Моррога и Домос
«Хорошо, что додумался взять велосипед. Это же невозможная даль! Как можно в один день сходить туда и обратно? Где взять силы, чтобы пройти это пешком? А ведь ходят люди. Вот и тётка на остановке сказала, что ходят… Ну ладно, до Боровичек автобус доходит ---- какая-никая, пусть просёлочная дорога, но есть. И то, говорят, иногда машины в грязи тонут, и хлеба по три дня не привозят, а Зареченская? Как они могут там жить?..» – думал, крутя педали велосипеда, мужчина с огромным рюкзаком за плечами, с привязанным к багажнику большим пакетом.
Анатолий Петрович, по детской кличке Тол, ехал на родину в деревню, по принудительному названию властей, Зареченскую. Принудительную потому, что издавна две деревушки на берегу старого русла реки Данрой, носили какие-то непонятные, несуразные названия – Моррога и Домос. Говорят, когда-то в древности тут поселился, то ли беглый от суда, то ли высланный по суду, иноверец. Привёз какие-то ценности или деньги, обосновался, как барин, в большом доме, купленном у родственников умершего помещика, завёл дело --- стал делать водку по своему секретному рецепту. Тогда не такая глухомань тут была. Река Данрой, довольно широкая и глубокая, приносила на себе судна под парусами и так, плоты и мелкие лодочки, шла торговля, народ потоком следовал за течением реки, и Мордос, так прозывался новый помещик, процветал. Женился, двух сыновей на ноги поставил и перед смертью деревню между ними поделил на две, неравные, правда, части. Нижнюю – торговую, с кабаком на берегу и верхнюю, тихую, с большим фруктовым садом и своим домом.
Братья, говорят, не ладили между собой из-за жены младшего, на которую и старший глаз положил, хотя женат был и детей тройка росла. Старший был оборотистый, купец купцом, а младший-то отцовское наследство проживал. В общем, что да как неизвестно, а только братья в пьяной драке поубивали друг друга: старший Мордос младшего за горло схватил, а тот успел нож ему в печёнку загнать. Мёртвая хватка на хрусткой шее так, и вправду, стала мёртвой. Та жена-красавица, бесплодная, бездетная, съехала куда-то, к своим родичам, а потомство старшего брата расселилось, смешалось с народом, затерялось в нём по той причине, что река Данрой недаром так звалась.
Река эта течение имела сильное, множеством родников питаемое, она дно рыла: то там, то здесь воронки возникали, течение новое русло себе находило, а со временем далеко отступило по песчанникам от Мордосовой деревни. Старое русло продолжало нести воду, но не та глубина была, чтобы судно могло пройти. А нет судов – нет торговли. С годами имя новое река получила, только в делёной деревне её по-старому Данроем зовут, не её, то бишь, только кусочек – старое русло. А деревни то ли по именам братьев, то ли ещё почему, разделились непримиримо и назвались по-разному.
Кровь предков, человеческая зависть или ещё что, может, просто скука глухоманная, всю жизнь двух ближайших соседей переполняла злобой друг к другу, лихим и жестоким соперничеством. В революцию и то Моррога, нижняя, была красной, а Домос, верхняя – белой. В Отечественную --- моррогские партизанили, а из домосских один, счетовод колхозный, в полицаях служил. Правда, не по своей воле, и односельчане уговорили, мол, порасстреляют всех несогласных, и зла без приказа не делал, а сожгли его вместе с хатой ночью, как День победы отгуляли. В праздники пили по своим компаниям и шли стенка на стенку. Но, бывало, и женились, сходились на свадьбы, а настроение, как в том кино, ну, чистые Монтекки и Капулетти.
Тол в родном Домосе не был двадцать лет, с начала «перестройки», не до того было. Себе с усмешкой говорил: «Целый век на родине не бывал – уехал в двадцатом веке, а возвращаюсь в двадцать первом». Только здесь он и прозывается Толом, а в областном городе он – Анатолий Петрович, господин Домосов, частный предприниматель, торговец всё той же водкой, как и предки его по пра-пра-прадеду, что ли, не сосчитать поколения, да и моды нет такой, считать их. Вот ведь, судя по фамилии, его торговая жилка не по прямой линии протянулась от домосских предков, а по мороггским каналам кровушка просочилась. Купеческая прыть, оборотистость, игра на людской слабости к пойлу – не от ленивого, изнеженного пра… предка.
Да и по женской части… Не гнался Тол за красавицами, не вглядывался в их характеры, душевные качества, что попадалось, то и брал без разбора, лишь бы его могли ублажить. Вот и получил к полтиннику два развода, сына- оболтуса от первого брака, ладно взрослый уже, сам пусть вертится, да полное одиночество. А ещё теперь и дел натворил с палёной водкой, срочно сбегать пришлось. Взяток понасовал, а то бы сидел уже за решёткой, как родной попугай Карлыч. По правде, только попугая и было жаль, с собой не потянешь, соседской девчушке пришлось подарить. Счета закрыл, деньги все снял, меньшую часть рискнул на предъявителя в сбербанке оставить, а большую – с собой везёт, на себе, на теле в поясе крупные купюры, а мелкие в сумке.
Так его в бараний рог согнула эта «палёнка», что и вспоминать не хочется. От милиции откупился, ладно, а ведь конкуренты, особенно Нечистович, считай что «чёрную метку» прислали, современную – на автоответчике. За шутку такое не сходит и, купив складной велосипед, запихнув в рюкзак и дорожную сумку всё, что влезло нужного, на рассвете серенького утра Тол, отмахав на велике пятнадцать километров от города, заметая следы, на сельской остановке Крылатое, сел, наконец, в рейсовый автобус и покатил вглубь России-матушки. В такую глубь, о которой и не помнил, что такая бывает.
Он знал, что какая-то развалина стоит, может быть, на том же месте, брат за год до смерти отозвался из Комсомольска -на- Амуре, писал, что из деревни кого-то, вот чудо! – встретил в городском автобусе. Поговорили минут десять и снова растворились в людском море, потому что тот мужик совсем пьяненький был, дурной и невнятный. Вот и брата нет. А дом, вроде, есть, на брата и записанный. Тол, конечно, побаивался, что пронюхают про его убежище, но надеялся, не станут так глубоко рыть, да и в деревне почти все Домосовы. И вообще, в Зареченской всего-то четыре фамилии: ихняя, Морогины, Мордосовы и Данроевы. «А осталось ли хоть по семье с каждой? – подумал Тол, - кто уехал, кто вымер…»
Дорога постепенно истаивала, словно теряла в боковых ответвлениях всю свою силу. Наконец велосипед покатился по неясной тропке в густой высокой траве. Бывшие поля заросли так, что казалось, не в средней полосе проступает эта нитка тропинки, а в степи бескрайней, сохи не знавшей. «Ладно ещё, что сухо, а если дождь, грязь?..» Небо было глубокое, ярко-бирюзовое, с пышными, как сахарная вата (любимое им лакомство), кучевыми облаками. Солнце грело вовсю, и Тол периодически останавливался, чтобы напиться минералки из пластиковой бутылки. Может быть, потому не так скоро поймал он взглядом, движущуюся впереди тёмную бесформенную фигуру. Тол прибавил скорости и нагнал её. Это была маленькая, худенькая старушонка с огромным мешком на спине, с клюкой в правой руке и кошёлкой в левой. Как могла эта немощь тянуть на себе такой груз, невозможно было понять. Шагала она неспешно, но ритмично, как робот, Толу даже почудился железный скрип, когда он обогнал её и остановился, поджидая. Старушка, заметно вздрогнувшая при его обгонном манёвре, тоже остановилась, не дойдя до велосипедиста двух-трёх шагов. Стояла посреди тропки, вернее, намёка на тропку – только что трава примята вдоль пути --- смотрела неподвижно, словно окаменев. Пришлось Толу вернуться к ней. Думая, что она, может быть, глухая, он громко поздоровался.
--- Здоровы будьте, уважаемый, -- писком и скрипом обозначила она свой ответ, -- чей будете, домосский али мороггский?
--- Петра Домосова младший сын, Анатолий. Знаете таких?
--- У-у-у… Толочка! Процвёл-то как! Живой. А говорили, будто помер.
--- Брат мой старший умер два года назад. А я вот, живой. Чего вы, мешок-то держите. Поставьте, передохните!
--- А… поставлю. Ты мне потом подсобишь. А сама на спину не взвалю.
--- Да разве можно такую тяжесть таскать! --- поразился Тол весу мешка, который снял с её хрупкого хребетика.
--- Видать, можно, коли нужно, -- сладостно распрямляясь, засмеялась она, -- своя ноша не тянить, не валить, а вперёд гонить! Ладно, давай присядем, что ли.
Тол удивился, что сбросив мешок, она словно стала совсем другой: набрякшее тяжестью лицо распрямило морщины, утратило синеватый оттенок, выпрямленная спина сделала худенькую, хрупкую фигурку ладной и статной, голос, словно прорезался – живой и звонкий. Перед ним была уже не старуха, а миловидная пожилая женщина, пожалуй, не старше его. Они присели на траву под раскидистым калиновым кустом, усыпанным белыми гроздьями цветов. Примолкли, вдыхая весенние пьянящие ароматы земли, смотрели оба на дальние, у горизонта, облака.
--- А вы кто будете?
--- Я-то? Не помните, Толочка? А ведь краковяк со мной на братовой свадьбе отплясывали. В одной школе мы с вами училися… Давно-о-о…
Тол всмотрелся, попытался представить её молодой, напряг все извилины памяти ---- нет, не выплыла из наслоений его городских впечатлений ни единая зацепочка. Он внутренне удивился: многие картинки детства постоянно возникали в его воображении: дом, луг у речки, купания в ней с друзьями, лес с грибами и ягодами, тенистые уголки и осенние дары сада, ночные костры… А вот люди, кроме двух закадычных дружков-соперников, словно призраки, растаяли в полудне жизни. Школа, вообще, мнилась камерой заключения, пристанищем скуки. Только и помнилось что-то из уроков математики, которая давалась и привлекала, как игра. А… ещё мяч гоняли во дворе, да на пришкольном участке пололи…
--- Сколько лет прошло!.. В городской жизни такая сутолока: люди, люди… Деревенских и позабыл. Так чья вы будете?
--- Мария Данроева, соседские мы, что на горке, наверху.
--- А-а-а, Маруся! --- выплыло вдруг звонким чьим-то молодым зовом в памяти, --- припоминаю…
Но ничего не припомнилось больше, так, звук имени и всё. А Мария покраснела, смутилась, потупила глаза. «Что там у нас с ней было? Могло ли быть? Батюшки-светы, с этаким чудом!..» Он, воспользовавшись её смущенно потупленным взглядом, сам пристальнее всмотрелся в неё. Ну, тётка и тётка деревенская: остроносое простое лицо, сильно тронутое морщинами увядания, волосы серые в пучке под гребёнкой, а руки! Ногти жёлтые, с «трауром», пальцы кривые… На ногах здоровенные, мужские видно, резиновые сапоги. Одежда дурацкая, откуда такое откопала: простая юбка из грубой тёмно-синей ткани, мужская рубашка в клетку да вязаная кофта тёмно-красная, вытянутая в кишку. Тол вздохнул, жалость подступила к горлу. Эта Мария словно являла ему его собственную старость, которой он пока не чувствовал, упорно не замечал, следя за модой, здоровьем, полноценной жизнью холёного тела. Она подняла глаза, неожиданно украсившие лицо яркой лазурной голубизной в цвет неба и, вздохнув, покачала головой, словно ответила на его мысли.
--- Кого вам помнить-то? Мы тут убогие, что черви в земле копаемся. У вас там, в городе, такие старухи, вроде меня, ещё замуж выходят. Вот и вы – что парень, чистый, ладный, у джинсах…
--- А в деревне телевизоры есть? --- сообразил Тол, откуда берётся подобная информация о моде и городском образе жизни.
--- А то! Как же без телевизера? Его ещё до моста нам подключили.
--- До какого моста?
--- Ну, до обрушенного. Сначала ж был мост. Хлеб нам возили, автолавка приезжала, при советах, при колхозе ещё. Тогда жили-и-и!.. Даже раз салон парикмахерский прислали, во, чудеса! И машина медицинская хлюрафию делала. Да-а-а… Тогда и телевизеры покупляли, и холодильники. Котлы электрические попоставили. А потом эта «перекройка» всё пополомала. А, главное, мост порушился, водой его снесло. То себе стоял --- ничего, вода сойдёть, и -- всё путём, а теперя… Да сами увидите… Пошли, что ли?
Тол дал ей держать велосипед, мешок её укрепил кое-как на раме и седле, свой рюкзак тоже подвесил к рулю, сам пошёл пешком, осторожно ведя перегруженную машину. Мария возражала, даже тянула мешок из его рук, но он настоял на своём, и они пошагали вперёд.
Казалось, дороге не будет конца, Тол мучился от весеннего, щедрого жара – солнышко, словно разгулявшийся молодчик, изливало пьянящую, неуёмную энергию. Согнутость позы при движении тоже его утомляла, узкая тропка позволяла только велосипеду пользоваться видимостью проходимой дорожки, а сам он шёл рядом по густой траве, буйно разросшейся за весенние месяцы, поняв, наконец, для чего Марии её громоздкая обувь. «Хорошо, не созрела ещё трава, а то бы колючки цеплялись всякие…» -- уговаривал себя Тол и упорно двигался за Марией, которая теперь, несмотря на свои пудовые сапоги, просто стрелой летела вперёд. Часа два прошло. Уже солнце передвинулось к горизонту и палило прямо в глаза. Два раза отдыхали под редкими на этом огромном бывшем поле деревьями. Мария попила минералки из ладошки, стеснялась касаться ртом горлышка бутылки. Тол помалкивал, она тоже ничего не говорила, но он видел, что порой так пристально смотрит на него, и во взгляде читалось что-то похожее то ли на зависть, то ли на обиду…
Кончилось поле, плавно спустилось в долину, всю поросшую жёсткой осокой, торчащей из насыщенной водой почвы.
---- Как же вы пойдёте, Толочка без сапогов? Вода ещё не сошла после разлива --- ледянущая!
Тол остановился у кромки суши, покачал головой и полез в сумку на багажнике. Он вытащил кирзовые сапоги, прихваченные для охоты или рыбалки «на природе», переобулся. Но по взгляду Марии понял, что не слишком выручит его эта перемена: сапоги были с «гармошкой», что укорачивало их. Но что делать? Мешок Марии снова взгромоздился на её худую спину, а велосипед Тола не катился, проваливался под непомерной тяжестью. Пришлось его разгрузить и тащить вещи на себе, кое-как катя ещё и машину. Так и побрели по болотной жиже, проваливаясь в ледяную глубь, когда нога соскальзывала с травяной кочки. А вода поднималась всё выше, становилась глубже с приближением к руслу. В сапогах Тола хлюпала ледяная вода.
Слава Богу, добрели до самой речки! Тол поразился видимой незначительности препятствия: речка была узкая, гораздо уже, чем помнилась по детству, ивняк стеной стоял по обоим берегам, купая ветки в тёмной, но бегучей посередине воде. На остатках моста, от бревна, точащего из воды, к такому же у другого берега, были переброшены два тонких берёзовых ствола с подобием перила из такой же берёзовой жертвы, укреплённого от берега до берега прямо на живых ракитах.
--- Блин горелый! --- постеснялся Тол выразиться прямо, -- ну, и как мы полезем?
--- Тю-ю! Чего тут трудного? Только бы выдержали жерди-то! По одному грузу перенесём. Повесь рюкзак да сумку на ракитку, неси своего коня, после, как я пройду, сам иди. --- Она, распоряжаясь, стала говорить ему «ты», и он это принял, как должное. --- Ну, я первая пойду. Поломаются палки, так вытащишь меня с мешком вместе, да? Силушки хватит? – словно подзадорила она, а Тол неприятно поморщился на эту её игривость.
Но мостки выдержали: гнулись, чуть не до воды, а не ломались, и запас под канатными петлями был достаточным, чтобы им не выскользнуть. Прошла Маруся с мешком, потом Тол отнёс велосипед, пристроил на куст, в развилке которого чудом держался Марусин мешок, потом вместе вернулись и взяли вещи Тола: он –рюкзак, она сумку. Брели по воде до новой суши теперь совсем недолго – тот берег был выше. Снова всё своё погрузил Тол на бедного худюсенького помощника --- до деревни метров пятьсот, далеко откатилась вода.
Моррога показалась Толу расчёской с выломанными зубьями: заборы повалились, там хата исчезла с лица земли, там сарай… Деревьев совсем мало – одни огороды. Народ где? А… вон в окошках лица, вон с крылечек смотрят, любопытно, кого занесло в их глухомань недоступную. После переправы через мостки Мария попросила Тола помочь взвалить мешок на спину.
