Контра
Гражданкин - сухой маленький старичок, глазки - далеко, красные, слезятся. Колючее лицо, как ежик, свернулось в комочек. Ходит тихо, словно крадется, а головка, облысевшая, утонула меж костистых плеч, и не видать ее - вроде бы один горб по улице движется. Компания стоит у ларька, пиво пьет.
– Тихо, братцы! Гражданкин идет! - гомон спадает, все глядят в его сторону, слизывая с губ пивную пену. - Потеха будет...
Гражданкин останавливается в хвосте очереди, серый комочек лица разворачивается, оживляется. Стоит, суетливо шарит по карманам и ждет, когда угостят. Ему подносят пива.
– Ну, Петрович, расскажи, как ты у батьки Серого в банде оркестром заворачивал?
Петрович трясущейся рукой берет кружку, сдувает пену и медленно сосет пиво, молчит. Глазки прикрыты красными веками без ресниц - спокойны они и блаженны. Ему вроде бы и нет никакого дела до хохотливых голосов.
А шутники, разгоряченные выпитым - и пивом, и красной бормотухой, - возбуждены, наступают, толкают под руку:
Ну, Петрович, чего же ты? Расскажи...
Кем был-то в банде? Хронмейстером что ли? А? - Петрович спокойно допивает пиво. Утирается рукавом. Из внутреннего кармана его большого обвислого и линялого пиджака торчит какая-то палка. Конец этой палки, почерневший, с какими-то блескучими железными нашлепками, маячит у него перед лицом, в подбородок упирается.
Но это - не палка. Все знают, что это музыкальный инструмент. Какой только, не знают, дудочка такая голосистая с клавишами.
Не в духе он нынче! Мало поднесли...
А вчерась рассказывал...
Федька Пронин, местный трепач и забулдыга, протискивается вперед, держа над головой недопитую кружку:
А вот мы сейчас его разговорим...
А ну, Федь, ты мастак! Давай, шуруй! - слышатся одобряющие голоса.
Федька, облапив левой рукой Петровича, прижимает его к себе, сует кружку:
– Петрович, дорогой! Выпей за меня. Ты же меня любишь? Да?
Петрович тянется за кружкой, Федька отводит ее в сторону, подмигивает дружкам:
Э-э-э, не, не, Петрович, дружба дружбой... Ну, скажи, был в банде? А? Ну... Был?
Был, - бормочет старичок.
Во! Был... Слыхали, братцы, - был! - радостно гогочет Федька. - Признается. А теперь говори как на духу: оркестром у Серого командовал?
Командовал...
Слыхали? - орет победоносно Федька, пряча за спину недопитую кружку. Он командовал. - А теперь признавайся, старая контра: на белой лошади въезжал в наш город?
Старичок беспомощно оглядывается, суетится, прячет за отворот пиджака кончик почерневшей палки.
Въезжал?! - повышает голос Федька и подносит ко рту кружку, делая вид, что хочет выпить сам.
Наступает долгая тишина. Петрович молчит.
Ну, хватит! - говорит кто-то из-за спин. - Запугал ты его совсем. Пусть он лучше сыграет... Компания приходит в движение.
Правильно! Пусть сыграет...
Сыграй, Петрович, что-нибудь такое, чтоб знаешь...
Будь человеком! Сыграй. Просят же тебя! Шуток не понимаешь? Обиделся, что ли? - Это Федька «сменил пластинку», увивается около Петровича.
Петрович отступает на шаг от людей, осторожно вынимает из кармана свою дудочку - она не длинная, тупоносая, - из другого кармана - железную круглую сосочку, протирает ее большим цветастым платком, прилаживает к концу дудочки и медленно, задумчиво как-то подносит к губам.
Стоит так некоторое время с закрытыми глазами, напружинив тощенькую шею, потом горб его поднимается, на обросшем лице взбухают, как два зеленых яблока, щеки и он начинает играть.
Ша-а, братцы! Ша-а! - грозно требует тишины Федька, как купец, заказавший в ресторане музыку.
Хотя и так уже тихо. Все сгрудились. Слушают... Никто не знает, что он играет. Такую музыку многие из них слышали, когда бывали в Саратове на берегу Волги при отходе больших красивых пароходов.
Пароход величаво отплывает от набережной, пассажиры волнуются, сбились в кучу на палубе, машут платочками. Провожающие бегут по берегу, тоже машут. И эта музыка. Над рекой, над пароходом, где-то в поднебесье...
Сердце стынет и сладостно мрет от восторга, радости и необъяснимой боли. Потом радость уходит и остается только боль. Чем дальше музыка, тем сильнее тревога... И вот уже всем у пивного ларька кажется, что уезжает кто-то близкий, родной. Уезжает навсегда. Навеки...
