Дунинские петухи

   За окном серый утренний сумрак. На всю улицу несется: «Ку-ка-ре-ку!»  Который час? "Ходики" на стене показывают четыре.
   Дунинские петухи начинали петь еще затемно. Петух дирижировал деревенским утром. И сидел он обязательно на высокой жердочке, строго смотрел, что происходит вокруг.
   А деревня наполнялась все новыми звуками. Прогудел рожок пастуха. До сих пор помню неистовое чувство протеста, возникавшее у меня тем летом, когда слышала по утрам пастуха. Воспитанная на сказках, в которых пастушьи рожки пели мелодично и сладко, так, что коровы, овцы, козы отзывались на них чуть ли не улыбкой, я не могла примириться с настоящим, вовсе не благозвучным рожком. Хорошо помнила песенку, которую мы разучивали еще в детском саду:

      Жила-была пастушка,
      Тра-ля-ля-ля-а, тра-ля-ля-ля,
      Жила-была пастушка,
      Стада свои пасла, ля-ля,
      Стада свои пасла...

   Если не в этой песенке, то в другой у нее, конечно же, был друг, розовощекий и голубоглазый белокурый пастушок, нежно любивший свою подругу:

     Мой миленький дружок,
     Лю-у-безный пастушок,

   Эта сладостно-сентиментальная картинка навеки отпечаталась в моей памяти  с первых лет жизни. И вдруг - реальность...
   В дунинского пастуха влюбиться могли одни только коровы! Угрюмый мужик, в годах. Одет разве что не в рубище - в какую-то грязную, грубую лохмотку; на голове такая же замызганная кепка, будто о нее он и ноги вытирает. Пастух всегда хмуро смотрел в землю, шел абсолютно прямо, как аршин проглотил. Потом я, конечно, поняла, что это был вчерашний солдат, который и через несколько лет после войны не научился ходить иначе, чем в строю. Тогда, подростком, я об этом не задумывалась.
   Пастух передвигался от дома к дому, недовольно ворча рожком. С плеча его свисал огромный кнут, смотанный в несколько колец на локте. Хлыст готов был в любую минуту развернуться и пойти гулять по коровьим спинам, да так, что бедняги взвились бы от боли. Несколько раз я слышала хлопки кнутом. Пугалась неимоверно и спешила спрятаться в доме. Не сомневалась: он ударил сразу десяток коров! Мама объясняла, что пастух хлопает по земле, лишь припугивает скотину, иначе та разбежится. В ее деревне было точно так же. Но мне не верилось.
   Пока идёт стадо по селу, из каждого двора выходят и пристраиваются к нему коровушка-матушка, а то и бычок или юная телочка при ней. "Пошла, пошла, чего стала!" - выговаривает хозяйка. А корова вроде бы приглядывается, к какой подружке присоединиться. И тут узрит страшный хлыст... И зарезвит вперед. Стадо идет дальше. Первые быки и коровы уже так далеко, что их и не видно. Кажется, разбегутся вдаль от грозного взгляда пастуха. Но этого никогда не случалось - видимо, так их вышколили, что не ослушаешься.
   Что мне нравилось больше - провожать стадо или встречать его вечером? И то, и другое, пожалуй. Никогда не могла постичь, как хозяйки узнают свою скотину. Я отличала коров только по цвету: черных от бурых, пестрых от однотонных. Но в стаде были десятки буренок, не меньше черных, черно-белых коров, и те, что одного окраса, казались мне совершенно одинаковыми. Я понимала: когда рядом стоят две буренки, они чем-то различаются. Но в стаде!.. Хозяйки узнавали их издалека. По "походке", что ли? А разве она не одна и та же у всех коров?! Дойдя до своих ворот, Милка или Зорька утыкалась мордой в плетень и ретиво бежала в загон, потряхивая тяжелым, перегруженным выменем. "Пошла, родимая!" - нежно приветствовала ее хозяйка. Сцены встреч были настолько трогательными, настолько... человечными, что почти хотелось плакать.
   Сейчас, полвека спустя после далекого лета пятьдесят первого года, я совсем по-новому осмысливаю некоторые слова деревенских жителей, слышанные тогда. Как раз о стаде. О поголовье. О коровушках, овцах и козах. Любой разговор вечером на завалинке или у хозяйки, когда кто-то из соседей зашел отвести душу, сводили к налогам на живую домашнюю скотину. Мы не очень понимали, что такое налог, зато остро осознавали жалобы людей: "Ох, не потянуть такую дорогую буренушку, никаких титей-митей не хватит..." Очевидно, налоги на домашнюю скотину быстро росли, но люди надеялись, что это временно, колебались, обсуждали. Может быть, серьезные перемены в этом отношении произошли уже тем летом, потому что вдруг донеслось и до нашего слуха: "Манька-та со второго дома забила телочка. И корову к осени забьет - не потянуть ей". И тут же добавляли: "Ох, господи, трудно держать скотину. Без нее пропадешь, но и с ней несладко!"
   Даже далеким от сельского хозяйства людям вроде нас с каждым годом все яснее становилось, что же такое пресловутые налоги на скот, потому что год от года все заметнее редели подмосковные стада, и постепенно почти сошли на нет. Теперь что-то появляется, но на протяжении десятков лет положение было иным: если в деревне есть три коровы, уже здорово. А дунинское стадо того лета было колоссальным, голов на пятьдесят, с мощными быками, коровушками всех сортов и мастей, пестрыми, как сама природа вокруг, и нежным молодняком - телят и телочек в этом стаде насчитывалось чуть ли не столько же, сколько взрослых Зорек и Любок. И обязательно при этих воспоминаниях и сопоставлениях сама собой "вылезает" мысль: после разрушительной, чудовищной войны прошло лишь шесть лет, а вот дальнейшие десятилетия "окончательной победы социализма" отметились иными знаками...