--- Зачем это? Я подвезу…
--- Не-е-е… Не надо. Мне это позорно, по деревне…
Тол пожал плечами, не поддалась она на его уговоры. Снова напружилась вся, посинела лицом, пошла под непомерным грузом, опустив голову. Он не сел на велосипед, шёл рядом.
Мария на краю Морроги зашла на время в одну хату и вернулась с полмешком --- отдала хлеб и соль для мороггских стариков. Теперь она шла легко, приподняв лицо, и Тол обратил внимание, что она приняла гордый вид, ну, мол, это я его веду, я про него знаю, а вы нет. Прошли по низу, а Тол, пригнувшийся к велосипеду, изредка поглядывал наверх, на родной Домос, но ничего не успевал разглядеть, только кущи деревьев. Дорога шла в гору, и Тол терял последние силы.
Наверху дорога пошла вкось, свернула вправо, обходя обрывистую меловую кручу. Помнил Тол, что потом крутой подъёмистый поворот налево выведет прямо к «их» дому на самой верхотуре домосской горки. Так и есть, вон знакомое с детства строение, к нему ведёт короткая липовая аллейка. Но, боже мой! Что это? Вместо, всегда крашенного тёмно-жёлтой масляной краской с резными белыми наличниками самого высокого в дерене почти помещичьего дома, перед Толом кособоко, и безглазо из-за забитых досками окон стояло жалкое почернелое строение, вросшее в землю, ободранное со всех сторон, заросшее молодым буйным бурьяном.
--- Бли-ин! Во жилище!.. Наследство, дери тя за… Марусь, что это?
--- Что ж вы хотели, Толочка? --- снова она говорила ему «вы», -- брошенное гнездо само завалится. А тут ему и помогли людюшки-соседушки. Кому вагонка спонадобилась, кому кирпичина. Поди, печку внутрях развалили, железки повытягали. Это тут спереду ---- доски на окошках, в сзади, видать, побиты все стёклы, и рамы поломаны. Тут к бабкам внуки приезжают, кучкуются, пристану ищут, в забитых домах гулёж устраивают. Не пугайтеся. Я вечером подбегу, помогу чуток убраться. А по-хорошему, надо всё выкидывать и новое ставить. Если что, у нас поночуете, пока хоть какую комнатёнку оборудуете.
--- Спасибо, -- процедил сквозь стиснутые зубы Анатолий Петрович.
Он отпер большой ржавый висячий замок блестящим ключом, угрюмо усмехнулся, вспомнив, что прислала ему эту бесполезную железку с документами на дом нерегистрированная жена брата в ценной бандероли, толкнул раз-другой покосившуюся непослушную дверь, шагнул в темноту сеней. Затхлый воздух нежилого дома – смеси из сырости, горечи дыма и откровенной фекальной вони -- тут же заставил его вынырнуть обратно на улицу. Вещи его на велосипеде были притулены к остаткам когда-то высокого крыльца. Тол повертел головой, нашёл обрезок железной трубы, воткнутой в землю вместо кола (помнил он её, что ли?), вырвал после долгих усилий из почвы и начал обрывать доски с окон. Дело оказалось нетрудным: доски отлетали, а крупные ржавые гвозди оставались торчать в рамах.
В сенях окошко было маленькое, высокое, темнота отступила наполовину, и Тол чуть не наступил в старую кучу дерьма посередине пола. «Тьфу, мрази! Чего ж вы, где пьёте, там и… Кустов вам в деревне мало!» Его чуть не вырвало, но он, сплёвывая, вошел в хату. Эта комната у них называлась «передней» по помещичьи вроде. Окна с двух сторон, светло. Вешалка из алюминиевых крючков ещё висит на стене. «В городских дачках не увисела бы», -- подумал Тол, вспомнив как обирался цветной металл в городах, не щадя кладбищ и памятников. Битые стёкла усыпали пол, одно из окон было разбито, раскурочено вполовину. За широкой, но короткой передней --- столовая. Тут русская печь, дубовая лавка сохранилась, железная койка у правой стены, слева порубленный толстоногий стол. Грязь комьями на полу, стены чёрные, печка с совершенно чёрным жерлом – жгли в ней дрова костром на плите. «Хоть тут не нагадили», --- облегчённо вздохнул хозяин. Прошёл в горницу. Из фанерного шифоньера с отломанной дверцей на пол вывалены горы тряпок, заплёванных, истоптанных. Большая кровать с металлическими шишечками пузатилась рваным пружинным матрацем с клочьями ваты торчком. По сторонам горницы ---- две маленькие спаленки «тёплая», примыкающая к печи и «холодная», выходящая окном в сад. Тёплую спаленку занимали всегда дети, два мальчишки с трёхгодовой разницей в возрасте. Старший брат рассказывал, что мама после него родила девочку, он не помнил её, но разговоры об умершем ребёнке запали в детскую память. Как-то Тольчик спросил о ней маму, она кивнула в ответ, мол, была сестричка и горько заплакала, роняя частые крупные слёзы в чугунок с поросячьей едой. Потом Толик смотрел на поросёнка и думал: «Пил мамины слёзы, вот мы тебя и съедим», так было легче поверить, что этот милый Зюта предназначен именно на съедение.
Тол даже головой помотал, отрясая такие живые и жгучие воспоминания. В спаленках было совсем пусто. Видно, кровати вынесли --- и две узкие, их с Валерой, и широкую родительскую с панцирной сеткой. Да, окна-то высокие, городские, разобрали и в окна протащили, то-то рамы – настежь. «А стёкла не побиты!» – удивился и обрадовался Тол. Сил совсем не было: перенервничал перед отъездом, встал затемно, устал до изнеможения от перехода, не ел давно и не хотелось от вида гнусностей в доме. «Всё-таки надо воды принести, без воды ---- ни туды и не сюды», ---- вздохнул Тол, отыскал в сенцах мятое и ржавое ведро (хорошие «соседушки» прибрали), вещи свои отнёс в детскую спаленку, позакрывал окна и, прихватив пластиковую бутылку от минеральной воды, пошёл знакомой тропкой к колодцу под меловой горкой.
Колодец этот питался подземными ключами и фильтровал воду через слои мела, вкус родной воды Тол помнил, жаждал его. Собственно, не колодец это был, а сток из горы в деревянное корыто и дальше ручьём вниз. Струйка воды показалась Толу совсем жиденькой, ручеёк слабенько, но весело журчал по меловым катышкам, но вкус воды был всё тем же свежеморозным, очистительным, и Тол пил жадно, мыл руки, лицо и шею, снова пил… Набрал воду и пошёл к дому, преодолевая брезгливость, присел было со свёртком еды на лавку в столовой, но потом решительно вышел в сад.
Сад его поразил не меньше, чем дом. Раньше под деревьями росла мелкая курчавая травка, постоянно косимая отцом, деревья вздымали гордые богатые кроны. Теперь же бурьян и крапива выше его роста доставали до середины деревьев, старая высоченная груша развалилась на два ствола, почти лежащие на земле, яблони были обломаны по сторонам её падением, ободранно скосились в стороны. Стволы чёрные, замшелые, но цвет пеной накрывает всё это запустение, доносит свой влажный аромат и очищает желания.
Присев на павший ствол груши, Тол смог поесть, даже аппетит пришёл к нему, что придало сил и приподняло настроение. Он ещё посидел в саду, отдыхая душой и телом, послушал защёлкавшего в зарослях вишен соловья, собрал остатки еды и пошёл к дому. Крыльцо было занято согнутым телом Маруси, она, присев на корточки, тёрла пол берёзовым голиком, вспомнил Тол, как называли в деревне веник из прутьев. Отмытое крыльцо стало совсем другим, тем более, что с него были выброшены ветки, прошлогодние листья, мусор.
--- Маруся! Вот спасибо! Когда только успела?
--- А успела. Вы ж воды принесли, так я сразу за уборку взялася.
Она раскраснелась, словно помолодела от привычной и нетяжкой по её понятиям работы.
--- Давай, давай, проходи в хату! Я гадости поубирала, поотмывала с порошком, не бойся! Даже газеты спалила на дороге. И стол с лавкой хорошенько помыла. Проходи.
Анатолий не верил глазам. Словно свету прибавилось в доме, правда, и закатное солнце косыми яркими лучами проникало сквозь прорехи в листве в окошки со стороны сада. Но пахло по-другому, не мутило от затхлости. Коробка из-под стирального порошка стояла на лавке. Пол был чистым, паутина сметена, остатки мебели отмыты, тряпки убраны, а на драном матрасе застелена старая двухцветная скатерть с кистями, которую Тол помнил с юности.
Вошла Мария. Она уже помыла руки, пригладила волосы ---- закончила работу.
--- Я, Толочка, сегодня кое-как прибралась, а завтра ещё приду, извести принесу, печь забелим. Даже удивляюсь, что не развалена, загнетка цела. Это ж тебе счастье! Варить можно. Печь у вас была знаменитая, лучшая в деревне. На двух заслонках: эта для жерла, эта – для грубки. Надо же! Заслонки целы! У меня есть обои в запасе, на спальню вам дам, обновите.
--- Большое тебе спасибо, Маруся! Мне просто неудобно. Я хочу заплатить за работу…
Она изменилась в лице, побледнела, обидчиво поджала губы.
--- Я не за плату, не нанимали вы меня. Я по-соседски, от души.
--- Извини, Машенька, не обижайся! Если что, я тоже помогу, зови, не стесняйся. А вот угостить-то тебя можно? Тут вот пряники свежие, конфеты – возьми!
--- Спасибо. Чайку попью с устатку. Если тут вам противно, приходите ночевать, дорогу знаете. Тоже не стесняйтеся. Ну, пойду пока.
--- До свидания.
Тол не пошёл на ночь из дома. Достал из рюкзака спальник и залёг на кровати в горнице. Эта первая за двадцать лет ночь в родном доме была долгой, с перерывами во сне, со странными видениями в часы забытья. Ему приснилось, например, что к двери его городской квартиры пришла лошадь и упала, загородив выход. Она глядела на него словно с укором и обидой, чего-то ждала от него. Его сожительница Ирка говорит, мол, пить ей надо дать. Он принёс воды в кастрюле, поднёс к лошадиной морде, и, глубоко вздохнув, неловко изогнув голову, чёрным и длинным языком лошадь, как собака, стала лакать воду. Потом встала и вошла в прихожую. Ему приснилась и дымящаяся лошадиная куча посреди коврика: навоз остался, а лошадь исчезла, словно растаяла на глазах. «Тьфу ты, напасть! Это, видно, впечатление от пережитого днём… Как теперь заснуть?» Тол увидел в незашторенное окно маленькую, совсем белую луну, пронзительно светящую над садом. От её света сад словно фосфорицировал белым цветением верхушек, которые только и были видны с кровати. По крыше простучали чьи-то шажки, звон тишины утомительно дрожал в воздухе. Тол вспомнил маму, которая умерла на этой кровати через два года после гибели пронзённого молнией на поле во время работы, отца. Ещё и дождь не начался, отец трактор разворачивал, чтобы успеть укрыться. Не успел…
Мама никогда не спала на этой кровати, и никто не спал. Она стояла тут, как украшение дома, вся в белых оборках, под белым вышитым покрывалом, с кисейными накидками на пышных подушках. «Гостевая» кровать, как называли её в семье. Только когда кто-то, не дай Бог, заболевал, и вызывали из города врача (два раза такое было), больного клали на это царское ложе. И маме врача вызвали, а он, вернее она, старая Вера Дмитриевна, так и не успела. Сердце… Мамино сердце! В груди защемило, Тол перевернулся с левого бока на правый, лицом к стене и отогнал воспоминания, стал думать о реальном, завтрашнем. «Надо переклеить спальню, отмыть эту кровать, матрац как-то помыть, починить… Скатерть эту выстирать, добыть простыни, приспособить подушку… Перетащить кровать в спальню. А кастрюлька, сковородка… Тарелки, ложки?… Где что брать? Как жить? Деньги есть, но тут же ничего не купишь! Хотя, люди-то живут, может, продадут чего надо», ----- снова провалился в сон с этой спасительной мыслью Тол.
Утром, проснувшись на рассвете, он, прежде всего, принёс воды, запил ею сухомятный свой завтрак, стал осматривать, что есть в доме. Нашлось много чего: чугунок, закопчённый до полной черноты, но обломком красного кирпича вычищенный Толом до белых проблесков. От чугунка пахло печёной картошкой, и Тол не испытывал к нему брезгливости. Нашлась облупленная эмалированная кружка и две треснутые глубокие тарелки в узкой части шифоньера, гнутая алюминиевая вилка и гранёный стакан с выщербленным ободком. Всё это «хозяйство», видимо не прельстило деревенских мародёров, такого добра у самих по горло. Потому и эти предметы Тол без содрогания отмыл и приспособил для своего пользования.
В тряпках копаться он не мог себя заставить, вспоминая их загаженность. Он знал, что все они запихнуты Марией в широкий отдел шифоньера, и просто не открывал дверцу. Выдвинул нижний ящик, где раньше хранилась обувь. Там лежали старые газеты, целая кипа с портретами Горбачёва, Ельцина, других дерьмократов… Там же нашёлся кусок битого зеркала, нитки на ещё деревянных доперестроечных катушках, поржавевшие иглы, воткнутые в шерстяной зелёный лоскуток, разнокалиберные пуговицы в детском полосатом носке, маленькие ножницы, вполне действующие. В жестяной коробке из-под чая --- швейные крючки, петли, какие-то пряжки и мелкие гвоздики. Но самая интересная находка обнаружилась за стопкой газет: две целые лампочки в картонных упаковках. «Неужели исправные?», -- боялся поверить Тол. Вкрутил одну в патрон в горнице, нажал выключатель, и лампочка, растворяя блёклый свет в свете утра, засветилась под потолком. Радости Тола не было предела: значит, есть электричество, есть множество возможностей для устройства нормальной жизни.
В сенях нашёлся ещё целый чугун --- большой, для варки скотине, и эта ёмкость обрадовала Тола тем, что можно нагреть много воды для всех дел в доме, можно и мыться. Чугун подпирал угол лавки, потому, видно и уцелел. Захотелось лавку исправить, чтоб стояла, и Тол пошёл в разваленный сарай.
Словно дикарь, попавший на необитаемый остров, Тол испытывал радость за радостью, находя всё, что можно было приспособить для жизни в этой глуши. Два одинаковых разломанных стула сходились в один нормальный, только сбить части, нашёлся молоток без ручки, ржавое топорище, лопата с обломанным черенком, ржавые вилы и такой же ухват, вполне рабочие грабли без одного зубца, но зато на длинной корявой ручке. Под хламом из всяких деревяшек и железок, прикрытых пластами соломы из проваленной крыши, извлекал Тол эти драгоценности, складывал в сторонке и сам не замечал, что тихонько напевает. Он вытащил мотыжку, кочергу и напильник, а внизу на земляном полу лежала, воткнувшись зубьями, борона.
Когда часа через полтора Тол вернулся в хату, там орудовала Мария. Она сидела на полу перед шифоньером и перебирала тряпки. Тол поморщился. Она поздоровалась в ответ на его приветствие и засмеялась.
--- Что, противно? Вон как сморщился! Да брось ты, ну сидели на подстилках, ну где и плюнули, ногой, вон, наступили… И что? Это ж люди, дети. Отстираем, прокипятим. Тут, видал, простыни целые, почти новые, наволочки, одеяло хорошее. Шторки есть, полотенца. Скатёрка вон на кровати нарядная. Я постираю, Толочка, не сомневайтеся. Вон, обои вам принесла, клей сварила. Сейчас за часок и справимся. Кастрюльку вам даю, сковородку – маленькие они, мне не нужные. Тарелку, чашку берите, ложку с вилкой. У меня их много! Кусок клеёнки новой постелила вам на стол, чтобы не противно было кушать.
--- Ну, Мария, не знаю, как и благодарить тебя! Что ж такое сосед? На всех соседей добра не хватит.
--- Сосед соседу ---- рознь. Да те же соседи-то все местные, обжитые, а вы – новосёл, одинокий. А есть у вас жена, дети?
--- Разведенец я. Сын взрослый, двадцать шесть ему. Сам живёт. А у тебя?
--- Один сын-то? Про него нам известно, а ещё есть детки?
--- Нет, один. А у тебя? --- повторил свой вопрос Тол, чувствуя, что она мнётся, не хочет говорить о себе.
Мария посмотрела на него тем своим завистливо-обидчивым взглядом, как лошадь во сне, и со вздохом ответила:
--- И я одинокая. Дочка у меня, тоже сама живёт в райцентре, со своей семьёй. Ей-то уже тридцать четыре года. Раисой зовут.
Она долгим взглядом завершила свои слова, хотя говоря, отвела глаза. Толу почудилась какая-то недосказанность, словно скрытый смысл был в её простом откровенном ответе.
--- А муж твой где?
--- А не было мужа, --- она залилась краской, --- без мужа род`ила. Дочка-то моя от греха.
--- Какой же грех ребёнка родить? Нет тут греха.
