Протестная тренировка русской души

   События, описанные здесь, являются художественным вымыслом только на десять процентов.
Все совпадения с именами людей, ныне здравствующими  или покойными, не случайны. То же касается параллелей с реальными географическими названиями.
Все полупрозрачные духовные и толстые физические намёки, а также прочую не понятую вами и не нравящуюся «якобы шизофреническую белиберду» прошу относить именно на свой счёт, ибо, если этого и не было, то, согласно теории вероятности - в части гипотезы о избыточности совпадений в сильно сжатом поле -  вполне могло  быть.

                The European Council on parallel worlds

 
ПРОТЕСТНАЯ ТРЕНИРОВКА РУССКОЙ  ДУШИ

«Большинство русских детей и молодёжи находятся в окружении иностранной среды, среди различных вероисповеданий и рационалистических сект»  .

              Из Предисловия к «Закону Божьему» протоирея Серафима Слободского.
             Holy Trinity Monastery, Jordanville, N.Y.  изд. 1967 г.

1
И был в восемьдесят третий год, в первый месяц, во второй день месяца Иезекилева местный Трамтарарам.
Покинул я мятежный отчий дом, сел на последний трамвай, а проснулся  вместо вокзала, где бы можно было запросто выспаться, на развилке у заводской зоны.
– Трамвай идёт в парк.
Приехали! Да ядрёный ж ты кролик!
Точно говорят: беда не приходит одна. Одна большая беда по закону тяготения…
А я утверждаю, что по закону вращения: чем сильнее вращение, тем больше тяготение… или так в качестве примера: не протон держит электрон на орбите, а сумасшедший электрон не даёт вырваться протону из своих крепких электронных объятий для воссоединения с другими протонами. Потому, что протон, хоть и с положительным оттенком, а он всё равно мужская ****ь, типа голубой частицы, и ищет своих, чтобы, к примеру, нажраться с ними – хотя бы духовного пойла – и не возвращаться домой вовремя. Сфера вращения электрона, а она крепче бетона… какое, блин, бетона… крепче гранита… Протон с правильно подобранной кучкой электронов – это как семья. Если не хватает одного электрона (одной молодой электронихи), то привлекаются тщедушные подружки, а они все ****и, матери ****ей, и сёстры, а они тоже будущие ****и…как бы братьям с отцом не хотелось… Только таким составом можно удержать мужика в самом соку и в равновесии.
Короче говоря,  так же и маленькие охранительные бедёшки – ****ёшки стремятся к беде большой (надо назвать её БЕД, ибо она всё-таки по древнеегипетски мужского рода) и крутятся подле неё (его – БЕ'Да, чтобы большой БЕД не уполз на сторону.
Если вернуться к беде, то звучать должно так: Они, эти маленькие бедёшки – по****ёшки (электронишки женского роду)  гасят своей видимой ничтожностью беду большую (большого БЕ'Да). Разве не так? Подумайте, уважаемые! Надо чтить маленькие беды, что по аналогии с человеческим миром суть бабёшки!
Ещё пример. Отпусти Луну с орбиты… а она наш ребёнок, хоть и подкидыш, и, говорят знающие люди, Земле тут же копец. Она тут же устремится к Солнцу или вообще в чужую галактику. У Солнца мы помрём. Но это наша смерть, от родной матери, значит, заслужили смерть в объятиях матери, выходит, что натворили совсем непотребное что-то. А другие звёзды что? Туда зачем? А там, думаете, хорошо? Нам нужны эти звёзды, где ещё не известно как обстоят дела и с освещением, и с  гравитацией, с излучением и прочим? Это же мачехи!
Надо выживать в своей беде (на своей, блЪ, орбите, в своей, блЪ, пусть херовенькой семье, если не хочешь стяжать беду ещё бо'льшую.
А сейчас пока считают так, что луна (специально с маленькой буквы) это дрянненькое круглое образование, от которой пользы-то разве что для подсвечивания Землю ночью... Ну ещё для приливов и отливов, чтобы перемешивать воды океанов и отсекать теплолюбивых да ленивых от северных трудяг.
Не знаю как по науке, а мне дак тогда Луна вовсе не мешала, подсвечивая хотя бы ледяные кочки с сугробами.
Я дрожал как конь дрожит перед тем, что летом было травой, а сейчас составляет острые и режущие чёртовы фигуры: не хуже, чем в Антарктиде. Словом: тьфу!
Что это становится в голове, когда вокруг темень, мерзляк и кавардак?
– Водку с пивом мешал? – спросите вы, догадливые и на всё всегда знающие ответ.
– Нет? Что вы. Я же из дому. А дома я не пью. Дома же родители и сёстры.
– Ах, просто обижен и потому невменяем?
– Так и есть.
– Жизнью потоптан, конечно же? Тогда совсем понятно. Не пробовал разобраться?
– Сейчас попробую.
– А мы тогда пойдём. В Харатсе сегодня джаз дают.

***

Короче говоря, моё бренное тело с типовым мозгом не могут по-правильному распорядиться течением моей жизни соотносительно с жизнями прочими. А надо приноравливаться. Не стоит  выпячивать своё Эго. Оно лишнее для успеха – как  пивное брюхо в спорте. Следует вписывать свою жизнь в жизнь планетарную, то бишь общественную, а не наоборот. Сделай в башке генеральную уборку! Иначе раздавят согласно основному правилу толпы (не ходи поперёк, плыви по течению). Та-ра-ра, ха-ха-ха: поглядите на милиционера. Смешной! А ещё фигура власти. У него тоже встал… Значит, тоже человек, хоть и с погонами, и с утренним заданием, как правило дурацким.
И покарают соответственно законам больших и малых чисел (малое число есть часть большого).  Эти цифры – просто глифы. А есть ещё цифры – символы. Но это не про нас червячков… Меня нужно водить по жизни за ручку как детсадника первой возрастной группы по пешеходному переходу. И сопровождать затрещинами, если с первого раза учёба не воспринимается. От затрещин память становится лучше, ибо затрещина это что-то аналогичное болевому рефлексу.
Ты не устала, Добренькая моя Карма без лица и без образа? Да ты как огурчик безо'бразна. Везёт невесомым! А я да, устал от жизни и в данном конкретном случае. Я материален. Я  здесь – на улицах Зверского Холода – пытаюсь выжить один. Без тебя неустанной безпомо'щницы… А кругом железо и насыщенный злобой эфир, против которого маленькая частная Карма – просто «тьфу», она тоже на задании, причём не обременена особыми обязательствами в отношении охраны меня.

Вижу, будто со стороны, с высоты крыл твоих, с тобой мой дух, я там в таком чемоданчике для духов – типа ёмкости для переноса духов в материальном пространстве вдогонку за телом, ибо у тела свойство такое – бегать от своих духов… – как тело моё вышло из пустого вагона, а он, гад, последним был. И даже не в сцепке последним, а вообще по расписанию.
Выскочило моё тело обиженной пробкой, не поблагодарив ни водителя, ни контролёра (они в одном бабском затылке, а затылок в ушанке, даже не повернулась, сука), и пошло туда, куда в обычной сказке глаза глядят.
Размышляет мой мозг не о путях-дорогах, а о последнем проклятии матери, выскочившим сгоряча.
Мама через пару недель возможно одумается или сделает вид... по настоянию мужа, а мне он, выходит, отец. А я... А я...
Я тогда шёл в кромешную темноту, ни о чём особенном не думая, и не ждал прощения.

*** 

Вот же судьба-людоедка и злодейка сответственно! Я нежданно-негаданно оказался в начале нового пути, читанного разве что по страшным экскурсионным книжкам. Книжка, если память не изменяет, называется «Пособие для путешественников-самоубийц». Читали этакую? Это не реклама, а так себе, между прочим. Кажется, я её и написал. Не помню. Дело давнее, юношеское. Может в иной жизни. Когда я был стопроцентно конкистадором... латы, борода, шпага и знавал испанский не понаслышке. Спросите меня по испански и я вам... Но: сначала налейте портвейну. И ещё разок.
 Итак:
«J,sxyj dj dhtvz ;thndjghbyjitybq jyb ghjkbdfkb rhjdm jdtw b ,fhfirjd? clbhfz c yb[ irehe? yj yt gththtpfz bv ujhkj? f pfntv c ,jkmijq kjdrjcnm. dshsdfkb cthlwt b dyenhtyyjcnb? xnj,s edbltnm d yb[ cdjb pyfrb b gjrjkljdfnm? gjnjve xnj rf;lsq bp yb[ ,sk ghjhbwfntktv? b rfr zpsxybrb? jyb yf,k.lfkb (rfr z epyfk b gjyzk) pf ldb;tybtv rjvtn...»
На меня без спросу и согласования взвалили роль отшельника, охугульно  изгнанного с насиженного и пригретого годами родного места.
Я был вышвырнут из семейного гнезда, откуда так прекрасно было вылетать на охоту в вожделенное, не подведомственное никому, даже мне, герою, духовно-половое пространство. В нём так интересно выискивать, находить и безобидно поклёвывать или – будучи в настроении – вообще кардинально драть перья очередной избраннице. Разумеется, по её беззаботному согласию, или по одноразовой команде то ли сердец, то ли омокрившихся первичных половых признаков;  а вовсе не насильно, как вы только что изволили подумать.
Как правило, это была наивная избранница; и при том дипломированная.
Чем краснее диплом, тем больше у такой капитальной девушки духовного наива и сексуальной прыти! Такой прыти, что в азарте могут первичный половой признак откусить.
Чтобы сохранить важные свои признаки, при первом же знакомстве спрашивайте  у девушки диплом.
В дипломе кучей неподкупных греховодников-экзаменаторов расписана наперёд её экстраполированная фортуна. Давала она кому-нибудь из них? Взятку, взятку, а то кто-то уже уши растопы... размягчил. Между прочим, второй раз.
Кто ответит, почему так повелось? Уж не доказательство ли это того, что ум (а это по-моему всего лишь продукт мозга – а он тупой компьютер, и не спорьте) всегда слабее души? А душа есть предводительница над мозгом, а мозг над телом. Тело – дрянь. Тело твоё – автомобиль не самой лучшей марки. Душа – шофёр. Но, не владелец, заметьте, а, всего лишь, советчик, моралист, причём женского рода! Не тут ли корень бед?
Попользовавшись и разочаровавшись, я, как  регулярно шкодящий в горсаду школьник, всегда возвращался домой.
Читатель – я к Вам на Вы, – шкодили в горсаду?
Раскрашивали блевонтином скамейки?
Царапали ножичками имена и сердечки?
Было-было. Не отбрешетесь. Тогда это было модно. Там, где есть горсад, отчего-то всегда приходят именно пакостливые, шаловные мысли. Кроме того, горсад – это территория, где понараставлены кругом нужные всему юношеству грабли и милиционеры с хулиганами.
Редко, кто в молодости не встречал там хулиганов с милиционерами, ибо так полагается. А что из этого хуже – сплошной вопрос.
Редко, кто не получал там первых боевых фингалов.
Редко кто серьёзно воспринимает отцовы и материны уроки: не ходи сынок в горсад один, с малышами, без учителя и без родителей, там есть очень плохие дяденьки. Помню я всех этих дяденек с погонами, с ножами, в запахнутых плащах, под которыми порой такое… несколько голое тело…
После знакомств с ними обычно лишаешься или карманной мелочи, или приходишь домой побитой собакой. Или с несколько поруганной совестью. Что-то новенькое увидел? Что так...
А что? Споткнулся об корень, свалился с карусели, наткнулся на фонарь, упал в колодец. На самом деле увидел в конце концов такой огромный хой, которым тебе сунули в рожу, а ты отбился случайным полешком под рукой… что вам, мама с папой... Все отговорки типовые. Но: проходят как миленькие. Мама с папой такого представить даже не могут: так они далеки от реальной уличной  жизни, мирно поживающие в стране развитого социализма. При всём при том, что ты мал, и засунут в обыкновенную школьную одежду, причём не по росту, а не крутой чувак с кастетом и наколками на бицепсах, когда ещё о чём-то можно было бы говорить с педофилами и эксгби.
...Возвращался угрюмо: с попутным ветерком от недоброй судьбы и с запачканным лично своей же шеей белоснежного прежде воротничка.
Рубахи во время секса надо снимать прежде штанов. Это я теперь знаю точно. Из соображений гигиены и стопроцентного алиби перед принюхивающимися родителями.
Кроме того, в рубахе и без штанов изображать любовь, особенно возвращаясь не в свой лично дом, а к родителям, при копошащихся в переполошенных чувствах сёстрах от пятнадцати лет, наблюдающих за старшим братцем, как-то не особенно принято.
Гигиена, осторожничающий разум, и ещё раз гигиена!
Я любил... какое! Просто обожал и оберегал сестрёнок. По-другому просто было нельзя!
Наличие в доме растущих, чутких ко всему необычному сестрёнок, мало того, что накладывали отпечаток:  морально и физически присутствие в семье деток ограничивало не только внедомашние фантазии, а также и непременно – когда я уже подрос – наращивание моего мастерства  в сексе.
Я, например, не мог возвращаться домой ночью.
Тут же появлялись неудобные мне вопросы: где был, почему так поздно, почему старшему братцу – позже брательнику – можно, а нам нельзя.
И как бы я объяснил?

Я – взрослый и разведённый осёл, прикипел к семье. Я даже не порывался попробовать жить отдельно! Зарплату я всю сдавал в пользу семьи.
Я,  если и трахался, то исключительно бесплатно: ибо, повторяю,  я был тем редким и умным падишахским ослом, который без остатка сдавал все свои деньги в общий котёл своего учителя, не оставляя себе на особенную любовь с газировкой и шанежками ни копейки. Таким я был неприхотливым и, пожалуй, слишком честным ослом. На основании любви  к семье и с минимумом подарков на сторону! Всё в дом, всё в отчий дом! Кушайте шоколадки, дорогие сестрички! Жуйте тянучку. Тогда она была из вар, а вара кругом было завались. А мне, пожалте по возможности котлетку. Нет, две! И без риса! И не экономить на размере. И картошки побольше. Голод не тётка. И с подливом. Подлив порой вкусней самих котлеток. Ибо бабушка будто лучший повар в домашнем ресторане. Классность домашних ресторанов в городах увеличивалась с каждой послевоенной пятилеткой. Мы тогда не знали как выглядят настоящие рестораны. А сами рестораны считались грехом, правда малым и простительным грехом.
Бабка (мать моей матери) всю мою начальную жизнь пребывала с внучатами, то есть и со мной в том числе. Мои вечерние приключения (после моего возврата в семью после армии и по окончании института) я просто уверен, зачислила бы в положительный актив.  Рубахи и трусы стирала, если и без восторга, как моя мать и стиральная машинка с десятилетним опытом, которая повидала всякого... В том числе – это про машинку – и отцовский ремонт чуть ли не с кувалдой в руках... то, по крайней мере, будто бы с нормальным деревенским пониманием к технике. Во время войны он ремонтировал крепкие советские бомбардировщики и штурмовики.
Моя уверенность тут зиждится на том, думаю, что бабка в своей нерекламируемой жизни тоже чего-то была явно лишена. Не подумайте тут про тюрьму. Бабка ни в тюрьмах, ни на поселениях не бывала. Но, думаю, многое просто умалчивала, чтобы не травмировать внучат.
Я видел её взрослые фотографии – теперь это фото в умыкнутом архиве у средней сестры. Бабка, а она тогда относительно молодая – лет под тридцать пять... она пьяна в дупель, папироса в зубах...
Папироса, впрочем, как и во все последующие годы. Дымище, с бокалом в руке, на коленях – возможно даже у мужа, который в общем-то не много прожил, – весёлые комментарии бабкины уже подзабылись...
В забавной шляпке набекрень, с топорщащимся павлином на голове, на фоне явно не деревенского стола, но, совершенно не корреспондирующимся с шампанским и цветами то ли до–, то ли совсем уж после-военных лет, послепобедных лет, лет, заживляющих раны страны, лет, заливающих страну пока что ещё своим алкоголем. Возможно, это единственная весёлая фотография, сохранившаяся у бабки... Она чуть ли не молиласть на неё, то плача, то смеясь. Ибо остальная её жизнь, и до того, и после, была настоящим испытанием на твёрдость духа.
Бабка была из семьи крепкого кулака с кучей поначалу счастливых и, будто бы обеспеченных на будущее, детей. Пройдя «радости» гражданской войны на Алтае, она успела чуть-чуть «пошиковать» до начала Отечественной, обретаясь в глубине Сибири.
Чудесным образом, после революции, живя отдалённым от людей хутором, семья избежала полного раскулачивания, сдавая щадящий оброк.
Взрослых братьев у неё не было, а молодые ещё не оперились даже, так что военные эмиссары – красные, зелёные, белые – обходили хуторок стороной.
Этим семейные радости закончились.
Её братьев и отца порубили саблями неожиданно нагрянувшие обросшие люди без опознавательных знаков, без лозунгов, без особых целей нравоучить кого-то чему-то. Кровавое и спорое их дело было так же быстро закончено, как и начато.

***

Война поломала жизнь всей страны, а не только бабкину.
Моих основных приключений по возвращению из института бабка уже не застала. Так как тихо и безболезненно умерла в один из моих приездов.
Чуть ли не с утренней папиросой в устах.
Детали не рассказываю, так как это отдельная скорбная и весьма интимная история, поразившая меня в самое сердце и сохранённая поначалу в памяти только моей и материной.
Отец не был оповещён о бабкиной смерти сразу, ибо его старались не травмировать раньше времени: у него уже был первый микроинфаркт. Он, не в пример мне, больше нахватавшему встроенных защитных функций от матери, был чрезвычайно чувствительным даже к тем мелочам, на которые я – в его отцовской ситуации – даже не обратил бы особого внимания, списывая на издержки суетного существования.
А инфаркт был связан исключительно с моим институтским и, естественно, что с дурацким кульбитом.
Отца мы осведомили о несчастьи ближе к концу его работы. Когда бабка уже была красиво убранной цветами с клумбы и восковыми с магазина; когда она – благоуханная – с умиротворением и безразличием ждала прибытия гроба.
Бабка не была для отца тёщей. Видит Бог, они любили друг друга не только во время совместного курения. Не подумайте тут лишнего.
Они уважали друг друга, и как прошедшие настоящую войну, и по полной совместимости характеров.
Матери моей тоже уж теперь нет. Так что я – единственный и последний хранитель той свиду обыкновенной, а для меня тонкой семейной тайны.
Что я из этого извлёк, так это то, что смерть страшна не всегда.
И она может быть, кроме того, что своевременной, но всё равно неожиданной, ещё и прекрасной. Если, конечно, людей не посвящать в хирургические (которых, слава богу, не было) и в прочие физиологические тонкости.
С этого печального момента я не пропускал ни одних похорон. И речь не только о родных.
Я с этого момента стал считаться уже опытным. Позже меня приглашали на эти мероприятия в самом начале процессов с пользой для дела, а не только в качестве четвёртого носильщика. Не будучи настоящим профессионалом, я уже что-то смыслил в технологии смерти.
Я – как медик – совсем не боялся покойников, как, например, некоторые излишне восприимчивые души,  тела которых при виде чужой смерти падают в обмороки.
Такие, как правило, стоят вдалеке от гроба.
Бледными подходят  к яме, и, не глядя вниз, будто стыдливо, или испытывая отвращение, бросают туда последнюю горсть.