– «Прощание славянки», - громко объявляет Федька, и все вздрагивают от неожиданности.
А он с умным видом пододвигается к Петровичу и, надув губы, начинает подыгрывать:
– Трум-трум-трум! - и разводить в такт руками - дирижировать.
Федька и на самом деле дирижер. Штатный руководитель духового кружка в районном Доме культуры. А Петрович - всего лишь рядовой член этого кружка.
Петрович перестает играть. Держит у губ трубочку и не играет. Федька сильнее брюзжит губами, взмахи его рук делаются нетерпеливыми и резкими, и он сердито ест Петровича глазами.
Тру.., трум... трум... Продолжаем, Петрович! Продолжаем... Петрович не играет и укоризненно смотрит на Федьку.
Не мешай ему! - раздается голос.
Чего вы понимаете? Я не мешаю, а сопровождаю...
Уйди, тебе говорят!
Эх, я сейчас и врежу этому сопровождающему...
Сгинь, гад! Дай послушать... Федька обиженно опускает руки и, набычившись, так и не успев расправить губы, уходит за угол ларька.
А Петрович снова играет. И по его колючей щеке катится мутная слезинка. Она останавливается на подбородке и долго висит, запутавшись в рыжей щетине.
Теперь он играет что-то другое, протяжное, вытягивающее из глубины души тонкие светлые нити, очень тонкие, голубоватые... Пиво уже никто не пьет. Буфетчица высунулась из окошка, слушает.
Э-э-эх! - вздыхает кто-то. - Жизня...
Из-за угла выглядывает Федька и громко шипит:
Полонез Огинского это! Эх вы, лопухи!
Цыц, паразит! - намахивается на него буфетчица, и Федька снова прячет нос.
Музыка кончилась, но тишина еще долго не уходит. Смывается, блекнет румянец на впалых щеках Петровича, снова сворачивается ежиком его лицо, и дудочка ныряет за пазуху, оставив черный хвостик у подбородка хозяина.
И вдруг разом все, словно очнувшись, поднимают галдеж и суету. Протягивают наперебой, расплескивая и стукая друг о друга, кружки с пивом, пропускают Петровича к самому окошку. Буфетчица наливает всклянь литровую банку из-под помидор.
Но Петрович уже почему-то остыл к пиву, не пьет, морщится, трудно понять - улыбается он или плачет, - и мелко раскланивается по сторонам, кивает головой.
И в этот самый момент чья-то рука выхватывает банку у Петровича и решительно ставит ее назад.
– Ему нельзя! У нас нынче работа.
Это Федька предъявляет свои права художественного руководителя. И хотя никто и не настаивает, Федька кричит, выпучив глаза:
Я запрещаю! Запрещаю. Вам ясно? У нас сегодня мероприятие...
Да пусть чуть пригубит, - ворчит кто-то.
Сам нажрался уж, а человеку и попробовать нельзя...
Но Федька мстительно жесток, а чувство власти наполняет его важностью, он по-гусиному вытягивает шею и крутит головой:
– Нет и еще раз нет! Вам - что, а у нас общественное дело... Играем через час... Весь город будет! Елатов умер... И уж совсем категорическим тоном: - Идем, Петрович!
Они идут к Дому культуры. Впереди - Федька, засунув руки в карман, широким шагом делового и нужного человека. Сзади плетется, старается не отстать, торопится и задыхается Петрович. Дудочка норовит выпрыгнуть из кармана, он то и дело поправляет ее и еще больше отстает. Федька притормаживает, смотрит сверху вниз:
Ты что это, старая контра, меня в калошу сажаешь?
Да я разве, Федор Иваныч, с умыслом? - оправдывается Петрович, переводя дух и вытираясь рукавом.
Смотри у меня! - тянет сквозь зубы Федька. - Выгоню! Я такой: гляжу, гляжу на твои художества да под зад коленкой... Понял?
Понял, Федор Иваныч, как же не понять?
Ну вот, то-то же. А то я, знаешь? Я могу...
У Дома культуры в чахлом и пыльном скверике их уже поджидают разомлевшие от жары «духачи» - дядя Боря, буфетчик из горпо - барабан, Коля, парикмахер - труба, и некто Ромка Сысоев, человек приезжий, пока без определенных занятий — контрабас.
Где вы пропадаете? - гудит недовольно дядя Жора, здоровенный толстяк с красной мясистой, как у тяжелоатлета, шеей. - Уж два раза бабка Елатиха прибегала. Сам директор приходил...
Во сколько вынос? - деловито справляется Федька и, не спеша, прищурившись, заводит женские часики на руке.
В три! - подает голос тощенький, длинноногий заморыш парикмахер.
