Крысолов

***

Бьют часы на старой башне. Красивые часы, подарок городу и магистрату от жителей Базеля. Деревянная смерть звонит в колокол, деревянный ангел поднимает меч…

Ты стоишь перед дверью уже битые четверть часа, не решаясь войти. Дверь тёмная, тяжёлая, окованная железом. Только бы не он. Слишком ты привыкла его бояться. Сзади шумит площадь, тонет в пыльном, мучимом жарой полдне. Ты собираешься с духом, но прежде, чем сделать шаг, оглядываешься ещё раз. Не нужно, чтобы тебя здесь заметили, ничего им потом не объяснишь. Ты опасаешься наткнуться на знакомые лица, но знакомых нет. Когда ты уходила, тётка была дома. Её Юхан исчез куда-то. А Гайдин, наверно, уже с утра набирается где-нибудь с приятелями. Это значит, что завтра он будет мучиться похмельем, а на третий день станет ходить сам не свой, злой, как чёрт. Что ж начнётся, когда вас обвенчают?..

Ты переступаешь порог, и жара тут же сменяется прохладой. В пустом соборе пахнет воском, немного – пылью и ещё чем-то. Чем, ты так никогда и не можешь понять, сколько ни ходишь с тёткой к мессе. Кажется, уже бессчётное число раз ты сидела на жёсткой скамейке, чинно сложив руки на коленях, и слушала, как под гулкими сводами носятся звуки органа, то припадая, то опять взлетая, будто стрижи или ласточки. Орган нравится тебе, но не так, как лютня или виола. Орган другой. И пыль кружится в снопах солнечного света, пёстрого от витражей. И весь собор – другой, совершенно особый мир.
Впереди слышатся шаги и, не успев подумать ни о чём больше, ты вздрагиваешь, потому, что прямо перед тобой возникает из ниоткуда высокий седой человек с бледным лицом и сжатыми губами.

***

Прошлый настоятель был невысок, тучен и весел. Он держался с горожанами запросто, и за это его любили. Отец Агидиус был охоч поесть и выпить. До чего ещё он был охоч, доподлинно никому не ведомо, но то, что он – свой человек, не вызывало сомнений. С ним охотно делились молоком, и пивом, и мясом. И сплетнями, разумеется, тоже. Хороший был отец – в меру хитрый, в меру учёный. И поговорить умел, и договориться с ним можно было. Не то, что этот, теперешний. Ох и не к добру эти перемены.

***

…Флейтист появился в самом начале лета. Лета Господня 1284. Прошёл по мосту через Везер прямо к городской площади. Там остановился, снял заплечный мешок, бросил у ног. Откинул полы плаща, вытащил откуда-то флейту и сразу, без приготовлений начал играть.

На вид ему лет тридцать. Хотя, если приглядеться… Разноцветное платье, длинные пальцы и смеющиеся зелёные глаза – не то приветливо, не то надменно, сразу и не разобрать. И несколько мгновений, пока вокруг не соберутся люди, есть только вы двое – флейтист и рыжая девушка.
В музыке сперва будто бы нет ничего особенного. Резкие глубокие фразы сменяются мелодичными переливами, флейта поёт неожиданно громко и уверенно, так что прочие звуки постепенно меркнут, выцветают. Город живёт обычной жизнью. Скрипит повозка, кто-то бранится в переулке, хлопают ставни, хлюпает что-то в сточной канавке, пастух гонит стадо свиней через площадь, идут люди, бегут собаки. Но тебе чудятся теперь во всём какие-то едва уловимые перемены. А музыка летит, обволакивает, проникает внутрь, напоминает о чём-то сокровенном, давно забытом. Не то о молодом лете, расцветшем за городом, бродящем в сумерках по полям в венке из росистых трав. Не то о крупных холодных звёздах, которыми полыхает небо, когда нигде нет огней. А может, о том, что июнь повторится в который раз, и в который раз минует. О ходе небесных светил. Об алмазной пыли под ногами. О прошедшем дне и о дне грядущем… Стряхнув наваждение, ты оглядываешься. У музыканта уже собралось порядочно слушателей, толпа оттесняет тебя всё дальше, и ты решаешь было идти домой, но вдруг чувствуешь ещё одну перемену. Другую, скверную. Опять озираешься. Солнечный луч падает на чьё-то крыльцо, а рядом собака чешет облезлый бок. Свиньи подняли тучу пыли. Кузнец идёт к площади, и рубаха на нём тёмная от пота. Мясник вытирает руки о грязный фартук. Молочница застыла, слушая флейту, и рот у неё чуть приоткрыт. На церковной паперти сидит нищий в лохмотьях, с тёмным как у угольщика лицом и белёсыми глазами. Сидит и обшаривает собравшихся взглядом. И взгляд у него мутный и недобрый. Такой, что хочется отвернуться. Вот такие и насылают беды да болезни.
Люди толкаются, выбирая себе место получше. Флейтисту что-то кричат. Ты отвлеклась всего на несколько мгновений, а когда оборачиваешься снова, старика на паперти уже нет.