Я уважаю всех моих дедов и прадедов, бабушек и прабабушек.
Такого, что им довелось пережить в жизни, не пожелаю никому...
Даже их смерть  на виду и то...
Словом, благодарю их и за эти последние уроки.

***

Совсем уж тупыми и, тем более, рискованными связями (ну, вы понимаете) я не пользовался.
Я теоретически знал что такое триппер, но, не в пример отдельным самонадеянным особям,  не попадался на этот малорадостный крючок – символ тайных безобразий – ни разу.
Мне были нужны только воспитанные, со вкусом одетые девушки.
Я искал только чистых женщин.
В их наготе я искал не половые признаки, а чистые линии роденовских скульптур.
Я редко трахался только лишь для удовольствия.
В каждой новой порядочной женщине я старался увидеть не только эстетику отношений, или живое воплощение идеала, но и будущую жену, и мать  моего ребёнка. Но не находил.
Я был, хоть и особо наперченным, но, далеко не избранным продуктом своей благочестивой и примерной семьи.
Если я и желал выпрыгнуть из этой скучноватой будто бы скорлупы, то не полностью, а лишь с совсем лёгким отклонением от советской морали. Как она умна, эта советская мораль! Как крепко она держала  в руках простые человеческие души! Подчёркиваю «простые души». Крупных начальственных душ это касалось меньше. В разной степени, конечно. Кого-то не касалось вообще, разве-что смысле добросовестных  надсмотрщиков за соблюдением этой особой религии другими. Такое вот распределение обязанностей.
Касательно этических норм я, с детства напичканный пропагандой,  придерживался-таки генеральной линии коммунистической партии. В которой, тем не менее, это было позже, принципиально состоять не хотел.
Выживающие из ума генсеки и паразитирующие секретари, все эти мелкие шавки с серыми, подлыми, захребетничающими грызунами и мерзкими подлипалами отпугивали меня.
Нежелание пойти в партию вслед за явными шустряками и хитрецами, по стандарту верховодства лепящими свою жизнь, отодвигало мою карьеру неведомо куда.
– Слова ваши мне нравятся. Но слова ваши отдельны от вас самих, русские джентльмены. Вы брешете, лукавые. Такая компания не по мне.
Так говорили мои чувства в отношении к большинству коммунистов.
А половина их и не была настоящими коммунистами. Эта половина хитрила.
Уж поверьте.
Советско-библейские моральные выдержки: «не навреди ближнему», «не желай другому того...» и общий смысл жизни «сей добро» мне в основном нравились.
Смыслы эти наполняли мою кровь  и усугубляли некоторую сохранившуюся с детства интравертность. Хотя характер моей архитектурной работы в полном контакте с разношёрстным обществом предполагал совсем обратное.

***

Мне не хватало адреналина. Но: адреналина, разбавленного-таки моралью.
Вернее, наоборот. Как слабоалкогольный коктейль: адреналин/морали = один/десяти.
Я вовсе не собирался становиться Казановой.
Я не был циником, я лишь искал новых красок, чтобы, найдя таковые, смачно размазать их по серому холсту моей жизни.
Внутренне я был поэтом любви. Но не идеализировал её. И только лишь предполагал – что же это такое на самом деле могло быть.
Я нежился, как сероглазый кот, сидящий на ограде курятни в летний день, пялящийся на живую кудахтающую  еду.
Я делал вид, что лениво поглядываю по сторонам. А на самом деле постоянно чего-то выжидал. И взвешивал варианты. Может быть, я ждал особую какую-нибудь цыпочку, без которой бы не смог бы жить, не попробовав вначале её нежного тельца на вкус?
– Нет, – говорю всем честно, – я не желал себе неистовой любви: такой, когда тебя выворачивает наизнанку, то от счастья, то от бешенства.
– Такая любовь, – думал я, и вполне наивно, не проверяя взрослое утверждение практикой, – хороша только у Шекспира.
В промежутках между сидением в засадах я ещё и действовал. Но, при этом без особого упорства, и довольно скрытно для других.
Мало кто знал мою реальную жизнь (речь в первую очередь о сексе) и, тем более, моих далёких и серьёзных планов.
Я не делился планами с друзьями.
Ибо это всё равно, что взломать секрет рулетки и поделиться им со всеми, вместо того, чтобы пользоваться им втихаря самому.
Жизнь и прекрасная неизвестность у меня были впереди.
Иной раз жизнь, отрываясь от идеала, подставляла реальные подножки.
Я, как ловкий бегун, чаще всего перепрыгивал и все эти расставленные ноги, и натыканные кругом женские капканы, и обычные, скучные междуделовые ухабы с наивными мышеловками.
Попадался я редко, да, по началу и по наивности,  метко.
Короче говоря, я рассчитывал на судьбу, не педалируя предприимчивость. Будто ехал по наполненному приключениями городу, соблюдая положенную скорость.
Такие спокойные шофера, говорят, живут дольше неспокойных. Так как реже попадают в аварии.
Мне не нужно для этого напрягаться, и даже просто стараться: я – просто такой от природы и  советско-пуританского воспитания.

***

Мне не хватало технологического опыта. Я потерял два года в армии, и мне надо было его восполнять. По сравнению с другими, я был практически девственником.
Я навёрстывал время, увеличивая количественно партнёрш; число их едва перешло с одной ладони на другую.
Я тренировал сексуальность с большим опозданием от сверстников. Но, опять же, без спешки и смятения.
Я чувствовал свою жизнь в качественных художественных оттенках, а не в диких красках природы.
И не поддавался на провокации капиталистической свободы в отношении секса.
Кроме того, чтобы понять скрытный запах живой планеты, достаточно нюхнуть от парочки представляющих её живых особей. Всё остальное воссоздастся по аналогии.
Я не собирался оттрахать половину мира, как некоторые мои не самые лучшие знакомые мужского пола и закадычные друзья. Которых – и тех, и других – было не так уж много.
Так думал я, продолжая с ними дружить и общаться, ибо несответствия внутренних тенденций, вовсе не означали повода для прекращения дружб и знакомств.
Презренные проститутки не только не входили в мои планы: они всяко, даже те, которые утверждали, что пошли на панель по злой необходимости, были ниже любого, пусть даже золочёного плинтуса.
Я продолжал изучать жизнь городских зверей  и крутился среди избранных прелестных самочек.
Я никогда бы не женился на некрасивой: я же был архитектором с воображением. А нам говорили:  это не только элитная профессия, а ещё и образ жизни.
Меня выгнали из дому, сказав элементарное и заученное: «Такой сын мне не нужен; кого же я воспитала!» Как пошло и бесхитростно. И как по-киношному не оригинально.

***

Мать вообще будто не воспитывала меня.
Или она делалала это так искусно, оставаясь в тени своей работы и зарабатывания денег на пару с отцом, что я не замечал процесса воспитания как такового. Скорей всего, так и было.
Она была  примером, да, прекрасным примером для подражания. Но: для меня этот пример был скучноватым примером.
Мать была образцовой советской женщиной, при том очень красивой женщиной, чуть ли не с лицом и фигурой киношного идеала.
Не будучи при том партийной, она обнаруживала в партии лукавство, а в неистовой отцовой любви к партии ошибку наивного, обманываемого человека.
В отношении к партии я больше походил на мать, хоть мать и ни разу в жизни окрыто не высказывала своих позиций. Я это просто чувствовал. А отцу, соответственно, сочувствовал.
Теперь поймите, что осознал я это ещё в детские годы.
А растила меня бабушка. Она всегда была рядом.
Я уже намекал, что Бабушка (специально пишу с большой буквы) испытала всякого. Через неё и её рассказы о личном прошлом я познал истинную «живую жизнь», наполненную глубиной и оттенками черноты. Розового в ней совсем мало. Там столько смерти, крови и грязи! Как только такое вообще можно было перенести?
Случись такой пасьянс со мной, я бы удавился на первой же подходящей ветке.
Как повезло моему поколению: ни одной мировой войны оно ПОКА не испытало. Не хочется накаркать. Поэтому: СТОП о треклятой.
Я вовсе не осуждал мать: она так была воспитана обществом и своей семьёй.
Для меня она всегда и в любой ситуации была и будет оставаться святой.
Такой же святой, как и отец.
Они – партийные и беспартийные мои родители – такие же святые, как и беспартийные, настоящие, почти что классические язычники, мои деды и прадеды.

***

Моя непослушная жизнь до этого ужасного случая будто бы уже начинала со скрипом, но поворачиваться ко мне благоприятной стороной. А тут, бац, и такое!
Я шёл и не знал, что мне делать.
Киданье собственного тела  с моста не годилось. Так как и с погодой мне тоже не везло. Зима взобралась на Пик Злобы и одела реку в непробиваемый ледяной панцырь: в тот год – толщиной в два метра.
Кровавая лепёшка на льду и фарш из костей и мяса в разодранной одежде в мирное-то время – не очень-то симпатичное зрелище.
Да, я был во многом не прав, но требую честной защиты. Я требую включения в протоколы прочих свидетельств, ранее не предъявленных. И, на основании этого – разберитесь судьи! – снисхождения.

***

Мною обрюхаченная  девушка, пришедшая к моей матери со своими претензиями на замужество со мной, пришедшая далеко не после синагоги, чтобы отмолить собственное участие в грехе, оказалась вообще хитрющей стервозой с элементом традиционного паникёрства.
Ибо её план не удался.
По-русски это называется: «специально залетела». Насчёт «специальности» не доказано. Но, близко к тому. По крайней мере, мне так казалось.
Как бы там ни было, но при этом она не сумела воспользоваться инициированной ею же ситуацией.

Моя особенность тех лет: я решал только один раз и навсегда. Это концепция той жизни. Не очень хорошая. Резкая. Не гибкая. Деревянная и вообще – не удобная в обращении.
Верю и понимаю. Без всяких компромиссов. Ха! При том, что сам не бог, и далеко не ангел. Птица в клетке. Крокодил-себяед. Но, ничего не могу с собой поделать. Я же горд! Я – существо! Я – целый мир. Это знает только один человек: я сам.
«Сам с усам», – так говаривал мой отец вовсе не в отношении меня, а вообще. Но я запомнил эту полезную формулу, переиначив её под себя самым конкретным образом.
Девушек можно предупреждать о несерьёзности намерений. Я и предупреждал. И предупреждаю. Так как правдив до невероятности. Но: предупреждаю всего один раз. И не всегда особенно подчёркивая, а как бы вскользь, дабы оставить пространство для манёвра.
Но, отчего-то у девушек это важнейшее сообщение моментально забывается. Возможно потому, что я не повторяю своей формулы. Я не попугай, а мужчина.
Я предлагаю скрытую борьбу интересов, заранее зная, что победа будет за мной.
Я решаю, а не она!
Сам с усам!
Возьми меня тонким измором, таким тонким, что я смогу тебе поверить.
Но, глупые женщины! Они не размышляют глубоко. Они считают, что с мужчинами этого не нужно. Мужчины для них – всего лишь отцы их детей, помощники для воспроизводства.
Они же всегда в плену собственных амбиций!
Они до самого конца семейных историй формуют мужчину по своему, считая их гнучими алюминиевыми ложками.

***

Это личное совсем моё греховное дело – а шила в женпроекте не утаить – смаковал по углам весь институт.
У нас тысяча углов и десятки сексуально враждующих группировок.
Начальники двух отделов – моего и её – переживали, и пытались найти консенсус. Но, не решились подсказать нам выход.
Я же, вот сволочь, ходил с невинной будто бы рожей.
Но, это видимость.
Я переживал внутренне и испытывал страшный физический стресс, вытрясывающий из меня последние остатки ума, выпрямляя извивы чувств.
И не делился бедой ни с кем.
А это беда, а не радость, это я знал точно. Так как это лично моё дело, а никак не общественное.
Не лезьте ко мне в трусы грязными руками!
Не пяльтесь на меня, будто на синезадую обезьяну в Оранжерее на улице Мичурина.

***

Уж не знаю, показывала ли моя зазнобушка  моей матери свой интересный животик.
Вероятно, показывала. Как живой артефакт и вещественное доказательство моей вины, хотя блудное дело-то было общим.
Кто бы там мог быть? Девочка или мальчик?
Лучше не думать. Там было просто грешное скопление невиновных ни в чём, множащихся согласно генетическому алгоритму клеток.
Воздействовать разумом невозможно: разве что не вертеть направо и налево рулём, и не стрелять в предрасположенные к этому цели. Повертел – вынул. Сливай пенку трепета на живот или в резинку.
Опасный агрегат у нас, мужчины! Согласитесь: бъёт он нешуточно.
Сперма у нас (почему не мужского рода?) – дурак.
Яйца – склад, генетический рассадник, племенной завод, ясли.
Это всё – механизмы, и они не умеют думать.
Управление в мозгу.
Чувства – отделение компьютера с завихрениями. Они сами ещё не определилось с начальством, а суются куда не попадя, чудя и расстраиваясь.
По своей же глупости.
Женские механизмы – то же самое. 
Если ещё не хуже.
Для прекращения их неостанавливающейся течки в мире плоскогубцев нет.


***

Как правило, неопытные судьи в начале слушания принимают сторону того, кто выскажется первым. А она – моя зазноба – и была такой первой.
Кроме того, если говорить о составе судейства, то моя мать – главный и непреклонный судья – тоже была женщиной, притом воспитанной на жёстких правилах приличий и обязательности в отношениях.
Они – женщины – в большинстве считают так: пролетел гад – женись, не смотря ни на что.
А это уже такой духовный, причём бабский клан, в котором мужчин сознательно и методически уничижают:
– Все они (мужланы эти) кони, кроли, и вообще тупые животные без названия.
Не зря бабы, женщины, девушки, старушки с семечками общаются между собой не по любви, а по поводу любви.
Все их встречи в кафе, на кухнях и на завалинках на самом-то деле, исключая бытовуху, – тайные сборища по выработке тактики и выбора оружия против мужчин.
Так думает большинство женщин. Это они, двуполые самки, создали мужчин из клеток своего ребра, там, видно, лучшая генетика, и тут же выдавили из своего лона: гуляй, Васька! Мы придём к тебе сами, когда потребуешься.
Насчёт первенства и рёбер надо ещё разобраться.
Мужчины просто-напросто, в один прекрасный момент или взяли вдруг над ними верх, или поддались на тенденцию разделения труда.
Женщины расселись по вигвамам –  у кого какой – рожать общих с мужчинами детей.
Когда в суде верховодит женщина, а заявительница тоже женщина, то тут до тайного бабского  сговора рукой подать: плевать им на закон равенства полов и презумпцию невиновности.
Их тут всех будто переклинивает.
Мужчины всегда козлы и злостные неплательщики алиментов, стреляльщики семенем по сторонам: вот их презумпция!
Виновность! Виновность мужская всегда и во всём! Вот их женское кредо. Даже если она, женщина – сама  конченная проститутка.

***

Я в своём лице персонифицировал перед ними всех нечестных  мужчин, ловеласов и прохиндеев.
Меня вообще судили заочно. Как такое возможно? А я бы многое мог рассказать в своё оправдание.
При этом нельзя не отметить того, что моя так называемая девушка (с разодранным не мною подолом) была не столько красивой, как сверхколоритной: мимо таких существ просто так мужчины не проходят.
Её отличность от других отмечали даже наши женщины, и, естественно, что  ревновали к любой мало-мальски годящейся особи мужского пола. В том числе и ко мне.
Следует добавить, что она была непредсказуемой в поведении и, как вы уже поняли по прозрачным намёкам, «крутой» еврейкой с некоторыми добавочными чертами то ли метиски, то ли мулатки.
Кто-то о таких женщинах мечтает, а мне она далась, можно сказать, практически даром, растянувшись пластом в первое же моё пробное, даже не настоящее, наступление.
Телом она в полном фитнессном соку.  А духом и непредсказуемым поведением являла  художественно-биологическое произведение, полученное от совокупления чёрного быка с нежной француженкой. У которой мать, в свою очередь... я это подозреваю нутром... далеко не была примером целомудрия.
Яблоко от яблони не далеко...
Уж не знаю кем она была больше: ярким эстравертом или затаённой тёлкой – самой в себе, затаившей от прочих людей страшные позывы плоти. Но, явно не из рода добрейших Квазимодш.
Пожалуй, и тем и тем, всего понемногу и в страшной гремучей смеси, компоненты которой включались по настроению.
Она была отродьем глубокой европейской старины и фантомом Египта. Он являла собой то ли недоиспользованную любовницу Айвенго (кажется, леди Ровенна) с огромными и отворачивающимися в сторону, стесняющимися будто глазами, то ли кого-то ещё из евреек... То ли эту... как её... Которая ещё Марка Антония соблазнила… Хотя, эта... Обе! Обе соблазняли. А моя с зовущими полуметровыми ресницами. Порой с глуповатой миной лица.  Лицо не могло скрыть жажду ежесекундной порки. ...На манер миллеровских женщин... Она испорчена кошмарными ночными видениями... Видения подсказывали палитру от лёгких извращений до необычных поз и мест – подобно древним японским любовникам... А они осваивали вместо цивилизованного ложа запутанные и неудобные для совокупления ветви деревьев-гигантов. А также: корни, колючие кустарники и булыжники русел. Нет, восточные народы явно настроены не на клёпку детей, а, в первую очередь, на получение наслаждений…
У неё аккуратные, туже некуда грудки, которым для ещё большей силы зова не хватало лишь некоторой возрастной мягкости...
Что ещё навешать на неё, кроме прекрасных физкультурных качеств, особенно в изобретении поз? Камасутры могут у неё кое-что почерпнуть!
Ага! Переодень её в панталоны, шлейфы, накидки,  подложки и плечики, добавь розу в волосы, снабди туфельками с жёлтыми бантами, повесь ожерелье с фальшивыми жемчугами, навесь на запястья кольца от индийского раджи... и... иди на панель в районе Пляс Пигаль. Вот так её!
И задирай там ноги. Вот так её! Вот так!
И никто её не отличит от дорогой куртизанки с невыставляемым напоказ дипломом о высшем техническом образовании где-нибудь в Сорбонне.
И не отличить от танцовщицы-примы в кабаре, от которой в мужской зоне прям-таки весенняя капель. Вот так, так её!

***

Я постоянно в ожидании всемирной войны с женщинами... Пракика отношений доказывает вечное противостояние полов лишь при видимости искренней любви. Последующий быт с пелёнками поедает любовь медленно и без остатка. В течение семи лет. Хотя кризисы случаются через пять. Два года отводятся на принятие решения. Чтобы восстановить чувства нужно снова родить. И опять всё идёт по извечному кругу.
На фоне кажущегося перемирия... (я тут хотел повернуть в сторону Израиля) но... чёрт! тут национальный вопрос. Вопрос подозрительно граничит с национальной рознью. Тут бы поосторожней: цензоры не дремлют.
Вот, кстати, как вы сами относитесь к евреям, если вы сами не еврей?
Молчите? Да ладно, не смущайтесь. Это просто к слову.
Собственно, и самих евреев, и отдельных их словоохотливых особей можно спрашивать об их нации совершенно спокойно, без подковырок, а для уяснения. Они в этот момент забывают о цензуре. Цензура мешает выяснить правду. В морду евреи не бьют. В худшем случае плюнут вам в морду. Они за крепкой спиной государства. Государство, и никто другой, стойко и даже с некоторой злостью и мстительностью блюдет их интересы.
Что вот взъелись на евреев? Вот спросите меня, что я думаю об русских, и я, хоть я и русский, причём, говорят, чистый русский… такого понарасскажу вам о своих предках, что вы аж мне... вообще забудете еврейскую тему.
Тут ведь глаз за глаз, без всякой политической подоплёки...
Лады, лады. Спрашивать и уговаривать никого не буду. Зряшная эта затея – померяться в сексе или договориться. 

