Дома моей Души. Глава 9. Остяк, стерлядка и рогожа

                Глава 9
               
                Остяк, стерлядка и рогожа
 
   Следующее лето мы с братом проводили на трех пароходах попеременно, у мамки с папкой, иногда у деда, и у … нашей бабушки на буксире.
Мы давно нашли себе занятия по интересам. Брат почти прописался в машинном отделении, а я на мостике.
И я вновь с папой на капитанской  вахте.
Я закрываю глаза на минутку, свет бакенов впереди и радуга брызг моих любимых плиц  во сне сливаются в одну феерическую картину.
И вдруг громкий голос над туманной дымкой утренней реки, разносящийся эхом к еще не высветленным первыми лучами берегам:
- Эй, капитань, купи стелядку!
- Да мы вчера покупали!
- Купи, капитань, свезий, клупный! – голос остяка в обласке взывал к самому сердцу почти бога, проплывающего мимо их тихого, без света и радио селенья, на шумном, ярко освещенном пароходе- видении, которое вот-вот скроется в утренней дымке, и ему никогда уже его не догнать. Как не догнать и сегодняшнего везения, только вытащил сети с крупным уловом, а тут и пароход.
Я сразу же просыпаюсь и кричу:
— Папа, не покупай! Я не хочу!
— Но что делать, команда хочет есть, а остяку надо помочь.
Пароход останавливается, матросы подают чалку остяку. Я смотрю сверху на шевелящееся, сверкающее в утренних лучах месиво из крупных рыбин, заполнившее обласок почти до краёв, и не смею перечить отцу. Понимаю, что остякам надо помогать.
Вахтенный матрос разбудил артельного .
Матросы быстро перегрузили стерлядку и перенесли в обласок провизию, завернутую в серую, грубую, оберточную бумагу. Последним матросы выносят ящик из грубых занозистых досок с жигулёвским пивом,  подарок от капитана.
Остяк обмяк от свалившейся на него удачи, он щурит свои узкие глаза в лучах утреннего солнца и кричит, задирая голову наверх:
- Эй, капитана! Спасиба!
Я до сих пор помню все происходящее.
И  вижу глаза остяка, смотрящие вверх на капитанскую палубу и на моего отца с невыразимой, щемящей душу радостью.
И моего отца, стоящего у края мостика, пытающегося жестом выразить уважение к этому безвестному рыбаку из глухой таёжной деревни. И глаза матросов и редких пока пассажиров, смотрящих на человека, стоящего на краю капитанского мостика в развевающейся шинели, похожего в эту минуту на прекрасное изваяние.
Поистине, я рада своим глазам разного цвета.  Благодаря им,  я вижу всё как  обычно и одновременно вижу ауру души каждого человека и предмета. Но, пока мне пять лет и я не понимаю этого, считая, что так у всех.
Много позже я пойму свой дар, видеть все, как в замедленной съёмке, переносясь зрением души назад и вперёд по времени. Я вижу чувства и желания человека и могу вызывать их из своей памяти, как из архива цветных слайдов, вновь и вновь радуясь или огорчаясь пережитому не только мною, но и людьми, с которыми я соприкасалась по жизни.
Вот и этот пожилой остяк, получивший поистине королевский по тому времени подарок. Я вновь радуюсь вместе с ним, и моё сердце щемит, вместе с его сердцем от тех, нахлынувших на него чувств, состоящих из смеси восторга и непонятной грусти от проплывающей мимо чужой, не похожей на его жизнь, соприкоснувшихся
на несколько мгновений.
И моё сердце щемит от  безысходной грусти при виде моего отца, молодого и красивого, похожего в утренних розовых лучах на памятник самому себе. Милый мой, папка! Как вам там живется с мамкой? Я знаю, вы вместе и скучаете по нас, как и мы.
Но между этими моими мыслями и мыслями той шустрой, любознательной девчонки лежит много лет. Чем не машина времени, везущая нас в один конец!
