще выдержка нужна в таких, чисто бытовых ситуациях, как нужда, жажда, голод, возникающие в воронке, в столыпине, в «стакане» и тому подобных обстоятельствах. От нее зависит, сможешь ли ты выстоять и не взмолиться о помощи, о пощаде, сможешь ли ты не опозориться перед конвоем, охраной и соседями по камере, сможешь ли ты оставаться достойным, вызывающим уважение человеком.
Умение заставить свое тело слушаться тебя, умение подавлять такие потребности и чувства, как холод, голод, жажда, нужда, злость, обида, ненависть – вот что такое настоящая выдержка. И тогда тебе не нужно сдерживать свою нужду. Ее у тебя просто нет до тех пор, пока у тебя нет возможности ее справить.
Слава Богу! На всех этапах, а мне пришлось пересечь в столыпине почти всю страну с запада на восток, у меня никогда не возникало проблем с нуждой и оправкой. Я всегда спокойно ожидал своей очереди и никогда не умолял охрану о помощи, никогда не прибегал к использованию мешочков.

Зэков в камеры набивают столько, сколько требуется, чтобы всех перевезти по этапу. Как в обычном вагонном купе, в камере столыпина только четыре лежачих места, но двенадцать сидячих (двое лежат наверху, и по пятеро сидят на скамьях); 18-20 мест для сидения, если и на верхних полках будут сидеть, около 23-25 мест, если трое-пятеро будут еще и стоять в проходе. Но это уже предел вместимости. А так как камер в столыпине 10-12, то за один раз в вагоне можно перевезти сразу 250-300 заключенных, как сельдей в бочке.
20-25 человек можно затолкать, набить в камеру только пинками и киянками, и только на непродолжительный срок, на час-два максимум. Эту пытку мне приходилось наблюдать и прочувствовать на самом себе. Тут уже не до еды, не до питья и не до выводки по нужде. Так что, у столыпина огромные потенциальные возможности, и пытки зэков начинаются уже в столыпине.

Поезд приходит в Свердловск. Одна за другой открываются двери камер. Начинается урок математики:
– Первый, пошел!
– Первый! – доносится снаружи.
– Второй, пошел! Бегом! Бегом! Твою мать!
– Второй!
Вот и моя очередь подошла. Выскакиваю из вагона. На улице уже снег. Зэки сидят на корточках в снегу по пять человек в ряд – как куры на насесте. Вокруг новый конвой. В полушубках, с автоматами и собаками.
– Сто семьдесят девятый, пошел! Последний! – доносится из вагона.
– Сто семьдесят девятый! Последний! – принимает новый конвой.
– Сидеть! Сидеть! Не двигаться! Вашу мать!
Воронки находятся метрах в семидесяти от нас. Железнодорожные пути не позволяют подъехать ближе. Начинается переход к воронкам по коридору, обозначенному двумя рядами автоматчиков-конвойных с собаками:
– Первая пятерка, пошла! Бегом!
Спотыкаясь и падая в глубоком снегу, с котомками в руках, первые пять человек мчатся на рысях по коридору к стоящим вдали воронкам. Они добегают до места и их сажают на корточки у воронков.
– Первая! – доносится от воронков.
– Вторая, пошла! Бегом! – раздается команда.
– Вторая!
…Плотно набив зэками воронки, нас привозят в Свердловскую пересыльную тюрьму – «пересылку». Огромное здание тюрьмы, огромная камера «вокзала». Нары – сплошной настил в два этажа. Камера набита так плотно, что лежать на нарах можно только на боку и поворачиваться с боку на бок можно только всем вместе, по команде.
Лежу на нижней наре. Мне на голову сверху все время сыплется какая-то труха. Откуда тут труха? Ведь нары деревянные. Э, да это клопы. Они сыплются на нас с верхних нар сплошным непрерывным дождем.
Как и в столыпине, на «вокзале» нет отбоя и подъема. Все время идет перетасовка. Одних приводят, других уводят. Окон в камере нет, но есть радио – наше окно в мир. Разница с московским временем один час. По утрам проводят пересчет наличия зэков в камере.
Несмотря на постоянный шум и гам в камере от многих сотен людей, все вдруг услышали о происшествии во внешнем мире – умер Суслов. Народ в камере радуется: наверху, оказывается, люди тоже смертны.
В Свердловской пересылке я нахожусь восемь дней. Камера «вокзала», как мехи гармошки. То набивается зэками до предела, то пустеет до половины и больше. Этапы идут один за другим, и после двух дней я уже старожил в камере. Все остальные новенькие. Состав меняется настолько быстро, что не успеваешь и лиц рассмотреть, а не то чтобы поговорить. Удается перемолвиться лишь с близкими соседями.
Рядом со мной глубокий старик. На вид ему далеко за семьдесят. Он очень слаб. Еле держится. Дойдет ли до зоны? А уж до конца срока – ему дали два года – точно не доживет. За что сидит? По пьяной лавочке избил свою старуху. Соседи надоумили ее, пошла в милицию, подала жалобу. Хотела «припугнуть» своего старика как следует. Но милиция дала делу ход. У них, видимо, план по поимке преступников не выполнялся. Старика в суд. А судья дал два года.
– Моя старуха уже сама была не рада. Просила судью, умоляла отпустить меня. Ведь без меня некому хозяйством заниматься. Она теперь одна пропадет. А я тут, в тюрьме, пропаду, – плачет старик.
Но это довольно редкий случай. Обычный контингент зэков – молодежь 20-25 лет.

Бывалые, зэки со стажем, грабят зеленых новичков. Нагло «шмонают» их котомки, отбирают все подряд: еду, вещи, снимают с них все более-менее новое и меняют на свое тряпье. Непокорных избивают. Иногда очень жестоко. Загоняют под нары, «опускают». В углу кого-то насилуют. Анархия, власть кулака, наглости, угроз.
Блатных не видать. Возможно, их держат в каких-то других камерах. Но и тут, в каждой приходящей группе, можно заметить «авторитета». Он держится особняком. Вокруг него вертятся «шестерки». Именно шестерки грабят «мужиков», рядовых зэков, отбирая все более-менее подходящее. Они же вершат суд и расправу над непокорными. Но на вокзале все это еще не так явно выражено. Соотношение сил быстро меняется. И авторитеты довольно осторожны – можно нарваться.

Идет этап в Находку, значит – на Колыму.
Я резко выделяюсь из всех в камере. У меня борода, которую я не дал сбрить уже во второй раз: первый раз в Харькове при уходе на этап, второй раз в Свердловске. Я единственный бородатый. Больше с бородой в тюрьме я никого не встречал. У меня новенькая с иголочки телогрейка, огромный мешок с барахлом и… яловые сапоги. Поля почему-то передала мне их вместо положенных кирзовых. Яловые сапоги – это обувь офицерского состава, никак не для зэков. Яловые сапоги на зэке, в тюрьме, – это открытый и наглый вызов. Как их не заметили и пропустили в тюремной передаче, не знаю. Так или иначе, мои яловые сапоги притягивают внимание авторитетов не меньше, чем моя борода.
Шестерка от находкинского авторитета приглашает меня к их столу. Меня потчуют «чифирем» – густо сваренным чаем. Чифирь готовят тут же, на нарах, на факеле из подожженного сатинового тряпья. Это «дрова». Тряпье сворачивают в трубочку и поджигают. Факел из сатина горит ровно, почти без копоти. Несмотря на жуткую тесноту, на нарах вокруг авторитета свободно. Мы «чифирим» с печеньем и спокойно беседуем. Кто, откуда, по какой статье, за что? Никто не слышал и не знает статьи, по которой я сижу. Объясняю, что за статья, чем занимался, в общих чертах. Короче говоря, политический.
Среди зэков очень редко встретишь идейного сторонника советской власти. Это та власть, которая их ловит, судит, сажает в тюрьму, издевается над ними в лагерях. В своей массе зэки либо аполитичны, либо «стихийные» антисоветчики – диссиденты. Так или иначе, но власть, которая посадила их в тюрьму, они ненавидят. Поэтому настоящий диссидент, человек, попавший в тюрьму за противление властям, автоматически набирает очки уважения и сочувствия у рядовых зэков. По меньшей мере, его уважают хотя бы уже за то, что он не такой, как все. У всех вокруг знакомые статьи: драка, воровство, изнасилование, разбой, пьянка с последствиями, кража, растраты, а у него что-то такое, чего нет ни у кого.
Я не знаю, как приходилось тем, кто шел по серьезным политическим статьям. Я не знаю, с кем им приходилось общаться на этапах и в пересыльных тюрьмах, были вокруг них уголовники или нет. Мне же пришлось весь срок прожить среди уголовников. И за все годы я только однажды встретил человека, который открыто выразил мне свою неприязнь как к политическому. Но это был единственный случай, единственный человек из многих тысяч людей, с которыми пересеклась моя жизнь за время заключения.
Моя беседа с дальневосточным авторитетом длилась с полчаса. Он меня как бы обнюхивал. Как я себя веду с ним и с другими, каким языком разговариваю, как смотрю, как держу чужой взгляд. В то время я этого еще не понимал. Вел себя естественно, без страха и подобострастия, но и без наглости.
Видимо, свой первый экзамен я выдержал. Мы разошлись. Авторитет лег отдохнуть, а я ушел к себе. Через час-полтора меня ждал новый экзамен. Ко мне подошел его шестерка и попросил отдать мои, «вольные» брюки для пахана.
– У тебя их все равно отберут на зоне, – был его аргумент.
Я ответил, что брюки не отдам. Они нужны мне самому. Хочу прийти на зону в вольных брюках. С этим шестерка ушел. А еще через некоторое время он вернулся и сказал, что его пахан сразу, с этапа собирается на волю, и ему позарез нужны приличные вольные брюки. А мне-то они зачем? Мне еще срок «тянуть». Но если я так настаиваю на вольных брюках, то пахан может предоставить мне на выбор несколько пар имеющихся у него в обмен на мои.
Этот вариант мне понравился больше первого, и мы сделали обмен. Конечно, в тот момент мне мои вольные брюки были совершенно не дороги и не нужны. Еще неделя-другая, и я их все равно потеряю. Дело было вовсе не в брюках. Дело было в принципе. Я учился общаться с зэками, с паханами. Я не хотел показать им, что я их боюсь, трепещу перед их «авторитетом». Если я буду с паханом на равных, то все остальные будут уважать меня и… остерегаться. Что поделаешь, эти «мелочи» очень важны для жизни среди уголовников.
Но доходил я до этого постепенно, стихийно. А тогда, в той камере в Свердловске, мне было важно просто сохранить свое достоинство, дистанцию, не раскисать тут же по первому требованию авторитета. И это сработало. Мы сделали обмен между равными.
Этап на Находку ушел. Его сменил следующий. Этапы катились волнами прибоя. Во время одной из таких прибойных волн какой-то здоровяк подошел к моим сапогам, я в них лежал на нарах, постучал по подошве и, когда я приподнялся, деловито приказал: «Скидай!»
Я посмотрел ему в глаза как можно более спокойно и ответил: «Они нужны мне самому». И лег обратно на свое место, с трепетом ожидая, что же теперь будет. Но на этом все закончилось. Новых предложений не поступало.
В Свердловске я впервые познакомился с одним странным для меня явлением. В дальнейшем, я узнал, что оно повсеместно и характерно для всех зон и тюрем Сибири, в которых мне пришлось побывать. Во всех тюрьмах и зонах страны зэки не терпели и презирали москвичей, зэков из Москвы: «Прилетели к нам грачи, пидарасы-москвичи».
У меня нет объяснения, почему именно москвичи вызывали к себе такую неприязнь со стороны остальных заключенных. Но это так. Москвичей унижали, били, грабили, опускали. И все только потому, что они были из Москвы. А когда москвичам удавалось собраться вместе вокруг какого-нибудь своего лидера, авторитета, они отвечали остальным той же монетой.
На свердловском «вокзале» я провел восемь дней. Но пришло время, выкликнули, наконец, и мое имя. На этап.
Бородатый, с огромным мешком за плечами, вызывающий большое любопытство, зависть и слухи среди зэков, я направляюсь к двери камеры. И вновь пересчеты, воронки, сидение на корточках в снегу, короткие перебежки под крики конвоя до вагона, еще один рывок по команде, и я в столыпине.

От Свердловска все мои привилегии кончились. Я еду в камере со всеми остальными. Нас набили почти под завязку – 15 человек. Ехать, по-видимому, долго, поэтому до отказа конвой камеру не набивает. При получении воды и выходах на оправку мы «тасуемся», как в игре «пятнадцать». Спим кое-как, по очереди. Но умудряемся курить. Не представляю, как можно еще и дышать в этих условиях. Однако дышу.
Трое суток пути, и мы в Красноярске. Стандартный ритуал приема-передачи зэков от конвоя к конвою, и мы в красноярской пересыльной тюрьме. Здесь мне запомнились два момента.
При входе в тюрьму нас по одному гнали по длинному коридору, подгоняя криками и матом: «Бегом! Бегом! Бегом!»
Я решаю идти. Несмотря на крики, в какой-то момент я прекратил бежать и перешел на шаг. Уже в самом конце пути ко мне сзади подскочил разъяренный офицер и неожиданно и сильно толкнул меня в спину. Я не упал, лишь сделал несколько шагов широким шагом, чтобы удержать равновесие, и так же, шагом, вошел в камеру.
Нас загнали в небольшую камеру. Из-за двери слышен чей-то стон, наверное, записанный на пленку. Впечатление, что он доносился из соседней камеры. Человека пытают. Он стонет от боли, матерится, молит о пощаде. Возможно, это актерская игра. В противном случае, человека пытают очень жестоко. Хотя звука ударов не слышно, а только громкие стоны. Как будто истязают на дыбе или электрическим током.
Я слышал о пытке, когда на человека натягивают мокрый брезентовый комбинезон, а потом, когда комбинезон начинает подсыхать, «садиться», он сжимает тело, причиняя совершенно невыносимую боль. Из человека выдавливается все, начиная с содержимого желудка и кончая внутренними органами. Так это или нет, не знаю. Что же касается стонов в красноярской тюрьме, я думаю, это была магнитофонная запись, которую прокручивали для острастки прибывших в тюрьму зэков, так сказать, входная психологическая обработка.
Транзитная камера в Красноярске намного меньше, чем в Свердловске, – человек на 15-20. Тут тоже встречаются и сталкиваются различные пересыльные группы. Если идет группа из какой-то зоны, то в ней обязательно есть свой, временный пахан – авторитет. Группа подчиняется ему и старается подавить, подмять под себя одиночек и мелкие, плохо организованные чужие группы. Я иду один. И мне приходится труднее всего: в одиночку отстаивать себя, свое имущество, свое достоинство. Но и в Красноярске я не потерял ни своего «нейтрального» авторитета, ни своих вещей.
Через три дня снова в путь, в неизвестность. Трое суток в очередном столыпине, и я в знаменитом «иркутском централе».
Он описан многими революционерами прошлого. «Централ» напоминает средневековую крепость. Внутренние постройки тюрьмы похожи на боярские терема. Коридоры просторны, потолки высоки, стены в метр толщиной.
Нас помещают в бывшую, царских времен, одиночную камеру-келью. Это узкая, шириной метра два, длиной метров пять, и высокая – три-три с половиной метра, камера. В одной из стен имеется уступ для узкой нары. В камере одно окно, против двери. Половина камеры затянута сплошными двухъярусными нарами. Камера забита до предела. В ней больше тридцати человек.
На улице мороз далеко за тридцать градусов, птицы не летают. Окно разбито, но в камере стоит страшная духота от людских тел и дыхания. От дверей камеры и до нар все стоят раздетыми донага, настолько жарко и душно. Нары застелены телогрейками. Из окна дует ледяной воздух.
Спят по очереди. Те, что стоят у дверей голыми, одеваются и сменяют тех, кто спал на нарах. А спавшие раздеваются и проталкиваются к дверям. Миску с едой или водой передают из рук в руки.
Я обнаружил, что и под нижними нарами, на полу, тоже есть люди. Это опущенные. Их не видно и не слышно. При проверке они выкрикивают из-под нары свои имена. Еду им подают туда же, под нары.
Здесь, как и в других пересылках, царит анархия. Люди приходят с этапа, уходят на этап. Кто-то становится «халифом на час». Затем его сменяет другой. Тут также главенствуют более крупные и организованные группы.
Несмотря на сильный мороз, я стараюсь не пропустить ни одной прогулки на открытом воздухе. Под недовольное ворчание сокамерников я медленно пробираюсь сквозь потные тела к двери, одеваюсь и жду выхода в прогулочный дворик. Со мной обычно идут еще один-два человека. Остальным лень толкаться, одеваться и выходить на улицу. Я же стараюсь проделывать эту процедуру каждый день и, хоть ненадолго, глотнуть воздуха без примеси пота, дыма и человеческих испарений.
Выходим на страшный сухой иркутский мороз. Воздух обжигает носоглотку, как чистый спирт. Сам воздух, кажется, звенит. Тишина, птиц не видно и не слышно. Но как хорошо дышится. Я с удовольствием хожу из угла в угол свободной прогулочной клетушки. Полчаса заканчиваются очень быстро, и нас ведут обратно в камеру, где душно как в парной.
При выходе на одну из таких прогулок возникает конфликт. На вешалке, у двери, я не нахожу своей шапки. Она у меня новая, еще не «засаленная». После короткого выяснения и намеков тех, кто стоит у двери, я понимаю, что шапка на верхних нарах, у окна.
Я негромко, но внятно предлагаю тем, кто находится у окна, а это очередной авторитет и его шестерки, поискать, не попала ли случайно к ним моя шапка. Оттуда не отвечают, игнорируя мой вопрос. Не повышая голоса, я еще раз прошу поискать мою шапку. Никакой реакции, но в камере наступает тишина. Галдеж прекратился. Всем интересно, чем закончится дело с шапкой. Кто-то предлагает мне:
– Да брось ты эту шапку. Вот, возьми мою.
Но дело уже пошло на принцип. Лучше бы я не поднимал этот вопрос вообще. А теперь отступать поздно. Голосом чуть громче прежнего, но таким же спокойным, я объявляю, что в нашей камере завелись «крысы» (воры, которые тащат у зэков; я слышал, что крыс сильно наказывают и даже опускают), и что мне придется передать это по этапу.
Едва я заканчиваю свою тираду, как сверху, от окна, в меня летит моя шапка. Я ловлю ее и молча натягиваю на голову. Конфликт разрешился благополучно, а мой блеф сработал и на этот раз. Спокойно ухожу на прогулку.