***

Рисунок на мужской майке с сердечком полезней моей бестолковой повести о такой же глупой, как майка, любви. Пустой символ повторяемости в мире всего-привсего. Ничего нового.
Ничего менять не буду и в этом тексте.
Она себя в тексте не узнает. А если узнает, то я пишу не мемуары, а о вполне вероятной и даже стандартной мировой ситуации. На нашем примере.
Нет, не вспомнят её фамилию. Я и имени её сейчас не помню. Вернее, помню, но специально как бы забыл.
Надо быть проще. Отверг – забыл.
Как простец Иванушка.
И ходить домой прямо, а не околицами. Причём на четвереньках, сбивая заборы рогатой головой чёрта, изменщика, периодического пьяницы, сладко обвораживающего болтуна, под маской которого... 
Словом, таких оборотней, как я, ещё свет не видывал.
Полный кретинизм! Вот так я себя!
Это для справедливости.
Где продают терновые венцы?

***

Её добавочный портрет. Она – молодая, ладная и первоначально будто  бы скромная: солдаты к ней гурьбой точно не захаживали... И вообще солдаты, тем более солдафоны, ей противны.
Она ждала примерно такого, как я, интеллигентного на вид, но сведущего в постелях.
И первое, и второе – всего лишь видимости. Первое от происхождения, второе от возраста.
Мой тайный портрет. Я не показывал во всей красе свои ядовитые зубы, спрятанные до поры как клинки с кусачками для проволоки в сапёрных чехлах.
И не распускал зря языка.
Я тогда был уже не молод, но добр как царевич, выросший на волшебном, обманном детском киселе.
И, тем более, не читал Библии.
Читаю теперь, тыкаю наугад:

«И били Его по голове тростью, и плевали на Него, и, становясь на колени, кланялись ему... Был час третий и распяли Его  ».

Точно, это про меня, сверхпонимающего.

***

Словом, она вдруг будто охмелела от избытка секса. Продукт долгого воздержания. Хоть и не девочка. Печать взломана давненько... Да и плевать! Этого она просто жаждала, и ей это на тарелочке преподнесла даровая судьба-официантка.
И скромность её испарилась. Фантазии внутренних органов возабладали над регулярным течением аккуратистского секса по западноленивому.  Её зверюга, наконец, проснулась, требуя стона и порки до крови, а мой, чудаковато устроенный и ленивый на подъём кролик улыбался, шутил, пребывая в рассудочности. Он сознательно удлинял путь от любовного влечения до постельных принадлежностей согласно честно купленному билету.

«Поезд ещё не прибыл, вокзал заминирован,  прошу всех покинуть вагоны на этой специальной для вас остановке».

Поскольку я не лишён честности (трижды предупредил) и уважал прозрачность в отношениях, то так сразу, и кому надо в таких случаях, заявил. То есть партнёрше.
Изумление проявилось на бледном фэйсе. И слёзы пролились в один миг, раскрасив тушью фасад. Моё лицо до сих пор хранит в памяти след её молнии – ладошки.
Тем не менее, и вопреки ожиданию, меня на этой правдивой развилке дорог не бросили. Я был удивлён, но не расстроен, решив, что дело в конце концов сложится в долгий ящик... И закончится этот короткий эпизод безнравственного поступка удовлетворительными любовными похождениями.
Даже и в тот момент мы не обошлись без собачьей сцепки. Естественно, что без взаимных обязательств  и тягот последующей бренной  этой сучье-псовой службы. По крайней мере, мне казалось, что тот прямой разговор расставил все запятые по своим местам, согласно человеческому синтаксису…

Уже в первую нашу встречу, тотчас после третьего подхода она вдруг встала надо мной глыбой, остервенело глядя мне в лицо, будто испытывая на прочность психику.
Раздвинув ноги, голая и смелая, изобразила букву «Л» из двух недавно выбритых столбов. (Она ещё и спортсменка, израильская бегунья на дальние дистанции). Будто намекая: вот такой она будет теперь наша международная «Л» – любовь: неуправляемой, дикой, спонтанной: она Триумфальная арка «L» в русском переводе, а я, всего лишь, – жаждущий проскочить её всадник... Взадник, херов кутузовец, грязный казачишко с  мокрым и капающим флажком на копьеце. Она женщина, она – сама Франция, не меньше. Что хочет, то и делает, захочет – впустит, не захочет – стой и жди, а сейчас она хочет, и никаких на ней замков, а мне нет запретов. Нравится мне её арка? Неужели нет? Жаль. Жаль. Но, не важно, что мне не нравится. Терпи, мол, и привыкай:
– Привыкнешь. Становись таким же игривым и страстным. И запомнится, и станешь таким навсегда. Ты же игрун и фантазёр. Я же точно знаю. Раздвигай границы познания. Забудь на время совестливость и СССР. Скачи! Пока скользко. Пока я горю влагой. Будто спиртовка на пределе. Пламенею, дрожа. Чего ждёшь? Завтра так, глядишь, уже не будет.
Так и назовём эту экстазийную девушку условно: «Аркой Л».
Я лежал на едва прикрытых чем-то досках пола. Возможно, это было моим пальтецом. Я уже точно не помню. Просто можно догадаться. Дело происходило в только что полученной ею квартирёшки типа улучшенного номера общаги и без единого предмета мебели.
Я не был уверен, что за нами не наблюдает десяток любопытных пар глаз: напротив нас – буквально в пятнадцати метрах – громоздился второй корпус-близнец. У нас голые стены, огромное окно и не единой на нём шторки.  А в том корпусе – заметное движение и, будто по команде, – недавно отдёрнутые хитрые такие занавесочки, прикрывающие свой блуд. 
Думаю, что и мастурбаторы за теми занавесочками водились: такого пикантного подсобного зрелища нельзя пропустить.
Общага напротив деревенела от публичного стояка.
Общага напротив смотрела на нас.
Было бы лето, они бы трахались сами, перегнув дам через подоконник, и продолжали бы в такой парной позе смотреть наше великолепное кино.
Слава богу, в те времена не было мобильников с фотоглазками.
Мы в самом прямом смысле были на виду у всех.
И не было скрытых от постороннего глаза углов, где можно было бы утаиться.
Мы показывали человечеству чудеса срама, будто в лучшем амстердамском притоне со специальными стёклами, когда глядеть спектакль приглашаются все, и даже прохожие с малолетками.
От того за стёклами встой лучше, а крики со стонами громче. Мельком и да конца. Причём бесплатно. И когда за шпионские фотоаппараты штраф не берут, и в тюрьму за бытовые подглядки не сажают.

Первая наша поза была вынужденной: голова и локти во встроенном шкафу, на возвышенности порожка, остальное наружу.
Твёрдая такая порнография ведёт к одному: к истёртым до крови коленям.
Второе положение – подоконник с видом на проспект: тут уж колени отдохнули как надо. Это тема избитая, но удобная. Общаге предстал во всей моей красе белый зад условно молодого специалиста.
Третья позиция – пол, как лежбище сухопутных тюленей в брачный сезон, ибо мы уже приустали трудиться ногами; достаточно было возбуждённых тел. Для полной камасутры не хватало свечей и сладкого дурмана. Дури же было в избытке. И рай до поры был хорош в шалаше, тьфу, то есть в шкафу. Ну, а дальше...
Нет, не так...Возвращаемся...
Итак, я начал с того, что она встала надо мной глыбой розового... Хотя вру: она недавно прибыла то ли из таиландов, то ли из турций, и была загорелой как дешёвый пивной закусь из раскромсанной на кубики и поджаренной наскоро вчерашней лепёшки.
А из стоячей Арки Л., исповедуя закон всемирного тяготения и разверзнутые недра горного водопада, потёк мне на грудь недавно произведённый совместный продукт жизнедеятельности. Он цвета тростникого сахара, третьего ближневенесуэльского сорта. С краёв пещеры и изнутри её свисали белые полупрозрачные гроздья, обещая обрушить немыслимую капель на моё лицо.
Запах греха и тлена, молодости и зелени.
Глыба сделала два шажка, чтобы мне стало виднее.
Я сделал большое усилие, чтобы не закричать: «Уйди, сдвинься, я не извращенец, чтобы глотать такие коктейли».
Я вертел головой, потом выскользнул, будто бы для того, чтобы обмыться в душе.
Если это её традиционный ритуал, а дальше в ход пошли бы другие приёмы и... Страшно даже подумать... То такая совместная жизнь не по мне.
Но: изредка я продолжал пользоваться предоставляемыми утехами.
Для такого рода спуртов надо периодически отдыхать. И к субботе, а лучше к вечеру пятницы восстанавливать здоровье.
Хотя я был относительно молод, даже, можно сказать, находился в самом сексуальном соку безбрачия, но не придерживался традиций ежевечерней любви.
Такие регулярные, доходящие до уровня обязательности встречи надоедливы до безобразия.
Перед ЭТИМ, чего в СССР быть было не должно, рекомендовалось как следует поскучать и поразмыслить о смысле жизни. 
Именно участившиеся встречи уводили от мыслей о вечном, приближая меня к поведению альфонса, знающего на запах дверь, за которой тебя ждут, обливаясь желанием, испуская флюиды ночи. А нужный ключ ты в таком случае  найдёшь наощупь.
Регламенту эпизодической трахомании помогало отсутствие территории любви: я уже говорил, что жил дома с родителями. Кроме того, в начале знакомства грянула крутая зима.
Коридорным обжималкам в институте вредило множество снующих туда-сюда граждан – считай коллег и смежников. А помогало полное отсутствие следящей техники: тогда и компьютеров-то не было в помине. Страждущих любви, едва заперев дверь после последнего честно ушедшего, гоняла по этажам вахтёрша.
Зашторные, настольные и подстольные, надкомбайновые игрушки (а что вы думали!) следовало вытворять весьма осторожно. Потом выходить из здания по очереди, будя недовольную вахтёршу: ах, как вы меня испугали, да где ж вы прятались, никто не прятался, заснул чуток, при выключенном-то свете? Говорю, заснул, а после продолжил, ой, ой, что-то не верится в честность, что-то заработалась, ах, не поверите: так срочно требовался проект, а что ж не совсем до утра при такой-то срочности, что-что, уже не могу оставаться, сил-то уж никаких  нет...
Она же первоначально жила в общаге с лишними для таких дел и причём вредными, злопамятными и ревнующими подружками. По секрету скажу: меня в общем-то втихаря желали отдрючить многие.
Я же, как назло им, был неподдатливым на простые интрижки. Это ожесточает и усиливает женские виды спорта. Я – как планка на престижной высоте: вроде и можно взять, да только надо приложить усилия. Женпроект, едрёный корень! По другому здесь никак. Ходят и скучают здесь вовсе не бесполые амазонские дамы, а обыкновенные женщины с высшетехническим и всяким попутным образованием.
При наличии и полном здравии в стране чрезвычайно строгого (уровня ЧК) тогда ещё комсомола, трах в здании института – это лишнее и опасное обстоятельство.
Свирепствовала партийная ячейка. Во главе её (догадайтесь!), и вы догадались... Да, именно так, тут, олицетворяя победу скрытого советского феминизма, стояла БАБА!
При наличии половых пролётов совокупность перечисленных обстоятельств могло (и так было у кой-кого)... обернуться трагедией жизни одного партнёра и концом карьеры другого.
Я думал по обычному мужскому заблуждению, что и полумоей полудиковатой Арке Л. нужны были только скрытые утехи.
Но ошибался. Больше чем просто секса, она хотела ребёнка.
И, вслед за ним, или в обратной последовательности, мужа.
Я ей, судя по дальнейшим поступкам, для этой цели был вполне гож, и целиком и полностью созревшим.
Её национальность мешала течению моей логики.
Я был нехитрым человеком без задних мыслей:  весь на виду, как мешок картошки на поле среди таких же, отмеченных разными цветными тряпочками, и не более, и при том – чистокровно русским мешком картошки.

***

2
Мне не хотелось смешивать кровь. Возникшие без любви дети, возможно, меня бы не простили за это.
До того моё родословное дерево отличалось хоть и слегка деревенской, но всё-таки чистотой породы. Я готов был помешаться с татарами и башкирами, поляками и немцами, скандинавами и японцами, потому как они и без того имели славян по каждому удобному случаю.
С евреями сложнее. Их отчего-то всегда колотят. А если и не колотят, то всегда хотят побить. Евреи – будто специальные такие мальчики для битья всем миром.
Теперь они сами лупят и соседей, и втихаря мир, то прикрываясь аморальной помощью далёких материков, то по своему хотению. И, обиженные тупым человечеством,  составляют масонского типа ложи.
Я против такой позиции мира. Меня многие не слышат. Я из толпы одиночек. И поэтому не люблю говорить о политике: только позлословничать на бумаге, которая терпит всё.
Словом, всё, что я хотел сказать столь длинно, что Арка «Л» –  нестандартная красавица. Добавляю: и я не стереотип.

***

..Тут и лондонский почтальон с конвертом подошёл, записки под дверь, нищие в дверь. Всех  желающих принести кляузку и засадить меня в политическую тюрягу не перечислить.

Так и хочется писакам, кляузникам выпрыснуть: «Ты – русский подонок антисемитского сословия, рушишь нам стабильную картинку».
Но я не согласен. Хочу оспорить.
В бытовом смысле я просто ещё не был готов к женитьбе.
А также –  я уже говорил –  не был готов мешать свою чистую крестьяно-учительскую породу с другой, которая ближе к Средиземному морю, если не выразиться точнее и ближе к предмету.
Я не был врагом Израиля, но и не был другом ему и его прехитрым дочерям. Докажите, что вы другие, и я буду спать с израильтянкой.
Я проповедник того, что жениться желательно на своих соплеменницах, а играться со всеми, кто хоть как-то тебе нравится; разумеется, что при наличии честной взаимности, а не с обманом.
Возможно, для иного варианта требовалось накопительное международное время. И вести задушевные переговоры за круглым столом, где нет главенствующего кресла.
А я жил по отсталым, древнерусским, солнечным, петушиным, кукушечным часам.

Но, дело было сделано. Хищные мои и её внутренние микросущества соединились моментально и жадно. Думаю, что в суматошном порядке и неизмеримом количестве. В таком порядке и таком презрительном качестве, когда в качестве продукта селекции ожидать можно только вампирёнка.
Я наивно порекомендовал ей сделать аборт методом «пока это безболезненно».
Не вышло.
А время текло. Зародыш развивался, плодя клетки, занимая всё больше места.
Он не виноват.
Она против.
Она ждала чего-то другого, надеясь на свой мозговый расклад и на свой план завоевания.
Я против такого бесцеремонного завоевания меня.
Она начиталась Мопассанов, и к романтике отношений примешала национальный расчёт.
Дядя её был важным приезжим сапогом с ботфортом под самые яйца головы, которого побаивались даже местные боссы смежной мне специальности.
Когда её тело округлилось до критического, она, набравшись смелости, а, может быть, её и не надо было занимать, а, может быть, достала безысходность, приплелась-примчалась с недоброй вестью в гости к моей матери.
И излила ей душу по своему разумению.
Могла бы мою мать в защитницы не посвящать, а просто родить.
Глядишь, покатило бы совсем по другому.

***

О моей позиции моя интеллигентная и безгрешная мать-богиня меня даже не спросила.
Я также помнил свой первый печальный опыт. Это было давненько, если посмотреть сейчас. А тогда память была свеженькой и хранила следы обиды с разочарованием.
В первый раз я женился лишь по той причине, что женщина моя забеременела. А трахались («совокуплялись» тут не подходит) мы сначала на рулоне холста: я после армии работал художником на заводе. Потом на крыше  завода. Не работал, а трахался. Вернее, трахнулся. Оказалось, что она тут же забрюхатела.
Я, полный лох, лил сперму рекой, наивно полагая, что женщины должны заботиться о себе сами. Она и позаботилась. Но, по-своему.
Разборки через год-полтора (естественно, что по доносу) показали, что ребёнок, как я и предполагал, вовсе не от меня. Кроме того, она в моё отсутствие шмякалась с кем не попадя, причём и с моим близким другом тоже.
Меня «сделали» по всем лоховским правилам. Товарищи жалели меня и втихаря посмеивались надо мной, продолжая по-товарищески, когда всё общее с одной стороны и попустительское (по незнанию) с другой, пользовать мою свежеиспечённую супругу.
Этого простить было нельзя ни товарищам, ни лучшему другу, ни супруге. И я затеял разборки. Какое это неприятное дело!
Товарищи тут же отсыпалсь, особенно не каясь, но с удовольствием предоставляя доказательства.
Отсыпались как лишняя труха в сите.
Что же делать дальше? Жить с нечестной женщиной и ****ью на перспективу? И с вымаранной на всю оставшуюся жизнь рожей?
Ёпэрэсэтэ! Да никогда. Я понял, что перестану себя уважать, если не покончу с этим раз и навсегда. Никаких убийств и никакой мести не помышлялось даже.
Я развёлся с этой женщиной. Вполне незатейливо. Сначала физически, и лишь через несколько лет документально. Выдержав, причём легко – без неуместной иронии и злости, все нужные процедуры.
Этот печальный, но нужный опыт я запомнил на всю оставшуюся жизнь.

В случае с аркой «Л» закон подобия всего на свете сыграл свою злокозненную роль: я будто был на следующем витке спирали, являющим собой почти что точную проекцию первого.
По крайней мере, мне так казалось.
С некоторым исключением: уж тут-то ребёнок был бы точно мой.
Я не разглядел в арке «Л» физической сути и поступил по душе, презрев и поломав известные всем грабли рассудка.

***

3
И вот теперешний результат. Я – распоследняя сволочь и не сын своей матери.
Я тут, на улице.
Выкинут из дома.
Вот она бабская солидарность!
И какова холодная селяви!
Зима.
Ночь.
Естественно, что я заблудился.
Так всем подонкам, а также не считающим себя подонками, а жертвами, проведённым на вечной житейской мякине, прибитыми простой женской логикой и иже с ним дамским инстинктом размножения, и надо.
Бабские ксероксные приборы, коли они уж заарендованы, не должны занимать ценные места в квартирах  без употребления по существу.
Ксероксы также не должны печатать белых листов. Смысла в том нет.

***

Возвращаемся к тому месту, с которого начал сексуальный свой мемуар.