--- Не про свой грех я говорю, мне деться было некуда. Грех на отце её. Сносиловал он меня.
--- Как же ты решилась от насильника родить? А вдруг он больной или ненормальный?
--- Здоровый и нормальный. Ладно, что про меня говорить, давай дело делать. Где решилися обосноваться? Ага, правильно, тут зимой теплее будет от печи. Так, смерим полоску, вы резать будете, а я старые обои обдеру. В кухню идите, а то пылища пойдёт.
Поклеили за час. Потолки в доме были обиты фанерой и покрашены желтоватой масляной краской. Мария их хорошо промыла подобием швабры. Так что комната была абсолютно чистой и приятной для проживания. Они ещё повозились с кроватью: Маша залатала дыры и помыла грубую обивку матраца, который сняли и вынесли на солнцепёк.
--- Ничего, к вечеру высохнет. Я его пеной больше мыла, воду не лила.
Кровать тоже тщательно вымыли, разобрали и занесли в спаленку. Когда собрали --- в комнатёнке только узкий проход остался.
--- Маруся, обедать давайте. У меня консервы есть, сухая колбаска. По маленькой нальём, а?
--- Что ж, время приспело. Я вот электроплитку принесла, запасная у меня, яиц свеженьких, сала шматок. Сейчас селянку сготовлю.
Запах яичницы с салом был сладостным и совсем детским, деревенским. Оказалось, и козьего молока захватила соседка. Сели за стол, расположив еду на новой клеёнке, Тол налил водку в стакан и дарёную чашку. Чокнулись.
--- Ну, с новосельем Вас, Анатолий Петрович. Жить в радость, здоровьица и благополучия.
--- Спасибо, Мария. Как по батюшке?
--- Ивановна я. Да не величайте Вы меня, я баба простая.
--- Что ж, тогда пьём на брудершафт, ты меня тоже на «вы» не зови. Давай попросту, по-соседски.
Выпили по пару глотков, закусили, как следует.
--- Маша, ты иди домой, а то столько времени и сил на меня потратила! У тебя же свои дела…
--- Да, надо скотине сварить. Двух свинок держу, козочек тройку. Куры, гуси, уточки. Как положено. Ну, кошка и собачонка. Огород посадила. Картошка старая осталася. Забери, что на еду, что на огороде посадишь, ещё ж не поздно. Надо тебе распахаться. Есть у нас пахарь хренов, лошадник Кузёк. Ихняя фамилия Морогины, а дед был Кузьма, по деду его и кличут, а так имя его никто и не помнит. За бутылку вспашет! Найдётся бутылка-то?
--- Есть непочатая. А нельзя деньгами заплатить?
--- Можно. Только тогда надо на две бутылки дать. Пошли, покажу с горки, где он живёт.
Огород был вспахан в тот же вечер, до заката. Кузёк пришёл пьяненький, ушёл ещё пьянее, потому что налил ему Тол полстакана из початой бутылки, кроме затребованной платы. Просто, не уходил пахарь без «подогрева», юлил и так и этак, матерился беззлобно, приговорками к невнятному просительному тексту, обдавал запахом перегара, омерзительной табачной вонью и гнилью нечистого нутра.
--- Ать, растак, сусед, горить, ать, внутрях, работа, ать, растак её в печёнку, замотала на хрен… Дома, ать, нету. Попрятала, ать, жинка… Налей, не могу, ать, терпежу нету…
Выпил, рукавом рот обтёр и даже не укусил ничего, блеснул оранжевыми глазками, расправился в сухую кривую жердь и, подскакивая на ходу, пошёл к лошади. Его монолог не прекращался ни на минуту, пока не свёл свою батрачку с горки, не пропал за поворотом, только и слышалось: «ать» да «ать»…
В эту ночь спалось хорошо, безмятежно. Мария принесла выстиранное, выкипячённое бельё, пахнущее свежестью улицы и солнечного нагрева. Подушку ему дала пышную, большую.
--- Как я тебя, Маша отблагодарю? Денег не берёшь, а больше нечем… Трудом каким, так только скажи! Просто виноватым себя чувствую…
--- За это, Толочка, не винись. Я ж от души, добра тебе желаю. А благодарность… Ты меня отблагодарил, не думай. Я не ростовщик, долги не считаю.
Странно как-то сказала она это. Снова недоговорила о чём-то, спрятала взгляд, вздохнула незаметно. Лежал Тол на широкой кровати, на душистом белье, подумал было об этом, глядя на зашторенное тонкой занавеской окно, на золотистые точки звёзд, пробивающие ситец, но сон его одолел, закачал, как в колыске.
2
Картошка взошла дружно, морковь и свекла, петрушка и укроп, лук, немного молодого чеснока, зелень салата ---- всё это радовало Тола не меньше, чем городские, прибыльные сделки. «Вот странно, чем можно себя осчастливить! Какой-то петрушкой! Растёт, и хорошо на душе, смотрел бы и смотрел… Да, счастье не в деньгах, не в гулянках, не в успехе… В чём же? В труде, как говорили коммунисты? Да нет, тогда рабы были бы счастливее господ. В результатах труда? Так тоже не выходит: разве сравнишь результаты --- петрушка с картошкой или стотысячная сделка? А-а-а! Свобода! Вот счастье! Что хочу, то и делаю, никто надо мной не стоит, ничего не боюсь, и труды приносят свои плоды. Но не совсем я свободен. Не могу ведь в город вернуться, боюсь. Да, вечного счастья нет, так мгновения, краткие часы. Чтобы всегда счастливым быть, надо… надо быть идиотом».
Посеяны огурцы, высажена рассада помидор и капусты – снова Маша выручила, поделилась с ним, научила, как и что делать. Уже расчищен сад, обкопаны и обрезаны старые смородиновые кусты, малина, нашлась целая полянка хрена. Две курицы в хозяйстве завелись, спасибо, указала Мария, кто продаст. Сала купил Тол, соседи периодически и утку или гуся продавали, молоко брал. Ждал и своего урожая. Воду носить и носить приходится, так что мышцы вначале болели, а теперь бугрились мускулами, как у культуриста. Загорел Тол, посвежел.
Одна проблема мучила деревню – хлеб. Старухи пекли свой раз в неделю, но не продавали, своим еле хватало, да и муку тоже не из воздуха брали: зимой на лошадке завозили, чтоб весна без хлеба, как без дороги, не оставила. К весне же мука у многих кончалась, а до магазина --- почти десять километров пешком, не иначе, а обратно с мешком… Наладили очередь, а в очереди всего четверо: Мария, Кузёк непутёвый, без стакана самогонки не выйдет, Сонюшка Мордосова да Анжелка Фатова. Мария не считалась с тяжестью, тащила, что конь --- всем подряд, Кузёк тоже, в расчёте на жидкую валюту, а Сонюшка совсем хилая – полмешка приносила. Вот Анжелка…
Анжела в семнадцать лет вышла за городского вдовца на двадцать три года её старше, Фатовой стала. Какой тот фат был хват, видно стало с первого их приезда в деревню, тогда ещё мост был, последние деньки доживал. Прикатили на «волге» с шофёром. Анжелка в каракулевой шубе, хоть и снег ещё не выпал, а холодно, это да. Шляпа на ней с полями тоже каракулевая, а из-под шляпы глаза зелёные сверкают, что изумруды, волосы медные вьются, губы крашеные сочатся… Гришка Данроев, кавалер её школьный, побелел, кулаки сжал, а всё – упорхнула птичка. Что ей, красавице, Гришка? Ну да, хорош собой, неглупый, вон в автодорожный техникум поступил, любой транспорт водит, поёт, что соловей, на гармошке шпарит… Так что? Когда это он обживётся? В общаге живёт, учиться ещё два года, армия… А она невеста готовая, зрелая, фигура, лицо, как с картинки.
Но никому судьба не приоткрывается, даже самым всевластным. Тут грянула «перестройка», полетели коммунисты со своих мест, не вверх, конечно, а вниз, и Фатов тот --- мордой об пол. Провернули с другом какую-то афёру с сигаретами (дефицит был на дефиците), так демократы докопались и посадили бывшего представителя областной власти на три года. А тут денежки погорели на всех вкладах, и вернулась Анжела по бездорожью, по жёрдочкам берёзовым к маме в деревню. Барахло, конечно, было, золотишко, а лопать-то нечего. А ещё хворала она по женской части после третьего аборта. А можно ли было рожать, когда муж на ногах не стоит, а теперь и вовсе сидит?..
Тут Григорий Фёдорович Данроев объявился. Машину свою иностранную, на танк похожую из-за колёс высоких, носа тупого, оставил в чистом поле перед заболоченным берегом Данроя. В машине парнишка остался, бабка Аня мимо проходила, повиделось ей, что как бы пистолет Гриша парню давал. Ну, насмотрелась старуха телевизора! Правду сказать, ничего кроме драк и убийств ящик и не показывал.
Гриша в материнском доме компанию собрал, Анжела тоже туда попала. Отъелись люди всякой снеди доброй, вкусной, необычной. Выпили, кто как мог. Анжела, наконец, снова шампанского могла принять, конфет, фруктов… Не чинилась, не кочевряжилась, легла с бывшим ухажёром в постель. А наутро его и след простыл, на подушке сто долларов оставил. Умылась красавица слезами, словно весь свой стыд смыла, да и пустилась во все тяжкие. С кем только не сходилась! Кузёк и тот хвалился, что было. Теперь Анжелке тридцать семь, а выглядит на полсотки: зубы не вставлены, через зуб – дырка, волосы поредели, общипались по концам, потолстела, лицо одутловатое – пьёт наравне с мужиками. А Гришка наезжал изредка, в её сторону и не глядел. Как-то жену привёз, молодую, душистую, сияющую, сынка лет пяти. «А, после меня, видать, женился. Красивая девица…» Бизнесменом Гришу все звали, он машинами, иномарками, торговал, салон в городе содержал. Промахнулась Анжела.
Теперь она мешок с хлебом носила по очереди с другими, чтобы хоть в соседнем селе побывать. В Боровичках у неё, говорят, свои хахали имеются: нальют, закусить дадут и… хоть с километр мешок поднесут, а когда и на машине до болота довезут.
Поселившись в Домосе, Тол вызвался ходить за хлебом пятым, что всех очень обрадовало, сблизило его с деревенскими. Его очередь стала после Анжелки, так что успел он обжиться.
Ближайшая корова была у бабы Ани Мордосовой, через Марусину хату. Тол ходил за вечерним молоком. Ему нравилось, поделав дневные дела, пройтись по блещущей закатом деревне. Косые лучи обрисовывали контуры, уярчали краски. Пахло коровами, кипячёным молоком, печёной картошкой… Он приходил к хате по белой меловой тропе, стоял на круче, глядя вдаль, через речку, любовался красками заката на небе, словно опрокинутая чаша накрывшем землю, и всегда в эти минуты чувствовал себя счастливым, полным радости от ощущения жизни.
Его деревенские заботы сводились к простым целям: как устроиться, что поесть. Теперь он мечтал преобразить своё жилище, окультурить подворье. Намечал многое купить в Боровичках, что будет, конечно. Мария принесла достиранное --- оказались всякие занавески, покрывала, скатёрки, постельное бельё --- много всего. Он, по памяти детства, повесил укороченные кисейные шторки, под ними на нитках раздвижные с машинной вышивкой занавески на пол-окна. Побелили печь, приспособился убирать постель, накрывая её покрывалом. Нашлась в сарае разломанная полка --- собрал, повесил в кухне, тоже шторкой украсил. Успел повырывать бурьян по всему саду и двору, засеял часть вспаханного огорода, пригородил двор чем попало… В общем, за две недели благоустроил свой быт.
В хате у бабы Ани Тол не бывал, подходил обычно к сараю, где заканчивалась дойка, из ведра через марлю Анна наливала молоко в его трёхлитровую банку, тоже Марусину. Но сегодня погода подпортилась. С утра хмурилось, накрапывал дождик, коров пригнали чуть раньше, и Баба Аня ждала его на крыльце, сидела на скамейке, положив тяжёлые коричневые кисти рук на колени. Тол подумал: «Если в начале лета у неё такие руки, какие ж будут в конце?» Он удивлённо отметил, что старушка была под хмельком: попахивало, глазки слезливо лучились, голова подрагивала.
--- П`ойдем в хату, милок. Я уже справилася. Там молочко.
Вошли в тёмные сени, запах самогона ударил в нос.
--- Я тут на плите газовой орудую летом, в хате с одного запаху захмелеешь, ха-ха, сегодня выгнала. Налить стопочку хорошему покупателю?
Прошли в кухню. На столе в потемневшей алюминиевой кружке под кусочком газеты стояла эта жидкость, которую Анна налила в гранёную стопку. Скупенько так налила, не до края. Тол не отказался, что-то затомило его при запахе свежей сивухи, тоской полыхнуло в груди. Он глотнул, а рот закрыть не мог: почти чистый спирт ожогом влился в него. Бабка захохотала, довольная от произведённого эффекта.
--- Ну? Задираить? То-то! Знай бабы Анину водочку!
Она придвинула к нему тарелку с порезанным солёным огурцом. Огурец тоже продирал до кишок. Пока лилось, цедилось в банку молоко, Тол, одолевая силу угощения, осматривался в чужой хате. Для деревни довольно чистенько, уютно. Но воздух какой-то затхлый. Вдруг дребезжащий тенорок послышался из глубин многоклеточного жилья.
--- Нюська! И хтой-то тама?
--- Дед мой праличный, пять лет лежить после инсульта. Небось, мокрый. Сича-ас, потерпи, лихо моё! Сусед за молоком пришёл! Хочешь, погляди деда. Скучаить один днями и ночами.
Тол, ведомый любопытством, прошёл за Анной. На постели в боковой спаленке лежал громоздкий, как сундук, стоящий в углу, взлохмаченный, вислогубый старик. Запах от него исходил покрепче самогонного.
--- Здравствуйте. Я Анатолий Домосов, Петра Егорыча сын.
--- А-а-а, -- неожиданно тоненько для своих габаритов проблеял дед, --- помню тебя и брата твого. Справная была семья. А меня забыл? Я же Авдей Мордосов, дружок твого батьки.
Тол в тумане памяти обнаружил высокого статного силача, который пел, «что Козловский», знаменитый в те поры певец, звучавший каждый день по радио.
--- Помню, дядя Авдей. Вы пели, не хуже Козловского!
--- Во-во! Правда, помнишь! Молодец. И ты уже старой, лет пятьдесят тебе?
--- Точно так, -- холодно ответил Тол, злясь на точное определение возраста, ему-то казалось, что выглядит он на сорок. – Ну, поправляйтесь, пойду я.
--- Теперя поправлюсь, на тот свет отправлюсь. Скорее б. Устал я и бабку свою замучил. Она ж меня по десять раз за день ворочаить, моить, стираить поминутно… А тебе, паря, скажу, не пей без просыху. Я вот допился. Где пою, там и пью… Допелся, Козловский я козёл! Э-э-эх ма…
Он проматерился тихо, не зло, а горько, словно проплакал своим слабым голоском, а Тол ужаснулся судьбе его и его мученицы жены. Прощаясь с ним, Анна улыбнулась щербатым ртом и сказала просто, без выражения чувств.
--- Хоть бы скорее отмучился. Ох, да как же он меня бил! И кулаками, и ногами… Как жива осталася? А теперя добивает. Кто раньше на тот свет пойдёть?.
--- Как? Бил? За что?
--- А, за красоту. Я ж была первая красавица на две деревни. От первой той пра-пра-прабабки, что привозная жена была у Мордосовых сынов, так говорили старики. У меня коса была тёмно-русая по самые пяты, а глаза синие. Не поверишь теперь?
Тол вгляделся. Глаза ещё синели небесной вечерней глубиной, серебро седины густым пластом лепилось в пучок на затылке. Но сквозь грубую сеть морщин не проступало и тени былой красоты.
Он шёл под тихим парным дождиком и думал о жизни, о том, как быстро проходит всё хорошее, молодое, горячее и полное желаний, и как долга и тяжела старость. «Детство – лет семь- восемь, потом ты подросток – это лет до шестнадцати – опять лет восемь, юность – десяток лет, молодость – ну, не больше пятнадцати годков, зрелость – лет до пятидесяти, пусть до пятидесяти пяти – это… опять-таки пятнадцать, не больше, лет. А потом – старость: пятьдесят пять тебе, плюс десять, плюс ещё пять… Семьдесят. А если восемьдесят? А и до девяноста дотянешь? Это ж старости может на больше, чем тридцать лет хватить! Хорошо, если на своих ногах, со своим умом. А если нет? Вот ведь у Авдея – жена, это ж слава Богу! А одному как? Дети… Мой-то оболтус не подойдёт, потому и помнит отца, что денежки можно тянуть, а так…»
Горькие эти думы довели его до дома, кружились над ним весь вечер, как привязчивые мухи. Он вспомнил, что перед стариком на тумбочке стоял маленький чёрно-белый телевизор старой модели, подумал, что для такого человека – старого, больного, на единственном телеканале почти нечего смотреть. Скука!