   Едва началась дачная жизнь, мама сказала: "Каждый день все будете пить парное молоко. Утром и вечером". Мы заказали Анне Ивановне десять литров в день, чему она очень обрадовалась: неплохой доход! Утром, только выскочим из постелей, сразу видим: в сенях стоят две полуторалитровых кринки: три литра "утрешнего" молока, как называет его хозяйка. В полдень поспешает наша Анна-Ванна с соседушками в поле. И у каждой в руках по ведру, а то и по два, цилиндрической формы, алюминиевых, как мы говорили. Подойники... Пройдет час, и идут бабы обратно, сгибаясь под тяжестью добытого полуденного «урожая». И снова Анна-Ванна отливает нам очередные три или четыре литра. А вечером – «вечерошнее» (тоже её словцо). И мы, завороженные, с удовольствием наблюдаем, как она разливает белое чудо по банкам и кринкам. Оживают все сказки про буренушек, и кажется, что стекают в посудины молочные реки.
   Целый месяц мы с удовольствием пили молоко и простоквашу: городская жизнь всегда была голодной. Да и как можно было каждый день три-четыре раза вдоволь накормить ораву из одиннадцати человек - родителей и нас девятерых! А здесь - раздолье: хлеб, молоко, каши, простокваша. Пей и ешь досыта!
   Однако постепенно мы, видимо, переели и перепили молочных продуктов. Перестало нравиться парное молоко, от которого пахло хлевом и выменем. Мама, держа кринку под мышкой, разливала его по кружкам, а мы, покорные ее воле, стояли в очереди и под строгим контролем с трудом пили все до конца. Надоела и простокваша. Теперь, взрослыми, начитавшись книг о пользе молочно-кислых продуктов, мы готовы принимать их в себя в любых количествах, лишь бы было здоровье. Но в детстве кто понимает, в чем польза, в чем вред? Не нравится - значит, вредно. А мама совершенно не желала с этим считаться: наливала кружки доверху и заставляла выпивать до конца.
   ...Вот я вижу чудесное солнечное утро. Какой идет месяц? Вероятно, еще июнь. Мы рано переделали бесконечные бытовые дела. Я стою во дворе дунинского дома и смотрю на банки и кринки, которыми увешан весь забор: солнышко золотится на их блестящих, чистых "боках". Не могу насмотреться на кривоватый, разновысокий заборчик, сделанный из любых палок, подобранных на дороге. Я расту "правильной" девочкой, "моралисткой" и потому сейчас возле заборчика искренне возмущаюсь: ну как можно строить из "всякой дряни", да еще неровно? Возможно, не в "правильности" дело, а в том, что моя душа сохранила идеализм ребенка, который любит, чтобы все в мире было ровно и гладко? Думаю, у детей так остра потребность в правильности потому, что тем самым ребенок компенсирует свой безотчетный страх перед хаосом и беспорядком жизни, перед всем трудным и непонятным. Впрочем, догадываюсь: забор такой простенький из-за бедности...
   Однако что-то в этом разновысоком штакетнике мне очень нравится. Может быть, в корявых палочках узнаю прелесть вольной березы? Слышу терпкий запах ее листвы? И сама природа говорит со мной по душам сквозь неровные колышки?
   Каждая банка и кринка знай себе напевает что-то под ярким солнцем. В его сиянии, в заигрывании с сосудами на заборе слышится звон полей, трепет лесов, торжество, ликование роскошного летнего дня. Долго не могла свыкнуться с мыслью, что чудесные, гладкие кринки, полуторалитровые, двухлитровые и даже большей ёмкости, действительно всего лишь глиняные. Смотришь на них, и кажется, будто они сокрыли в себе какую-то тайну. Вспоминается, как в детском саду на даче мы месили глину, потом долго-долго разминали ее, пока не станет податливой и однородной; и тогда  можно было выделывать что угодно. Разве  сравнишь её с искусственным, "резиновым" пластилином, слишком послушным, неестественным? Возиться с глиной было куда увлекательнее - в ней нет заранее предусмотренной послушности, запланированной, поданной на "золотом блюдечке"; эту послушность надо добывать своим трудом, и немалым, а то, что тяжело дается, дороже ценится и интереснее.
   Я могла часами любоваться кринками, которыми хозяйка и мама, а потом и мы увешивали забор, хотя они считались самой что ни на есть обычной посудой в деревне, но совершенно не были знакомы нам, городским заморышам. Они - будто свидетели вечности, такие же, как те древние сосуды, которые мы видели в Историческом музее. Человек, едва подняв палку, превратив ее в рабочий инструмент, одним из первых дел научился лепить из глины посуду. Вот, наверное, почему мне казалось, что когда я глажу рукой кринки, наслаждаясь ровным глянцем, когда вдруг спотыкаюсь о неожиданный  шероховатый кусочек, я думаю, что у глины тоже есть человеческое сердце, которым она хочет обогреть каждого, кто возьмет ее в руки. А когда вечером я вижу, как наша хозяйка доверху наливает кринки парным молоком, сердце мое торжествует и ликует: пусть я не очень люблю его пить, зато само это зрелище - символ жизни и благополучия!
   ...Той весной пятьдесят первого года мама и папа решили: с лагерями покончено, снимем дачу и выедем туда всей семьей. Радость наша, конечно, не знала предела. Мы плохо представляли себе жизнь в деревне, но мама, папа и старший брат Виля так образно рассказывали о довоенных своих дачах, что мы не сомневались: нас ждет там, по меньшей мере, рай. Я очень не любила дачи детского сада и пионерлагеря потом. Хотела домой.
   Смешно было бы даже пытаться сравнивать нашу развалюху в деревне с тем, что ассоциируется с этим уютным, милым, сугубо российским словом - если не по происхождению, то по значению. Где еще есть дачи? Виллы, особняки, загородные коттеджи... Но все это не то! Дача... Слово ласкает слух любого человека, кто жил в России, по крайней мере, в ее средней полосе.
   Как сейчас, вижу я тот наш дом, хозяйку Анну Ивановну, худощавую, невысокую деревенскую женщину. Помню ее лицо: кожа бурая, задубелая, щеки впали, под глазами ямы. Она много трудилась, мы никогда не видели ее без дела. Еще только три часа утра, едва брезжит рассвет, а она уже встала, доит корову. С восьми утра работа в колхозе. И снова дома - в избе, на огороде, в хлеву. И опять корову доить... Мужа ее вижу в памяти таким же худощавым мужиком, нередко пьяным, тоже всегда в трудах. Не знаю, кто заправлял в их семье, но мы думали, что Анна Ивановна. Было у них шестеро детей, и уже одно это создавало неназойливое взаимное дружелюбие. Другие, может, и не сдали бы нам помещение, испугались бы "оравы", а эти сдали, хотя взяли немалую сумму, две тысячи двести рублей. По тем временам дорого, но родители шли на все, чтобы организовать отдых для детей. Папа неплохо зарабатывал на чтении лекций, так что деньги мы выплачивали постепенно, по триста-четыреста рублей все лето, и отец неизменно просил Анну Ивановну расписаться на бумажке-договоре в получении очередной доли. Нам он объяснял, что такой договор и подписи совершенно необходимы - мало ли что бывает! Да просто забыть можно... Мы не смели усомниться в папиной правоте. Но каждый раз, когда совершались выплаты с подписями, мы, смущаясь, куда-нибудь прятались.
   За две тысячи двести рублей нам сдали две маленькие комнатки, одна чуть больше другой, смежные, и еще небольшую терраску. Кухня-печная была у нас с хозяйкой общая, и мы часто видели, как Анна Ивановна растапливает печку, как варит картошку в мундире или кашу в черных чугунках, как ловко переставляет их ухватом, как печет пироги. Мы в основном готовили на трехфитильных керосинках, которые почти не гасили, потому что еда варилась на них страшно медленно, а ведь нас было так много, самое меньшее восемь или девять, когда папа, Виля и мама уезжали в Москву. Едва каша сварится, мама убирала кастрюлю в постель, закутывала сначала в газету, потом в одеяла и сверху наваливала подушки. Именно так делали в ее деревне. В постели каша не только не успевала до вечера остыть, но и приобретала чудесный вкус, была рассыпчатой, красивой и очень аппетитной.
   Иногда Анна Ивановна и нам разрешала готовить в печке. Как я помню ароматную пшенную кашу в чугунках! А вместительные черные противни, на которых мы несколько раз за лето пекли любимые мамины деревенские пышки и плюшки! Именно тогда мы, старшие сестры, выучились этому замечательному умению. Мама заквашивала тесто накануне, и утром, едва проснувшись, мы торопились посмотреть, не бежит ли тесто, а оно уже тяжело перевалилось через края кастрюли, поднялось и вовсе сбросило с себя гнет крышки и неторопливо, словно смакуя свои действия, сползало на стол. Мама быстро-быстро поднимала его, запихивала обратно в кастрюлю. Тесто возмущенно пузырилось, высказывая свое явное недовольство, однако не послушаться не смело и на полчаса-час, сдавшись сильной руке, успокаивалось. Мы торопились выполнить многочисленные поручения: принеси муку, отмой противень, давай масло, песок... В этом священнодействии, то есть в изготовлении пышек и золотых плюшек, участвовали все дети, даже младшие.     Мебель в наших двух комнатках была, конечно, самая незамысловатая: убогие сельские кровати, хозяйские сундуки, похожие на те, которые привезли из своей деревни мама и бабушка, стол, даже, кажется, два, расшатанные стулья. А главное - коробки, мешки, ящики, до отказа набитые крупами, сахаром и солью, мама закупала эти продукты весь год. Мы регулярно ели по две, а то и по три каши в день. И, надо сказать, они нам нисколько не надоедали, потому что всегда мама варила их рассыпчато, по-деревенски, щедро заправляя молоком и маслом. Ах, с каким удовольствием мама усаживала нас за стол, слегка покрикивая и призывая к дисциплине, а потом раскладывая кашу по мискам! С каким нетерпением ждала, что кто-то попросит добавки, а если и нет, она подладывала сама, и мы ели, ели, даже когда не хотелось, только бы ей угодить! Птом она заставляла нас пить простоквашу или парное молоко, и мы пили, пили, лишь бы мама была довольна.
   Спали мы в Дунине на сенных матрацах. Перед отъездом на дачу нашили много длинных и широких мешков - из старой холстины, из цветных тряпок, из всего, что нашлось. Едва приехав, мы взяли у хозяйки сено и набили каждый такой мешок, чтобы всем было спать удобно. Они кололи бока, кое-где торчали острые соломинки, о которые можно было и оцарапаться. Но постепенно мы привыкли, потому что спать все равно было больше не на чем. Да и так сладко убаюкивал аромат сена, разливавшийся вокруг!