А пока!  Обласок  отплывает, и остяк смотрит на нас как на «Бегущую по волнам».  Мой папка командует машинному отделению через переговорную трубу, завлекающую меня своей таинственностью не меньше, чем колёса с плицами и само машинное отделение. Пароход набирает ход, и я, дрожащая на утренней речной росе без своего тулупа, не пропустившая, несмотря на это, ни одного мгновения из развернувшегося только что  действа, понимаю, что всё интересное закончилось и жестокая проза жизни  неумолимо требует к ней уважения. Я спускаюсь вниз на пассажирскую палубу первого и второго класса. Бреду к лестнице,  ведущей на нижнюю палубу, и тащусь в тоске мимо закрытого ещё буфета, мимо распахнутой настежь двери пассажирской кухни, где уже вовсю готовят еду для ресторана первого и второго классов и для столовой  пассажиров третьего и четвёртого класса. Следующая закрытая дверь и есть  дверь камбуза для плавсостава.
Наши мамки уже поделили на всех рыбу и мы, старшие, подтягиваемся уже к своей Голгофе.
Вот и мой старший друг, матрос, берет свой тазик с рыбой и начинает её чистить. Я пристраиваюсь рядом. Мамки уходят по своим делам. Не люблю я это дело, чистить стерлядку. Мне её жалко, но я боюсь быть смешной и с содроганием приступаю к экзекуции над бедной стерлядкой. Её шкура грубая и шершавая на ощупь, но, несмотря на это она так и норовит выскользнуть из рук. Боковые пластины, служащие стерлядке вместо панциря, не поддаются мне. Я с трудом отдираю их по одной, содрогаясь своему варварству, но мамка мне даст затрещину, если я не почищу. Наконец, мой верный рыцарь почистил своих рыбин и принялся за пластины на моих. Некоторые любопытные пассажиры заглядывают к нам, спрашивая:
- А будет ли уха и для них?
- Наш капитан разделил на всех, - слышат они.
Вот и наши мамки, как будто точно знающие, когда конец нашим мучениям. Они гремят кастрюлями, шумно набирая в них воду из под кранов множества моек, расположенных по периметру, вдоль стен кухни. Благо, водичка вот она, отменная речная, проточная, прозрачная и вкусная. Моя мамка говорит  моему рыцарю:
- Беги за своей кастрюлей, сварю, всё равно себе буду варить. Её товарки уже уставляют свои кастрюли на большущей печке в центре камбуза, всем места хватит.
Дружка моего в мгновение смыло  с камбуза. Ещё бы, так как Галина Ивановна не готовит никто. Мамка еще только ставила нашу кастрюлю, а он уже прилетел со своей.
- Идите отсюда, не мешайте, я тебя позову, - говорит она моему рыцарю. – А ты, она уже обращается ко мне, - иди, посмотри, встал ли Вовка.
 Я, довольная концом мучений, бегу вприпрыжку в каюту второго класса, где мы с братом спим. Каждый вечер я иду к кастелянше, которая смотрит на доску, где сиротливо висят ключи от не раскупленных пассажирами кают, она что-то размышляет про себя, выдает нам белье и ведёт нас, показывать наши очередные апартаменты. Приходит мамка и стелет нам постель, забирая наш ключ. Мы спим, как барья, говорит бабушка. Ключей нам не дают, потеряем. А жаль, вот мы бы уж поназакрывались всласть.
Моя утренняя работа будить и одевать брата. Я вхожу в каюту. Брат уже встал, он сидит на полу, на маленьком коврике, обязательном для всех кают. На нем облупленные в боях  с друзьями за мяч ботинки, одетые на разные ноги. Левый на правую, а правый на левую. Он пыхтит, всовывая в дырочку изнахраченные концы шнурков, которые ощериваются метлами при попытке всунуть их в узкие дырочки. Я снимаю ботинки с брата, переобуваю его, и мы вместе с ним еще долго мучаемся со шнурками. Приходит мамка и зовет нас к раннему обеду. Впереди стоянка. На нижней палубе не разгуляешься с кастрюлями, чтобы подогреть. Мы идем в папкину каюту, состоящую из двух комнат, кабинета с письменным столом  и спальни,  где стояла их с мамкой неширокая кровать и столик, где мы собственно и обедали, сидя на этой кровати.  Есть не хочется, впереди уже маячит пристань.