***

- Ты ведь подашь бедному страннику?

Его рот скривился в ухмылке, а мутные белёсые глаза плеснули нечеловеческой злобой. Когда утром отец Бонифаций открыл дверь собора, старик уже сидел на паперти. Священник не хотел с ним заговаривать. Но теперь стало ясно, что так просто он не уйдёт.

- Предыдущий настоятель был более щедр, – щербатый рот, казалось, уже не может растянуться шире.

Бонифаций никогда не встречал его раньше, но сразу узнал. Взгляд не оставил сомнений. Так же глядела на него в Бремене хромая дебелая девочка, которую не признавал никто из горожан, и все как один сторонились. Вот так же она улыбалась, и голос у неё был совершенно не свой, не детский, с каким-то шипением, будто за пазухой притаилась змея. Моровое поветрие пришло в Бремен позапрошлой осенью. В Магдебург – прошедшей весной. Но в Магдебурге отец Бонифаций не был, и не видел, какой облик принял дьявол на этот раз. Потому что кем ещё может быть этот жуткий гость, появляющийся в городах за несколько дней до беды? Приводящий мор. Чумной поводырь.

Отец настоятель не отличался особенным многословием.
- Поди прочь.
- Так вот как встречают нынче гостей в доме молитвы… Хе-хе. Подумай, ты мог бы отделаться медяками. Хотя мне больше по нраву серебряные монеты.
- Я не намерен заключать с тобой сделок.
- И напрасно. Мне есть, что предложить тебе взамен.
- Убирайся, откуда пришёл.

Улыбка на тёмном лице вылиняла, уступая место отвратительной гримасе. - Ты об этом пожалеешь. Жди известий.
Последние слова старика потонули в грохоте: настоятель с размаху захлопнул прямо перед ним тяжёлую дверь.

***

Бьют часы на старой башне.

Рассказать про незнакомого музыканта тебе сегодня не суждено. Тёткин оглушительный визг застаёт ещё в дверях. Ты бросаешься наверх так, что стонет узкая лестница. Тётка Клара в спальне: стоит на кровати, подобрав юбки, зажмурившись и перебирая ногами от невозможности залезть ещё выше. А на полу, почти посередине маленькой комнатки – невероятных размеров крыса. Ты судорожно ищешь что-нибудь, подходящее для расправы. Тётка тихо подвывает, крыса сидит, почти не шевелясь. Ты порываешься бежать вниз за шваброй или скалкой, но сзади возникает Юхан. В следующий миг, преодолев расстояние в полкомнаты одним широким шагом, он уже – впереди, что-то мелькает у него в руке – так быстро, не разобрать – и тебе кажется, что крыса взвизгнула одновременно с нанесённым ударом.

Ты отворачиваешься. На прошлой неделе магистрат объявил, что заплатит золотом любому, кто сможет справиться с этой напастью. Только вот кто бы знал, как. Горожане травят, ловят, отваживают золой и чернокорнем, и просто гоняют крыс палками. Смех смехом, а в том, как размножились и обнаглели в последнее время серые твари, и впрямь есть что-то зловещее. Их уже боятся собаки, куда там котам-крысоловам. И хвала всем Святым, дело пока обходится в основном изничтоженными припасами да несколькими погрызенными церковными книгами, за которые Адалстан, скорбный главою причетник, уже получил от отца настоятеля страшный нагоняй – не уследил. И всё же это ещё не великая беда. А то ведь было, было прошлым годом моровое поветрие в Магдебурге и Бремене, и не надо долго гадать, кто его разнёс…

- Ну а ты что встала? Метлу тащи! - Юхан улыбается, показывая редкие жёлтые зубы, чрезвычайно довольный собой. Тётка судорожно вздыхает, прижав руки к груди, так и перетаптываясь на кровати.

