Священное писание для младшего возраста

СВЯЩЕННОЕ ПИСАНИЕ ДЛЯ МЛАДШЕГО ВОЗРАСТА


ПРИТЧИ ЦАРЯ СОЛОМОНА

Знакомо ли вам чувство утренней эрекции? Железобетонной, болезненной, мучительно сладострастной и практически бесполезной? Ага. Тогда вам сюда и поехали.

Ну вот, как полагается, вступилось мне однажды в период пубертатного кризиса, ожесточенного полной информационной блокадой по половым вопросам – поскольку во времена моего возмужания помимо журналов «Крестьянка» да «Здоровье» лицезреть эротическое женское тело иных возможностей партией и правительством не дозволялось. Время было такое – строго идеологическое и без шалостей в левый или правый уклонизм.  Однако же дейнековские физкультурницы и свинарки, хотя и провоцировали неокрепшее пацанское либидо на разного рода красочные фантазии, грешили основательной недосказанностью в части тайн и откровений, и полным отсутствием конкретики в плане, собственно говоря, процесса тесной дружбы организмами. Не въезжаете все еще? Короче говоря, эрекция была в наличии и часто доставляла массу осложнений, тогда как способы ее разрешения с противоположным полом оставались в полной неизвестности и за гранью понимания, потому как с женской специфической анатомией ознакомиться было решительно негде. Ну а подкатить к сверстницам с подобными вопросами казалось попросту немыслимым – не спрашивать же об этом самом у председателя совета отряда? Могли и галстук отобрать, и пропесочить, и мамке наябедничать, да могли еще и в глаз кулачком по-пионерски заехать.

Однако же, если даже закрыть на проблему глаза и считать, что как таковой ее нет и не было, сама по себе никуда она не девается, как на себе проверено многажды. А потому в поисках решения, вернее – в поисках запретной информации, мне пришлось поступать методом околонаучного тыка, выискивая крохи и песчинки ея в самых что ни на есть неожиданных закоулочных местах.

Первоначальной же дестинацией, просветившей дремучие сумерки эротического познания неким подобием факельного огня, стыренного Прометеем у небожителей, была песочница во дворе нашего тогдашнего проживания на Вокзальной улице, где утро начиналось с оптимистического воя электрички, уносившей наших родителей к ранней смене на металлургическом гиганте – они ковали там отнюдь не орала, но броню для танков и рельсы для БАМа, и уж по причине глобальных целей и задач стопудово опекунам наших детских душ до подростковых половых нужд было по барабану. Социализм шагал куда-то там вперед, а нам оставалось сидеть в песочнице и реализовывать гормональные позывы путем дискуссий и разного рода диспутов на тему. Ну, что мы чего-то там решали – сказано громко и, в общем, неверно; обменивались, будем честны, обрывками информации на коммерческой основе – в смысле, если тебе рассказали какую-то интимную подробность, то требовалось и в обратку выдать нечто взамен. Ну, опять же, если приврать, то правдоподобно, чтоб тебя при этом не поймали на откровенной лаже и не засыпали песку за шкирку и в глаза. А ибо не фиг.      

Дружеский коллектив, в который я был вхож в те незабвенные года – сейчас-то все рассосались неведомо куда, а многие уже и на кладбище отбыли – состоял в общем-то из одногодков – почти как в армии. То есть, все мы бултыхались в образовательном так сказать состоянии примерно на уровне третьего-четвертого класса тогдашней школы, и кроме природоведения, других источников познания естества как бы не имели вовсе. Нас, по причине малолетства и присущей возрасту и воспитанию пакостности, даже в кабинет биологии не пускали, потому как там мы вели себя в познавательном плане соответственно – откручивали черепок на кошачьем скелете, обрывали растительность на традесканциях с бегониями, да наливали чернил в аквариумы. И вот поэтому картинки с анатомией Евы с Адамом покудова нам оставались недоступными, хотя со слов некоторых особо просвещенных счастливчиков мы доподлинно знали, что где-то там такие засекреченные граффити на плакатах есть, и даже примерно представляли, где ботаничка устроила им нычку. Однако же на тот момент наш статус был – покедова обломитесь, и кода доступа к главным тайнам взрослой жизни никто из нашей компании не имел. Хотя запретных яблоков хотелось неимоверно, сей фрукт висел в полной недосягаемости от наших потных ладошек, как есть тебе луна над горизонтом – видать явственно, но хрен потрогать. По каковой причине мы тоскливо варились в почти абсолютном (не считая журнала «Работница» и, иногда, «Здоровье») информационном вакууме. Но! Временами к нашей сопливой компании в песочнице присоединялись старшеклассники – снисходили, так сказать, и еще иной раз – в смысле, намного реже, могли поддержать соответствующий разговор и поделиться сокровенным. И случалось такое просветление настолько непредсказуемо спонтанно, и было столь замечательным, что свет знания, пролившийся тогда на наши сердца по сю пору дает какие-то сполохи и отсветы, навроде северного сияния, так что в памяти посейчас явственно оживают мельчайшие нюансы процесса приобщения к тайнам жизни, бытия и всего такого.   

В то приснопамятное утро к нашей честной компании, устроившей в песочнице некислую войнушку, хотя и без оружия массового поражения, присоединился Вован Бобыкин, старше нас на целых два класса, который тем годом перевелся с превеликими трудами и поглощением неимоверного количества слез и соплей, в следующих класс – по всей видимости, в шестой – а потому  среди нас торчал, как гуру в ашраме перед охреневшей от восхищения паствой, ну или близко к тому. К тому же, держитесь за стулья, был Вован серьезно продвинутей всех нас хотя бы по причине, что имел на обеих ногах по шесть пальцев, чем выиграл немалое количество ирисок в спорах – а сколько у тебя пальцев? Ну, то есть, если посчитать за палец еще и наши только начинающие просыпаться члены, что как раз правилами подсчета допускалось, у всех у нас выходило, как и в картах, двадцать одно, тогда как у Вована завсегда получалась двухочковая фора, чем он непременно пользовался в неискушенных компаниях – с нами же старый фокус уже не прохезал. Справедливости ради и за-ради сохранения непостижимого человечьим сознание вселенского статус-кво, господь, добавив отроку пальцев, не доклал ему на аналогичную сумму толику мозгов, что, в общем-то, диалектически объяснимо, а практически Вован, заметим, особенными умственными изысками вследствие того не блистал. Но был, заметим, ахринеть как авторитетен.   

Поиграв с нами для приличия (и нарушая при этом все правила ведения войны, которых мы-то как раз придерживались, но не Вовану ж с его небожительством соблюдать Женевские конвенции), сдалось ему устроить с нами толковище – а судя по избранной для проповеди темы, просыпающееся либидо бодало его между ног так же настойчиво, как и всех нас прочих. И Вован как-то незаметно съехал с озвучания военных действий – ну там типа «ты-дыщщщь», «тыррц» и «виу-виу» - ну, последнее, это не для всех, это только если у вас в наличии имелись минометы – и началось у него ну как тебе есть евангелирование у бродячих адвентистов – снизошли, короче, на его не очень работоспособные мозги просветление и нужда проповедовать, как будто бы прослабило его после селедки с молоком. Правда же, однако, и то, что понос у него один хрен приключился – только словесного свойства.  А случилась его проповедь прямо в момент перемирия, когда все мы подустали ползать по песочным окопам  кверху задницами, скрытно проталкивая свою наступательную технику к вражеским рубежам. Сидим мы, стало быть, прям как Теркин с солдатами на привале и треплемся за жизнь, отдыхая между боями. А Вован тут и встрял, и завладел всем нашим внимание без остатка.

- Пацаны, а знаете, как ЭТО делается?

С терминологией у нас тогда напряг был, галимый дефицит – эвфемизмы типа «трахаться» или «кувыркаться» покудова не прижились, ну а в нашей младотинейджерской среде и подавно ничего такого в обиходе не было. Нецензурную грубятину мы, ясен пень, знали – город-то рабочий, и народ, не путаясь в изысках, изъяснялся вполне себе без затей, особенно в получку, но вот с интимным процессом она у нас как-то совершенно не соотносилась. В смысле – ругань была чем-то совершенно отдельным и специфическим, и то, что обозначалось глаголом «вые**ть», воспринималось, скорее, в качестве серьезного телесного наказания, где-то даже с элементами садизма – в живого ж человека! – нежели предметом любовной драмы. Кстати, о любви – и она самая тоже в нашем младенческом понимании никаких пересечений с плотским процессом не имела, постольку поскольку иметь и не могла, а обозначала либо любовь родительскую, либо к родине и партии и к светлому будущему.  Так что вот таким образом налицо образовался среди нас форменный лексический вакуум – чувствовать-то чувствовалось, а произнести не получалось, прямо как в каменном веке, когда за убогостью литературного языка на все случаи жизни можно было сказать либо «Ы!», либо «Ыыыы!», и без падежей. И без вариантов. Не все так безысходно -  у нас-таки было обозначение на специфическую тематику  – «ЭТО». Ну, или еще – «ЭТО САМОЕ». И всем все было понятно без дураков.   

Вован, понятное дело, переместился в самый эпицентр нашего напряженного внимания, и что нас сдерживало, чтоб оглашенно не завопить: «А как, Вован, ну расскажи!», так это доподлинное знание его козлячьего характера – он жеж загордится вмомент и нас жеж жестоко отшантажирует возможностью приобщиться к замкнутой касте тех, кто про ЭТО информирован. Потому, хотя наши уши сами собой развернулись в сторону Вована, мошонки сжались в подобие грецкого ореха и покрылись гусиной кожей предвкушения, глаза сверкнули искрами трехкаратных бриллиантов и дрожь пробежала по позвоночному столбу от затылка прямиком в трусы, но внешне мы были (ну, или казались) хладнокровными и всезнающими разведчиками с пристальными взглядами как из второй серии фильма «Щит и меч».      

Хотя Вовану было что рассказать, однако с фактической стороной у него не особенно ладилось. Задним числом мне явственно, что он где-то краем уха зацепился за обрывок чужого разговора и частично просек фишку, но то ли его быстренько приловили, когда он куда не надо косяка давил, то ли разговор плавно съехал в другую сторону, но факт есть упрямая вещь – интимный процесс открылся Вовану в весьма и весьма усеченной версии. Даже одно это, конечно, тоже было нехилое приобретение и предмет для торга, но вот окончательные точки над «и» оно никак не расставляло, скорее, наоборот, генерировало множество сопутствующих вопросов, которые, в свою очередь, лихо подгоняли нам, и мне в том числе, массу, просто массу проблем и прочих неприятностей. Короче, вместо окончательного решения нам подкинули затравку, а мы, будто щурята на жоре, заглотили ее вместе с блесной и тройным крючком ажно до самого до заднего прохода. Ну и, вестимо, попались крепко.    

Спасло нас, что Вовану тоже не по-детски приспичило витийствовать, и он тут, без дополнительных увещеваний, присел туалетным орлом на песочницу, закатил глаза и загробным голосом забубнил:

- «Метай копье в пещеру Соломона… Вытаскивай копье из пещеры Соломона… Метай копье…»

И так до бесконечности. Какое-то время мы, затаив дыхание, вслушивались в божественный ритм мантры, но вскорости оно как-то начало приедаться. Дополнительно к тому в искусстве аллегорий никто из нашей компании тогда еще не был искушен, а уж в тонкостях Ветхого Завета – и подавно. Так что более-менее надежно мы определились лишь с нашими враз затвердевшими копьями – ну ладно, с дротиками. С пещерой же, поскольку первый и единственный раз мы имели с ней знакомство при рождении, было куда как сложнее. То есть, чисто теоретически представление имело место, что это женская принадлежность, но с оговоркой – вроде бы. Поскольку локация этого предмета, не говоря уж об его специфических органолептических свойствах, как была, так и продолжала быть тайною за семью печатями. И ржать вам, собственно, не надо бы, вы тоже не с энциклопедией в башке народились, а получили сие откровение эмпирически и, может, было оно посмешнее нашего, просто признаться вам стеснительно до невмоготу. В конце концов, многие до сих пор уверены, что дети зачинаются от лунного света и немытых рук. Короче, не об том, а об том, что география пещеры нам не открылась. Равно как и почему она Соломонова. 

Поясняю. Соломоновы вообще-то жили в нашем дворе на третьем этаже – семья, как семья, мамка кашеварила в детском саду, отец слесарил какую-то безумную херь на заводе, а Танька Соломонова была из нашего класса и по этой причине никаких таких эротических вожделений с нами не вызывала – голенастая цыпа, таких на физкультуре без штанов пол спортзала, и глядеть там разу не на что.  Ну никак не ассоциировалась таинственная пещера с нашими Соломоновыми, никоим образом. Тайна сия велика было настолько, что ее требовалось вскрыть по любому. Что оказалось неожиданно чревато. Сразу скажу, про семейку Соломоновых можете тут же и забыть, ибо далее они в процессе никакого участия не проявили. Нет, ну с пещерами там, наверное, все было в порядке, просто мы про это как-то не догадывались, а потому об них больше и не вспоминали.

Не знаю, кто там как пустился в розыски, а у меня мозгов хватило только подкатить с расспросами к бабке и включить лося. Задумано было сугубо гениально, ну так казалось, но закономерно не прокатило. По крайней мере, не с моей бабкой в подобные шалости играться, вот только меня вставило поздновато.

Ну, короче, со звучащей в ушах рифмой про пещеру и копье прибежал я домой и сквозанул на кухню, где бабка из картошки и нихрена пыталась наладить какое-никакое кулинарное разнообразие, потому как кроме специфического характера («Ууу, ирод, батенька родимый» – это она про меня), я в свои младые годы еще и страшно капризничал за столом, так что накормить меня хотя бы до состояния «чтоб не подох» было непросто, вернее, очень даже непросто. Не забывайте, магазинный ассортимент моего детства был обширен, но невелик, ну а питаться с рынка на папины алименты было никак не по карману – родитель оценивал меня куда как ниже среднего, а по временам и вовсе не платил – может, надеялся, что все же сдохну, но тут еще одна черта моего характера – вредность – включалась, так что фиг ему привиделся, и в конце-то концов в полной гармонии к марксистскому закону отрицания отрицания я его пережил. 

- Пожрать-то дать? – дежурно поинтересовалась бабка, приготовившись услышать обычное – «Ба, неохота, дай компот», чтобы немедленно разворчаться. Но не в этот раз. Я послушно плюхнулся на табуретку и за свою алюминиевую ложку в черных потеках от мытья в кипятке ухватился, как черт за грешную душу. Бабка заметно напряглась от неординарности ситуации, однако двинула мне под нос тарелку с картофельным пюре на маргарине и малосольным огурцом. И, когда я сунул полную ложку в рот, явно заподозрила неладное, но крыть было нечем, и покудова  смолчала. А я через силу пихал в себя одну ложку за другой, не забывая любострастно вгрызаться в огурец, и пытался правдоподобием актерской игры затмить Любовь Орлову в «Свинарке и пастухе», и мне казалось, что все получалось как надо, но это была моя первая ошибка.