   Как сейчас, вижу я страшноватые, темные сени того деревенского дома, с непонятными дырами-просветами, сквозь которые по утрам косили, словно подглядывая, яркие солнечные лучи. Все было не очень понятно, немного пугающе, но и заманчиво. Кругом особая добротность, вот только мы, дети, принадлежали к иному, чисто городскому миру.
   Сильнейшее воспоминание тех дней - Манины руки.
   Помню, как-то проснулась я очень рано, перекликались первые петухи. Лежу, слушаю их разговор. И вдруг - странный звук внутри дома: шарк, шарк, хлысть. Воду льют на пол... Зачем? Может, Москва-река пошла на деревню? Рассказывала же хозяйкина дочка Маня, что как-то весной, еще в войну, половодье было таким сильным, что река добралась до их дома, залила двор, грозила снести сараи...
   Я поднялась, вышла из комнаты. От печки аппетитно пахнуло вчерашними щами. В сенях страшно: черно, лампы нет, лишь дыра-щель под самой крышей, сквозь которую пробивалось летнее солнце, чуть-чуть освещая таинственную, замшелую жизнь старых сеней.
   Напротив нашей двери была хозяйская. Мы туда не ходили: мама боялась, что Анна Ивановна рассердится и прогонит нас прочь. Я приоткрыла дверь. В середине комнаты спиной ко мне стояла Манька, подоткнув подол платья. А кругом благоухали отдраенные доски пола. Маня держала в руках огромную тряпку - как только могла справиться с такой дерюгой? Сунула в ведро. И - к половицам, к доскам. Раз, другой, третий... До чего ловко! Дошла до конца половицы, снова окунула тряпку в воду и продолжала мыть. Я в то время многое уже умела делать по дому, нас в семье приучали к труду очень рано. Но у меня все получалось совсем не так, как у Мани! У нее - быстро, свободно, легко, хотя тряпки были чуть ли не больше нее по размеру, а доски пола грязнее улицы...
   Маня отжала тряпку, подхватила ведро и направилась к двери. И тут увидела меня. Наверное, восхищение было слишком явно написано на моем лице. Маня хмыкнула:
   - Чего рот разинула? Иди спи, дашники так рано не встають!
   - Не хочу спать! - буркнула я. И почувствовала, что лицо у меня горит, в висках клокочет.
   - Не хошь - иди гуляй! Отседова уходи, не мешайся!
   - А можно... я помогу тебе? - робко спросила я.
   - Чаво? Без тебя обойдуся! Не мешай, пошла отседа!
   Через минуту Маня вернулась. В руках ведро чистой воды.
   - Опять стоишь? Уходи, кому говорят?
   - А можно... я тоже буду мыть пол? - не сдавалась я.
   - Ну коли хошь - бери тряпку. На заборе висить!
   В момент я оказалась у частокола из разнокалиберных палок и прутьев. На самом краю сушилась огромная лохмотка из старого мешка. Дернула ее. Разноголосым звоном откликнулись кринки и чугунки. Обняв тряпку, побежала обратно в сени, потом к Мане в горницу. Она успела вымыть еще несколько половиц. Окунув мешковину в ведро, я потащила ее вслед за Маней. Кинула на доски - мне показалось, так же проворно и красиво, как она. Но Маня ухмыльнулась, взяла тряпку и начала учить меня водить ею по доскам: с силой, решительно, но аккуратно, оттирая пятна и не брызгая вокруг. Заставила снова проделать эту процедуру. Помню, отжимая тряпку, я ужасно мучилась: она такая огромная, а руки у меня, как вдруг стало ясно, такие слабые... "Ух, дашница!" - брезгливо проговорила Маня, снова показывая, как надо отжимать: досуха, и не торопиться, частями, коли руки маленькие. И вот я снова согнулась над полом. Хотела сесть на корточки и привычно возить тряпкой по полу, вытирая его. Маня прикрикнула: "Кто ж сидя работает?" Я вскочила. И снова тряпка, вода, доски... И вот заблестел отмытый, вытертый кусок пола, заблагоухала свежестью некрашеная доска. Я трепетно смотрела на свою половину и Манину. Одинаково! У меня так же чисто!
   А Маня стояла в дверях, расставив большущие босые ноги, развесив мокрые руки. Трудовая сельская девчонка, все умевшая делать в свои десять-одиннадцать лет...
   Не знаю, что вдруг случилось со мной, но я кинулась к Мане, обняла ее свободной рукой, расцеловала. "Вот дуреха!" - хмыкнула она. Но не оттолкнула: поняла, видно, в каком я волнении...
   А за дверью уже слышалась утренняя возня. Начинался новый дачный день.
   - Ты завтра будешь мыть пол? - трепетно спросила я Маню.
   - Буду, конечно, куды денесся?
   - И я буду!
   - Да тебе дрыхнуть надо.
   - Мань, разбуди меня, ладно? Я тоже хочу с тобой мыть пол!
   - Ладно уж, разбужу... Ишь, нашла удовольствие!
   Не просто удовольствие - счастье...