***

Отец Бонифаций увидел его пять лет назад в Бремене, на мельнице, куда пришёл купить хлеба. Неестественно сильный для своего возраста, полоумный парень таскал мешки с зерном и мукой, помогал ладить водяное колесо и жернова. Мельник, чуть что, бил его сложенной вчетверо толстой верёвкой.

Бонифаций дождался, пока хозяин мельницы уедет в город, подошёл, не говоря ни слова, взял парня за руку и увёл прочь. Адалстан пошёл за ним, тоже ничего не сказав. В ту пору он знал слов пять или шесть. Кроме своего имени.

***

…В непривычно жарком воздухе за городом летит тополиный пух, а в городе – мухи, звуки флейты и сплетни. Никто не знает, как зовут музыканта и откуда он прибыл. Да и то сказать, мало ли их, бродячих игрунов. Но одно известно всем, от беззубой торговки рыбой до чумазого карманного воришки: флейтист вызвался каким-то одному ему ведомым способом вывести крыс.

Играть на площадь он приходит почти каждый день. Всегда на одно и то же место, уже без заплечного мешка, без перевёрнутой шапки, в которую народ обычно бросает монеты артистам. Вначале его ещё обступали плотным кольцом, но интерес понемногу улёгся, и теперь слушают походя, краем уха, не отвлекаясь от повседневных дел. Так же, как слушали полоумного церковного служку, кричавшего здесь на прошлой неделе, что каждый совершённый грех превращается в крысу. А он всё играет, ни разу не повторив одной мелодии дважды. И оторвав от домашней круговерти лоскут свободного времени, ты идёшь на площадь. Странный нищий со злыми глазами больше не появлялся, и ты совершенно о нём забыла.

До того самого душного вечера. В котором над Гамельном хозяйничает сухая гроза. Ты затаилась, вжавшись в гладкий бок соборного нефа. У окна стоит человек в пёстром платье. А снаружи, с той стороны… Ты узнала его мгновенно, хотя видела только однажды. Узнала какой-то неестественно, будто нарочно сгорбленный силуэт, и тяжёлое чувство, которое возникло тогда, на площади от его присутствия, а теперь стало сильным до дурноты. Нищий движется, ходит тенью взад-вперёд, и витраж неприятно корёжит его очертания. Он что-то говорит. Что-то про крыс, про чуму, про то, что Гамельн обречён, про подворотни, в которых люди, как крысы, самозарождаются в грязи. Человек в пёстрой одежде стоит, молча и неподвижно, и окно разделяет их, и ты вдруг понимаешь, что с ним – с тем, снаружи – ни в коем случае нельзя говорить. Липкий ужас, подкативший к тебе, наконец, хлынул волной. До ломоты в теле хочется убежать, быстро-быстро и без оглядки, но ты боишься пошевелиться, боишься вздохнуть, чтобы только тот не увидел, не услышал. Тебе кажется, что он может слышать даже то, как ты про себя шепчешь молитву. Пёстрый флейтист разворачивается вдруг в твою сторону, и ты просыпаешься, тяжело дыша.

***

- Mea… culpa .
Из-за витой решётки, отделяющей грешника от исповедника, доносилась возня дурачка-служки.
- Адалстан убил майского жука на прошлой неделе. Он был красивый. Очень большой. У него на спине была радуга. Адалстан плакал над ним.
Бонифаций стоял, закрыв глаза, перебирая розарий, погружённый в свои мысли. Что с ним будет, с этим вечным ребёнком, когда настоятель умрёт? Он вздохнул, произнося отпущение, и вдруг понял, что возни и сопения больше не слышно, однако в исповедальне кто-то есть. Кто-то другой ждёт, бесшумно и напряжённо.
- Mea maxima culpa. - Голос был уже не молодым, ещё не старым, совершенно незнакомым.
- В чём состоит твоя вина, сын мой?
- Иногда я теряю веру.
Молчание.
- Я тоже.
- Потому, что можешь помочь только немногим?
- Потому, что все страдают. И иногда, в унынии, мне кажется, что страдают напрасно. – Настоятель снова умолк, и какое-то время оба слушали тишину. – Делай что должно, и будь, что будет. – Бонифаций сжал руку, и розарий острыми гранями впился в ладонь.
- Делай, что должно. Что можешь. …Что я могу, святой отец?
- Тебе видней.
Иди с миром.

