Счастья не будет
Есть такие мгновения – вспышка - когда человек пробуждается и, прежде чем он загрузит свой мыслительный аппарат прошлым, настоящим, мечтами, утратами, метаниями, безнадежностью, отчаянием, страхом, болью, появляется зазор, оказываясь в котором, я, бывало, явственно ощущал в себе средневековое сознание, его ретроспективность. Для средневекового человека главные точки истории уже пройдены: Воплощение, Крестный путь, Распятие, Погребение и в третий день Воскресение. Все остальное – удаление от нее.
Я все не мог понять, что делала она в этом городе женщин, ищущих свою женскую самоидентификацию, в городе мужчин, которые, представ перед экраном банкомата, оправляются в каком-то сакральном воодушевлении, прежде чем водрузить карточку в отверстие. О городке N, N-ской губернии вообще стоит упомянуть особо. Этот город, название которого долетает до постороннего уха наполненный сочностью и фривольной, жовиальной атмосферой, особенно поражал своей изолированностью – литературной ли, культурной, личностной. Это та, вторая сторона медали любого городка, который истоптал хотя бы один гений, не говоря уже о толпе как минимум очень талантливых людей. Возможно, нигде не найти такой готовности лелеять и отстаивать свой провинциализм. Это город писателей и поэтов, считающих своим долгом облобызать каждую брусчаточку. Это город мертвых мифов и все той же хваленой атмосферы, которая давно превратилась в отравленные газы. Этот город подобен разновидности лампы дневного света, которая имитирует теплые тона лампы накаливания, чтобы не слишком смущать окружающих.
Улицы N-ска были наполнены вязкой, провинциальной тишиной, и только лязг осколков стекла внутри, что называется в душе, в такт шагам выдавал меня, словно кто расплатился крупной купюрой с водителем маршрутки. Конечно, хотелось верить, что это позвякивают готические витражи, но скорее всего – это осколки простого оконного стекла с видом на кирпичную стену. С ближайших дворов, в которых стояли тонированные, тюнингованные «жигули» с приоткрытой дверцей, доносились обрывки натужных, хрипловатых певцов-шансонье. Блатная лирика в этот раз меня зацепила сильнее, чем когда-либо, причем у меня даже наворачивались слезы: признаюсь себе в ужасе. Может это потому, что любовь к сколь-нибудь сочинительству порождает стыдливость на грани с преступностью, вороватостью, затаенной червоточинкой, как человек, который носит в себе нетрадиционную любовь, например. Оба одинаково отвратительны в своей демонстративности, оба могут провести свои парады и предстать на грани аморальности и на высоте тренда. Правда, есть еще одно сходство – и там, и там процент подлинных скорее всего окажется минимальным. В раздумьях я не заметил, как оказался у заветных дверей.
Обретаясь иногда в доме возлюбленной, куда она приглашала меня и прежде чем отбыть на самую невинную прогулку, нужно было пройти некую, формальную верификацию у ее матушки - так уж и быть – Кураж и всей ее родни. Они сновали по дому с ноутбуками и прочими устройствами в руках, чтобы неотрывно узнавать последние новости войн и катастроф. Попеременно эти устройства оказывались поверх их голов, маневрируя и вписываясь в узкие пролеты, что придавало им подобие то официантов в людном кафетерии, то жителей востока переносящих тару и утварь на голове, то мавританских слуг, которые перемещали царственного богдыхана в его путешествиях, а то и вовсе жрецов, которые несут перед собой неведомого бога, чтобы, выйдя на улицу, схлестнуться с толпой таких же служителей культа, направляющихся к какому-то неведомому капищу. Там, может быть, они встретят царственно восседающего пророка и спросят его о будущем, спросят его, что будет – потом. « - Дети мои – скажет этот убеленный сединами старец – потом вас ожидает айфон 56 (многозначительная пауза) с бесконечным зарядом», - так скажет мудрый, чтобы не опечалить паству и не ввергнуть ее в уныние и, как знать, может в этой праведной лжи он окажется прав. Домашние ее на мгновение останавливались и отрывались от экранов своих устройств, чтобы без интереса поприветствовать гостя, сканируя наличие лицензии, но видели во мне, кажется, только пробную, ознакомительную версию, которая выдавалась на один месяц.