Насчет обеда сговорились? - спрашивает Федька, продолжая возиться с часами. - Без обеда - ни шагу! Пообедаем, тогда будем работать. Мы не семижильные. Ну, пошли...
Идут гурьбой, поднимая ногами горячую пыльцу на дороге. Буфетчик, согнувшись, обливаясь потом, тяжело пыхтит - тащит на спине барабан. Огромная труба пригибает к земле Колю-парикмахера. Незлобиво переговариваются:
А контрик-то уж где-то врезал.
Везет человеку...
Петрович, так твою за ногу, шире шаг - жареным пахнет! - Так уж у них принято - подтрунивать над флейтой.
Петрович особнячком трусит сзади, старается не отстать. Кончик флейты прыгает перед глазами. Он не слышит их.
У большого дома с распахнутыми настежь воротами останавливаются. Черными кучками тут и там толпятся люди. Тихо переговариваются. В глубине двора - грузовая машина с раскрытыми бортами, кузов обтянут красным полотнищем. Отливают восковым глянцем несколько венков у крыльца.
Жара не спадает. Дядя Жора, сбросив с плеч барабан, дует себе за пазуху и оттягивает от живота промокшую рубашку.
Федька, не спеша, важно расправляет плечи, уходит в дом, обговаривать с Елатихой оплату и обед. Хотя чего обговаривать? Все знают - ставка у Федькиных духачей твердая: с похорон - полусотка, а если свадьба - еще столько же да плюс выпивон с закусью.
Но нынче случай особый. Покойник - человек заслуженный, красный партизан. И Федька взволнован - лишку урвать можно.
Такие старики у него - на особом учете. У него, говорят, даже есть список этих дедов. И перед каждой фамилией контрольный срок указан - дата, когда, по его мнению, помереть должен. Так удобней в долг брать. Если не дают, Федька вынимает листок и говорит:
– К декабрю отдам. Вот дед Бессонов помрет, сразу и отдам...
Давно собирается разогнать директор Дома культуры эту шарагу - да куда денешься? Музыкантов в районе нет, не под баян же хоронить! Да и свадьбы сейчас без оркестра не хотят играть. Не говоря уж про танцплощадку... А на ней весь бюджет держится. Закрой - и зарплату нечем будет платить. Только из-за этого глаза приходится закрывать...
Федька выходит на крыльцо чем-то раздосадованный и красный.
Нет и еще раз нет! - говорит он маленькой, черненькой старушке - Елатихе. - Нам надо срочно ехать в Дмитриевку...
Да где же я возьму столько? - причитает Елатиха, норовя забежать и перекрыть путь Федьке.
Федька останавливается и осаживает твердым взглядом Елатиху:
– Пусть поможет общественность... У деда-то, видать, заслуги были... - и выжидающе смотрит на часы.
Федька собаку съел на этом деле. Он знает, где водятся деньги.
Да уж помогали, помогали... Рази мы без помощи управились бы... - голосит старушка.
Ну, тогда... - Федька делает шаг с крыльца и подает команду: - Пошли, братцы!
Дядя Жора, с поспешной готовностью крякнув, поднимает барабан. Коля-парикмахер гремит трубой. Увидев Петровича, Елатиха бросается к нему:
– Петрович, горе-то какое! Петрович... Горе... - она утыкается головой в его плечо и плачет. Вздрагивает узенькая спина, костисто выпирают лопатки.
Петрович что-то соображает, моргает красными глазами - ежик лица то сворачивается, то разворачивается.
Это ты, что ли, Макаровна? - наконец спрашивает он, отстраняя дрожащими руками старушку и вглядываясь в нее.
Я это, Петрович. Я... Макаровна... Елатова, - всхлипывает бабка.
Петрович все соображает что-то. Смотрит. Молчит. Потом спрашивает:
А это, что же... выходит, Семен Григорьевич... ушел...
Ушел, Григорич-то, ушел. Царство ему небесное...
Петрович тянется к голове, чтобы снять фуражку, но фуражки нет на нем - потерял давно, скребет голову пальцами, роняет руки.
Ну, пошли, пошли! - тормошит его Федька, тащит за рукав. - В Дмитриевку поедем. Пошли...
Петрович не упирается, но и не идет, мешковато подается к Федьке и чуть не падает.
Ты что, Петрович? Пошли.
Я никуда не пойду, - говорит он.
И духачи останавливаются. Дядя Жора опускает на землю барабан. Переглядываются. Без Петровича вся эта шайка беспомощна. Они играть-то не умеют. Только флейта и придает всей их какофонии беспомощных звуков стройность и нужный мотив. Федька сдается:
– Ладно, бабка, остаемся! Скажи спасибо Петровичу... Давай, сколько есть.