В иркутском централе я впервые встретил политического, вроде меня. Это баптист. Он тут в относительном «авторитете» – сидит на верхней наре, неподалеку от окна. Мы с ним немного беседуем по-свойски. Он немногословен. О нем я узнаю от других зэков, когда начинаем разговаривать и знакомиться, и они слышат, какая у меня статья. Они радостно сообщают, что в камере есть еще один политический, и тогда представляют меня баптисту. А сам он ни слова, ни полслова.
Потом, в зоне, я узнал, что у баптистов была хорошо налаженная и разветвленная организация помощи и поддержки единоверцев. Эта сеть действовала четко и безотказно в тюрьмах, на этапах и в зонах. Чего не скажешь о евреях. Каждый из нас боролся в одиночку, рассчитывая только на самого себя. Впрочем, были исключения и среди евреев. История Юлия Эдельштейна – одно из таких счастливых исключений.
В иркутском централе уже много москвичей. Но они все еще не организованы. Сидят тихо, как мыши.

Новый этап. Еще один прыжок дальше на восток. Скоро уже и океан. Куда же меня везут?
Приходим в Улан-Удэ. В столыпине теперь почти все москвичи. В тюремной камере в Улан-Удэ москвичи составляют половину всех зэков. Все они идут на Выдрино. Это их, «московская» зона. Ночью уходит этап на Выдрино, и камера пустеет. В ней осталось, кроме меня, еще два человека. Один из них идет из выдринской зоны в другую. Причину перевода не объясняет. В лицо бросается его сильная озабоченность и страх. Он – сплошной комок нервов. Весь день носится по камере из угла в угол, «гоняет масло». На его примере я впервые понимаю смысл этого выражения.
Несмотря на мои «подвиги» в тюрьме и на пересылках, я еще совсем зеленый зэк. Я даже не представляю себе, почему человека могут переслать из одной зоны в другую, и что может волновать и беспокоить зэка, имеющего уже определенный опыт и стаж зоны. Казалось бы, это мне необходимо волноваться и нервничать. Ведь я еще не был в зоне и не знаю, что меня ждет. А ему-то чего волноваться. Он уже побывал в зоне, знает «с чем ее едят». А может быть именно поэтому он сейчас так озабочен?

Один из местных, узнав о моей статье, рассказывает о каком-то человеке, «профессоре» Болонкине. Они сидели в одной камере здесь, в Улан-Удэ. Болонкин политический, вроде меня. По слухам, он знаком с самим Сахаровым и за это пострадал. В камере Болонкин все время что-то писал. Других подробностей мой рассказчик не знал. Так я впервые услышал о Болонкине.
Из камеры в Улан-Удэ я отправил письмо через зэка, ушедшего на свою зону:
«18 февраля 1982 года.
Здравствуй, дорогая Поличка! Вчера утром прибыл в Улан-Удэ. От самого Свердловска я шел на свою зону ИТК-4, Бурятской АССР, пос. Выдрино, вместе с группой москвичей. А вот вчера вечером их всех забрали на этап, на зону, а меня оставили. Причину не объяснили. Первоначально я в списках отправляемых на зону был, но потом меня вычеркнули… я остался. Выдрино находится в 4-6 часах езды от Улан-Удэ в сторону Иркутска (на полпути к Иркутску). Итак, я сейчас в Улан-Удэ в пересыльной камере. Следующий этап на зону будет 25 февраля. …4-я зона в Выдрино, по словам знающих людей, очень плохая, голодная. Работа – изготовление шпал, лесная биржа, тарный цех. «Беспредел» со стороны зэков. Говорят, это одна из худших общих зон в Союзе. …В Иркутске встречался с баптистским пастором из Рязани Анатолием Сергеевичем Рединым. Он идет на Магадан. Приятный человек. Мы с ним коротали досуг в беседах на духовные темы…»

Еще через неделю, когда наша камера вновь наполнилась москвичами и бурятами, меня вместе со всеми отправили на этап, на Выдрино. Так вот куда меня так долго везли. Странно, в Харькове, на Украине, не смогли найти для меня ничего ближе. Выдринская зона находится в распоряжении Бурятского МВД и Москвы. Как же я угодил в нее из Украины? Видимо, у меня большой «блат» там, наверху, в Москве, если москвичи «любезно уступают» мне свою зону.
Много позже я узнал, почему меня так долго вели по этапу в зону. Туда «под меня» должны были отправить специальную «наседку», и «это отправление» задерживалось. Вот почему меня придерживали в дороге, вначале в Свердловске, потом в Иркутске и, под конец, в Улан-Удэ. Наседка прибыла на Выдрино самолетом за неделю до меня, и только тогда мне дали зеленый свет.

26 февраля 1982 года – 36-ой день моего путешествия. Вот и Выдрино – «мой стол и дом» на будущие два с половиной года. Вот как я описал свое путешествие по этапу в письме от шестого марта 1982 года:
«…Я отправился из СИЗО утром 23 января. В дорогу нам выдали три буханки хлеба и три небольших кусочка сала – сухой паек на трое суток пути. Через трое суток поздно ночью нас высадили в Свердловске. Там 8-дневное пребывание в транзитной камере, наполненное первыми необычно острыми наблюдениями над жизнью зэков и обстановкой. Ничего подобного мне не приходилось видеть за пять месяцев жизни в СИЗО. Затем еще три буханки хлеба, три пакетика хамсы и трехсуточный бросок на Красноярск. Три дня в Красноярске, и суточное путешествие до Иркутска. Оказалось, что красноярские трое суток в пересыльной камере были своеобразным отдыхом перед 8-дневным пребыванием в Иркутске. В Иркутске страшная тюрьма. Мы сидели в бывшей дореволюционной одиночке. Но было нас там более 30 человек. Затем около суток езды в Улан-Удэ. При этом я на полдороге проехал свою зону в Выдрино. В Улан-Удэ обстановка сравнительно спокойная, но в камере очень холодно. 8 дней и еще 6 часов ночного рейса, и вот я в Выдрино.
…Итак, все путешествие заняло 36 дней».

Рассказывает Поля

Харьковский следственный изолятор, СИЗО, «холодногорская тюрьма», огромное здание из старого, почерневшего от времени кирпича, – построено двести пятьдесят лет тому назад.
Передачи заключенным принимают, все сведения о заключенных выдают только в первую половину дня, с 8 до 13. В 13 часов приемная закрывается, и кто не успел войти, должен попытать счастья на следующий день. А так как просителей всегда очень много, то чтобы попасть в приемную, нужно занимать очередь в 5 часов утра.
После решения Верховного суда Украины по кассационной жалобе было ясно, что меня должны отправить на этап со дня на день. Поля ежедневно вставала в 4 часа утра и отправлялась в тюрьму узнавать, где я. Ей неизменно отвечали: «Ваш муж у нас». Но однажды ей сообщили: «Ваш муж отправлен на этап».
– Куда? – спросила Поля.
– Мы такими сведениями не располагаем. Он прибудет на зону и напишет, где находится.
Поля пошла к Стороженко, но тот ее не принял. Тогда Поля поехала в Москву, в Главное управление исправительно-трудовых учреждений (ГУИТУ). Там ей сказали то же, что в СИЗО, – муж на этапе, приедет на зону, напишет. Поля ответила, что не выйдет из приемной, пока ей не скажут, куда дели мужа.
Сотрудники приемной пригласили милиционеров, и те силой вывели Полю на улицу. Тогда Поля отправилась в Приемную ЦК КПСС с жалобой на действия Прокуратуры СССР. Здесь ее выслушали и предложили вернуться в ГУИТУ, где она получит исчерпывающий ответ на все вопросы.
На этот раз в ГУИТУ ее любезно принял какой-то генерал и долго извинялся за предыдущий конфликт. Потом он сказал Поле, что ее муж отправлен в исправительно-трудовую колонию п/я ОВ-94/4, находящуюся на территории Бурятской автономной республики. За подробностями он посоветовал обратиться в прокуратуру Бурятии в Улан-Удэ или в управление лагерей Бурятии, ведающее этим лагерем. Он также посоветовал Поле подождать письма мужа из самого лагеря, чтобы узнать его точный адрес.
В Харькове Полю ждала моя открытка, выброшенная из окна поезда, шедшего на Свердловск. Кто-то подобрал ее на железнодорожных путях и из элементарного чувства человеческого сострадания опустил в почтовый ящик: «Пусть люди хоть немного порадуются весточке».

Входной контроль

Раннее утро, но зэки уже на работе. Мы находимся в «предзоннике». От зоны нас отделяет «колючка» и окна барака, в котором нас держат. Из окна хорошо виден пустынный заснеженный плац зоны размером с футбольное поле. По плацу бродят одинокие страшные фигуры людей-теней, каких-то доходяг в ужасных лохмотьях. Картина, скажем прямо, жутковатая. Она до боли напоминает мне документальные кадры и фотографии немецких концлагерей. Но это не кино и это не немецкий концлагерь времен войны. Это советская исправительно-трудовая колония, а на календаре – февраль 1982 года.
Веселенькое дело! Посмотрим, что будет дальше.

С первых минут пребывания в зоне я убедился, что все мои «наработанные» в тюрьме и на этапе приемы борьбы за себя тут не годятся.
Нас всех подряд поставили на входной конвейер: стрижка, баня, каптерка, переодевание. Мои волосы на голове, моя борода исчезли. Исчезло и большинство вещей, оставленных в предбаннике. В каптерке нам всем выдали зэковскую стандартную одежду. После бани я стал как все. И хотя мешок мой был все еще большим, многое из него уже пропало. Мои знаменитые яловые сапоги исчезли. Правда, взамен каптерщик выдал мне зэковскую «кирзу», подчеркнув, что мои яловые сапоги стали его сапогами. Но входной конвейер на этом не закончился. Это только начало.
Следующий этап – «приемная комиссия», «селекция».
В отличие от немецкого концентрационного лагеря, где судьбу прибывающих в лагерь заключенных решал офицер, дежуривший по лагерю, в Выдрино новичков, обнаженных по пояс, поочередно вызывают в большой кабинет, где восседает все высшее начальство лагеря. Если при покупке лошадей смотрят их зубы, то тут начальство интересовал торс зэка.
Председательствующий зачитывает коротко личное дело зэка: срок, что натворил, возраст. Заключенного внимательно осматривают с точки зрения его «тягловых» возможностей и задают несколько вопросов по его уголовному делу: как же это он дошел до жизни такой, раскаялся ли он в своих проступках и тому подобное. После этого начальник колонии решает, в какой отряд и на какое рабочее место направить новенького. Будущее зэка в колонии решается тут же, на месте.
Подошла моя очередь, и я вошел получить свою дальнейшую судьбу.
Начальник колонии встретил меня следующими словами:
– А вот такого субъекта у нас в колонии еще не было. Полюбуйтесь на него. Он клеветал на наш советский строй, занимался антисоветской агитацией и пропагандой, собирался уехать в Израиль.
Все возмущенно зашумели и заахали, а тот продолжал:
– Ну, а теперь ты раскаиваешься в совершенных тобою преступлениях? Признаешь себя виновным? Собираешься исправляться?
– Ничего из того, что вы тут сказали, я не совершал. Я действительно хочу уехать в Израиль. Но в этом нет ничего преступного.
Мой ответ вызвал взрыв негодования и возмущения, который в целом сводился к восклицаниям типа «ну, заяц, погоди!»
Затем выступил человек, с которым мне впоследствии пришлось сталкиваться неоднократно. Это был заместитель начальника колонии по оперативно-административной работе подполковник Акулов. Он сказал, что налицо злостный, нераскаявшийся антисоветчик. И поэтому он считает необходимым направить меня во 2-ой отряд на шпалозавод, на откатку. По его мнению, мои физические данные вполне позволяют мне выполнять эту работу. Все остальные с ним согласились и мне приказали идти.
Так решилась моя лагерная судьба. По крайней мере, на первых порах.
 
Как удивительно устроен человек. Прошла четверть века с момента описанной мною встречи. Где сегодня все те люди, что были тогда в той «судьбоносной» комнате? Жив ли еще кто-нибудь из них? Ведь большинство их них было моложе меня, сорокачетырехлетнего, стоявшего перед ними оголенным по пояс. Они решали мою судьбу, определяли мое будущее. Но одновременно в тот момент они решали и свою судьбу, ибо будущее любого человека определяется в каждое мгновение его настоящего. Для них это был обычный рабочий день, как любой другой. Но ведь они сами признали, что стоявший перед ними человек необычен, и отнеслись к этому, самому пожилому заключенному на их зоне, с крайней жестокостью, посылая на одну из тяжелейших физически работ.
Эти люди сознательно исполняли свой долг, свою работу. Именно для этого они сидели в выдринской дыре. Но в том ли состоял их долг, чтобы пожилого человека мучить непосильным трудом, а тем, кто вдвое моложе и здоровее, давать работу намного более легкую? Да, их долг состоял в том, чтобы беспрекословно выполнять приказы начальства. А начальство приказало этого еврея-антисоветчика извести тяжким физическим трудом.
Эх, как бы я хотел хоть одним глазком заглянуть в те сопроводительные документы, которые конвой привез в зону вместе со мной. Что же такое там было написано, что эти люди с ненавистью и злобой встретили меня и с радостью бросились исполнять роль палачей?
Очень многое в поведении начальства зоны определяется вот этими сопроводительными документами. Это клеймо, тавро, наносится на заключенного на весь срок пребывания в зоне, на всю его дальнейшую судьбу.

Я пишу эти строки, вспоминаю ту давнюю встречу, и предательское сомнение закрадывается в душу. А может быть, мне не следовало перед этими самоуверенными мордами отрицать «свою вину», не следовало настаивать на своем элементарном праве быть нормальным свободным человеком?
Они хотели увидеть перед собой забитую, покорную собаку. Это следовало из их наводящего вопроса: «Ну что, осознал, раскаялся?»
Может быть, подыграй я им тогда, покайся, и вся моя судьба в лагере была бы иной?
Да нет же! Нет! Они, разумеется, желали моего покаяния «пред их светлы очи». Но это была лишь игра: и в случае моей непокорности, и в случае моего покаяния. Игра, в которой мне была отведена вполне определенная роль. Игра, которая с моим поступлением в зону только начиналась. Ее первоначальные правила и исходные позиции были записаны в личном деле, сопровождавшем меня в зону. Игра, написанная и определенная КГБ, после того как я отказался принять предложение о сотрудничестве.
Поэтому мое покаяние или отказ от него особого значения не имели. Все они жаждали, страстно хотели сыграть со мной в эту игру и довести ее до победного конца. Вот почему я очень благодарен Господу, давшему мне в тот момент ясность и чистоту мысли, которая даже на мгновение не затуманилась сомнениями. В тот момент я сказал совершенно искренне только то, что было у меня на душе.
Я очень рад, что в этой «глобальной» игре против тех, кто направил меня туда, против тех, кто принимал меня в тот день в зоне, и против тех, кто вообще создал чудовищную структуру и державу под названием СССР, я выиграл. Нет, не я признал свою вину и не я раскаялся перед ними. Это они спустя время признали свою вину, признали свое поражение и покаялись передо мной, прислав мне постановление Верховного суда Украины о моей реабилитации как жертвы политических репрессий.
И еще один момент, но уже из иной плоскости.
У Солженицына в «Архипелаг ГУЛаг» есть такой диалог:
«– Самое же главное: избегайте общих работ! Избегайте их с первого же дня! В первый же день попадете на общие – и пропали, уже навсегда.
– Общих работ?..
– Общие работы – это главные, основные работы, которые ведутся в данном лагере. На них работает восемьдесят процентов заключенных. И все они подыхают… Там вы положите последние силы. И всегда будете голодные. И всегда мокрые. И без ботинок. И обвешены. И обмерены. И в самых плохих бараках. И лечить вас не будут. Живут же в лагере только те, кто не на общих. Старайтесь любой ценой – не попасть на общие! С первого дня».
Вот такая полезная рекомендация.
А ведь назначает на общие работы такая вот приемная комиссия, проводящая «селекцию», которая осматривала меня, как быка перед закланием, и которая интересовалась только одним – моим раскаянием. Именно эта комиссия, а точнее, кум и начальник колонии назначают каждого, пришедшего на зону, куда идти, на общие работы или в шестерки. Ну и как же тут «постараться не попасть на общие»? Жаль, что Солженицын не уточняет, какой именно любой ценой нужно платить, чтобы «не попасть на общие». Сам Солженицын, насколько мне помнится, на общие работы не попал.