Дома на него самого тоже навалилась вдруг скука. Дела поделал, попил молока, лёг поверх покрывала на кровать и, глядя в потолок, стал вспоминать о том, что старательно гнал из памяти всё это время. Выплыли все торговые скабрёзные рожи, с одним хитрым выражением в разнообразных чертах: то толстое, с вывернутыми ноздрями лицо посредника, закупавшего спирт у грузин, то узенькая, с глазами, как бритвы, мордочка «мастера», намешивавшего в спирт непонятно чего, то топор физиономии бригадира разливщиков… Все старались хоть что-то урвать с «производства», следили друг за другом, подставляли подельников… А кто-то и продал конкурентам, когда перехватили у них цистерну с сырьём. Но этот народ ---- ладно, отпетые все прохиндеи, и сам он знал про себя, что все его деньги --- слёзы людские. Но вот сын!..
Приехал из Питера, где свои какие-то дела делал, вытребовал у бати хорошие денежки и тут же, в отцовской спальне молодую любовницу отца, Ирку безголовую, оприходовал, как моряк резиновую куклу, без разговоров и уговоров, а уж о чувствах и помину не было. Та, понятно, к молодому потянулась, самой на год меньше, чем новому любовнику. Но тот, Артурка его, красавец, как с киноэкрана, как же мог обидеть отца? Как посмел порушить его гнездо, пусть непрочное? Зачем прибрал к рукам то, что тут же выбросил, как шелуху?
Ирку Тол тут же спровадил, хотя деньжат на первый случай дал, жалко потаскушку глупую. И сына выдворил. «Не сын ты мне, предатель и вор!», -- сурово отповедал, но теперь жалел, что так уж бесповоротно дело решил. Этих Ирок вдоль трасс шеренги стоят, а сын – один, и старость в затылок дышит. Лежал он, изучал трещины на потолке, горько вздыхал, раздумавшись от вечерних впечатлений.
Захотелось пить, но не холодной воды, в доме и так было прохладно, окна везде открыты до сквозняка, сыростью с улицы тянет. Чайку захотелось. Поставил на плитку чайник, глядь, а заварки нету, кончилась до чаинки. Выключил плитку и пошёл к Марусе, занять, если найдётся. Ещё подумал, что ни разу в её хату не зашёл, всё на дворе общались или в его доме.
В окне рядом с крыльцом светился огонёк. Тол постучался в толстую деревянную дверь. Загремела задвижка, Мария открыла дверь, смутилась немного, пригласила в горницу. Тола поразила чистота, своеобразная красота её жилища. Всё было на местах, блестело сияло: в большой комнате, куда она его провела, где белые кисейные шторы обрамлялись длинными шелковыми, словно золотыми, где на диване, словно кружева, лежало коричнево-белое покрывало, так же были устланы и два кресла. Работал телевизор на тумбочке, на белой вязаной салфетке. Шифоньер с большим зеркалом увеличивал пространство помещения, отражал красивые ковры на стене и на полу. Стол, стоявший у стены окружали четыре полумягких стула, а на круглой салфетке красовалась большая хрустальная ваза с ветками сирени. Запах цветов сливался с горьковатым запахом кофе, и Тол теперь захотел выпить кофейку, даже сглотнул слюну.
--- Хотите кофею? Я только что сварила, собиралась попить.
--- Не откажусь, Маша. Шёл к тебе заварки попросить, у меня кончилась. А ты опять мне «вы» говоришь? Забыла наш уговор?
--- Забыла, видать. Пошли в кухню.
Там тоже всё сияло: печка, плитка, ряд кастрюль, посуда в серванте старого образца. Мария подала ему на блюдце чашку с золотым ободком, с лепными цветочками на боках.
--- Какая чашка красивая, фигурная.
--- Дочка Рая подарила на день рождения. Говорит: «Пей, мама, из красивой чашки, живи красиво», а я к своей привыкла, видишь, фаянсовая кружка, простая, но на ней такой душевный василёчек! Люблю я этот цветок. Вот, блинцы пекла в обед, вот --- сахар, пряник, пей, Толочка.
--- Хорошо живёшь, Маша. И правда, красиво. Только что же одна-то? Неужели мужа не нашлось?
--- А где ж он найдётся? В поле, в огороде али под коровой? Я ж с малым детёнком с семнадцати лет, считай, совсем одна! Мать слегла, ещё мне забота. Билась, что рыба об лёд. Да и кому чужой ребёнок нужен? Прибивались женихи, да всё какие-нибудь завалящие: то разведенец – пьяница, то толстый один всё домогался, а то старый вдовец… Не-е… Лучше одной быть, чем чужую грязь мыть. А, скажу тебе, в деревне и девке жениха найти трудно. Сильно пьющие тут мужики, у нас, по крайней мере. Может оттого, что тут кабацкое дело в старину завелось? Не знаю… Но, сокол ясный, я каждый день Бога благодарю, что дочка у меня есть. Такая она добрая, заботливая! Всё к себе жить зовёт, да я, пока в силе, не хочу уезжать. Сама себе хозяйка, им не помеха. А и мужик у неё хороший, директором школы в райцентре работает, а она учительница младших классов. Внуки чудесные! Мальчик старший, десяти лет, девочка – пятилеточка. Хорошо живут, только зарплаты маленькие, а работа нелёгкая…
--- В гостях часто бываешь? А они?
--- Я зимами к ним наведываюсь, дней десять живу, пока у внука каникулы, смотрю за детками, а Рая с мужем на экскурсию учеников возят. В Москве были, на Золотом кольце, в Питер собираются… А они у меня, как водится, картошку сажают, картошку копают, в выходные, конечно, и летом детей привозят. Вот уже скоро, с половины июня, в этом году мальчик в лагерь захотел, так внучку раньше привезут, а его потом.
--- А что ты, бабушка, всё «внук» да «внучка», как детей-то зовут?
Мария странно так на него посмотрела, замялась.
--- Девочка – Маша, по мне назвали, а мальчик – Анатолий. Толик.
--- Вот как, -- оторопел Тол, --- тёзка мой! А знаешь, приятно. Имя моё из моды вышло, как-то затерялось, а тут… Есть карточка у тебя?
В горнице фотографии в разнокалиберных рамках, но в красивом порядке, висели на стене, где был дверной проём, поэтому, впервые войдя, Тол не обратил на них внимание. Теперь он вгляделся в лица незнакомые в основном, но вот Маша в красивом городском наряде, вот худенькая старушка в платочке и со знакомым взглядом… Ну да, это же мать Марии, соседка их, выплыло из детства. Но взгляд Тола приковала красивая молодая женщина с детьми. Что-то в лице Раисы показалось Толу настолько знакомым, что он даже проговорил: «Надо же!», а к чему и сам не понял.
Он положил в карман пачку заварки, пошёл домой. Из-за туч, залепивших небо, было совсем темно, Тол даже остановился, соображая, куда идти. Промелькнувший просвет наметил впереди, чуть справа знакомый силуэт его высокого не по-деревенски дома. Пошёл, осторожно ступая, щупая ногами дорогу, не думая ни о чём, чтобы не отвлекаться, но никак не изгонялось из памяти лицо Машиной дочки, которое он точно где-то видел и даже что-то знал об этой женщине. Дома, улёгшись в постель, всё старался припомнить – где да что было. «Может, любовь какую крутили, а по пьяни и забылось?» Но ничего не вспомнилось и он, наконец, уснул.
За хлебом Тол поехал на велосипеде, захватив два мешка и верёвку, чтобы потом навьючить мешки, как на верблюда. Он уже обошёл Домос, взяв заказы всего-то у четверых верхних жителей, исключая себя, теперь надо обойти ещё и Моррогу, там восемь жилых домов – вот и вся Зареченская. «Своим», конечно, он возьмёт по три буханки --- себе, Маше, бабе Ане, Вере Домосовой, десятой воде на киселе --- две, Мордосовым деду и бабке, на самом краю живущим, три надо брать. Итого: четырнадцать! А ещё восемь в Моррогу… А там ведь в двух хатах по двое живут – ещё две. Двадцать четыре кирпича по восемьсот граммов – это почти двадцать килограммов, плюс соль, спички, всякие мелочи, для себя много чего хочется взять… «Бедная Маша! А Анжелка? Кузёк? А Сонюшка?! Это ж неподъёмная ноша! Но ведь приносят, да столько времени несут, да через речку, да по болоту… Потом узнал, что Анжелка где-то раздобыла тележку для сумок, тянула по траве, впрягшись по-лошадиному.
В Морроге зашёл сначала к Кузьку. Жена его оказалась приятной ладной бабёнкой с нахальным взглядом тёмно-карих глаз. Она осмотрела Тола, как жеребца на ярмарке, усмехнулась, слегка даже подмигнув ему, показала на ногу.
--- Вот, не могу носить хлеб-то, мужик за меня отдувается. Сломала ногу, а она криво срослась, вихляется. А остальное всё у меня, как надо, не боись, сосед!
--- Дура, ать, чего ты крутисся, ать! Нужна ты ему, как корове седло, ать! Не слухай её, Пятрович, базарный у ей, ать, язык. Я своё мущинское, ать, послабил, пропил, вот она ко всем, ать, и липнеть, хорошо тут не к кому. Сбесилась, ать, под старость!
Его постоянная приговорка словно склеивала слова в единую мысль. Матерное слово, как украшающая финтифлюшка раскудрявливала речь. Тол удивился открытости семейных проблем: всё вывернуто в двух фразах. Он подумал, как же они сошлись, как прожили жизнь? Им ведь, как и ему лет по пятьдесят, хотя Кузёк от водки совсем прогорел нутром. Он спросил, заикаясь:
--- А… д-дети у вас есть?
--- Нету теперя, -- чуть вздохнула Галя, -- девочка девяти лет утонула, старшая была, а сына в Чечне убили. Одни бобылюем.
--- Сколько горя у вас!
--- Да, деток хоронить --- горькое горе. А и р`остить, счастья мало: ни работы им нету, ни достатку, спивается молодёжь, в разбой идёт. У суседок сыны – по тюрьмам, дочки спохабилися… Так, не живём, а гниём да воняем! Власти ж нас кинули, никому мы не нужные. Я только на скотину и надеюся. Выкормлю свинок, режем да по зимней дорожке в город возим, по знакомым продаём. На рынок тоже нельзя, какиясь деляги прихватывают, отымают, копейки платют. Ра-аз-бо-ой! – распела она слово, горько качая головой.
Тол пошёл дальше. Анжелка встретилась с ведрами воды, несла их на коромысле красиво, плавно. Её напружиненная фигура с лепными от ветра формами, словно скульптура, вырисовывалась в лучах бьющего в глаза солнца. Медные волосы горели, словно языки огня трепыхаясь под лёгким дуновением. Тол стоял и смотрел, пока она не подошла совсем близко, не поздоровалась, чуть задохнувшись.
--- Здрасьтя. По хлеб собрались? Счас, деньги вынесу.
--- Не надо, потом. Вам две буханки?
--- Да можно б и десять! Не дотащите ж! Ха-ха-ха! - засмеялась она, пряча щербатые зубы.
Тол улыбнулся, кивнул, пошёл дальше. Он шёл к реке, не заходя в другие хаты, не к чему было, и так ясно – чем больше привезёт, тем лучше. «Сам решу, -- думал он, -- а если обои будут, то хлеба возьму в обрез».
Перед магазином маячили люди, на дверном толстом засове через всю дерматиновую ширину, висел громоздкий замок. Два мужика курили, присев на железяку – какую-то деталь от сельхозмашины, три женщины стояли кружком, переговаривались и лузгали семечки. По заплёванной муравчатой площадке перед крыльцом в одну ступеньку разгуливал нарядный, гордый петух. Было жарко, парно после дождей.
Тол слез с велосипеда в тени большого клёна за магазином. Он знал, что откроют после одиннадцати, а сейчас без пяти. Ни ветерка. Тол попил воды из бутылки, смочил ладонь и, пригладив ершистые, чёрные с проседью волосы, влажной рукой прошёлся по лицу. Он, проехав почти десять километров по полному безлюдью через заросшие бурьянами поля, с острой тоской вдруг подумал о России, о бедности народа такой огромной и богатой земли. Мысли эти не были собраны в округло трескучие фразы, как в газетах или с экрана телеящика, а полнили всё нутро мутью, теснили грудь тяжкими вздохами, туманили глаза солёной влагой. Он не выражал чувства в словах, а только периодически зло сплёвывал и матерно ругался.
Теперь, стоя у магазина, Тол отгонял гнетущее настроение, заставлял себя осмотреться, приглядеться к людям. Но эти его старания только усилили горечь души: мужички выглядели, точно с перепоя, женщины – усталые, неопрятные, унылые, как загнанные лошади. Улица кривая, ухабистая, грязная. А магазин… Каменное облупленной здание с зарешёченными окнами – тюрьма тюрьмой. «Тьфу, -- снова сплюнул Тол, --- убожество! Захолустье Российское».
Пришла продавщица --- толстая, с тяжёлой одышкой, с завитыми в мелкие колечки пегими волосами. Она недовольно и нелюбезно ответила на приветствия покупателей, прикрикнул на худого, гнутого дедка:
---- Куда лезешь, Масюткин? Не видишь, ещё халат не надела.
Она вошла в магазин, а люди выстроили перед входом почтительную очередь. Тол подошёл, поздоровался. Его оглядели пристально, открыто, с выражением некоторого неодобрения на лицах. Стояли минут пять. Наконец изнутри послышалось: «Заходите!», и Тол, последним в жиденькой колонне, вошёл внутрь. Было душно и темно, пахло затхлыми смесями из хлебной плесени, хлорки, проржавевшей селёдки и дешёвого одеколона. Продавщица отдёрнула занавеску на окне у прилавка, всё вышеперечисленное красовалась на полках в полном ассортименте, плюс коробки, пакеты, банки, жестянки… Тол заметил в углу рулоны обоев, приободрился. Собственно он купил всё, что хотел, хотя и не такое, как хотелось: обои --- мрачными синими розами по тускло-жёлтому полю и только одного вида, кастрюля великовата для одного, светильники из пластмассы, грубые и громоздкие… Но что тут поделаешь? Главное, чай, консервы, сахар и постное масло – всё это было, а ещё сосиски и свежая рыба горбуша. Так он этой рыбе обрадовался! Взял почти три кило --- две крупные розовые тушки. Всё своё сложил в рюкзак, а обои и хлеб – в мешки. Перекинул по сторонам рамы и пошёл пешком рядом с машиной.
Еле пролез с грузами по мосткам, хотя и носил по одному, но сильно жерди были расшатаны, опасно потрескивали посередине. «Надо прийти поправить. Новые стволики вырезать, привязь проверить…» По болотистому прибрежью тоже волокся едва-едва. На твёрдой моррогской равнине, сел, чуть не отбив зад, потому что ноги сами подкосились от усталости. Посидел-посидел, потом подумал, что не грех пот смыть. Разделся, положил вещи поверх груза и – босиком через слякоть – к руслу Данроя.
Он не знал дна, медленно стал сходить в воду, но ноги сами поехали вниз, и он ухнулся в воду с головой, достал дно ногами, наткнувшись на скользкую корягу, а потом погрузившись по колени в волосатый и липкий, как желе, ил. Вода замутилась, и Тол невольно глотнув этой мути, вынырнул на поверхность. Он доплыл до мостков, держась левой рукой за жердину, правой тщательно промыл тело, потом медленно окунулся. Глубина была чуть выше головы, запрокинув лицо, он видел всё, как через толстое бутылочное стекло. Поднявшись над поверхностью воды, он услышал шум мотора, посмотрел в небо и удивился: самолёт старой модели, как в военном кино, называвшийся в детстве "кукурузником", кружил над долиной. «Чего это он?» -- недоумевал Тол. Перебирая руками по жердям и всё следя за самолётом, он причалил к берегу. Пластиковая бутылка, которую специально прихватил с собой, стояла на травяной кочке, он набрал воды, чтобы обмыть ноги и пошёл к велосипеду.
Только тут он взглянул на место своей стоянки. Над велосипедом согнулась какая-то фигура, из-за рокота мотора, видно, не услышавшая его приближения. Тол молча бегом преодолел расстояние, и увидел, что молодой парень, откинув одежду Тола на землю, копошится в вещах. Секунда, и рука Тола ухватила его за ворот. Но исследователь чужого не вырывался, спокойно глядел на Тола.
--- Это что, твоё? Чего ты роешься?
--- А чего оно тут валяется? Я, вообще подумал, человек лежит, либо труп. Надо ж поглядеть. Пусти, чего держишь? Вон твоё всё на месте.
