Все перемолется

По телевизору, по всем каналам, которых, правда, было всего два, показывали очередной съезд компартии, эпохальный, как и все предыдущие, полный свершений, много обещающий своему народу и клеймящий позором мировое зло, империализм, мешающий диктаторам от имени пролетариата в этом благом пламенном порыве.
Смотреть и слушать это вранье стало утомительно и скучно.
— Выключи быстро! — это был приказ, данный маме моим отцом, представителем воинственного племени сванов. Мама, дочь менгрельского князя, знатностью происхождения вполне имела право проигнорировать окрик мужа, но, лишенная благородного сана лицами, выступающими сейчас на экране телевизора, резко выдернула шнур из розетки, и лишь потом спросила:
— Почему?
— Попугаи разлетятся. Вот заливают, даже не закусывают. Я и не знал, что такой маленький ящик может вмещать столько говорящих сладкоголосых птиц.
Партийная верхушка шуток не понимала, одобряя строительство дома призрения для лечения от недуга невменяемых. Как говорится, если ты такой умный, что же не в психбольнице?
— Придержи язык. Время сложное! — посоветовала мама.
— Хорошо! — согласился отец. — Включи телевизор, а я пойду куплю клетку.
— Для чего нам клетка? — не поняла она.
— Должны же попугаи где-то жить?
Было начало июня, и летний дождь, теплый, с крупными каплями размером с перепелиное яйцо, лил три дня и три ночи, не переставая. Капли падали, ударяясь о земную твердь с тихим шипением, пузырились и лопались, словно те самые перепелиные яйца, которые разбивают на раскаленную сковороду во время приготовления вкусного завтрака. Верный признак продолжительности светопредставления. Море бушевало и ревело, рычало, как сидящий на цепи раненый лев. Текли мутные ручьи, все разрастаясь и набирая силу, ищущие союзников для озорства и шалости, грозя со временем перерасти в тот стихийный разгул, который часто оканчивается для человека печально.
Отец поднялся с дивана, оделся, взял на руки маскировочный халат, выменянный у военных за чачу, в придачу получивший и щенка немецкой овчарки, постоял на веранде и вышел на крыльцо. Накинув на себя длинный брезентовый плащ с капюшоном, он походил теперь на монаха, в ненастье собравшегося на молитву.
— Ты куда? — удивилась мама. — Дождь же на дворе.
— Да? — Еще сильнее удивился отец. — А я думал, мне мерещится.
Он встал у бетонной вазы, венчающей лестницу, и начал ловить капли падающего дождя, стараясь удержать их в раскрытой ладони. Читающий пугающе много, видевший, знавший и познавший не меньше, с экспериментом с каплями, конечно, он удивил меня.
— Парники пропали! — Уже спустившись с лестницы, сообщил он.
Прозрачно-матовые обрывки целлофана плавали на переднем дворе.
— Я вижу! — ответила мама, с веранды изучающе поглядывая на недавно цветущий огород за домом. Недозрелые помидоры, огурцы, арбузы, маленькие, будто игрушечные, слетевшие с деревьев неспелые плоды персиков и груш (яблоки продолжали держать оборону) — все плавало в мутной жиже. Плохо, что поток смывал и плодородную почву.
— Ты куда? — Опять заинтересовалась мама, увидев решительно идущего к воротам мужа, пропустившего мимо ушей ее предупреждение о непогоде, и без того уже очевидной.
— Пойду на пристань, посмотрю, пригнал ли Ной свой ковчег? Как бы потом не было поздно.
— Иди, иди! Буду знать, где искать тебя пьяного! — обреченно разрешила она мужу, забывшего попросить разрешения на отлучку из дома.
Под громадным стволом грецкого орехового дерева патриарших лет стоял Нико Адамия, промокший до последней нитки. Собеседника в первую очередь привлекали его глаза, удивительно мудрые, живо сиявшие на лице, а чистый, неторопливый голос с плавной речью заставлял данного собеседника слушать его, даже если разговор был нудный и пустой.
— Ты что под деревом стоишь, выгнали? — участливо спросил отец, открывая калитку и одновременно
убирая со лба капюшон, сползающий к глазам и мешающий видеть щеколду.
— Кто выгнал, свинью жду! — кратко объяснил
Нико, утоляя любопытство соседа. Отец рассмеялся.
Получалось, что хрюшу могли притащить волны, раз она
не явилась сама, а этого можно было ожидать не скорее
подогнанного на пристань Ноем своего ковчега.
— Ну жди, жди! — Наложил отец положительную
резолюцию на нахождения Николоза под грецким орехом на его же, соседа, участке, ветвями осеняющего
демаркационную линию из сетки-рабицы и свисающие
над нашим садом, ответными мерами покрывающими их
двор ветками нашей яблони.