   Каким свежим пятном стоит в памяти эта наша первая деревенская дача! С трех сторон вокруг Дунина сомкнулся лес - еловый, березовый, осиновый, всякий. Ну, конечно же, он дремучий! Поодиночке мы ходить туда боялись - только гуртом. Войдешь в чащу, шагнешь вперед, еще немного вперед... Назад бежать хочется!
   И вдруг выскочишь на полянку. Неожиданно плеснет в глаза необыкновенная голубизна. Болотные незабудки... Бисеринки летнего неба. Какое у них изумительное название! «Не забудь меня». «Не забудь друга своего». Все то хорошее, что было у тебя в жизни, и всех тех, кто тебе это хорошее дал. Смотришь на крохотные цветочки, и будто небесная безбрежность, приоткрывает свои тайны. Дождь, ветер, снег, буря, ураган - ничто не в силах хоть как-то ослабить божественную голубизну. Кажется, именно с той поры крошечные и всесильные цветочки навеки полонили мое сердце.
   Я бы навсегда осталась в этом голубом оазисе. Но чувствую, словно магнитом тянет другой цветок. Оглядываюсь - душистая зеленая ромашка. И сразу вспоминается, как интересно рассказывала о ней воспитательница Полина Тимофеевна в детском саду: ромашка очень полезная, целебная, из нее делают такие лекарства, которые спасают даже от смерти. Видимо, имелось в виду, что ромашка - антисептик. С каким вниманием мы слушали воспитательницу! Помню, как я тут же приложилась к мохнатой головке, жадно вдохнула в себя аромат и почти захлебнулась им - цветок оказался таким душистым! Хотелось дышать и дышать им, зарыться в ласковой мохнатости всем лицом, наслаждаться волшебным запахом. Одного я не могла понять: почему цветок называется ромашкой. Где желтая серединка и белые лепестки? Взрослые объясняли что-то очень сложное: это, мол, цветы одного семейства, просто разные варианты. Мне же казалось, что зеленый цветочек, растущий у пыльных дорог, единственный на свете, что его аромат   на самом деле таит в себе великий секрет, и когда я его раскрою, в моей жизни случится что-то особенное.
   Сколько же этих ромашек здесь, в дунинском лесу! И всегда они жмутся к дороге, к просеке или тропинке. Нарвешь букет, приникнешь к нему лицом, и такое испытываешь блаженство.
   Я снова вижу рядовой день того лета. Сочные, налитые солнцем травы неспешно шелестят на ветру, переговариваясь о том, какой бодрящий душ-дождь пробежался на рассвете по листве, омыв весь мир свежестью.
   - Уходим! - слышу я деловитый Вовкин клич.
   - Уходим! - отзываемся все разом.
   День стоит погожий, надо спешить собрать лесной урожай. Первая забота - земляника. Но встретится по дороге щавель, и его прихватим. Грибы ранние попадутся - и от них не откажемся.
   И мы выступаем, целый отряд, как в лагере. Впереди самый хозяйственный человек Вовка, ему всего десять лет. Он похож на настоящего деревенского мужичка - совершенно точно знает главный закон Хозяина: делу время, а потехе час. И не станет менять сбор ягод для зимнего варенья на простое любование природой. Впрочем, природой любоваться он все равно успевает. Как и мы. И тоже отлично понимаем, что набрать ягод на зиму - очень важно. Ведь после лета снова будет голодновато, а мы так хорошо помним военные годы, самые первые послевоенные! Точно знаем, что зимой будем жить только на хлебе и картошке, а если наварим варенья, оно восполнит остальное. С той первой дачи мы в итоге привезли его бутыли и кастрюли, уставили ими целый стенной шкаф на кухне. Это была наша первая сытая зима. Но чтобы она могла стать реальной, надо было работать летом.
   - Рядом не ходите, разбредайтесь! - командует Вовка в лесу.
   Он знает законы сбора ягод. Мы расходимся, каждый к своим кустам и травам. Вот красными бусинками заблестят в траве земляничины. Сядешь на корточки, подставишь кружку и рвешь их, складывая рядок за рядком. И незаметно движешься по лесу дальше. Спохватишься - а уже давно не видно деревни. Жутковато!.. Но приглядишься к ближайшим кустам и деревьям, а они шевелятся. Это наши работают! И страхи отступают.
   Земляника затягивает. Нагнешься к траве - заалела одна ягодка, а присядешь, раздвинешь траву, и там их тьма. Считается, что земляника любит солнце и лучше всего растет на высоких пригорках, открытых его лучам, на вырубках, залитых светом. Но мы в то лето разглядели другое: самые крупные и сладкие ягоды прячутся в высокой траве, в  тенистых, удаленных от солнца уголках.
   Бредешь по лесу, и будто чья-то щедрая рука рассыпает перед тобой ягоды горстями. Сорванные земляничины звучно падают в кружку или металлический бидон, но постепенно звук становится тише и глуше. А вот и совсем замирает. Это значит, что бидон наполняется. Ткнешься носом, а оттуда такой запах идет, что поневоле голова закружится. И звенит в сердце радостное обещание сытой зимы. Как хочется приникнуть всем лицом к сочным ягодам! Забыв все на свете, наполнить сладостью рот и, закрыв глаза от наслаждения, проглотить сразу все! Но нет, берешь себя в руки, даже пробовать толком не решаешься. Понимаешь: раз попробовал, другой, втянулся - с чем придешь домой? И совесть стучится в сердце, в то место, где собрана сила воли. Сдерживаешься. Идешь с бидоном и кружкой дальше, дальше... И, бывает, увлекшись, совсем собьешься с пути. Но заблудиться по-настоящему мы не могли, потому что уже в то время у нашего Вовки открылся талант ориентироваться в лесу по пням, деревьям, иным приметам. Казалось, он запоминает каждый куст и травинку! А деревья для него - живая карта природы.
   И все-таки нет-нет да закрадывается холодок. В этих лесных походах я часто вспоминаю сказку "Мальчик-с-пальчик": и люблю её, и терпеть не могу. Подумать только, сами родители, пусть даже беднее всех бедных на свете, решили избавиться от своих детей и несколько раз заводили их в густые дебри леса, чтобы там оставить!.. Какими жестокими и страшными представлялись мне эти люди! Нас в семье было больше, чем семеро - девять, и жили мы всегда ох как трудно, но каждую минуту своего существования необычайно остро ощущали: родители всех очень любят и никогда бы не попытались избавиться от кого-то. Такое в принципе было невозможно! И все же... почему эта сказка вызывала у меня глубинный страх? Естественный природный страх всякого ребенка? Или во мне навсегда застряла горечь от детсадовских пятидневок, когда нас на всю неделю увозили из дома? И потом, позднее отправляли в лагерь на все лето? Я тысячу раз понимаю (как и тогда ), что этим родители избавляли нас от голодной жизни. Но все равно чувствам не прикажешь, они остались в душе, в подсознании, где-то там еще и подстегивали отрицательные ощущения, которые порождала сказка "Мальчик-с-пальчик".
   А нравилась она мне мудрым и добрым героем, мальчиком величиной с пальчик, спасителем своих братьев и сестер. Как только родители повели всех семерых детей в лес, он сразу сообразил, что произойдет, потому и стал прикидывать, как выбраться. Вот и сыпал на тропинку крошки хлеба, потом камешки. С крошками явно просчитался: их склевали птицы, и дети чуть не остались в лесу навсегда. Но камешки выручили. Этот малыш, этот умница чем-то очень напоминал мне Вовку: тот спасал нас не от лютых зверей лесных, но от недоедания. Под его началом мы шли куда угодно, он был для нас непререкаемым вожаком. Маленький мальчишка сорок первого года рождения, недоросший на скудных пайках военных лет, - откуда у него уже в ранние годы появилось столь неистовое желание по-хозяйски помогать своей семье? Впоследствии мама не раз  говорила, что он очень похож на некоторых ее деревенских родственников - может быть, именно оттуда он генетически вынес качества башковитого хозяина, способного заботиться обо всех.
   К середине лета, когда земляника сменилась малиной, наша лесная работа несколько упростилась: можно было не ползать по траве на корточках, а собирать малину стоя, едва пригнувшись. Зрелые ягоды украсили зелёную округу, будто лампочки новогоднюю елку. Правда, одолевала крапива, и мы нередко приходили домой с полными бидонами малины, но истерзанные крапивой так, что места живого на коже не оставалось. Однако понимали, что кусты крапивы подобны дьявольским стражам, охраняющим врата в рай. О малине мама и папа сказали, что это ягода особая, лечебная. Выходит, мы и лекарствами от будущих болезней обеспечивали себя тоже сами. Правда, зимой все с великим удовольствием пили чай с малиновым вареньем, не дожидаясь болезней. И каким же оно было вкусным, ароматным! И как живо напоминало о путешествиях и приключениях!
   В лесных походах я часто вспоминала, как однажды еще в детском саду на даче изумлённо застыла у красных ягод на кустах. И уже протянула руку, чтобы отведать их. Но именно в эту секунду - вот уж веление судьбы! - меня остановила большая, теплая и надежная рука. "Это волчьи ягоды, очень ядовитые", - сказала воспитательница. Я в ужасе отпрянула от зловещего куста. Шок скоро прошел, но удивление осталось навсегда. Вот оно что - иногда зло может облекаться в самые сочные, самые неожиданные формы и заманивать, завлекать наивных дурачков, которые в погоне за благом слепнут от ярких надежд, принимая желаемое за действительное...