Страницы с шелестом выныривали из-под большого пальца – даже книги были наполнены ее запахом, который я узнал бы, где бы ни был, хотя ныне остался только его образ, схематическая картинка, - еще один фитилек. Воспоминания вообще – минные поля: шаг и взрыв взрыхляет пласт земли, разбрасывая ее окрест, оставляя глубокую, развороченную воронку. Так и пахарь беспечно идет за плугом, убежденный, что война давно позади, а ныне совсем другая жизнь. И странный щелчок, глухо вырвавшийся из земли у самых ног, окажется однажды последним, что он услышит.
Она взяла книгу, которую я как раз перелистывал, и попросила указать страницу и абзац. Я назвал наугад и она, пролистав книгу, выследила пальцем нужный пассаж: «Цель человеческой жизни не может быть открыта и это мудро, что ее конкретный образ до последнего усилия человека в истории остается от него скрыт. Потому что знание этого образа стеснило бы чрезмерно его свободу, не оставило бы ему ничего выбирать, ни над чем задумываться, но лишь – делать, исполнять пассивно то, что усматривает его взор в готовом, стоящем перед ним образе. Напротив, имея лишь понятие о цели своего бытия, человек, ограниченный достаточно в своем произволе, достаточно сохраняет и свободы для выбора, для взаимодействия с окружающей средой; его смысл не отнимается от него, как он был бы отнят при знании цели». Она завершила чтение и, едва увидев имя автора этой цитаты, на ее лице тотчас исчез задор и зарождающаяся ироническая улыбка. Она вспыхнула, голос ее обрел ту звенящую, разящую звонкость какая бывает у человека, искренне желающего вправить сей «вывихнутый век». «Как же так? – говорила она с той уязвленностью мировой справедливости в голосе – Он был талантливым мыслителем, из тех, чьи книги прочитывая, с сожалением осознаешь, что страниц остается все меньше. И как же несчастна была его судьба…». Как часто в таких ее порывах, я глядел на нее с нескрываемым любованием и думал, что – счастья не будет. Счастья не будет и никому оно, в общем, не было обещано. Оно не грозит ни сирому и убогому, ни талантливому и славному. Она вопросительно взглянула на меня, но тогда я, помнится, все свел в какую-то тривиальную шутку и сказал что-то вроде того, что жизнь возможно, подобна пакетику чая, который, как и человек, помещается в варево жизни, для того, чтобы от него исходило, распространялось некое вещество жизни, как и пакетик елозят в кипятке, чтобы он растрачивал как можно больше самого главного – своего чаемого экстракта.
«- Ах, уберите свои безвольные руки от моей безвольной души», - говорила она уже несколько минут спустя, передразнивая манеру кого-то из особенно чувствительных знакомых и подносила безвольную кисть ко лбу. Руки ее были тонки и действительно казались безвольными и, в то же время, изящными, сужающиеся к запястью так, словно Создатель тонкими мазками, карандашными набросками только наметил их; как лебеди с изогнутой шеей, обозначенные на смутном фоне какого-нибудь заказного портрета, выполненного уличным художником, который успел, верно, усреднить свой талант для пущего спроса, но какие-то второстепенные детали все же отражали скрытое его мастерство. Входя в этот мир, прекрасное, то, что может называться красотой в самых широких понятиях, тут же этим самым миром искажается, стаскивается в омут. И если прекрасное не становится на его службу, или не перерастает самый мир, то его, это прекрасное, отправляют в ссылку в пределы империи, в маргинальные пласты, объявляя его ненужным, неправильным, отдавая предпочтение всему насущному и мелочному.
Иногда наш говор и смех с такой же естественностью перетекал в тишину, в которой можно было расслышать разве стынувшую на столе чашку кофе, куда только что хлынули сливки и, ударившись потоком о дно, претворялись в дым, клубились и вихрились, и затем вскинутой бровью вздымались кверху; и поверхность кофейной глади едва касались бежевые завитушки. Мы переходили от паузы в обоюдное, резонирующее безмолвие, когда диалог продолжается на другом уровне, когда шаблонные lorem ipsum и маскарадные интонации обыденной речи заканчивались, и вступал в силу разговор о главном. За окном весенний объемный воздух до краев насытился той густотой, которую он будет отдавать все лето; насытился так, что редкие порывы ветра неповоротливо, лениво и вяло обрушивались на кроны деревьев и, отшатнувшись, оставляли на время эту затею. Сквозь поздневесеннюю густоту будучи также ее виновником на небо бесшумно падал пух. Вместе с жаром он свободно, с несуетливой уверенностью в своем счастье, так безапелляционно и искренне устремлялся на синюю гладь, образуя - то тут, то там – сугробы, что норовил затмить на время и самое солнце. Тем не менее, ветер, разметши их, придавал им узорчатость и легкость птичьего крыла. Наконец, сбившись воедино, сугробы иногда превращались в грозовые тучи, чтобы со всею силой и отчаянием вскоре пролиться наземь.