Там сейчас главное!
Я ем уху, как метеор. Брат по моей сосредоточенности тоже смекнул, что надо поспешать, и спешит, проливая половину на себя. Наша мамка, втолкнувшая в нас дневной рацион, выпускает нас, мокрых и замурзанных. Не до нас, впереди стоянка, а она багажный кассир. Не до нас.
Я гляжу на свою детскую фотографию, где мы с братом сидим рядом с нашей мамкой на скамейке верхней пассажирской палубы. На брате грязная от пролитой очередной ухи курточка и запомнившиеся мне ботинки, с облупленными носами, которые видно даже на фотографии. Наша мамка присела с нами на минутку, когда кто-то из команды решил запечатлеть всех пароходских по очереди. Я помню, как мамка нас отловила и велела сесть рядом с ней. Нам было страшно некогда, солнце било в глаза, а дядька долго настраивался. И это капитанские дети, скажете вы, глядя на этих мурзиков?
Се ля ви, как говорят французы. Но мы ни тогда, ни позже, ни сейчас французскому не обучались. И это бабкино « се ля ви», которым она иногда ругалась на нас, будучи почти «слегка» в подпитии, означало для нас непонятное ругательство, которое бабка в пьяном виде не объясняла, а в трезвом не могла вспомнить.
Одежку всю, от пальто, до штанов нам шили,  стиральных машин со стиральными порошками тогда не было. Нашу мамку все звали чистоплюйкой, вкладывая в это слово положительный смысл и уважение к ней. Утром нас выпускали во всем чистом, а вот уж, где мы лазили днем и в каком виде? Се ля ви! Те наши приятели и приятельницы, которые совершали  однорейсовое турне без мамок, работающих на берегу, с одними папками, были многократно «се ля ви». Вся их имеющаяся одёжка, любовно переданная их мамками вместе с ними самими на стоянке в порту приписки, т. е. по нашему месту жительства, была замурзаема ими в первые дни рейса. Мы носились по пароходу, не замечая таких мелочей, пока наши мамки не отлавливали нас, чтобы накормить или переодеть, когда степень загрязнённости подходила к критической отметке. При этом, если безмамковая детвора попадалась под руки, она кормилась вместе со своими и переодевалась, несмотря на поросячьи визги сопротивляющихся гавриков.
Дисциплина для нас, ребятни, на пароходе была строгая, хотя и периодическая. Ежеминутно нас не блюли, но несколько раз в день проверяли.
Но и мы не смели нарушать пароходские табу, впитанное нами с материнским молоком.
По коридорам и балкону первого и второго класса не бегать, на стоянках далеко от парохода не уходить, и не шуметь там, где пассажиры.
Вот мы и роились на капитанском мостике, сзади за трубой, дым из которой порой накрывал нас полностью, и в машинном отделении около спускной лестницы, поручни которой были черны от мазута и угольной пыли, да в грузовом трюме среди грязных мешков с рогожей и пенькой.
На стоянках в грузовом порту нам вообще строжайше запрещалось шевелиться. Но об этом нам не приходилось даже напоминать.
И вот мы причаливаем к пристани грузового порта. Дежурный вахтенный штурман через судовое радио вежливо просит пассажиров оставаться в своих каютах или на прогулочных балконах, объясняя, что все буфеты, рестораны и столовые  будут открыты после отхода от пристани.
Все пассажиры понимают это и молча толпятся  на балконе первого и второго класса, наблюдая за происходящим. Мы проныриваем между ними, рассредоточиваясь для лучшего обзора. И вот широкая длиннющая лента транспортера подтянута  к грузовой палубе. Все ждут, когда лента вздрогнет и её верх покатится от парохода, а низ помчится к нему.