Территория то ли Кокса, то ли Азота.
Темень типа «вырви глаз... У негра из жопы». Извините. Это вырвалось из детства.
Букет промышленной вони. Трубы по четырём сторонам света в чёрных облицовках; из них клубы дыма и газа самых разных формул, осеняемые звёздами, и земные огни на верхушках их, как маяки для самолётов: имхо, последнее откровение Иоанна-Апостола, не меньше.
Я бы не хотел работать здесь, в этом аду, придуманном человеком для человека.
Человек человеку – волк, – говорит Сатана.
Мы не верим, но постоянно сталкиваемся с этим.
Когтями и зубами. Копытами. Реализуя варварское происхождение.
Аминь.

Зима круче некуда. Модульный перебор укороченных шажков по испорченной скрип-скрип-скрип-ке. Я – закоченевшая двуногая лошадь в демисезонных ботинках. Килограммовые ресницы. Белый пух щёк. Картофельно разбухший нос цвета «помидор». Сосульки – рама моего лица. Органной силы ветер высвистывает сквозь них убийственную музыку Березины. Кто не знает элементарной военной географии и не листал хотя бы поверхностно Библии – может дальше не читать: это был тест на айкью.
В каждую свою новую книгу я хоть по разу, да вставляю Березину – так она мне нравится.
Спорят: кто победил в двенадцатом году, французы или русские.
Если речь о победе войск, то, несомненно, французы.
Если про победу народа, то судят по конечному результату кампании.
Если нужен символ разгрома – то вот он: достопочтенная, памятная каждому французу, Березина!
Аминь.

***


Половина лишней читательской паствы, надеюсь, отсеялась с самого начала. 
Остались лучшие и самонадеянные.
Ни один классик не начинал романов с отпугивания читателей алогичными, антивоенно, противоклассически партизанскими колотушками.
Так же антиклассически денег за книжку (по добру) не верну.

***

Преткновение и отрада путника: сторожка третей степени значимости.
Вид с тыла. Замёрзший напрочь десант. В такой ситуации лучше сдаться и умереть быстро. Бойницы направлены в обратную от завода сторону. Плевать. Я поднимаю руки. Замёрзшее полностью масюсенькое окошко. Кто в него смотрит?
Обращаю жизнь в сказку.
За ним должна бы сидеть царевна-лягушка и плести смягчающую пряжу под кольчугу Ивана-царевича, демографического спасителя. Кабы не зима, в которую положено больше спать, экономя энергию, нежели прясть что попало.
Вошёл в меня дух радости и, сколь мог, напрягся и взвыл я о помощи.
Но: язык прилип к замёрзшей гортани.
Ни спаситель, ни якут-разбойник, ни Яга, ни украденная Змием-Горынычем и постаревшая чужая невеста не вышли из домика. Выходит, что я не в небылице, а по-прежнему в были; – снежной пыли;, кули, моли... а во-вторых, что бык подкрался вполне незаметно, и вставил, куда надо, просящий добра рог труба-дура-ка свой.
Энигма! Эврика! Мать их Макрофлекс!
Выполнил вежливый, мелодичный тук-тук-тук в мажоре, и минор: тюк-тюк.
Это мой шифр.
Перевод: я добр, весел, открыт – простите меня за вторжение – я не несу с собой зла, хоть устал и задубел – как работник самого северного, самого запущенного, забытого всеми филиала «Гланафф Нефти», где в одинаковом ходу паранормальные рамки для ручной носки, правдоискатели и заржавленные глубинные свёрла в километр длины.
– Можно войти?
Там будто шорох и вскоч. Притиснулись к стене. Подпёрли дверь стулом. Заряжают что ли ствол? Но молчат.
Толкаю дверь на свой риск, норовя заполучить пулю. Сорвался крючок.
Не злой дух, а клуб пара сверху, к-во 1. Ш-ш-ш. Морозная волна понизу, к-во один. 
Ничего не видно. Впихиваюсь.
– Бабах! – Сработала обратная пружина.
Упал стул.
Качнулся света седьмой с краю лепесток. Пуля застряла в стволе. От холода что ли?
Абажура в помине нет: мутная стекляшка, повешавшись на голом проводе, вытаращила двадцать пять ватт фотонов, больных желтухой.
Экономят Энергию Эвтаназийцы.
Кто-то мутный – отрок, старик, стражник – в глубине скупее некуда интерьера.
Влагалище чудища.
Запах старой женщины, не пороха – развалюхи обнял мой нос изнутри. А я ожидал автоматчика, или, как минимум, мужичка, пусть даже с ноготок.
– Здрасьте, насте! (Шучу. Я, правда, сама доброта). – Можно войти?
– Входи. – Недоверчиво. В руках её допотопный пистоль.
– Можно сесть? – и едва стягиваю перчатки, одетые в судороге прощанья не по сезону. Кнопка заела. Одеревенелая кожа с суконной подкладкой звенят.
Вглядываюсь в расплывчатое существо, труню: «Есть кто живой?»
Есть:  «Можно. Ты кто? Батька Махно?»
Остроумно. Исторично. Пистоль в руках.
Я же истерично:
– А я где? Уберите оружие, пожалуйста.
Там по-детски: «Я первая спросила».
Как сейчас помню свой заплетающийся лепет. Глядя на лампочку-свечу, солнышко моё тусклое, пою спасительнице хвалебную: «Просто человек, архитектор, абориген города Угадая  (шутливо), без вас бы я...»
– Ага. Коси косой дальше.
Я коси-косиножка безропотная, которой не со зла, а для радости, отрывают ноги:
– А как ваш… то есть НАШ родимый заводик называется?» – Я свой, я типа русский! Я заблудился как спустившийся космический овен в реально индустриальном солярисе, производящем далеко не макароны. За незнание или анормальное склонение смысла тут можно схлопотать пулю.
Привет, Курицын! Хоть ты ещё тогда не родился. Я полюблю твои опусы позже.
Она, шутница, рухлядь, ей богу, какая-то, а не царевна:
– Где ты? То секрет. Сам не знаешь, что ли? Так догадайся, но молчи в тряпочку. Молодой ты на вид, да шустрый. Не наш. Вижу. Гражданский ты. Шпионишь? А тут тебе тэлиграфа нету. И расцыю не жди. Что, потерял свою расцыю? Дать тряпку? Вот она, сбоку. Грей руки. Нос три. Дать спирту? Бальзаму, уж извините, с висками нет.
Вот так и деревня с висками!
Наливает стопарик величиной со стаканище.
– Двести! Всё внутрь. Внутрь, я говорю. Нечего нос мацать. Ага, замахни. Вот и молодец. Хорошо. Изнутри мозги лучше греть. Хорошо, что зашёл, гость дорогой. – Пистоля уже на столе. – Я уж было заскучала. А если б нос твой отвалился бы по дороге. Был бы сыфылытиком. Ха-ха-ха. Нравится тебе сыфылытиком? Я б не пустила сыфылытика.
(– Ага. Спасибо. Я весь ваш. У меня даже секретной болезни ни разу не было, моя родная спасительница. Тьфу, тьфу меня, пронеси меня, господи, на спине, есть у тебя спина, или ты не похож на человека, вечная пустота, сквозь весь этот ужас.)
– Что, товарыщщ, говоришь, что наш, а самый конфыдэнтный завод Угадая не знаешь? Ой, ой, ой.
И ещё с три короба наплела – не поймёшь степени интеллекта – и назадавала дурацких вопросов – не пришей к делу рукав.
Но мне стал оченно-приоченно тепло. Аж горячо. Изнутри и снаружи.
Щас неблагодарно засну: так я устал.
Гренада, Гренада, Гренада моя!
А под конец революционной речи добрая красногвардейская бабушка с расстановкой рявкнула: «Бригеном пишешься, а не знаешь главного!»
Бабка как кулик хвалила свою работу. И ещё. Бабка – сторожиха, вот же нетленная кукушка тридевятого царства! – почти угадала мою недавнюю тайну: я незадолго перед тем, как мать приласкала меня сгоряча словом с центробежной силой скалки по известной теперь всему миру причине, и тем самым выгнала из дому, придумал историю про разумных клопов, в котором родину  клопов звали Бригенией.
Следовательно, самих клопов можно звать «бригенами», а я...
А я даже начал писать эту фантастическую повесть, ввиду малых познаний и неиссякаемой выдумки сплошь покрытую биомистикой.
Так лучшие музейные подвалы порой бывают устланы следами современной тараканьей деятельности.
Отложил писанину. Оказалось: на четверть века. И меня опередил Вербер. Победил моих железных, лучших в мире клопов своими бесхребетными муравьями, у которых вместо скелета – какой низкий уровень развития! – окостенелая роговица. Я не насекомовед, и в названиях частей тел и в материале изготовления могу ошибиться. Потом я вспомнил. И снова начал.
И в очередной раз застопорил, решив прежде посетить эту самую лучшую в моём мире лютую, безжизненную пустыню Наску, приходящую во сне, начинающей мою любую книгу Наску – этакую таинственную область – облюбованную ещё аж немецкой безвредной, антивоенной постшпионкой, разведчицей неразгаданных редкостей Марией Райх... Чёрт! Без секса никак: с первым номером лифчика.
Я уже тогда – в семидесятых, – раз услышав, помешался на Наске.
Лифчики важны только сейчас, из них теперь даже делают выставки. Человечество окончательно рехнулось и, обделённое любовью Трёхсот властителей и одной островной королевы,  погрязло в тряпках и экологическом мусоре. Мне оно пофигу. Как и лифчики королев. Без корсета любая властительница выглядит важнее, так как раскрепощённее и не помешанной на тряпках. Королева без всяких лишних тряпок и так имеет право оттрахать любого подданного. Причём с извращениями и отрубанием впоследствии головы. Чтобы не  проболтался о главном. О тайной королевской любви. К отрубанию голов.
С прынцами тут сложнее. Они во все века на основании всего лишь того, что у них есть всюду сующийся жезлик, оспаривают право великих трахальщиц с их огнедышащими, живыми, шевелящимися пещерами вагин.
Всю последующую сознательную жизнь я мечтал пощупать её (Наскины) древнейшие геоглифы, сравнить с другими, примерить рисунки к космогонии и к сумасшедшим опусам Блаватской, так похожим на правду, кабы не были такими закрученными. Пофиг лифчик Блаватской. У неё номер четыре. Хотя кто его знает: рентгеновских снимков и даже качественных ретрофотографий у меня нет. Она ходила в балахоне, скрывающем физиологию и довольствовалась, как мне кажется, только космогонией. Умнейшая до отвращения женщина. Так как перегнала умом и необузданностью в писаниях сказок перспективных мужчин.
В отношении Южных Америк и разных там Наск с Аральскими остатками: я хотел свериться со своей гипотезой, проверить ещё раз глубину и ширину линий, взять пробу грунта, ковырнуть глубже, удостовериться в нулевой влажности всего вокруг, заодно забраться на Мачу-Пикчу, поближе к камню Солнца, чтобы плюнуть оттуда вниз по любимой привычке (плевать с памятников вечности), – я правильно называю это чюдо-юдо Пикчу?
Прокатиться хотелось туда-сюда на железной стрекозке, на фанерном самолётике, на воздушном шарике, на огнедышащем псевдокитайском драконе – без разницы. И только тогда продолжить.
Не правильно есть.
Ноу.
Приврал четырежды в паре  предложений. Приукрасил столько раз, сколько там слов.
Как можно писать про что-то, знаемое только по сухим отрывкам из учёных книг, даже не побывав на месте и не отведав их пряных тонкостей, доступных либо конченым романтикам, либо полным Фантомасам (перевожу с фр.: Фомам Неверующим Типа Меня Самого).
Но я про это тогда – сейчас (время в Бригении относительно) даже не подумал, а бабка взяла, да и вычислила без предварительных намёков и записи в очередь.
Молчу, думаю. Несутся мимо варианты. Мысли пытаются спариться с ноосферой, но не найдут точки, где бы прицепиться. Сюда бы Васаби! Кто таков, не все его знают. Но приплёлся он в строку. Чисто для музыки прозы. Приведён за руку мозгом. Или радиосигналом. Или намёком с мимо пролетающего отмороженного НЛО. Я с мозгом не спорю: у него, как у компьютера, своя тайная жизнь  и правила составления предложений.

Старуха (прорицательница, Ванга-тварь, коза клятая) между тем, безостановочно продолжала издеваться, с изощрённой ласковостью подружки-сексопатки наезжая на меня:
– Чудак-человек! Может, ты просто плохой шпиён? На какую разведку работаем? Японец, чи нет? А ну, покажь-ка глазища. Глянь в меня и не сворачивай… и не так, мать моя женщина, вороти взад гляделки. А не то как… как в глаз трЁсну щЁчкой .
И засмеялась выдумке.
Я мигом понял. Я не хотел глазом целовать железную щёчку, за которой как сольды-бульды в деревянном рту Буратино до поры прячутся пули удручающе бессеребреной силы, способные запросто умертвить даже меня – такого молодого, так прекрасно  начинающего, а позже – вечно сомневающегося в своих способностях архитектора.

***

Знакомимся дальше.
Тридцать серебренников – цена участка в полгектара иудейской земли. Иуда продавался не за дёшево. Есть (не моя) интернет-версия, что он из Гадова колена; вторая, что он наиподлейший сын Иисуса, к тому же гермафродит и, кажется, согласно недоказанным злословиям, даже может быть голубой, и не построил в своей ирреальной жизни ни одного здания. Пещеры, палатки и дом отца не в счёт.
Я не поддерживаю эту бездеятельную, материалистическую версию Иуды.
Пусть бы он лучше оставался простым до элементарности моисеевым дополнением к истории Христа, иллюстрирующим факт проживания среди нормального и глупого человечества хитрых донельзя, изощрённых предателей.
И не тягаюсь с ним в духовных извращениях. Если бы он был реальным персонажем – история потекла бы другая.
Тем не менее, я, такой плодовитый материально атеист, построивший ко времени встречи со старушкой сотню типовых домов и запроектировавший на бумаге полсотни индивидуальных объектов, из которых ровно половина ушла в корзину, а остальные  на грунт, а часть повисла на сваях и, вдобавок, гниёт, я – такой громоздкий – больше, чем Никто. И  звать меня соответственно Никаком.

«О, этот знаменитый Никто и Никак столько всякого НИКАКА  натворил!»

Я всяко не гожусь для архитектурной библии (в отношении литературной есть ещё время поторопиться и что-то успеть).
Хотя с миром я на короткой ноге, потому как совершенно не знаю языков, но могу изъясняться на пальцах, применяя обезьяньи ужимки, понятные даже первобытному человеку.
– Я голоден, дайте поесть, нижайше прошу, – это первое, что следует говорить любому поймавшему вас племени, чтобы не быть скушаным ещё до начала интеллектуальных переговоров. И внимательно смотреть в глаза самкам. Ибо они пригодятся после, влюблённые в белого человека, развязывая тебе руки, высвобождая из бамбуковой гостиницы. Ты живёшь в клетке, ибо ты – гастролёр без брони, без подтверждающих документов. А они – кровожадные инки и доинки, ацтеки, майи и домайи; и в первую очередь жертвуют пришельцами. И талантливая голова твоя вот-вот покатится по обветшалым, обагрённым такими же умными предшественниками, ступеням. Этим головам нет счёта, их отмечают в записях лишь скопом. Такая участь, поставленная на поток, не по мне. Я хочу отметиться отдельно в любой хоть мало-мальски положительной роли.
Тут нон-стоп. Излишне разошёлся.
Но: шмыгая доблестями, при определённых обстоятельствах и на моих условиях, я готов познакомиться хоть с Абамой, хоть с Путиным, хоть с Маркесом, с Дега, с Корбюзье, с конченным жадностью конкистадорами, с каким-нибудь непонятливым Кочкаутцкоатлем.
Я бы вразумил.
Белый я человек!
В уме и литературе это легко.
Язык смазан и маслом, и мёдом.
–  Девушки, я замуж выхожу! Даже не верится! – не хочу слышать этих воплей, обозначающих конец чьей-то свободе и победу хитрости со лжёй.
Источается что-то ещё на виражах советской подозрительской мысли. Шпильки. Подколы. Сарказмы. То ли волнами, то ли прямым излучением. Что-то – вроде вредоносного, скабрезничающего, безостановочного рентгена.
И поверят же!
Подставят рёбра с мозгами. Ты, мнящий себя выше проктолога с волшебным пальчиком, сделай нам нормальный снимок. Мы проверим твою способность угадывать нас, великих и удачливых, через наш зад.
Задним числом я прекрасно делаю всё. Бес-плат-но! В трамвае или автобусе, например, проигрываю старушкам любой их искренний ор.
–  Не толкайся, козёл!
И я тут же проглатываю язык. Сам в испарине. Ответ лежит за створчатой дверью. Где стоят ждущие транспорта люди и они не сочувствуют твоей замедленной реакции. Они сами попадались на такое.
Ненавижу визжащих старух. Среди них симпатичных-то нет. Как жениться, зная свой исход по этим старухам? Честные и добрые, хоть, есть среди них? Разве что в деревнях, говорите, остались?

Аминь.

Пусть хорошие живые живут, а плохие и мёртвые остаются в памяти Зла и, утверждая Лихо, отпугивают от себя детей, исполненных хоть по семь штук очей сзади и спереди; можно на ногах и заднице. Я совсем недавно расшифровал и оценил поэзию Гребенщикова, пусть даже в некоторой степени это плагиат, и переоценил в хорошем смысле его пищащую вековой многозначительностью музыку.

Следующий аминь.

***


4
Ещё я был кулинаром букв.
Не зная толком ни орфографии, ни синтаксиса, словно хроменький эквилибрист, будучи ещё ребёнком, с садомазохистским интересом я бродил по краю адской писательской сковородки и скрёб с чёрного дна её здоровый, загорелый цимус и примерял для жутья-пития. Я готовил на его основе собственные рецепты.
Положительно, тысячи чертей желали меня видеть среди своих лучших клиентов и последователей.
В своих резких, ёрнических произведениях – мой девиз: «ни слова о любви, мир продажен» – я не жалел никого: ни людей, ни Бога, ни чёрта, засоряя ноосферу едкими клеймами, приштамповываемыми мною ко всему сущему. Ко всему, кроме нашей иногда поганой, чаще жестокой, идущей по своему собственному пути (предначертанность не доказана), но поэтому самой любимой Родины.
Я с детства – пропагандист Родины.
Я иду к правде дальними кругами, сворачивающимися спиралью к центру – к Истине –  и истошно кричу самыми понятными звуками – звуками человечьих клоак, и плещу звоном выбитых в драках зубов.
Где ты, Асмик и Марина? Это о вас, невинных пока, строки. Прочли, наконец, Фуй? А Шуй? Не подумайте, что это от Хера. А это именно от Хера! Но от другого Хера, от доброго, полезного, думающего Хера. Вам ещё не положено знать свойств этого блистающего, весёлого знака Хера...
Библию я жалел как вечный и неразгаданный источник знаний, настолько запутанный переписчиками, что не отличить разукрашенной правды от чистого вымысла.
Вариантов Библии 40 000.
Каждый переписчик добавлял своего, каждый новый перевод привносил несуразицу и отклонения от  оригинала.
Где этот первый поэтический экземпляр?
Где нулевой номер черновика?
При этом, не будучи нигилистом, не понимающим Онегина, не сочувствующим Базарову, а любящим любую живую жизнь, а также красиво выдуманную жизнь, прописанную в книгах чувствительных классиков.
Так примерно сказала бессонная Анна – далеко н/св.Мария, но умнейший и сведущий человек, прелестная птичка-говорушка-торопушка, одна из первых моих литературных  оценщиц.
Она права.
Пожалуй  и  несомненно.
Эти два слова выдернуты из её лексикона.
Я не падал и не оступался, ёрничал над собой и неповинной ни в чём своею тенью, чорнил чорнилами солнце, небо, друзей и самоё священное действо книгописания, любя сволочную и неподдельную многогранность мира.
Я находил спасительные кусты каждый раз, когда за противоправными, самодеятельными действиями меня собиралась поймать за руку и уличить хоть в чём-нибудь справедливая профессиональная критика или глупая, невоспитанная толпа, пожирающая только консервированную специально под них литературу-кильку в народно-томатном соусе.
Аминь!