В неурожайный год ореха мы рвались принудить соседа спилить ветки, но мощные ветки дележа служили для тенечка в знойные дни, да и уверенность скорой выгоды дармовыми орехами удерживали нас в рамках добрососедства и выгодного взаимопонимания.
Отец шел по дороге, высокий, статный и сухопарый, старательно перепрыгивающий через лужицы. Слегка прихрамывая, следствие неудачного падения в детстве, он напоминал седока, готового оседлать скакуна. До дома Вахо, его младшего брата, лучшего барабанщика и веселого и искрометного рассказчика, было десять минут ходьбы.
Под забором дома его брата, в канаве, стоячая вода превратилась в бушующий поток.
Чичо и Кико, девятилетние сыновья моего дяди Вахо, пускали в свободное плавание бумажные парусники, стоя по колено в воде.
— Где ваш отец? — спросил он, отвлекая племянников от регаты.
— Дома одна мама! — Ответил Чичо, старший , рожденный раньше своего брата всего на несколько минут.
— А где другие ? — Можно подумать, матерей у них — великое множество, но мой отец любил пошутить.
— Не знаем! — Проплывая мимо шутки, даже отдаленно не дошедшей до них (может еще из-за ненастной погоды?), честно ответили братья, взявшие на себя равную ответственность за правдивость ответа.
В хлебном магазине Арчила, расположенного у входа на рынок, было не протолкнуться. Увлеченные игрой в нарды на интерес, они проморгали появление моего отца, вошедшего в зал с надвинутым до бровей и ниспадающим до пятки маск-халатом пограничников.
— Куда только синеглазые смотрят? — Как бы призывая милицию на голову приятелей, занявших не ту очередь.
— Варлам! Мы, что, закон нарушаем? Просто играем, да! — Ответил Бондо, одноразовый самовыдвиженец в делегаты.
— Без меня? — Пристыдил его отец, признавший его полномочия и тут же давший знать, что они иссякли и поздоровался со всеми.
Дождь лил рьяно и ожесточенно, будто хлестал землю по лицу за некие провинности. Ручьи росли, ширились, убыстрялись и соединяясь с себе подобными ручьями, образовывали стремительный поток, подчищавший город и несший по его улицам пустые спичечные коробки, разноцветные обертки конфет, полные вранья газеты, арбузные корки и вбрасывающий весь этот мусор в речку Уодуг, которая подобно дрожжевому тесту на кухне, разбухало, уже впадающая в Черное море ощутившей себя важной, полноводной рекой.
Поиск ковчега Ноя за ненадобностью отменялся. Отец нашел спасение в игре нарды...
...Поздней ночью, ближе к рассвету, мама поняла, что с мужем случилось неладное. Не мог он, еще не случалось такого за двенадцать лет, чтобы не пришел домой ночевать, даже когда работал мельником. Любивший шумные застолья с друзьями, пусть и пьяный, но он шел домой, хотя имелась комнатка с кушеткой для отдыха на мельнице.
— Ты уж поаккуратней, в речку не упади! — Просила его мама, заботливо перебинтовывая ему разбитую голову. — Кто тебя так?
— Много последователей у тебя. — Отвечал отец и шел спать.
Дождь перестал лить, небо прояснилось, выглянуло солнышко. Беспокойно поглядывая на дорогу, мама сказала мне.
— Сынок! Одевайся и поезжай в город. Может, твой
отец у Отара остался дома ночевать, зайди к ним.
Автобусная остановка порадовала меня отсутствием знакомых. Драка, кто первым заплатит за проезд, отменялась, но город меня огорчил. Ни семья дяди Отара, ни друзья отца не ведали, куда он мог деться, уехавший вчера в шесть вечера домой.
Оставалось хвататься за иллюзию, что отец решил погостить у родственников в горах, но эта версия не стоила и ломанного гроша.
У универмага «Гунда», напротив райисполкома, в сквере, я увидел Антиссу, любовницу деда, о которой наслышана была даже бабушка, и поздоровался. Она ответила демонстративным пренебрежением, отворотив лицо и не удостоив ответным приветствием. Видать, дедушка давно не заглядывал на ее огонек, греющий его все слабее и слабее. Антисса была укутана в черное, как кокон. Горевала, бедняжка, по мужу, разбавляя свою безутешность тайными встречами с дедом. Тщательно отштукатуренная и перемалеванная тушью, помадой, маникюром, она несла себя гордо и независимо. Для усиления эффекта своей привлекательности ей недоставало выплеснуть на себя тюбик с краской.