***

Близких подруг у тебя нет. Отчасти из-за мечтательной отрешённости, которую люди обычно принимают за надменность. Отчасти – из-за шепотка за спиной, особенно неотступного в последние четыре года, с тех пор, как ты вошла в возраст. Ну шутка ли – рыжая. Совершенно. Как осеннее закатное солнце. Да ведь ведьма, как пить дать…

Сон нужно кому-то рассказать. Нерассказанный, он прилипает, тяготит, словно мокрое платье. Излить душу тётке? Она заохает по своему обыкновению, и начнёт вспоминать, снится ли такое к деньгам или к хворям. А кому тогда? Не Гайдину же, в самом деле. Ты даже усмехаешься про себя. С того дня, как тётка сговорила тебя за этого молодца, он ещё ни разу не упустил случая показать свою власть. Всё утро ты хлопочешь по дому и маешься от нерешительности, а пополудни уже стоишь напротив тяжёлой, обитой железом двери. И молишься Пресвятой Деве, чтобы за ней оказался Адалстан, а не строгий до лютости отец настоятель. Но, видно, на небесах решили иначе. А жаль – Адалстану можно рассказать всё, что угодно. Он забудет на другой же день.

***

- Mea culpa.
- В чём твоя вина?
- Отец Бонифаций, я – ведьма?
- Не знаю. А что говорит сердце?
- Оно не говорит, а поёт. Как флейта.
- Тогда слушай. А досужую молву слушать, напротив, ни к чему. Берегись проходимцев в лохмотьях, площадных сборищ и крыс. Ступай с миром.

***

По Везеру сплавляют лес. Брёвна медленно плывут по поверхности реки, сейчас из-за ряби и солнечных бликов напоминающей блестящий рыбий бок. Когда собор остался далеко позади, ты перешла на шаг. Обернулась, как будто настоятель мог гнаться следом, и тут же мысленно обругала себя. Глупо всё получилось. Ты, сбиваясь, пролепетала ему, что собралась сегодня к исповеди, но лучше придёшь потом, и, не выслушав ответа, вылетела за дверь. Наверняка он смотрел вслед и думал: ведьма.

Здесь, на набережной ветерок лениво шевелит бельё на верёвках, гладит волосы. Ты никогда не видела других городов. Да и не особенно стремишься в них побывать. Зато в Гамельне с раннего детства знаешь каждый угол, каждый закуток-колодец, куда даже днём не проникает солнце. Ты решила пойти кружным путём, побродить ещё немного по сонным от жары улицам. Вон, впереди одна из них. Правда, по ней никуда не выйдешь: улочка оканчивается каменной кладкой, которая с одной стороны – в половину человеческого роста и густо увита плющом, а с другой обрывается вниз, под красные скаты черепичных крыш. Стены домов по бокам слепые, помои из окон никто не льёт, потому и воздух тут посвежее. Кругом залегли глубокие неподвижные тени, и ты невольно вздрагиваешь, когда одна из них вдруг оживает, скользнув по камням. И прежде, чем успеваешь опомниться, кто-то уже преграждает путь, церемонно кланяясь. Ты поднимаешь голову: перед тобой стоит Пёстрый Флейтист собственной персоной.

- Приветствую, рыжая госпожа! - он улыбается светло и просто. - Надеюсь, я тебя не сильно испугал.
Ты мотнула головой. Тебе живо вспомнился сон, и по спине пробежал холодок.
- Я заметил, ты любишь музыку, - продолжает странный флейтист. Всё-таки, почему странный? Есть в нём что-то такое…
 - Мне нравится, как ты играешь.
- И это я заметил тоже. Хочешь, сыграю тебе?

Из-под переброшенного через руку плаща извлечена флейта, и через мгновение маленькую мостовую овевает серебряный ветер. Флейта вздохнула и заговорила, немного печально, немного ласково, так что в какой-то момент ты почти уверилась: вот сейчас инструмент запоёт человеческим голосом. Но мелодия смеётся, подхватывает тебя, и в следующий миг ты сдерживаешься, чтобы не запеть самой. И слушаешь, слушаешь… Музыка опять, как тогда на площади, будит какое-то забытое чувство, и тебе кажется, что ты живёшь тысячу лет, и тысячу лет знаешь флейтиста, а это, творимое сейчас волшебство – и есть жизнь, такая, какой она создана. Всё остальное – сон, временами занятный, временами пугающий, но когда ты проснёшься… когда все проснутся, будет именно так. Сколько времени прошло? Время свернулось клубком и исчезло, а может, и не было его никогда. Музыкант улыбается одними глазами, и глаза эти смотрят пристально, прямо в душу, а в глубине их горит зелёный огонь. Ты очнулась, и поняла, что он уже давно не играет, а просто стоит и ждёт, когда ты придёшь в себя.