***


5
 В шестом классе, используя дар свыше, в сочинении на свободную тему я упомянул собирательство марок.
Я вложил в это сочинение весь свой молодеческий пыл, почувствовав себя в ночи, как минимум, Конан-Дойлем, а, как максимум, первоапостолом Петром. Я придал своему скромному, пыльному занятию марконакопительства детективно – приключенческий характер с мотивами Закона Божьего для детей третьего монастырского класса. И для института благородных девиц на выданьи. Тех девиц, что, одетые в глухие корсеты, лишённые возрастных ощущений, ищут в любом тексте сексуальные подсказки.
Вся жизнь посвящена сексу. Только ему! А вовсе не детям.
В сочинении всё совершалось на фоне географических открытий, в окружении колониальных аппликаций, на горизонте которых витало гордое воровство, голографически окровавленное, объёмное золото, отбирательство нажитого трудом, отправка в рабство со стереозвуком плетей, превращение человека методом хлыста в послушную гориллу, отправление послушной гориллы на почтовые галеры и романтическая буль-буль-кончина на дне морском любовного письма английской царевне от пача-пампа-чандрского пади-шаха. Перемешиваются земли инков с индиями. Похожи их слова на древних картах. Иной раз трудно различить. Проверьте сами. Письмо с вечными чернилами отягощено тяжёлыми невсплывающими печатями.
Всё равно мы найдём его!
Ха! Марки! Коллекционирование их равно накоплению чуши. Какая чепуха и полное извращение почтовой истории в порыве описать её и уместить свои чувства убористо корявым почерком ровно в двенадцать страниц тетрадки!
Но каков стиль! Вот же стервец!
И я подумал тогда: сейчас меня расстреляют. Жиденькие волосики там и сям поднялись дыбом. Я чуть не кончил в трусы.
Такой силы был первоначальный шок.
Моё литературное бесстыдство и беспримерная по наглости шутка не насмерть, но всерьёз  поразили бывалую учительницу, заслуженную в РСФСР.
Она, специально не называя фамилии автора, зачитала это сочинение классу от корки до корки, пожалуй, искренне поверив моей гиперболизации от юношества, и, соответственно, трёхкратно, разумеется ошибочно и несомненно по-зрелому перехвалив меня.
Я сидел, вжавшись в сиденье (тогда были спаренные парты-лавки, видимо, чтобы не бросались стульями) и понурив голову от стыда, смешанного с неподдельной гордостью.
Это была мировая победа лжи над наивностью, языка над ушами, бессмыслицы над реализмом. Напомню: время было шестидесятников.
Миром в этот раз был шестой «А» класс и учительский кабинет в полном составе.
И запятые, пожалуй, первый раз в жизни были расставлены по науке.
И, о Боже праведный! Единственный и последний раз в жизни я получил три пятёрки с тремя плюсами.
Аминь! Мыслимо ли такое в межвременьи между концом сталинизма и началом оттепели?
Прокатило.
Сочинение это утеряно навсегда.
Но тогда я понял действительную силу слова! Не Богова, а обыкновенного.
Я понял: вот чем можно вращать мир! Даже не надо искать точку опоры и рычаги, чтобы сдвинуть Землю.
Слово, невесомое слово, найденная волшебная, убедительная комбинация закорючек – вот что самое сильное среди людей!
В виде поощрения всеуважаемая и мною тоже опытная учительница, вовсе не собирающаяся мною взрывать мир, неосмотрительно собралась придать моему писательскому порыву следующий импульс.
Это выразилось в виде ненавязчиво насильного поручения (не спрашивая моего желания, это её право) созвать школьную конференцию по вопросам филателии и связи её с литературой, куда я должен был прийти со своей коллекцией, и где бы я смог развернуть и обосновать свои приключения и младые политические воззрения (в устах младенца... ля, ля, ля... глаголет...) полностью.
Я мог бы стать героем школы на все оставшиеся до выпускных экзаменов времена. Но, сознательно не пошёл на это. Ибо это было бы настоящей фальсификацией.
Об истории литературных фальсификаций и профанаций я знал всё, так как был не по возрасту начитанным по самым лучшим верхам мальчиком.
Как же мне не хватало Государственной Исторической Библиотеки и главного наследия сожжённой Александрии, чтобы клеймить не понаслышке, а бить в бровь (как Дмитрий На-Дону) и за слово и дело (государево).
Я, как мог, замотал учительницын почин, отложив конференцию на полгода вперёд (в надежде, что история эта со временем забудется). Так оно и вышло.
Литературный порыв мой закончился единственным тем гениальным околомарочным сочинением. На самом деле  – вспышкой индивидуальности.
Кусок славы я вырвал из неприметного кляссера  в десять-пятнадцать картонных с целлофанчиковыми кармашками страниц, причём с весьма скромненького цвета обложкой.
Господи, прости! Для первого в жизни духовного оргазма этого оказалось достаточно.
Повторного оргазма я не желал. Это уже инсинуация, витринный груз, выставка, натурально липа, Сотбис подделок, фальшивые зарубежные наклейки на холодильнике Сибирь, множественность охвата, уничтожающая редкостность чувства... а не заслуженная революционным экспромтом радость самого процесса письма и победы на один счастливый раз.
Уф, надо разделить последнее предложение пополам.
Но, не стану, ибо это есть часть принципа «пиши так гладко, пусть и некрасиво, как идёт будто сама собой проповедь».
Есть предложения и потолще: чего их бояться. Настройтесь на длину волны и пойдёт как по маслу. Пусть даже монашек, или кто он там, читающий заученное, или член паствы, слушащий уворованное у Библии, ковыряет при этом в носу.
Короче говоря, увеличивать степень славы я не стал из реальных соображений.
Во-первых, из опасности быть разоблачённым в преувеличениях.
Во-вторых, от ненужности повтора и лености: потребовалось бы слишком много сочинительских усилий и накопления вранья, от своего непомерного излишества готового взорваться неуправляемой бомбой.
Это всё равно, что материала хватало только на путёвый рассказ, а с тебя требовали романический шедевр.
Через половину века ситуация «рассказ или роман» у меня совершенно поменяла полюса. Я успешно губил тонны бумаги, наплевав на Краткость, что есть сестра Таланта.
Аминь!

***


6
Я был неплохим, самосовершенствующимся мазилкой – оформителем классной газеты и главредактором. И, надо сказать, делал всё сам, отставляя помощников-одногодков на десятые роли, не доверяя им ничего существенного, кроме сбора жёлтых внутренних, а также внешкольных материалов.
Газету чаще всего я делал дома в компании двух-трёх ответственных за газету и ещё более бесталанных оболтусов, изредка слушая консультативные советы отца и матери.
«Кисть надо держать вот так, тут лучше подложить шаблон и шмякать губкой, мешать надо максимум три краски, сделай упор на кисть, ляг на рейсшину (они оба инженеры), заверни рукав, тут добавь тень, не ёрзай по ватману, не делай переход таким резким», – вот только мизерная часть их конструктивных советов.
В содержание газеты родители не вмешивались. Это было нашей детской прерогативой.
Зная некоторые правила невыпячивания, сюжеты цензурировались нами самими – ещё даже не комсомольцами, а октябрятами, вооружёнными всего лишь пятиконечными значками, означающими приверженность к нерастоптанному тогда ещё, и не объяснённому оппозицией излишне идеализированному ленинизму. До полного недоверия!
Помощники во время моего пыхтения уминали бабушкины пирожки и гоняли малиновые, черёмуховые, облепиховые, вонючие тайгой и индийскими джунглями  чаи на кухне.
Бедные белые сибирские сверстники Маугли!
Потом бежали в мою спальню и веселились с моими возрастными игрушками, изредка подходя ко мне: «Может, помочь?»
И я злился от того, что они внутренне были рады отстранению от участия и спрашивали о подмоге чисто для проформы. По-настоящему они не сочувствовали мне.
Не успевая, я изредка позволял им закрашивать неответственные участки или заполнять белые территории ватмана массовыми, ни к чему не обязывающими шрифтами с бытовыми штампами без особого смысла.
Распределение нехитрых обязанностей таким волевым образом делало нашу газету лучшей по идиотичности в одноимённой школе.
В тот переходный период бессмысленность и полная, медово-аморфная аполитичность приветствовались.
Похвалы от учителей и соревновательные бонусы распределялась между членами редколлегии поровну.
Настоящее положение вещей составляло нашу общественную тайну.
Это было вроде секретного сообщества, где, зная смысл жизни в уме, откровенного не прописывалось.
Я был серым кардиналом в этой компании и знал, что и другие это знают.
И не противился, и не ждал ни внутриклубной лести, ни иудиных доносов.
Мы жили по советским правилам выживаемости пресмыкающихся, но не признавались в этом.
Нам говорили, и мы пели почти правдиво, что мы свободны, как нигде более в мире. И самые счастливые в мире, так как у нас государсво равных людей, и уж на все сто процентов равнее, чем в Америке.

***

Как ни странно, при своей полной инженеризации мать с отцом имели все классификационные признаки художественного вкуса.
Отец до войны и после даже держал в руках кисти с палитрой.
За свою жизнь он успел набросать пару–другую неплохих реалистических этюдов маслом. И стал для нас – детей его – настоящим авторитетом художественных наук.
Были и окоченевшие тюбики от его прадедов с названиями в латинице и ятях.
Выковыривая вековые пробки, используя молоток, клещи, ножи, удавалось выжимать цветных червячков: каждому под сто лет.
Картины папины до сих пор бережно хранятся, прибитые к стенам квартир сильно повзрослевших детей преимущественно женского пола, рассыпавшим исходную фамилию по стране и ставя рекорды деторождения.
Между прочим, и я это понимал без всяких подсказок и наставлений, я один должен был отдуваться за всех сестёр: и в быту и в армии. Была б война, то и в войне. Но не дал Господь такой скромной мужской радости –  убить себе подобного, но помолвленного на трупных червях.
Я обязан был родить хотя бы одного наследника-мальчика, чтобы не загубить родословные побеги хилой в мужском отношении папиной ветки.
И я родил, но, к великому моему сожалению, всего одного наследника. (Теперь отдувается, совсем не торопясь, он). Остальные, рождённые, естественно, не без моей помощи, были прекрасными девочками.
Генетика моей матери оказалась сильней отцовой. Хотя набрался там и сям.
Во всех ранее перечисленных пунктах похвальбы я корчил из себя расчётливого гения.
Причём, тайно.
Вероятно, это и называется тщеславием.
Причём, тщеславием ленивым и скромным, ибо, надуваясь внутренне, я не выпячивался на публике.
Вне сцены моего духовного театра я слыл чрезвычайно скромным и даже застенчивым мальчиком.
Такое положение вещей меня устраивало.
Из всех ленивых представителей этого скромничающего клана изредка просыпающихся для подвигов, я, пожалуй, был первым в мире ленивцем.
Поразительная наивность: повзрослев, не будучи писателем, но, радея за русскую литературу сердцем и наперёд, я был иносферным фантазёром, мечтательным Грином, обаятельным голубым сказочником Уайлдом, романтиком и декадентом в щипцах кафкианского страха, не написав при этом ничего особенного.
Я трясся заранее от величия будущих свершений, маячавших впереди, наполненных сексуальным, шизоидным и духовным смыслом.
Я был непостижимо обыкновенным огольцом, испорченным домашним достатком и с задатками советской серятины, висящими как гири на щиколотках будущего стайера и чемпиона по куражам.
Но, морально и немного физически я был готов покорять любые конкурсы, зениты и размеры – от строения атома до космических далей. По секрету: желательно сидя дома, наблюдая за шевелящимся миром в приотворённую щёлочку окна.
Жажда быть максимально первым там, где теоретически возможно, совместились во мне одном с точностью красивой математической формулы, с плотностью выигранного тетриса предпоследней стадии сложности.
Кубик Рубика был мне до конца не подвластен: не хватало усидчивости в доскональном прочтении теории и, особенно, изучении финтов той финальной стадии, когда, чтобы завершить, надо было сначала решительно, и как бы всё, сломать.
В шахматах я доходил до уровня тренирующего меня кандидата в мастера спорта – отца моего товарища по двору и загородной даче. А дальше мне надоедало играть. Ибо я проигрывал более опытным. Обидно!
А «рыпаться» на звание мастера было страшно, хотя их – этих дворовых стариков и реальных членов процветающих в то время шахматных клубов – вокруг меня было пруд пруди.
Воровать коней, слонов и ладей подобно Бендеру я не умел.
Честность и враньё у меня были избирательными.
Я не садился в чужой экипаж... чуть не сказал «в самолёт»...  а надо бы в автомобиль... без приглашения.

***

В спорте мне не хватало силы.
Я перепробовал множество мелких и средних болезней, а в три года чуть не сыграл в ящик от крупозного воспаления лёгких в сочетании с сильнейшей ангиной.
Я рано осознал:
– первое: зимой нельзя лизать металлические дверные ручки, нельзя есть много снега и заливать жар горла ледяной водой из крана;
– второе, более позднее: физический спорт был хоть положительно, хоть отрицательно, придуман не для меня.
И я принялся покорять мир по-своему, используя то малое, но зато надёжное, что вселилось в меня благодаря честно этапированной генетике.
Легко было балансировать и жонглировать – и я, постигая это немудрёное дело, довёл его до шести (!) кувыркающихся сначала яблок, потом до трёх стеклянных вещиц. Стекло билось.
Я держал на носу, на лбу, на ступне палку. Столько времени, сколько попросят. Жаль: книги рекордов Гиннеса тогда не было.
С резиновым мячиком на голове и футбольным мячом, перебирающимся с коленок на спину, пяточки и носки, успехи были похуже. Но и эту дуралейскую школу ловкости я проходил.
Я запросто прыгал на ходулях по твёрдой местности. По пересечённой же скакал на тройку с ультимативным минусом.
И один раз чуть не расплатился за это удовольствие жизнью, разогнавшись по лесной тропинке и едва успев остановиться на гребне горы. Несчастные, потерявшиеся в лесах дачные Журавли! Как бы они прославились, упади я с ходулями в их пропасть, что до сих пор подпирается рекой Вонью. Я умру, а река по-прежнему будет болтать о мальчике, который так бестолково  предпочёл  жизнь романтической, и при хорошей рекламе запоминающейся надолго смерти. О которой шептались бы до сих пор: «как это оригинально».
Воистину не знаешь, где твой кошмарно весёлый конец. Когда он настигнет тебя?
Я считал, что это было бы смешно: две ходулины и маленький мальчик летят в пропасть перекрещиваясь, крякая по-взрослому при каждом ударе о расставленные будто ловушки камни и…  переломанные кости, голова – кровавая груша, глаз навыкате с воткнутой сухой травинкой, весь в репьях, кроличьей, ****ской капусте, такой кисленькой, когда ты сам её ешь... Перепуганные змеи... ужи, гадюки, муравьиные львы под каждой проплешиной... Внезапная тишина внизу.
Без фотографа не следовало это делать, ибо  скромная заметка в городской газетёшке, не подкреплённая смертельной и живописной фоткой, вряд ли была бы замеченной.
После я посчитал, что не снискал бы посмертной славы и меня бы не вспоминали сверстники: «А помнишь, этого-вот, который, как его фамилия, ну, который в четвёртом классе разбился летом на ходулях… в лепёшку».
Нет, так некрасиво и без гарантий славы умирать не хотелось.
Пусть так попробует кто-то другой.

***

С целью повышения квалификации дальше надо было хватать шест и лезть на качающийся канат – тут я спасовал перед технологической трудностью и страхом высоты.
Циркачество требует некоторого начального капитала, которого у меня не было в нужном количестве. Кроме того, для этого надо было шлёпать в цирковой институт.
Я был бы смешон в обтягивающем трико, пусть даже усыпанном блёстками и скрывающим тщедушность. Потому идею оставил. Втайне я продолжал завидовать спецам этой опасной разновидности искусства.
По лежащему канату и забору высотой два метра я ходил запросто, чуть ли не с закрытыми глазами, не будучи лунатиком; и в этом виде раннего детского паркура был чемпионом двора.
Тренировался я по вечерам, секретно, чтобы друзья видели в моём успехе не результат усердия, а списывали бы на врождённый талант.
Легко было отпускать резинку рогатки, нажимать на курок в тире, а позже на реальном пулевом стрельбище. И тут я тоже достиг неимоверного – по моим скромным понятиям – успеха.
У меня было стопроцентное зрение (не в пример теперешнему, с очками толщиной в роговицу крупного пресмыкающегося), имел не только не отдавленный медведем, а вполне приличный слух.
Я пожинал плоды тонких нюхательных способностей особенным образом.
Так, запах женщины, подошедшей ко мне ближе, чем на полметра,  вызывал у меня неподдельный ужас – будто у совершенно испорченного, вывернутого наизнанку циника.
Я мечтал о волшебной палочке вместе с товарищем по площадке – звали его, кажется, Колькой или Борькой, но точно Козловым... или всё-таки Барановым? то бишь смешной домашней, слегка утолщённой, но прямоходящей, поддающейся дрессировке обезьянкой. Он и не возражал против вторых, третьих, четвёртых ролей.
Скажи ему «сегодня ты везешь меня на себе в школу», и он бы сделал это с радостью.
Но он не был дебилом. Он был просто скромным и забитым родителями, а также якобы равноправным в прочем обществе мальчиком. Которым место в тихом ишачьем стойле. Рядом с уважаемыми коровками-роботами.
Родителями его были люди абсолютно трудолюбивых рабочих профессий: дворничиха и дворник. Вполне возможно, что добрые и трудолюбивые, если отставить в сторону мешающую пишущим героизм корреспондентам регулярно сдаваемую стеклотару. Не весь пролетариат был таким. А только избранные пьяницы.
Вставлены они были в четырёхкомнатную квартиру, поделённую на три семьи, то бишь в противоестественную для нормального житья коммуналку.
Вместе и врозь, скрывая это антикоммунистическое действо, мы били себя в лоб в подъезде, творя знамения и интерпретируя молитвы. Я забыл Кольку-Борьку Козлова-Баранова тотчас же, как он сменил место жительства и, соответственно, школу.
Тут же была произведена площадочная передислоцировка. В нашу трёхкомнатку, где мы жили с  десяток лет,  въехал новый назначенный директор предприятия, где работали мои родители. А наша семья, увеличившаяся четвёртым ребёнком, переехала в коммунальную квартиру Козловых-Барановых.
Столько тараканов одним разом я ещё не видел. Они сыпались отовсюду и хотели искренне полюбить меня, заползая и выползая из предложенных мне Колькой вонючих тапок, усыпанных отравой и межпальцевым грибком.
Мы с Козловым-Барановым не были тупыми потребителями Боговой доброты. Мы, послевоенные отпрыски, замкнувшись в тамбуре подъезда, а позже – при нечаянном заполучении ключа от люка – оббивая углы чердака, глядя в звёзды, твердили об одном:
«Боже, мы готовы поверить в тебя, только дай нам волшебную палочку, как у Незнайки в Солнечном городе, которую мы употребим не только в своих интересах, но также попросим её, если её возможности ограничены одним-единственным желанием, сделать так, чтобы никогда больше не было войны».
Кирюха, дашь поносить кепку?
Дашь на время значок третьеразрядника?
А Гитлер пусть пока побудет у меня в кляссере.
У него марок всего три страницы, и те разорванные, отодранные паром от конвертов.
Аминь!