Я не люблю стоять наверху, среди праздных зрителей и спускаюсь незаметно, чтобы брат не потащился за мною. Я  прошмыгиваю по левому борту грузовой палубы до грузового трюма, ведь разгрузка идет с правого борта. Я прячусь среди раскрытых створок  ворот трюма и гляжу в щелку между ними. Глубокий полутемный трюм, знакомый нам до мельчайших закоулков, ярко освещен и по трапу в него спускаются матросы с одетыми на спины деревянными подставками  на кожаных лямках. Внизу на эти подставки им кладут тюки с рогожей и они тяжело поднимаются по соседнему трапу наверх, доходят до транспортера и ловко сбрасывают эти тюки на скользящую, как огромная змея, ленту.
Все в поту они переходят по грузовому трапу с пристани на пароход, вновь спускаясь вниз и вновь поднимаясь наверх. Конвейер из живых людей с тюками на их спинах сливается с конвейером на пристани в одно целое, равномерно колеблющуюся ленту плывущих тюков.
Наконец разгрузка закончена, и конвейер, поскрежетав своими большущими роликами, начинает течь наоборот, неся к пароходу мешки с непонятным содержимым. Едва успевшие перекурить матросы  вновь надевают свои ранцы на плечи, и колеблющаяся лента мешков течет в трюм парохода.
Моя мамка стоит внутри трюма и что-то пишет и считает. Я знаю, ей мешать нельзя, она главная по грузам. Матросы обтекают её с двух сторон, стараясь не задеть ненароком.
Опустевший было, трюм вновь наполняется до верху.
Мамка идет на пристань, за документами, а матросы сидят почти вповалку, жадно прикуривая. Мой друг - матрос сидит вдалеке от меня, но мне видно, как дрожат его руки, когда он жадно, кашляя и поперхаясь, закуривает, наверное, впервые в жизни. Как тут не закурить.
Я стою, не шевелясь уже несколько часов, мои ноги устали и мне хочется тоже свалиться и лечь на палубу, но я боюсь пошевелиться, выжидая, когда никто не будет смотреть в мою сторону. Подсматривать нехорошо, но я не могу оставить моих друзей матросов, непонятным образом переживая тяжесть их груза на своих плечах.
Возвращается моя мамка, трюм закрывают, и я иду с ней в каюту. Мамка тоже устала.
Я падаю на родительскую кровать, а мамка идет искать брата. Мы ужинаем холодной ухой и спим до ночи на постели родителей.
 Уже зажглись первые звёзды. Наш пароход идет к пассажирскому порту, но сил смотреть на погрузку пассажиров нет. Сквозь сон я слышу привычный гомон пассажиров, достающих билеты, и звон ключей, открывающих каюты.
Поздно ночью мать будит нас и тащит сонных во второй класс, где нам оставили каюту.
Мы засыпаем, чувствуя убаюкивающую негу чистых простыней, мягких матрасов и легкого подрагивания парохода. Мои любимые плицы говорят мне, что мы снова в рейсе. Но я их не слышу. Сон сморил нас, как только мы коснулись подушки. Все угомонились после трудного дня, и усталые матросы, и довольные пассажиры.
Моя мамка идет в свою багажную кассу, считать на бумажках мешки и тюки, но сон и усталость клонят её голову к столу.
Ночь и река, бакена и створы . Тучи и луна, играющие друг с другом.
Сладко убаюкивающее подрагивание парохода. Гудки встречных пароходов.
Музыка, впитанная мною с детства, слаще которой для меня нет ничего. Мы с братом спим сном счастливого детства.
Мне снится лента транспортера, нестерпимый запах огромных тюков с рогожей и улыбающийся остяк, едущий на транспортере, восседая на тюке.
Только ночная вахта во главе с капитаном привычно делает свою работу, в машинном отделении и на капитанском мостике. Самая трудная вахта. Капитанская.


Рецензии