Но Тол интуитивно ощущал скользящую в его глазах хитрую надежду. Он сунул руку в карман парня и достал оттуда свой бумажник. Из другого кармана вытащил свои дорогие фирменные часы и зажигалку, то есть то, что было в карманах его джинсов.
--- Ага, моё – на месте. А это – твоё?
Но тут воришка дёрнулся, уловив момент, и выскользнул из рук. Отбежал подальше, вытащил из-за пазухи блок сигарет и, кривляясь, помахал им над головой, повернулся и помчался прочь.
«Вот пакость, ---- злился Тол, -- теперь всю неделю что курить?» Но потом он вспомнил, что собирался бросить, тут курил уже гораздо меньше, и смирился: «Что Бог ни делает, всё к лучшему. Знак мне --- надо завязывать с куревом».
Он одевался и думал, что вот не проследил за самолётом, куда он улетел, что парень этот противный, «гидкий», как говорила когда-то мама, видя неряшливость и дикость. Вот и слово нашлось для определения впечатления от нового знакомого – дикий. Словно неприручённый зверёныш, паршивый злой и отчаянный, человек этот, казалось, не только готов был царапаться и кусаться до конца, лишь бы вырваться, но и смог изучить сотню уловок, как обмануть, ввести в заблуждение, отвлечь внимание для достижения своей цели. «Кто ж такой? Чей? Не помню. А откуда помнить-то, ему ж не больше двадцати, а меня здесь столько и не было… Воняет от него, хорошо вода есть --- ноги отмылись и руки. А-а-а, так это, видно, и есть Хорёк!
Мария говорила, что повыше в Морроге живёт бывший зэк, только что снова из тюрьмы вышел. Это Игорь Мордосов, Игорёк – Хорёк. Точно. Вот гадёныш! Маша рассказывала: затерроризировал всю Зареченкскую: ворует всё подряд, кур сколько да гусей пожрал, телка чьего-то с «гостями» завалили. А гости эти – наркоманы да алкоголики --- одни других сменяют, ночуют у него неделями. Да… Под видом рыбаков всё излазили, знают у кого что и где лежит. А люди-то здесь слабые, всё сплошь старые, одинокие… За воровство сидел по малолетке, а потом за бабушку свою, вроде. Правда, не доказали, что убил, а за избиение посадили: всё тело усопшей в синяках и кровоподтёках было. Умерла, однако, без него, одна в хатёнке своей, через день, как внучек «в город» с её пенсией подался. Так если всё нутро отобьют, и в постели умрёшь», -- с горечью и ненавистью вздохнул Тол.
А бабушку Клаву Мордосову он хорошо помнил: она ему и другим ребятам яблоки давала ранние, сладенькие, «спасовками» назывались, на Спас яблочный и поспевали. Маша рассказывала, что у Клавдии одна дочка была, а мужик её по пьяни ещё молодым замёрз, когда с Боровичек шёл. Та Клавина дочка в город сбежала с шофёром каким-то проезжим, потом этого Горька-Хорька в подоле принесла, матери кинула и снова умотала. А мальчишка с младенчества был неуправляемый, может, что с головой у него по наследству неизвестно какому?.. Но врачи его вменяемым признавали, когда суды были. Теперь вот вся деревня стонет от его вменяемости. «Придётся заняться этим Хорьком. Больше некому, я один мужик на всех», -- с тоской думал Тол.
Он занёс хлеб для всех моррогских Анжелке, как и Мария делала. Постучался и вошёл в хату. Там всё было разбросано, не прибрано, хотя чисто, и пахло пряными травами. Он удивился, неожиданному по виду хозяйки, беспорядку, а Анжелка, смеясь его видимому недоумению, объяснила:
--- Вы не обращайте внимания на бардак. У меня маманя совсем с ума выжила, старость такая склероз, говорят. Во, бегает по хате и «порядки» наводит. Хлопочет день деньской. А, ладно, ей же скучно так сидеть. А что с кастрюльками делает! Я вымою посуду, а она то очисток накрошит, то яичную скорлупу, глину намесит!.. Ха-ха-ха! Во, чудо моё!
Маленькая юркая старушонка, чистенькая, в беленьком платочке, суетливо прошмыгнула в горницу, не обращая внимания на гостя, стала доставать из комода постельное бельё, раскладывать на столе и диване, потом комкала, бросала в угол. Анжела поглядывала, качала головой, но не сердилась, покорно подбирала, а сама разбиралась с хлебом, который выкладывал Тол из мешка в кухне, глядя в дверной проём.
--- Нам две буханки, так? Теперя, Кузькам --- две, Сонюшке одну, Злыдницам – две…
--- Что за Злыдницы такие?
--- Ай, ха-ха-ха! Это ж сводные сёстры Данроевы -- Тата и Ната. Они ж всю жизнь – враги. То за отца бились: матери у них разные, а отец один. Он сразу к обеим ихним родительницам ходил, но Татку с её мамкой потом к себе забрал, она покрасивше была, а Наткина – в очках. То-то и Натка теперь слепая, по матери, видать, пошла. А Татка совсем обезножила, почти что лежачая. Так вот, подумай сам, как судьба над человеком висит: у этих Татки с Наткой по юности тоже один на двоих жених получился. Может, помнишь, был тут гармонист Сенечка кудрявый? Твоим родителям ровня, теперь уже давно помер, спился на гулянках. Так вот он, то же самое, к сёстрам одновременно ходил и деток им ровесников сотворил – по мальчонку. Те теперь с тебя повырастали, мамок своих и помнить забыли. А бабки эти, хоть и ненавидят друг дружку, а вместе живут в Таткиной хате. Та ж с постели не встаёт, а только командует Натке, что делать, и та вслепую варит, подаёт той, что надо: и тарелку, и горшок. А клянут друг друга, а обзывают!.. В том и радость, видать, ха-ха-ха! Так, дедкам Мордосовым --- две…
--- Какие ещё детки у вас?
--- Не дети, а дедушки. Отцу – девяносто два, а сыну семьдесят четыре. Пять бабок схоронили, а детей не нажили, видать, бесплодный младший-то. У старого деда были две жены, каждая рожала. А уже все братья и сёстры, кто вымер, кто больной. Младшее поколение прадедушкой не интересуется. А вот, гляди, самый первый, старший сын, живой. Так около батьки и остался. У самого три жены были, вторая ушла к другому в Боровички, а две поумирали себе. Интересно тебе про деревенских знать?
--- Интересно. Это ж не только в нашей деревне так, а и по всей России земля пустеет, народ вымирает, особенно, деревни. Просто уходят многие с лица земли.
--- Ну, и что с твоего интереса? Народу прибавится, что ли? Или жить станут лучше? Или ты какую науку изучаешь? Молчишь. Значит, просто любопытно. Ну, Варваре, гадюке, надо буханку дать. Что ты глаза выкатил, что гадюка? Так она гадюка и есть --- старая, что пень замшелый, а всё людям «делает». Да-а, гаданья знает, приговоры всякие, шепчет. Но не лечит там или снимает боль, душевный недуг, а только всё злое творит: привороты-отвороты, язвы да хвори всякие… Её уже два раза жгли, а она не сгорала: первый раз сразу ливень с чистого неба хлынул и залил огонь, а второй раз, вообще, страху нагнало: стал дом гореть, а с горки, её хата под самой горкой стоит, так с горки обвал случился, мелом и землёй огонь засыпало, задняя стенка, как подпоркой подперлася завалом этим. Ну, что скажешь? Ведьма она гадючая! Её все боятся, чтоб не разозлилась. И то, ей уже под девяносто, а бегает, что коза, на горку – бегом, с горки с водой – бегом. А на вид – одни жилы. Ты как увидишь, ахнешь – ну, чистая мумия! И ещё одну клади – Хорьку.
--- Что-о-о? Ты в своём уме? Он только что меня обворовал, а я ему, выходит, десять километров на спине хлеб нёс? Да ни за что!
--- Тогда я свой отдам. Нельзя его злить, понимаешь? Он голодный и так, жрать надо. А ты сам посуди, вот вышел он из тюрьмы, жить где-то надо? В городе ничего нету. Ладно, сюда приехал, хата своя. А работать где? Как на пропитание добыть?
--- Огород есть, садик, сарай для живности. Если б по-хорошему, наверное, люди помогли бы обжиться. Вот я обживаюсь кое-как.
--- Ты… Ты с денежкой приехал, да и любят тебя тут некоторые, считай, всю свою жизнь… А он для всех варнак, убийца. Кто ему по-хорошему поможет?..
--- Стоп-стоп! Это ты про какую любовь мне тут обмолвилась? Кто меня любит?
--- Ой, а то ты не знаешь, не видишь! Мария его обхаживает и так и этак, а он --- слепой! Да не её любовь, я тебя быстро бы к рукам прибрала! Ха-ха-ха!
--- Прибери, чего ж. А Марию ты не задевай, она добрая, хорошая.
--- Знамо, что хорошая, даже слишком. А я тебя не затрону по той причине, что тоже добра тебе желаю. Живи пока.
Анжела вздохнула, нахмурилась, постарев лицом. Тол буркнул «пока» и пошёл восвояси.
3
Прошло уже три недели как Тол поселился в Домосе, а только сейчас он, словно ошпарившись кипятком среди крепкого ночного сна, вздрогнул от пронзительного видения и, опомнившись, сам себе покаялся: «Эх, безмозглая, беспамятная я скотина! Про такое забыть, потонуть в суете!..» А вспомнил он маму, вернее, увидел во сне, как идёт она по бережку, тогда ещё более живого, без болота на берегу, Данроя. Проходит не спеша, машет хворостинкой ---- гусей сгоняет, а потом обернулась с улыбкой и рукой к себе поманила. А Толочка хотел побежать, да братка вперёд кинулся и маме в живот головёнкой уткнулся, обняв её колени. Толочка заревновал, заревел, кулаками глаза потёр, глядь, а никого нет – ни мамы, ни брата, ни бережка при Данрое --- одно пустое, заросшее бурьяном, поле. «Надо же на кладбище сходить! На отцову да мамину могилку и от братана, Кости, Косточки, как мама его звала, поклон принести. Да… Теперь только младшее поколение остаётся да я, последний», -- заныло, защемило в груди.
Утром он зашёл к Марии.
--- Маруся, растолкуй мне поточнее дорогу на кладбище. Ничего там не поменялось? Как бы не заблудить… Такую даль людей носят!
--- Что ж даль-то… Зато к церкви ближе, кому надо, так батюшка отпоёт. А это ж полпути от Боровичек и от нас, да в стороне, в борочке. Хорошее место. Конечно Куличским повезло, всё под боком: и церковь, и кладбище, и баня у них есть… Так и работа имеется, вот ведь что хорошо! Ферма теперь захваченная, частная, а их нанимают, зато зарплата есть. А мы… Так, чевой-то я… А знаешь, если бы через часок, и я бы с тобой пошла. Тоже давно своих не отведывала.
--- Ой, прекрасно, Маша! На велике поедем. Усидишь на багажнике?
--- Тю-ю!.. Хоть и на раме. Я ж не толстая, зацеплюся!
Мария принарядилась и, учитывая, что по жаре земля подсохла, не стала надевать свои ужасные сапоги, а вырядилась в кроссовки, что делало её ещё смешнее при зелёном в цветочек костюме покроя восьмидесятых, со сборками по плечам. Шёлковый костюм сидел на ней, как на корове седло, зелень бледнила лицо, но, ощущая себя нарядной, она стала несколько чопорной, что веселило Тола, тем более что сам он пошёл в спортивном костюме и тоже в кроссовках. «Пара, блин, гусь да гагара! Хорошо никто, кроме деревенских, не увидит», -- усмехался он про себя. Но нервное веселье всё затухало при приближении к цели.
Когда свернули с основной тропы на боковую, на самом горизонте замаячил крест. Он сиял на солнце, лучился, больно было глядеть на него, а он рос, всё выше приподнимался над поверхностью земли на куполе, потом на самом строении… Церковь стояла на горушке, и ослепительно белая тропка вела ко входу в храм.
--- Вот Толочка, хорошо, что церковь восстановили – на пять деревень одна. А и то народу в ней и по праздникам мало. Бедный наш приход. Кому ходить? Из наших только я да Сонюшка. И то я не церковная, так, больше за компанию. Нету в душе настоящей веры, не воспитали, что ли? Пионеркой была, комсомолкой. В коммунизм верила, аж горела! А где этот коммунизм? А и Бог где? У меня дочка, Раечка, та, хоть и учительница, а больше моего верит в Бога. Говорит, мама, много веков люди верили, пообразованнее, поумнее нас, чего ж мы-то такие упёртые? Внуки мои крещёные, а я нет. Дочка с зятем уже взрослыми сами пошли покрестились. А ты?
--- Меня мама тайно покрестила. Брат тоже, слава Богу, был крещёный. Давай сначала в церковь зайдём, свечки поставим, закажу молебен, а?
--- Если батюшка откроет. Не праздник же сегодня. Надо к нему в домашнее отделение стучаться, я боюся, ты сам.
Священник оказался молодым тучным блондином с жёлтыми бровями и ресницами. Он охотно и резво пошёл к храму, открыл двери, впустил их внутрь. Церковь была странной: изображала перед алтарём гору с крупными камнями, на горе – Спаситель в сияющем облачении, под горой, воздевшие в изумлении руки, ученики. Множество бумажных цветов было основным украшением божьей обители, простенькие современные фотоиконки пестрели по стенам. Белые вышитые рушники, пожалуй, были самым ценным имуществом этого прихода. Батюшка принял заказ, зажёг свечи, помолился недолго, пообещав исполнить молебен на праздник, а скоро и Троица. Тол заметил, что Мария чувствует себя неловко, как не званная в гостях, пожалел её и невольно осудил. «Сама виновата, могла бы давно приобщиться».
Кладбище разрослось, наверное, втрое, если не больше. Кроме обычных здесь крестов да железных тумбочек, часто со звездой на верхушке, появились и каменные глыбки из гранита и мрамора с фотографиями на фарфоре. Тол остановился, пытаясь понять, куда идти. «Найду ли могилки? Сохранились ли?» Но Мария слегка притронулась к его руке и пошла вперёд. Они миновали эту наиболее богатую часть погоста и вышли по широкой центральной дорожке к , сразу видно, старой части захоронений. Здесь – всё те же кресты и тумбочки, по большей части облупленные и покосившиеся над небольшими кучками земли. У Тола краска прилила к лицу в ожидании увидеть такое же убожество родных могил. Он был поражён, когда Мария остановилась у аккуратного двойного холмика, над которым стояли рядом две чисто окрашенные голубые тумбочки с именами его родителей, с датами их рождения и смерти. Вместо оградки стройно росли какие-то кустистые растения, деревянная скамейка была совсем новой.
--- Маша! Кто же ухаживает за могилками? Кому мне в ножки поклониться, -- воскликнул в растроганной, искренней благодарности Тол, догадываясь вполне, кому обязан.
--- А, Толочка, я своих смотрю, и заодно ваших не забываю. Соседи всё-таки…
«Неужели права Анжелка, и Мария меня с юности любит? Да разве для простых, давно забытых бывших соседей делают такое? Это ж какой труд: пройти около семи километров, тут наковыряться в земле, краску, лопатку с собой нести, потом --- обратно…»
--- Спасибо тебе, Марусенька. Я так тебе обязан! Как расплачусь?
--- А на здоровье тебе, Анатолий Петрович. Не тушуйся, у меня твой аванс имеется. Ничего ты мне не должен, будь спокоен. Идём же и к моим. Или один тут побудешь?
--- Ага, побуду, потом подойду к тебе. Не далеко?
--- Нет, увидишь.
Она пошла между могил, а Тол приложил ладони к материнскому холмику и вдруг, почувствовав живое тепло земли, уронил скупую крутую слезу на эту землю. Из него словно выкатилась дробина, мучившая плоть многие годы, ранка заболела, но не той тупой, изматывающей болью, а как свежий порез, пронзительно, но не глубоко, заливая кровью, склеивая края, затягиваясь корочкой заживления.
Тол знал, что отец подхоронен к маленькой его сестричке, а никакого упоминания о ней на памятниках не было. «Почему это? – пытался осмыслить он, потом припомнил, -- ааа, да-да, мама всё хотела хороший памятничек поставить, тогда только деревянный крестик стоял. Деньги собирала, а попробуй, скопи, если два огольца да мужик пьющий…» Отец не был запойным, но жил как бы в постоянном ожидании возможности выпить. А тогда самогон варить побаивались, скрытно всё делали, ребят на страже ставили, чтоб кто не увидал. Это теперь… Так вот, чуть копейка зазвенит, батя --- в магазин. А тут Костик в строительный техникум в городе поступил, помогать надо, тут Толика пристроили в ПТУ, сам захотел заводскую профессию получить, на токаря пошёл учиться… Завод-то хорошо его принял, вон и квартиру с женой получили, а потом… «Ах ты, жизнь, как же ты выворачиваешь! Какие виражи накручиваешь!» -- вздохнул Тол. Он поставил целью непременно вписать имя Ниночки, пока хотя бы на мамин памятник. А потом… Но не знал, что будет потом и решил ничего не загадывать.