Я открыл калитку и вошел в дом. Мама сидела с серым лицом от ночного бдения, задумчивая и слегка отрешенная.
— Ну что? — Устало спросила она, едва я перешагнул через порог.
— Никто не знает, где он. Уехал из города в шесть часов вечера и все. — ответил я.
— Что все? — Встрепенулась мама, и испытующе, вопрошающе посмотрела на меня.
Тщательно прибранные комнаты насторожили меня, хотя мама всегда оставалась чистюлей, но сейчас это носило нагрузку непонятной тревоги. Крестьяне так старательно наводили порядок при свадьбах или похоронах. Свадьбы пока что не намечалось.
Мама замерла и прислушалась, посмотрела на меня, слышу ли странный гул, вышла на крыльцо. Я пошел за ней. Причитания и вопли нарастали словно волна.
По совету модной в Туа Дуге гадалки бездетные бабушка и дедушка взяли из высокогорной Сванетии мальчика и усыновили его.
— Гадалка сказала, — утверждала бабушка потом, —
у тебя самой появятся три сына.
Отец мой взрослел и входил в жизнь, красочно увешанную транспарантами и гладкой проложенной дорогой
из съездовских цитат к действию. Я было призадумался,
родиться ли мне в такое счастливое время для детства,
но не дождавшись намеков на перемены к лучшему, наблюдающий из укрытия, утробы матери на жизнь, явил
себя миру, побаловав родителей, бредивших в ожидании
меня. Когда я взрослел, расправляющий крылья и собирающийся взлететь, чтобы воспарить над суетой жизни,
отца уже не стало, покинувшего сей свет не от дряхлости
лет и застигнутый болезнью.
Сваны — народ воинственный, совестливый, гордый: лицемеров презирающие, глубокомысленно умничающих избегающие, клятвенных обещаний, забытых тут же, не
раздающие — таков обобщенный портрет моего отца, который был истинным сыном своего народа.
— Дающий слово, сынок, еще не мужчина. — сказал
он однажды. — Сдержавший его, да!
Не удовлетворяясь той правдой, о которой писали в газете с одноименным названием, он рвался добиваться справедливости от местного партхоза, тем самым приравнивающий себя умопомраченным, ибо в его порыве присутствовал симптом легкого сумасшествия — сомнение.
— Уйду в лес абреком! — выпивший, грозно обещал он, пугая меня, ребенка, представляющего измученного холодом и голодом отца в непроходимых дебрях, бегающего от зверей и власти.
— Что там будешь делать? — весело спрашивала мама, для видимости начиная собирать ему вещи.
— Еще не знаю! — честно отвечал он.
Кстати, о птичке, то есть о лесе. Весной наша индюшка начала уходить в сторону леса, раскинутого за черной речкой, под горой Мугудзы, а вечером возвращаться домой за положенной ей порцией кукурузного зерна, уже заканчивающегося у нас.
— Высиживает птенцов, или снюхалась с диким
перелетным индюком и у них брачные дела. — сделал предположение отец.
Мама долго следила за индейкой, но не находила укрытия гнезда с яйцами. Когда это ей надоело, мама поймала птицу, намазала ей аджикой заднюю мягкую точку и отпустила, последовав вслед за беглянкой. Кулдыкая в гнезде, прикрытом листьями папоротника, мама нашла индейку и препроводила домой, неся в фартуке яйца...
Первый раз в первый класс я пошел из дома, недавно купленного отцом. Большой фруктовый сад, впереди
дома — ровная футбольная поляна, за виноградными рядами море, справа от дома черная речка, левее — белая, горная, чистейшая река, полная рыб, близость школы, новая школьная форма — все устраивало меня, пока не раздался звонок и учительница на уроке не обрадовала нас, поздравив с началом праздника, растянутого, оказывается, на десять лет.
Так паршиво, наверное, чувствовал себя Наполеон в ссылке на острове Святой Елены, как я на втором уроке, уже знавший о десяти годах, отведенных на любовь к школе.
Все предметы мне давались легко и непринужденно, но прошедшие школу знают и согласятся, до чего же необъективны учителя, так что мои двойки это их заслуга, а не моя.
Однообразие надоедает даже ленивому, вот я и начал с четвертого класса прилежно учиться, стараясь, по возможности, еще понять и выученное. Как бы там ни было, скоро я стал отличником.
— Тебе не стыдно нас позорить? — Спросил меня
одноклассник Ростом, успевший стать в позу боксера,
собравшегося провести апперкот.
Этот дешевый трюк провести ему я не дал, так как тоже дружил с физкультурой.
— Чем же? — спросил я, заранее зная ответ.