- Спасибо, - говоришь ты беззвучно, одними губами.
- Будь осторожна, - он чуть усмехается. - На свете есть всякие напевы и всякие инструменты. Например, я мог бы сделать так, чтобы ты плакала или спала. Можно вызвать страх или буйное веселье. Или заставить плясать до упаду тех, кто совершенно этого не желает.
- Можно сделать… что угодно? – тебе страшно и спокойно одновременно.
- Почти. Некоторые вещи, конечно, не вызвать никакой флейтой… Хотя музыка – один из самых древних видов волшебства. И один из самых сильных.
Где-то ухает вяхирь. Плющ, увивший стену, чуть подрагивает от ветра.
- Это правда, что ты собираешься извести крыс? – спрашиваешь ты неожиданно для себя самой.
Флейтист молчит и смотрит изучающе. Уголок его губ чуть поддёрнут вверх, и трудно понять, когда он шутит, а когда серьёзен. Но знает он явно больше, чем говорит, в этом сомнений нет.
- Ты мне снился. Ты и ещё один… человек. В городе случится что-то плохое?
По лицу собеседника мелькнула едва заметная тень, а взгляд стал костром в лесной чаще. Странное выражение – внимательное, будто он желает увериться, та ли ты, кем выглядишь.
- Везде и во все времена может случиться что-то плохое, - говорит, наконец, задумчиво. – Войны, болезни, неурожай…
- Это будет мор. Моровое поветрие, да?
Он опускает голову, и ты, холодея, понимаешь, что права.
Больше ты ничего не спросишь – знаешь откуда-то, что он не ответит. Стоишь долго, неподвижно, скользя взглядом по крышам внизу, по пушистым облакам. Солнечный луч трогает лицо и шею.
- Хорошо. Обещаю тебе: прежде чем это случится, я выведу из города всех, кто меня услышит и захочет уйти.

Ты молчишь. По мосту через Везер приходит смерть. Или ангел?

***

- Ты так и не пригласишь меня войти, святой отец?

Он явился снова, воскресным вечером. Бонифаций уже знал по опыту – Чумной Поводырь приходит трижды. Обычно к тому, кто готов принять удар на себя. Заметив на пороге кривую тень, он тотчас отослал Адалстана в скрипторий, потом сотворил крестное знамение и встал, закрыв собой дверной проём. Нищий чуть отступил.

- Ты, ведь, получил мою весточку? Хе-хе. Поговаривают, будто кое-какое ценное имущество попортили крысы… Это только начало. Ты упрям, как вол, святой отец, - всегда шипящий голос вдруг звякнул сталью. - Что ж, посмотрим, поможет ли твоё упрямство пережить чуму. От тебя сейчас зависит весь город. Только от тебя одного. Ты один, святой отец. Ты понимаешь это?
-  Заткнись и убирайся вон! – священник чуть было не сорвался в крик. Угрозы не были пустыми, он знал по опыту. По горькому опыту Бремена и Магдебурга.
Ледяной взгляд скользнул через порог.
- Ты – лучшее доказательство того, что людям нельзя делать добро. Оплюют за каждое дело. Я предложил тебе договор. Я предупредил тебя дважды. Беда надвинулась, а ты не хочешь предотвратить её, хотя это вполне в твоих силах. Заплати мне.
Настоятель стоял в дверях неподвижно, как изваяние.
 - Ты пожалеешь, - прошипела змея за пазухой.
- Смотри сам не пожалей, адово отродье.

 Дверь захлопнулась так же резко, как в прошлый раз. Пламя свечей дёрнулось испуганно, но устояло и через мгновение горело ровно.

***

Бьют часы на старой башне. Деревянный ангел поднимает меч. Поднимает и опускает.