- Ба, а ты про Соломона знаешь? – зашел я издали и, навроде, невзначай.
- Про Федьку-то? С сорок второй?

Бабка-то поначалу не вперла, чего это мне Соломоновы стали интересны, но жизнь она прожила длинную и разнообразную, и потому ее представления от моих сильно дифференцировались. И мне даже в голову не приходило, как далеко бабка может зайти в своих экстраполяциях. А она как раз и зашла.

- Ах ты, паршивец! Папашино отродье! – вдруг взревела она, одновременно вцепляясь в мою нечесаную шевелюру. - Ты чего, паскуда, с Танькой Соломоновой сотворил! Отвечай, зараза, правду говори! Блудливый, как есть папенька родимый!
- Чё? – не въезжал я. – Чё с Танькой?
- Ты мне тут дуру не запускай! – бесновалась бабка. – Таньку лапал, поди? В трусы залазевал? Как есть, папаша! Ни одной юбки не пропустит! Вот Федька-то тебе тупую башку-то отвернет на хрен!

И тут меня вставило, что я конкретно попал.

- Ба! – оставалось мне только взмолиться. – Я ж ничего такого не делал! А Таньку в лагерь отвезли на все лето!

Не прокатило. Обраткой прилетел звонкий подзатыльник.

- Не ври, чуфырла немытая! Как с улицы пришел, сразу увидала, что напакостил чего-то! Зачем тогда про Федьку спрашивал?!
- Я не про него, - канючил я. – Я про этого, про Соломона…
- А Федька кто? Соломон и есть.
- Не, я про того, у кого пещера…
- А это еще что за хрень несешь? Какая пещера?
- Ну, в которую копье…

 Бабка тормознула слегонца и, похоже, призадумалась.

- Вона как… Дак ты про царя Соломона, что ли?

Благоговение снизошло на меня – я понял, что выволочка пока что откладывается, и согласно закивал:

- Ага, про него! И про пещеру!

Бабка расцвела улыбкой.

- Говорила же твоей матери-то, что бог не в кресте на шее, а в сердце… Дак нет, не слушала. Говорит, мол, в школе узнают, из партии-то выгонят, и из учителей попрут.  Не дала покрестить-то тебя по-человечески. Пришлось вот с кумой-то с Верою под мышку тебя да в церкву снести, а там и покрестили тайно, аки старинные хрестьяне посреди римлянских-то солдатов со львами. Не оставили тебя нехристем, не оставили… Неразумного отрока вера спасет.

Я, честно сказать, ничего такого не помнил. Но не возражать же бабке, да еще при таком-то раскладе. Так что усердно кивал головой и старался ничего некстати не ляпнуть – временами даже  получалось.

Тут она полезла в свой комод, где среди вышивок, мешочков с пуговицами и другого припасливого рукоделия держала «божественные» книжки – а было их всего ничего – пара евангелий – одно еще от деда осталось, а второе, поновее, но тоже до революции печатанное – ее собственное, да тетрадки, исписанные дрожащей бабкиной рукой, куда она копировала книги, что брала на время у соседок – такой вот православный самиздат. Бабка надвинула на глаза очки, для прочности перемотанные виток к витку суровой ниткой, вынула пару тетрадок в твердой картонной обложке, и взялась за чтение.

- Соломон… Соломон… - бормотала бабка, перелистывая страницы распухшим от артрита пальцем. – Премудрости царя Соломона… Ты про них спрашивал?
- А я… это… не знаю…
- Вот еще – Екклесиаст.
- Кто?
- Это про Соломонову проповедь.
- Ба, а там есть про пещеру с копьем?

Бабка пожевала губами, и неспешным торжественным голосом прочла:

- Суета сует: все суета.
- Куда суёт? В пещеру?
- Да что ты привязался к пещере! – встрепенулась бабка. – Про мудрость это: нового ничего нету. Все уже раньше было.
- Как это было? У меня вон велик новый – мамка купила за хорошиста. А раньше не было.
- Бестолочь, - беззлобно ругнулась бабка, просто констатируя факт. – Батенька родимый. Слушай дальше, можа мозги-то заработают, хотя откуда им взяться-то – у отца твоего ни в голове, ни в руках ничего не спорилось, одно только правИло и работало, понастрогал вон ребятенков по всему раёну, понаплодил нищеты…

Зашелестела страницами, и продолжала:

- Всему свой час, и время всякому делу под небесами:
Время родиться и время умирать,
Время насаждать и время вырывать насажденья,
Время убивать и время исцелять,
Время разрушать и время строить,
Время плакать и время смеяться…

- Ба, а где про копье?
- Про войну, чтоль? Тебе бы только воевать, опять пришел с драными коленками, подхватишь столбняк, да и подохнешь под забором-то… Как папенька родимый…
- Ба, ну папка же живой, он вон денег прислал позавчерась!
- Денег… На семнадцать рублей кошку не прокормишь, не то что тебя – то не ем, другое не ем. А штаны с рубахами на что покупать? Растешь-то как хрен на огороде, за лето на полметра. Алиментщик чертов. Сдохнет – пожалеть некому, - ворча, бабка, тем не менее, листала тетрадку, походу стараясь что-то отыскать там.

- Ну, вот тебе про ножи да с копьями. Было в Соломоновом царстве две бабы средних таких годов, не старые еще, но и не девки, и был у них младенец на двоих один, и каждая сказала, что это ее дитя. А были обе вредные и упертые, как есть твоя тетка Мария, если на чем упрется, так хоть кол ей на голове затеши, а не признается. Так ведь, зараза, и не сказала посейчас, куда деньги от коровы пошли – говорит, в банке проценты съели. Врет, зараза, ой врет, чую… А ведь тоже ж, мое говно, кровинка моя, из сердца не прогонишь, какая б ни была… Ага, так вот эти две лахудры спорили-спорили, за волосья друг дружку таскали, одежу рвали, зубья повыбивали да морду били в кровь, а потом пошли рассудиться к Соломону. Ну, он послушал их, послушал, да и говорит – а возьмите секач с кухни да порубите младенца ровнехонько пополам, и пусть у каждой по половинке будет, чтоб обе, значит, при своем и все довольные. Ну, он не на самом деле хотел ребятенка-то раскромсать, он их так испытывал. Одна, которая вредная, как Мария-то, и говорит – да пусть порубят, не мне, так и никому. А другая тут как завоет-закричит-заплачет – отдайте дитё целиком кому хотите, лишь бы живой остался.  Соломон-то хитрый был, вот и увидал, кто есть настоящая мать, да и отдал ребенка той, которая его жизнь пожалела. Ну а второй-то всыпали по первое число за вранье-то. И тебе всыплю, врать будешь, надеру тощую ж**у-то, неделю не присядешь. Чего с Танькой сотворил, кайся, ирод!

Далась ей эта Танька.

- Ба, а где про пещеру-то?
- Дак, вроде нету такого. Он царь-то дюже богатый был, может, золото свое туда посклал.
- А копье тогда зачем кидал?

Бабка отложила одну тетрадку и принялась шерстить другую.

- Вот еще тут у меня Соломон есть, - пришепетывала она. – Пения пении, иже есть Соломоние.  Можа, тут про копье?

- Да лобжет мя от лобзаний уст своих, яко блага сосца твоя паче вина…  - по церковнославянскому бабка шарила, как иные на разговорном матерном изъясниться не в состоянии. – А тебе это… не рановато будет, шкет же еще?
- А об чем тут? – меня упорно не вставляло. А бабка, как бы про себя вслух размышляла:
- Шкет-то шкет, а вон к Таньке-то уж, гляди-ка, подлабунился… Молодой, да ранний, вылитый папенька-то. Дак, можа и ладноть…

- Введе мя царь в ложницу свою, возрадуемся и возвеселимся о тебе, возлюбим сосца твоя паче вина… одр наш с осенением, преклади дому нашего кедровыи, доски наша кипарисныя…
- Ба, это в пещере у него так? 

- На ложи моем в нощех исках, егоже возлюби душа моя, исках его, и не обретох его, воззвах его, и не послыша мене.

- Не спишь, неслух? Это царь Соломон со своею с желанною беседует, песню ей поет, а она ему. Вон, любезная-то, говорит, ночью искала царя на постелях у себя-то, да не нашла, и стала звать его, а он не услышал… Шастал где ни на есть всю ночь-то… Много жен у него было и наложницев, многие тысячи, с мудростью-то с его да с богатствами немеряными, да, не то, что папенька-то твой – избегался, как кобель за суками, да ни одной, окромя щенят, так ничего и не подарил, ни кола, ни двора, ни денег на прокорм-то. Соломон-то, он жеж всех до ума довел-то, всех обеспечил, эх…

- Ну вот, а утром-то, как развиднелось, пришел к любезной-то своей под бок, а она ж рассерженная да опечаленная, и ни в какую. И давай он ей петь песню ласковую да льстивую… Запоминай, глядишь и самому какой ни то шалаве по ушам-то поездить пригодиться…

- Се еси добра, ближняя моя, се, еси добра, очи твои голубине, кроме замолчания твоего, власи твои яко стада козиц, юже открышася от галаада. Зубы твои яко стада остриженых, юже изыдоша из купели… Яко вервь червлена устие твои, и беседа твоя красна… Яко столб давидов выя твоя… Два сосца твоя яко два млада близнеца серны, пасомая во кринах…
- Ба, про два сосца – это про титьки?
- Бестолочь, как есть, весь в батю, все про титьки да под юбки… Два вершка над горшком, и сладу нету с тобой,  а подрастешь, что будет? В тюрьму, разве что, можа там с тобой справятся?
- Я в тюрьму не пойду, я на разведчика выучусь!
- Как папенька родимый, тот тоже все разведывал, как у девок коленки-то раздвигаются. Вот и тебя с матерью-то наразведал…
- А что про сосцы-то?
- Про грудь это нежную, оглашенный! Вона, царь-то милуется со своей любезной – и глаза у ней ясные, и губы алые, и волосы вьются, как руно, и зубы чисты, и разговор приятен… Ну и грудь тоже, ничего так. Дрожит, говорит, как оленуха перед охотником-то, впервой ей, поди ж ты. Дальше-то слушай, не перебивай.

- … украсишася стопы твоя в обутиих твоих, чины бедру твоею подобны усерязем, дело рук художника, пуп твой чаша источена, не лишаема мста…
- Пуп! – зашелся я хохотом.
- … чрево твое яко стог пшеницы, огражден в кринах, два сосца твоя, яко два млада близнецы серны…
- Пуп! – на беду свою, я все не унимался. – Титьки! А ниже пуп! А дальше – пещера! А в нее Соломон копье свое кинул!

И если у меня все еще оставались какие-то непонятки с Соломоном и пещерою, то у бабки отнюдь нет. Выволочку устроила мне знатную, и выпорола отменно, непременно вспоминая моего ****овитого родителя и его неуемную генетику до седьмого колена с перечислением всех родственников. Вечером, как мать вернулась с бесконечных своих педсоветов и методичек, бабка выдала ей свою версию – мол, вон выпороток-то твой, как есть тебе непутевый отец, покатился по кривой дорожке, и что ж теперь осталось? Тюрьма да сума… Мать, правда, отмахнулась только, вымоталась, мол, но ремнем к моей многострадальной заднице пару раз все же приложилась – отметилась, так сказать, в воспитательном процессе.   
 
Размазав по морде слезы пополам с соплями за совершенно несправедливую, по моим представлениям, порку и отстояв положенное в углу, снизошло на меня просветление, подарившее как некую ясность в женской анатомии, так и определенное познание эвфемизмов… Хотя произошло это не чтением умных книжек, а через сидячее место.  Что ж, оказывается и таким путем мудрости у Соломона-таки получилось поднабраться – правда, не в плане эротических нюансов, отнюдь, а в сугубой осторожности, говорил же старец: Не ускоряйте смерти заблуждениями вашей жизни и не привлекайте к себе погибели делами рук ваших, - а я как раз и ускорял, и привлекал, ну и доигрался. Ясен пень, подобными расспросами родственников больше уже не допекал – а сами они половому ликбезу обучать юное поколение не догадались, хотя трохи интимной информации не помешали бы, с той же Танькой через пару-тройку лет – только это другая история.

В наказание за любознательность и не по летам сообразительность гулять меня не пустили до конца недели, и что там происходило в песочнице дальше, меня как бы миновало. Ну, скажем так, не очень и хотелось, ибо с пещерой все встало на свои места. А где-то к пятнице случилось такое, что с той самой минуты продвинуло мое интимное образование настолько вперед, что многие из тогдашних друганов отстали полностью и навсегда, потерявшись во тьме половой некомпетентности.

Однако нет, невинность я еще не потерял, это случилось позже и в другом месте. И не подглядел ничего ни у кого, ибо ничего такого не происходило, равно как и не наслушался ничьих откровений. Все было куда эпичнее, потому что волею случая на меня в буквальном и непреложном смысле свалилось знание – потому как, будучи наказанным и от безысходности роясь в завалах стенного шкафа, мне откопался старый отцовский портмонет, видать, потерянный в пылу очередного раздела имущества. А в нем, в потресканной серой коже, скрывалось сущее сокровище, даже нет, не так – сокровища, ведь было там многое чего. Ну, во-первых, там были деньги, много денег! Там была целая фиолетовая двадцатипятирублевка и пара синеньких, как лужа под окном, пятерок. А в особом кармашке – мелочь, монетками и по пять копеек, и по десять, и еще юбилейный рубль с сияющим профилем вождя.  Там был папкин профсоюзный билет, зарплатные квитки и, держитесь за стул – самопальные карты с голыми тетками! И неважно, что фотки отпечатаны были отвратительно, и по мелкости масштаба разглядеть подробности получалось плохо, больше приходилось додумывать. Но! Это были (а) тетки!, (б) голые! и (в) – это была жутко запретная и редкостная вещь, потому что в те года золото валяющимся на улице под ногами найти было проще.