Мария сама подошла к нему, справившись со своими заботами. Он в молчании побрёл за нею в обратный путь.
--- Обои-то стоят, надо ж поклеить хату, --- заговорила Мария на полдороге. – давай завтра после обеда, а? А то на той неделе Раечка приедет, внуков привезёт, так я совсем закручусь. Машуточку мою та бабушка смотрит, зятева мать, тоже любит же… Но разве в городе ребёнку отдых? А парное козье молочко-то! Это ж лекарство от всех болезней! Ты ж на себе испытал, так?
--- Ещё бы! Теперь знаю, почему не продаёшь молоко, сыры варишь… Только всё угощаешь, денег не берёшь, вот я и перешёл на коровье. А деткам трёх козочек с лихвой хватит. У такой бабушки детки расти, как грибки, будут! Вижу, соскучилась по внукам.
--- А то… Одиночничать не сладко. Ладно, ты прибился. Всё веселее, а то на нашем Домосовом горбе и поговорить не с кем. К Мордосовым захожу, конечно, помогаю, чем могу, но… ---- она замялась, --- не подумай, Толочка, что сплетничаю, а просто сама переживаю… тётка Анна спиваться стала. Ты не заметил?
--- А-а… Понял. Я как ни приду за молоком, она всё в сторонке, близко не подходит. Сидит на лавке, а молоко в банке на другом конце стоит. Я думал она такая… ну, слабенькая, шаткая, от непосильного труда…
--- Ты верно сказал, труд ей непосильный и судьба непосильная досталася. Вот и подпитывает силы. Но только этим не поможешь. У неё же издавна давление подскакивает, так прихватывает, что голова не держится. Таблетки ей привожу с городу, как у Раи погощу. Она таблетку – глыть, и вечером опять за рюмку. А упадёт? Что будет с ней и с дедом? Кому они нужны? У них же два сына в белом свете – неизвестно где, ни слуху, ни духу. На пару поразбойничали по молодости, на пару и сели, а потом ---- ищи свищи. Сгнивают старики заживо. Ой, Господи! Слава тебе, Боже, что у меня доченька есть! Да какая ж заботливая, верная!
Уже запахло влажной болотной землёй. Они присели под тем же калиновым кустом, наливающим зелёные бусинки ягод. Вечерело. Комары тут же налетели, Маша сорвала ветку, дала Толу, потом и сама принялась размахивать сорванной калиновой дланью.
--- Марусь, а какая это Вера живёт в Домосе? Я её совсем не помню.
--- А то моя дальняя придальняя родственница – десятая вода на киселе. Простая совсем бабка. Ты видал, она ж до сих пор под соломенной крышей живёт. А хатка какая? Об одну единую комнатку: печка да кровать, не стол, а полстола! Так и ест, сидя на кровати, всегда в окошко глядит и наворачивает. А что ест? Грибы, картошку, да какие овощи кто даст. Сама уже в огороде не сажает, коленки не гнутся. Картошку мы ей толокой позакидаем, толокой и выкопаем. Кузёк ей без стакана не вспашет, так я ему этот стакан наливаю. Она ж – наш народ. Вековуха домосская. А тех Мордосовых, что на краю, помнишь? Это ж, что дикари, молчат всё. Я спрашиваю у бабки, вы, мол, с твоим дедом говорить-то умеете? Так она мне головой кивает, что внучкин игрушечный слоник. Но им повезло – три дочки у них и все путёвые. Дружно приедут, всё поделают, крепко выпьют, наравне со своими мужиками, обязательно в лес сходят компанией, в речке покупаются, если такая пора… Нормально, по-семейному. Средняя ихняя говорила, что как кто один помрёт, другого к себе в город возьмут, а к кому не знаю. Только старики не хотят отсюда уезжать до последнего. Ты думаешь, чего? А тоже самогонку дуют. Дед, тот с утра, а бабка с обеда. Коровы нету, только свиньи, правда, до пяти штук держат, с кормами зятья помогают. Так для них же, для зятьёв с дочками стараются… Да, сокол мой, спивается народ русский, не в праздник, в буден день веселят душу. Никому ж мы не нужны! И никакой науки: по телевизору одна похабщина да смертоубийства… Раньше-то всё моральное было, человеческое, а теперь? Даже мат!
--- Это точно, уши вянут. Внизу тоже не лучше, в Морроге-то.
--- У-у, там ещё хуже! Там одна Анжелка чего стоит!
Упоминание об Анжелке оживило в Толе картинку, когда та несла вёдра на коромысле, встала перед глазами вся её напружиненная ладная фигура, и вдруг острое страстное желание замутило голову.
--- Так что же Анжелка-то? – переспросил он, превозмогая горячую волну.
Мария взглянула на него, осуждающе усмехнулась, уловив, видимо, его отношение к молодке.
--- Сказать не могу, потому что слухи это, а случай расскажу, чтоб не польстился на её приманки. Бил её мужик один боровичский этой зимой, так лупасил, что еле оттащили. Орал слова непотребные, что, мол, заразная она, что половина Боровичек её убивать пришла бы, да те женатые, баб своих боятся, чтоб их не поубивали, а на баб всю вину и валят, а он холостой, так, мол, за всех её и прикончит. Это все видали, слыхали, так что верь не верь – твоё дело.
Тут и подошли к болоту. Переправились легко, руки-то пустые. И тут Тол предложил искупаться. Мария согласилось, что неплохо бы, но попросила, чтобы он купался на этом месте, а она пройдёт подальше, за поворот, скрытый ракитовыми кустами. «Стесняется, -- подумал Тол и тут же съехидничал про себя, --- за честь свою девичью боится!»
Всё-таки не удержался Тол, украдкой подсмотрел за женщиной и увидел в прорехах ивовых завес стройное крепкое, небольшое, но пропорциональное тело. Гибким движением она склонилась к одежде, и вот уже скрыто всё под балахонистыми тканями, но картинка в памяти осталась, и снова он заскучал по близости, не с ней, конечно, просто по самому факту… «Надо чего-то искать, а то беситься начну. Жаль, Анжелка отпадает. Нет-нет, не дай Бог подцепить чего! Нельзя ни в город в больницу появиться, ни к Алябину на квартиру». Был у него один командировочный повод, тогда ещё женат был, скрывал, как мог, вот и нашёлся по совету приятеля, врач. Как-то невнятно проплыла в памяти фотография Марусиной дочки с таким знакомым лицом. «Вспомнить бы, что там у меня с нею было, когда?.. Она красивая, молодая, скоро приедет…» -- размечтался Тол, одеваясь, а потом преодолевая остаток пути к дому.
Рая приехала в начале июля, Тол увидел её четвёртого. Дети бегали по горке ещё вчера, а могли прибыть и позавчера. Учительский отпуск долгий, так что месяц она собиралась гостить с детьми у матери, а потом поработать в третью смену в пионерлагере воспитателем, денег подсобрать. Тем более что и муж там же решил «отгулять» часть своего отпуска. В школе был ремонт, Володя был занят по горло.
Назавтра, в субботу, пришла Мария и официальным тоном пригласила его в гости, на воскресный обед.
--- Познакомлю, Толочка, тебя с дочерью, с внуками. Рая тоже мечтает познакомиться.
«Чего ж это она так мечтает, --- мучился в воспоминаниях Тол, ---- ну, как натворил чего! Не помню. Ни шиша не помню…» Он надел чистую рубашку, стираные джинсы, побрился и, захватив вина и конфет (гонял в Боровички на велосипеде во внеочередной раз), явился к назначенному часу.
Рая в жизни показалась ему ещё моложе и красивее. Её оживлял огонёк в голубых, как у матери, глазах, а чёрные брови гладкими, блестящими стрелками разлетались вверх, как вскинутые птичьи крылья. Она была темноволосой, хрупкой, небольшого роста, но с красивыми пропорциями тела: длинные ноги, тонкая талия, и всё, что надо, в самую меру. Тол отметил красивый цвет её лица: смугло-румяное, оно дышало свежестью и здоровьем. «Пейте томатный сок!» --- вспомнил Тол рекламу с девочкой, похожей на Раису. Толу так понравилась молодая женщина, что он, сев напротив, почти не сводил с неё глаз. Он ещё ощущал твердую её ладошку в руке, которую она подала ему при знакомстве, помнил испытующий, доброжелательный взгляд. Сейчас, за столом, и Рая смотрела на него, почти не сводя глаз. Но сколько Тол ни напрягал память, не мог припомнить ничего между ними общего.
Дети были очень милыми, красивыми, послушными. За столом вели себя чинно, спокойно. «Учительские детки, -- кивнула на них горделивая бабушка, --- видал, вилочками кушают, руками не хватают». Машенька была нежной, как цветочек, головка клонилась то к правому, то к левому плечику, словно шейке тяжело было её держать. «Колокольчик, -- подумал о ней Тол, -- ещё и косы…» Две толстые косички доходили девчушке до середины спины, тугие, как спелые колосья. А паренёк сразу подружился с Толом, всё у него спрашивал, умеет ли водить машину, а катер, а самолёт? «Вот самолёт не вожу, не пришлось научиться. А на велосипеде мы с тобой покатаемся, на рыбалку тебя возьму, хорошо?» Радости мальчика не было предела.
Тол никогда не бросал слов на ветер, за то его и уважали в делах и в жизни. Они с тёзкой Толиком теперь почти не расставались, мальчик не отходил от него с утра до вечера: куда Тол, туда и Толик. Даже досадовал взрослый Анатолий, не было возможности подрулить к красавице-мамаше маленького друга. Но та и не давала ни малейшего повода: была с ним уважительна, доброжелательна, не скрывала симпатии, но подчёркивала своё перед ним почтение. «Я в её глазах старик, -- безнадёжно смирился Тол, --- кроме того, она чистая, верная жена». Он определил это, высоко ценя несовременное качество её характера, но и отрезвил этим свою хмельную голову.
Месяц пролетел так быстро, что Тол даже не сразу понял, что да, завтра приедет за женой и сыном Владимир. Мальчик ехал в лагерь вместе с родителями, а Машенька оставалась ещё на месяц у бабушки. На «отходную» снова пригласили Тола. Володя ему понравился: спокойный, добрый, сразу видно, руки золотые: за два дня жизни у тёщи всё не прибитое прибил, забор подправил, два ведра грибов принёс. Худенький, среднего роста, он почему-то сразу был определён Толом внутренним прозвищем Испанец, видно, из-за тонкого чуть с горбинкой носа и смуглого, хотя и по-русски сероглазого, лица.
Тол наблюдал за супругами и видел их любовь. Они, при взгляде друг на друга, даже чуть розовели в каком-то глубоком волнении, улыбались глазами, согласно кивали, стремились соприкоснуться руками… Во всё время общения с семьёй Марии, Тол не переставал ощущать, как томный ненавязчивый запах мёда в простых цветах, веяние не проступившей тайны. Когда прощались, Рая вдруг попросила смущённо: «Можно я вас поцелую, Анатолий Петрович?» Тол радостно, но смятенно взглянул на Володю, но тот только тихо улыбался. Рая прижалась щекой к его щеке, коснулась потом щеки губами и, опустив глаза, пошла к мужу.
Толик повис у него на шее, расцеловал. «Сыночек, пойдём. Ещё увидитесь с дедушкой», -- позвала Рая, и Тол смутился оттого, что впервые в жизни его определили, как деда, хотя и понимал, что в глазах детей он дед и есть. «Всё, отбегался… Теперь девки мне только за деньги под пару. А тётки своей нету, бабки, то есть. Вот она – старость…» Он долго не засыпал в эту ночь, раздумавшись о себе, о судьбе своей и о будущем. Но ведь и надо было что-то придумывать, не сидеть же в этой деревне, в добровольной ссылке, всю оставшуюся жизнь! Пока что он только отходил от выкручивающей жилы и нервы суеты бизнеса, от страха перед, известными своим напором и наглостью, конкурентами. Был у него в городе свой верный человечек, которому он поручил потихоньку отдать долги по мелочам, оставил энную сумму на это, чтобы не все на него зубы точили, но капитал он хотел сохранить любой ценой, без него не представлял жизни. Надо было, когда станет потише, юркнуть в город, снять деньги и умотать подальше. Боялся Тол слежки, банковских фискалов, ограбления и смерти. Слишком реальной была угроза.
Лето в деревне - этот рай с комарами и рабством на грядках, всё-таки быстро и сладостно промчалось. Тол много времени провёл в лесу и на реке, целый июль общался с Толиком и, словно вернулся в детство, оттаял душой, почувствовал вкус к новой, не связанной с деньгами, жизни. Правда он понимал, что этому содействует то, что деньги-то у него есть, на деревенские расходы хватает, потому и можно о них не думать.
К середине осени деревня совсем опустела. Всё лето то в одной, то в другой хате появлялись гости: дети, внуки, родственники, охочие до лесных и речных даров. Замучили всех дружки Хорька – где ни пройдут, там нагадят, как варнаки. На берегу то там, то здесь всё изломают, нароют каких-то ямок, набросают мусору, кострища заплёванные оставляют, под ближними кустами --- мерзкие кучки… Тьфу-ты, пакость! А хуже того, лазают по садам и огородам, разворовывают округу, а под конец, мало им браконьерских сеток да «экранов», глушанули чем-то рыбу или отравили – по речке вверх брюхом плыла…
Когда Тол увидел как один недоносок в колодец яблоки из-за пазухи просыпал, чуть не запихнул того самого вслед, еле сам себя удержал на самом краю злобы. «Чего ты морду туда совал, гад? Набрал бы воду ведром да напился!» Перед ним стоял тощий, нездоровый недокормыш лет тридцати, с проваленной грудью и с лютой ненавистью в затуманенных зельем глазах. Весь в синих наколках татуировок, со шрамами на лице, с распухшим, видно, от удара носом. Тол отпихнул его, и тот скатился с меловой горки, как мешок с костями. А ночью у Тола загорелся сарай. Хорошо ему понадобилось в это время выйти, заметил сразу и погасил сам, а то бы… Неподалёку от дома сарай-то.
Утром Тол пришёл к хате Хорька, а там замок. Смылась компания.
Бабье лето расцветило округу, разрядило в расписное, яркое, весёлое. Клёны по деревне загорелись верхушками, зазолотилась листва на берёзах прядками, краснела бусами рябина да калина… Паутины летали, нитками серебра вплетались в траву, блестели в переливах солнца. Опустели огороды, только пузатые тыквы всё ещё нежились в тепле на просторе.
Тол летом поставил скамейку на самом гребне мелового обрыва, полюбил сидеть на ней, глядя сверху на деревню, на просторы до горизонта, на вечно живое небо. Вечер выдался тихий-тихий, отрадно-грустный в своём ярком увядании и веянии запахов тлена. Мария тоже вышла из своей хаты, стояла на высоком крыльце, видная Толу. Кивнули друг другу, и Тол поманил её рукой. Она подошла, присела рядом. Молчали, смотрели на первую розовую звёздочку в сиреневом небе.
--- Что, Маруся, проводила детей? Одна теперь?
--- Ну да. На этих выходных картошку выкопали, теперь нескоро приедут. Как развезёт дороги, как болото расхлябится, куда тут поедешь? И так дорогая дорогая, а с детками от Боровичек машину Вовка нанимал. Теперь до морозов. Там уже я к ним подамся.
Она вздохнула, покачала головой, поглядела искоса на Тола.
--- А ты зимой куда? В город вернёшься?
--- Не знаю. А тут чего не остаться? Сама говорила, печка хорошая.
--- А дрова? Палками ж не натопишься. Дров-то на зиму сколько надо? А где брать?
--- Ну и где? Все же где-то берут. Подскажи.
--- Так у спекулянтов берём. У воров. Они, как приморозит, привезут за тридорога. Правда, ты ж не бедный, не на пенсию живёшь. А я иждивенка у детей. Свиньями только и плачу да огородом. А денег совсем нету. Тут и не поторгуешь с такой-то речкой, с мостом этим… В колхозе трудились, так получали свою копейку, теперь ненужные никому. Так ты что, зимовать тут будешь?
--- Эх, Маруся, ты верно сказала, ненужные мы люди. Мне вот и податься некуда. Прогорел мой бизнес, квартира на сына записана, пусть пользуется. Я думаю вообще подальше уехать, надо всё сначала начинать. Сын у меня от первого брака, Артур, так он с матерью своей общается, у меня только денежкой пополнялся. А теперь я ему зачем? Получается теперь, что один я на свете потому, что никто мной не интересуется. Вот так-то.
--- Зря ты так. И тобой интересуются, Толочка. Вот и скажу тебе, раз так разговор получился.--- Она вздохнула, помаялась, как перед важным шагом, --- Твоя-то у меня Раечка. Дочка она тебе.