   Теперь до Дунина едут автобусом от станции Жаворонки, а в те годы ездили от Звенигорода. Дальше до деревни пролегала проселочная лесная дорога, и ходили по ней от поезда только пешком. Лес и лес, на целых пять километров. Вовка "выделял" нам на дорогу ровно час, но уложиться в это время не всегда удавалось, прихватывали еще минут пятнадцать. И пока идешь одна, страхов натерпишься немало. То и дело кажется, что вот-вот выскочит из-за кустов зверь. Не только дикий. Рассказывали, что если бык отобьется от стада, то прячется в лесу и бросается на прохожих. Старались ходить с кем-то, но всякое бывало.
   Помню, как-то родители возвращались из Москвы ночью, со знакомыми на их "москвиче". Мы волновались: вечером встречали их всем гуртом, углубились в лес километра на два. Ждали до темноты, но никто не появился. Решили: приедут завтра. Они часто уезжали в Москву по делам. Обычно мама устраивала папины лекции от Бюро пропаганды Союза писателей, папа ездил их читать - наш главный семейный доход тогда. Кроме лекций, они, конечно, занимались творческой работой. Взяли с собой пишущую машинку, чемодан рукописей, и при всякой возможности мама садилась печатать, а папа ей диктовал. Мы относились к их делам с трепетом, хотя довольно часто не совсем понимали, что именно папа диктует и почему мама иногда яростно отстаивает свою точку зрения.
   В ту ночь мы давно уже спали, когда за окном раздались голоса и стук: "Отоприте, это мы!" Повскакали, испуганные спросонья. Родители, ужасно возбужденные, рассказали, что около Голицына им пришлось застрять: на минуту остановились - и машину окружили волки! Перетрусили, не знали, будут ли вообще живы. А волки, как в сказках, горели глазами и готовы были наброситься на людей. Потом водитель включил фары на полную мощность, и волки отскочили. Он рванул машину вперед - так и избавились от страшных преследователей.
   Мы долго кормили маму и папу разогретой пшенной кашей, поили простоквашей и чаем, снова и снова расспрашивали о жуткой дороге, и до какого места волки гнались за ними. Легли спать совсем уже под утро и долго шептались.
   Были и еще кое-какие яркие события в то лето.
   Помню, как-то к вечеру я возвращалась из Москвы в Дунино. Сойдя с поезда, быстро углубилась в лес. Одна... А не так уж и долго оставалось до темноты.
Иду, иду... Вдруг слышу сзади шаги. Оборачиваюсь - девушка, очень симпатичная: лицо нежное, волосы шелковистые, спадают на плечи, как тяжелые от росы ветки кустов. Платочек сидит на голове по-городски. Не похожа на грубоватых сельских девчат.
   Нагоняет, спрашивает, куда я. В Дунино, говорю. Девушка обрадовалась: она туда же, вдвоем идти веселее. Шагаем вместе. Болтаем. Больше - я. Но не потому, что разговорчива от природы, - просто боюсь, что этой взрослой девушке будет совсем неинтересно со мной, школьницей. Вот и рассказываю: об экзаменах, о нашем классе, о деревенской жизни.
   Неподалеку от деревни лес чуть расступался. Вдруг мы услышали гармонь, частушки, девичьи голоса. Замелькали и парочки в обнимку... Мне не понравилось: я в том возрасте считала, что если девушка и парень идут обнявшись, это стыдно и нехорошо. Можно было бы - пошла бы и прочла "бесстыжим" мораль...
   А девушка встрепенулась:
   - Ой, да у нас гулянья начинаются!
   Я посмотрела на нее с удивлением, наверное, даже осуждающе. Она замолчала и сникла. А меня словно завели: пошла ворчать свои нотации! Ну не хуже, чем настоящая ханжа-попадья. Если бы девушка призналась, что и сама когда-то участвовала в деревенских гулянках, я бы, скорее всего, пошла дальше одна.
   До дома я добралась, когда уже почти стемнело. Сразу нашлись дела. Минут через десять я отправилась к колодцу за водой. И тут увидела, что по деревне идет толпа молодежи. Все разодеты. Гармонист наигрывает частушки; девицы поют, да так лихо и озорно, что смех кругом волнами взрывается. Впереди девушка в ярком шелковом платье, в платочке. Пляшет...  Покачав, как старуха, головой, я прошла со своими ведрами мимо. Но вдруг остановилась. Душу захлестнуло возмущение. Ведь та девица с платочком... Неужели она? Не верю!
   Я поставила ведро на землю, пробежала вперед, шествие уже обогнало меня. И впрямь она! Да как ей не стыдно? Это же позор, позор, все гулянки, обниманки... И еще так радостно пляшет, и к гармонисту жмется... А частушки у нее такие озорные...  Остальные парни и девушки несутся в вихре за ней. Это она их так увлекает танцем и песней!
   "Да как ты смеешь! - хотела я крикнуть ей. - Мы же только что говорили: это нехорошо, некрасиво. И ты молчала - значит, согласна была! Ты ведь и сама считаешь, что бесстыже ходить на гулянки..."
   Девушка тоже заметила меня и шаловливо махнула платочком. В лице ее не было ни капли раскаяния, только лукавство! Если бы она сейчас же все бросила, подбежала ко мне, попросила прощения... Но у нее, видимо, на уме было совсем другое. Веселая мелодия подхватила ее, и девушка ещё сильней закружилась в танце. Все девицы и парни снова за ней следом. А потом в момент построились парами - игру в ручейки затеяли! Да как же ребята смеют хватать девушек за подолы и увлекать в темный "ручеек"? Это еще хуже, чем всякие обниманки...
   Я полетела к колодцу, оттуда домой. Мое негодование, кажется, передалось даже воде, она сердито расплескивалась по тропинке. Весь вечер я позорила и вслух хулила "эту девицу". И очень ждала одобрения. Но младших сестер и братьев мое мнение не интересовало, а мама и папа лукаво переглядывались и помалкивали.
   Долго не могла я уснуть в ту ночь. Мучило возмущение! И обида! За "нечистые нравы". За то, что девушка меня обманула. И еще за то, что дома не поддержали. Теперь подозреваю: самая главная обида заключалась в том, что в тот сочный, ароматный, таинственный летний вечер я, двенадцатилетняя, была еще слишком мала для этих самых "ненавистных" гулянок, хотя душа уже просыпалась, и даже если бы я сумела вдруг скинуть нелепый панцирь морализаторства, деревенские юноши и девушки все равно бы не приняли бы меня в свои игры…