Соломонова же мудрость, преподанная через ягодицы, даром не прошла и продолжала втюхивать в меня хитромудрую стратегию поведения, дабы не облажаться еще раз. Самое главное, завладев перечисленным богатством, я не заорал и отказался от идеи исполнить индейский танец удачной охоты, хотя и страсть как хотелось, потому как сие действо неминуемо привлекло бы с кухни бабку и выдало меня с головой – что влекло, как минимум, очередную трепку. Потому, проглотив вопль восторга насухую, затаился я, как тать, во тьме стенного шкафа, и предался размышлениям, зацените – не созерцанию и не таскам по попавшим мне в руки богатствам, а сугубо размышлению. И довольно быстро решил, что означенная выше сумма денег никакой особенной пользой мне не светит, потому как купить на нее можно было половину отдела игрушек и целую мороженную тележку, да еще на квас из бочки осталось бы для всей честной компании, а вот объяснить происхождение золотого запаса никакой возможности не усматривалось, ибо «нашел» в данном конкретном случае ни с какого боку не канало. С другой стороны, и голые тетки никак ситуацию не облегчали, потому как для бабки с матерью это лишь причина закрутить мне уши в трубочку и пообрывать на хрен, и не более того. И, сидючи в темноте, вспомнилось мне, как Соломон ребенка напополам развалить собирался, и просветлел я мозгами.

Вечером, за ужином, мой коварный план пришел в стадию реализации. Понятно, что вел я себя ниже травы и тише воды – но мать с бабкой, ковыряясь в молочной лапше (которую я не что ненавидел, а просто физически не мог запихнуть в глотку. Но это в нормальных условиях, а сейчас были времена экстраординарные, и я, изо всех сил сдерживая позывы, ел.), наивно полагали, будто меня так ихнее наказание вставило. Святая простота! Знали бы они мое изощренное коварство!

Но они даже не догадывались. Бабке настучать не получалось, потому как проказничать мне приходилось не с руки, учитывая кривизну момента, и я весь день был, что называется, паинькой. А мать все еще мыслями оставалась в школе – то ли на педсовете, то ли на родительском собрании, и ей было совсем не до меня. Впрочем, как обычно. Так что молчание за столом явно подзатягивалось, а экономический здоровый для желудка суп тем временем мучительно подходил к концу, и даже в моей тарелке. За чаем же с маковыми баранками у нас в неполной нашей социалистической семье побеседовать полагалось, традиция такая, так что мать вспомнила про воспитательскую функцию и, без особого интереса, на автомате, как дознаватель, стала задавать дежурные вопросы: как вел? Что ел? Я же с замиранием ожидал очередного стандартного, российского сакраментального – Что делал?       

- Да так, - отвечаю. – Ничего, мол такого. Хотел почитать…
- Молодец, - говорит мать, а бабка подозрительно жмет губы, что ж, у нее-то все основания брехню  усматривать в моих словах, ибо многогрешен и неоднократно.
- … а куда «Незнайку» положили, не нашел.
- Так в шкафу же! - чуть не хором воскликнули обе.
- Ну я искал… Там вот это было,– и я положил перед матерью серый отцовский кошелек.
- Колькин, что ль? – заинтересовалась бабка, а мать, задумчиво повертев его в руках, решилась, наконец, раскрыть.
- Гляди-ка, хоть какая-то польза от кобеля-то досталась! – бабка увидела деньги.- Это ж сколько там?

Насчиталось без малого сорок рублей, одной мелочи почти что на пятерку набралось. Ну, чтоб совсем понятно было – весь мамкин педагогический оклад складывался в восемьдесят четыре рубля, а папкины алименты больше двадцати рублей вообще ни разу не бывали. Так что мы реально просто до неприличия неожиданно забогатели. Мать полезла в другие отделения портмоне, и на стол посыпались профбилет, квитанции, какой-то ключ – мать и бабка в полном недоумении повертели его перед глазами – он точно к нашим замкам не подходил, и понимающе переглянулись, однако посвящать меня в результаты и выводы отчего-то не стали. Ну и чего вы притихли и ожидаете? Больше там ничего и не было. И где припрятано остальное запретное, могли бы и сами догадаться.

То ли на радостях, то ли по окончанию срока, меня амнистировали и, что уж совсем невероятно, снабдили карманными деньгами. Не то, чтобы я совсем уж не получал ни копья, с алиментов мне какая-то мелочь причиталась, как мать говорила – чтоб помнил, что отец есть, («а не вы****ок какой» - тут же встревала и бабка), но в данном случае на фоне эротического скандала ничего такого никак не предвиделось. Тем не менее, эта часть моего благородства была достойно вознаграждена – выдали и на кино, и на мороженое хватило. Про секретную часть клада с тетками никто не знал, так ведь и в Писании сказано – скрытый грех наполовину прощен. А в исключительном потенциале припрятанной неполной колоды карт и перспективы извлечения всяких разных ништяков с их помощью я был уверен железобетонно.

После освобождения из углового заточения я вышел в свет, в песочницу, таинственным героем, навроде Зорро в черном платке поперек хари, и показал одну (только одну! Остальные дома запрятал) карту лучшему другу Жентяю, и с ним натурально приключился культурологический шок, и не подвел меня – как я и рассчитывал, зная его полнейшую неспособность к удержанию языка за зубами больше, чем на пять минут, Жентяй состроил мне обалденную рекламную компанию, почище всякой кока-колы с ментосом. И на меня посыпались всевозможные ништяки за посмотреть и за скопировать. Ну да, самым продвинутым позволялось обвести интимные подробности на кальку. Я жировал, как Крез, и был в песочнице значительно популярнее Бельмондо, однако недолго. Потому что и в данном случае старик Соломон не соврал – все проходит. Кто-то из осчастливленных попался родакам с калечной развратной картинкой и под ремнем, ясное дело, заложил меня, ну а что сделали дома с тощими моими ягодицами, вам и без подробностей понятно. Ладно, хоть согласились с версией, откуда крамола – сквозь сопли удалось убедить экзекуторов, что нашел на улице, и только одну…   

Этой «одной» устроили форменное аутодафе в кухонной печке – кому-то тоже пришлось пострадать, не мне одному. Иные же прочие дамы, однако, спаслись и скрывались во тьме за шифоньером, ожидая своего звездного часа. 

Примерно на этом месте кончается вся моя эротика, овладение которой тем летом принесло мне неизмеримо больше проблем, нежели удовольствия. Тем не менее, с познанием все получилось в лучшем виде – папина коллекция широко (ну, вы понимаете) раздвинула горизонты моего восприятия и кругозор определенно засиял какими-то новыми красками. И с женской географией больше впросак уже не попадал, поумнел и набрался соответственно возрасту житейской мудрости. И с Соломоном вот познакомился, и узрел правоту его, потому что на своей заднице просек, как от многой мудрости случается много печали; и кто умножает познания, ну как я, без балды, умножает себе скорбь.



БЛАГОВЕЩЕНИЕ

С братом у меня разница в десять лет, две пятилетки. Собственно, теперь уже чисто теоретически – схоронили Санька пару лет тому, ведь никакому человеческому организму, будь он там трижды десантник и пять раз чемпион, лошадиного передоза не переварить. Верховная логика такая – все до поры и когда-нибудь кончается. А Сахан-то после Афгана приехал уже хорошо подсевшим на душманскую дурь, и на гражданке добирал всем подряд, чем придется – той же чуйской коноплей, что из дружественного Казахстана грузовиками под луком завозили, да и водярой не брезговал, ибо как жеж иначе посреди друганов – и не пить? А потом среднеазиатские наши-то друзья и товарищи быстрехонько пробили героиновый каналец прям от ихнего Кабула до самого до колхозного рынка за три остановки от нашего дома, и брательник вскорости прописался там, как на новой родине, вкушая, что называется, от души. Ну и пошло оно все одно к одному, и хватило ему веселой жизни ненадолго, года на два-три, наверное, вот только крови материной он за это время попил, как верблюд, от недельного сушняка страдающий, на водопое – ведрами и ведрами.

Жалко Санька-то, конечно, но в этой вот истории он хоть и присутствует, но больше так сбоку, и не в главных действующих лицах. Без него, однако, истории бы вообще не быть, так что справедливо во первых строках отдать ему должное, ну или помянуть хотя бы.  И ваш покорный слуга, хотя и проучаствовал, не отрицаю, тем не менее тоже не на авансцене и не прима-балерина. Главное тут – женщина, из-за которой, как говорят, все людские беды происходят, начиная с самой нездорово любопытной по запрещенным плодам Евы-прародительницы, неосторожно прислушивавшейся ко всяким языкастым пресмыкающимся.

Нашу-то прародительницу, потому как и без этого дела родильного отнюдь не обошлось, звали Светкой, и была она не ровня ни мне, ни брату – на свет появилась аккурат посреди десяти лет, что разделяли наши с ним дни рождения. Территориально, однако же, была в пределах досягаемости – двор хоть и огромный, целый квартал треугольником, но вроде как единый организм и все там друг другу либо друганы, либо враги, ну или хотя бы шапочно знакомые. Так и у нас. К тому ж и школа под сорок первым номером одна на всех, и там же, внутри квартала, так что либо там, либо там пересечения практически неизбежны, и уже как-то привычно получалось – вот познакомились в одном из двух местных детсадов, вот жили по соседству, в подъездах рядом, а то и на одной площадке, потом школа – если не в том же классе, то ступодово – в параллельных, и в буфете на большой переменке опять вместе, ну и, под конец, глядишь, и опять свадьбу в треугольнике играют. Бывали, правда, и похороны, и, может быть, еще почаще пьянок-гулянок, но так то жизнь такая.

Так вот, был у меня старший брат, а вроде как бы и не был – уж сильно много лет между нашими интересами пролегло, и такой уж особенной родственной общности как-то не вытанцовывалось. Правду сказать, мое существование было ему сугубо фиолетово индифферентно, мол, коли поигрались родители в любовь – так это их и проблема, а он на это дело никаким боком не подписывался. Санек уже в старшие классы переходил, ну, в пятый, собственно, а я только был способен агукать да в пеленки пакостить, как уж тут родственная душа. И дальше, диалектически-то, расстояние между нами никак не сокращалось – я на его трехколесный велосипед сел, а он уж в восьмой класс переводился и стал задумываться, куда дальше двигаться, и выбрал строительный технарь – прорабы-то завсегда в цене, и платят им неплохо – ну, по тогдашним меркам, конечно. Ну а дальше – больше, он в технарь, а я в школу, он в технаре отсрочку от армии получил, а я уж до восьмого класса по его стопам добрался, но к рабочим профессиям был в стойкой неприязни, и решил замучить десятилетку до конца, тем более – получалось, во второгодниках не ходил. А тут еще мамка с батей решили, что любовь промеж ними кончилась и засохла, как помидоры в сентябре, и придумали искать счастья каждый на своей стороне, ну а меня, чтоб под ногами не путался, списали к бабке на другой конец города, короче, отселили от семьи куда подальше, однако и на том спасибо, родительские дрязги обошли меня стороной. Ну, почти.

Все своим чередом, однако вот наступает такой день, когда наше недружное и к тому времени уже рассыпавшееся горохом семейство собирается вместе на некое подобие семейного торжества. А причина-то – Санька в армию-таки забирают, все отсрочки ему кончились, и идет он грудью родину заслонять от жидовско-империалистической угрозы с американской стороны на целых два года. Стол, понятно, накрытый, со всем тогдашним хлебосолом – со шпротами, кабачковой икрой, с печенью трески и полукопченой краковской, ну и бутылка беленькой для отца, и какая-то красная бормотуха для женщин, ясное дело. Отец взгромоздился во главе стола, будто бы по праву, хотя уже и не жил тут, а сошелся с бухгалтершей с его цеха и обретался в ее коммуналке, Санек около него по правую сторону, ну, мать там, изображавшая хозяйку большой и счастливой семьи, бабка тоже, обе суетились, потому как ситуация-то была куда как далека от нормальной, и они это понимали, я ближе к углу, меня вся эта игра в приличия не вставляла ни капельки – говорю, поскольку всем там до меня, ну, может, кроме бабки, было фиолетово, так вскорости и мое встречное отношение окрасилось в такие же чернильные оттенки, причем, ко всем хором – ну, может, только мать было малость жалковато, как она мучительно пыталась чудесным образом все сбалансировать, вроде как вот в китайском цирке, видали, чувиха на бамбуковых удочках крутит два десятка фарфоровых тарелок, и чтоб ни одной из сервиза не разбить? Ну, маман, сразу признаемся, ни фига в эквилибристике не профи, и жонглер из нее – как из меня космонавт Терешкова, потому семейная лодка сначала бесфартово моталась по бурному морю страстей, а потом наехала на бытовые рифы и раскололась нахрен вдрабадан. И, как мне сейчас кажется, лишь одной матери это казалось трагедией, а другим там корабельным шкиперам-матросам больше в кайф. Или, как мне, к примеру, по большому счету до фени.

Ну вот, сидим мы, стало быть, за семейным обедом или ужином, не знаю, торжество, короче, устроили. Всем, значит, семейством сидим, однако же в расширенном формате – рядом с братом притулилась его девушка – эта самая – она звалась Светланой, как у классика сказано в обязательной книжке, которую я ни в школе прочитать не удосужился, ну а потом и до сего дня все как-то недосуг, может, на пенсии возьмусь. Ну, сидит, чего с того? Много не съест, вон какая тощая, перепить ей тоже – воспитание не позволит. А то, что она с Саньком хороводится – так это только иностранец нашего двора не знал, а все аборигены в курсе. Все законно, короче.   

А чего вы ждете-то? Не, в тот день за посиделками ничего такого не случилось. Батяня нес подобающую случаю пургу, при этом абсолютно неискренне, даже подыграть талантливо не сподобился, и всем быстро стало скучно, включая оратора – ему самому  осточертело бредить на тему «родины», «защиты» и «мужчина-воин» и он быстренько принялся упиваться, тем более, что пузырь «столичной» закупался в расчете на одно рыло – как раз по назначению и оприходовал, и закономерно вырубился. Женщины почирикали об чем-то о своем под рюмку красенького, а я дожевал винегрет, да и свалил – будто бы курсач писать, а в самом деле лишь бы не видать этого семейного «титаника», винтом уходящего в хладные воды Арктики. Вот так банально все и прошло, и даже посуду не побили.

Через день-другой у нас все осталось по-прежнему, а у брата началась жизнь новая, армейская, с учебкой, с отмороженными дедами и вечным недоеданием-недосыпом, а потом письма от него приходить совсем перестали – как узнали позже, уже от самого Санька, что называется, по прибытию, после учебки их всем кагалом погрузили в транспортник и с пересадкой в Алма-Ате шарахнули прямиком в Кандагар, никому ничего особо не объясняя. Что ж, с пушечным мясом нигде особо не церемонятся, тем более страна большая, народу хватает, плюс-минус миллион не вопрос.