***

7
Нечаянные рекорды.
Один раз в жизни я попал в баскетбольную корзину с центра поля, причём с игры и окружённый соперниками; и стоя к кольцу спиной.
В корзину я попал от безисходности – некому было передать мяч.
Два месяца я ходил в героях на один раз – в редкостных физкультурных аристократах школы, и даже от чужого имени поведал об этом матче в газете.
Это продлило признательную моей душе школьную зависть.
Благодаря этому случаю я поимел возможность носить девичий портфель и даже держать пару – поражённых моим успехом в самое сердце – девочек за руку. Как мало порой нужно для успеха!
Девочки некоторое непродолжительное время боролись за меня не на шутку – по-прежнему физически несуразного и в отстающих от моего роста брючках выше щиколотки.
Начиная с первого класса в магазинах не было моего размера: ни пиджачков, ни брюк, ни рубашек;  так я был нескладен.
Во втором классе я попросил маму шить брючки с отворотами, чтобы по мере удлинения ног отпускать их, отглаженных с помощью пара в новом месте  ниже.  Тут в тексте почувствуйте запах пригорелой шерсти на утюге: гладил-то я сам и при этом считал заоконных ворон. Все воры и бандиты мира в это время поднимались по пожарной лестницы и мечтали украсть мою коллекцию, при этом привязав меня к кровати, при этом кляп во рту, а, может даже, узнав тайну, попросту убили бы меня... Ибо у меня в плену был Гитлер. Захваченная хитростью у одного – младше меня мальчика – марка со штемпелем, цена которой – как оказалось позже – полквартиры... А цена штемпеля – целая квартира.
Костюм мне шили в законспирированном обкомовском ателье без вывески: обычные мастерские не брались за это, так как не было подходящих выкроек.
Пусть не поймёт читатель превратно:  у меня не было ни горба, ни третьей руки, ни поросячьего хвостика, ни сколиоза последней степени завёрнутости, ни слишком уж обезьянник конечностей.
Всё было как у прочих людей и в то же время нескладно в каждой детали.
Именно множественность мелких недостатков делало меня идеально выпавшим из стройных рядов человечества. Эта неважная особенность заставляла бороться не на шутку сразу на тысячах житейских фронтов.
Притом я не был так прост, как можно было судить по фигуре.
Сто запахов, едва различаемых человеком: эта плаксивая песня не про меня. Я различал, как минимум, тысячу. Это меньше, чем у Парфюмера, но всё-таки. И это было подтверждено детскими спорами и взрослыми пари. Я мог бы выучиться на нюхателя коньяков.
Со временем это знание несколько подрастерялось, но в глубинах мозга нет-нет, да выныривал какой-либо яркий запах детства.
Цепляясь за намёк, я выуживал детали этого приобретения: вплоть до интерьерной обстановки, или рисунка того цветочка, пузырька, вещицы и пары-другой ключевых фраз, кем-либо сказанных при этом событии.
И я понял, что моя память живёт в сцепке с какой-то мировой и невидимой, надёжно сохраняющей ощущения и события сферой. Мозг в этом плане, в общем-то, был сработан недурно. Фосфора, что прямо следует из вышесказанного, в домашнем рационе было навалом.
В свои четыре, пять, десять лет я знал больше, чем положено совсем уж обычным детям.  Но не всё, естественно, а выборочно.
В полтора года я перестал жевать углы картонных раскладушек. Онемев, пыхтя и забыв смысл плача, я изучал рисунки и сопоставлял их с крупными буквами алфавита.
В два года составлял слова из кубиков.
В три слушал предсонные чтения и разбирался в русских, немецких, французских и осетинских сказках, составляя между ними рейтинги. Осетины – малюсенькая страна! о, парадоксовы друзья! – опережали всех на круг обилием хитрости и окровавленных совершаемой местью ножей.
В четыре осилил Буратино и Чипполино со всеми их друзьями и пособниками по сказочным революциям. Война грибов!
В пять заинтересовался папиными газетами.
В пять тридцать вовсю шустрил на полках взрослой библиотеки. Между делом прочёл первого носовского Незнайку.
В шесть с половиной попал в школу. Для этого пришлось сходить с бабушкой в Рай и в Оно  и на примере чтения газеты «Правда» доказать тем недоверчивым тётенькам странного своей убогостью Рая и Оно, что я уже созрел и, возможно даже, перезрел для школы.
Книги я поначалу читал вверх тармашками, ибо наблюдал за домашними упражнениями сестры со стороны стола, противоположной ей и бабушке. Первый и второй класс мне были не нужны. Напрасно потерянное время!
В чём я не разбирался совсем, так это в наркотиках, в матершинном словаре и в литературных вывертах, прячущих за странными формулировками негожие интеллигентному слуху события.
Я опаздывал в любой тёмной стороне дела. Мать с отцом тщательно оберегали меня от всего плохого.
Я не знал – зачем в бабушкином саду хулиганы остригают полностью или надрезают головки ранних маков. 
Мак опиумный и мак простой – я,  наивный мальчик – не в пример продвинутым детишкам – даже не знал, что мак может быть  разным.
Я был на сто процентов уверен, что мак создан исключительно для виртуозной бабушкиной выпечки, а также для прекрасных букетов, годящихся даже для принцесс. Хотя маковых букетов ни разу в жизни не видел.
Евангелически, патриотически, рекламно, советски, утробно, не веря своим глазам, видя только железный занавес, читая патриотческие книги и ещё более пропагандистские газеты с подкрашенными розовым учебниками истории, родители упорно твердили, что мир хорош, несмотря на его отдельные недостатки. Какую они совершали ошибку!
Но и это извращённое знание контрастного нашего мира, заглаживаемое старшими, делало меня отличным от других.
Вслед за папой-инженером, шустро и исправно поднимающимся по карьерной лестнице, благодаря недюжинным знаниям своего предмета и исключительной честности в отношении к подчинённым, я уважал наше добрее некуда правительство и директорат, понятное дело, заботившиеся исключительно о народе.
Папа плакал, когда в его отсутствие двое рабочих сварились заживо в ремонтируемом котле (туда, не зная, что там люди, пусканули пар).
Папа сильно огорчился, когда увидел то, что стало с телом одного молодого электрика, нечаянно схватившегося за ОЧЕНЬ-ОЧЕНЬ силовой кабель. И тот, и другой случай были познавательным примером того, как надо осторожно вести и блюсти, читать и знать наизусть все правила безопасности, будучи взрослым и находясь на производстве. Папа не был виновен ни в том, ни в другом случае. Что я из этих фактов извлёк, что никогда и ни за какие коврижки нельзя идти в рабочие: там смерть, боль и полно калек.
Я возненавидел электричество. Тем более после того, как произвёл опыт с втыканием гвоздей в розетку.
Я ненавидел вкручивать лампочки, стоя на стуле, который в свою очередь стоял на столе. Полёт из-под потолка мне крайне не понравился.
А обычные батарейки я любил, так как их полизывание напоминало мне вполне удовлетворительный вкус муравья.
Короче говоря, диктатура пролетариата меня не радовала. Пролетариат даже в мирное время всегда попадал в переплёт. Я ни в какую не собирался идти в пролетариат: ни с проповедями о необходимости дополнительного их обучении, ни для конкретных рабочих подвигов, ни даже для преподавания им правил папиной безопасности..

***

Мы не рабы, рабы не мы. Шура мыла окно.
Шуры-Муры уже стояли на пороге, вожделея, глазами насилуя меня. Как мне не нравилось это слово «рабы»! Мы не рабы, а рыбы! Так оно вернее.
Дяди Стёпы с семафорами заглядывали в окна, игнорируя цыпочки, желая отыметь меня грубо, по милицейски, направляя умелые, автоматические кулаки под дых.
Физический труд в стране почитался тогда (по революционной привычке) выше умственного. Но я чувствовал, что трудясь физически, я не сделал бы ничего существенного, и ходил бы в вечно отстающих с мизером в кармане.
Лирики тогда открыто дрались с физиками, иногда совершая вполне естественное духовное (и иное, например, половое) сращение.
Интеллигенты (подлая плесень) кухонно и в демократических перекурах, где властвовало домино, боролись с рабочим классом (а попробуй повкалывать кувалдой восемь часов подряд;  в ответ: а попробуй выдумать самолёт или формулу счастья).
– Рыба! – говорили инженеры, не веря своему счастью. Рыба в домино обозначала консенсус. Все при рыбе становились равными дураками.
Словом, я чурался физического труда; хотя копка и посадка картофеля, например, приносили мне радость, так как в них находилось место для рационализаторской выдумки.
В восьмом классе при оборудовании мастерских мне на ногу – будто ноги в кедах  похожи на монтажную площадку –  установили угол полуторатонного станка. Я не закричал, а спокойно попросил сдвинуть его на другое, свободное место. Скооперировались, подняли, освободили. Пальцы остались целыми и даже не сплюснутыми.
– Крепкие же бывают кости у некоторых юнцов из интеллигентских семей, – подумал я о себе.
Дело это избирательное. Отсутствие боли  в этот исключительный раз выделило меня из среды остальных на целых полчаса и вызвало йодово-бинтовый бум.
Возраст и раздавленная станком генетическая формула ступни постоянно напоминает мне об этом случае, пытаясь взращивать на большом пальце сразу два ногтя: то один над другим, то один сбоку припёку, один полумёртвый и жёлтый из материала зуба (ножницы его не берут), а другой – слабый и ошибочно розовый, весь криво изогнутый, подмятый близнецом, но из живого, возобновляемого кератина.
В итоге – удивительный процесс –  я полюбил этот бешено вертящийся, мужественный, изнасиловавший мою ногу агрегат. Я наглядно понял, что такое вес, и догадался: скучно ложиться под паровоз.
Столярный станок – эта могучая железная сволочь – неожиданно стал моим другом.
Стружку и запах, производимый резцом, я обожал нешуточно.
Табуретки с киянками, скалки и музейного вида поварёшки выходили из под моих рук с особенными непролетарскими, художественными – будто на заказ дамы-модернистки – выкрутасами.
Я любил узоры и пытался постичь их суть. Все мои тетрадки были испещрены именными, выдуманными мною узорами. Я, кажется, понимал сердцем это увлечение древних.

Прошло и это увлечение.
Металлические детали, изготовляемые методом вращения, мне нравились только лишь пока они были вставлены в точильный станок. Эта допотопная громадина, а также её сменяемые резцы с хитрым и неподкупным инструментом измерения – штангенциркулем, тоже стали моими любимчиками. Я питал нежные чувства к сотым долям миллиметра и пытался привить ювелирную точность стальным и остальным изделиям.
Операции обработки стальных деталей напильником и наждаком по вкусу не пришлись: аллигаторокожий напильник выпадывал из слабых моих рук, наждак требовал однообразных, муторных движений и производил вонючие пылевые отходы с колючими опилками.
От лени и боязни лишнего физического шевеления я тренировал разнообразные свои невесомые и невидимые флюиды, квартирующиеся в правом и левом отсеках мозга.

***

Ещё бы год тренировок, и я бы научился взглядом двигать предметы, направлять звёздопад в мою сторону, пугать курьёзом птиц и сбивать корейские аэропланы без помощи ракет или лазерной указки производства Китая.
Переворачивать представителей четвероногого племени концентрированным взглядом и особой конфигурацией пальцев, изображающей паука-кошкоеда из кошкомарных снов, я научился легко.
Отпугивать лающих собак особым положением моего позвоночника с внутренним шипением и рыком, не открывая рта,  я умел тоже. Но это не касалось тех махоньких шавок, которые цапают за ноги, подкравшись сзади. Я до сих пор побаиваюсь трясущихся от страха собачонок, у которых вонзить зубы в мясцо человека – единственный способ прекращения их змеиного лязга.
Мой зад, спина и мои икры, затылок, на которых не нашлось места дополнительным глазам и второму носу, – мои слабые места. Я был не против стать таким уродом.
Прости меня и ты, Греческая Легенда и Голова Горгоны, простите прочие биологические, а на самом деле от Бога сращенцы тел! Простите, обиженные мною собаки, кошки, муравьи, бабочки, червяки, рыбы, мыслящие грибы и лекарственные ягоды, потоптанные травы и порубленные на дрова ветки.
Но я не был настолько особенным, чтобы презирать и стрелять собак без разбору. Грибы я срезал по правилам продления их бытия. Будучи на даче, я брал ягод ровно столько, чтобы съесть сразу и ещё немного принести в банке сестрицам. Я был в гармонии с природой и не выпячивался в опытах над беззащитными цивилизациями.
Ещё раз Аминь, прости меня Господи и Природа, если я что-то делал не так!
Простите Киплинг и Чехов!
Какую ерунду я вспоминаю, когда знать меня не знают и запоминать не хотят!
Я – низкопробный Никак!

***

Я тренировался без устали.

***

Обратимся теперь вот к человечеству и прогрессу.
Легко было тренировать глазомер и я научился с точностью до градуса, а на спор и до половины, угадывать любой угол, произвольно начерченный учительницей мелом на доске.  Будто – как будто он рядом, вижу этот деревянный треугольник с фигурного сечения ручкой поперёк.
Я помню скрип мела.
Я помню, как сморщился мой друг, когда учительница смерила угол, оказавшийся ровно моим, угаданным за десяток временных секунд с добавленным полградусом в последние полсекунды до объявления учительницей точной цифры.
Мой гениальный (по-своему) друг отстал от меня ровно на одно деление, проиграв серьёзное товарищеское соревнование в глазомере.
Повзрослев и сделавшись физиком и химиком, будучи в десять тысяч раз умнее меня, он придумывал ядерное топливо для ракет будущего, и конструировал формулы мировых, избирательных болезней по национальному признаку.
А я тем временем ставил на генплан типовые хрущёвские домики, соединял их тротуарами и проездами, считал инсоляцию, пожарные расстояния и ждал спуска с неба Ангела архитектурной перестройки. Он так и не явился в наш город. И, кажется, и в страну. Дома-кирпичи, типовые россыпи микрорайонов, бедность, ноль фантазии, дешёвый плагиат, тяжёлые теории, высосанные порой из пальца генсека и профессора всех космических, ядерных, сельскохозяйственных и кукурузных наук в том числе.
Все десять лет учёбы в школе я просидел на предпредпоследней парте. Это не говорило о моей неграмотности: напротив, меня поселили туда (с тем же товарищем-уникумом) ввиду явной нашей успешности и лёгкой восприимчивости ко всем новым знаниям.
В первом и во втором классах мы с моим другом откровенно скучали. И от нечего делать придумали надпартную околохоккейную игру «кукарачу», которая мгновенно заразила сначала класс, а позже распространилась по школе.
В дальнейшем (также на уроках), истребляя килограммы бумаги, мы занялись рисованием комиксов. Это занятие прочей школе было не под силу, ибо оно было интеллектуальным занятием, вершиной художественно-литературного симбиоза сровни Кукрыниксам и рисованым фильмам Уолта Диснея.
Нами нарисованы километры комиксов. Где они теперь, чтобы сорвать с них не дурацкие аплодисменты, а свой заслуженный ещё в детстве миллион?
Задние парты занимали регулярно меняющиеся второгодники и недоделанные городские хулиганы.
***

Примерно в восьмом классе появилась ученица двухметрового роста, вызволенная из местных шанхайских  предместий очередным сносом бараков.
Но, это отдельная история, которую я констатирую как некоторую вполне прикосновенную данность, но на которой не хочу долго останавливаться за неимением романтического продолжения. Меня при шуточной встрече мальчиков и девочек на баскетболе (шутку придумал физрук по кличке Штырь) просто снесла мчащаяся навстречу двухметровой величины, пахнущая подмышечным паром масса, с железными, пирамидальными таранами корпуса.
Юмор и сатира полностью исчерпываются предыдущими строками.
Никто не заметил моего героизма. Стоит ли теперь, через столько лет, придавать этому случайному столкновению противоположных полов какое-либо значение.
У меня до сих пор две вмятины в грудной клетке и оцарапанная памятью спина.
Я, прервав атаку, кувыркнулся по строганым доскам зала всего-то раза два-три-четыре,  и очнулся под начинающей женщиной, которая вовсе и не желала начинать с меня.
Вместо восклицательного знака ставлю тут неприметную точку.
Я был разочарован таким нелепым физическим контактом с женским полом. Ещё и поэтому я не сразу соизволил разуметь прелесть женской географии. Я отталкивался от познанного и противного моим нервным окончаниям опыта.
Аминь!

***

Я знал доказательства нескольких теорем вперёд на два года, ибо с неподдельным интересом листал и читал учебники старшей сестры. Кроме того, для новых теорем, я будто бы знал, или чувствовал, где находятся доказательства: они выводились – слегка завуалированные – из самих формулировок теорем.
В химии я единственно плохо понимал валентность: как вещь мало доказательную, принятую тогда не по науке, а по факту совокупляемости.
Сейчас, будучи сверхвзрослым, я чувствую это разветвлённой и не зависимой от законов прошлого системой своей недоверчивой, но, именно поэтому, цельной души сопротивленца. Мне никто не доказал обратного! Я, по правде говоря, и не спрашивал.
Я пытаюсь противоречить практической физике объемной личной математической стереометрией сверхмалых величин, которая лишь поверхностно напоминает видимое и будто аналогичное. Но, пока не нашёл убедительной формулы, даже досконально изучив теорию построения и практической лепки правильных объёмных многогранников.
В физике я не понимал правило буравчика по той же, якобы априорной, причине.
Я хотел, чтобы буравчик иногда вертелся в другую сторону, но мне не давали времени, чтобы доказать вполне вероятное «обратное». Думаю, что это будет открыто дополнительно лет этак через пятьдесят. Тут меня вспомнят нехорошим словом: почему не обнародовал раньше?
Претендующий на великодержавность СССР был бы на том вечно ускользающем, а, благодаря мне, пойманном  коне, которому до ферзя ногой достать. А теперь вместо СССР – малый искусственный пузырь типа отщеплённой от родительской массы Луны, а я – уязвлённый член произвольно укороченного сообщества.
Звать меня, повторяю, Никак. Ломаясь, конечно.
Черчение. Вот замечательный, неподвижный, герметичный сам в себе предмет, с которого начинает открываться перспективное видение в плоских, казалось бы, вещах.
Я довёл свою личностную науку прочерчивания линий до совершенства. Если кто-то думает, что прямая линия – это примитивная линия, нечто абстрактное, соединяющее две преглупые точки и больше ничего, то он глубоко ошибается. Линия, проведённая по  линейке или циркульная кривая, бывают такими же разными и индивидуальными, как мазок художника. Такими же точными, как закон всемирного тяготения, и такими же разнообразными, как его интерпретации непослушными, сомневающимися толкователями.
Я это рано понял.
Я корпел над обыкновенным чертежом так же, как трудятся над произведением искусства мастера кисти и гравюры по меди.
Дело тут  в желании верить себе больше, чем учительским догмам. А практически выражалось достаточно примитивно: в нажиме на карандаш – вот приятное изобретение человечества – в твёрдости выбранного грифеля, в филигранной и постоянной наточке, а, главное, в том духовном отношении, которое ты этому процессу придаёшь.
Сейчас из торчащего карандашного грифеля некие гениальные личности делают скульптуры и не продают: настолько они единичны, микроскопичны, а, главное, сверхдороги.
Ручное черчение в шестидесятых годах – это вам, батеньки, не туповатый инструмент компьютер, а художественно-техническое мастерство высшей пробы. Зависит от того, как отнестись. Мои чертежи того времени лучше смотреть в микроскоп, в зазубринах штриха – искать колебания сердечной сущности, параллельной бытию. Я опередил время на столетия. Я любил циркули. И один – совершенно ржавый и недееспособный, столярный, – именно только из любви упёр у дедушки с памятной мне томской дачи.