Где-то далеко за сёлами, за полями, за лесом солнце выглядывает из-за края мира раскалённой медной монетой, медленно вплавляется в холодный горизонт. Город спит, и снятся ему переливы пастушьего рожка. Они мечутся по улицам, отражаясь от стен, в хрупком пространстве на границе яви и забытья. Так, наверно, кто-то сзывает облака на небесных пастбищах. Ты лежишь, вполне сознавая себя, но не будучи в силах – да и не желая – сбросить странное оцепенение, которое обволакивает, как патока. В этом полусне ты видишь городскую площадь и улицы, расходящиеся от неё лучами. Видишь тёмно-серые камни, вымостившие землю, и эти камни оживают на глазах. Они шевелятся тысячами мохнатых спин и кожистых хвостов. Беспорядочное на первый взгляд движение постепенно обретает цель. Крысы текут отовсюду, скапливаясь на улицах, и, повинуясь прихоти флейты, живыми потоками устремляются к реке. Чтобы, добравшись, влиться в неё и… утонуть? Уплыть? Крысы – отличные пловцы…
Проснувшись, наконец, ты выбираешься из-под одеяла. Открыв ставни, долго смотришь на пустую улицу. А потом появляются припозднившиеся люди. Они выходят из своих домов заспанные, немного удивлённые, сами не понимая, чему. Ты глядишь на них и тоже не можешь понять: слышал ли кто-то ещё во сне звуки пастушьего рожка?

***

Бьют часы на старой башне. Смерть звонит в деревянный колокол.

Крысы исчезли. По городу ползут слухи, что никто вот уже три дня не видел ни одной. На четвёртый день до горожан доходит, чьих это рук дело.
- Слыхали, дудочник-то слово сдержал.
- Да уж, крыс было, что вшей у вашей прачки, а теперь – как бабки отшептали.
- А может, и так. Только не бабки, а вот сам он и отшептал.
- Да ладно! Ты видела, что ли?
- А ты думаешь, как он их повывел за раз? Дудкой своей пришиб? Колдун он, говорят тебе!
 -Точно. Как есть колдун. Так это что ж ему, окаянному, магистрат – золотом?..

На пятый день на крысолова уже косятся в открытую. Толпа снова обступает его, но любопытство это другое, не праздно-доброжелательное, а сумрачное, напряжённое, готовое прорваться бурей в любой момент. Он всё так же приходит играть на площадь. К нему лезут с расспросами: что за чудо такое? Уж не дьявольской ли силой, спаси Господи? Крысолов отшучивается, смотрит лукаво и играет на флейте.

А на шестой день кто-то изловил у себя дома гамельнскую казнь. Крысу принесли на площадь и бросили музыканту под ноги. Вокруг царит почти радостное возбуждение. Толпа теснит, сжимает со всех сторон, а за ней распахиваются ставни, высовываются головы, глядят во все глаза. Ты пытаешься протолкнуться поближе, сквозь плотно сомкнувшиеся плечи и спины и такой же плотный запах человеческих тел. Безуспешно. Злое внимание нарастает, похоже, с каждым ударом сердца. То тут, то там раздаются невнятные выкрики, но ясно, что ещё немного, и кто-то самый отчаянный поддастся угару, а остальные по ходу дела поймут, как поступить с колдуном, и втянутся в мутный водоворот. Из самой гущи швырнули гнилую репу. Она разлетелась у ног Крысолова вонючими ошмётками. Толпа уже почти ревёт, отдельные возгласы тонут в этом рёве, кольцо стоптанных башмаков и босых ног всё сужается, какой-то парень в залатанных брэ, стоявший ближе всех, уже схватил флейтиста за локоть, и ты непроизвольно закрыла рот ладонью… Удар колокола рухнул с неба, как раскат грома. Каждое воскресенье этот колокол мерно, с полным на то правом гудит посреди Гамельна, собирая людей на мессу. Каждый день он считает часы: первый, третий, шестой, девятый. И люди идут на его зов, и Гамельн не мыслит себя без этого гула. А сейчас звон оглушил одуревшую площадь. Головы вертятся туда-сюда, взгляды устремляются сначала вверх, к колокольне, а потом – невольно падая вниз – натыкаются на стоящего в дверях собора человека. Высокого седого человека с бледным лицом и сжатыми губами. Ты повторяешь этот всеобщий незримый путь и краем глаза видишь, что руки опустились, крики стихли, а Крысолов уже молча и быстро идёт сквозь толпу. Не ты одна боишься отца настоятеля.