Как он там жил и служил – вопрос отдельный, и пересказывать здесь вроде как не в струю, такие дела только тот, кто сам там побывал, рассказывать вправе. Санек же свое рассказал, как дембельнулся по ранению – душманский осколок удачно взрезал ему бок, ничего серьезного при этом не оторвав, да и счастливо сложилось, что такое дело произошло около базы и в госпиталь его вовремя вывезли, благо недалеко. Но весь его рассказ состоял из одной фразы: «Не дай бог никому там оказаться», да еще из криков по ночам, когда во сне туда опять забрасывало. Да еще, как уже сказано, привез он с Афгана невъебенную любовь к местной растительности и татуировки с группой крови и резусами. А, да – долбил он траву основательно и методично.

Что, однако, поначалу не помешало ему и на работу устроиться – тем самым прорабом, о чем мечталось, и жениться на Светке, что, собственно, тоже планировалось. От меня это было совсем в стороне где-то, жил другими интересами, поступил, хоть и криво, в институт и от армии таким путем отмазался напрочь, а там учеба-сессия, потому деталей особенно не знаю, правду сказать – просто не интересовался. Бабка, помаявшись недолго, как-то в одночасье и неожиданно померла, я же вернулся в нашу квартиру в квартале-треугольнике, где мать куковала одна, а батю бухгалтерша вскорости выперла, и он кочевал от одной шалавы до другой – пить стал не то, что помногу, но часто и систематически. А Сахану, как ветерану и молодожену, дали гостинку в трестовской общаге – нехилое приобретение по тем временам. Короче, какое-то время все шло скучно и обыденно, как у всех.

Положим, я знал, что у Санька с наркотой особенная любовь, но внешне это до поры не замечалось, а лезть в дела старших я как-то давно уже принял для себя не совсем полезным для здоровья, и потому абстрагировался. Родителям вроде как тоже было недосуг, да и «мальчик большой, сам разберется». Брат же строил городской дворец спорта и, как видно, кроме зарплаты имел солидный приработок от продажи вроде бы неликвидов, притыренных со стройки, многочисленным дачникам, что развелись тогда, как кролики в капустной грядке, и снабжали его баблом ну практически за все – от гвоздя до куба бетона. Плюс специфический настрой рабочего класса – не пьешь, стал быть, не с нами и не наш, и вообще враг народа. Ну, Санек и запил.  Что, в принципе, в то время и в том месте почиталось абсолютно и совершенно нормальным естественным образом бытия.  Опять же, до каких-то пор мне и это было до форточки, поскольку наши братские вселенные ни в каком месте не пересекались. 

А потом, неожиданно, в какой-то день, вечером уже, поздно, к нам в дверь ввалилась измордованная заплаканная Светка. Собственно, не к нам, мать гостевала на даче у знакомых, своего-то огорода мы, слава богу, не завели, а то тоже горбатились бы кверху каком между кабачками и петрушкой лето напролет, так что не к нам, а ко мне, и мне самому эту санта-барбару пришлось разгребать, потому как больше некому. Ну позвонила, ну открыл, а там дергающаяся от рыданий взахлеб, с аккуратным таким фингалом на пол лица Светка, сказать ничего толком не может, только соплями давится. Пустил, разумеется. Ну и позволил поплакаться в жилетку, что тоже закономерно. 

История ее, рассказанная между размазыванием слез и соплей по щекам и по рукаву моего домашнего джемпера, в принципе, оригинальностью не блистала – Санек, как сказано, со временем входил во все более закрученную спираль и, что важно, в спираль нисходящую, и из крутого бойца, молодецки закидывающегося под настроение ганджубасом, стремительно превращался в профессионально пьющего торчка, у которого к водке на закусь полагается сурово разбодяженный детской присыпкой афганский герыч. Сия конструкция не только бьет по печенкам-селезенкам и прочим аппендиксам, но срывает крышу на раз-два, что по понятной причине и случилось, ну а на кого накинуться, когда под балдой – правильно, на ближнего, который стоит рядом или лежит под боком. Ну, короче, дальше и так все понятно – пришел с сумасшедшими кровавыми глазами – наорал ни про что – по щам надавал ни за что, и так с пугающей регулярностью. А она, вроде как мужняя жена, терпеть обязанная, до поры терпела, однако в последний раз Санька, походу, переклинило сильно хорошо, и пришлось бежать из дому, в чем была, вот и прибежала к нам.

- Он меня убииииивал!.. – заходилась Светка истерическим ревом, не в силах хоть более-менее связно изложить, чего они там все-таки реально учудили. Но детали, вроде как, и не особенно требовались, понятно все и без того.

Короче, теперь уж не восстановить доподлинно цепь событий, из-за чего мы со Светкой оказались в одной кровати, да и нужно оно? Ну да, вот так оно все и случилось-получилось. Деталей вам хочется? Обломайтесь. За деталями почитайте какого-нибудь Набокова или Гюи де Мопассана. А у нас все было без затей, просто случилось, и все.

В качестве отступления и доброго совета от бывалого – никогда не уговаривайте на интим девушку, у которой все хорошо. Ей уже хорошо везде, и тебе никак от этого не светит, с тобой, болезным, собственным счастьем делиться она отнюдь не собирается. Нет, она, конечно, может организовать траходром, но только в мозгах и без ее телесного участия. Ну, еще разведет на подарки-посиделки в каких-нибудь стремных забегаловках, где ковыряют вилками какую-нить херню под жидким майонезом, а называют по-иностранному консоме или как-то так, и за-ради развести лохов на понты приписывают к цене пару лишних нуликов, отчего твой кошелек съеживается, как яйца на морозе. Короче, потеря времени и денег, и если ты не страдаешь мазохизмом и не имеешь желания ознакомиться с творчеством австрийского писателя Захера Мазоха на себе любимом, тогда беги, как черт от святой воды, от всяких счастливых, красивых, улыбающихся и успешных на каблуках девушек любого возраста. Ибо не дадут. Потому как настоящее счастье лежит где-то на другой стороне человеческой натуры. На этом лирике, собственно, и конец.

В следующий раз со Светкой мы пересеклись у Санькиного гроба, прямо перед тем, как сдать его на кремацию. Ну, если подсчитать, это почти что через два с лишним, нет, почти через три года после нашей с ней неожиданно произошедшей любви. Меня телеграммой вытащили с институтской практики, и на перекладных через полтора дня я уже был дома. Мать как-то сразу осунулась, сгорбилась и поседела, на фоне красной гробовой крышки, а отец – тот бубнил что-то невнятное из кресла на колесиках – его, оказывается, с полгода как кондратий обнял, а я и не знал, за дипломным проектом-то. Мать ничего из местных новостей никогда не рассказывала, да и можно понять – в свой последний год жизни Санек допек всех, включая половину городских ментов и, вообще, стал уже завсегдатаем городской реанимации, где ему регулярно пытались вырезать гнилые исколотые вены и пустить кровь по другим трубам в обход. Только вот резать-то с каждым разом получалось все меньше и меньше, и пришел день, когда совсем не нужно было ничего отрезать и подчищать, а только записать в карточке «скорой» - смерть от отравления неизвестным веществом, что фельдшерица и сделала, хотя и она, и водитель неотложки, и санитары, которые Санька вперед ногами вынесли, да и вообще все вокруг доподлинно знали название этого самого «вещества», и продавцов этого удовольствия тоже сызмальства по именам помнили – город-то небольшой и все на виду.

Ну вот, суд да дело, пока свезли его в морг, пока устроили вскрытие, как будто какую другую причину искали, типа – погиб геройской смертью, пока бегали за справками и разрешением похоронить – кто сталкивался, тот знает, какой нелепой бюрократией обставлены эти последние часы и дни – прощаться-то некогда, все в никому ненужных заботах, все куда-то бегут, что-то тащут, и деньги, деньги, выкидываются просто пачками… К окончанию этой посмертной суеты и я подоспел, вылез из бомбиловой тачки – мужик понимающий оказался, узнал, что на братовы похороны спешу, и взял по-божески, не грубя – и поднялся к нам в квартиру. Мать была не одна, там с ней кучковались ее подруженции, чего-то судачили, вытирая красные кроличьи глаза… Потом они расползлись по своим делам и заботам и мы остались вдвоем. Нет, Санька дома не было, его оставили там, в прощальном зале при крематории, ну, типа камеры хранения такой, ясное дело, за деньги, бесплатно там даже мухи не летают. Мать суетилась, поила меня бесцветным и безвкусным чаем, пыталась чем-то накормить, и мелко тряслись руки, а вот плакать в голос уже не могла, отплакала раньше, когда брательник куражился, обдолбавшись в хлам, а нынче уже все, слезы кончились. Фактически она оплакала потерянного еще год-другой назад, а теперь, при финале, оставалось сил лишь креститься на его карточку в серванте за стеклом.    

Спать мы, почитай, и не заснули вообще, матери нужно было выговориться, вот и вспоминала его последние дни, как он пришел к ней денег перехватить, дала, конечное дело, а наутро уже звонили ей из реанимации – приезжай, мол, кончается… И как хотелось ей сказать, что, мол, перед тем, как отойти, он очнулся и с ней попрощался – но нет, не было этого, передоз выжег остатки его мозгов напрочь, и лежал он сине-белый и ко всему безучастный и дышал все реже и реже, пока, наконец, силы оставили его и совсем перестал. Вот и вся история.

Ну вот, а наутро собрались ехать собственно к самому событию. Поехали вдвоем, бомбила оставил телефон, вот его я и вызвонил под это дело, нормальный мужик, пускай свое заработает.

В каждом городе завсегда есть шлюхи, мусора, нарки, улица Ленина и кладбище. Но я в этих городских окрестностях до того не бывал ни разу, даже не знал, где и как все происходит. А вот, пришлось, и моя очередь настала. Заведение выглядело никак не мрачным мусоросжигательным заводом, а вполне себе приятным зданьицем под красной крышей, торжественным и даже, в какой-то степени, элегантным. Оказалось, много таких, как мы, так что получилась настоящая живая очередь. Как раз и наш коллектив понемногу собирался – подъехали материны подруги, все, как одна, с поминальными красными гвоздиками, появились братовы кореша с последней работы – смотри-ка, он уже с полгода нигде не работал, бомжевал практически, а вспомнили его, слухи быстро разносятся. Какие-то левые родственники с отцовской стороны, я и не знал их сроду, привезли на «шестерке» отца, и выгрузили его, уже заметно принявшего на грудь, прямо с заднего сиденья в подставленное инвалидное кресло. А еще чуть позже – и Светка приехала, вместе с матерью ее. Здрасьте-здрасьте, короче, соболезнуем, ах, какая потеря, ой, такой молодой и все такое, как оно обычно делается – вроде все печальные и, одновременно, неискренние, потому что чувствуют не столько скорбь, сколько облегчение – и сам отмучился, и нас мучить перестал. Вот в этом месте заиграла подобающая музыка из динамиков и нас всех позвали вовнутрь, чтоб, значит, все это дело логически кончить.

Собственно, процедуру объяснять необходимости нет, стандартная она. Полчаса на все про все, а там уже следующие в порядке живой очереди. В траурном зале стоял Саньков гроб, и он там возлежал, сияя белизной наформалиненного лица – алкогольная синюшность удачно миксовалась с посмертной заморозкой.  Исколотые вены скрывались в рукавах нового пиджака и торжественности события отнюдь не нарушали. Прощанье получилось, как бы это не грубя сказать, обыденным. На вокзале и то эмоций больше, а там жеж не навсегда. Но – Сахан реально достал. Всех и каждого. Не в прямую, так, как меня – по касательной, через мать. Кривить душой не будем, все вздохнули с облегчением. Глаза, конечно, терли. Кто взаправду, но, думаю, и притворявшихся изрядно было.

Однако же бесконечность может, где-то и есть, но не в нашем случае, и через тридцать с лихуем минут это дело благополучно завершилось. Санькин гроб закрыли и покатили за плюшевый занавес, в отстойник, ждать очереди в печку. А нам вежливо показали на дверь – пора и честь знать, не задерживать прочих желающих проститься с ихним собственным покойником – зал-то под это дело один и не резиновый. Нам же предстояло еще одно обязательное мероприятие – поминки.

Так уж получилось, что мы со Светкой сели рядом. Вид у  молодой вдовы был, скорее усталый, нежели печальный – разбежались они вскорости после известных событий, окончившихся серьезным мордобоем, тем более, Светке было куда скрыться из общажной гостинки – мать ее жила тут же, в нашем городе – так что мужнины шалости и эксперименты с веществами, так или иначе раздвигающими сознание и сдвигающими мозги, Светку не особо доставали, а уж в последние год-два и подавно. Но, как ни крути, какое-то ж притяжение было там, пусть и давно, вот и на похороны пришла, помнила и хорошее, значит.

Мать все время суетилась около стола – понятно, надо ж чем себя занять, не самое веселое дело это. Батя пытался толкнуть речугу – да вот кондратий ему не только правую руку отбил с ногою за компанию, но и по способности потрепаться навалял, и слова его вязли в неповоротливости языка, как тараканы в меду. Друганы-работяги скорехонько вмазались «столичной» без закуси и, по всем признакам, уже готовы были и запеть. Ну а мы со Светкой пытались поговорить, только о чем? Англичане, те говорят о погоде или о футболе, но, вроде, не наш случай. Нас выручило стандартное и ни к чему вроде бы не обязывающее: Ну, как ты?         

Она спросила первой, и я плел что-то про институт, про практику и про практически состоявшееся распределение, что одновременно проясняло – сюда обратно мне возвращаться смысла уже нет. Потом подошла и моя очередь, и спросить, Свет, ну а сама-то как?

Работаю, говорит, живу с матерью. И дальше – сын у меня, два года четыре месяца. И добила напоследок – наш с тобой ребенок-то. Только, мол, ты не думай, мне ничего такого от тебя не надо, я сама.

Благая весть, сошедшая свыше, ангелами реченная – с точностью до наоборот. Не матери объявлено, что залетела невесть от кого, а несостоявшемуся отцу. Мария, богородица-то, уж на что благочинная была, а в подобном случае выпала в аут без промедления. Что уж я, болезный-то. Сказать, что охренел – ничего не сказать. Охренел, да, конкретно, до полного ступора.

