Я даме ручки целовал
от засилия и всепоглощающей мощи порожденного им Хлестакова.
Не видать у библиотеки и Достоевского, присевшего на дорожку перед встречей с вечностью, уставший, огорченный и расстроенный от количества совершенных преступлений без наказаний, готовый на суде Божьем спросить у Создателя.
— Это все, на что способен ты?
Горько Горькому. Разочаровал его воспетый им Буревестник.
Толстому ли не знать, кто спаивает народ, победивший супостата, но плененный и добитый равнодушием клерков, продолжающие быть благодарными властителям за счастливое детство и старость и за дозволение голосовать на выборах за них.
С воем сирен мимо проносятся мнимые вершители судеб, признательные лихолетию и добытому образованию за нерожденных гениев, способных ославить в века, да еще и грозно спросить с них за потемкинские деревни, расцветающих по всей стране.
Пушкин. Гоголь. Толстой. Какие были имена, какие настали времена, порождающие манкуртов.
Чичиковы, выросшие из самозванцев. Безысходность Чацкого, породившая Раскольникова. Мармеладовы и идиоты. Все смешалось в голове у контуженных временем...
Я покинул Пушкина, уже озорничавшего и шарившего рукой за пазухой в поисках камня и через пять минут я оказался в укрытии, еще больше полный тревог и мрачных предчувствий от предстоящей встречи.
Я был на голову выше сегодняшнего дня, если не считаться с реальностью, которую ненавидел, потому что уже звонил в дверь, где меня ждали, как ждут волки
овцу и где я становился на две головы ниже, когда оказывался внутри логова.
Легко изменить ход истории. Достаточно истребить сотни и тысячи врагов; а попробуй изменить свою налаженную жизнь, сытую и спокойную.
— Садись! — Велела Света, только я вошел в комнату и снял пальто.
— Не мешало бы поцеловать меня. — обиженный сухим приемом, сказал я, подставляя ей щеку.
Она испытующе посмотрела на меня, будто прикидывала, осилю ли я тяжелый груз, который она собиралась нахлобучить на мою спину, и проигнорировав мое невинное желание, спросила.
— Хочешь правду?
— Если нормальная фигня на повестке дня, то валяй.
— Ты считаешь себя мужчиной?
— Конечно! А ты думаешь иначе?, — удивился я.
— Самоуверенный дурак. Тебя только унижение
может остудить. Если мужское достоинство исправно
стоит на боевом дежурстве, думаешь, женщине больше
ничего и не надо?
Как незрячий водит перед собой посохом, так и Света водила языком, как ядовитая змея, готовая к смертельному прыжку. Я сник.
— Я же люблю тебя, Света! — Неуверенно я попытался отвести от себя мощь ее гнева.
Она успокоилась, но радоваться было рано.
— Уходи, Автандил, и больше не появляйся.
Не веря словам рассерженной женщины, я спросил.
— Это все?
— Все! И даже больше! Я устала быть послушной любовницей человека, у которого дома все хорошо, а он ездит по сторонам за наваристой добавкой. Мне опротивели твои дежурные букеты, фиговыми листьями служившие и ускоренные кроличьи упражнения.
— А как же наша любовь?, — спросил я, уверенный в силе приведенного аргумента.
— Спасибо тебе, конечно, за сынишку Илию. Я и он с пионерской наивностью прождали двадцать три года воссоединения семьи, но твои обещания...
Света повернулась спиной ко мне и разрыдалась. Не хотелось ей, наверное, видеть меня, столько долгих лет державшего ее сердце про запас, на всякий случай, как больной придерживает донорское сердце, противопоказанное ему медициной и от того ненужное.
Она продолжала плакать, всхлипывая. Я развернул ее и поцеловал. Она притихла, потом обняла и положила голову мне на грудь, уткнувшись лицом. Следы от потекшей черной туши с ресниц могли оставить следы преступления на пальто, облегчая моей жене расследование.
— Плевать!, — сказал я и тоже обнял ее.