— Ты умный, мы дураки? — Вместо вопросительного возгласа ему стоило бы воскликнуть.
Спрашивайте в детстве раннем, друзья, потом необходимо ответы искать самостоятельно, ведь вопросы задают неудачники. Ответы у лиц, ставшими ответствен-ными, считающих ниже своего достоинства, достоинства твои собственные.
— Во нас сколько? — показал Ростом на наших одноклассников.
— И что? — с вызовом спросил я.
— Можем поколотить за милую душу.
Я сторонился его, в одиночку похожего на трусливого хорька, героя — с друзьями, а после смерти Тенгиза и вовсе возненавидел.
...Я перестал заводить записные книжки с телефонами, просто пишу на листке и временами выкидываю, чтобы не вычеркивать уходящих...
Учился у нас в классе Тенгиз, медлительный, к осени десятого класса выросший в великана. Последний год учебы оказался последним годом его жизни. Он имел характер покладистый, голос тихий, был стеснительным... Побаливает сердце, вспоминая его, с бледно-зелеными глазами, бровями-иголками у переносицы, большелобого, с остриженными «ежиком «волосами, с робкими юношескими усиками...
Так и видится мне он, лежащий в гробу в день похорон, под брезентовым навесом, утопающий в цветах. Помню окаменевших, живых мертвецов — его родителей, лишенных единственного сына. И по сей день тяжело мне вспоминать их: с пересохшими слезами, мычащих от боли и тоски, с разлетевшимися на куски разорванными сердцами, уже чуждым органом внутри их тела. И картину с Тенгизом, шагающим вверх по лестнице, где надломилась под ним роковая шестнадцатая ступенька.
Не по совету ли Ростома я не взял Тенгиза в футбольную команду, на игру между классами в тот сентябрьский день. Да, был неуклюж, медлителен, но можно же было в ворота его поставить и он бы остался жив и ветка инжира не предала бы его.
Хлеб-соль с друзьями, с продолжительным застольем; усовершенствование сортов персика скрещиванием; чтение, шахматы и особенно футбол, были смыслом
жизни моего отца, не считая, естественно, семью. Здесь он отличался повышенным требованием сторонника патриархата. Болея за наше «Динамо», любил московских «торпедовцев» Стрельцова и Воронина. Кумиров из футболистов мы не создавали, уже сотворенных без нас обожанием болельщиков.
Отец часто брал меня в Леселидзе, на предсезонную тренировочную базу тбилисского «Динамо», в тридцати минутах езды от Туа Дуга. После очередной поездки мы возвращались обратно домой счастливые, переполненные радости просмотром товарищеской игры. Видели живых Месхи, Метревели, Котрикадзе, Сичинава, стояли рядом с ними, подавали настоящие кожаные мячи.
И тогда, бывало, болельщики спорили до хрипоты, ссорились, рвались в драку, но чтоб на простом, товарищеском матче, такого еще не случалось, пока отец в тамбуре во время курения не повздорил с имеющим другое мнение, незнакомцем.
— Выходим! — Крикнул он нам, вбегая в переполненный людьми вагон и резко потянул за красную ручку
стоп-крана.
Электричка вильнула хвостом, как ускользающая змея, сердито подпрыгнула, пробуя продолжить движение и затормозила со скрежетом, выбивая колесами искры. Мы выпрыгнули и увидели испуганные лица оставшихся в вагонах.
— Что случилось, Варлам? — Спросил Георгий Ясонович, дядя, когда мы спустились по насыпи и дошли до дороги.
— Я этому фраеру всадил в живот. — Еще находясь в возбуждении, сказал мой отец.
— Ты с ума сошел? — Захотел Ермиле, живший у поворота на «Золотой берег», диагноз болезни узнать у больного. — Зачем финку брал?
— Какую «финку», Ермиле? — Не понял отец. —
Я ему заехал острием зонта...
Родителей любить — много ума не надо. Кого больше, маму или папу, каждый дурак решает сам, ибо они целое для нас, и делить их на проценты я отказываюсь.
Без моего отца не было бы мамы, родившей меня, и обожавшего его, цельного, как гора, чистого душой, как воздух на ее вышине, и взрывоопасного, как динамит.
Мысленно возвращая в жизнь, — с позволения Создателя, — моего отца, с его сияющей улыбкой, доверчивыми глазами, слышу...
Э-эх! Если бы холодные горы умели говорить...
Благословенные дни беззаботного детства закончились. Мама распустила волосы и вышла за ворота. Рыдание и причитания ширились, приближались. Впереди толпы шла моя бабушка и царапала себе лицо, рвала волосы.
— Варлама убили! — Услышал я, теряя сознание.


Рецензии