После «приемной комиссии» нас развели по баракам отрядов, в которые определила приемная комиссия. Было 26 февраля 1982 года.

Первые радости

Большой прямоугольный плац зоны одним торцом подходит к бараку предзонника, где размещается начальство во время визитов в зону. Тут кабинеты дежурного помощника начальника колонии (ДПНК), кума, других офицеров. В бараке предзоннике проводят время «козлы». Вход в предзонник охраняется козлами и их шестерками. Вторым торцом плац упирается в барак кухни-столовой.
Вдоль длинной стороны плаца торцами к нему стоят бараки рабочих отрядов. С другой стороны плаца – санчасть, клуб, библиотека.
За жилыми бараками вдоль плаца тянется длинный барак – отхожее место. Несколько сотен дыр в полу четырьмя рядами уходят в полуосвещенную даль барака, теряясь в бесконечности. Доски пола слабые, неровные, прогибаются и танцуют под ногами, как норовистый конь, угрожая сбросить идущих в преисподнюю. Нужно умело балансировать, чтобы не свалиться в пучину через одно из зияющих в полу отверстий. Успокаивает лишь то, что сейчас зима, и поверхность страшного моря под досками скована крепким льдом. Из многих дыр торчат пики коричневых ледяных торосов, поднимающихся из этого застывшего моря. А вот летом тут нужно быть предельно осторожным.
Жилые бараки – разной величины. Чем больше барак, тем больший отряд размещается в нем. В зоне 2000 зеков. Самый просторный барак вмещает 200 человек.
Двухъярусные сварные койки тянутся вдоль стен барака от торца к торцу. Еще два ряда коек выстроились вдоль оси барака, разрезая его на две части. Между рядами коек проход в метр шириной. Койки сварены по четыре. Проход к каждой четверке – в полметра.
Нам выдали стандартный зэковский набор (ватные матрац и подушку, байковое одеяло, две простыни, наволочку, вафельное полотенце), развели по баракам и передали в руки отрядных козлов – кабанов.
Кабан – это староста отряда. Козлами на зоне называют весь зэковский начальственный состав: кабаны, бугры (бригадиры), их заместители, звеньевые. Козлов окружает море шестерок на побегушках. Эти готовы выполнить любую работу, чтобы услужить кабану или бугру. Козлы живут в дальнем торце барака. Здесь значительно просторней, койки в один ярус, стоят свободно.
У кабана в бараке имеется каптерка, якобы для хранения необходимой документации, какого-то инструмента и личного имущества заключенных. Каптерка – очень удобная вещь. В ней можно, не опасаясь глаз стукача, пить водку, курить марихуану, принимать более тяжелые наркотики, играть в карты, избивать втихую кого-нибудь до полусмерти. Стоящий на «вилах» (на атасе, на стреме) шестерка всегда успеет предупредить, если что.
Меня заводят в каптерку. Кабан живо интересуется моей статьей: за что сижу, что натворил, сколько получил. Просит рассказать поподробнее. Его шестерки в это время деловито хозяйничают с остатками содержимого моего мешка, пересматривая каждую вещь и прикидывая, что им пригодится сейчас, а что оставить на потом. Они профессионально обследуют все складки мешка и одежды – устраивают еще один шмон. В конце мне предлагают забрать все мое хозяйство обратно в мешок и оставить здесь же, в каптерке, «для хранения»: «Если что понадобится, придешь и возьмешь». У меня в мешке еще оставалось три-четыре пары нижнего белья. Уже через две недели мешок окончательно опустел.
Мне определяют верхнюю шконку – койку где-то в середине барака. Я устраиваюсь на ней. «Шнырь», уборщик в бараке, увидев новенького, сидящего без дела, дает мне ведро, швабру и приказывает мыть пол. Не видя в том ничего зазорного, не зная местных порядков, я спокойно принимаюсь за работу.
Из каптерки выходит какой-то «шестерка». Замечает меня за работой, подходит и говорит:
– Чтобы ты никогда больше этого не делал. Ты меня понял?
– Понял. А что с этим делать? – показываю я на ведро и швабру.
– Брось и иди.
Так и делаю. Подбегает шнырь, видит брошенные посреди барака ведро и швабру, открывает рот, чтобы кричать. Потом, так и не издав звука, закрывает рот, забирает ведро, швабру и молча уходит. Он уже определил мой статус по отношению к себе. Это робкое начало моей учебы в зоне. Мне предстоит длинный и нелегкий курс обучения местным порядкам. Все еще впереди.
Наша зона – это четко поставленная, строгая кастовая система.

Пацаны

Высшая каста в зоне – «пацаны». Я бы не относил их к «блатным» сталинских времен. Это брежневский вариант блатных. В чем их отличие от прежних, о которых я слышал от своего брата Хаима, отсидевшего семь лет по различным лагерям после войны? Те отказывались работать и открыто это декларировали. Они потому и были блатными, что открыто не работали.
Пацаны нашей зоны тоже не работали, но не работали втихую, не заявляя об этом открыто. Они заставляли работать за себя других, а заработок шел им, пацанам. В этом отношении они были с лагерным начальством и козлами заодно. Если их норма не выполнялась, они, как и бугры, били тех, кто за них плохо работал. Так что пацаны нашей зоны были чем-то средним между блатными прошлых времен и козлами наших дней.
Тем не менее, у пацанов свой кодекс чести. Они никогда никого не закладывают. Они поддерживают друг друга, держатся вместе, чтобы противостоять давлению козлов и цветных. Они не дают себя «опустить» – унизить. Опущенный пацан навсегда изгоняется из их среды и больше никогда не может претендовать на звание пацана. Свое унижение он может искупить только одним путем – убийством обидчика.
В нашем отряде из 200 человек пацанов было человек 10. Но они были тверды и хорошо сплочены. Козлы обходили их стороной и не задевали.
На работе пацаны занимали разные козырные места, которые предоставляли им свободу действий, относительную самостоятельность и независимость. Это были должности машинистов, звеньевых, бункеровщиков и тому подобное.

Бункер – одно из самых излюбленных мест на рабочей зоне (рабочке). В нашей зоне две «рабочки», где осуществлялась переработка леса. Бункер – это накопитель опилок. Пацанам бункер заменял описанную выше каптерку кабана. Он располагался высоко над землей, из него был прекрасный обзор всей территории «рабочки». Опилки бункера были хорошей подстилкой, пригодной для времяпрепровождения, – сиди, лежи, спи. Бункер большой и просторный. Места в нем хватает для многих. Здесь легко спрятать тонны всяких нужных и полезных вещей: водку, еду, наркоту, одежду, обувь и, конечно же, ножи, заточки и тому подобное. Все что пожелаешь. Бункер на «рабочке» – самое козырное место.
И, наконец, в бункер ведет высокая крутая лестница, которую пацаны всегда основательно разрушают так, чтобы подъем по ней представлял настоящую опасность для жизни. «Цветные» – офицеры зоны – никогда не рискуют влезать сюда со своими проверками и шмонами из опасения сломать себе ноги, а то и шею. Зэки устраивают на этой лестнице всякие хитроумные, тщательно замаскированные ловушки, известные только им самим. Непосвященные, цветные или бугры, запросто на них попадаются и падают вниз на заостренные колья, выставленные под бункером. Дорога наверх, на бункер – это эшелонированная оборона пацанов против цветных и козлов.
На бункер легко «загоняется» (доставляется с «воли») все, что нужно пацанам для «нормальной жизни». Но самый ходовой товар – это водка, «шмаль» (марихуана), курево, еда. Доставка ведется в пересменку.
На бункере пацаны только числятся работающими. Им вполне хватает работы над водкой и жратвой. Всю работу за них выполняют «мужики». Эти, за объедки со стола пацанов и под палками их шестерок, готовы работать за десятерых. Тем более, что работа здесь «не пыльная», – разгребай равномерно опилки, поступающие по конвейерам, а при загрузке вагонов следи, чтобы дюзы не забивались.
Пацанов на зоне мало, но их вес и влияние на жизнь зоны в десятки раз превышает их количество. Пацаны обязательно сидят весь срок по приговору, «от звонка до звонка». Досрочный уход пацана из зоны равносилен его «ссучиванию», продаже цветным.
Малолетки, восемнадцатилетние зэки, приходящие из зон для малолетних преступников, желанные кандидаты в пацаны. Они всегда под рукой. Они всегда готовы служить «святому» блатному делу. Они берутся за любую черную работу: избить, придушить, зарезать. Поначалу, пока к ним присматриваются, малолетки шестерят под пацанами.
Вторым резервом пацанов являются «кенты» – друзья по воле. Это хорошие знакомые или друзья хороших и верных знакомых. Они не сразу становятся пацанами. Но их гостеприимно «принимают», встречают в зоне. Их «пригревают» и ставят на «довольствие». Вначале им дают несложные задания: кого-то побить, кому-то пригрозить, кого-то поставить на место. Это «шестерки». К ним присматриваются. Если кандидат успешно проходит проверки, он со временем становится «пацаном», заменяет тех, кто ушел на волю или в тюрьму по новому делу.

Я несколько раз использовал слово «цветные». Это очень интересный, самобытный термин. Нигде, ни в литературе, ни в тюрьме, ни на этапах я его не встречал. Сначала я решил, что этот термин характерен только для Выдрино, но позже я встречал его на Южлаге – лагере строгого режима в Улан-Удэ. Так что, по-видимому, это термин зоны, но не тюрьмы.
«Цветные» – это все начальство зоны, офицеры, солдаты, офицеры батальона охраны. Цветные – это все те, кто одет в зеленую форму. Очень емкий и меткий термин. Лишь при выходе из зоны я вдруг понял его вероятное происхождение.

Мужики

Ко второй касте среди заключенных относятся «мужики». Это самый многочисленный контингент зоны. Они составляют 90% от общего числа заключенных. Это простой народ, покорно выполняющий приказы начальства зоны, кабанов, бугров, пацанов, цветных. Именно на них лежат все «общие работы» зоны. На них висит план зоны. Они покорно исполняют свою роль, тяжело работают и почти не ропщут. Их главная задача – уйти из зоны как можно быстрее, досрочно.
Наша зона – «общак» (общий режим). Здесь все сидят по первому разу и со сроком не более трех лет. Только бомжи и бродяги попадают на общак по второму разу.
У заключенных есть возможность условно-досрочного освобождения – УДО. При условии «добросовестного труда», «примерного поведения», «полного осознания своей вины» и «искреннего раскаяния в содеянном», после отсидки половины срока (сверхблатные), двух третей или трех четвертей срока заключенные могут быть освобождены условно-досрочно по «усмотрению администрации лагеря» на вольное поселение для работ на объектах народного хозяйства, а попросту – «на химию».
Эта льгота – основной рычаг работы с зэками-мужиками. Она болтается перед бедными мужиками, как морковка перед носом осла. Его нещадно бьют и погоняют, а впереди – желанное УДО, и он мчится к нему изо всех сил.
Зэк-мужик пашет как зверь, шестерит перед козлом, бугром, звеньевым, только бы продержаться до двух третей или трех четвертей и уйти из этой невыносимой, проклятой зоны. А условия в зоне на Выдрино не просто невыносимые, они – каторжные.
Почему каторжные? Ведь на то и зона, чтобы в ней трудом и страданием исправлять преступников и направлять их к раскаянию.
Так ведь не к смертной казни приговорен человек, попавший на Выдрино, и даже не к голодной смерти, что еще хуже. Не к смерти от побоев и издевательств приговорили его и не к смерти от непосильного труда. А на Выдрино этого было в избытке и еще многое другое. И все на голову бедных мужиков.

Средний возраст заключенного в зоне – 22 года. Кто он, этот заключенный?
Выдрино – это московская зона. Москвичи, совершившие свои первые и не очень тяжкие преступления, приходят на Выдрино. Но Выдрино – это также и Бурятская зона. Москва и Бурятия поделили ее между собой «по-братски».
В Бурятии находится огромный Забайкальский военный округ. В нем свыше миллиона солдат и офицеров. Он является одним из главных поставщиков осужденных солдат в Выдрино. Солдаты бегут из частей, солдаты и офицеры пьянствуют, дерутся, грабят и насилуют, уходят в самоволки, устраивают побеги, курят марихуану, воруют оружие, боеприпасы и материальную часть, угоняют и разбивают автомашины, давят людей, иногда стреляют. Все они приходят отсиживать свой срок на Выдрино.
При санчасти Выдрино действует алкогольно-наркологический диспансер-лечебница. Все преступления, даже такие тяжкие, как убийство, совершенные в пьяном виде, квалифицируются как совершенные на почве алкоголизма, и этим преступникам суд предписывает обязательное лечение от алкоголизма. Санчасть Выдрино проводит полугодичный курс принудительного лечения, и сюда присылают заключенных из всех окрестных зон.

Козлы

Самая влиятельная и могущественная каста зоны – это «козлы». К ним относятся кабаны, бугры, звеньевые и их прихвостни, разного рода шестерки, кандидаты в будущее зэковское начальство. Козлы управляют жизнью в зоне. Они выполняют распоряжения цветных, доводя их до зэков. По выражению большевиков, козлы – это приводные ремни начальства колонии.
Кабан, следит за дисциплиной, порядком и чистотой в бараке, за порядком построения зэков на проверки, водит зэков в столовую, на плац, в клуб, выводит их к воротам зоны для этапирования на рабочку, обеспечивает максимальную явку зэков на работу, самолично на месте исправляет все замеченные непорядки, занимается «воспитанием» и «обламывает» непокорных, вершит суд и расправу на месте днем и ночью, докладывает цветному начальству обо всем, что происходит в его отряде.
Кабан – самое доверенное лицо цветных в отряде. Это уши, глаза, кулаки и сапоги цветных. Кабан – аналог «пахана» в пресс-хате. Он сделает с зэком все, что прикажет начальник, цветной. Помимо этого, кабан также делает с зэком все, что сам пожелает, и без приказа цветного. Но пацанов кабан не трогает, обходит стороной.
Кабан назначается кумом, и его кандидатура утверждается начальником колонии. Откуда кум набирает кабанов?
Во-первых, кабан, должен быть физически здоровым, с крепкими кулаками, решительным и готовым ради начальства сделать с мужиком все, вплоть до убийства.
Во-вторых, он должен быть абсолютно надежным и проверенным, крепко «сидящим на крючке». Ему можно доверить черную, «грязную» (в моральном плане) работу, и он никогда не сдаст.
В-третьих, кабан должен быть из своих. Хорошо, если он из разжалованных офицеров, из членов партии, из какого-нибудь бывшего начальства, из знакомых, земляков, родни (а таких на выдринской зоне полным-полно).
В кабаны берут тех, кто хорошо зарекомендовал себя еще в тюрьме, на следствии, не подводил ни следователя, ни кума (тюрьмы). Он приходит на зону с хорошей характеристикой и рекомендацией с прежнего места отсидки. Кабаны воспитываются и в «собственном коллективе», в зоне. Для этого у кума есть множество средств, методов и рычагов.