Веселье, тем временем, своим чередом продолжалось, отцовы родственники естественным путем присоединились к компании работяг, и явственно собирались совместными усилиями задавить песняка, судя по подозрительным звукам из ихнего угла. Батяня, весело скрипя колесиками кресла, перекатился поближе к ним – со мной ему, по всему, говорить было не о чем, да и неохота, и с матерью, видать, тоже, а в мужскую компанию душа звала, правда, былых способностей уже недоставало. Материны подружки, малость выпив и подзакусив, понемногу потянулись на выход – кому ехать далеко, а у кого здоровье пошатнулось или внуки плачут. Светка исчезла по-английски, так, что никто и не заметил. Вскорости с батиным участием шум в углу пошел по нарастающей, торжественную часть можно было считать закрытой, и я незаметно вывел мать на улицу – тот же бомбила уже поджидал нас. Она немного посопротивлялась – мол, как можно, ведь не все гости разошлись, но поддалась сомнительным доводам – отец-то там остался, тоже ж родитель, не чужой человек Саньку-то, вот пусть и заканчивает процесс – и согласилась поехать домой.

Сна у меня не было и от тягостных деталей похорон, и от Светкиных новостей, задремал чутка под самое утро, и то не – не спал, а грезил наяву. Наутро ожидался окончательный финал – к одиннадцати надо было вновь ехать в крематорий – теперь уже за урной. Матери заметно поплохело – нервотрепка сказалась, да и не семнадцать лет. Так что я опять вызвонил ставшего почти родственником бомбилу, и потащился в одиночку знакомой дорожкой за Санькиным прахом.

А там, на месте, все получилось обыденно, как в лавке, разве что прилавка не было с крашенной в блондинку кассиршей, а остальное все путем – подал тетечке в синем халате квитанцию, та, предварительно затребовав мой паспорт и пристально изучив, соответствует ли моя наружность фотке, долго шелестела гроссбухами и заставляла ставить автографы не то пять, не то шесть раз – уж и не знаю, за что я там наподписывал, надеюсь, на статью не потянет. Потом она скрылась в недрах заведения и через малое время вынесла мне запечатанную жестяную банку с табличкой на боку – фамилия там, имя, и две даты. Вот и все. Взял я урну, и стою, как дурак – чего дальше-то с ней делать? А тетка разливалась соловьем – мол, в настоящее время в силу момента, сложной международной обстановки и кризиса обстоятельств в колумбарии временно тире постоянно посадочных местов нет,  отчего девать дорогого покойника  некуда и вези его, короче, домой. Тут на меня напал натуральный культурологический шок – тогда, получается, Санька-то мы так и не похоронили, и не факт, что вообще когда-нибудь эту тему закроем! Как представил, что будет с матерью, если эта консерва с сыновьим пеплом будет стоять у нее на комоде перед глазами всю оставшуюся жизнь…

Короче, как мог, изложил всю теорию тетке в синем и, видимо, доходчиво, и почти без мата, и, на удивление, в ней проснулись какие-то человечьи органы и чувства, и ведь прониклась-таки. Может, и она тоже мать, и на себя ситуацию проиграла, и просекла, как это выглядит, если на собственном горбе, а не отстраненно. Вы, говорит, молодой человек, весьма красноречивы и сугубо убедительны, однакож колумбарий у нас не резиновый, к тому же наипрестижнейший во всем городе, и у нас тут покойники в очередь месяцами стоят, а в южной-то стене там места на прописку мэр лично распределяет, вы, говорит, не родственник случаем мэру-то будете? Да, говорит, жалко, что не приходитесь. Ну, тогда, говорит, есть еще решение для вашего ребуса – и сдает мне страшную тайну, что колумбариев-то в местечке не один, и не два, а понастроили при каждом погосте – тенденция такая теперь, и там с местами посвободнее. Вот, можно толкнуться и на Кузнецкое кладбище, или на Редаковское, вам, мол, какое ближе к сердцу?

Я попросил звонок матери сделать, и она согласилась с Редаковским – там за последние годы уже образовалась группа родственников, и логично Санька расположить где-то по соседству, чтоб навещать – так всех разом. Опять же, там и от трамвая поближе, а не круто в гору… Только, молодой человек, говорит тетечка в синем, надо будет оплатить аренду ниши, ну, вы понимаете, по договору все, честь по чести. А то ж, говорю, куда как не понимать, покудова только воздух бесплатно выдают. Ну, это смотря где – смеется тетечка, наяривая телефонный диск – Валя, ты?  А где Валя-то? В отгуле? Ну ладно, Таню давайте. Танечка, родная, как сама-то? Да тоже ничего, утомилась вот, жду отпуска, не дождуся. Ага, поеду, наверное, косточки-то погреть. Танюша, радость моя, у меня тут молодой человек с братом, а у нас, ты ж знаешь, очередь как в войну за хлебом… Ага, ага, щас подъедет.

Положил я тетечке хрустящую бумажку, и она ее профессионально слизнула в карман синего рабочего одеяния, да так быстро, что никто бы и не заметил, хоть все глаза прогляди, и покатил в обнимку с Санькой к Татьяне. Там, в жарко натопленной кладбищенской конторе, все случилось, как предсказывали – договор – вот тут подписать, молодой человек, это ваш экземпляр, ниша-место номер четырестанадцатое, восьмая южная стена, третий ряд от земли, хорошее место, юноша, не сомневайтесь, и не в самом низу, не отсыреет, и не в верхах, туда дотянуться непросто, вот придете с матушкой-то помянуть, посмотрите – в самый раз… Срок аренды истекает через десять лет с даты подписания. Плиту на нишу заказывать сейчас будете? Витя, Витя, нарежь плитку-то! Только имя и дату? Не хотите там никакого мессиджа? Ну, типа, спи спокойно вечно в наших сердцах незабвенный, любимый, родной и тп?

То, что я изложил бы в отместку за Саньковы выкрутасы, на поминальной плитке, к сожалению, не пишется, потому что о мертвых либо хорошее, либо сами знаете, и потому эпитафию с общего согласия пропустили. Витек-мастеровой, бойко застучав какими-то штучками-дрючками, в пять минут выгрыз положенное в поддельном граните. Я же пока расплачивался – частью в кассу, частью мимо, якобы за срочность, да и бог с ним, за облегчение от исполненного долга – вот и все, Санек, финита твоя комедия и наша трагедия. Тут как раз Витька вынес на обозрение плиту, зацени, мол, заказчик, и попер ее передо мной туда, к восьмой стене, и я с Саньком на руках за ним. Витька еще раз сверил с номером на квитанции – это, говорит, конечно, не так трагично, когда в чужую могилу зарыли, но если попутаем – будет неприятно, начальство разорется – и с тем разрешил мне доступ к нише. Поставил я урну с Санькой внутрь, аккурат посередине его последнего обиталища, да и помог Витьке закрыть плитой и завернуть это дело шурупами. Хорошая ниша-то, удачная, самый ништяк – загугнил Витка, отрабатывая мзду – ну, выдал, конечно, вроде как на помин души – судя по оттенку на морде его, поминал он тут практически всех и, похоже, без перерыва на обед.

Потом, уже на обратном пути, торкнуло мне в голову, и я заскочил в кладбищенскую контору напоследок – дай, мол, Танюша, звонок сделать неотложный с твоего служебного – ну а та, раздобревшая от бакшиша, готовая стала на любые допуслуги, только ласково попроси. Звякнул матери – все сделал, мол, в лучшем виде, на днях съездим с тобой – покажу что да как, да, и не жди скоро, погулять хочу, развеяться малость, не самое радостное дело, мол, оно самое-то. Согласилась с пониманием, не уловив вранья в каждой букве…

- Давай, шеф, на Лермонтова, вроде четырнадцать, - говорю бомбиле. – Номеров не помню, а дорогу на память знаю. Там, на месте, покажу куда свернуть.

По дороге тормознул тачку у универмага, купил плюшевого медвежонка, с каким и сам бы в мальцах с радостью поигрался. Не знаю, как зовут тебя, сынок. Не знаю, простишь ли, что не был рядом в день твоего первого вздоха. Но пусть мишка помирит нас, чтобы с сегодняшнего дня мы с тобой уже не расставались.


 
КНИГА БЫТИЯ

Бабка у меня, упокой Господи ее душу, была сурового нрава, хотя на вид – сущий божий одуванчик, но силой, натуральной физической силой, в руках обладала немаленькой, копаясь каждый день по хозяйству без мужика – а без мужика она осталась с самого смолоду, потому как сначала деда призвали на Первую мировую, потом за компанию раскулачивали, потом посадили по подставе за купленную у цыган краденную лошадь – как будто у цыган другие бывают, сел, ну чисто по собственной недалекой глупости, ну а в тридцать седьмом, понятно, законопатили уже по серьезному, за шпионаж непонятно на кого и за рытье подземного хода из тогдашней Калужской области прямиком в Китай. Следствие не очень напрягалось вопросом, за каким прокладывались тайные лазы от Москвы до самого Пекина, бывшего в те времена загаженной многолюдной деревней, да и ходов этих самых Тройке НКВД не предъявили по наличию отсутствия таковых земляных работ, но судья того и не искала – впаяли десятку без затей просто потому, что Беломорканалу надобно было обеспечить постоянный и беспрерывный приток   работяг, ибо дохли они на рытье стратегической водной артерии, как навозные мухи по октябрьским заморозкам, а всякие там остальные права человека почитались буржуазной философией, которая есть продажная девка империализма, так чего с ней терки-то тереть?. Дедова история, надо полагать, заслуживает отдельной песни, которая то ли споется, то ли засохнет в горле, так и не разродившись, но в тутошнем повествовании вопрос не про него,  да, наверное, и не совсем, чтобы про одну бабку. А про высокое.

Потому как бабка, хоть и отучилась в своей церковно-приходской школе всего-то с жатвы лишь до Рождества, что для непонимающих в переводе на календарь дает неполных пять месяцев, грамоте разумела нехило. Могла писать разборчиво, и пускай, что руки тряслись, так ведь и писала тетрадь за тетрадью, переписывая книгу псалмов или еще какую, одолженную у соседок – купить-то какую ни на есть церковную книжку тогда было нереально. Хоть в ссыльно-каторжной Сибири начальствующим было в целом начхать на всякие религии, и по этой причине никакой особенной раздачи подзатыльников место не имело, но про разную там свободу воли только в конституции тридцать шестого года написано было, а в низах все по-простому – дома хоть лбом пол пробей, поклоны бия, но внешне никаких поползновений не приветствовалось отнюдь. Церквы не закрывали, православные, по крайне мере, но и разгула опиума для народа не допускалось, так что на весь миллионный без малого город было в наличии две небольших церковки, да баптистский молельный дом, да адвентисты где-то келейно кучковались, а вот про мусульман, которые почти напропалую были одними татарами, только и было заметно что на кладбище, где их клали не в общем ряду, а на особливом участке, ногами в другую сторону, да вешали в головах не звезду и не крест, а полумесяц.  В церковь бабка ходила, как и все ее соседки в преклонных годах, по великим праздникам – не столько из-за истовой веры, сколько в силу детских воспоминаний, что случалось пару раз в год – точно помнится, что обязательно на Пасху выбиралась, а вдругорядь-то когда уже и позабылось, блазнится, вроде как на Рождество, но сомнения-таки одолевают.

Так вот, сильная была бабка, и духом, и помыслами чиста, а на руку тяжелая – ибо драла меня, как сидорову козу, так ведь и было за что, не за-ради ж собственного удовольствия-то. Дитенком я был, как это правильно сказать, своеобразным и гораздым на пакости, опять же, не ради удовольствия, а в порядке эксперимента и научного опыта, что сути пакостливой отнюдь не отменяло. Было дело, по малолетству, заделал соседской девчонке сухим куриным дерьмом прямо в глаз, ну, выбить не выбил, однако синяк отменный наставил, и выдрали, ясное дело, однако же по-божески – потому как демарш мой был спровоцирован самой потерпевшей: хрен ли она, подойдя к разделявшему наши соседские дворы забору, безапелляционно заявила: - А у твоей матери ж**па воооот такая – и показала руками, какая? Ну и огребла говном в глаз, все по справедливости. Или, уже будучи постарше, устраивал прыжки с самодельным парашютом с дерева, и угодил по самое небалуйся в выгребную яму – как Папанин в «Бриллиантовой руке» говорил – таулэта типа сортир. Тоже свое получил, но сначала был отмыт. Я тут к чему веду – бабка суровая была, но справедливая, вот к чему. И, не в пример моим родителям, любила меня она.

Своих детей ей бог послал через посредство блудливого деда ажно восемнадцать душ, да вот пережили войны с революциями всего четверо. Но всех в люди вывела, всем образование дала, несмотря на полкласса ЦПШ. Природа-то не то, чтоб отдохнула на ее детях, но ни материной мудростью, ни ее жизненной силой как-то не наделила, и получились все в разной степени с прибабахами. Сын единственный, отечественную войну пройдя без единой царапины, инвалидность получил, отморозив ноги по пути из Берлина домой суровой сибирской зимой пятьдесят третьего года. Одна дочка выучилась на счетовода, но так и не устроила личной жизни, никого не родила, да всю жизнь считая чужие миллионы богатства, кроме трехцветной кошки, иных богатств не нажила. Две другие, из них одна – матушка моя – стали учительствовать, и вроде даже чего-то на этой ниве напахали, но вот старшая сестра, параллельно воспитанию подрастающих, пропустила сквозь свою койку в коммунальной квартире батальон разного возраста и вида хахалей, а померла бездетной, проповедуя под конец жизни идеалы нравственности  и девичью честь. А мать, хотя и завела в серьезном возрасте меня, никогда не считала своим главным достижением, то зависая на работе сутками, то устраивая разборки с отцом – честно сказать, мужичонка-то был немудрящий, хотя и незлобивый – и до меня руки не доходили. Сбагрили на бабкину шею, да и слава богу, авось как-нибудь выживет. Но выжил, хотя и мало на радость кому. И в школу пошел не из родительского дома, а из бабкиного.

В ту же школу, где мать учительствовала, из чего два судьбоносных момента проистекли – первое, это что школьных друзей не было и быть не могло – я жил за полгорода от школы, а не около, и второе – надзор за мной был драконовский, потому как стучали мои училки с нескрываемым садизмом мамке не отходя, что называется, от кассы, чему благодаря я ненавидел (и продолжаю) школу всей своей неоперившейся душою. Но учился, и временами даже проявлял к этому делу толику интереса.

Отучившись, меня, как правило, отводили не домой к мамкиным пирожкам и прочим вкусностям, а на трамвае отсылали к бабке, ну как посылку почтой. Там, в ее крошечном доме с ухоженным огородом на шесть соток, мне довелось грызть гранит и прочий камень домашних заданий. Письменного стола, ясное дело, в заведи не имелось, был покрытый зеленой клеенкой обеденный он же кухонный стол, на котором раскладывались мои тетрадки и книжки, и ставилась чернильная непроливайка. Ну и читал, конечно, часто вслух, пока бабка гремела чугуном на плите, отваривая курям – единственному ее домашнему скоту, не считая проказливого кота-ворюгу, мелкую картошку на корм. Кот этот потом, после бабкиных похорон, переехал жить ко мне, а помер аккурат на ее годовщину, обожравшись притыренными котлетами, оставшимися от поминок, но про это как-нибудь в другой раз. Сейчас же давайте про бабку.