Здесь больше нечего делать, но твой рукав трещит в чьих-то цепких пальцах.
- Эй, рыжая, а ведь ты с ним якшалась!
Это бондарь, живущий от вас через дом. Ты встречаешь его почти каждое утро, идя за водой: ты с пустым ведром, он – навстречу с полным. Сейчас на его лице застыло то самое выражение, когда что-то очень нужное, загодя присмотренное в лавке, уводят прямо из-под носа.
- Ты с ним трепалась на площади. И потом ещё в том проулке. Видели тебя. Люди всё видели. А ну говори, как он крыс уморил. Говори, ведьма!
В глазах у него такой жадный огонь, что ты зажмуриваешься. И уже в темноте, за ставнями век, чувствуешь, как хватка ослабевает. Ты открываешь глаза не сразу, сначала один, потом второй. Бондарь лежит на спине, рукой заслонившись от нависшего над ним Гайдина. В следующее мгновение твой жених уже тащит тебя прочь, в тёмные недра улиц. Молча. Не обозвав, по своему обыкновению, ни дурой, ни ведьмой. Ты ему благодарна.

И ещё ты знаешь, что увидишь во сне нынче под утро.

***

- Помоги нам, прошу Тебя. Город в Твоих руках. Сейчас и всегда. Мне ли не знать.

Не оставляй меня одного.

***

Бьют часы на старой башне.

Рассвет выдался прохладным. С Везера тянет сыростью. Когда ты, ёжась, выходишь за порог, по площади стелется одеяло тумана. На этот раз всё иначе – ты без труда вынырнула из дремотного оцепенения сразу, как только заслышала тихие мелодичные переливы. Оказывается, есть в этой флейте что-то и от маленьких серебряных колокольчиков.

Их собралось много, наверное – больше сотни. Ты пробираешься сквозь толпу детворы, обступившей человека с флейтой. Да человек ли он вообще? …Самому младшему мальчишке, наверно, около шести. Белобрысый и чумазый, тот стоит, почти не двигаясь, с мутноватыми глазами и дурашливой улыбкой на круглом лице. Никто не резвится и не кричит. Они внимают музыке, как взрослые, уставшие после тяжёлой работы. Как змея – одноглазому факиру в чалме, которого ты ребёнком видела однажды на ярмарке. А ближе всех к Крысолову стоит Адалстан, точь-в-точь как дети, слушает его и не сводит глаз. И больше – никого. Совсем никого в целом городе.

Сейчас музыкант повернётся, подмигнёт тебе и направится к городским воротам, уводя за собой чьих-то сыновей и дочерей, братьев и сестёр, о которых долго ещё будут плакать и вздыхать, когда чары рассеются. Тех, кого он обещал спасти. А прочие останутся. Останутся встречать таинственное бедствие, которое обрушится на Гамельн… когда? Никто не знает. И тётка останется, и Гайдин, и Юхан. И приветливая глупая молочница, и злющий бондарь, и те, другие – все, кто не проснулся, не услышал…
- Куда ты их поведёшь? – твой голос дрожит от холода и волнения.
Он смотрит на тебя и улыбается, сначала одними глазами, а потом и губами, немного неловко, продолжая играть, и становится ясно, что ему нельзя прерываться. Что он должен успеть до восхода солнца.

***

К вечеру отец Бонифаций почувствовал жар. Он почти ждал этого.
Прикасался ли он к изгрызенным крысами книгам? Конечно, да. Увидев в скриптории опрокинутые подсвечники и раскрошенные огарки, оттолкнул Адалстана и схватил толстый переплёт, а из него посыпалась бумажная труха. Причетник за спиной бормотал что-то в полголоса. ...Бедный Адалстан, где-то он сейчас? Настоятель тоже проснулся туманным утром, тоже услышал серебряные переливы. Он ни в чём не винил полоумного служку.

Когда стемнело, он заперся в капелле. Здесь его не найдут. Догадаются, в чём дело, и не станут ломать дверь. Отец настоятель будет лежать здесь, рядом с мощами Святых. Мысль эта даже успокаивала, но Бонифаций никогда бы себе в этом не признался.

Его бил озноб. Деревянная скамья была холодной как камень. Руки ослабели, спину прошибло потом, а голова превратилась в соборный колокол. Священник закрывал глаза, и мир заволакивало багряным. Открывал – и погружался в непроницаемо-чёрную мягкую тьму. От этого становилось немного легче. Иногда ему казалось, что статуя Мадонны, и спинки скамей, и вощёная крышка реликвария тихо светятся в темноте. Он знал – этого не может быть. Начинается бред. И шипящий голос, что доносится сквозь мерное гудение колокола – тоже бред. «Все тебя покинули, святой отец. Где же твой служка? Сбежал? Хе-хе».
…Сколько времени прошло? Темнота и биение колокола. Биение сердца. Его как Иону проглотил кит, и плавит теперь в своём жарком чреве. Или уже исторг, и теперь он сидит на дне океана, а сверху давит, грозя раздавить, неимоверная тоща вод. И сердце стучит всё громче. Отец Бонифаций очнулся. Стучали в дверь. Настойчиво и, видимо, уже давно. Кто может придти в капеллу глубокой ночью? Он перевёл дыхание, с трудом поднялся и отодвинул засов. На пороге стоял юный причетник.