Следующими по весу и по значимости среди козлов являются бугры – бригадиры. Они властвуют на рабочке. Там бугор это царь и бог, что кабан в зоне. Он карает и милует, обеспечивает порядок и план.
Рабочку легко «затарить», и бугры являются главными поставщиками «грева» в зону: водки, еды, курева, наркоты, ножей и прочего. А так как кабаны сами на рабочку ходят редко – незачем, то бугры их «греют», снабжают всем необходимым для нормальной «кабанской» жизни в зоне. Между кабанами и буграми обычно существует тесная связь и сотрудничество.
Бугров тоже назначает кум и утверждает начальник зоны. Но это должность менее благодарная. План выработки часто срывается. Загнанные непосильным трудом, зэки постоянно ломают оборудование, чтобы хоть немного передохнуть, пока идет ремонт. А все это валится на бугра. Начальство, в конечном счете, спрашивает план с него, с бугра.
Вот почему бугры, народ свирепый, избивают мужиков нещадно и часто. Впрочем, это верно только в принципе. А фактически, у бугров под рукой всегда полно шестерок, которые из желания выслужиться и по непонятной мне среди зэков страсти к жестокости и издевательствам над такими же, как они сами, с удовольствием исполняют для бугров все их заплечные дела.
Из-за постоянного срыва производственных планов бугров часто меняют, тасуют, переводят с места на место. Короче говоря, место бугра менее надежное и спокойное среди козлов, но более бойкое. Деньги, водка, жратва, шмаль, одежда, с этим у бугров все в полном порядке, и никакого «подсоса». Гревом бугры обеспечены «сверх головы».
На почве своего бригадирства бугры имеют легкую связь с волей, общаясь с «вольняшками», разного рода людом с воли: шоферами, ремонтниками, мастерами, учетчиками, бухгалтерами, нормировщиками.
Бугров, как и кабанов, набирают из проверенных и надежных.
Звеньевые и старшие – это кандидаты в кабаны и бугры. Они тоже из своих, проверенных и надежных, но… мест на всех не хватает. Приходится ждать, пока освободится место бугра или кабана. Они очень стараются, и со временем бугор или кабан приближает их к себе, назначает (с согласия кума) в звеньевые, старшие и тому подобное.
Кроме козлов, на зоне есть еще одна весьма малочисленная, малозаметная и не очень влиятельная прослойка – блатные шестерки. Это зэки, работающие библиотекарями, в самодеятельности, музыкантами, художниками, поварами, на раздаче, каптерщиками, писарями, банщиками, в прачечной, санитарами в санчасти и тому подобное. Их немного, но их места очень теплые, тихие и надежные. Они, как правило, сведены в один отряд, но некоторые разбросаны по разным отрядам.
Их положение весьма привилегированное из-за «непыльной» работы, относительно спокойной и сытой жизни и почти автоматическому УДО. Такие могут уйти на УДО и по половине срока. Они могут прожить все годы в зоне и даже не увидеть зоны. Их теплые, блатные места целиком в распоряжении кума и прочего начальства. Многие из них, а то и большинство, получают свои теплые места еще на следствии. Это, по-видимому, оплата услуг, оказанных следствию, которую они «законно получают» за хорошее поведение и нужные показания. Так что на зону они приходят с целевым назначением, и куму ничего не остается, как отдать им «положенное», – по советскому закону о предательстве и подлости.

Черти

«Черти» – это мужики, опустившиеся под давлением невыносимых условий Выдрино, аналог «доходяг» в немецких концлагерях. С тем лишь отличием, что доходяги были верными кандидатами в печи крематория (об этом я читал), а выдринских чертей зарывали на обыкновенном сибирском погосте. Это я видел своими глазами.
Очень жаль этих людей. Грустно и стыдно о них рассказывать. В 80-х годах ХХ века, в стране, провозгласившей победу социализма, людей доводят непосильным трудом, голодом, холодом, побоями, моральным подавлением и унижениями до полной утраты человеческого облика. Говорить об этом явлении трудно, а наблюдать его собственными глазами невыносимо.
Вот они, как тени, слоняются по плацу зоны, вокруг кухни и ее помойки. Но пройдет еще месяц или два, и их поместят в санчасть зоны с острой пневмонией, а оттуда прямиком на кладбище.
Трудно сказать, каково общее количество чертей в зоне. Они появляются в отрядах только на проверках. Их уже не гонят на работу. Они ходят в каких-то лохмотьях и тряпках. Они выменяли свою одежду на кусок хлеба, на миску каши. Все свое время они проводят у задних дверей кухни, на помойке, ждут, когда из дверей выбросят что-нибудь съестное. Они старательно перебирают отбросы, роются в помоях, в надежде выловить что-нибудь. Они злобно, из последних сил, дерутся друг с другом за любой найденный кусочек чего-то съедобного и часто в изнеможении падают, так и не добыв «лакомый» кусок.
Они долго не засиживаются на зоне и быстро уходят из нее… в сибирскую землю. Средняя смертность в зоне около 10% от ее общего состава в год. Это примерно 200 молодых людей, средний возраст которых 22 года.
Рассказывают, что те, кто умер в санчасти, проходят у палача последнее и окончательное «вскрытие» для установления факта смерти. Палач в соответствии с требованием тюремного устава проламывает череп умершего киянкой. Так надежней. Только после этого умершего вывозят из ворот зоны и хоронят.
Умирают, сгорают как свечи, чаще всего молодые. Их растущий организм жадно требует пищи, требует энергии, а получает побои, невыносимо тяжкий труд, голод и унижение. Вначале не выдерживает и сдается дух, воля, желание жить и бороться. Потом сдается тело. Оно потеряло управление. Человек перестает существовать как человек, его тело стало «бесхозным». Несчастный тает на глазах, теперь ему прямой путь на кладбище.
Чтобы завершить этот обзор контингента выдринской зоны, приведу поразивший Полю текст социалистического обязательства, вывешенный в штабе колонии:
«Увеличим в текущем году количество посадочных мест на 200 человек».

Теория выживания по-адвентистски

Но что же было такого особенного в исправительно-трудовой колонии общего режима п/я ОВ-94/4 в поселке Выдрино Бурятской АССР в 1982 году?
Мой хороший знакомый и приятель по зоне Володя Гревцов, принадлежавший к религиозной секте адвентистов седьмого дня, был задержан в Бурятии в поезде Ташкент – Владивосток за распространение материалов религиозного содержания. Ему принадлежит формулировка шести основных специфических препятствий выдринской зоны, с которыми нужно справиться каждому, кто желает сохранить свое человеческое достоинство.
Его выводы были результатом длительного анализа, который провел сам Володя и его предшественник на Выдрино, также адвентист. Выдринская зона в те годы переходила «по наследству» от одного заключенного адвентиста к другому.
Итак, шесть препятствий, которые нужно преодолеть простому заключенному, чтобы остаться человеком на выдринской зоне: голод, холод, работа, кулак, начальство, вши. Любого из этих шести факторов жизни в зоне было достаточно, чтобы сломить и раздавить заключенного.
Что же касалось лично моего опыта, опыта человека, проходившего в зоне по «особому статусу», то я был вынужден добавить к ним седьмое препятствие, которое оказалось труднее первых шести, вместе взятых: жесткий прессинг КГБ.
Голод и холод – это более-менее понятно каждому: плохая низкокалорийная еда, плохая одежда, отсутствие отопления в жилом бараке и на рабочем месте. Работа – это тяжкий физический труд сверх всяких человеческих норм. Кулак – это постоянное избиение, постоянная угроза физической расправы и издевательств со стороны кабанов, бугров, их шестерок, соседей по нарам, соседей по строю, в бараке, в пути на рабочку и на работе. Начальство – это давление, преследование непосредственно со стороны цветных зоны. Большинство зэков редко испытывает на себе персональный прессинг цветных. Обычно он осуществляется через козлов, и я обозначил его в пункте «кулак». Адвентисты под «начальством» понимали тот прессинг, который цветные зоны оказывали на них по прямому указанию вышестоящего руководства. И, наконец, вши. Подавляющее большинство зэков на зоне было завшивлено, что приводило к моральной деградации, к возникновению дополнительных поводов для побоев и издевательств со стороны козлов.
Давлением, которое было оказано персонально на меня, в дополнение ко всем вышеперечисленным, был прессинг КГБ. Это давление, естественно, не было знакомо ни обычным зэкам, ни адвентистам. Я несколько месяцев жил с Володей Гревцовым «семейкой», что значит – делил с ним все поровну. Тот прессинг, которому подвергали Володю, и который я успел понаблюдать за эти несколько месяцев, с моей точки зрения, можно совершенно определенно назвать «курорт». Володя даже представить себе не мог то давление, которое оказывали на меня. Еще не зная и 10% всего, что мне суждено было пережить, он заметил:
– Ну, Саша, тебя действительно прессуют, как никого другого.
А ведь то было лишь начало. Главное мне еще предстояло пройти.

Мое открытие Выдрино

Но пойдем в соответствии с порядком моих воспоминаний и тех писем, что дошли из зоны домой. Я прибыл на Выдрино 26 февраля 1982 года. Первое письмо было отправлено 28 февраля.
«…Вот и закончился первый этап моей «одиссеи». Я благополучно завершил плавание к дальней «Колхиде»… Как и предполагалось в древней легенде, это удивительная страна, ни на что не похожая, если судить по описаниям других стран этого континента. Больше всего она напоминает те географические открытия, которые были сделаны во время твоего пребывания в Уральске*… я пока жив и здоров, добрался благополучно, хотя потратил на это 35 дней. Дорога была очень интересной, а место моего нынешнего обитания обещает быть еще более интересным.
Я постоянно чувствую себя в роли путешественника и исследователя, вот почему у меня невольно напрашиваются сравнения типа «Одиссеи» и «Колхиды».
Несмотря на то, что мне ценой больших усилий удалось довезти до зоны практически весь багаж, которым ты меня снабдила в тюрьме, первые же часы пребывания на новом месте свели все мои предыдущие усилия практически к нулю, и теперь я такой же пролетарий, каким был ровно полгода назад. Но было бы здоровье, а прочее приложится.
По единодушному мнению уважаемой администрации моя специальность и состояние здоровья позволили им направить меня во 2-ой отряд, занимающийся изготовлением и обработкой шпал. Завтра в восемь утра я приступаю к работе. Должен отметить, что зона расположена на самом берегу Байкала, так, что с одной стороны к нам примыкают горы, а с другой – подступает озеро…
Так как мои потери коснулись буквально всего имущества, то у меня к вам просьба: вкладывайте в каждое письмо один-два чистых конверта и пишите почаще.
…Работа предстоит крайне тяжелая, особенно при моем возрасте и сердце, но я надеюсь постепенно втянуться и осилить ее.
…Настроение у меня спокойное… придет время, и мы снова объединимся. Нужно только терпение и упорство во всем.
Вот адрес этой удивительной страны: 671111, Бурятская АССР, Кабанский район, пос. Выдрино, п/я 94/4, 2-ой отряд, Парицкий А. С.»

* Это письмо и все последующие письма из зоны написаны «эзоповым языком». То была единственная возможность преодолеть цензуру зоны и КГБ, не теряя связи с Полей, с семьей, с моими друзьями, передавать на волю хоть какую-то информацию о жизни в зоне и, в то же время, не кроить себе нового дела об антисоветской пропаганде.
Что обозначает именно эта фраза? Поля жила в Уральске во время войны. Поэтому, соотнося условия в выдринской зоне с военным временем, я намекаю на немецкие концлагеря, и Поля именно так эту фразу восприняла.

Я уже писал, что свое первое впечатление о выдринской зоне я вынес, еще находясь в предзоннике. Оттуда через окно барака я наблюдал зоновский плац, так ярко напомнивший мне фотоснимки и кинокадры немецких концлагерей.
Говорят, что первое впечатление, не затуманенное последующими привходящими наслоениями, всегда наиболее верное. Но как я мог написать Поле об этом своем первом, очень ярком впечатлении от зоны? Напиши я обо всем, что увидел, и это письмо не только не дошло бы до Поли, но легло в новое уголовное дело.
И в то же время я не мог не сообщить Поле и друзьям, в какие условия я попал. Отсюда и сообщение о том, что меня обобрали до нитки в первые часы пребывания в зоне. Далее, я сообщаю о работе, которую мне предстоит выполнять, – изготовление шпал, что с учетом моего возраста и состояния здоровья является работой крайне тяжелой. И, тем не менее, я не вешаю нос: «Я надеюсь постепенно втянуться и осилить ее. Настроение у меня спокойное…»

Курс молодого бойца в 44 года

Итак, я в зоне. Получил шконку (койку). Со шпалозавода вернулся «мой» отряд, 100 измученных, злобных гавриков. Нас повели на построение и перекличку. И я стал познавать азы жизни на зоне.
Здесь все регламентировано. Место шконки, место в строю на работу, место в строю в столовую, место за столом в столовой, место в строю на перекличку, все это твой истинный личный статус в отряде, твой «авторитет», твоя репутация.
Из чего и как складывается «авторитет» зэка, чем он определяется?
Тут несколько составляющих: статья, по которой тебя посадили; деяния, которые ты совершил; наличие знакомых среди «сильных» зоны; тюремный опыт; отзывы других о тебе; отношение к тебе цветных; отношение козлов; отношение пацанов; манера поведения; физическая сила; моральная сила; умение переносить трудности и невзгоды; умение стоять в зоне; умение держать удар.
Какой была моя стартовая позиция?
Статья. Никто в зоне моей статьи не знал. Она ничего никому не говорила. Статья была непонятной, нейтральной. Не такая «позорная», как изнасилование малолетки или семейная драка, избиение жены, тещи – «кухонный боксер». Но и не такая «почетная», как дерзкое воровство, ограбление, запланированное (не бытовое) убийство, на крайний случай. Так, «маргарин», – и пользы нет, и вреда никакого.
Я пытался обсуждать с зэками вопрос о правах человека, разумеется, в рамках, допустимых уголовным кодексом. И зачастую получал одинаково звучащий ответ: «Если мы будем добиваться соблюдения властями законов в отношении нас, наших прав, то тогда и мы будем вынуждены соблюдать их законы. А законы эти таковы, что жить по ним нельзя ни на свободе, ни, тем более, в зоне. Не-е-ет! Мы против соблюдения законов и прав. Это против нас». Так что уголовникам права человека не нужны.
Удивительным в этом заявлении является тот факт, что позиция зэков была намного честней позиции властей. Зэки согласны с нарушением своих прав со стороны властей потому, что сами нарушают законы государства. А вот государство, постоянно нарушая свои собственные законы и права своих граждан, ни за что не желало смириться с тем, что граждане, лишенные прав, нарушают законы страны.
Вообще, эти ребята были теми самыми простыми советскими людьми, которые считали, что раз уж ты попался, то сам виноват и терпи. С тобой теперь могут сделать все, что захотят, их право. На любые невзгоды и жалобы – плохая еда, тяжелая работа, завышенная норма выработки, избиения, холод – начальство зоны отвечало одной простой фразой, покрывающей все их безобразия:
«А тебя сюда никто не приглашал. Ты сюда сам пришел. Чего же ты жалуешься?»
Эта убийственная формула очень точно отражала умонастроения не только начальства, но, в первую очередь, самих зэков. Услышав ее, любой жалобщик моментально умолкал и покорно кивал головой: мол, ну да, раз уж я попал сюда, то делайте со мной теперь все, что хотите.
Удивительно и то, что эту популярную фразу я слышал и от многих зэков. Покорный советский человек был готов за свое преступление, каким бы оно ни было, – самоволка, пьяная драка, мелкое воровство в колхозе или воинской части – умереть от голода, холода, избиений, каторжного труда: «Я ведь сам сюда пришел»
Эта чудовищная ложь, подмена понятий, опиралась на неразвитое сознание «совка», привыкшего всегда и везде терпеть все и от всех. И эта ложь работала прекрасно. Никто из зэков не видел в ней попрания своего главного права, права на достойное существование, права на жизнь.
Деяния. Ну, они у меня, как и статья, не очень-то наглядны. Не будешь же обсуждать с зэками вопросы сионизма и права евреев на выезд в Израиль. Контингент не тот – буряты и русские. Да и стукачей – пруд пруди. Легко можно новую статью схлопотать. Итак, ни статьей своей, ни деяниями своими хвастаться мне было не с руки – уж очень не хотелось новый срок отхватить.
Наличие знакомств. Вот это самый лучший способ начать жизнь на зоне. Если тебя на зоне знают, если тебя на зоне ждут, встречают, то стартовый успех на 90% обеспечен. И дальнейшая твоя жизнь пойдет как по маслу.
Так пришел на зону Николай Петрович Поздняков, баптистский пастор. Его уже ждали. Кто его ждал, это другой вопрос. Ему приготовили теплое место в каптерке. Его никто не тревожил весь срок отсидки, все два с половиной года. Вот только вопрос, среди кого, в каком кругу Николай Петрович имел знакомых? Помните совет Солженицына? «Только не на общих работах, только не на общих». Ну что же, видимо, Николай Петрович хорошо усвоил этот совет, и твердо его выполнял.
Но где взять знакомого или земляка в зоне за шесть тысяч километров от родного дома? По-видимому, это был один из факторов, по которому для меня выбрали московскую зону: чтобы оторвать от всех, от всякой помощи и поддержки. В зоне не было ни одного харьковчанина, ни одного земляка. А земляки в зоне очень ценились. Земляк, «земеля», это как половина друга.
Отсутствие знакомств, поддержки старожилов явилось самым тяжелым моментом в моем старте на Выдрино. Я был одиночкой в самом глубоком смысле этого слова. Я был один против всей зоны: против цветных, против пацанов, против козлов, против мужиков. Плохо быть одному в жизни. Но в тысячу раз хуже быть одному на выдринской зоне.
Но ведь мне не впервой быть одному против всех. Так я начинал и на Выдрино. Это было необычайно тяжелое начало, порой на пределе душевных и физических сил. Но одиночество, с другой стороны, в какой-то мере спасло меня от нового срока: некому было дать показания против меня.
Прошлые заслуги. Не было у меня никаких прошлых заслуг на зоне. Я был «юный пионер» на Выдрино. Чистая тетрадь. Заслуги мне еще предстояло заработать. Тюремный опыт уже был какой-никакой. Взять хотя бы стычку с Юрой Сало. Но об этом в моем положении лучше было помалкивать. Кто тут, в Бурятии, мог знать Юру Сало, насильника малолеток из Харькова? Никто.
Отзывы других. Их тоже пока еще не было. Их нужно было заработать, заслужить на зоне.
Отношение цветных. Вот это был один из моих главных козырей. Цветные относились ко мне крайне агрессивно. Это могло поднять и, в конечном итоге, действительно подняло мой авторитет. Но для этого требовалось время, не дни и недели, но многие месяцы. Время работало на меня.
Манера поведения. Это очень важный момент. Манера поведения наиболее четко отражает самооценку зэка в тюрьме и зоне. При всех личных особенностях характера она очень точно характеризует понимание зэком своего места среди окружающих его зэков и цветных. Манера поведения – это жизненный и тюремный опыт отсидевшего человека, его тюремный стаж и тюремная позиция. Тут у меня был некоторый первоначальный положительный баланс.
Физическая сила. Я никогда не принадлежал к слабому десятку. Но чисто физическая сила не имеет большого значения в тюрьме и еще меньше – в зоне. Ведь даже очень сильный человек должен иногда спать. А во время сна с ним можно сделать все, что угодно: он безоружен и слаб, как младенец. Сильные люди очень часто страдают именно из-за своей силы. Их, поначалу хвастающих своей силой и непокорных, довольно быстро опускают и превращают в истощенных и слабых чертей. В зоне очень популярна поговорка: «И не таких быков в консервные банки загоняют». Физически сильные люди очень часто нуждаются в хорошем питании. При скудном пайке они быстро теряют не только физическую, но и моральную силу, становясь легкой добычей тех, кто из зависти или садизма любит опустить и забить физически сильного человека.
У меня вопрос физической силы стоял совсем по-иному. Чтобы справляться с работой, хорошо было обладать физической силой, а еще лучше – выносливостью, что значительно важнее, чем сила. Но демонстрировать наличие силы было крайне нежелательно. В первую очередь это касалось драк. Драка была простейшим и самым верным способом для лагерного начальства продлить мне срок и, тем самым, оказать на меня новое давление. Драку нельзя было допустить ни при каких обстоятельствах. Но, вместе с тем, ни в коем случае нельзя было показать зэкам свою слабость. Уступчивость в конфликтах всегда расценивается зэками как трусость или физическая слабость и немедленно провоцирует новую агрессию с их стороны.
Поэтому нужно было научиться без прямого физического давления, без применения кулака, чисто моральным путем нейтрализовать само желание драки. Именно для этого нужен был «авторитет», моральная сила, которая в зоне, в тюрьме, есть альфа и омега жизненной мудрости. Моральная сила у меня в потенции была, и немалая. Вопрос состоял в том, как ее из потенциального состояния преобразовать в действующее, – в зоновский авторитет, в уважение зэков. На это мне понадобилось полгода.
Я выстроил свой авторитет, не затеяв и не допустив ни одной драки и не совершив ни одного уголовного или какого бы то ни было иного преступления. Я завоевал его стойкостью, твердостью, незыблемостью своей позиции. Лагерное начальство, развязав против меня ожесточенную войну, очень помогло мне в этом деле.