Ей, выросшей на книжном дефиците, мои учебники были безумно интересны, особенно история с природоведением. История – понятно, там же про царей, революцию и войны – все на ее памяти. Про колхозы, скажем, так она при этом всегда вспоминала, как ее кулачила соседская шантрапа – выгребли все, до зернышка. Запойный Гришка, что жил со своей семьей – бабой Ахонихой да шестью немытыми мал мала меньше отпрысками в землянке – стал при новой власти чему-то там уполномоченным, поскольку сразу же проникся – отнять да поделить – это как раз про него,  вот он процессом-то и руководил, запинаясь о приклад трехлинейки с примкнутым для острастки штыком. Ахониха-то потом на базаре торговала бабкиной крупой да раскулаченным пшеном – стаканами продавала, чтоб побольше выручиться. Да только не впрок – Гришка с бабой сгинули в тридцать седьмом за компанию с раскулаченными односельчанами, а из детей их войну никто не пережил, все полегли – кто от пули, кто с голоду.

- А цари-то как? – домогался я ее.
- Ну дак у меня ж семнадцать капель дворянской крови, - загадочно улыбалась бабка. – А царь – он жеж в Питере с царицей, царевнами да с цесаревичем жил. Хорошо при царе было-то.
- Он же угнетатель был, царь твой! Икс-плу-та-тар!
- Наслушался в школе-то ахинеи, безбожник, - грустно констатировала бабка. – Наговорил, невесть чего. Хозяйство свое было, при царе-то, и лошадь, и коровы. При царе-то я и замуж пошла, и Ванюшу, первенца-то, родила. Помер Ванюша шести годков всего, простыл, да в лихоманке-то в неделю и сгорел…

Бабка вытерла глаз углом платка.

- А так – что ж царь? Он в Кремле, как бог на небе, знаешь, что есть, а ни разу не видал.
- А бога твоего тоже нет! – встрял я.
- А тебе-то почем знать, пострел?
- Дак Гагарин на небо слетал в небо, а там-таки нет никого!
- Как это?
- Ну дак Гагарин-то на ракете полетел, глядит, а на облаках никакой бог-то и не сидит!
- А чего бы он там сидел-то?
- Ну как? – я не въехал. – Вон же у тебя на иконке – сидит, в простыне завернутый, как в бане, и ангелы вокруг. На облаке ж сидит…
- Балбес… - захихикала бабка. – Как есть балбес. Чего только из школы не понатащил… в прошлом годе, вон, вошей – у меня во всю войну не заводились, а тут вот принес. Пионер хренов…
- Я не пионер, я еще в октябрятах! В третьей звездочке!
- Дак хоть в десятой, ума как не было, так и нету.
- А у тебя бога нету!
- Ну, такого как на иконе-то – такого точно нету, - неожиданно согласилась бабка. – Чтоб сидел на облаке. Никто там не сидит, и ангелы не летают. А то б твои пионеры давно их с рогаток посшибали.
- Как это – нету? – меня в этом месте на тотальные непонятки пробило. – А в церкву ты зачем тогда ходишь?
- Дак ведь там бог-то.
- Чиво, в каждой церкве, что ли?
- В каждой. И в каждой иконе. И в каждом дереве. И в тебе тоже.
- Я октябренок! – взвился я. – Октябрята в бога не верят!
- А ему этого не надобно, он и без того в тебе.
- Как это?
- Ну как? Вона, мамке вчерась помогал прибираться-то? Не хотел же, а помогал? А кто тебя наставил?
- Не знаю… Мамка попросила, я и сделал.
- А котенка подбитого кто с улицы припер? Мог же бросить там, да еще ногой наподдать, а домой приволок. Еще и мамку упросил, чтоб оставила.
- Дак жалко же!
- Дак вот эта жалость, это бог и есть. А не дядька на облаках. Если есть она в тебе, значит, и бог в тебе.

Не сказать, чтобы на меня тут просветление снизошло, но в мозгах точно что-то переключилось, может, не в ту сторону, но сдвинулось, со скрипом и скрежетом, и стало как-то все по-другому. Получается, когда папка мне всыпал под горячую руку, перед тем, как к своей полюбовнице свалить, так бога в нем не было? А в одноглазом Мурзике, когда он мне на подушке мурлыкает, бог живет? Вроде как-то так получается. Ну и бабка подтверждает, что как-то так. Правда, я чего-то ни хреношеньки не понял, ну да ладно.    

На следующем природоведении училка опять муторно объясняла про природу, как там все связано и что это доказывает, как бога нет. А я смотрел в окошко, и видел его там. Не везде, конечно, но кое-где он точно присутствовал. А вот в училке его в тот раз точно не было...



ГРЕХОПАДЕНИЕ

Что бы вы себе не думали, и хоть я ни разу не Адам, была в самом начале моей косоурой жизни Ева – и звали ее Танька Чирказьянова. И был искуситель, имя ему – Тарангуль.

История случилась та еще, не всякому такое выпадает, да и не через раз. Потому, наверное, позабыть ее не получается уж который год – а, вправду, который? Короче, получилось это дело лет тридцать с хвостиком тому назад, в застойные времена – это щас они так называются, а тогда они были самые что ни на есть обычные, никакие не застойные и не особенные, ну просто время такое, где мы жили себе-поживали, да и все тут. Я закончил второй класс начальной школы, что занимала двухэтажный барак на улице Тельбесской, и вроде неплохо так отучился-то, хорошистом правда, на отличника не потянул, но в награду на моря родители меня не повезли – у них тогда было крутое пике в совместной жизни, впрочем, тут треба уточнить – пике у них было всегда, а на моря меня ни тогда, ни потом так и не свозили, но это детали все, ясное дело. А, по обычаю, сбагрили меня родичи на все лето к бабке – это не загород, и не пригород, а такие выселки – сзади поле да чахлый лес, а впереди по курсу, как выйдешь утречком на крыльцо – гигант металлургии, сипит, гудит и изрыгает клубы разноцветного дыма вперемешку с разной отравой, так что бабка каждое утро начинала с веника, которым сметала с крыльца силикатную пыль – вроде миллионов мелких острых стеклянных иголочек, потому как шамотный цех располагался аккурат напротив ее улицы, хотя и в изрядном отдалении. Там, в шамотном, работал отец, впрочем, это столь же неважно, что в школе на Тельбесской учительствовала мать. Это просто факты, которые, как, поддавши, батя говорил – упрямая вещь, только толку от них ни хрена и даже меньше.    

Ну, факты фактами, а налицо – как только аттестат училка выдала, так меня сразу же и в ссылку к бабке под присмотр. То есть еще до каникул, прямо с конца мая. Ну я бы, может, переживал бы за это дело сильно, если б до того ездил с родителями куда-нибудь на море да на Кавказ, но такого не было, а потому для меня бабкина местность никакого криминала не представляла, и более того – была скорее не ссылкой, а отдыхом и развлечением. Кстати, все мои тогдашние друзья-подруги именно там и проживали, а не по месту моей прописки в родительской коммуналке, где мое эпизодическое появление никакой социальной активностью не отмечалось – ночью привезли, рано утром в школу отвели – какие тут на фиг друзья? А у бабки за три летних месяца плюс все зимние и другие каникулы и практически без исключения все воскресенья я обрастал изрядным количеством разновозрастных и разнополых знакомцев, коим, как и мне, бежать было некуда по причинам аналогичного свойства – у кого родичи в перманентном разводе, у кого пьют, а кто так и вообще к бабке насовсем сослан, как и я, чтоб под ногами  не путался – ну вот как Танька Чирказьянова, возрастом как я, и ее младший брательник – совсем еще сосунок. Честно сказать, что там с Танькиными родителями вышло, уже не помнится, ясно только, что ничего хорошего.

И вот в то лето получилось такое дело, что только мы с Танькой были ровней, а остальные – или великовозрастные, смолившие беломор за гаражами, или сопливые несмышленыши, которые ни петь, ни танцевать, как говорится. А мы с ней закончили каждый по второму классу, так что интересы у нас отразились одинаковые, к тому же возраст как раз такой, счастливый, надо сказать, возраст, больше уже не повторившийся, когда половыми различиями можно было пренебречь и во внимание не брать. Ну, в смысле, гормоны еще не делали никаких различий между пацанскими и девчачьими конституциями, если вы понимаете, о чем я.  Потому нам с Танькой было взаимно интересно, и отличия штанов от платья каких-то особых проблем по жизни не создавали, все такое было еще где-то впереди. Вот так и шарахались мы с нею все лето вдвоем по задворкам и помойкам.

Ах, да, почему по задворкам? Ну, причина такому делу есть, а то, как не быть? Тут все дело, значит, в бабке, а точнее, сразу в двух – в моей и в Танькиной. По какой-то причине мне не разрешалось никого из друзей не то что в дом, но даже на двор приводить. Никогда и абсолютно. Не знаю, что и почему, но вот такая была установка, и нарушать ее не рекомендовалось по причине воспитания ремнем или чем в руки попадет через заднее место. Действенный, доложу я вам, метод. Зеркальные законы действовали и на Танькиной территории – но с некоторым послаблением, в запущенный дворик перед домом зайти разрешалось, видимо, потому, что дом стоял практически на краю ливневой канавы и за ним, кроме глиняного обрыва, никаких достопримечательностей не наблюдалось. Там, в этом дворике, росла мелкая ранетка-дичок, совершенно несъедобная до первых заморозков, после которых за нее приходилось конкурировать с многочисленной и вечно голодной воробьиной хеврой, и одичавшая до безобразия, и оттого практически бесплодная, малина. На кривом стволе ранетки были приделаны качели – ну, собственно, веревка с вечно падающей с нее поджопной доской, но и такому развлечению приходилось радоваться, не аристократия ж голубых кровей, из конца то в конец.  Из описания выше, надеюсь, со всей очевидностью явствует, что от скуки временами сводило зубы, и мы отправлялись путешествовать – вдоль той самой, забранной крошащимися бетонными плитами канавы, гордо именовавшейся «ливневым спуском», мимо задних дворов усадеб, выходивших на канаву, ну и, логично, гадившим в нее – никаких мусоровозов и в помине не было, и стихийные помойки плодились там, где не особенно попадались на глаза, то есть как раз там, где прихотливо вились наши тайные тропы.   

Тем днем, как обычно, поздним утром я заявился к чирказьяновскому дому и индейским воплем сообщил Таньке о своем прибытии. Как обычно, вместо Таньки из сеней вывернулась ее бабка и заворчала:
- Вона, Танькина подружка пришла-то…

Было обидно, что меня в девчонки записали, да еще так, принародно, посреди, можно сказать, улицы, но хрен ли тут поделаешь? Вытерев рукавом нос, спрашиваю у бабки:
- А Танька выйдет?
- Исть Танька твоя село тока что, щас вон картоху умнет и пойдет, нечаво дома-то рассиживать.

Картоха умялась быстро – Танька знала – иначе ей никакие гульки не светят, бабка ее еще строже моей сделалась, хотя и помоложе годами. Так что пока я разглядывал ихних котят да выслушивал бабкин бред («У ентого, вишь, прозвоночник-то сломан… И у ентого…» - а котята носились так, что там не то, что проблем с позвоночником не было, но вообще никаких ограничений по здоровью, разве что блохи заедали), моя подружка – ну или я ее – засунула в себя оставшиеся картошки и вылетела на улицу:
- Ба, я все! – и ко мне – Пошли скорей!

И да, надо было срываться, пока не тормознули какими-нибудь домашними придумками.

Под бабкино ворчанье мы подхватились и выскочили со двора, вроде как блохастые котята из-под веника стрельнули -  только нас и видели.   

Как там наше дальнейшее приключение начиналось уже за давностью лет не помнится, да оно и не суть важно, потому как в этом месте никакой интриги не содержится – ну, выскочили на улицу, ну, спрятались от хищного бабкиного локатора в малиновых кустах… А потом, наверное, совокупно заключили, что делать там не хрен – малины нету, ранетки зеленые, в рот не возьмешь из-за кислятины, качаться на качелях – скучно, да и быть под бабкиным надзором не хочется. Видимо, где-то так и рассуждалось, или вроде того, а потому решено было отправиться в поход вдоль канавы, прячась за заборами и, главное, через помойки.

Вам невдомек, почему помойки? Серьезно? Да вы же бездарно пролетели мимо лучшей части вашей никчемной жизни! У вас не было детства! Помойки! Это же целый мир, таинственный, удивительный и местами опасный. Чего там только не было – и совсем забесплатно. Во-первых, это был неисчерпаемый и постоянно обновляемый кладезь коллекционных материалов – а мы, в отличие от нынешнего никудышного поколения, все как один чего-то да коллекционировали, потому как пионеры и все такое, а пионеры досуг свой грамотно устраивали, а не нюхали клей и не торчали за компами. Ну, может, «беломор» покуривали малость, и только. Я, например, собирал спичечные этикетки и, ясное дело, не ходил за ними в магазин – спички даже пионерам не продавали, а про коллекционные наборы тогда никто не слышал, да и денег откудова было набрать? Все мы были либо из семей неполных, либо из, что называется, неблагополучных. Так что, полное увы. Однако наличие помоек обеспечивало меня просто изобилием возможностей коллекцию свою пополнять, и дело это представлялось бесконечным. Чирказьянова Танька тоже по этому делу была, пионерка-коллекционерка, но с девчачьим уклонизмом, конечно – ее сфера интересов – пузырьки из-под духов-одеколонов, набрала она их с моей помощью обалденную кучу, и устроила роскошную жизнь у себя на чердаке – многие еще ведь и пахли. Вот поэтому мы логично выбирались при первой возможности в розыскную экспедицию, потому что коллекция – еще хуже хронической болезни, не лечится она и это насовсем. А просто так бродить по улицам – мы вам что, туристы что ли какие?

Не, археологами мы-таки не стали, по крайней мере – я, бо про Танькину взрослую судьбу мне неведомо. Хотя помоечные приключения на наши молодые жизни отложились, да еще как. 

Ну вот, в тот приснопамятный день мы отправились обычным путем в предвкушении – помойки они же чем прекрасны – они же всегда новые, потому как пополняются ежедневно. И если ты нашел там сокровище вчера – так ведь и сегодня можешь заполучить нечто такое же и даже лучше. Окно, так сказать, помоечных возможностей перед нами всегда оставалось приоткрытым, и манило… да, манило невероятно.