Тол вздохнул «а-хх», а выдохнуть не может. Застряло дыхание, словно колючий ком.
--- Что ты так с лица сошёл? Бог с тобой! Я-то как лучше хотела…
Тол едва проглотил давкое в горле. Он даже отодвинулся от Маруси, словно жгло его сбоку. Долгое молчание повисло в похолодевшем вечернем воздухе. Небо потемнело, утратило розовато-лиловую подсветку, стало густо-голубым, новые звёзды родились на нём, стали роиться, как золотые пчёлы. Мария вздохнула.
--- Маша, ты же говорила, что дочка у тебя от… ну, грешника. Я, клянусь, не помню за собой такого!
--- Ты мне не веришь? А-а, понятно. Но только что было, то было. А мы ж тебе не навязываемся.
Она сказала это без обиды, без осуждения, но встала, собираясь уйти. Тол удержал её за руку и почувствовал, что грубая шершавая рука дрожит в его руке. Он потянул вниз, Мария снова опустилась на скамейку. Тол подбирал слова, но никак не давалась ему сама мысль. Наконец он заговорил.
--- Я, знаешь, того молодого сопляка в себе не помню. Вся юность в деревне – это что-то дикое, бешенство какое-то. Помню, вырвусь из ПТУ, где жили, как в казарме, в общежитии, в тесноте, а тут простор --- воля! Ну и пойдём с ребятами куролесить! Тогда самогон был в редкость, а вино дешёвое в магазине – хоть залейся. Бабки нас наймут дров напилить, нам это – раз плюнуть, так, зарядка… А вечером --- разрядка: напьёмся и в клуб, на танцы. И ты ж туда ходила?
--- Вот то-то, что ходила. Доходилася.
--- Маша, ты прости… но… Как же это было?
--- Вот вам, мужикам, жи-исть! Девушку сгубил, что плюнул. А я чуть топиться не побежала тогда. А потом, как живот свой почуяла, опять – Кузёк из речки вытащил за косы. Уговаривал, мол, не срам это матерью стать, а срам – самоубийство. Прав был, хоть и дурачок безмозглый.
--- Как же я так? Тяжело тебе, Маша рассказывать… Но…
--- Да теперь, что! Тяжело тогда было. Шли с танцев вчетвером: с нами Кузёк да Галька. А к стожкам подошли, так вы нас и потянули в разные стороны – Кузёк Галю, а ты меня. Галя отбилась, морду ему поцарапала, а я тебя любила, видно, билась-то, билась, да не отбилась… Кузёк на Гальке женился, она не больно-то хотела, да женихов у нас тут --- шаром покати, а он – рак на безрыбье. А я опозоренная была в ту же минуту тобой брошена, ты своё получил, и бежать за Кузьком вслед. Я под стожком-то сижу, слезами умываюсь, платье рваное за лоскутья связываю. Домой тихонько пробралась, думаю, как завтра в глаза всем погляжу? Никому б не попадаться навстречу, а тебя хотела увидеть. А как увидела!.. Ты меня, будто прозрачную, не замечал даже. За новой девчонкой стал увязываться, с города к бабке приехала.
--- Маруся, поверь, слушаю всё, как про чужого. Мы тогда, правда, спьяну на всех девчат бросались, а те не сильно-то и уворачивались, тоже дикие были и вино пили.
--- Я не пила. В строгости выросла, мечтала о хорошей любви. Но, Толочка, как родила, все мечты свои отбросила, дочке всю душу отдала. А теперь она мне, что солнышко, светит. Часто думаю, а если бы не случилось со мной такое, как бы жизнь повернула? Женихов тут не было, кроме Кузька. Он бы меня взял, не Галю, это ты ему путь перебил. Но жить с этим Кузьком! Нет уж, лучше так-то, как вышло. Так что простила я тебя, помнила не плохое от тебя, а красоту твою, ум, как ты говорил ладно да складно… Хорошее помнила. Дочке про тебя постепенно рассказала, а что сносильничал, не призналась. Сама, говорю, поддалася, влюбилась в парня, а он меня не полюбил. Так-то.
--- Прости меня, Мария. Спасибо тебе, родная, за дочку, за внуков, за твою память добрую. Не знаю, чем заплачу за такое…Или уже заплатил за своё зло? Вот сижу тут, как изгнанник. Но ведь Рая меня, как будто, признала? Поцеловала даже!
--- А, если б ты знал, как она об отце всю жизнь мечтала! Как хотела, чтобы он был, чтоб живым во плоти его увидеть! Теперь вот, говорит, мечтаю, чтоб дочей назвал… Назовёшь?
--- С великой радость! Это для меня счастье. Она ведь на меня похожа, да?
--- А то! Что капля воды. Только глаза мои. Твои-то тёмно-серые.
--- Я всё смотрел на неё и думал, где её видел? А видел-то себя. И с Артуркой они схожи, сразу видно, что брат и сестра.
--- Вон как! Теперь ей и брата захочется увидеть. Она у меня сильно ценит родную кровь. Семейная!
Они оба говорили в большом волнении: голоса дрожали, жар пылал на лицах, тонувших в ночной темноте. Мария встала.
--- Всё. Слава Богу, теперь нету никаких тайн. А то в гроб уже глядеть надо, а я всё грехом этим маюсь. Полегчало на душе. Ты, Толочка, не винись, я за Раечку мою дорогую с самого её рождения тебе счастья и здоровья желаю, долюшки светлой. Пойду. Видать, всю ночь не засну – переволновалася.
--- Я тоже. Пока.
Мария ушла, а Тол ещё долго сидел, глядя на звёзды, и думал, что вот и ему подарок от судьбы. А за что? Никакого доброго дела он за собой не мог никак найти: всё только деньги да удовольствия, легкомыслие и безответственность в семье, так, словно буйная сорная трава рос под забором жизни. «А у людей какие-то цели бывают, увлечения… Детей своих понимают, направляют, занимаются ими… Жён уважают, советуются, помогают им. А я – только я. Все мне в семье должны, я – никому. Может, всё для того мне открылось, чтобы я понял, покаялся, изменился? Вот оборвалась старая жизнь, новую надо начинать, тут мне и подсказка?..» Вопросы, вопросы… А отвечать самому, за всё отвечать. «Нет, люди не даром верят в Бога. Если бы с юности жить по его законам самому и всем, кто вокруг, другая была бы судьба. Другая…»
Тол заснул на рассвете, перегрустив, перетосковав, вымыв густой солью душевных слёз свои раны. И стало легче, проще, понятнее и светлее. В памяти встали, теперь родные, лица дочери, внуков… Сон забальзамировал боль, успокоил терзания.
4
В Морроге разразился скандал: Галя, резво хромая, гнала Кузька по деревне колом, вырванным из ограды, материлась, не приведи Господь, такими матами-перематами, что Кузёк, заслушавшись, замирал на мгновенье, как вкопанный, и тут же получал по горбяке так, что треск слышался. Из непрерываемой пулемётной очереди мата вырывались иногда отдельные человеческие слова: убью, твари, знаешь какая, подцепил заразу, враг ты, собака, свинья и целый ряд других домашних и диких животных от козла до змеи. Кроме этого, порой звучало красивое иностранной имя Анжела, перекрученное в Анжепку, Анжеляку, анжелятину. Например: «Что, заразной анжелятины захотел, изверг, тра-та-та-та-та!» Или: «Теперя на больницу будешь горбатиться, по Анжелякиной милости?» Народ понял: не устоял Кузёк перед прелестями соседки, которая и сама истосковалась без мужиков и кинулась на первого согласного. Этот русский «авось» не сработал, и Кузёк заразился сам и заразил Галю.
Но на другой день, когда весть эта облетела обе части Зареченской, стали выясняться и совсем небывалые события. Так горько-горько зарыдала Вера Домосова в Домосе после того, как сын девяностодвухлетнего Мордосова, Васюк, семидесятичетырёхлетний заморышный дедок, побывал у неё «с разговором», и Вера, не дождавшаяся его в невестах, а теперь допускавшая Васюка до себя, узнала, что и Галька Кузькова дедка порой баловала по причине его мущинской бодрости. Вот и ещё две жертвы любви пали в глазах остальных. Но уж от «монашки» Сонюшки никто такого не ожидал! Она, оказалось, ни дедком, ни Кузьком не брезговала! Оба к ней с покаяньем наведались.
А ведьма Варвара – горбатая, страшная бабка – бегала по деревне, появляясь то наверху, то внизу, хохотала и кричала: «Бесовы дети! Вот так вам и надо! Свальный грех – чёрту смех! А-а-а, собаки! Стая заразная! Ещё не то вам будет! Я на водичке видела, ох, будет!!!» Её веселье было таким диким, столько радостной злобы изливалось в бешеном смехе, что все грешники притихли, прекратили выяснения связей, а пошли к Анжелке всей заразной делегацией. Но та закрылась на все крючки и задвижки, а когда дедок Мордосов пронзительным козлетоном прокричал: «Хату твою спалим, вместе с тобой, шалава поскудная!» Анжелка крикнула из-за двери: «Пали, старый хрен! Вместе с матушкой погорим, зато ты за решётку сядешь!»
Но хворую и беззлобную Анжелкину мать палить никто бы не стал, так что пришлось примолкнуть, а потом Сонюшка робко и нервно спросила: «Анжел! Теперя что делать? Как излечиваться? Где?» Анжелка помолчала, а потом выкинула в форточку записку, в которой было название таблеток и нормы приёма. Сонюшка опять спросила: «А почём етти таблетки?» Услышав цену, компания дружно взвыла: «У-у-у!..» «Вот, тварь! Она ж сама столько и с потрохами не стоит! А всё мой Кузёк проклятый! Из-за него всё получилось», --- повернулась к мужу Галя, однако тот уже мчался на горку. «А-а-а! В лес утекаешь? Всё равно вернёшься!» Но Кузёк остановился на меловой круче, отдышался немного, принял позу памятника и крикнул всем: «А! Вам виноватый нужон? Так я и жёнку свою, ать, и дедка Мордосова порешу, ать! Моё право!»
Когда Тол разобрался в причине скандала, он пришёл в смятение. Ему казалось, что хоть в деревне сохранилось что-то простое и чистое, присущее народу, внедрённое в его традиции и нравы самой природой. Но мерзости Морроги и Домоса просто отвратили его от людей. Он общался теперь только с Марией, с детьми, редко приезжавшими в выходные дни. Теперь вот осень развезла все пути, закрыла дорогу до мороза.
Тол, как и все в деревне, купил машину дров у вороватых и страшных на вид спекулянтов, попилил, поколол и себе и Марии, которая запасла немного, собираясь на зиму к Рае.
--- Толочка, живи зимой в моей хате, теплее будет, телевизор есть. Посторожишь тоже. У тебя добро всё в сумке поместится, а у меня ж и подпол, а там и твоя картошечка, и моя, а сколько всяких баночек с соленьями! Ешь вволю. А?
--- Ладно, спасибо. Поедешь, я и переберусь.
Зима грянула сразу. Мороз за ночь заковал землю в горбатый от провалов и комьев грязи стальной панцирь, а утром повалили снег. Он, словно из прорванной плотины белая пена бурной воды, хлынул с небес разом крупными хлопьями, слитыми в сплошное. Тол выглянул в окно, и ему показалось, что со стороны улицы кто-то залепил окно белой бумагой. Стало так тихо, словно в мёртвом царстве, ни звука из деревни. «Вата окутала всё…», – подумал Тол и почему-то стало спокойнее на душе. Он вспомнил старого своего друга чудака Мишу Чижова, тот на гитаре играл мастерски и пел свои песни, которых «насочинял столько, что и сам не знал сколько», -- как шутил в компании. Так и зазвучал в мыслях тихий высокий голос Чижика: «Зима засыпает дорогу, мою усмиряет тревогу…» Миша там все дела его доделывал, замазывал, письмо ему на боровичскую почту прислал, короткое письмо, но ёмкое: «Дом! (Эта кличка за ним закрепилась ещё с ПТУшных времён) Была война между «спиртяками», Нечистовича убили, команду его рассеяли. Конечно, кое-какая опасность ещё есть, пережди пару-тройку месяцев, и я тоже осмотрюсь. Напишу, если что. До моего письма не объявляйся. Пока. Чиж». Письмо это открывало дорогу назад, к прежней жизни, но Тол, весь напружиненный новыми впечатлениями, сознанием, что есть семья, даже испугался этой, казалось бы, хорошей вести. Он вдруг с тоской понял, что не хочет возвращаться, не интересует его больше бизнес, пугают махинации, отвращает сама суть дела: поить, да ещё и травить потребителей. Он думал теперь, как поменять сферу деятельности, попросту, чем заняться.
Мария собиралась к дочери: нагрузилась банками-склянками, радовалась помощи Тола. Они всё сложили на сани Кузьковой лошадки, и поспешили в дорогу сразу, как стала река. Морозы трещали с ноября, так что народ надеялся на ледяной мост. Кузёк объявил всем, что отправляется за хлебом, и с ними поехала ещё и Анжелка с деликатными медицинскими поручениями и «с кучей денег» по местным понятиям. Тол и Кузёк подшучивали над ней, называя себя её охранниками.
Отправив Марию, Тол совсем загрустил, не с кем теперь было и поговорить, нечем заниматься. Коз Маша развела по соседкам, свиней порезала, кур оставила на Тола. Он стал больше смотреть телевизор, не пропускал новости и политические передачи. Но нигде не получал ответа на мучивший его вопрос: если так вымирает и растлевается деревня, что же будет со страной?
Однажды он услышал слова священника, имя которого не запомнил, а врезались в память голубые пронзительно-печальные глаза его. Суть сказанного была в том, что вот люди сидят и ждут своего спасения, а сами не только ничего не делают для себя и ближних своих, но и поддаются на самые грязные дьявольские соблазны, рушат Господни заповеди. «Сам человек для себя и палач и спасатель!» «Правда,-- думал Тол, --- почему так низко все пали? Разве не знают, что плохо пьянствовать, развратничать, воровать? Разве не имеют понятий о грехе? Не знают о Боге? Церковь не могут посещать, так могут же просто встать перед иконой и подумать о своих делах, и покаяться, и зажить по-другому…» Сам он бывал в церкви не раз, пробовал говорить с батюшкой отцом Василием, но тот как-то всё переводил на своё: на бедность прихода, нужды храма, плохие дороги… Толу он оказывал уважение, тот заказывал службы по умершим родственникам, ставил большие свечи, купил несколько икон. Но беседы у них не получались.
Тол, разносил хлеб сам, разговаривал с каждым жителем деревни и внизу, и наверху, пытался высказать свои эти мысли, но каждый, выслушав его со скучающим лицом, кивал головой, мол, да-да, а потом – всё о своём: осуждение соседей, жалобы на всякие житейские невзгоды, злость на власти, и проблески тёплых воспоминаний о выпивке, о том, что, мол, к счастью это не переводится. Обсуждали и телесериалы, и страшные случаи, и передачи про всяких там знаменитостей и простых, но в непростых положениях, людей. «Безнадёжно, -- понял Тол, -- народ доживает, нет труда общего, нет понятий, так, каждый сам вязнет».
Письма от Чижа всё не было, и Тол даже как будто радовался скуке прозябания. Он понимал, что нет перед ним ясной цели для дальнейшей жизни, совсем другой, новой.
Новый год он встречал неожиданно для себя: накануне приехал Володя. До Боровичек он добирался на машине – фургон ему одолжил владелец мясокомбината, сын которого тянул лямку в их школе. От Боровичек подвёз его на нанятой лошадке один местный. Вова заскочил в хату – замёрз по пути --- присел у растопленной печи и сказал ещё мало послушными губами:
--- Анатолий Петрович, скоренько собирайтесь-ка, поедем со мной. Встретим праздник по-семейному, а обратно на автобусе приедете. Курочек Сонюшка покормит, я к ней забегал, булками угостил.
Тол сначала растерялся, заволновался, но, вспомнив лица детей, загорелся, стал собираться. А Володя, пока хозяин лошади навещал своих родственников, верхних Мордосовых, проглотил яичницу, попил горячего чаю, нагрузил продуктами из подпола большую сумку, отнёс в телегу два мешка картошки.
В Боровичках перегрузились и быстро покатили в райцентр, к самому подъезду пятиэтажки.
Двухкомнатная квартирка была тесна для семьи, Мария спала в кухне на раскладушке, а Тола определили на ночёвку к соседке по площадке и близкой подруге Раи, которая сама уехала к маме в рабочий посёлок. Тол за многие годы впервые почувствовал себя счастливым. Толик не отходил от него, Машенька всё чем-нибудь угощала: то леденец несёт в ладошке, то кусочек яблока… Тол сходил в магазин, накупил угощений, шампанского, игрушки детям, духи Рае, а Марии шёлковый платок, для Володи красивую записную книжку. Он с опаской ходил по городку, помня широкие связи бывшего конкурента. И всё-таки подумывал, как бы связаться с Мишей. «А если с переговорного позвоню, засекут звонок, а меня тут уже и нет. Перед самым отъездом попробую. Только бы застать дома».