Она, кажется, уже и не слушала того, что я говорил, и неотрывно смотрела в окно, затем, как в театральной репризе, порывисто обернулась и сообщила, что дождь прошел, и мы можем идти на прогулку. Для того, чтобы сообщить нам эту важнейшую новость, ввалилась и ее мамаша-маркитантка: для пущей очевидности она ухнула на подоконник и распахнула окно: в комнату ворвался шум детских голосов и дрели (одному из жильцов советской многоэтажки декорировали внешнюю часть окна: что-то вроде утепления, но с лепкой барокко и, судя по дугообразным элементам, венчающих окно – весь ансамбль должен был походить на «кокошник»: неожиданный гость из церковной архитектуры). «Ах, я смертельно больна жизнью», - промолвила маркитантка нечто совсем необязательное в духе тех кратких мгновений, когда человек вдруг обнаруживает полноту бытия, может даже и какого-то вдохновения, но в следующий миг возвращается к тому, что называется «привычка жить».
Улица после дождя всегда прочищает горло душного дня. Под ногами ликующе хрустела слякоть и ручка автора, это отображающая, мерно скользила по бумаге в тумане настольной лампы. Красота всегда стремится к самовыявлению, как тот светильник, который не ставят под кровать. Всегда вверх, всегда – к свету. Видел ли кто красивую девушку, которая стремилась бы скрыть свою красоту? О, нет, она всегда будет стремиться проявить себя: стремиться к запечатлению и проявлению хотя бы на пленке, больше – к запечатлению в другом. Если жизнь человека действительно некое испытание со всеми дрязгами и непогодой – ему все же дана красота окружающего мира, красота творения, чтобы, может быть, это испытание не оказалось совсем уж непереносимым. Каждый день икона проливается в окно: небо, качающиеся ветви деревьев - все смеется и радуется, и возвещает нам о чем-то.
Я бы не сказал, что она –возлюбленная - в этом смысле была особенной, но скорее принадлежала к той группе барышень, которые относятся к своей красоте с долей иронии. Но и здесь она не избавлена от знания того, что – красива, и в ее самоиронии проступает замечательное кокетство, добавляя ей изрядного обаяния. Ее самоирония и является самолюбованием, как и манера держаться в своем окружении максимально иронично и насмешливо, скрывая все ту же бездну нежности и уязвимости и глубину осеннего неба.
Закат допивал синеву, и остатки облаков вслед за солнцем толпою впадали в его раскрасневшееся горло. Отчаливавший круизный лайнер, сверкал своими каютами, отсвечивая красные лучи. Они наблюдали его на мосту, под которым как раз проходило шествие. Митингующие скандировали что-то о единстве и приоритета всего над всем: речевки их гулко отдавались в тихих улочках города и тесно жались друг к другу обескураженные дома. Революции в своем развертывании – безобразны, искусственны, изначально театрализированны. И ни одна из них, кажется, не дорастала до той мифологии, которой ее облагораживали ее же дети спустя десятилетия.
Среди митингующих, кстати, выделялся человек, кутавшийся в полотнище национального флага. Это – Стефан. В манерах, вкусах и речах – весь он был отчаянный западник до слез Можно, конечно, предположить, и в определенных кругах ходят такие слухи, что в детстве его взяли плотным кольцом хулиганы-почвенники, объединившись с писателями-деревенщиками, и били его березовой дубинушкой по спине больно. «Мы не врачи, мы – боль» - это мог сказать и Стефан о себе. Когда же страна, наконец, уверовала в окончательный курс движения на Запад, он стал одним из активистов-общественников, и на митингах активно кутался в национальный флаг, испытывая тем самым гражданский экстаз. Как и многие западники, он был ужасно взвешен и удручающе рационален. Сложно таких персонажей представить, например, в неловкой или вовсе глупой ситуации – а попади в такую, он обратился бы в пар и взмыл восвояси.