Елатиха перестает плакать, торопливо достает из-за пазухи деньги и сует Федьке. Он тут же, послюнявив палец, отсчитывает каждому по десятке. Петровичу тянет пятерку.
Таков порядок - «контре» меньше всех, у него пенсия каждый месяц, и расходов, кроме бутылочных, нет. Идут в летнюю кухню обедать.
Здесь, в низенькой, темной мазанке напротив дома, все уже готово. Стоит на столе большая эмалированная чашка с пятнистыми от жира щами. Головками к ней уткнулись пять деревянных ложек. Горка хлеба. Кутья в белом блюдечке. И отливает пунцовыми боками бутылка «Старки».
Садятся. В центре - Федька. Словно с мороза, крепко потирает руки, тянется через стол за бутылкой.
Молча, не чокаясь - порядок блюдут, - выпили. И вот уж лоснятся лбы от пота, а губы от говяжьих щей.
Ну, Петрович, отхохмил...
А чо ему? Награбил, видать, в банде золотишка-то и в ус не дует теперя...
Тихо! Он нынче не в духах. Ша!
Коля-парикмахер отламывает кусочек белого хлеба, незаметно опускает его в чашку и ложкой гонит к Петровичевой стороне. Это старая шутка.
Давно известно, что Петрович, выпив на поминках, любит вылавливать из щей кусочки сала. Обмишурится, сунет в рот раскисший в щах хлебный мякиш, а всем потеха. Животики надрывают. И сейчас тоже все живо приготовились принять хохму - дядя Жора надулся красной шеей, сдерживая прыск, Федька скривился в ладонь, Коля-парикмахер нагнулся к столу, а человек без определенных занятий ощерил желтые прокуренные зубы. Но Петрович, выпив, сидел, упулившись в клеенку, и ничего не ел...
Всем надоело ждать, выпили еще. Петрович не стал. После обеда, сытые и повеселевшие, вышли во двор. Закурили. Хотелось поговорить, но знали - нельзя. Стояли и смотрели, как из дома выносят табуретки для гроба, как мужики суетятся около крышки, наживляя гвозди, как на руки парням повязывают белые платочки...
Потом суматоха эта на минуту стихла и на крыльцо из дома стали выходить один за другим старики - простоволосые, седые, скорбные, с бледными полосками плотно сжатых губ. Они выходили и останавливались рядком у дверей, как в строю. Стояли, распрямившись, глядя вперед собой.
Петрович локтем отстранил дядю Жору, проковылял через двор и пристроился к этому ряду. Горб свой разогнуть не сумел, но пружинисто вытянул тощенькую шею, далеко выставил подбородок и отпустил руки по швам.
Он, чой-то, опупел что ли? - шепнул дядя Жора Федьке. - Начинать ведь надо...
Глянь! Ты глянь! - в ответ прошипел Федька, кивая в сторону Петровича.
Петровича было не узнать! В лицо не узнать. Это было не его лицо. Длинное, с крутым выступом подбородка, с большими светлыми глазами. Строгое. Совсем чужое. Чем-то похожее на лицо учителя черчения из средней школы, ему бы еще очки с позолоченной оправой - и все...
Духачи переглянулись.
Но нужно было начинать. А как без Петровича? Первым сообразил дядя Жора. Поднял свой барабан и пошел к крыльцу. Все - за ним. Встали кучкой за спиной Петровича и приготовились. Притихшие, озадаченные...
В дверях показались два парня с полотенцами через плечо - выносили гроб.
Петрович вынул флейту, медленно поднес к губам, закрыл глаза и заиграл. Духачи набрали в грудь воздуха, но... не выдохнули его, проглотили.
Петрович играл. Играл, но не то! Не то, что было нужно. Не то, что они знали и играли всегда на похоронах.
Наконец, они поняли, что исполнял Петрович. Хотя они были и плохими музыкантами, но эту мелодию они знали. Не могли не знать.
В высоком знойном небе, в прозрачной глубине его, в бесконечности мироздания пронзительно, молодо и торжественно звучал «Интернационал». Гроб опустили на табуретки.
Наступила тишина. Говорил бывший чекист, бритоголовый квадратный старик Бессонов. Медленно говорил, с трудом поворачивая отнятый недавним параличом язык. В черном Федькином списке Бессонов стоял первым. Еще с прошлого года.
– Прощай, Семен Григорьевич, боевой наш товарищ! Ты был смелым бойцом. Тебе и твоим друзьям принадлежит заслуженная слава в разгроме мятежных банд в Заволжье, и в первую очередь банды Серого...
Играла флейта.
Духачи молчали. Они знали эту мелодию, не могли не знать. Но исполнять не умели.
Свидетельство о публикации №214080800579