— На кого плевать?, — насторожилась Света и перестала плакать, на всякий случай освободившись от моих объятий.
— Не знаю!, — честно соврал я.
— Талантам это свойственно, хрупкая детская беспомощность перед жестоким миром. — Весело сказала она и опять прильнула ко мне, уже укоряя себя, что не сдержалась и с готовностью приписывая все грехи в наших старых ссорах, поцеловала меня в щеку.
Женщина коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, и много еще чего лишнего сделает. Зачем мужчине взрослеть и мужать, когда есть слабый пол с сильными замашками лидера.
— Прости меня, истеричку!, — раскаиваясь и жалея о
сказанном в порыве гнева, попросила Света прощение. — Нервы проклятые, долгое ожидание дня твоего прихода, неопределенность и тревоги вымотали мои силы.
— Мир, дружба, любовь? — развеселился я и из коридора пошел в комнату, таща за руку Свету, светящуюся радостью и потянулся за стаканом недопитого красного вина, с лепестком уже увядшей белой розы на
поверхности.
— Нет, не мир, дружба и любовь. — Запротестовала она и полезла снимать с меня пальто. — А только любовь. Любовь. Любовь моя.
— Даже чаем угостишь? — Осмелел я, скидывая обувь с ног...
Ночь была сиротлива и темна. Ни луны, ни звезд. Пугающая тишина, охваченная безмолвием на земле.
Я открыл машину, щелкнув пультов сигнализации, вставил ключи в замок зажигания, приложил лоб к рулю и закрыл глаза. Холод, сырость и вселенский цинизм, надоевшие бешеные бега цен в обнимку с обнаглевшими нулями, сбежавшими словно из сумасшедшего дома. Несгибаемые, пламенные коммунисты, предавшие идеалы ради обновленной партии косолапых в обмен на дворцы с видом на озеро и со счетами тоже там, в Альпах. Люди, падающие в обморок от испуга, узревших пятна томатного сока на белоснежной сорочке актера, застреленного злодеем на экране и переживающие его предсмертную агонию, но раздраженные обилием крови убитых, показанных в новостях и ускоряющие журналистов: «Надоело, сколько можно чернухи. Подайте нам «Танцы с бедуинами на льду»».
Все просто и сложно в этом яростном и прекрасном мире. Рождается заря и наступает новый день и пора уставшему миру искать спасение в образе новорожденного младенца, ощупью ищущего молоко на груди матери (если, разумеется, грудь без силикона).
Появилась луна, бледная и согнутая, как серп без ручки.
Боится упасть на землю, цепляется за воздух. Она как фигляр со шляпой набекрень, небрежно надвинута на небо.
Крутится, крутится шар земной. День и ночь — сутки прочь... Этим летом, гуляя в саду, я видел стрекозу на веточке яблони. Подошел ближе, залюбовавшись, и расстроился до слез. Она оказалась приколотой иголкой от использованного, после принятия дури, шприца. Пацаны, скорее всего, баловались, совершенствуя свои навыки в жестокости с беззащитными, для вступления подготовленными во взрослую жизнь, полных коварства и патологического садизма. Нынче жизнь прожить — не поле-полюшко перейти.
Бомжи, просящие и призывающие к милости, в почетном карауле выстроившись вдоль дороги с протянутыми руками, скоро протянут ноги и их, как мусор, мусороуборочная машина скроет с изнеженных глаз, жаждущих спокойствия, тайно ждущих прихода Сталина, с уже готовыми доносами, в пухлых папках, на соседей и сослуживцев.
Уже некому станет жаловаться царю, что обидели юродивого...
Машина прогрелась. Я включил фары и хотя знал, что Света ждет у окна, когда я прощально помашу ей рукой, надавил на газ.
На Кутузовском проспекте, в доме напротив памятника Багратиону, меня ждали. Жена и плоды нашей любви — дети, наше будущее.
Какое оно, таинственное будущее, все увереннее и отчетливее проявляющее себя по мере приближения нас к концу дней наших, зависит от того, какое прошлое было у наших любимых.
Свидетельство о публикации №214083001671