Стефан всегда был тем ружьем, которое никогда не выстреливает в конце пьесы (хотя мог стрельнуть и в начале, и в середине, и черт его знает, где еще – в этом-то его сила), и чаще являлся проводником трендов, мод и актуальных умонастроений. Орудие истории, как назвали бы его книжники. Впрочем, он не был так уж тщеславен и мечтал, что когда-нибудь его персона появится, хотя бы, в эпизоде какой-нибудь «повестухе»: Стефан догадывался, что именно в эпизоде он выглядит наиболее запоминающимся и ярким. Если бы меня не было – не уставал повторять Стефан – то меня стоило бы выдумать.
Теперь же он шествовал среди своих единомышленников – высокий, красивый, полон национальной правды и безапелляционной правоты, завернутый во флаг, - и с лицом, покрытым тенью надвигающейся щетины, обозначенной четким контуром, будто он постоянно погружался по уши и до носу в болотную муть.
Отвлекшись от потоков людей и транспарантов, Стефан набрел взглядом на какую-то парочку на мосту, которая вызывала в нем смутные аналогии. Они стояли на мосту, опершись на перила и молча смотрели в разные стороны (он был повернут в сторону пейзажа открывающегося с моста, она же – в противоположную). Фигуры их были полны какой-то недосказанности, словно они только что прервали непростой друг для друга разговор. Девушка вынула мобильный телефон, вероятно, чтобы сгладить эту напряженную паузу, и большой палец ее ручки бойко, шустро и с какой-то удивительной легкостью принялся отплясывать на сенсорном экране, что походило на воробушка, который склевывал зернышки: то остановится, тревожно озираясь, то вновь юрко примется за дело с таким усердием, что казалось, сточит свой клюв совершенно. И если бы хоть доля этой прыти перешла к ее ножкам, например – ее бы ожидал немалый успех в балетном искусстве или фигурном катании. Наконец Стефана осенило, что эти две фигуры напоминают некоторую проекцию ненавистного ему двуглавого существа – герб вражеской страны, которую принято было в те дни ненавидеть. Это его позабавило и, хмыкнув, он двинулся далее, затерявшись в колонне своих безликих, революционных товарищей и лозунги их вязко и гулко повисали в воздухе.
Тепло и сыро, должно быть, и сейчас на ветхой лестничной площадке, где мы когда-то расставались. Закатное солнце в тот день прохаживалось по захламленной сушке в поисках щели и, едва найдя таковую – со всею силою обрушивалось на молчаливые, безучастные стены. Наконец, двери лифта развалились в стороны, стеная и скрипя, и я вошел в жерло кабинки. Двери грубо и бесцеремонно захлопнулись позади и с торжественным, хриплым гулом лифт пустился, кряхтя, вниз. Ну и что ж... – подумал я тогда – зато жизнь моя, в сущности, идет гладко, как по маслу. Как нож по маслу.
Желтый квадрат совсем исчез; в окно пролилась синева с верхушками крепостных башень-высоток и крепостных стен-девятиэтажок, которые отводили понемногу невольное мое оцепенение после сна. Вообще же спальный район – это действительно царство сна. А в курортных городах, как в городе N-ск – это спальный район в квадрате. Настолько, что некоторые жители впадали в летаргический сон, а некоторые уже и не помнят, живут они наяву иль это все только снится им (отчего, кстати, здесь частенько свирепствовал стихийный буддизм). Каждый житель такого района носит в себе отпечаток сна. Отцы семейства и их разморенные домочадцы лениво перемещаются от пляжа к своему зной источающему спальному вагону-квартире и сами они уже напоминали сновидение, которое вот-вот растворится и исчезнет. Я всегда завидую счастливцам, которые обитают в соседствующих частных домах – это, наверное, другое мироощущение да и в конце концов в квартире нельзя (не нарушая приличий) предаться безудержному веселью, а тем более безотчетной печали: не свалиться в крике отчаяния, и таком, чтобы выкричаться всеми внутренностями, все во что превратилась душа - в один комок крика, выплевывая его сколько хватит дыхания, чтобы потом вобрать воздух для новой канонады. Мужественные и сдержанные люди живут в квартирах: все, что им остается – посербывать чаек поутру или послушать шум водопада, который обрушивался во двор: он начинался высокими тополями, и далее внизу разбивался окрест десятками деревьев и зеленые капли шумно разлетались по всему околотку, скрывая в своей зеленой пучине все это сомнамбулическое царство.
Свидетельство о публикации №214081502069