***

Скоро в исцарапанной временем песчинке найдут зашифрованную историю Земли.
Ко мне же присматриваются параллельные цивилизации, но не находят (покамест) точек соприкосновения и адреса, с которого они просто обязаны меня снять ночью, чтобы взять интеллектуальное интервью. Ибо, даже не будучи самым низким запоминателем интеллектуальной истории Землли, я, пытливый гражданин обыкновенной России, знаю про её обитателей всё.
Я никому не верил на слово и во всём, вопреки банальным сказочкам родителей, вызывающим оскомину, сомневался. Не зная Декарта, я был сыном его. Не зная Энштейна, я ходил по его пятам след в след.
Я везде, даже в правде, особенно в аксиомах,  искал подвох.
От обществоведения тех времён меня тошнило.
Поэтому, вкупе с неподдающейся объяснению физкультурой, я не смог вытянуть ни золотую, ни даже серебряную медаль. Меня поставили на место! Не суйся, куда не просят!
Это было обидно! У моей школы был номер «1». Медаль бы не помешала при поступлении в институт. Но увы, новый студенческий мир пришлось покорять с нуля.
В нашей школе преподавали женщины – сплошь заслуженные учительши РСФСР, а также орденоносцы войны, биологи с дипломами и написанными, но неопубликованными трудами. Были теоретики-литераторы, математики и химики княжьих кровей, словно сошедшие с картин геральдического значения, и просто юные красавицы-практикантки, от которых не требовалось ничего, кроме демонстрации под преподавательскими столами обтянутых юбками коленок. Это искусство преподавания Начал!
Наш класс возглавляла беспримерно умная, пожалуй, строгая, и пожилая учительница – литератор А. Т. Р. Заполучить от неё бонус – это надо очень сильно постараться! У неё не было любимчиков.
Я участвовал во всех мыслимых и свободных конкурсах и олимпиадах, и никогда не возвращался с них без какого-нибудь присуждённого места.
Естественно, что я входил в первую тройку лидеров и призёров, но – чёрт возьми! – никогда не получал первого места. Ибо всегда находились талантливые ученики, первое место для которых словно было забронировано неутешительной для меня жизненной  Истиной.
Моё фото не украшает всешкольную Доску почёта.
Повторяюсь: судьба меня не баловала – я не был одарённым. Я был самоулучшающимся биологическим роботом последнего – чёрт задери! – и сомневающегося – вот же чёрт – во всём сорта.
Я опи;сался всего лишь один раз (от излишней скромности и в самом начале моего восхождения на Олимп знаний), и за десять лет беззаботного пребывания в школе, не в пример некоторым одноклассникам, ни разу шумно не испортил классного воздуха.
Тем самым я держал репутацию стойкого человека, умеющего держать не только язык за зубами, но и тайную паузу штанов.
Школьное общество, не зная моих завоевательских тайн, формировало меня под себя. Но я успешно отбрыкивался и делал себя таким, каким мне быть было комфортно прежде всего самому себе.
В первом классе я сочинил подзорную трубу из тубуса, бабушкиных очков и вынимающегося не без некоторой демонтировки исходного изделия объектива фотоаппарата «Смена». А позже я усилил приближающий эффект линзами «Зенита 3М».
Я изучал сексуальную и раздевающуюся жизнь противостоящего обкомовского дома и больничного стационара – который был ещё ближе – через этот достаточно приемлемый для целей подглядывания предмет ночного видения.
Биноклю не хватало ночного зрения и определителя температуры, по которому можно было бы составлять научные выводы.
Зато  наблюдательского терпения у его обладателя было в избытке.
Чтобы детали были видны лучше, я взбирался на подоконник эркера, и часами стоял там, переминаясь с ноги на ногу, а иной раз держа руку в районе трусов.
Мама зачикала меня как-то в этом положении. И мне пришлось изучать науку конспирации.
Аминь!

***

Словом, обобщая выше сказанное и делая выводы, я  доводил себя до того момента, когда до полной победы или до перехода на следующий уровень оставался всего лишь один шаг.
Это оставляло мне шанс на дальнейшее совершенствование, что есть «весьмос интерессантос».
Воистину: покупной героизм – свиду талант, где ценой – труд,  стоил того, чтобы работать тайно и в аккурат – в этом будто бы  естественном направлении.
Я был непринципиальным домоседом. Любил изучать и анализировать жизнь по книгам, чтобы ворваться в жизнь вооружённым мировой мыслью.
Меня не особо волновали дворовые песочницы, деревометаллические качалки, лазилки-тарзанки и карусельки с партизанками. Пластмасса  и канаты толщиной в волосок, выдерживающие вес трактора, тогда рекламировались разве что в детских книжках по ближайшему и счастливому будущему.
Мне нравились сосны и кедры. Мы с товарищем жили в ветках, наблюдая сверху жизнь. И не только насекомых с птичками.
Мы делали костры на высоте десяти метров, мы жарили там кузнечиков и червей, величая их дичью, отпрысками динозавров и копчёной колбасой.
Дачная жизнь предлагала нам неимоверные, нефальшивые знания.
Под нами – на уровне корней – как-то вошкались трое людей – один мужик и две бабы, не зная, что мы наблюдали за ними.
Так мы воочию увидели мерзкое. Но чрезвычайно полезное. Первый раз в жизни.
Спустившись, мы впервые ознакомились с презервативами, наполненными живыми сперматозоидами.
Потом мы видели эту содомитскую троицу на берегу.
Мы откровенно смеялись над ними, зная тайну их собачьих свадеб, и показывали на них пальцем: вот эта стояла собакой, а эта упиралась в ствол, тряся наше дерево так, что пепел сыпался с нашего очага. Мы были так увлечены зрелищем, что кузнечик пережарился и стал несъедобным. А у них вертеп. А у нас вертел.
А они хохотали над нами: какие же тут дачуют глупые детишки.

***

Спорили: как назвать век – веком космоса, ядерной физики или веком пластмасс. Ворвавшаяся позже из буквального ниоткуда, из нелепых по названию и странных по поведению полупроводников, информатика сожрала эти позывы на первенство, предложив неравный триумвират.
Я вызубрил наизусть книжку «Вам взлёт», но ни лётчиком, ни, тем более, Гагариным не стал.
Я прочёл от корки до корки Майзелиса, и честно решил все упражнения. Играл в шахматы неплохо, но не стал Алёхиным или Капабланкой. Я всё ждал чего-то. Но подсказок не было.
Модные тогда по всей стране клумбы с бархотками нагоняли в дворы, аллеи и скверы затхлый плюшевый запах, и лишь тем равняли нас с Москвой.
Ограждения клумб и дорожек из кирпича, поставленного ёлочкой, словно говорили:  «Не топчи траву, ходи по архитектурному плану, а он всегда классически симметричен или, как минимум, ассиметрично продуман. Ходи по песочку, а не по траве. Ходи ровно по струнке, не падай на углы, скользи по льду по-тюленьи, не то будет больно».
Я и не падал на обледенелых тротуарах, раскидывая части тела по воздуху так умело (или интуитивно), будто я был балериной и клоуном в одном отдельно взятом теле, кошкой, летящей с балкона, или же изображал успешно качающуюся и весьма музыкально подкованную куклу Неваляшку с тайным пригрузом на дне.
Я её разобрал, эту розовую целлулоидную девушку из трёх шаров, словно пародию на снеговика, чтобы проверить тайну её неваляния.
Но, ни разу, любя её сердцем, не вступал с ней в сексуальные отношения. Аналогичного не могу сказать про других, нравящихся мне сестринских куколок с задатками половой похожести на живых тётенек и нехороших девах.

***

Мне нравились архитектурные мотивы. Одолеть в детстве этот величайший симбиоз техники и искусства мешали пафосные украшения одежд английских принцев и дам, на которые я, можно сказать, молился. На изучение их костюмов я тратил немало времени.
Мне нравились шпаги, Кортесы, Сьерры ди Леоны, индейцы, пираты и бриллианты. Больше всего уважал спрятанные сокровища. Я молил, чтобы успеть вырасти до их полной раскопки археологами и кладоискателями.
Я обожал синий, розовый и фиолетовый цвет, не зная ещё Пикассо с его жеманными, осеребрёнными талантом и оригинальностью периодами.
Почти любил выкройки (особенно зубчатое мамино колёсико, дырявящее страницы и приложения балтийского варианта журнала Силуэт, оранжевую миллиметровку и душистую тушевую кальку, выворачиваемых из рулонов) и шитьё крестиком, что сближало меня с девчонками.
На улицу меня выгоняли силой. Улицей я не интересовался до тех пор, пока зов молодой крови не вытолкнул меня туда естественным образом.
«Кирю-у-ша, до-о-мой, уже по-о-здно!» – этот вопль забывчивости от силы два-три раза за всё моё детство пронёсся над дворовой территорией – которая не моя купель.
Таково было моё непутёвое, но совершенно спокойное познавательное время.
Дорога к будущему испорчена была лишь внутренними ухабами души.
Аминь.

***

7
Россия. Сибирь. Тупик цивилизации.
Трижды за мою долгую жизнь под самые небеса вырастали тополя, заслоняя сварливым бабушкам солнце. И трижды их, благодаря письмам бабушек в райкомы, пилили под корень.  Партия верила бабушкам больше, чем в экологию, и потворствовала любому крику умудрённой притеснениями старости. У деревьев, как и у культуры грибов, дырявящих асфальты и предлагающих рецепты спасения человечества, не было надлежащего голоса.
Перед первой тополиной санацией – подошло время – я задумался о  смысле поцелуев. Обезьяны и рыбы не целуются в смысле прелюдий к большему, а обмениваются примитивными ощущениями рецепторов. Умные грибы вообще не имеют этой дурной, никчёмной привычки. И нормальных  губ у них нет. Ибо и так можно прожить.
Насчёт первых поцелуев надо сказать особо: я вообще не любил целоваться ни с кем: как же, ведь в чужом рту ужасно микробные слюни, от которых нет защитной реакции, и запах не моих кишок.
Свою мочу, свои слёзы, слюни, сопли и генетический материал для продолжения жизни я больше чем терпел. Эти слизи и жидкости были для меня возобновляемым лабораторным материалом. У меня не было микроскопа. Но я неустанно ставил над слизями химические и прочие невероятные опыты, исходя из наличия скудных испытательских средств.
Я золотил сперму амальгамой и кипятил её, и смешивал с бытовыми, чаще всего кухонными, жидкостями вопреки признанным рецептам. Сперматозоиды боялись меня и пищали: «Не надо так, отец наш родной!»
Я заставлял насекомых меняться ногами.
Я гонял ртутные шарики по самодельным трёхмерным лабиринтам.
Я сочинял фосфорисцирующие сопли и матерился от неудач с философским камнем.
Я растворял с абсолютной незаметностью жирные двойки дневника (они перемежались с пятёрками) и делал взрывающиеся для смеха купюры.
У меня был особенный и увлечённый, абсолютно отрицательный товарищ-консультант, специализирующийся на взрывах и в кознях над учителями. Как здорово иногда иметь в друзьях талантливого хорька!
В результате я обзавёлся лабораторией зла.
Я воровал... извините, брал в аренду в кабинете химии нужное стекло и, будучи перспективным помощником, а то и лаборантом-волонтёром, таскал домой химикаты.
Комната моя воняла реакционной алхимией и была наполнена ежеминутной мебельно-окисной угрозой. Родители терпели это как временное увлечение, но предупреждали о соблюдении мер безопасности: «В квартире ты живёшь не один».
У меня появились переводные книги по извлечению золота из примитивных материалов, даже близко не стоявших к ауруму.
Старшая сестра поддерживала это увлечение. Мы играли с ней на знание атомарных весов и латинских транскрипций Менделеева.
Кто бы знал, что негодники выбелили из таблицы Меделеева вещество «эфир» с нулевым атомарным весом. Имел бы я информацию об этом, так посвятил бы этому самому эфиру жизнь. Теоретический эфир гениальностью и глобальностью равен выдумке нуля в счёте и математике.
Глупое человечество много потеряло, вытерев эфир из таблицы.
Знанием свойств эфира, похоже, обладают масоны. Но не делятся с прочим человечеством – быдлом. Это они, сволочи, выдумывают летающие тарелки, которые мы принимаем то за шпионские агрегаты, то за транспорт инопланетян и подводных цивилизаций. Дельфины – всего лишь собачки этих цивилизаций. Прирученные дельфины-самоубийцы, таскающие мины на себе, во вред своему здоровью вынюхивают: на что готовы насквозь извращённые люди ради уничтожения себе подобных.
...Я заполнял менделеевские пустоты выдуманными наименованиями, ни разу не попав в точку: так быстро развивалась внешняя наука. Появившийся как-то элемент курчатовий не так долго оставался им, заменившись на менее аполитичный и международно-безъядерный термин.
Последняя самая-самая незаполненная и самая тяжёлая клетка по моему мнению представляет последний возможный элемент. Количество элементов в таблице – шифр к формуле созидания материального мира. С объявления этого числа надо начинать знакомство с инопланетянами. Это уровень мыслящего питекантропа.
Синтезирование последнего элемента приведёт к превращению его в эфир, ибо последний элемент наиболее неустойчив – до крайней и последней стадии. То есть приведёт к первородному взрыву.
Эфир – первый элемент и элемент последний – крайние по опасности элементы.
Вообще, таблица должна выглядеть не в виде клеток на плоском квадрате, а в виде шестиугольничков на замкнутой поверхности шара. Условно последняя ячейка должна соединяться с условно первой. Смежная грань между ними обозначает линию перехода между параллельными мирами.
Возникшие ниоткуда (практически абстрактно принесённые из роддома) и быстро выросшие младшие сёстры не сразу поняли пагубность моего занятия. Фотографии моих маленьких сестёр в колбочках и на фоне их делали меня волшебником компилляций и оправдывали любые мои опыты, связанные с имитациями вулканов, посеребрением монет, живо бегающем по воде натрием, смешной, гнилостно-яйцевой вонью сероводорода, предновогодними искрами и бесшабашными балконными фейерверками в отсутствие родителей.
Я стоял на учёте не в милиции, а у пожарной части №1 Центрального района.
Обои хранили осколки разлетающегося стекла.
Бедные пластилиновые человечки не раз подвергались химическим атакам.

***

В ящике стола у меня лежала девятикратная лупа, а под подушкой – фонарик типа «механический жучок».
С помощью последнего я по ночам читал запрещённые родителями книги. Они словно специально (а вдруг специально?) стояли на самых вызывающих местах.
Отдельной любовью я одарял пластилин. Для меня он был живым материалом. Фигурки из них по ночам бродили по квартире, прятались на карнизах шкафов и заглядывали оттуда в чужие сны. Потом пересказывали мне чудные Истории Ночи.
Привидения и обычные домовые боялись посещать нашу опасную, наполненную опытами над выявлением их, квартиру.

***

Отговорка от производства поцелуев – в полном соответствии с постулатами моей семьи – переводимыми специально для меня  моей старшей сестрой, была такой: целоваться можно только тогда, когда по-настоящему полюбишь.
Но, похоже, я никогда и никого по-настоящему не любил (исключая, разумеется, естественные позывы внутрисемейных чувств), подозревая в каждой попытке взаимности со стороны партнёрши какой-то математический расчёт, или – на худой конец – встречный ответ на  одноразовое возжелание близости. Или, если техническими словами, подразумевалось химически-генетическое знакомство с противоположным половым гормоном такого же развращённого качества.
Возможно, у меня слишком высоко и с самого детства была задрана планка «настоящей любви». Настолько высоко, что я до сих пор не знаю ответа на вопрос «что есть любовь» и попутно «зачем мы живём». Но, надо сознаться, жить было интересно, ибо жизнь это борьба, и постоянно надо было чего-то достигать и что-то познавать. А с возрастом требовалось переучиваться по новой. Так что процесс познания мира актуален до самой смерти.
– Где ты, Смерть? Стесняешься у порога? Так жми звонок. Я тут. Я, хоть и не гений, но достойный лаборант, уже дошедший до тупика поддающегося мне знания.