Тут мы выскочили с Танькиного двора, а вдогон кричала ее бабка – туда не ходить, сюда не ходить, и попробуй, падла такая, только вернуться грязной, и чтоб к ужину была, как штык, и все такое прочее – в большей степени это была даже не инструкция и не боевой приказ, а вроде обязательной напутственной молитвы, чтоб если чего случись, был повод взреветь белугой – говорила ж тебе!  Ну, пропустили мимо ушей, и тикать – из калитки, вокруг забора, обогнули чахлый садик с кривой ранеткой и потом все дальше и дальше вдоль канавы по задним дворам, а там уже сокровищница вот она, сияет битыми бутылками и криво вскрытыми банками от кильки в томате, источает сладкую вонь гнилая картошка, ноги путаются в мотках ржавой проволоки… А вот и первый улов – тут вот коробки от спичек – но это у меня есть, и вот это тоже, а вот машинка карболитовая – но треснутая, однако пара колес еще в хозяйстве сгодится, и я их деловито отбиваю камнем и прячу в карман – дома меня ждет подобный грузовик, как раз страдающий колесным дефицитом.

У Таньки там свои приколы, ей машинки, ломаные будильники и внутренности ламповых приемников до форточки, у нее вон россыпь хрустальных осколков от битого графина – Матвеевы закинули, они чего, зажиточные, народу в доме много, одних братьев штук шесть, и почти все на заводе пристроены, только младшие на фабзавуче, и корову держат, да еще и овец, а не только курей с картошкой, как наши бабки-то. Они чего, могут там хрустальную посуду хоть каждый день бить и на помойку кидать, не то, что мы.

Но счастье было так недолго – Ааааай! – как завизжит Танька, как сирена, аж в ушах больно. – Тарангуль! И платьишко свое через голову скинула, как змеюка кожу, стоит передо мной в одних голубых трусах и грязных сандаликах, и ревет, слезы с соплями по щекам размазывая – Тарангуль! Умираю! Ну, охренел, понятно, кто б не охренел-то? Убей его! Убей! – кричит, а кого убивать? Я тогда и не знал, кто такой этот ее тарангуль.

Повернулась ко мне Танька спиной, а там, между острых лопаток пятно красное, ну вроде как комар когда насосет. Бежим, говорю, наскорях домой, скорую вызовем, в больницу поедешь. Нет, взвилась Танька, бабка прибьет, а потом мамке нажалуется, короче, будет еще хуже, чем тарангуль. Пойдем, говорит, к нам в баню, там спрячемся. Ну, пойдем, так пойдем, говорю, все равно, надо делать что-то.

А баня в частном секторе, ну, у кого она есть, конечно, эта роскошь не всем по карману, мы вот с матерью ходили в общую баню, увлекательное зрелище, доложу вам, но потом про это обскажу, чтоб сейчас не отвлекаться, так вот, баня чем хороша – она стоит на дальнем конце огорода, чтоб во время помывки дом не подпалить, а значит, место это довольно укромное и скрытное, и туда можно пролезть совсем незамеченным, если поосторожничать и крапивой не обжариться. И там, в тайном месте, можно посидеть и поразмыслить, чего да как, и какому-нибудь решению прийти, ну или смириться с неизбежной бабкиной выволочкой. Вот мы так, тихой сапой, проскользнули в заборную дырку, а потом, чуть ли не на пузе, под крапивными иглами, а они в Сибири здоровые, острые, как гвозди, и протыкают штаны на раз-два, добрались до банной двери, и, незамеченными, просочились вовнутрь.

В полутемной бане по-особенному пахло сухим деревом, прогоревшими дровами и прокаленными камнями, на печке-каменке, сваренной из стыренных на заводе обрезков броневого листа, а потому вечной,  стоял бак с водой, а в углу тулилась маленькая поленница, готовая на растопку. Не, топить-то баню мы не собирались, это ж как на всю деревню объявить – вот мы, тут, берите нас тепленькими. Баня нам должна была стать нам на какое-то время убежищем, только чтоб в себя прийти.

В маленькое оконце попадало чуток света. Танька опять скинула платье, и подставила мне спину, укушенную этим самым, тарангулем.

- Он в норе живет, - рассказывала она жутким голосом, как и положено рассказывать страшилки. – Живет в норе, на обрыве, сидит там, здорооооовый, лапы волосатые, зубы кровавые и глаза красные восемь штук. Он там сидит и ждет, затаится и ждееет… а потом, как выскочит и кусает, а жало у него ядовитое, и кого ужалит, тот вскорости помрет. А лекарства от него нету, не придумали еще…

Я слушал ее пугательный голос, гладил спину, где шишка от укуса тарангуля или еще там кого уже заметно уменьшилась, и никаких следов от зубов и жала и в помине не было, вдыхал нежный девчачий запах волос и кожи, и неожиданно для себя поцеловал куда-то в шею. Танька обернулась ко мне: - А давай по-взрослому? Все, что я знал тогда про «по-взрослому» – это без трусов.      

В уютном тепле и полусумраке бани, на полке, отполированном голыми задами почти до зеркального блеска, в запахе заваренных березовых веников, забыв про бабкины наказы, наших непутевых и, правду сказать, совсем неласковых родителей, «пионерскую зорьку» и неумолимо надвигающееся первое сентября, мы старательно пытались согрешить. Что-то куда-то потыкалось, но получилось ли оно – не знаю, однако мир в одночасье перестал быть прежним, это вот точно, совершенно точно.

Ах да, продолжения это дело не имело, и осталось без последствий. В считанные дни наши встречи закончились, меня забрали к родителям, учиться, учиться, учиться и все такое, как было написано над доской в нашем третьем «в» классе. Не помню, что и как случилось, но с Танькой мы больше никогда в жизни не встретились – кажется, их непутевая семья сорвалась из дома под номером первым в Высотном переулке и в очередной раз свалила куда-то в погоне за призрачным счастьем – боюсь оказаться плохим пророком, но синяя птица вряд ли свила гнездо в их доме. Через год моя бабка сама уехала из тех мест, из номера пятого в том же переулке, что тоже не принесло никакого особенного счастья и нам, а меня, вдобавок, лишила и обжитого убежища в бабкином доме, и немалого числа собранных на помойках сокровищ. Правду говорю, мир тогда изменился, и каким был, ему уже не стать. И мы изменились, может даже к лучшему, но вот, не успев обрести, уже потеряли друг друга. Как оказалось, насовсем. Неведомый тарангуль сделал свое дело, соединив наши костлявые тела в неумелых детских объятиях, и мы стали – да нет, не взрослыми, конечно, но какими-то другими, обнаружив, что жизнь – это не только родительские окрики, тройки в четверти и походы по помойкам, но еще и необъяснимая словами чувственность, накрывающая волной и тянущая куда-то помимо воли и вопреки всему остальному… Нас с Танькой этот вал захватил и потащил – но тут же и разбросал по разным берегам. И эта часть жизни закончилась, толком и начаться-то не успев.

А тарангуль – что тарангуль? Живет, наверное, посейчас где-то в своей темной норе в обрыве. Потирает волосатые лапы и скрежещет клыками, посверкивая налитыми кровью глазами. Ждет другую Таньку с другим Вовкой, когда они будут мимо проходить …



КОВЧЕГ

Было такое дело – жили себе-жили, и все ничего так, ну вроде как не на берегу молочной реки, но и не под забором, как вдруг наступает время перемен. Такое случается по временам. Кому-то даже нравится – мазохизм называется.

Так вот, однажды в нашей родне произошли изменения катастрофического порядка: сначала, и это было давно, вскорости после моего появления на свет, которого, оказывается никто особенно и не ждал, но «вот так получилось», мамка с папкой обнаружили вялость взаимного чувства просто до не могу и битья посуды. Била мамка, всплескивая руками и жалуясь на отцовы закидоны то бабке – ейной матери, то сестрам, забегавшим почесать либидо чужими проблемами, ибо нет большего счастья, чем когда у соседа корова сдохнет – обе сестры-то были безмужними и бездетными – одна по причине нерешительности и отсутствия приемлемой партии, вторая же по причине хронической, как бы это обтекаемо выразить, слабости на передок, ну вы меня поняли. Папка совокупного наезда спокойно перенести был не в силах, и топил тоску, соображая на других троих около винно-водочного отдела, потому как персонально набрать три рубля на пропой получалось совсем редко – только в аванс да в получку, а не под настроение, когда без этого жизни нету. Однако же ячейка общества, которая семья, хотя и вся потрескалась, как китайская ваза династии минь, до поры не разваливалась на осколки, а стояла себе этакой цельной конструкцией вопреки всем законам бытия. Но не вечно, объясняю, а до поры.

С какого-то времени, осознав бесперспективность совместного проживания и игнорируя наличие меня, как фактора сдерживания, и мамка, и папка принялись строить жизнь каждый наособицу – ну, по большей части, в мечтах, хотя потом перешли и к активным действиям, а мне, даже при полном швейцарском нейтралитете, доставалось и с той, и с другой стороны, да еще тетки подзуживали, пока бабка не сжалилась и не забрала к себе, так вот, хотя мне довелось наблюдать за эпической битвой полов на безопасном расстоянии, временами и туда долетало.

Начал отец – он редко инициативой грешил, говорят, даже в деле моего появления на свет шел вторым номером, а вот тут неожиданно проявился. Завел себе, значит, полюбовницу, и, как все в его жизни, сделал это коряво до невозможности. То есть, с какого-то перепугу решил, что она от его наружности и душевной силы из трусов выскакивает, как ванька-встанька, тогда как эта самая предмет его страсти, будучи по природе своей и состоянию души продавщицей продуктовой лавки, заглядывалась лишь на его тощеватый гомонок, извлекая оттедова вожделенное содержимое, которое имело тенденцию вскорости кончаться, и папан получал от ворот поворот до следующей получки. Но он же был, как сейчас бы назвали, мачо, по крайней мере, так ему брезжилось. И он страдал от непостоянства и неразделенных половых чувств, так страдал, что однажды, приняв на грудь, пришел в барачную комнату своей недоделанной подруги в ее отсутствие, и жестоко и извращенно надругался над ее гардеробом – начиная с кружевных нейлоновых комбинаций фиолетового цвета и заканчивая драповым пальтом с воротником из ржавой цигейки. Он достал из кармана бритву и долго и мучительно резал пахнущие телом неверной пассии предметы туалета на ленточки. Потом он еще плакал и бил посуду, и топтал будильник, не въезжая, что буйство его нравов происходит отнюдь не на удаленной вилле – гнездышке разврата в таинственном интиме, а посреди барака на Второй Кузнецкой улице, то есть при многочисленных свидетелях и неравнодушных зрителях. Нет, окружающие совсем не мешали ему в его черных замыслах, а наблюдали, подхихикивая, пока гардероб не опустел. Но потом сдали с потрохами – часть кинулась в магазин к пострадавшей, благо недалеко, в пешей доступности, живописать подробности, другая же, более ответственная и сволочная, в это самое время развлекались писанием коллективной заявы в комнате участкового.

Кончилось это дело погашением ущерба, которого обиженная бабеха насчитала нехило так, заменив все надоевшее тряпье более свежим с привоза. Участковый, сука такая, хоть и взял на карман, ход делу-таки дал, поставив в отчете жирную палку – еще и премию получил, жывотное. Суд, с превеликими трудами, удалось замутить товарищеский, а не народный, там бы без срока не обошлось, но и товарищи припаяли папахену пятнадцать процентов на полтора года без отрыва от производства. Смешней всего – большую часть бабла собрала мать, опустошив бабкины и теткины сбережения; вопрос «на хера?» ей в голову отчего-то не пришел, тогда как налицо сложились обстоятельства удачно расстаться с благоверным, да так, что и комар носа не подточил бы. Вот только не надо, что кто-то задумался, мол, ребенку нужен отец, вот этого точно не было. Папино наследство мне лично ограничилось единственным сперматозоидом где-то в начале зачатия, а потом он про меня вспоминал только в алиментный день – и под конец наловчился все же свести мое месячное содержание до смешных копеек – до одного рубля двадцати копеек, если в точности, но это позже, много позже, когда он стал жить с сельсоветской бухгалтершей, прижив от нее моего единокровного брата, которого я, впрочем, никогда в жизни не видал, об чем не шибко и страдаю.

Так вот, деньги за порезанное тряпье отдали, папаньку из тюрьмы за яйца вытащили, но счастье в дом обратно не вернулось, где-то заплутало по дороге. А может, исходя из обстоятельств нашей прошлой жизни, вообще тропинку не нашло, потому как родичи мои синюю птичку своими разборками до смерти напугали. И розы пахли ненадолго, после краткого затишья все опять понеслось вдрабадан.

Тут уже не выдержала маман, и решила замутить любви на стороне. И замутила-таки. С женатиком, помоложе своих тридцати восьми, ну и, понятное дело, напрочь забыв, что она не только мужняя, но и обремененная таким сокровищем, как ваш покорный слуга. Из роя этого не вышло ни фига хорошего, если забежать вперед, но палки в колеса или куда там происходили отнюдь не от ее благоверного, ну от папаньки, короче. Тут взбеленились сестры, вернее, одна, передок у которой был слабый, но в указанный исторический момент спросом не пользовался, что огорчало и возбуждало до полной невероятности. Мадама нереально страдала от чужой удачи, да, и писала горячей серной кислотой. Наезды начались со слива компры в бабкины уши – но не проканало, та отмахнулась – взрослая, мол, сама распоряжается, да еще и подколола – ну прям как ты сама, мол. Тут уж леди реально понесло. У нее в обычае стало приходить ко мне под вечер и зудеть – мать-то гуляет где-то, с кем ни попадя, хоть бы ее там кто-нибудь убил… Короче, крыша конкретно уехала, ну, заодно и моя малость сдвинулась, ибо такие прокламации в десять лет и на ночь даром не проходят. А, поскольку именно эту тетку я не любил больше всех остальных, то и покрошил на нее при случае батон – нажаловался и матери, и бабке, чем и вызвал, к своему удовольствию, веселую разборку женских прелестей. Потом тетка вроде как малость угомонилась, но моя крыша на место ворачиваться не спешила, и как-то кособокой по жизни и осталась.
 
Однако ж, все это прелюдия, присказка, так сказать. Об чем это мы? Ах, да, об том, что ничего не вечно и все кончается. Вот где-то через год после папиной художественной резьбы по тряпкам и маминой влюбленности в не пойми чего наступил не то крах, не то что-то вроде катарсиса, долгожданная развязка, наконец. Всем уже эта тягомотина, что называлась нашей семьей, остохренела до зеленых, но вот, вот – сколько ни болела, а все ж таки померла.