Праздник был таким тёплым и светлым, что Тол просто оттаял душой. Его подарки, потихоньку сунутые под ёлку, а она упиралась макушкой в потолок и занимала весь угол у балконной двери, принесли много радости, угодили всем. Когда дети легли спать, взрослые заговорили о теперешней жизни, оказалось, думают одинаково: народ русский изводится, его спасать надо. Школа наводнялась иностранным ширпотребом: дети залепливали всё жевательной резинкой, девочки красились, носили вульгарные наряды, мальчишки курили и пили пиво, а среди старшеклассников блуждали и наркотики. А что смотрят в кино, по телевизору? А что слушают из наушников? А кто их где ждёт? Заводы? Бесплатное образование? Сельское производство?.. Грустно было и горько. Но вот зазвенели куранты, и надежда выплеснулась в тостах, изменила настроение, праздник вошёл в души.
Тол позвонил Чижу. Там сняла трубку какая-то женщина. На вопрос: «Можно Мишу?», ответила коротко: «Нет». «А где он?», --- спросил Тол. «Миша умер позавчера в больнице от прободной язвы желудка», --- и положила трубку. Тол стоял, словно оцепенев. Потом бежал бегом на автобус, вскочил в него в последнюю секунду. Его не провожали, Рая и Володя подрабатывали в зимнем лагере, уехали в пять утра.
Всю дорогу и потом дома днём и даже во сне пел Толу Мишин голос Мишины песни. Тол зашёл по дороге в церковь, заказал обедню, зажёг свечи там и дома поставил перед иконой, и всё думал о друге, о бесповоротности событий жизни. И эти думы прояснили для него новую истину: нет для человека ничего дороже родных людей. Вот и его грело и спасало сознание того, что живёт на земле Рая, её детки и муж, Мария – те, кому он нужен. И даже сын, Артур, которому отец не слишком-то интересен без денег, ему, Толу, нужен и дорог. «Слава Богу, что свёл меня со своими! Спасибо Маше! А Артурку я верну, что-то ещё для него сделаю...» --- утешал себя Тол.
Ночь выдалась метельная, в трубе выл ветер, сухой снег с размаху бил по стёклам, словно плётка семихвостка. Тол никак не мог уснуть. Скребло на сердце, в глазах стояла резь, как от песка. Он сел на постели, сразу начали мёрзнуть ноги и плечи – двое суток хата не топилась, и теперь стены и те не прогрелись ещё, а пол исходил холодом. Тол бросил курить, теперь тянуло, но он твёрдо решил устоять, включил электроплитку, поставил чайник. Мария перед отъездом настоятельно советовала, каждый день есть мёд, который он не очень жаловал, но сейчас захотел его душистой сладости. Вкус мёда в эту ночь стал для него словно символом его единения с семьёй, бальзамом для ран одиночества. Через многие годы пронёс он это чувство, всегда пользовался потом природным лекарством в минуты тоски и отчаяния.
А в эту ночь Тол принял важнейшее для себя решение. Он прикинул возможности своего капитала и понял, что всё получится. Во-первых, его квартира так и останется Артуру, на имя которого он положит часть своих денег, но к свадьбе. Во-вторых, Тол купит квартиру в городке, недалеко от Раечки. В-третьих, половину оставшихся денег вложит в маленький, конечно, спортивный зал для детей, откроет свою спортивную школу, правда, платную, иначе не выжить. А остаток суммы --- НЗ на старость. Покой разлился в нём, он уснул крепко и спал до полудня, куры, бедные, оголодались.
Тол решил не спешить, взяться за дела весной, чтобы быть уверенным в безопасности, подыскать квартиру для приобретения. Он, в конце февраля поехав за хлебом на Кузьковой лошадке, с боровичской почты послал объявления в отдел рекламы районной газеты о желании купить однокомнатную квартиру и полуподвальное помещение.
Сразу после Нового года в Морроге снова объявился Хорёк. Он прибыл в компании с двумя очевидными отморозками – один с бритой головой, толстый и свирепый на вид, другой лохматый, с серьгой в грязном ухе, с чёрными зубами, чуть потелеснее самого Хорька. Причёски гостей обратили на себя внимание по причине того, что те выходили из хаты в туалет в огород без шапок. Почти не прячась, вершили свои интимные дела, на что Варвара реагировала громогласными тирадами со своего крыльца. Ей волей-неволей приходилось наблюдать этот процесс, демонстрируемый почитай под самыми её окнами, к которым примыкал огород Хорька.
--- Идолы поганые! Только и оголяют свои … -- не стеснялась бабка в выражениях, -- геть отсюдова! У меня обеденный стол возле окошка! Пристроилися к бурьянам сухим, как за решёткой!..
Многими эпитетами награждала она пришельцев, а Сонюшка слыхала, что лысый лохматого назвал «девочка моя» -- во дела-а-а…
У крайних Мордосовых в Домосе со стороны леса разобрали стенку сарая, украли свинку и трёх гусей. Не пойман – не вор, а только и без поимки ясно, кто. Милицию не вызовешь, самосуд не устроишь – в наличии две калеки с половиной, а тут – весна, разлив, ни проехать, ни пройти. «Гости» и вовсе обнаглели: теперь начали по хатам ходить, хлеб и самогонку выбирать.
Тол просто клокотал от ярости, но не видел выхода до спада воды. А вот Васюк с Кузьком решились: они рядили и так и этак и придумали одну ловушку. Сработает ли? В Кузьковой лодке подпилили в серединке доску, замазали смолой, с донца заклеили куском полиэтилена. Колышек расшатали. Горевал Кузёк по лодке, одно его успокаивало: вторая в сарае, отцовская, хранилась. Но терпеть этих бандитов не было сил.
Сработало. Вырвали «гости» кол, поплыли рыбачить. На самой глуби лодка и потекла, да, видно, буйно вода пошла внутрь. И крикнуть не успели, потонули разом. Правда, именно гости. Хорёк с ними не поплыл. Теперь он бегал по деревне злой, голодный, как волк, на каждого рычал, скрипел зубами и грозил, что достанет лодку после спада воды и докажет, что это убийство. Утопленники повсплывали, их пришлось закапывать в Хорьковом огороде. На кладбище так и так не проедешь. Злился Хорёк не только из-за расправы над его дружками, он стал за себя бояться, почти не воровал, поел всех сорок и галок в округе, на которых ставил силки. Стали пропадать и кошки, собачонка Анжелкина… Толу не терпелось покинуть это место, ставшее для него страшным и неприютным.
Ещё до разлива вернулась в Домос Мария, поспешила, пока держался кое-как лёд, пока не разлилась старица до порогов моррожцев. Тогда отмыкались лодки, да некому было перевозить. Кричи не кричи с берега, а до Анжелки докричаться трудно, теперь вот её мамаша совсем с ума сошла – весна, бурление в мозгу. Бежит к воде, лезет в ледяную кашу. Февраль ветреный, дождливый, хмурый, но тёплый. Пошла река, теперь жди, когда хоть как-то можно перебраться, сиди без хлеба. Тут и запахло по деревне своим, печёным хлебом, посыпалась мука из закромов, бабки молодость вспомнили.
Мария принесла большой каравай Толу. Запах был таким аппетитным, что захотелось праздника.
--- Маруся, давай по маленькой тяпнем? Я тут закусочку сварганил: сала пожарил свежего, купил у бабы Ани, картошки сварил. Да и поговорить охота, соскучился без тебя.
Мария загорелась лицом от его признания, кивнула, присела к столу. Он поставил еду на стол, сам сел напротив, налил в рюмки водку. Они выпили после его короткого: «За здоровье!», закусили, и Тол рассказал ей о своих планах.
--- Как думаешь, Маша, не в тягость будет Рае видеть меня постоянно. На глазах же буду…
--- Тю-ю!.. Она ж так обрадуется! И внуки тоже, особенно, Толечка! Гостевать будете друг у друга, праздники вместе справлять! Семья есть семья.
--- Сюда буду ездить на отдых, огородом заниматься, за домом глядеть… Придётся, не бросать же…
--- Ой, хорошо-то как надумал! Ой, правильно! А дела твои как, те, городские?
--- Да там прогорело всё, новое надо дело начинать, я ж тебе говорю --- спортзал хочу создать.
--- В добрый час, Толочка, с Богом!
Теперь Тол нетерпеливо ждал спада реки, хотел уехать и в райцентре разузнать о возможности там поселиться. Отозвался ли кто на его объявления, он не знал, так как указал адрес свой – Боровички «до востребования».
5
По паспорту Тола Сонюшка получила письма на почте и принесла вместе с буханкой хлеба. Она сходила в Боровички в свою очередь, хотя Тол и предлагал заменить её.
--- Не, Пятрович, тебе жерди не выдержат. Надо хоть одну заменить, а то сломается, за зиму морозом их высушило так, что и водой не размочило – трещать!
Заменить жердь – целое дело! Пошли с Кузьком в лес, на другой край, где в сторонке от основного лесного массива на плоском холме берёзовая рощица росла. Пришли и ахнули: средние берёзки с краю, ближнему к деревне, повырублены, маленькие поломаны, всё покорёжено, словно тут огромный зверь валялся и ворочался.
--- Фью! Хорькова банда орудовала, ---- присвистнул Кузёк. --- Вон чем топилися зиму, то-то дрова почти что не воровали…
--- Как же не воровали! У вас внизу остерегались, а у нас Мордосовых обчистили, кроме живности и дров накрали, сколько успели, у меня со двора отполовинили. Я, что в сарай не вошло, старым толем прикрыл. Позавчера открываю --- половина осталась. Это ж не стволы, а пилёные, наколотые…
--- А попробуй скажи! Людей они не слухали. Вот их Бог и наказал, --- фальшивым смиренным тоном произнёс Кузёк и увёл блудливый взгляд в сторону.
А Тол подумал: «Знаем мы твоего Бога! Не приписывал бы ему свои дела».
Они пилили жерди – решили взять две ---- и Тол обдумывал информацию, которая была в письмах. Их было три: в одном предлагалось купить новую квартиру в строящемся пятиэтажном доме, в другом – частное предложение, правда, двухкомнатная малогабаритная квартира, но по цене то же самое, а в третьем письме предложение полуподвального помещения, прогоревшего пункта ремонта обуви. Тол сразу увидел свой вариант: вторичное жильё и полуподвал находились неподалёку друг от друга на одной улице и почти рядом с домом Раи. Новостройка так и так вызывала сомнение, – слишком много было случаев, когда одну и ту же квартиру продавали нескольким жильцам. Потом фирма исчезала, а бедные претенденты носились по судам.
Тол теперь обдумывал не что купить, а как успеть купить, чтобы не упустить, как переехать и обустроиться. Он волновался, нетерпеливо и торопливо работал, подгонял Кузька.
Пришлось лезть в ледяную воду. Они тяпнули сразу по большому стакану самогонки, разделись догола и с криками «ух, уй-ю-юй, моржи, ать, так растак!», быстро и ловко наладили мостки, предварительно договорившись о деталях работы. Сухая одежда, ещё полстакана горячительной жидкости, горячий чай из термоса, и к удивлению обоих не только не простудились, а даже в течение пары дней чувствовали необыкновенную бодрость и свежесть.
Тол рассказал Марии о своих планах и, собравшись, наметил день отъезда. Мария решила идти с ним до Боровичек, была её очередь принести хлеб. Они вышли в пять утра, бодрые, взволнованные, пошагали резво с горки. Маша снова была в своих громоздких сапогах, и Тол напомнил ей их первую встречу на дороге.
--- Глянь-ка, Толочка, а ведь ровно год прошёл! Пролетело времечко. А сколько ж за этот год всего было! Главное, Раечка моя отца заимела, внуки – дедушку.
--- Да, у меня семья теперь большая. Ты, Маша, одна на меня в обиде. Я просто не знаю, как быть.
--- Кончились мои обиды. Теперь я другая и ты другой. Ты мне стал, как брат. И меня сестрой считай.
Они стали переходить по жердям. Тол снова взял с собой велосипед, так что шли не спеша, осторожно.
Когда встали на твёрдую землю, Тол захотел напиться, Мария присела у огромного, пустого внутри ракитового пня, привалилась к нему боком, чувствуя, как гулко бьётся, а то замирает вовсе сердце. Что-то не было сил, томило всё тело и душу. Тол заметил, что она, после яркого румянца от ходьбы, стала совсем бледная. Он предложил ей попить, она не отказалась. Надо было идти, но Тол не торопил её. Он нагружал велосипед, привязывал сумку на багажник и, взглянув на деревню, замер, как громом поражённый.
--- Маша, ты глянь!
От самой вершины Домосского холма со скоростью пронзительного весеннего ветерка вниз на Моррогу катила лавина огня. Горела трава, торчащие по огородам сухие бурьяны, заборчики и плетни, кусты и деревья. Словно алый флаг взметнулся над домишком Хорька. Ветер, тянувшийся с севера на юг, плавно, как танцор в вальсе, развернулся и повел свои па в восточную сторону. Пылающая пелена стиснула убогое строение сразу со всех сторон, а затем начала хороводом расходиться от центра шире и шире.
Выползла Вера, закричала, заголосила. Снизу бежал Кузёк с лопатой, Анечка ухватила от печки чепелу на длинной ручке, тут же отбросила её и затрусила в сарай за инструментом. Анжелка, разметавшая по жаркой постели свою увядающую, но всё ещё роскошную красоту, подхватилась с бьющимся сердцем, глянула в окно и, прихватив в сенцах «сапёрку», понеслась, раздетая, в ночной сорочке, по горке. Она обогнала ковыляющую Галю и, добежав до границы Хорькового огорода, принялась вырывать сухую траву и рыть канавку. То же делали все, старясь не глядеть вверх, на объятую пламенем хатку, к которой и на пару шагов уже невозможно было приблизиться. И вдруг оттуда донёсся страшный, нечеловеческий визг, перекрывающий гудение стихии и странно сливаясь с ним, словно самая верхняя его нота.
--- Маша, ты подумай, этот трутень костёр возле дома развёл, что-то варил, наверное. Принял свою «дозу» и уснул…
Тол говорил это, глядя на деревню и усмиряя сильно бьющееся сердце. Невольно, горя желанием помочь, он заступил в воду и только теперь почувствовал, как заледенели ноги. Он повернулся, выходя на сушу, и увидел, что Мария, как сидела, привалившись к ракитовому пню, так и сидит. Тол подошёл к ней. Мария
молчала. Тол, проведя по лицу ладонью, словно снимая маску наваждения, глянул на женщину и окаменел. Мария широко раскрытыми глазами всё смотрела на пожар, но лицо её было уже спокойным и бесстрастным, как застывшее изображение. Тол понял, что душа её отлетела. Он сначала совсем растерялся, ноги его подкосились, он застонал, сел рядом с покойной. Но через какое-то время почувствовал тяжёлый нервный озноб, с трудом поднялся. Он подошёл к самой кромке воды и, сложив руки рупором, закричал. Растрёпанная, полуголая Анжелка подняла голову, посмотрела в сторону реки, но снова согнулась, копая землю. Тол понял, что его не видят и вряд ли услышат. Он вспрыгнул на жерди и вдруг ухнулся в ледяную воду. Лопнула связка, выдержавшая было и его с велосипедом, и Марию. Кое-как выбравшись на берег, Тол, понимая, что взывать к деревне бесполезно, коченея в обтянувшей тело мокрой одежде, взял велосипед и трусцой побежал по дороге в Боровички.
Конечно, никакого представления о времени у Тола не было. Сколько длился пожар и борьба с ним людей, сколько просидел он около умершей Марии, он и не представлял. Ни на солнце, ни на часы он не смотрел, словно забыл о самом понятии «время». Он, задыхаясь от нескорого, но упорного бега, свалился на пригорке, полежал, глядя в бесконечное яркое небо, потом брёл, еле передвигая ноги… Пришёл в село к вечеру. Люди сошлись у магазина, судили-рядили, но до ночи было уже не успеть.
Тол ночевал в хате продавщицы, налившей для сугрева стакан самогона, уговорившей проглотить несколько ложек борща. Он долго не мог уснуть, всё витало в памяти спокойное и такое дорогое лицо Марии. Тол лежал и всё почему-то думал, что в деревне нет хлеба, что надо непременно принести его вместо Марии… Ему вдруг стало всё равно, устроится он в городке или нет. Там было суетливое, неведомое, чужое. А в его деревне была родительская хата и дом, куда могли приехать летом его дети и внуки. Уснул далеко заполночь.
Чуть развиднелось, серый рассвет начал просвечивать путь, пошли за Марией. Ночью приморозило, иней посеребрил траву. И когда подошли к мёртвой, увидели, что от мороза она словно вся присыпана солью, сверкающей под рассветным солнцем всеми цветами радуги.
Свидетельство о публикации №214081400955