   В какую бы точку Подмосковья ни занесла меня теперь судьба, если там протекает Москва-река, она для меня прежде всего Дунинская река. Даже если течет в противоположном конце области.
   Дунинская Москва-река была первой рекой нашего детства, где мы купались, озорничали, работали, где впервые ощутили ее ласковое, прохладное прикосновение и вечную свежесть.
   Мальчишки и девчонки осваивали реку по-разному. Девчонки, конечно, боязливо, ребята - куда храбрее. Купали мы и годовалую Олечку: мама действовала решительно и дачу рассматривала прежде всего как возможность закалить детей. Четырехлетняя Танечка (ТанЯка, как мы ее называли) входила в воду лишь с кем-нибудь за руку, не больше, чем себе по пояс, плескалась, как все маленькие девочки: разбрызгивая воду вокруг, визжа от удовольствия.
   Свои "речные ощущения" помню, будто все происходило  только вчера. Забиралась я в воду постепенно. С каждым шагом становилось страшнее. А ведь было прекрасно видно, что река мелкая, чистая, дно просвечивалось золотым песком. Вода призывала: "Иди, девочка, дальше, ничего не бойся!" Я шла. Становилось уже по колено. По пояс еще храбрилась, но потом делалось жутковато. Течение в реке очень сильное - чего доброго, подхватит и понесет неведомо куда. А впереди, конечно же, ямы и воронки от бомб, где вода бешено закручивала. Не выберешься... У академического поселка Мозжинка глубина реки достигала пяти-шести метров, так утверждал Вовка, авторитетнейший для нас человек во всех вопросах, связанных с природой; эти несколько метров казались нам глубиной поистине океанской!
   Нет, лучше вернуться назад! И я панически бежала к берегу, возле которого плескались наши. Вот тут, при глубине до колена, могла вдоволь поплавать и я. Цепляясь пальцами рук за песчаное дно, начинала "плыть". Мальчишки посмеивались: "Дурёха, кто плавает руками по дну! Пошли туда, где глубже, в два счета научим". Но слово "глубина" навевало на меня ужас; я оставалась там, где надежнее, и плыла, плыла дальше руками по дну.
      А вот мальчишки научились плавать моментально, едва обжились на даче. Причем действительно кролем и брассом. Они с презрением смотрели на то, как плавают "сажёнками" деревенские парни. С нами братья сидели у реки редко, уходили плавать в глубокие заводинки, жутковатые, темные, таинственные заводи в ивняках, их вокруг Дунина хватало. Поговаривали, что заводинки и затянуть могут, и засосать. Может быть, там действительно крутили естественные водовороты? Родители не разрешали ребятам ходить в заводинки, но те умудрялись обманывать.
   Только в середине лета Вовка отважился рассказать о своих первых уроках плавания. В Дунине по случаю жил летом его одноклассник Фофанов, хулиганистый парень, который и в школе-то ему покоя не давал, а на природе тем более. Этот Фофан с первых наших дунинских дней преследовал всех ребят. Как-то повел он Вовку "показать страшное местечко", одну из заводинок. И когда тот в ужасе склонился над темной водой, "дружок" столкнул его вниз. Плавать Вовка не умел и, конечно, очень испугался. Даже начал тонуть - по всем правилам. А Фофан стоял на берегу и смеялся. Что это было? Полоумная жестокость или наивность? Вовка выбрался. В те дни и научился плавать: что-то подсказало, как именно надо действовать руками, ногами, как дышать в воде.
   Потом наши мальчишки отыскали Фофана и устроили ему темную - избили не на шутку. И все лето в Дунине прожили они не лучшими его друзьями. Но вот любопытно: урок смелости и отчаянности, преподанный этим паршивым парнем, пошел всем на пользу. Остальные братья, уже под Вовкиным руководством, научились плавать тоже почти сразу. Кроме, как ни странно, Вили, старшего брата. Он был слишком занят учебой в Физико-техническом институте. Воды боялся, потому что не раз терял в реке очки, без них ничего не видел. В итоге Виля плавал так же, как и мы, девчонки, руками по дну. Он вообще жил какой-то своей, внушавшей нам безграничное уважение, но малопонятной жизнью - вечно с бумагой, с формулами, с уравнениями. А плавать научился лишь к двадцати восьми годам, когда поехал отдыхать в Крым.
   Прямо около нашего дома над Москва-рекой (мы говорили так, а не - Москвой-рекой: упрощенный и общепринятый вариант) нависал почти самодельный мостик-лава. Сначала наименование меня поразило: лава - это же то, что извергает из себя заговоривший вулкан! И вдруг - хлипкий мостик... Откуда мне, сугубо городскому ребенку, было знать о втором значении слова "лава"! Однако постепенно мы привыкли к названию, тем более что папа и мама доказывали: оно народное, для нас очень авторитетный аргумент.
   Куда труднее привыкали к самой лаве. К счастью, переходить на ту сторону реки нам нужно было редко: лишь когда кончался хлеб, а в Дунино его не привозили по нескольку дней. И все же...  Даже ступить на лаву с берега было непросто: она моментально начинала колыхаться, и казалось, что ты непременно свалишься в воду.
   И все же эти страхи были сущей ерундой по сравнению с чувствами, которые возникали, пока проходила по лаве. С каждым шагом, если шла одна, она раскачивалась все сильнее. Если же кто-то двигался следом, качка резко усиливалась. А держаться было почти не за что, так как несплошные "перила" то и дело обрывались или вовсе уходили под рукой, моментально нарушая очень хлипкое равновесие. Под ноги посмотришь - жаба неимоверного ужаса схватит тебя за сердце. Река внизу, быстрая, стремительная, будто спешит по очень важному делу, казалась разверстой пропастью. В такие минуты ничто не могло помочь, никакие доводы разума. Мол, если и свалишься, ведь не утонешь: здесь мелко, мы купаемся недалеко. Впрочем, с Москва-рекой, мы это знали, шутить нельзя: она коварна; дно ее довольно неровное, полно воронок. И кто докажет, что нет воронки прямо под тобой? Конечно, от сброшенной в войну бомбы... Ведь сообщали хозяева, как близко тут шла война. Лишь благодаря стойкому отпору наших солдат немцы не прорвались в Звенигород, хотя были рядом. Сколько мы слышали тем летом рассказов о том, как совсем недалеко колоссальная воронка от бомбы засосала человека, а он был отличный пловец...
   Что может быть тревожнее детских страхов! Пока выберешься на противоположный берег, пока выйдешь, а то и выползешь (с трудом!) на твердую землю, такого натерпишься, что очень долго потом прийти в себя не можешь. Сядешь в траве на берегу и словно не веришь, что это ты, жива-здорова, цела и невредима. И что кошмарная "переправа по лаве" закончилась. И все в порядке. Через несколько минут все-таки опомнишься, переведешь дух. Вдруг невольно глянешь на родной берег, и снова страх скует душу: ведь тебе еще обратно идти!.. По этой самой лаве! Нагруженной - тебя же послали в Козино за хлебом!
   Но здоровое начало брало верх: черные мысли отступали. Путь назад? Но это еще не сейчас будет! Может, встретит кто-нибудь из наших мальчишек? Да, да встретит. Догадается.
   Поднимаюсь из травы. Два-три шага вверх по склону берега, и вот я уже на ровной земле. На дороге, утоптанной человеческими ногами, может быть, еще сотни лет назад. Не оглядываясь, иду вперед, в Козино, которое ближайшей к нам частью отстоит от реки на километр. Оно всегда перед глазами. Манит своей добротностью и отталкивает безлесностью. Большое, старинное село.
   Хлеб здесь обычно был мягкий и пышный. Он не успевал черстветь, потому что раскупали его люди из всех окрестных деревень. Я или мы, если пришла не одна, брали как минимум две огромные буханки белого и две черного, а чаще раза в два больше, чтобы хватило и на завтра, и даже на послезавтра. Обратно, несмотря на груз, шли легче: мы же несли домой хлеб, и одна эта радость удваивала силы. Я считалась "командиршей" – просто как более организованная.   Какое счастье, если отправилась не одна. Рядом родное плечо, мы шли и болтали; наши чувства, впечатления, предвкушения были так схожи...
   А река не за горами. Значит, снова предстоял жутковатый переход по лаве. И знакомый страх мгновенно сковывал душу. Я спускалась к реке на дрожащих ногах. Как же перейти обратно?
   Но переходили мы быстро и без особых происшествий. Вероятно, сама наша миссия придавала храбрости сердцу и твердости ногам: требовалось донести хлеб до своих. И вот мы уже выбрались на берег. Ноги сами побежали домой, откуда доносился вкусный запах супа, который мама варила на керосинках.  Неужели щи с тушенкой? Когдп ешь его  с куском ароматного деревенского хлеба, в котором, кажется, собрались все силы земли и ее здоровье, это кажется чудом.