Ага, померла, значитца, что, как вы понимаете, означает в продолжении некий погребальный ритуал с песнями и возлиянием горячительных напитков, ну, похороны, одним словом. К похоронам идеи или, скажем, любви, это также имеет прямое отношение, ибо и тут без поминок не обходится. Мамка с папкой внутреннее решение-то давно для себя приняли, мол, жизни нет и пора завязывать, но тут какое-то время действовали разные внешние обстоятельства – вначале папкин батя приехал мирить их – ни фига не вышло, поскольку папка ужрался дешевым коньяком до посинения и смог только временами выкрикивать – факты – упрямая вещь! – правда, никто не въехал, по какому поводу сие декларировалось, потом папка решил завершить дискуссию, обмочившись, ну а маман, предъявив свекру, так сказать, наглядную иллюстрацию, зримо продемонстрировала полное фиаско отношений. Батя Миша, дед который, потрепал меня по вихрам, и согласился, что да, все порвато, и тропинка затоптата, за что получил от меня в награду большую картинку морской битвы – я на нее целую неделю убил и пачку цветных карандашей фабрики Сакко и Ванцетти ухайдокал. Кончилось тем, что папкин папка, который батя Миша, увез папку к себе в деревню, вместе с половиной семейного имущества – коврами, трюмо и приемником «Восток-57», и домашней библиотекой – мамка-то, хоть и из гуманитариев, читать была отнюдь не фанат, полагая, что обязательного к прочтению журнала «Начальная школа» ей более, чем достаточно, а вот отец, отпахав слесарем смену на заводе, почитать любил, и меня приохотил, так что мне лично книжек было жалковато… Потом, годы спустя, ко мне вернулось папкино собрание Жюль Верна пятьдесят пятого года издания – но как и почему – оставим до другого раза.

Ну вот, папка, значитца, уехал насовсем, и жить бы да радоваться, но через неделю или две мамка получила уведомление от завода о выселении ее из квартиры на хрен, вернее, на улицу или куда там еще – никого это дело не заботило. Оказывается, ушлый мой родитель сдал ордер при увольнении с завода, чем и сделал нас с матерью в одночасье бомжами. Много было с его стороны подлянок, но эта оказалась самой обидной, собственно, для меня все порвато с отцом стало вот именно с той минуты, когда дядька с отдела кадров заявился к нам и явственно и без околичностей сообщил, куда мы можем отправляться, в каком направлении и насколько далеко. Забежав вперед скажу, что история в конечном итоге кончилась для нас положительно, а для кадровика не очень, когда райком партии с подачи горОНО ввязался в нашу веселую жизнь и заставил сыграть музыку взад – в смысле, переписать ордер на мамку, а дядьке объявить выволочку с занесением,  но когда это еще будет-то? А вот в тот веселый месяц октябрь за пару недель до моего дня рождения все было очень и очень серьезно – нас из дому выставили, а на дверь налепили бумажку с синей печатью, за оторвание которой грозили чуть ли не расстрелом. А чтоб вы знали, нет на свете ничего прочнее и страшнее такой бумажки, если на ней пришлепнута печать. И мы пошли.

Ну, собственно, не куда глаза глядят, а к бабке, на Верхнюю колонию в Высотный переулок, в дом под пятым номером «Б». В «А» жила Ольга Журова, старше меня года на три-четыре, которой по малолетству я был постоянным пациентом ее больнички – любила, зараза, затащить меня в предбанник, раздеть и устроить медосмотр с пристрастием, эх, мне б постарше быть тогда, устроил бы и я ей игры в гинеколога… Но был мал и слаб, и неопытен, чем она и пользовалась. А ко времени нашего переселения я, конечно, теоретически стал уже подкованный, но Ольгин медицинский ко мне интерес без остатка иссяк. Может, к сожалению, а может, и наоборот.

Переселение наше состоялось в один день под вечер – раньше машину не давали. Мамка с бабкой выгрузили узлы с одежей, мой портфель с учебниками, ну и кой-какие принадлежности по мелочам, а мебель бросили всю, как есть, в ставшей сразу нежилой комнате. И уехали с улицы Энтузиастов в Высотный, пять. Я, конечным делом, в кузове хотел ехать, по-взрослому, но куда уж там – посадили, как сопляка мелкого, в кабину между воняющим этилированным бензином шофером и надутой бабкой, вот так и довезли. А там, по месту, скинули узлы с машины, заволокли пожитки в дом, да и сели чаевничать, да терки тереть, как дальше, мол, жить-поживать. Я сначала-то уши поразвесил, любил это дело, чего скрывать-то уж. А ближе к концу чая из электрического самовара – материной награды за какие-то там высокие показатели чего-то – меня неожиданно вставило: а где Мурзик-то?!

Мурзик, чтоб вам понятно стало, кот мой одноглазый, с помойки подобранный и с бабкиной помощью прописанный в нашей квартире. Папке на него было начхать с Эйфелевой башни, а мамка поначалу в штыки – неси этого блохастого, откуда припер, не хрен, самим жрать нечего! Я в слезы и в сопли, да не проканало – пошел вон, и все тут. Ну и пошел, ясное дело, а было где-то так хорошо за полдень и ближе уже к вечеру. Пошел, сел на третий номер трамвая – по малолетству, можно было и без билета, с Мурзиком сел, а то. Потом, на Площади Победы, пересел в шестой автобус, он сейчас номер поменял, стал шестьдесят первый, а тогда был шестой, и доехал до бабкиного дома – не совсем, до дома, а до ближней остановки к нему, а потом поперся пешкодралом к ней, ну и где-то часу в седьмом дошел – стемняться начало уже.

Бабка-то все поняла махом, не то, что мои родаки. Ну, про Мурзика ей с первогляду все ясно было, заварила крепкого чаю да глаз ему от гноя промыла, меня заодно от сопливых разводов оттерла и посадила за стол, за кружку чаю с сушками.

- Матери-то сказал? – спросила.
- Не-а. Она говорит – тащи на помойку, и сам там живи, с котом и с блохами.

Бабка помрачнела ликом, но от комментов воздержалась, только губами зажевала. И стала собираться – платок новый надела, чистый выходной фартук повязала.

- Ты куда, ба?
- Дак, матери-то сказаться надо, я то ж с ума сходить зачнет.

Достала гомонок, позвенев монетками, посчитала что-то про себя да защелкнула пружину. И уже стала обуваться, когда в дверь на крыльце заколотили – маманька нарисовалась, взъерепененная, как баба Яга из фильма «Морозко», и, сопя паровозом, кинулась было ко мне, понятное дело – не с тем, чтоб зацеловать обретенного сынулю, намерения у нее какие-то другие были прям поперек лица написаны… Я чуть со стула под стол не съехал от счастья, родительницу-то увидав. Но тут бабка взревела:

- Цыть!!!

И мать прям в полете остановилась.

- Ты чего творишь, оглашенная?! Твое ж дитя!
- Да он…
- Совсем с катушек съехала с Колей со своим! Народили дитенка, дак ума дайте, или уж не трепите нервы-то ему!
- Да он…
- Все разобраться не можешь, за каким чертом коленки раздвигала? А то не знала, что от этого дети бывают?
- Он же не слушается! Взял и уехал, ничего не сказал!
- А кто его из дому на помойку погнал?
- Ну, он же блохастого этого припер, да еще слепого, без него у меня проблем выше крыши, а тут он…
- Беда у тебя одна, девонька, в твоей башке она сидит. Завела дитенка не по радости, вот и не нужон тебе. Ты с ним когда говорила-то по душам?
- Да мне сейчас только до него!
- Вот и я про то. Не до него.

Они там еще долго препирались, бабка в основном говорила, а мать все больше оправдывалась, совсем как я, когда напакостил, и тебя поймали. Так что, я догрыз сушку, сгреб Мурзика в охапку и потихоньку, не светясь, свалил в заднюю комнату – там у бабки за печкой стояла широкая лавка. Там мы с ним на пару и уснули. И остались на пару недель – бабка домой меня не отпустила, оставила у себя вместе с котом, а мамка раненько поутру свалила на очередные педсоветы, или, может, просто причину придумала, чтоб от меня подальше держаться.

Потом было 1 сентября, и мне пришлось переселяться в родительские пенаты – от бабки каждый день через весь город в школу не наездишься. В этот раз против Мурзика никто особо не возражал, только щеки надували, да заставляли чистить за ним сортир – а он, кстати, вскоре научился пользоваться унитазом, вот только смывать за собой так и не приспособился.

А еще потом мамки-папкина любовь дала окончательную трещину и расползлась по частям. А нас с мамкой выселили в итоге. Но мы-то с мамкой уехали, еще и с вещами, а Мурзик – он же остался в запечатанной квартире!

Признаться, я устроил форменный концерт. И не слушал никаких доводов, мол, там все опечатано – плевать мне было на это дело. На удивление, призадумалась и мать. Но командование взяла на себя бабка – собирайтесь, говорит, едем кота вызволять.

Был уже поздний вечер – часов девять, наверное, только часов я тогда отнюдь не наблюдал, суетился не по делу. На удивление, меня никто не одергивал. Бабка велела матери захватить сумку – и та нашла такую штуковину через плечо и с молнией, всю исписанную блямбами Олимпиады-80. А бабка, как натуральный пират, завернула в газету тонкий острый ножик, мне еще привиделось, как она подкрадется к менту на страже да как пырнет его ножом, как разведчик…

- Клей взяла? – спросила она у матери. – Чего ждешь-то? Айда.

И мы вышли в ночь.

Автобусы уже пошли по ночному графику, так что проторчали на остановке минут двадцать, пока натужно гудящий пазик подтянулся к нам. Потом, за заводским туннелем, пересели в дребезжащий трамвай, а там уже и родительский дом вот он. Никакого мента, которого следовало прирезать, чтоб в дом зайти, на страже не было, собственно, и не должно было быть, и бабкино оружие осталось не у дел – ну, там мне показалось, на самом деле оно еще как понадобилось. Мы пробрались в подъезд и, никого не встретив, поднялись на пятый этаж, прямо к запечатанной двери.

Народ, который ходил в утрешнюю смену, понятное дело, уже спал. А который в ночную – уже ушел на заводскую электричку, она ждать не станет. А те, что с четырех – те еще не приехали, их эта же электричка обраткой доставит, и случится оно аж во втором часу ночи, так что время работало на нас. Бабка вынула нож и аккуратно подрезала печатную бумажку, а там в ход пошли наши ключи, и вот мы уже в темной квартире, которая еще утром была нашей, но не сейчас…

- Тихо! – зашипела бабка, осторожно прикрыв за собой дверь, чтоб не щелкнул замок. – Тащи кота!

Звать я не стал, не по имени и не «кыс-кыс»,  а прямиком метнулся к его любимому спальному месту – в стенном шкафу на средней полке, на стопке газет и мамкиных журналов. Свет, однако, пришлось включить – бабка сделала это по-хитрому, в сортире, а не в комнате, чтоб не спалиться.

- Ну?!

Мурзик там и был, где ж еще? Потянулся ко мне лапами, подсвечивая единственным глазом. Ну, я его в охапку и к бабке.

- Тише, не топочи, как конь!

Сунули кота в олимпийскую сумку, застегнули молнию – как всегда, заела не к месту, свет погасили и наружу.

- Где клей? – потребовала бабка. Слава богу, мамка не облажалась, не забыла тюбик канцелярского, и протянула ей. А бабка, закрыв дверь на замок, прилепила суровую бумажку на ее родное место, да так, что печать совпала, во мастер!

Потом по лестнице до самого низу, потом по улице, прячась в тени, как разбойники, до трамвая, потом опять ждали автобуса – и к полночи опять сидели за клеенчатым кухонным бабкиным столом, чаевничали. Мурзик улегся прямо на столе, положив голову мне на руку, и заснул, а мать сердито зыркнула на это дело, но смолчала. А еще потом мы с ним перебрались на запечную лавку.

Сквозь полудрему мне долго слышался бабкин голос, вразумляющий мамку – та слабо отбрехивалась:

- Да ладно тебе, спасли ж его кота… Чего б с ним сделалось? Ну пропал бы, мало их по помойкам…
- Дурная ты у меня уродилась, - посетовала бабка. – На четвертый десяток перешла, а так ни черта и не поняла. Ты ж не кота, а ребенка спасала.
- Да с ним совсем сладу не стало! От рук отбился!
- Со мной не отбился. Что скажу, то и делает. А коль мамки у него нету, тетка чужая, дак что ж удивляться-то?
- Я ему все лучшее…
- Цыть! Бреши, да не забрехивайся! Народила его от кого ни попадя, вроде как время подошло, а любови к нему посейчас не накопила! Полно врать-то, все свои дела решаешь, коммунизм в одиночку строишь, а не выйдет, растащут у тебя его…

Там много чего еще было, но сон сморил меня. Мурзик сопел в ухо, свернувшись на подушке, ну и я отрубился, уткнувшись в его попахивающее псиной мохнатое брюхо… А наутро был новый день с новыми заботами.

Он прожил восемнадцать лет своей одноглазой жизни. Где-то через полгода от спасения из опечатанной квартиры, он вернулся в нее полноправным хозяином – горком вывернул заводу ласты и мамке выдали ордер уже на ее имя, без всякого папаньки. Отец недолго покантовался на селе у родителей и свалил в райцентр, на маслосырзавод, и там сошелся с какой-то бухгалтерской бабой и нарожал мне сводных братьев, но от меня отказался напрочь – за всю оставшуюся жизнь не написал мне ни единой строчки, про встречи уж молчу. Потом мы переезжали с квартиры на квартиру еще несколько раз, и уже никто не оспаривал права Мурзика первым входить через порог – больше того, безкошатные знакомые просили ссудить и их мурзиковыми услугами и освятить и их дома – ну что, он соглашался, хоть и не особенно любил закрытые сумки, в которых его таскали с место на место.

Потом он пережил и бабку – ее от разных жизненных невзгод разбило параличом, и она в считанные деньки сгорела свечкой – светлая душа, тянула на себе всю непутевую семью, но силы ж когда-то кончаются. Сестры, дочери ее, и единственный оставшийся в живых сынок собаками перегрызлись на похоронах, не дождавшись и девятого дня. Бывает.

Умер Мурзик на бабкину годовщину, без меры угостившись остатками поминального обеда. Здоровье подкачало – помойкино детство навсегда приучило есть, пока в наличие хоть что-то из еды, потом ведь может и не достаться, вот и не справился с собой. Хотя восемнадцать кошачьих лет – это ж человеческих девяносто, а бабка дотянула лишь до восьмидесяти четырех.      

08.2014
 


Рецензии