…Ну, а пока нас выстроили на вечернюю проверку и после переклички повели всем строем в столовую. Здесь каждый занимал свое строго определенное место, соответствующее его статусу в зоне и в отряде, его авторитету. Меня кабан поставил где-то в середине колонны к вящему неудовольствию моих соседей. Колонна подошла к столовой. Кабан скомандовал: «Снять шапки! Заходи!»
Первыми в колонне идут пацаны. За ними идут мужики. Я в их числе. Колонну замыкают ряды чертей. Последними в столовую входят козлы: звеньевые, их шестерки, бугор, кабан.
Вошедшие вытянулись цепью к горе мисок, а оттуда – к котлам. В конце огромного зала стояло два котла. В одном котле жидкость светло-серого цвета – «каша». Во втором – темно-серого – «чай». Кашу наливали в миску, чай – в принесенную с собой кружку.
Перед котлами стол с нарезанным хлебом. Хлеборез лично выдает хлеб каждому, подходящему с миской. Размер выдаваемой пайки (птюхи) зависит от авторитета подошедшего. Полученный хлеб зэки тут же прячут в карман телогрейки и дальше двигаются к котлу с баландой, где раздатчик плюхает в миску черпак водянистой каши, а затем к котлу с чаем.
От котлов, с мисками и кружками в руках, зэки тянутся к местам за столами. Столы длинные, метров по тридцать, во всю ширину зала. И сами столы, и места за ними, так же, как и места в строю, строго распределены по кастам и рангам. Мужик, севший по ошибке или по незнанию не за свой стол, моментально сапогами и кулаками выметается из столовой, а севший не на свое место рискует получить миской по голове.
Все выстраиваются на своих местах за столами и ждут команды: «Садись!» После команды все садятся и быстро начинают черпать ложками из мисок. Потом пить из кружек. Впрочем, я заметил, что многие успевали выпить содержимое мисок еще до того, как добирались до своих мест за столами, и за стол они садились с пустыми мисками и пили из кружек. Хлеб никто из зэков не ест. Хлеб отправляют в карман «телки» – телогрейки.
Я по простоте душевной принялся откусывать от своего хлеба и черпать ложкой светло-серую жидкость из миски. Это оказалась какая-то каша, сильно разбавленная водой. Но не успел я зачерпнуть четырех-пяти ложек, как раздалась команда: «Встать! Выходи строиться!»
«Так вот почему они прячут хлеб по карманам, – догадался я. – Чтобы съесть его не спеша, и не давиться».
– Разобраться по пятеркам! – орут козлы. – Шагом марш! – И отряд быстро двинулся в направлении своего барака.
Я удивляюсь, как можно за две, максимум, за три минуты поесть? Ну ладно мужики, с ними мало кто считается, но как едят с такой скоростью пацаны, козлы?
Со временем мое недоумение разрешилось довольно просто. Козлы едят после того, как поедят все зэки и отряд вернется в барак. Едят в отдельном помещении, чтобы никто не видел, что они едят. Едят спокойно и не торопясь, – не из общего котла, а из своего, «козлиного». Для козлов готовят отдельно и по другим нормам.
А пацаны вообще в столовую не ходят. Они едят «чем бог послал» в бараке, в «семейках», на своих шконках и табуретках, с водкой и чифирем. Из столовой шестерки приносят пацанам только хлеб. Столовая – для мужиков и чертей.

На следующее утро я отправляюсь на работу. Подъем сиреной в пять тридцать утра. На дворе темень. Быстро надеваю сапоги и телогрейку и бегу в сортир. Ночью шел снег. Он идет и сейчас. Все завалено снегом. Но к сортиру протоптана и протоплена, прошита дорожка. Весь снег вокруг в глубоких желтых пятнах и дырах от мочи. Это те, кто не добежал до сортира, мочились прямо себе под ноги. Справляю нужду и возвращаюсь в барак. В бараке у входа огромная печь, сложенная из кирпича, которую шныри топят круглосуточно.
В декабре 1981 года из-за какой-то аварии в зону трое суток не подавали электричество. Насосы котельной встали, и вся система отопления замерзла, трубы полопались. Бараки лишились центрального отопления. Печь на входе в барак предназначена под сушилку. Но теперь она является единственным средством обогрева огромного, длиной в 70 метров барака.
Рядом с печью – ряд умывальников с желобами для стока воды. Трубы водопровода тоже замерзли и полопались. Воду в умывальники шныри приносят из котельной. Едва умылся, звучит команда построения на утреннюю проверку. Уже знакомый мне порядок построения, перекличка, идем в столовую.
Очередь за миской, хлебом, кашей, чаем. Утром на кусок твоего хлеба насыпают наперсток сахара. Каша, по-моему, та же, что была вчера вечером. Может быть, лишь чуть больше разбавлена водой, пожиже.
По примеру других слизываю сахар с хлеба, хлеб кладу в карман телогрейки, сажусь за стол и по команде пытаюсь ложкой как можно быстрее вычерпать кашу из миски. Но и без хлеба мне это сделать не удается. Я и полмиски не вычерпал, как раздается команда: «Встать! Выходи строиться!» Теперь я понимаю, почему другие пьют из миски еще по дороге к столу.
Возвращаемся в барак. Здесь можно спокойно приняться за хлеб, который я сунул в карман. На нем еще сохранились редкие крупинки сахара. Жую его не торопясь. Отдаю себя всего каждой крошке, тающей во рту. Процесс соединения, слияния моего тела с кусочком хлеба. О, Господи, какое это блаженство, вкушать простой хлеб! Кайф прерывается звуками ударов в рельсу и криком: «Выходи строиться!»
Это построение на работу. Кабан, бугор и звеньевые строят отряд у барака, пересчитывают, кого-то пинками выгоняют из барака и загоняют в строй. Отряд ведут в предзонник. Там уже длинная колонна других отрядов, готовящихся идти по «рабочкам».
Наша зона обслуживает два завода лесной биржи. Шпалозавод производит шпалы. Завод деревостружки выпускает стружку для изготовления деревоплиты. В самом предзоннике есть еще завод по выпуску тарной дощечки. Наш, второй отряд, работает на шпалозаводе.
Отряд встал в общую колонну, и мы медленно продвигаемся к воротам зоны. Здесь нас ждет все начальство: ДПНК, начальники отрядов, оперативники, офицеры конвоя, бугры, кабаны… Сбоку стоят пять человек с духовыми инструментами. Это оркестр. Очень нестройно и фальшиво звучит «Прощание славянки».
Распахиваются ворота. Там, впереди, цепочка конвойных солдат с автоматами и овчарками образует четко обозначенный живой коридор. Там, впереди, начальник конвоя.
– Марш, марш! – Раздается команда, и очередная пятерка заключенных движется к воротам зоны, к живому коридору, который выстроился за воротами.
– Пятьдесят седьмая, пошла! – орет ДПНК.
– Пятьдесят седьмая, – отвечает начальник конвоя, принимая очередную пятерку, подбегающую на рысях из ворот.
Овчарки захлебываются лаем и рвутся с поводков.
– Бегом! Бегом! – кричат офицеры конвоя.
А вслед уже летит:
– Пятьдесят восьмая, пошла! Бегом, мать вашу!
И, как эхо:
– Пятьдесят восьмая! Бегом, бегом, мать вашу!
Моя пятерка рысью мчится по глубокому снегу, догоняя тех, кто вышел-выбежал перед нами. Мы подбегаем к колонне, зажатой с двух сторон автоматчиками и овчарками. Следом за нами подбегают следующие пятерки.
Колонна не стоит на месте спокойно. Она как живая, как будто кипит. В ней все время происходит какое-то движение. Зэки «толкутся», толкают друг друга, дерутся, выталкивают из пятерок своих соседей. Тот, кто не удержался в своей пятерке, сдвигается, выбивается соседями в следующую, а там, чтобы занять место, ему приходится начинать новый бой, с уже новыми соперниками, – никому не хочется покинуть свою пятерку.
Меня на место поставил бугор, и пока в отношении меня ни у кого никаких поползновений. Я недоуменно наблюдаю за всеми этими сражениями в строю. Смысл этих боев мне не понятен. А пока…
Далеко сзади поверх слабеющих звуков «Славянки» звучит:
– Сто двадцать седьмая, последняя, пошла!
И эхом:
– Сто двадцать седьмая, последняя!
Вся колонна вышла из зоны и теперь находится в распоряжении начальника конвоя.
Звучит предостережение:
– Внимание! Предупреждаю! Шаг влево, шаг вправо, прыжок вверх, считаются побегом! Стреляем без предупреждения! – И дальше: – Шагом марш! Шире шаг!
Колонна втягивается в странный коридор-туннель, стены которого – высокие, в три этажа надолбы из бревен и стволов деревьев, наваленных каким-то непонятным буреломом. Это хаотическое нагромождение образует по обе стороны нашего коридора баррикады высотой метров в десять. Мы движемся по коридору между гигантскими надолбами. По-видимому, это циклопическое сооружение призвано противостоять не человеку и не автомобилю, но сверхмощному бульдозеру. А внутри его – автоматчики с собаками и колонна зэков.

Поселок Выдрино, в котором расположена наша зона, находится на границе между иркутской областью и Бурятией, на южной оконечности озера Байкал. Здесь в него впадает маленькая, бурная и очень чистая горная река Снежная. Она сбегает с отрогов Саянских гор, окаймляющих озеро Байкал. Река Снежная является пограничной. На ее левом берегу – Россия, на правом – Бурятия. Наша зона стоит на правом берегу реки. Мы в Бурятии.
Зона обслуживает местную лесоперевалочную базу и деревообрабатывающий комбинат. Поэтому, кроме «воспитательных» функций, начальство зоны должно выполнять еще и план по переработке древесины.
Лес в Байкал сплавляют по впадающим в него рекам, а затем огромными плотами катера буксируют его со всей акватории озера на лесоперевалочную базу. Зона расположена на самом берегу «славного моря Байкал». Только огромный забор высотой в семь метров и несколько рядов следовых полос и других заборов отделяют нашу зону от озера.
Я провел в зоне два с половиной года, но озера не видел. Я часто слышал шум прибоя, когда озеро штормило, но с верхотуры шпалозавода видел только блестящую полоску воды где-то далеко-далеко у самого горизонта. Это только так говорится, что Байкал находится сразу за забором зоны. Само понятие «забор зоны» весьма условное и неопределенное.
Зоновские заграждения – это не просто забор. Это, скорее, многоэшелонированная фронтовая противотанковая оборона, подобная той, которую устроили советские войска на Курской дуге. То, что мне удалось наблюдать в зоне, представляло собой следующее.
Забор из колючей проволоки. За ним тропинка патруля шириной метра полтора. Дальше могучие надолбы из врытых глубоко в землю мощных бревен – против прорыва на тракторе или лесовозе. За ними забор из колючей проволоки. За ним вспаханная следовая полоса шириной в три метра. За ней забор из колючей проволоки. За ним тропинка патруля шириной метра полтора. За ним гладкий деревянный забор, высотой метра четыре. На заборе – провода охранной сигнализации, фонари освещения и сигнальные сирены. Из-за забора выглядывают сторожевые и дозорные вышки с прожекторами и вооруженной автоматами охраной. Слышен лай собак.
Но когда выходишь из зоны на работу и оглядываешься назад, то видишь только гигантский семиметровый забор и никаких сторожевых и дозорных вышек. Значит, между этим забором и теми «внутренними» сторожевыми вышками есть еще много всего, о чем можно только догадываться.
Советская власть тщательно хранит и зорко оберегает покой своих заключенных, чтобы никто из посторонних его не потревожил.
Никто кроме охраны не знает, что находится на участке между сторожевыми вышками и внешним забором. Это «терра инкогнита» нашей зоны. Никому из зэков не удавалось туда проникнуть. Самая удаленная точка пространства зоны, куда действительно ступала «нога зэка», когда он пытался бежать в мою бытность в зоне, был 4-метровый деревянный забор с прожекторами освещения. А дальше – «неизведанные земли за великим океаном доколумбовых времен».

…Путь на шпалозавод занимает минут сорок быстрым шагом, километра три-четыре. Посередине пути делается короткая остановка и перетасовка. Это отделились отряды, идущие на завод древесной щепы. А мы продолжаем наше движение дальше, на шпалозавод.
Вот и он. Мы втягиваемся в ворота завода все по той же схеме:
– Первая, пошла! – Первая.
– Вторая, пошла! – Вторая… И так далее.
На заводе своя предзона. Нас по счету загнали в предзону. Ворота за нами закрываются. Еще один пересчет уже в предзоне. И, наконец, открываются ворота из предзоны на завод, и мы расходимся по рабочим местам.

Территория шпалозавода обширна. В нем лесная биржа, на которую лес снаружи завозят лесовозами. В огромном здании завода находится две линии шпалорезных станков, оснащенных гигантскими дисковыми пилами диаметром до полутора метров, множество конвейерных лент и станков с меньшими пилами.
Меня ставят на накатку на участке первичной разделки.
Часть завода – это гигантский деревянный сарай высотой в пять этажей и длиной метров сто. В нем нет ни окон, ни дверей. Они не нужны, так в сарае есть множество технологических проемов, отверстий и проходов. В нем гуляет ветер так же свободно, как в редком лесу. А боковые стены и крыша только усиливают тягу сквозняков, превращая все сооружение в своеобразную аэродинамическую трубу.
Первичная разделка расположена с одного торца заводского корпуса, под самой крышей. Торцевой стены тут нет. Сюда со двора лесной биржи двумя конвейерными лентами подаются «хлысты» – древесные стволы длиной в 7-8 метров без сучьев.