   Москва-река была для нас не только источником удовольствий, но и рекой труда: "посудной", "стиральной". Дом стоял настолько близко к воде, что посуду мыли почти всегда у реки. Немалое облегчение, потому что на нашу ораву нужно было её вымыть очень много. Ничего стеклянного или фарфорового у нас не водилось, только металлические миски и кружки. Их мыли с песком и мылом в реке, оттирали травяной мочалкой - мама настаивала, чтобы всё блестело. Самым приятным считалось полоскать уже отмытую посуду: она действительно серебрилась на солнышке, переливаясь "зайчиками". Бывало, стоишь, смотришь на вымытые кружки, кастрюли и испытываешь чувство огромной признательности реке: так помогла!
   Стирать и полоскать в Москва-реке было, однако, куда сложнее. Хозяйка и другие люди в деревне сразу предупредили: ниже по течению расположен большой правительственный санаторий и дачи; недопустимо, чтобы вода доходила туда с мыльной пеной, там же купаются члены правительства! Единственное, что разрешается делать в реке, это умываться и купаться самим, но без мыла; если кто увидит, что ты намылил мочалку и размываешься, тогда берегись. Хозяйка настойчиво повторяла: не вздумайте нарушить этот закон, потому что милиционер дежурит и днем и ночью - уж он-то всё узреет,  и тогда, мол, сами просите у Бога прощения, она, хозяйка, никого защищать не станет, больно надо ей за нас идти под суд.
   В первые минуты мы просто ничего не поняли! Ну как это так - нельзя полоскать белье на речке?  При чем тут далекий санаторий? Мы что-то доказывали хозяйке, а она продолжала - не только санаторий; ниже по течению настроили дач правительственных, на них вожди отдыхают и работают круглый год, и летом, конечно, купаются. Выходило: положение еще серьезнее! Хозяйка говорила, что одного деревенского мужика засудили за его бабу. Сам в суд пошел, хотя белье полоскала она, и пришлось несколько лет отсидеть. И в другой семье похожая беда вышла. С дачниками милиция тоже не церемонится, не подумайте, что вы какие-то особенные. Ой-й! Мы стояли кучкой, съежившись. Оказывается, хозяйка не врет. Это неожиданное ощущение страха перед замечательной речкой, чистой, прозрачной, с золотым дном, о которой нам столько рассказывали родители, которую мы вымечтали в душе и видели во сне, было одним из самых первых наших дунинских чувств...
   Детский ум пытлив, и между собой мы не переставали с удивлением обсуждать: как наше мыло - совсем чуть-чуть! -  может причинить серьезный вред вождям? Мы, грамотные в географии ребята, вычисляли, сколько же километров отсюда до правительственных дач? Напрямую не меньше двадцати, а ведь река делает много извилин-излучин, и это тоже надо учитывать, реальная длина куда больше, чем "птичий полет". Выходило, что до того места, где купаются вожди, километров сорок.  Как же наши обмылки достанут до правительства?!
   Постепенно мы разглядели, что все украдкой полощут белье в реке, либо ночью, либо рано утром. Тихо, без всяких там брызганий и плесканий. Как было обойтись без стирки огромной семье с таким количеством детей? Каждый день, хотели мы того или нет, набирался целый воз грязного белья. В доме перестирать невозможно - одной воды требовалось натаскать ведер двадцать, и в гору (река протекала внизу). Не сразу, но и мы осмелели. Едва забрезжит рассвет и завозится в хлеву хозяйка с дойкой коровы, как поднимается и мама. Будит кого-нибудь из нас. А сон в четыре часа такой тяжелый, нет сил открыть глаза. Стонешь, просишь маму подождать... "Да что ты, милиционер же!" - только и скажет она. И тогда моментально просыпаешься, встаешь. Хватаешь ведро белья. Именно ведро, в тазах не носили. В случае чего, можно было сказать, что раным-рано идем по воду на реку.
   Осторожно, крадучись, оглядываясь по сторонам - где там сторожит ночной милиционер?! - мы спускались к воде. Ежеминутно останавливались: а что, если служитель закона в деревне Козино и сейчас всё-всё видит издалека?! Хотелось панически бежать назад, оставив ведра с бельем посреди дороги. Но… это же вещественное доказательство, и милиционер сразу найдет нас! Ничего не оставалось, как идти дальше! И полоскать белье в ледяной утренней воде. А она плескалась, хотя мы старались работать бесшумно. Мама сердилась: «Оштрафуют!» Это было, наверное, одно из самых страшных слов в нашей детской жизни. Денег и так не хватало - и вдруг платить штраф! Честно говоря, ни разу за всё дунинское лето мы не видели стражей порядка. Но как остро помнится: вот мы уже в реке, вот полощем, и вдруг ужас парализует душу и тело - милиционер идет! Мне казалось, он не просто шагает с реки или со стороны правительственных дач, а откуда-то... с неба! Сказочное чудовище, похожее на Змея-Горыныча. Но он такой живой, почти осязаемый, реальный...
   Какие противоречивые чувства обуревали душу, пока мы полоскали в реке бельё на рассвете! И страх, и восторг. Вот, дрожа, стуча зубами, входишь в воду. Если замедлишь, мама шикнет: «Торопись, не спи!» Вхожу... И шелковая, ласковая река, которую так люблю днем, особенно в солнечные часы, сейчас похожа на стальной нож; он задался целью разрезать меня пополам. Коченею в реке, хочется плакать. Но едва начала трудиться, становится теплее, и вода уже не кажется ледяной. Изумительное ощущение: вот я расстилаю простыню или наволочку на воде, и плывут, бегут куда-то по ряби волн мутные мыльные потоки. Чем больше вожу по ней простыней, тем вода становится прозрачнее. Вот уже снова виднеется золотое дно. Белая выполосканная простыня похожа на парус кораблика из сказки. Рвется куда-то этот парус, уносит мой кораблик в фантастические дали. Вместе с ним и меня...
   Между тем гора белья на берегу убывала медленно, работалось трудно. Зато когда кидали в ведро последнюю прополосканную вещь и, едва разгибая спины, шли домой, мы были очень счастливы: отмучились! Теперь, даже если милиционер из Дунина заметит нас, он не поймет, в чем дело, - просто подумает, что идем с реки и несем воду в ведрах, потому и сгибаемся под их тяжестью. Но "милиционер из Козина" мог всё разглядеть издали... Однако   как говорила мама, Бог не без милости - козинский блюститель закона нас не видел.
   Потом, развесив белье по всем заборам и веревкам, мы могли спокойно радоваться: никто не сумел бы доказать, что мама и я полоскали его в реке, даже сами члены правительства, если бы вдруг прибежали к нам в мыльной пене... И мы с наслаждением смотрели, как пышными, свободными парусами раздуваются на ветру наши бельины. Можно было распрячь душу и пойти доспать добрых три-четыре часа. Однако уже начинался день, со всеми его хлопотами, радостями, трудностями.
Мы моментально собрали свои тарелки-плошки и тикать домой.
   Этот пресловутый дунинский страж порядка... Мне казалось, что он везде, он парит над нами в небе, над лесом. Он вездесущ и страшен. От него не укрыться, как от карающего меча самого Господа Бога. Многие годы потом я очень боялась стражей порядка, и никакие доводы разума - о том, например, что я же ни в чем не нарушила закона, - не действовали. Только совсем взрослой я перестала вздрагивать при виде милиционера и прятаться. Может быть, странная временная фобия корнями уходила в то далекое дунинское лето.

   А однажды, когда прожили в Дунине уже месяца полтора и стали немного томиться дачным однообразием, нашли особое местечко в лесу у реки. Инициатором был, конечно, Вовка, он и обнаружил уютное гнездовье. И вот как-то собрали еду, байковые одеяла и отправились. Выход наш, наверное, напоминал выезд цыганского табора на новую стоянку. Одеялами хотели устелить чуть ли не всю площадь гнездовья, чтобы каждый мог вдоволь поваляться. Олечку, как обычно, тащили, усадив в белую соломенную сумку, с которой ходили за хлебом. Она так смеялась!
   Гнездовье глубоко спряталось в кустарнике и деревьях; здесь дунинский лес подходил к самой реке. Еду варили на костре, и первая наша "печка" была в тысячу раз лучше керосинок: на них пища готовилась медленно, из-за чего иногда мы вынужденно сидели целыми днями дома, а тут всё получалось быстро и вкусно! Мама едва успевала подкладывать в миски добавку, и лицо ее светилось счастьем: дети и муж рядом, пищи достаточно, все здоровы...
   Мы диву давались: как она стала вдруг похожа на хозяйку Анну Ивановну и других деревенских женщин: такая же проворная, хлопотливая, в трудах и заботах; встает с восходом солнца, не присядет за день, и будто сейчас пойдет доить корову... Она и в городе всегда работала от зари до зари, но в Дунине эти качества стали еще заметнее. И так однозначно прочитывались мамины сельские корни! Виделось ее детство, полное трудов и лишений, где всё-превсё обеспечивалось только своими руками. Интересно, что и сами мы стали иными, будто наше собственное деревенское начало, дремавшее в городе, здесь воспрянуло и определяло стиль жизни.
   Открыв гнездовье, мы теперь уходили туда почти каждый день. Лето стояло хорошее, с нечастыми дождями, которые шли в основном ночью, с теплой, солнечной погодой. Утром так хотелось поскорее уйти, что даже надоевшее парное молоко выпивали залпом. Возвращались затемно, да и то с сожалением: вот бы провести всю ночь в лесу! Такая романтика... Но родители не решались.
   Здесь же, в гнездовье, мы нередко варили на костре варенья из собранных ягод, жарили грибы. Каждый из нас словно родился с обостренным чувством долга и спешил внести свою лепту в общее дело и благо.
   Но иногда хотелось побродить по лесам, бездумно, восторженно. Тут лучшим руководителем тоже был Вовка. Заведет нас в какое-нибудь болотце. Мы визжим - не топкое ли оно? А он радуется: "Да вы что, посмотрите, как красиво! Просто не знаете, что болота очень богаты ценными растениями". В такие минуты мне всегда вспоминалось, как на даче в детском саду мы ходили за кувшинками с любимой воспитательницей Полиной Тимофеевной.
   Дунинская Москва-река вдруг показалась мне той далекой речушкой или болотцем из раннего детства, где в негустых мшистых кочках, в неброской и невысокой болотной травке, в зарослях крапивы навеки сохранились далекие и бесконечно дорогие воспоминания...
   Иногда мимо проходили люди: кто-то из густого леса пробивался к реке. Замедляли шаг у нашего "порога", завидовали "цыганскому" житью. А однажды случился к нам визитер необычный. Дело было к вечеру. Закончив ужин, мы сидели и лежали, кто как хотел, лениво болтали обо всякой всячине. Папа диктовал маме, и она печатала его слова на машинке. Работалось отлично, и мама, поручив дела по хозяйству нам, легко и охотно ему помогала.
   Человек вышел из лесу неожиданно. Высокий, подтянутый, русоволосый, типичный русский интеллигент годов эдак тридцатых или как раз тех, пятидесятых, самого их начала. Было в нем что-то и от простого мужика, который выбрался ввечеру проверить свои угодья - например, ульи, расставленные на окраине леса, а, может, и посадки. Раздвинул кусты, оказался перед нами во весь рост и удивленно сказал:
   - Бог ты мой, люди! А я думал - дятел стучит. Никогда не прислушивались? Дятел стучит, как человек на машинке.
   Нет, до тех пор не знали, но мне вдруг вспомнилась детская песенка, которую мы разучивали еще в первом классе на уроках пения:

      На сосне веселый дятел
      Белке домик конопатил...