- Адалстан везде искал, но никого не было. Потом пришёл сюда.
Настоятель не знал, чего хочет больше – то ли надавать ему тумаков, то ли обнять изо всех оставшихся сил. Но сам только сжал губы, подался назад и медленно, тяжело осел прямо на пол.
- Ещё Адалстан видел страшного деда в лохмотьях. Страшный приходил к собору. Просил войти. Адалстан прогнал его! Страшный теперь не вернётся.
Он опустился на колени и приложил ладонь к горячему лбу священника.
- Ай-ай, лихоманка. Должно быть, отец простудился за прошлой вечерней. Но к утру всё пройдёт. Всё пройдёт. Адалстан знает.
Бонифаций посмотрел на него – в предрассветном полумраке капеллы уже можно было что-то разглядеть – и улыбнулся, широко и светло. Он почему-то сразу уверился, что так и будет.

***

Осенью вас обвенчали. Гайдин напился по такому случаю до беспамятства. Его деревенские родственники, ещё державшиеся на ногах, приволокли и уложили на широкую кровать человека, единственным признаком жизни которого было тяжёлое, сбивчивое дыхание. Ты всю ночь пролежала рядом, без сна, разглядывая в мерцающем свете лучины трещины на потолке чужого дома и, почему-то, боясь пошевелиться.

Моровое поветрие, хвала Господу, пока не приходит. Сентябрь брызгает холодным дождём, прибивает летнюю пыль, веет свежестью. Река несёт опавшие листья. Под мостом кое-где торчат жёлтые космы травы, листья набиваются туда и застревают в колеблемых водой гривах. Ты приходишь на мост, опираешься на тонкие перила, смотришь вниз и прощаешься с летом. Октябрь задует сильнее и холоднее, будет иногда схватывать землю инеем, а лужи – тонкой, как слюда, ледяной коркой.

Весь следующий, послесвадебный день лил дождь. Гайдин провалялся в постели, почти ничего не ел и ни с кем не разговаривал. А сегодня с ним просто сладу нет. Его раздражает всё, от нечисто вымытой посуды и не там стоящей метлы, до молодой жены, не вовремя подвернувшейся под руку. Последней каплей, переполнившей чашу терпения – ты так и не поняла, когда и чем эта чаша успела так щедро наполниться – стал разбитый бокал. Зелёный, с пузырьками в толстом стекле, привезённый троюродным братом жениха нарочно к свадьбе из Богемии. Ещё утром он был с почестями водружён в буфет, а теперь, на закате – только осколки, брызнувшие по всему полу. Ты думаешь, что его спихнули крысы. Крысы, которыми оборачиваются в тёмных углах людские грехи. Гайдин молча смотрит на этот разор, наливаясь злостью, а потом, резко повернувшись, без единого слова бьёт тебя по лицу. Не щадя, наотмашь. Губы мгновенно немеют, и вслед за ними немеет душа. А вот слёзы смыкаются радужной пеленой уже только на улице, по дороге на мост через Везер.

Бьют часы на старой башне. Смерть звонит в колокол. Ангел поднимает меч. Поднимает, чтобы снова опустить. Город пытается уснуть. Гаснут подслеповатые окна, где-то раздаётся ещё звон посуды, голоса, плеск поды, стук копыт, собачий лай. Сидит над книгой отец настоятель. Спит церковный служка и блаженно улыбается во сне. По мосту идёт человек. Ты не сразу замечаешь его в вечернем мареве за пеленой дождя. Капюшон скрывает лицо почти до половины, но что-то в движениях, в походке… И ты бежишь ему навстречу, не останавливаясь, пока не узнаёшь вдруг, что дождь кончился, и вечер прозрачен, как богемский бокал, только не зелёный, а тёмно-синий. И часы на башне стоят. А человек, пришедший по мосту через Везер, держит тебя за руку.

***


Рецензии