Мы с напарником вооружены железными крюками и стоим у одной из непрерывно движущихся подающих лент. Как только хлыст прибывает наверх, мы должны одним рывком скатить, сдернуть его с конвейера на помост и подкатить к резчикам. Конвейер при этом не останавливается, продолжает двигаться. А за этим хлыстом идет следующий, который также нужно успеть сдернуть с ленты и откатить. И так далее.
Резчики, вооруженные ленточными пилами, режут хлыст на «тюльки» – заготовки под будущую шпалу длиной в 2.7 метра. После порезки мы скатываем тюльку на другие конвейеры, подающие ее на шпалорезные станки.
На лесной бирже работает другой отряд. В зависимости от положения хлыстов на земле, проворства мужиков и свирепости их звеньевых и бугров, хлысты идут то равномерно, один за другим через определенный промежуток, то сплошняком, то вообще внахлестку, один на другом.
Мы, на накатке, должны вовремя сдернуть хлыст с ленты и откатить его на нарезку, подготовив место для следующего. Хлысты идут разного диаметра, как деревья в лесу. Это может быть стандартный диаметр, чуть толще шпалы, сантиметров в 30-40, увеличенный – в 50-60 сантиметров, а может быть и в два обхвата – до метра в диаметре.
Если мы замешкались и вовремя хлыст не сдернули, он уходит по ленте дальше и, чтобы он не свалился на работающих внизу, включается аварийная сигнализация, останавливается лента конвейера и вся работа. Тут же мчатся звеньевые и бугор, начинаются крики, скандал, мат, раздача тумаков и оплеух. А хлыст, ушедший в «аварийку», приходится неимоверными усилиями вытаскивать, и на это нужны уже 5-6 человек одновременно. Поэтому необходимо во что бы то ни стало вовремя сдернуть хлыст с ленты, откатить его на порезку и вернуться в позицию для приема следующего. Иногда, когда приходит особенно толстый хлыст, мы зовем кого-нибудь на помощь и тогда втроем-вчетвером сдергиваем толстяка с ленты.
Вдвоем и, тем более, вчетвером накатчики должны работать слаженно и синхронно с тем, чтобы одним рывком сдернуть хлыст с движущейся ленты. Если кто-то из накатчиков замешкается или дернет свой край недостаточно сильно, или не одновременно с напарником, хлыст либо остается на ленте и идет в аварийку, либо сходит с ленты одним концом. Тогда он становится поперек и при движении сметает все на пути. Вот почему накатчики должны работать дружно и споро.
…Вначале работа у меня не ладится. Мой край хлыста никак не хочет скатываться с ленты. Мне явно не хватает сноровки. Я выбиваюсь из сил, задыхаюсь. Я весь взмок от пота. Мат несется со всех сторон. Но руками меня не трогают. Ставят в помощь третьего. И работа как-то движется с грехом пополам.
Звеньевой просит у бугра разрешения переставить меня на другое место, не такое тяжелое и ответственное. Но бугор непреклонен – он получил приказ начальства, и нарушать его не намерен. У звеньевого не остается иного выхода кроме отборного мата.
Интересную вещь я успел заметить уже в первый день пребывания в зоне. Здесь очень своеобразный мат, имеющий мало общего с матом на воле. Самое крепкое слово, которое тут можно услышать, это «урод». Иные, так легко используемые на воле, типа «фуй», «пидор», «твою мать», «…тебе в рот» и так далее, я нигде, ни от кого, ни по чьему адресу не слышу. Видимо, за ругательство позабористей «урода», нужно отвечать, а это уже опасно. Вот и не применяют.

…Время тянется бесконечно медленно. От меня валит пар, как от паровоза. Вся моя одежда изнутри мокрая. А телогрейка на спине побелела от инея – застывшего пара, исходящего от меня. Лишь иногда удается передохнуть немного, когда лента, идущая снизу, пуста, без хлыстов, или ее останавливают, чтобы поменять диск на шпалорезном станке. Но эти короткие перерывы продолжаются недолго, и затем опять начинается гонка с хлыстами.
Но вот, наконец-то, удары в рельс. Перерыв, обед.
На дрожащих, подгибающихся ногах спускаюсь с верхотуры на землю и бреду со всеми вместе в барак, где раздают еду. Нас опять пересчитывают и строем заводят в столовую. Порядок все тот же. Птюха хлеба граммов в 200, миска щей. Но здесь не гонят в шею. Дают поесть первые минут 5-7. Потом по команде все встают и идут за вторым – каша, чуть гуще, чем утром в зоне. Но и ее можно запросто пить через край миски без ложки. Мяса нигде не видать, ни в щах, ни в каше. Еще минут 5-7, и обед закончен.
«Выходи строиться! Марш по рабочим местам!»
Умудренный опытом, я прячу хлеб в карман. Но мне нужно срочно напиться. С обильным потом я потерял много воды. Я обезвожен. Обычно у меня склонность к пониженному давлению – гипотония. Пока я работал, давление было еще в норме, – сердце работало интенсивно. Но мой организм сильно обезвожен, и сейчас мне нужно пополнить запасы воды, иначе начнется гипотонический криз. Я уже ощущаю его приближение – меня начинает всего качать, трясти, ноги дрожат и становятся ватными, кружится голова. Нужно срочно найти кран с водой. Я бросаюсь от одного человека к другому:
– Где здесь вода? Где здесь кран с водой?
Никто не знает или не хочет говорить. И я мечусь между бараками цехов в поисках воды. Меня уже всего мутит. Ноги подкашиваются. Я сажусь на бревна. Потом ложусь. Мой организм хочет освободиться от всего лишнего. К горлу подступает рвота, и я выдаю на землю все то, что съел.
После рвоты немного полегчало. Я лежу еще минут пять на бревнах. Потом поднимаюсь и бреду к своему рабочему месту. По дороге я замечаю кран, торчащий из стены какого-то барака. Я подхожу, кручу кран. Из крана бьет струя воды. Я припадаю к крану и пью, пью, не могу оторваться. Фу-ух! Какая же это прелесть – чистая вода!
Вода заметно подбодрила меня. Достаю из кармана свою пайку хлеба. Теперь можно и пообедать. Я слышу удары по рельсу, потом визг дисковых пил. Перерыв закончился. Не торопясь, тащусь на свою верхотуру. Там меня встречает свирепый звеньевой:
– Где пропадал? – орет он.
– По нужде ходил, – отвечаю спокойно.
…Конвейер включает свой бешеный темп, и я снова налегаю на хлысты. Уже не помню, как я выстоял до следующего рельса.
Все. Конец. Идем домой.
Моя телогрейка такая же мокрая, как нижнее белье. Мороза не чувствую. А он не меньше градусов 25 по Цельсию. Я буквально тащу свои ноги за собой. Опять предзонник, пересчет. Колонна выходит в обратный путь. Уже совсем темно. Прожектора, лай собак, потасовки в пятерках. Обратный путь я прохожу как в тумане. И вот, «родная зона». Еще раз пересчет, и я уже в зоне. Бреду в свой барак. С огромным трудом стаскиваю с себя насквозь промокшую, а в дороге промерзшую до льда телогрейку.

Сейчас, вспоминая те первые дни в зоне, я думаю: знают ли те, кто так любит использовать популярное израильское выражение «лаавод ад ше ашан лаван йице» – «работать так, чтобы пар повалил», что оно обозначает?

Я стащил телогрейку, повесил сушить. Напился воды и бросился на шконку. Скоро проверка, но нужно полежать, скопить хоть немного сил. Меня будит рельс. Проверка и ужин.
Теперь «за ужином» я успеваю выпить из своей миски. Хлеб забираю с собой. Вернувшись в барак, съедаю хлеб, запивая его кипятком. Все. Спать. И я падаю на шконку как убитый. Мой первый рабочий день в зоне закончился.
Наутро, проснувшись, я обнаружил, что у меня украли сапоги. Я сказал кабану: «На работу, на проверку, в столовую не пойду. Сапоги украли».
Минут через пятнадцать мне приносят чьи-то растоптанные валенки. В них я отправляюсь на работу. Вначале в валенках даже удобнее, теплее, и не так больно, когда хлыст накатывается на ногу. А такое поначалу случалось у меня нередко. Мои первые впечатления от работы (письмо от 5.03.82):
«…Я уже работаю (четыре дня). Место работы, лесная биржа, находится в 3 км от зоны, и мы ходим туда в сопровождении конвоя. Здесь стоят сильные морозы. Ночью 25-30 градусов. Днем немного теплее. Работать приходится фактически на открытом воздухе, т.к. лесоцех не отапливается и открыт со всех сторон… Работа физически довольно трудная (по крайней мере, для меня)… сказывается возраст. Средний возраст осужденного в нашей колонии 22 года… это все зеленая молодежь, мои сыновья. Когда оборудование работает без поломок, то темп бешеный. …На станках, рассчитанных на 200-250 шпал за смену, дают до 400 и более, так… зарабатывают себе УДО (условно-досрочное освобождение). Мне работать в таком темпе трудновато. Дают себя знать и возраст, и сердце, и длительный тюремный перерыв в работе. Я сильно перегреваюсь, потею, а по дороге домой мерзну, т.к. никакой сушилки и грелок здесь нет. Сушиться можно только в бараке, в жилой зоне. Бывает так, что даже телогрейка становится мокрой и потом обмерзает. Но я думаю, что… привыкну потихоньку, и все пойдет легче, так что вы за меня не беспокойтесь».

Дни пошли один за другим. Я действительно постепенно привыкаю и приноравливаюсь к работе. Оказывается, она не такая трудная и не требует много сил. Нужна лишь сноровка. Хлыст одним рывком сдергиваю с ленты, он сам катится, а я расслабляюсь. Да и мускулы мои пообвыкли. Работаю только мышцами спины. Потеть стал значительно меньше. В перекурах отдыхаю. В обеденный перерыв гуляю по территории завода, дышу воздухом, знакомлюсь с людьми.
На заводе в обед ко мне подошел цветной, капитан из конвоя. Стал расспрашивать, откуда. Оказался земляк, харьковский. Спросил меня, в какой камере я сидел в тюрьме на Холодной горе. Услышал номер моей камеры, многозначительно произнес: «А-а-а!» и отошел. После этого я видел его много раз. Но он никогда больше ко мне не подходил и делал вид, что мы незнакомы. Видимо, камера, в которой я сидел, ему хорошо известна своей дурной славой.

Письмо от 6 марта 1982 года.
«…в бараках довольно холодно, что особенно неприятно из-за того, что приходится работать на улице. На работу (во вторую смену) мы строимся в 4 часа 15 минут дня, а возвращаемся домой около 3 часов ночи. Т.е. только в рабочее время на холоде приходится быть 11 часов, не считая всех прочих построений и проверок… Вот почему холод в бараке, где мы спим и бодрствуем в свободное время, очень неприятен. Остается только ждать тепла…
…Я уже писал в предыдущем письме о том, что каждый прожитый здесь день, каждая шпала, каждый шаг, который я делаю по дороге на работу и с работы, приближает вас… к заветной цели. Именно этим, и только этим я живу…»

Письмо от 12 марта.
«Здравствуйте, мои родные! Уже вечер, около 9 часов. …У нас с вами разница во времени 5 часов. Значит, вы все собрались после школы и пообедали. Ну, а я скоро ложусь спать. Сегодня мой праздник – день рождения… круглая дата – 44. Такая бывает только один раз в жизни. Я его отметил по зэковски: наработался всласть так, что все тело гудит, а спина – как отбивная котлета, такая это работа, бревна катать. …И все же я получил небольшой подарок ко дню рождения. Последнюю неделю я носил валенки взамен украденных у меня сапог. Но на улице уже становится тепло, снежок подтаивает, и ходить в валенках тяжеловато. Так вот сегодня я получил свой подарок ко дню рождения – мне только что выдали новые сапоги. …А если серьезно, то для меня самым большим подарком ко дню рождения будет сознание того, что к сегодняшнему дню вы уже получили мое первое письмо из зоны и знаете, где я…
…Самочувствие у меня неважное. Я удивляюсь себе, вот уже вторая неделя заканчивается, а я держусь, несмотря на гипотонию. Ты ведь знаешь, как ведет себя мое пониженное давление, то все… нормально, а то вдруг криз…
…Я, кстати, на приеме у начальства, при поступлении в зону, говорил об этой своей болячке, почему и попал в самый тяжелый отряд и на самую тяжелую работу. Но это не большая беда. …Человек привыкает к любым условиям и к любой работе. Привыкну и я. …Единственное, что меня пока донимает, это сильная усталость после работы. Но надеюсь, что со временем я втянусь и привыкну».

 Письмо от 18 марта.
«…Работа у меня все та же, постепенно я к ней привыкаю. А вот к чему действительно привыкнуть трудно, так это к отношению между людьми.
…Постоянно действуют силы, стремящиеся унизить человека, опустить его на более низкий уровень. …Здесь весьма наглядна та самая борьба за существование, а скорее, за выживание, о которой в свое время говорил Дарвин. Эта борьба происходит здесь всегда и везде: в строю на работу и в строю в столовую, за место в столовой и за место в строю, за место в секции и в тысяче других мест. И каждое завоеванное тобой место обозначает твое место в данном обществе. …Хуже всего достается новичкам, таким, например, как я. Все вокруг стремятся опустить их как можно ниже. А это означает – есть хуже и меньше других, работать больше, тяжелее других и за других. …Вот почему приходится пока нелегко.
…Кроме своеобразности зоны, отряд, в который я попал (2-ой отряд) является своеобразным в зоне. …Говорят, что он отличается от других отрядов во всех отношениях. В том числе, в отношении беспредела и… «крысятничества», т.е. воровства. …В общем, пока я не займу здесь определенного стабильного положения, мне придется жить как пролетарию – все свое носить с собой. Это правило касается буквально всего моего быта до мелочей…
Я все же надеюсь со временем врасти в этот строй жизни, в котором человек лишен не только свободы, но и человеческого достоинства, надеюсь найти в нем свое место не на самой низкой ступени. Но будущее покажет… Сейчас у нас тут стоят сильные морозы – по ночам градусов до 30. В таких условиях приходится проводить на улице более 14 часов на работе, да и в жилых секциях тоже прохладно. И я прямо удивляюсь себе – все еще здоров, тьфу, тьфу, тьфу. Воистину, Господь не оставляет меня Своим вниманием. Большое Ему спасибо».

Нас перевели на работу по двенадцать часов. Эти смены я запомнил на всю жизнь. И в особенности ночную смену, которая тянется так долго, что кажется, – вообще никогда не закончится. Со своей верхотуры, в перерывах между хлыстами, я с нетерпением поглядываю на восток, на далекий горизонт. И вот он начинает потихоньку, светлеть. С каждым следующим хлыстом он становится все светлее. Вот он уже стал розовым. Значит, скоро конец. Еще немного, еще несколько десятков хлыстов и, наконец, удары в рельсу. Эта бесконечная ночная смена подошла к концу. Еще один день позади. Теперь добраться бы до зоны, и в шконку. Я приблизился к освобождению еще на 24 часа.
А между тем, в зоне у меня постепенно «налаживается быт». В зоне живут «семейками». Соседи по койкам пригласили меня в свою «семейку».
Теперь хлеб, который все несут в барак, и сахар мы поедаем «в семье». Это значит, что мы ставим табурет в проходе и садимся вокруг него на койки. На табурет мы выкладываем весь наш хлеб. Аккуратно его режем, наливаем в кружки кипятку. Каждому по наперстку сахару. И вот «семейка» сидит чинно вокруг табурета. Каждый отхлебывает из своей кружки и берет зажевать кусочком хлеба. Если есть чай, завариваем чай. Но это далеко не чифирь, какой употребляют пацаны, козлы и те из мужиков, кто «побогаче».
Что дает мне семейка? Ну, во-первых, я уже не один. Вокруг меня «свои», семейка. Они рядом со мной в бараке. Они рядом со мной в строю. Я должен делиться с ними всем, чем могу. Так же, как и они со мной. Я отдаю кому-то по его просьбе свою последнюю пару белья: трусы и майку. Кто-то дает мне свои стираные трусы и майку. Но доброе деяние мое не проходит без наказания. Очень скоро я обнаруживаю, что завшивел. Видимо, в трусах или майке, переданных мне, были «гниды» – яйца вшей.
Тут я должен рассказать про вшей. Прошу прощения.
Я ведь жил, рос во время войны и сразу после нее. Вместе с родителями месяцами скитался по поездам беженцев, в эвакуации. Жил в очень трудное послевоенное время. Все те годы, сколько помню, я лично никогда не встречался с проблемой вшей. Нас всех, школьников первых классов, стригли под машинку наголо, чтобы предупреждать появление вшей.
А здесь практически все были завшивлены. И однажды ночью я тоже вдруг начал чесаться и не мог заснуть до утра. Потом, позже, я стал опытным в этом вопросе и знал, как и что с этим делать. Но в ту ночь меня охватила паника. Нет, не паника – ужас. Как быть? Как от них избавиться?
В зоне была прожарка, но она бездействовала. Туда принимали только верхнюю одежду, и температура там была недостаточно высокой, чтобы уничтожать гнид. И, наконец, мало кто сдавал свою одежду в прожарку, чтобы окружающие не подумали, что у него есть вши…
В общем, прожарка популярностью у зэков не пользовалась.
Но при желании от вшей и гнид можно было избавиться и без прожарки. Этот способ я разработал и испытал на собственном опыте и проводил в жизнь среди всех соседей по камере в периоды моих длительных отсидок в ШИЗО (штрафном изоляторе) и в ПКТ (помещение камерного типа – внутренняя тюрьма в зоне). Но все это будет позже, в будущем.