   - Яшин! - представился мужчина.
   Но тут же рассмеялся - узнал отца: они познакомились еще в довоенные времена. У Яшина была почти такая же семья, семеро детей; кое-кто ходил с нашими в один детский сад. И потому ничего объяснять не потребовалось, он моментально все сам понял. Очень одобрил: "Такой здоровый образ жизни!" С удовольствием втянул в себя запах печеной картошки.
   Посидел он с нами недолго. Угощали тем, что осталось. Говорил Яшин больше про лес - в Дунине, оказывается, богатое сочетание растительности, мало где такое встретишь; да это и вообще редкое место, вот бы поохотиться. Потом они с папой беседовали совсем об ином, не очень понятном. Мы с Леной старательно прислушивались к разговору. Осталось ощущение какой-то тревоги, нервозности. И, вместе с тем, доброты этого человека.
   Он поднялся довольно скоро. Сказал, что торопится к Пришвину. Поблагодарил за хлеб-соль и скрылся в чаще. Его фигура в скромных брюках и серой рубашке почти сразу растворилась в пестрой листве, но мы всё смотрели и смотрели в лес, словно пытаясь что-то допонять, прорваться душой к чему-то такому, что пока оставалось неясным.
   - Лесной человек! - сказал папа. - И очень хороший.
   - И писатель замечательный, - добавила мама, которая тоже знала Яшина.
   Много лет спустя мне попались его стихи. Они не о Дунине, о другом.

       ...Вдали облака плывут
       В ясном утреннем золоте
       И жаворонки поют -
       Все, как у нас в Вологде.

       Поля распаханы,
       Зерном засеяны.
       И хлебом пахнут -
       Все, как на севере.

       Перекликаются
       Светло и молодо
       Гудки на станции -
       Все, как в Вологде.

   Датировано началом 1952 года. Может быть, Александр Яшин написал стихи после того приезда к Пришвину? Чистые и незатейливые, они перекликаются с его тогдашним состоянием и неожиданным визитом к нам.
   А дом Михаила Михайловича Пришвина мы хорошо знали, он стоял (да и теперь стоит) на краю деревни Дунино. Местные жители относились к писателю с большим почтением. Мы никогда не пытались приблизиться к дому, заглянуть, что и как там делается. Пожалуй, из-за особого трепета. Да и жил Пришвин, как мы заметили, совсем уединенно. Он казался нам полубогом, неземным человеком - Мудрец, Учитель, величественный и недоступный. Очень своеобразный писатель, без меры любивший и понимавший природу. Раза два мы видели его на реке с собачкой. Старый-старый уже человек, небольшого роста, настолько углубленный в свои мысли и созерцание, что нам бы и в голову не пришло даже подойти поздороваться, не то что поговорить. Вот только Вовка рвался в бой. Он к тому времени прочитал "Кладовую солнца" и сейчас очень хотел расспросить про фантастические клюквенные болота, описанные там. И, вероятно, решился бы. Но мы не пустили - неудобно...
   Я стала читать Пришвина лишь в зрелые годы. Но, видимо, и к лучшему, потому что мне открылся писатель необыкновенный, чей путь был непростым, а философия - очень серьезной. И само описание природы, роскошное, красочное, иногда на грани фантастики или такое, будто он сам вечно жил в лесу, открылось мне как его средство объяснить человека и жизнь. И еще я поняла, что в природе, в вечности Пришвин всегда черпал целебный бальзам, который позволял ему лучше понять себя и людей, прожить жизнь полноценно и не уйти из нее раньше, чем то было угодно Создателю.

   Лето стремительно подходило к концу. Вечерами в гнездовье становилось сыро и холодно. При всей своей любви к природе и приволью мы теперь раньше торопились домой, в тепло деревенской избы, где за тарелкой каши, сваренной в печке или на керосинке, укутавшись пусть в старенькие, но добротные одеяла, чувствовали необычайный уют. И чуть ли не до последнего летнего дня по утрам всё ходили и ходили на свое гнездовье.
   Уезжали мы из Дунина тридцатого августа. За оставшийся до первого сентября день маме нужно было успеть всех нас перекупать, а также перестирать, пересушить и выгладить одежду. Вместе с нами отправлялась в Москву и хозяйкина дочка Маня, чтобы купить себе школьную форму.
   Мама подводила итоги: на даче мы прожили сто дней, и это очень важно для здоровья. Кругом стояли опустошенные коробки, ведра, сундучок, в которых мы везли в Дунино крупы, сахар, соль, консервы. Всё подъели... Рядом скучали опустевшие бутыли из-под керосина, и его весь истратили. Последние часы были насыщены суматохой и сборами. До прихода машины оставалось чуть-чуть времени, а у нас еще был миллион дел. Погода портилась, несколько дней пахло осенью, ночами завывал ветер, по земле стелился первый слой золотого ковра из опавших листьев.
   Мы уже с неделю не купались в реке: вода по-осеннему остыла. Однако в день отъезда не искупаться было невозможно! Ведь мы надолго расставались с рекой, которая стала частью нашей жизни. С трудом отпросились у мамы на десять минут - нет, конечно, не поплавать, она бы ни за что не позволила, но попрощаться с округой.
   Помню, подбежала я к реке, а она тёмная, словно гневается. Разве я ее чем-то обидела? Рассердила? Было чуточку обидно: я ведь так полюбила нашу Москва-реку, нежно и немножко боязливо...
   Мы быстро разделись - и в воду. Незабываемо острейшее чувство страха и счастья. Захватывало дыхание. И надо бы бежать прочь, а мы окунались, покрываясь гусиной кожей и дрожа. А когда уже оделись и уходили с реки, оторвать себя от нее было трудно, как от очень родного человека. Ледяное, уже почти осеннее дунинское купание до сих пор обжигает душу оставшейся навеки юной мечтой...
   Потом мы опрометью кинулись к дому, мама звала нас и сердилась. Через несколько минут подъехал грузовик. Дружно погрузили в него свои тюки, раскладушки, мешки, ведра, кастрюли. Манька ликовала: в кузове, да в Москву, да за школьной формой!..
   Мы сидели на вещах приунывшие. И непрестанно смотрели назад. Деревня скрылась из виду. Мелькнул глубокий овраг, сходивший прямо к реке за Дуниным. Каким родным и он показался сейчас! Проносились незнакомые поля, луга, леса, дома. Вдруг гневно-осенней лентой промелькнула Москва-река - как рванулось к ней сердце! Как хотелось крикнуть: "Мы еще вернемся, обязательно! Расстаемся совсем ненадолго".
   Грузовик плавно перекатывал с проселочной дороги на шоссе и набирал скорость. С каждым километром Москва становилась все ближе.

   Дунино! Самая первая подмосковная дача на живописном берегу Москвы-реки! Летом 1951 года эта деревня навсегда вошла в нашу жизнь, зацвела и запела на тысячу ладов.

           Свежий запах душистого сена мне напомнил далекие дни,
           Невозвратного светлого детства предо мной загорелись огни;
           Предо мною воскресло то время, когда мир я безгрешно любил,
           Когда не был еще человеком, но когда уже Богом я был.


     Можно ли точнее объяснить детство, чем поэт Константин Бальмонт в этом стихотворении?
   Неужели все это давно прошло и кануло в небытие? Да нет же, лишь отодвинулось во времени и пространстве! Сердце, легкие, все мое существо с детства до глубины глубин наполнены изумительным воздухом родных лесов, полей, лугов, рек, шелестом травы и листьев, песнями птиц и жучков, солнечным сиянием. И в самые горькие минуты взрослой жизни это поддерживает меня, а уж о хороших днях и говорить не приходится.
   То лето стало для нас открытием Жизни. Совершенно особое состояние. Раньше основным источником информации были книги, рассказы взрослых и кое-что из общения со взрослыми. А теперь произошло непосредственное столкновение с реальностью. Городские дети, впервые вдохнувшие сельской свободы, мы не просто отдыхали в Дунине. Двери дома, наши души раскрылись тогда навстречу великому дыханию природы и свободе. Это были и первые ступеньки на пути испытания себя.


Рецензии