А пока… Я обнаружил на себе вшей. Как быть? Нужно срочно избавляться от них, пока никто не узнал. Ведь это не только противно и негигиенично. Это становится предметом всеобщего позора, и это явный шаг в сторону «опускания» в глазах окружающих, и окончательная потеря авторитета, которого у меня и так немного.
Я не видел вокруг себя никого, кто бы открыто занимался поиском и уничтожением вшей. Все делали вид, что у них в этом отношении все в порядке. В тамбуре барака время от времени собирались козлы с шестерками и начинали выборочную проверку завшивленности зэков отряда. Они выдергивали кого-то, заставляли раздеться донага и начинали поиск вшей и гнид. При обнаружении следов, несчастный подвергался безжалостному избиению, после чего вызывали следующего. Это называлось борьбой с завшивленностью, борьбой за чистоту и гигиену.
Никаких других мер против завшивленности не принималось. А избитый бедняга получал индульгенцию до следующего расследования и побоев. Его отрадой был лишь тот факт, что народу в отряде много, все были завшивлены, так что до него очередь в следующий раз дойдет еще не скоро.
Это типичный пример того, как обстояли дела в зоне. Завшивленность была еще одним удобным предлогом для осуществления «легального» избиения более слабых с «благородными», «воспитательными», «санитарными» целями, явно одобряемыми и поощряемыми начальством зоны. Как следствие, завшивленность становилась все более распространенной.
Но почему и откуда вши? Ведь в зоне раз в неделю баня, есть горячая вода, есть возможность для стирки.
И вот подошла очередь бани для нашего отряда. Строем нас привели в баню. Ну, баня как баня. Скамьи, шайки, краны с холодной и горячей водой. Все вроде бы нормально. Но помещение моечного зала рассчитано максимум человек на 50-60, а то и меньше. А в нашем отряде… 180 человек, которых разом загоняют в зал и дверь запирают.
Ну, конечно, 30-40 человек, пацанов и козлов, просторно расположились на скамьях. Шестерки носят им воду в шайках, трут спины, делают массаж. Остальным нет места помыться даже стоя. Их бьют и гоняют, чтобы не мешали и не пачкали других своими грязными телами. Для этих несчастных только один кран с водой. К нему выстроилась длинная очередь с шайками. Не все в этой очереди успевают набрать горячей воды, чтобы хоть разок окатить себя водой из шайки с ног до головы, забрызгивая соседей и получая от них очередную порцию тумаков и зуботычин.
Проходит 30 минут, отведенных на баню. Двери открываются и всех выгоняют из зала. Теперь бы найти свою одежду в ворохе тряпья и одеться без потерь. И на том спасибо.
Вот и баня прошла. Зэки стали не намного чище, чем были до нее…
После бани я понял, что борьба со вшами должна быть очень серьезным личным делом и что от администрации никакой помощи в этом вопросе ждать нельзя. Я обратил внимание на стирку. Нужно извести вшей тщательной стиркой.
В ближайший выходной день, рано утром, я отправился в котельную. Благо там есть шайки, горячая вода и скамьи для стирки. Я достал кусочек хозяйственного мыла. Теперь за дело.
Я разделся, снял все нижнее белье с обильными следами вшей и принялся за стирку. Работал я долго и тщательно. Белье простирал несколько раз и вывесил на мороз. Сам остался сторожить, чтобы его не стащили с веревки. Уходил только на построение и на еду. Поздно вечером, перед самым отбоем, я снял белье и унес его в барак. Там – досушил в сушилке и еще немного влажное одел на себя.
Ночь прошла спокойно. Но через пару ночей меня опять атаковали вши. Это означало, что моя стирка успешно уничтожила вшей, но не смогла ликвидировать их яйца – гнид. Нужно было искать иной путь борьбы с гнидами.
Все это неприятные подробности. Но так выглядела одна из сторон моей новой жизни, моей борьбы за выживание в зоне, очень важная сторона.
В следующее воскресенье я вновь отправился в котельную со стиркой. Но прежде в санчасти запасся порошком хлорки. Я налил в шайку горячей воды и насыпал немного хлорки, чтобы раствор еще не разъедал белье, но был достаточно крепок. Все свое нижнее белье, вновь усыпанное вшами и гнидами, я положил в шайку с раствором хлорки и вымачивал в течение часа. Потом простирал хорошенько и вывесил на просушку. Пока сторожил белье на веревке, проверил верхнюю одежду. Она была чиста от паразитов. На этот раз я всю следующую неделю спал спокойно. Я победил эту напасть и отныне знал, как с ней справиться.

Работать мне становится все легче. Я меньше устаю, втягиваюсь. В конце концов, я такой же мужик, как и все вокруг меня… Ну да, я старше их, но ведь 44 года для мужчины – это самый расцвет, так чего мне раскисать. Наказание наказанием, тюрьма тюрьмой, но ведь есть и элементарная мужская гордость.
Правда, вместе с нами работали и те, кто еще несколько месяцев назад вкалывали на шпалозаводе, что за забором, на воле. У них там, за забором, на станках намного лучше и новее наших, норма 200 шпал в смену, а у нас – 400. Так что и им, с их богатым опытом, тоже нелегко. Я уже не говорю о еде. Ну а я-то совсем еще зеленый в этом деле, новичок.
И, тем не менее, тот факт, что я привыкаю к работе, был для меня очень важен в моральном плане. Кому-то это покажется забавным, но успешный итог борьбы со вшами был для меня большим достижением именно в моральном плане. В нечеловеческих условиях быта выдринской зоны я стал выстраивать свою прочную базу, свой нормальный человеческий образ жизни.

Вот отрывок из письма от 22 марта 1982 года:
«…Здесь все еще зима, мороз, снег, и никаких признаков потепления. Правда, говорят, что зима здесь не самая худшая пора. …Лето еще хуже – постоянно идут дожди и холодно. Поживем – увидим. …Настроение у меня нормальное. Я чувствую себя в длительной командировке, посланным по заданию Господа, и постараюсь выполнить его как можно лучше».

Начинаю обживаться

Несмотря на все усилия начальства, шпалозавод плана не давал. Не помогали ни увеличенная скорость конвейеров, ни переход на двухсменный, по 12 часов, режим работы. Выработка постоянно падала. В основном из-за поломки оборудования. Обозленные, измученные зэки постоянно ломали ленты конвейеров, диски пил, подающие шнеки. Да и само оборудование отказывалось работать в таком диком темпе и с такими перегрузками.
Ремонт длится недолго, от 10 минут до получаса. Но это был перерыв в работе и отдых для всех. Каждой поломке радовались, и следующую было ждать недолго.
Помните, у Солженицына каменщик Иван Денисович любил работать, класть кирпичи в стену всю смену, один в один, и с большим удовольствием. У моих напарников я трудового энтузиазма не замечал, а каждая остановка в работе встречалась с большим удовольствием.
Во время таких непроизвольных перерывов я гулял по заводу, знакомился с людьми.
Накатка, где я работал, была не самым тяжелым участком. Наиболее трудной была работа на «ошкуровке». Шпала, уже вырезанная по длине и поперечному габариту, иногда имела на себе остатки древесной коры. Кора на шпале недопустима и должна быть удалена. Эта операция называлась «ошкуровка».
Остатки коры со шпалы счищали вручную длинными, остро заточенными, изогнутыми, как серпы, ножами с рукоятками с обеих сторон. Эта операция требует большой физической силы и сноровки. На нее ставят молодых и сильных парней. Им приходится работать в страшном темпе, так как шпалы летят одна за другой со скоростью курьерского поезда и быстро накапливаются на участке ошкуровки. Мало кто выдерживает этот темп работы долго.
Меня удивляло, что эти крепкие парни с острыми ножами-серпами в руках были объектом постоянных издевательств и побоев со стороны бугра и его шестерок. Запуганные и забитые, они вечно ходили с синяками на физиономиях.
Странное дело. Чем человек был физически здоровее, тем больше он привлекал к себе агрессивное внимание козлов, да и пацанов. И в особенности, если он сам не был агрессивным. Многим хотелось унизить такого здоровяка, подавить его, показать свое превосходство над ним. Трудно простить спокойному тихому человеку его физическое превосходство над тобой. И несчастный за это беспощадно наказывался. Очень часто его подавляли, опускали. В лучшем случае, из него делали шестерку.
На шпалозаводе я обнаружил бункер, описанный выше. В него подавалась стружка со всех участков обработки древесины. Это была прекрасная «малина» и крепость пацанов. На бункере ели, пили, курили, играли в карты, травили баланду, спали, жили. Вот только женщин там не было. Бункер был домом отдыха, курортом на все время рабочей смены. Ну, конечно, в перерывах между сменами приходилось ходить в зону, стоять на проверках, спать в бараке. Но зато все остальное время можно было вполне беззаботно проводить на бункере.
Шпалозавод извне получал лес, а отгружал готовую продукцию, – шпалы и опилки. Это была необходимая и очень важная связь с внешним миром. Десятки лесовозов завозили хлысты на завод. Раз в два-три дня на завод загоняли железнодорожный состав для отгрузки готовых шпал и опилок. Все они обслуживались вольными людьми. Кроме того, на заводе работало с десяток разного рода специалистов по станкам, – ремонтников с воли. Здесь были и вольные женщины, разного рода учетчики, бухгалтеры и тому подобное. Все эти люди обеспечивали постоянную тесную связь завода с внешним миром.
Большинство из них жило тут же, за забором, в Выдрино. За деньги или за водку они приносили на завод «грев» – мешки с продуктами, водкой, «травкой», одеждой. Это была весьма важная статья доходов жителей Выдрино. Цветные и козлы не допускали непосредственного контакта зэков с вольными. Только бугры, как наиболее проверенные из зэков, имели такую привилегию, но и за ними тщательно следили стукачи и наседки. Поэтому мешки с «гревом» оставлялись в укромных, заранее условленных местах.
Завоз леса на завод и вывоз шпал с завода производился между сменами либо во время дневного перерыва. Между сменами зэков на заводе вообще не было, и он был открыт – никого, кроме сторожа. За бутылку водки заходи всякий, кому не лень.
Когда нужно было выгнать с завода груженый состав в перерыве, всех зэков загоняли в предзонник, пересчитывали и, если все были на месте, ворота завода открывались, и состав выходил. После этого ворота рабочки закрывались, и зэков из предзонника отправляли на работу.
В одну из таких вот отгрузок готовой продукции двое зэков совершили побег. Им здорово повезло. Конвой при пересчете зэков ошибся и не заметил нехватки двоих человек. Состав выпустили с территории завода, и он увез беглецов. Их хватились только в конце смены, часов через пять, когда стали пересчитывать зэков перед выходом из рабочки домой, в зону.
Как сложилась судьба беглецов – неизвестно. Начальство хвасталось, что их поймали. Но разве можно верить зоновскому начальству?

Доставка мешков с гревом была занятием не одних только вольных из поселка. Этой выгодной, легкой работенкой занимались и цветные, если у них был доступ на завод и в зону. Бутылка водки, и мешок в зоне. Чего проще? Многие цветные этим пробавлялись, особенно прапора.
Эти несчастные люди, поставленные исполнять свою собачью работу (а чем они отличались от тех конвойных овчарок, которые сопровождали нас в колонне?), в два-три дня пропивали зарплату и сидели в общежитии голодные и злые с похмелья, ничему не рады в этой проклятой жизни. Еда со стороны, бутылка водки, червонец были для них настоящим праздником в такие дни, и они готовы были ради этого занести в зону хоть черта лысого.
Разумеется, начальство строго следило, пресекало, но… и само не брезговало не пыльным приработком.
Интересную картину можно было наблюдать на заводе каждое утро. Пацаны, козлы и шестерки сразу же после входа на рабочку опрометью бросались врассыпную по всей территории, тщательно обследуя свои и чужие укромные места в поисках мешков с «гревом».
Иногда мешки просто перебрасывались через забор. Поэтому вся территория, в особенности вдоль забора, тщательно обследовалась. Обнаруженные мешки изымались и доставлялись в укрытия. Если мешок был чужим, это доставляло двойную радость. Поэтому все следили друг за другом, чтобы выявить тайники конкурента. Это была настоящая охота, и добыча оправдывала все старания.
Иногда по просьбе зэков и, разумеется, за деньги или водку, солдаты конвоя заводили на завод собаку. Бывало, что собаки забредали на завод и самостоятельно. Собака была особым лакомством, деликатесом. Бедное животное мгновенно отлавливали, разделывали, варили и съедали. Собака на заводе означала пиршество. У бурят собака вообще считается очень полезной пищей. Но и зэки-москвичи ею не брезговали.

…Я назвал «ошкуровку» шпал одной из самых тяжелых работ на заводе.
Погрузку готовых шпал в вагоны осуществлял небольшой по численности двенадцатый отряд. На каждый пульмановский вагон, вмещавший 60 тонн груза (около 1500 шпал), ставили двух грузчиков. За смену они должны были заполнить один такой вагон.
Грузчики, как правило, были молодыми, крепкими ребятами. Но 30 тонн на брата за восемь часов?! Каждую шпалу берут на плечо, по сходням поднимаются в вагон и там устанавливают на место, плотно пригоняя к другим. Полторы тысячи шпал за смену взять на плечо, поднять на высоту полутора-двух метров, занести в вагон, поднявшись по трапу, снять с плеча, установить на место, вернуться за следующей шпалой. Вес каждой шпалы – 50-60 кг. Это адский труд.
Я разговорился с молодым крепышом во время перекура на погрузке. Он сидел за то, что по пьяному делу разбил стекло в киоске и вытащил бутылку водки, – «добавить». Обычное дело. Получил два года за грабеж.
Измученный, тяжело дыша, он признался: «Если мне когда-нибудь удастся выбраться отсюда, я накажу своим детям и внукам держаться подальше от водки, от зоны и никогда сюда не попадать». Подошел бугор, матом и затрещиной погнал его продолжать погрузку.

Методы, применяемые на выдринской зоне, несомненно, несли в себе некоторый воспитательный эффект. Крылатая фраза: «Вас никто сюда не приглашал, вы сами пришли сюда» – была как нельзя более к месту.
Это была самая обыкновенная каторжная зона (говорят, что в СССР нет каторги), а начальство оправдывало эту каторгу игрой в слова: «Вы сами добровольно пришли сюда».
Каторга Выдрино начиналась в ее скудной столовой и заканчивалась на шпалозаводе. Но я бы сильно упростил картину, если бы остановил внимание только на скудном пайке и тяжелой работе. Такая картина каторги была бы весьма далекой от сути выдринской действительности.
Побои. Побои были неотъемлемым элементом этой каторги. Побои на работе при каждой оплошности. Побои в зоне, если не там стал, не туда сел, не то сказал, не так посмотрел. Побои в бане. Побои, если у тебя обнаружены вши, а они есть у всех и всегда. Побои у ларька с продуктами. Побои за хлеб, конфеты, курево, одежду. Побои во время конвоирования на работу и с работы.
Вот колонна зэков идет на завод или с завода. Впереди – пацаны, за ними мужики, замыкают колонну козлы с шестерками. Среди мужиков в колонне постоянные потасовки. В пятерках, между пятерками вспыхивают непрерывные ожесточенные драки. Я долго не мог понять, в чем дело. Чего не могут поделить между собой эти люди в строю. Ведь через 40 минут, максимум час, они либо на заводе, либо в зоне. Чего делите, парни?
Чтобы понять, из-за чего драки в колонне, я решил принять участие в «потасовке». Я встал в «чужую» пятерку, и на меня моментально посыпался град ударов. Меня выталкивали из пятерки всеми силами. А так как я не отвечал и не сопротивлялся, то меня очень быстро вытолкали в следующую сзади пятерку, затем в следующую и так далее.
Чем ближе я смещался к хвосту колонны, тем яростней и ожесточенней были удары. Я смиренно сносил их, добровольно смещаясь к хвосту колонны. Довольно скоро я оказался в последней пятерке колонны. И вот тут-то я узнал, что такое настоящие побои и почему все зэки так опасаются хвоста и бегут, стараясь во что бы то ни стало попасть в середину колонны.
На спины идущих сзади, в последней пятерке, в том числе на мою, обрушился град беспощадных ударов. Били, чем попало, – кулаками, сапогами, палками. Это была работа шестерок. Человек десять шестерок шли в хвосте колонны. За ними шли козлы и давали указания бить и подгонять колонну, подгонять и бить. И шестерки набрасывались на идущих в хвосте, не жалея своих рук, ног и сил. Они стаей, как бешеные собаки, подлетали сзади к последней пятерке и били по спинам идущих, били и били.
Бедные зэки, оказавшиеся последними, вжимались в колонну, стремясь продвинуться вперед, но их отбрасывали те, кто шли впереди, во второй от хвоста пятерке, не желая попасть на их место под град ударов. Это была в чистом виде борьба за существование, когда выживает сильнейший, а слабый обречен. Она происходит на глазах у солдат и начальника конвоя, но никто из них не вмешивается. Происходящее так легко остановить, прекратить. Ведь это вытворяют козлы, верные слуги цветных. Значит, избиение в колонне по пути на работу и с работы проводилось по прямому указанию начальства зоны. Видимо, оно входило в работу по перевоспитанию заключенных. Иного объяснения я не нахожу.
Этот эксперимент и для меня закончился довольно печально. Не выдержав побоев, я повернулся и огрызнулся, и в следующий момент кто-то из заплечных дел мастеров, подскочив сзади, нанес мне такой страшный удар сапогом в спину, что и сегодня, через четверть века после описанных событий у меня болит копчик. Видимо, что-то там мне тогда хорошо повредили.
Чтобы завершить свой рассказ о побоях в колонне, приведу следующий любопытный факт.
Как-то, когда я был уже в штрафном изоляторе (ШИЗО), туда «заехали» два сибирских мужика, молодые ребята. Они были изрядно помяты – их физиономии представляли один сплошной синяк. Я спросил их, за что попали в ШИЗО.
За отказ от работы – был их ответ. И дальше, оправдываясь, они стали объяснять:
– Пойми, мы вовсе не от работы отказываемся. Мы к такой работе привычные. Но мы отказываемся ходить на работу. Они ведь нас просто убивают по дороге. Так и до конца срока не дотянуть. Убьют в строю, и все тут.
Этой иллюстрацией к моему рассказу я завершаю описание работы на шпалозаводе.

Мое моральное состояние в те дни лучше всего характеризуют письма домой. Вот письмо Дорине от 25 марта 1982 года:
«Здравствуй… Дорюшенька! Через две недели ты отпразднуешь свое шестнадцатилетие. Между нами такое большое расстояние, что я тороплюсь отправить тебе поздравление уже сейчас, чтобы не опоздать ко дню рождения. …К сожалению, на этот раз я не смогу преподнести тебе никакого подарка, кроме этой скромной открытки. Так сложились обстоятельства. Но ты не огорчайся, мы еще наверстаем упущенное. …Если все будет благополучно, то через три года… вся наша семья переедет в Израиль. Но сейчас нужно жить… не только мечтой о будущем, но и повседневной жизнью со всеми ее бедами, заботами и радостями. 16 лет – это такой возраст, когда хочется гулять, танцевать, влюбляться. Все это так. Ведь 16 лет никогда больше не вернутся. Потом уже будет другой возраст, другие ощущения, впечатления, желания…
…Дорогая доченька, я очень хочу, чтобы ты выросла здоровой и счастливой, чтобы ты прожила большую и интересную жизнь… и увидала своих внуков и правнуков, чтобы ты никогда не жалела о том, на что решились твои родители, и была им всегда благодарна… чтобы ты прожила полнокровную, полноценную жизнь, и, оглянувшись назад, ни о чем не пожалела…»

Письмо от 1 апреля 1982 года:
«…Сегодня день несколько несерьезный, тем не менее, разговор у меня, как всегда, всерьез…
…Здесь есть осужденный по той же статье, что и я. Это адвентист седьмого дня Володя Г. …Он из Ташкента. Арестован и осужден в Улан-Удэ. Ему дали 2.5 года. Он уже заканчивает свой срок – ему осталось только 7 месяцев. Мы с ним знакомы, но и только. Дальше этого наши отношения пока не продвинулись, хотя мы с ним в одном отряде. Он здесь уже давно. Как-то приспособился и меня к себе близко не подпускает. По каким соображениям, мне судить трудно.
…Да, действительно, работа, которую я делаю, физически трудна. Но она была бы вполне терпима даже при моем здоровье и давлении, если бы после работы можно было спокойно вернуться домой, отдохнуть, поесть, отвлечься. Ничего этого нет. В жилых секциях все то же, что и на работе. Отношения между зэками, между зэковским начальством и зэками, между блатными и прочими такие, что уж лучше работать 24 часа в сутки, чем отдыхать после работы. То есть не дают человеку продохнуть все 24 часа в сутки и жалеют, что в сутках только 24 часа.
Выходные дни вообще превращаются в кошмар: тут не сиди, там не стой, здесь не собирайся, сюда не ходи, тут не болтайся, и т.д. и т.п. И после всего этого начальство зоны удивляется, почему не выполняется план по шпалам. А кому его выполнять – вконец замученным людям, которые ни поесть, ни отдохнуть, как следует, не могут? Ведь на еду отводится только 2-3 минуты. Поэтому все едят без хлеба. Потом хлеб несут с собой и поедают его по дороге или на койке, откуда их тоже гонят. …Но ко всему можно привыкнуть. Привыкну я и к этому. Хотя к унижениям привыкать значительно труднее, чем к физическим перегрузкам, голоду и усталости… К этим, последним, я уже почти привык, но не к унижению…»

Письмо хорошо описывает условия жизни и быта на выдринской зоне тех дней, мой взгляд на них и мое состояние духа. Письмо довольно откровенное, и остается совершенно непонятным, как администрация зоны его пропустила. Все, что я писал в этом письме, предназначалось не только Поле и нашим друзьям, но, в первую очередь, самой администрации зоны.

А вот письмо, отправленное на следующий день, 2 апреля 1982 года:
«…Вчера вечером пришло письмо от Вити Елистратова от 25 марта. …Днем раньше он видел Полю с двумя моими первыми письмами… Жизнь моя продолжается в том же темпе. Катаю бревна, постепенно привыкаю. Я уже писал, что легче привыкнуть к тяжелому труду или недостаточному питанию. Значительно труднее привыкнуть к общению с зэками, к оскорблениям и унижениям. …Матерщина и подзатыльники сильно унижают человеческое достоинство. Посмотришь на бедных зэков – каждый 3 – 5-й ходит с синяками на лице. Это все результаты общения: закон кулака – вот основной закон этих отношений. Такие вещи как еда (из ларька), одежда и другое имущество делятся таким же образом – кто сильнее и нахальнее, тот все забирает у более слабого и тихого.
Я стараюсь держаться как можно дальше от всего этого. Ты ведь знаешь мои принципы, я даже дома не умел толкаться локтями.
Беда… в том, что здесь такое поведение рассматривается как признак слабости, и тебя пытаются затоптать в грязь. У этих людей такая философия жизни, и они не представляют, что жить можно по-другому. В этих условиях, когда ты в силу личных принципов не имеешь права оказывать физическое сопротивление и физическое давление, очень тяжело сохранить за собой моральное достоинство, определенный моральный уровень.
Я стараюсь, как только могу. …Я жив здоров, и слава Господу…»

Эти письма, написанные четверть века назад, и сегодня укрепляют и вдохновляют меня. Иногда я не могу от них оторваться.
 
«6.04.82. …А где же ваши письма? Может быть, вы что-то пишете не так, и почта не может их пропускать? …Пишите письма, как надо. О том, что все хорошо в этом лучшем из миров. Вот как я пишу.
Живу я нормально и даже очень хорошо. Работа, хоть физически и тяжелая, зато имеет то громадное преимущество, что не требует никаких умственных затрат, и получается для человека сплошной отдых и покой. Что может быть прекрасней – никаких мыслей в голове. Она такая чистая и свежая… даже желания думать, и того нет. Прекрасно!
…с питанием… тоже полный порядок. Строгая диета против ожирения и лишнего веса.
Сколько дома было проблем с питанием! То чего-то не достанешь, то чего-то переешь. Здесь же все по норме, все строго дозировано и рассчитано, на 24 копейки в сутки. О каком ожирении может идти речь? Что может быть лучше такой диеты? Правда, в последнее время стали немного отступать от нее.
В связи с введением 12-часового рабочего дня ввели дополнительный прием пищи на работе в ночную смену. А т.к. мы дважды в неделю работаем в ночь, то в час ночи мы получаем дополнительный кусок хлеба и миску каши. Это несколько нарушает строгость диеты, но не слишком сильно – только дважды в неделю. Так что я надеюсь, что благотворное влияние диеты нисколько не нарушится».

Мое моральное состояние улучшается изо дня в день. 9 апреля я получил первые письма из дому.
«…Вчера мне приснился сон о том, что я получил сразу шесть ваших писем. …Так и вышло. И если вместо 6 писем мне отдали только 4, то это еще ни о чем не говорит… Вы помните мультик «Шпионские страсти»? Там было несколько чинов, начиная от лейтенанта Иванчикова и т.д., и кончая полковником Ивановым. В жизни бывают совпадения еще интересней.
…У нас в зоне есть инспектор по оперативной работе лейтенант Тараканов, есть начальник режима капитан Бобровников и есть начальник режимно-оперативной части подполковник Акулов. Как видите, и здесь все идет по возрастающей, как по званию, так и по размеру зверя. Это шутка. Серьезно же дело в том, что ваше заказное письмо с конвертами мне вручил Бобровников неделю назад, а сегодня я имел встречу сразу с двумя другими – Акуловым и Таракановым.
Дорогая Поличка… успокойся. Конечно же здесь не рай земной… Но ведь я здесь не один. Тут 2 тыс. человек, и все они живут и почти не умирают. Так чего же ты так расстраиваешься? Живут они, проживу и я. Конечно, это зона не обычная, специальная. Но ведь вы понимаете, что для меня и зона должна быть специальной. В конце концов, я тоже не рядовой человек. Вы должны этим гордиться. В принципе, если разобраться, работа не очень тяжелая… Но сочетание слабого питания, идиотской обстановки в отряде, в жилой зоне и на рабочем месте, сочетание матерщины, оскорблений и мордобоя, работы за других, все это резко ухудшает условия работы. Вот в чем суть. В первые дни мне было очень и очень тяжело. Бывали дни, когда я шел домой в мокрой от пота телогрейке. …Сейчас переносить физические нагрузки значительно легче, чем месяц тому назад. Иное дело – нагрузка моральная. Я имею в виду общение с окружающими меня людьми и обстановкой. Тут дело обстоит немного сложнее. Обстановка и люди здесь оказались намного более трудными для привыкания, чем сама работа. Но я надеюсь, что и этот барьер я возьму. …В отношении здоровья и сил. И то и другое есть. Слава Господу и благодарность. Я постепенно втянулся и сейчас уже почти на уровне с другими, хотя они и моложе меня на 20-25 лет. С едой – мне хватает. Правда, я сбросил все лишнее. Но это только на пользу, а не во вред. Так что и в этом отношении можешь не волноваться обо мне».

Письмо от 18 апреля 1982 года:
«…У меня просто не хватает слов, таланта, что ли, чтобы описать тебе те чувства, которые я испытываю по отношению к тебе, к деткам. …Может быть, это покажется странным, но чем больше я вживаюсь, врастаю в эту дьявольскую жизнь, тем становлюсь все более сентиментальным. Хотя, казалось бы, острота ощущений должна притупляться, кожа дубеть, а ум и сердце черстветь. Все происходит наоборот. Возможно, дело в возрасте? …Посмотрим, что покажет будущее. Может быть, на мне все же вырастет защитная кора из грубости, тупости, нахальства, наглости, вероломства, какой обросли все здешние зэки».

Я потихоньку, помаленьку приживаюсь в зоне, привыкаю к ее условиям, осваиваюсь. Расширяется круг моих знакомств, приятелей. Володя Г. ведет себя несколько странно. Он насторожен в отношениях со мной. На сближение не идет. Свою формулу шести главных барьеров, которую я привел выше, он получил от своего предшественника на зоне, тоже адвентиста. От него же по наследству он получил рабочее место и канал для «грева». Перечислив барьеры, которые необходимо преодолеть, чтобы начать нормальную жизнь в зоне, он сказал мне:
– Иди и учись жить. А когда научишься – приходи. Будем дружить.
Этот подход был для меня весьма непривычен. Я ожидал от него, осужденного по той же статье, что и я, и уже прожившего в зоне почти два года, по крайней мере, сочувствия, если не поддержки, а встретил холодную отстраненность, отчужденность. Я отошел от него и больше со своей стороны инициативу на сближение с ним не проявлял.
Чем можно было объяснить такое поведение Володи? Возможно, его личное положение в отряде было неустойчивым. Он сам с трудом держался на плаву и боялся, что появление еще одного человека в его лодке пустит ее на дно. Возможно, канал «грева», снабжения, который достался ему по наследству от предшественника, был строго «законспирирован» и довольно скуден, и Володя боялся его потерять. Ну и, в-третьих, Володя Гревцов по природе и в силу особенностей своей «подпольной работы», а адвентистов седьмого дня в те годы КГБ прессовал, был крайне нелюдим, осторожен и подозрителен.
Я думал тогда, что именно эти причины объясняли холодность и отчужденность Володи. Сейчас я думаю по-иному.

Что я имею в виду под каналом грева? В отличие от большинства зэков, для которых грев – это курево, спиртное и наркотики, для Володи это была доставка в зону продуктов питания. Он не курил, не пил водку и не употреблял наркотики.
В зоне очень распространена шутка: «Кто такой неуловимый Джо?» Ответ: «Это Джо, которого никто не ловит, потому, что он никому и «нафуй» не нужен». Так вот, мне до сих пор остается непонятным, как Володя, а перед ним его предшественник, смогли все годы в зоне сидеть где-то в каптерке и ничего там не делать? Ведь кум и хозяин зоны лично назначали на приеме, на входном контроле, кому, где, в каком отряде и на каком рабочем месте работать, и через своих стукачей следили за каждым зэком. И в это время такие «вредные» заключенные, как адвентисты, могли сидеть спокойно на протяжении нескольких лет на самых «блатных», тихих местах в каптерках и получать грев прямо в зону. Все это мне сейчас очень напомнило шутку о неуловимом Джо после того, как его поймали, а затем выпустили на поводке «неуловимо» бегать дальше.
Но это сегодня я так думаю. А в то время у меня никаких подозрений в отношении Володи не было. Он не захотел сближаться со мной, ну что же, жаль, конечно, но я отошел от него, и мы с ним больше не общались.
Потом, позднее, когда Володя увидел (так он мне сам сказал), что я вполне уверенно и самостоятельно становлюсь на ноги, не только не опускаюсь, но и поднимаю свой авторитет, он уже сам пришел ко мне и предложил жить с ним одной «семейкой». Я принял его предложение. В то время Володя был в зоне единственным нормальным человеком, с которым я мог общаться.
В своих письмах я многократно описывал обстановку в зоне, мое окружение, контингент зэков: ожесточенное, голодное, избиваемое и избивающее других зверье, загнанное в клетки. Эти звери на свободе пьянствовали, дрались, грабили, насиловали, убивали. Вот почему, прочтя у Игоря Губермана сентенцию: «Фуевых не содют», я подумал: «Где и с кем ты сидел, Игорек?»
Но вернемся к Володе и к нашей зоне. Володя вел себя очень тихо, скромно, никого не трогал и не хотел, чтобы его кто-то замечал, особенно цветные. И как это ни странно, он получал желаемое: его действительно никто из цветных и козлов никогда не замечал. Как будто бы его вообще не было ни в отряде, ни в зоне. Он всегда работал в ночную смену, когда цветных на заводе мало. Всю ночь он проводил в какой-то каптерке. На самом заводе я никогда его не встречал, даже тогда, когда мы работали с ним в одну смену. Я тогда предполагал, что он покупает за наличные свое рабочее место у бугра. Володя мне об этом ничего не рассказывал. Это был один из его многочисленных секретов. Теперь я, пожалуй, склоняюсь к мысли, что свое место он прямиком получил от кума. А тот получил в отношении Володи соответствующую инструкцию свыше.

Шло время. Я постепенно становился на ноги. Конечно, первоначальный шок от зоны был очень сильным. Это хорошо видно по моим первым письмам. Слава Богу, в тот период домой доходило много моих писем. Я же писем получал мало. Это, видимо, входило в планы начальства. Они хотели, чтобы известия о моем шоке стали доступны на свободе, но чтобы до меня не доходило никакой информации, которая могла меня поддержать и укрепить.
Потрясение от зоны, конечно, было. По силе я бы приравнял его к нокдауну в боксе. Но не к нокауту – после удара я все же довольно быстро встал на ноги. Я втянулся в работу, в рацион питания, справился со вшами, не допускал физического насилия в отношении себя ни с чьей стороны. Мой авторитет медленно, но верно рос.
Я стал больше общаться с зэками из других отрядов. Это был самый разный народ. В отличие от Володи, каждый из них проявлял тот или иной интерес к моей персоне в надежде извлечь из этого хоть какую-нибудь выгоду для себя. Я, в свою очередь, внимательно присматривался к фауне зоны.


Рецензии