***

Рассматривая в детстве себя – голого, неприглядного, худенького, обыкновенного роста – в зеркало (в классной шеренге я стоял примерно в диапазоне «четвёртый – шестой», а при окрике «на первый-второй рассчитайсь» я обыкновенно бывал чётным; а хотелось быть «номером один»).
Тем не менее я питал нежные чувства только к себе. И пронёс это стойкое чувство через всю свою дурацкую жизнь. Я не был готов отдать свою жизнь за чью-то другую. Во всяком случае, не предоставлялось эпизода для проверки.
Я был достаточно трусоват (и сейчас такой же) и без вынужденной необходимости в драки не встревал (и не встреваю).
Для тренировки и проверки сердца с половым органом на амурность я целовал собственное отражение. И представлял вместо жаждущих волшебства собственных глаз взор прекрасной принцессы. Холод  стекла был постоянным ответом на любовный порыв, а мой нефритовый градусник чувств не показывал нужной твёрдости.
После таких поцелуев с повисшим результатом я чертил на конденсатном пятне очередной «крестец тебе, Казанова, дружище».
Зеркало почти от пола находилось только в родительской спальне, поэтому опыты производились при полном отсутствии случайных свидетелей. В такие редкие часы я закрывался изнутри на защёлку, так что случайный заход в квартиру бабушки с авоськами или старшей сестры с портфелем были исключены: трусы и штаны с рубахой я мог накинуть за секунды; а выдумать причину конспирации – это просто, как на пол сплюнуть и затоптать следы.
Зеркало не хранит моего изображения тех юных лет с зачаточного размера пенисом, засунутым между ног.
Ковры в то минималистическое время были  только на стенах и начинали считаться мещанской пошлостью. Как это было обидно: в узорах ворса я видел целые миры. В стандартных повторениях узбекских и таджикских мастериц я видел не только созвездия, но и ясную дорогу к ним.
В тучах и облаках я видел не только персонажей зверинца, но и библейские намёки.
Сто процентов: природа жаждала, чтобы я как можно скорее проник в её тайны, чтобы воссоединиться с великим Нечтом.
Но, Нечто не знало как это сделать: я был вертляв и не шёл на контакт. Я по-прежнему был всего лишь Никаком.
НЛО и призраки редко посещали мои заповедные, удалённые от большой цивилизации, тупиковые, замаранные градообразующей углехимией, но такие родные для меня места.
Квартира была местом для подготовки к настоящим приключениям, школа и двор – неестественным продолжением квартиры.
Я был неуловимым пиратом в тысячах масок. Маски размножались и хранились в непроницаемых сейфах фонтанирующей души.
Я понял ещё одну вещь: чтобы познать животное чувство, целесообразней переворачивать страницы любовного романа и сопереживать кому-то другому. Мозг делал дружбу с частями тела успешней, чем целование с бездушными зеркалами.
Я любил валяться с книжными героями в постелях (мать с отцом не ограничивали в чтении взрослых книг), сталкивать в овраг карету с ненавистными любовниками и вместе с мушкетёрами защищать честь королевы, попутно раздавая направо-налево прекрасные бутоны их пылких эмоций, выкрадывая, отнимая, представляя их своими. Так у меня зарождалась и тренировалась эротическая фантазия.
С живыми девочками я старался не целоваться. Проще было поцеловать взасос жеребёнка. Что я и делал на почти ежегодных летних каникулах в одной из умирающих деревень под Томском.
Собак и кошек я не трогал, разве что для интереса заглядывал им под хвост. Всё начинающее человечество примерно делало точно так же. Но это не прописано в стесняющейся литературе, а я говорю, при этом стыдливо краснея.
В детстве я неумело клевал девочек кончиками губ: тюкал, долбил трубочками, сварганенными из этих самых декоративных выпуклостей рта.
В юношестве делал примерно то же самое, пока – уже при переходе в активный половой возраст – не прошёл специальный курс.
Ровно через год мою первую обаятельную учительницу по поцелуям – младше меня на полтора года – насмерть сбил автомобиль. Может, грузовик. Точно не помню. Сам не видел. Мне просто рассказали. Врать и приукрашивать умею, но не в этот трагический раз.
Поцелуи были хороши только тогда, когда за ними что-то следовало. В остальных случаях это было пустым истреблением времени, за которое порой неблагодарно рассчитывались поруганными, обманутыми жизнями человеческих существ.
Я увидел в этом недобрый знак: кажется, я уже тогда начинал приносить людям противоположного пола несчастье.
Судьба передала меня ближайшей подружке несчастной, к сожалению, менее симпатичной и меньшей ростиком, и из неуважаемого дома. В том доме не было даже голубиных башенок. Снаружи торчала дымовая труба для печей отопления и варки пищи (дело-то послевоенное), вполне быстро сделавшаяся отсталым придатком, торчащим почём зря. И архитектором был не знаменитый Раппопорт. 
Знаменитыми Раппопортами наполнена Россия, а вовсе не Израиль. Раппопорты – это грандмастера и в прикладных, и в бумажных науках, включая философию. Прозрачная как душа Философия – матерь всех наук. Башенки Раппопортов иногда падают. Надо отметить, что это не их вина: прочностными делами ведают специалисты совсем других, не надутых пафосом национальностей.
В моём родном доме было аж две голубиных башни со шпилями, и были две арки примечательной высоты.
Дом был самым «П» – образным и самым длинным в городе. 500 метров в расправленном виде. Историки архитектуры нашего Угадая это знают. Дом был построен на средства местной ГРЭС. В дом была встроена детская поликлиника – мой второй пункт регулярного посещения – и детский сад-ясли. Вместо детского сада и яслей у меня использовалась бабушка, потому я был лишён радостей борьбы за обладание игрушками.
Магазинный плач мне был не известен, так как игрушки мне приносили домой словно на заказ по двум праздникам: в Новый Год и в день рождения. Этого хватало.
Кроме того, игрушки переходили по наследству, так как в семье я не был единственным ребёнком.
Мои игрушки не отличались воинственностью, так как и мать, и отец были против войны как таковой.
Гражданские машинки полностью меня удовлетворяли, так как при нужной умственной предприимчивости и инженерной генетике легко превращались в танки за счёт вставки в лобовые окна изделий Томской и Ленинградской фабрик вполне стреляющих карандашей.
В замечательном том, красивом доме были сквозные подъезды и бомбоубежище с аварийными выходами во дворы. Перекрытия деревянные, над бомбоубежищем – подвалом с кладовками-овощехранилищами и дровянниками в мирное время перекрытия были железобетонными.
Всё было выполнено теми пленными немцами и венграми, о свирепости которых ещё предстоит разузнать истории, которым посчастливилось пережить Сталинградский котёл.
Приличная часть их стала «осёдлыми». И в Германию, обидевшую их проигранной войной, не вернулась.
Помню их тарабарский говорок за деревянным забором без колючей проволоки. Не так-то легко бежать в обновлённую социализмом Европу из далеко отставленной от цивилизации Сибири.
Немцы были послушными, неторопливыми, тщательными и относительно накормленными. Малочисленные венгры самоистощились внутри.
Жили пленённые немцы в бараках Нахаловки до полной их амнистии по временному принципу. Своё увлечение Гитлером они отработали полностью.
Ближе к шестидесятому году ворота их поселений распахнулись навсегда. Прощённые немцы вошли естественно в нашу жизнь. Кто-то уехал на историческую родину. И никакой беды от того не случилось.
Немцы, живя за колючкой, а позже выйдя из неё, ровно как монгольские завоеватели в Китае, стали нашими соотечественниками и растворились во множестве прочих национальностей.
Мне было тогда четыре года. Мне, так же, как и другим детям,  запрещали с ними разговаривать. Но они были для меня живыми людьми, а не фашистами, и я мог уже с ними общаться и менять приносимую детскую еду на производимые ими заточенные железки, на куски извести и сухого портландцемента, на горячий вар, заменяющий иностранную жвачку.
Всё это мне нужно было для химии и развлечений. Ведь я ещё был милым ребёнком. А они был несчастными отцами, оторванными от семей благодаря нелепо развязанной именно в языческий праздник Ивана Купалы и, вероятно, потому ещё проигранной войне.
К концу плена большинство из них без акцента говорило по-русски.
По выпуклым цоколям арок с пилястрами можно было совершать круговые променады на манер хождения по выступам скал. Держаться следовало за штукатурные русты. Это было как бы камнями. А я был как бы скалолазом. Расстояние до дна бездны можно было вообразить любым.
Чтобы не упасть, я обычно вместо асфальта представлял себе Альпы и струящийся внизу красивый, но коварный водопад. Альпы готовы были раздробить моё тело, а водопад растворить останки костей и прочей моей вялой органики.
Там же мы играли в любопытные догоняшки-салочки. Вспрыгнешь на скалу – цоколь и ты вне досягаемости.
Эти козлячьи навыки спасли как-то мне жизнь. Это уже на настоящем отвесном утёсе, которых в смертельном изобилии водилось в окаймлении уникального нашего Соснового Бора, предназначенного для всех, кроме безхозно блуждающих детей, алчущих приключений.
Бор был магнитной ловушкой для особо беспечных.
Моя смерть, возможно, была бы первой в этом ряду нелепых случаев, в этом злосчастном, пугающем месте, требующем ещё тщательной проверки на геопатогенез.
Но, история Соснового Бора статистику гибелей умалчивает. А я, уважая статистику, но ещё больше уважая собственное желание жить, хотел ещё, между делом повзрослев, что-то совершить для общества.
Зная это, я вцеплялся в гладкие камни так, как никогда не смог бы вцепиться в штукатурку. Так что кости мои до сих пор целы.
Но я никому не могу рассказать и даже намекнуть – что же такое значит страх, когда тело твоё прилеплено к плоской как блин скале, и что значит боль, причиняемая полётом в пропасть.
Я вывернулся из этой смертельной ситуации, второй по счёту (первой была попытка перейти вброд речную протоку).
Мама с папой об этом не знают и не узнают никогда, потому что в этом мире их уже нет.
Над аркой – вот же кому-то повезло – была чья-то спальня с балконом. Там жил густо нататуированный мужик в майке и трусах. Думаю, что и член его был расписан тюремными фресками.
Неведомая, единственно любимая Маня и грозный профиль И.В.С. были главными героями его живого, оволошенного кудрями иконостаса.
По утрам он курил и плевался с четвёртого этажа, почёсывая деревянной ногой ногу обыкновенную.
Мне было завидно, ибо мы квартировались на третьем, а ещё: на папе не было ни одной тюремной наколки и ни одного боевого ранения. Так как он обслуживал военные самолёты на тыловых аэродромах и ни разу не прокололся ни с выбором бензина, ни с номером гаечного ключа.
Самолёты рулили в сторону Манчжурии вовремя и бомбили японцев регулярно, практически не неся потерь. Папа единственный раз видел живого врага через щель бомболюка, куда его посадили по специальному блату друзья-лётчики. Он жив, потому что бомболюк не открыли. Таким образом, в самолёте было одной бомбой меньше. Таким образом папа спас десяток военных японских жизней.
Мимо родительской спальни проходила пожарная лестница. Благодаря её близости в канун Нового Года у нашей семьи украли ёлку. (Про пельмени и прочие авоськи за форточкой вообще молчу – обычное дело).
Ёлку пришлось покупать по-новой.
После того случая все ёлки, отдаляя их от воров, прикручивали не к окну спальни, а к отдалённому от лестницы балкону, поднимая по верёвке.
Её обратная транспортировка производилась с моим обязательным участием.
Я, подобно юнге корвета,  стравливал верёвку, находясь дома (это было палубой), а отец принимал ёлку внизу (это было шлюпкой).
Потом отец тащил ёлку через подъезд, щедро посыпая ступени иголками и снегом. Дочки его – драгоценные сёстры мои – шли следом и собирали ёлочный мусор. Складывали его в ёмкости. Литраж ёмкостей – согласно возраста.
Ёлка, для того, чтобы распушить ветки, должна была около суток выстоять в ведре с водой.
Тридцать первого декабря для неё делали крест, укорачивали, вставляли и начинали украшать. Для этого с антресоли снимали картонный ящик и мелкие специализированные коробочки.
Это было радостным, почти священным ритуалом, во время которого перессказывались новогодние случаи и те семейные традиции, которые надо было передать следующим поколениям.
Наряжали ёлку всей семьёй, кроме бабушки, хозяйничающей на кухне, удивляясь каждый раз биографиям игрушек. 
У каждой игрушки была собственная история. 
Стекляшки обмотаны древней ватой.
Некоторые игрушки старше меня на четверть века.
Самым пожилым был Дед Мороз, сделанный частично из папье-маше, частично из обрамлённого папиросной бумагой воздуха. Заплаты и множественные антихудожественные калечные наклейки не мешали ему, раненному временем чуду, регулярно носить нам подарки.
Ночь перед тридцать первым декабря я проводил под ёлкой при открытой форточке, но ни разу не застукал ни этого кукольного Деда Мороза, ни настоящего взрослого с мешком в руках.
Как-то мимо нас по пожарной лестнице к девочке по имени Римма, моложе меня года на два, поднялся влюблённый молодой человек.
Его вытурили через дверь.
Он женился на Римме.
Прошли годы. Он развёлся. Так часто случается.
Теперь он известный в городе флейтист. Может, трубач, может, саксофонист. В общем, достойный и добрый пожилой музыкант, играющий на свойствах воздуха.
Встречаясь изредка на улице, мы здороваемся и вспоминаем тот романтический случай. Больше говорить не о чем. Это единственное, что нас касательно связывает.

***

Любовь и поцелуи без голубей: я уже был вооружён начальными знаниями в этой области, а дальше просто самосовершенствовался.
Я достиг некоторых успехов в науке обольщения, слушая единственно своё тело.
Позывы тела и воспитанная на литературе фантазия делали из меня далеко не книжного любовника с задатками аккуратного, не торопящегося в чужие панталоны прямо сейчас, зато наверняка – по правилу пятой встречи – принца с нормальным и послушным прибором.
В одноразовые знакомства, даже будучи уложенным в постель, я совершенно некстати вспоминал «правило пяти». Меня охватывала оторопь и разбирала дрожь.  Меня не понимали: я не вторгался в святые святых и останавливался – как это кому-то обидно, и они это помнят – на самом интересном месте, когда всё уже было готово.
Вот же странное послушание от моей проповедницы и наставницы сестры!
Я употреблял прописанный мне сестрой дурацкий рецепт чистой, незапятнанной опытами поддельной любви почти исправно в течение огромного периода жизни. Чтобы завалить меня в постель, требовалось сильно постараться.

***

Кто – моего возраста, тот знает, что кинематограф тех лет поцелуями особенно не баловал. Демонстрация в фильме одного-единственного поцелуя во-первых обзначала неимоверный кассовый сбор, а во-вторых дополнительную, спешную рукотворную надпись на афише: «детям до шестнадцати».
Одно только чтение этой волшебной по силе запрещающей надписи волновало сердца и собирало у вывесок толпы неутешных малолеток.
Скромные телевизоры с экраном в пятачок стеклянного поросёнка в провинциях появились гораздо позже, чем на западной стороне Уральского хребта.
Телевизионные передачи представляли собой учебники по советскому целомудрию.
Производственные проблемы, комсомольские собрания и гонки с собаками за шпионом, несущим за спиной  динамит в рюкзаке, были увлекательными, а некоторые лишь приблизительными к правде.
Не имея сюжетов существеннее, вся страна участвовала в обсуждении поданных художественно рабочих безобразий (прогулы, бракованные детали, игры на гитаре в парке и становление из испорченных людей в истинных строителей социализма) ...и в ловле майорами Пронинами с волкодавом на верёвке одинаковых до одури перебежчиков, а также прочих врагов советского строя и индустриализации всей страны.
У первых телевизоров в подъезде собирался весь подъездный люд.
Так происходили знакомства и единение инженеров с рабочими, дворниками и работницами обслуживающей сферы.
Соседи по площадке за час до начала кино уже стучали и звонили в дверь, принося с собой стулья, газеты, потрёпанные журналы мод. Они гоняли чаи – кофе под будерброды с икрой только входил в раж и не каждому был по карману – и рассказывали знаемые исключительно только ими живые новости из первых рук, и декламировали свежеиспечённые, антикоммунистические и античапаевские насквозь  анекдоты. Такие встречи были познавательны. В нашей семье был второй по счёту телевизор. Первый был у директора предприятия. Туда не приглашали.
Еда в советских городах пятидесятых годов двадцатого века время от времени присутствовала. И если не была богатой по ассортименту, то, по крайней мере, добавление в рацион картошки с капустой делало её достаточной по количеству.
Киношный американ-попкорн и враждебную нашему идеальному строю колу успешно заменяли семечки подсолнуха.
Чуть опомнившаяся страна добавила в развлекательный рацион семена арбуза и дыни, что сближало нас с жителями и нацменами нерусских республик.
Мы были старшими братьями младших братьев, что вовсе не давало нам преимуществ. Напротив, наша российская республика готова была снять с себя последние штаны, чтобы юг, восток, запад и Прибалтика не чувствовали себя ущемлёнными.
Республики этого не понимали. Они радостно отщепились от империи – как только представился ельцинский случай, а Ванга разрешила – в надежде наверстать упущенную свободу.
Аминь!

***

8
Лучшее пиво из всех трёх в Сибири и из пяти всех советских сортов было «Жигулёвское».
В безразмерной Сибири до поры был один сорт. Там говорили:  «Мне кружечку». Этого было достаточно для взаимопонимания с разливальщицей.
Пиво открыто – наравне с разливным молоком и квасом – продавалось на улице. Квасные бочки подозрительно шевелились.
Причина жила внутри.
Некоторые смелые пацаны (не я) забирались на верхушку, приподнимали крышку и видели, и собирали, соскабливая со стенок, этих бело-жёлтых червячков, так прекрасно подходящих для утренней рыбалки!
Люди, пьющие стоя на улицах пиво, независимо от количества выпитого и стиля поведения, назывались малышнёй двузначно – алкашами и горькими пьяницами.
Стиляг в Угадае почти не водилось, а те, что были, являли такую американо-обезьянью затюканность, что не делало в городе никакой погоды.
Серое, синее, болотное, коричневое, чёрное, в общем, безликое, – вот ведущие цвета той эпохи.
Лимонный и фиолетовый цвет облачения коротыша и антисоветчика Незнайки лишь подчёркивали убогость моды той поры. Ещё бы немного, и страна переоделась бы в одинаковое, сшитое на конвейере, на китайский манер.
– Люди не должны выделяться, модели журналов мод – не вполне хорошие девочки, не патриотки, и при первой возможности останутся за границей, – так говорили знающие серые люди бытовых министерств и совершенно культурная ГБ.
ГБ, по привычке борясь с космополитизмом, частично отвечала и за моду, от которой до прямого предательства рукой подать.
Под одноногими столами копошились и по-взрослому чокались газировкой выгуливаемые папой  детишки, порой толком ещё не умеющие говорить. Вместо стола им были подстолешные площадки для авосек.
Отцов мы матерям и тёщам не продавали, храня тайну в этих сумбурных товариществах, образуемых по принципу родственности.
Дети обожали отцов, прошедших войну.
Матери, прошедшие радости тыла, не считали войну отцов преимуществом, дающим исключительные права на заливание индивидуальных душевных и военных ран алкоголем.
Но, страна делала деньги на алкоголе ветеранов, и потому демократически спиваться не мешала.
Вкус пива на язык я познал лет в двенадцать. И поначалу оно не понравилось.
Бокал пива я впервые замахнул в восемнадцать. И понял его скрытую до поры прелесть. Это произошло в почтистоличном городе Новосибирске.
Про американские и французские фильмы дети в те годы слыхивали только от мам и пап. И слыхивали не самое лучшее. Что же представлял собой двор, эта великая школа познания? А то, что во дворах пятилетние мальчики только наблюдали, как их старшие друзья от двенадцати задирали платьица неопытным девочкам – было не до поцелуев.
Девочки бывали слюнявыми и сопливыми – каждая третья, так как в домах тех послевоенных лет – особенно в низших слоях общества, обменивающих хлеб на алкоголь: воры, пьяницы, гулящие женщины – порой не хватало одежды, здоровья – и всегда родительской любви.
Условно богатые проживали в тех же домах, что и условно бедные. Социализм равнял всех, по крайней мере, внешне. Достаток ради спокойствия общества обычно не выпячивался. Наш город был красно-жёлтым не по политической причине, а по избытку в небогатом отделочном арсенале куцых послевоенных лет железоокисной и охряной краски.
Стекло, макулатуру и тряпьё принято было сдавать, принося государству существенную пользу. Вторсырьё было частью экономической политики и, кроме того, сближало людей на ранней стадии коммунистического развития.
Мы, дети послевоенные, наравне со скрипучими кроватями, меняемыми в то время на деревянные, сдавали  во вторцветмет неразорвавшиеся бомбы. До Сибири война с фашистом не дошла, потому в ходу, кроме кроватей, были самовары, котелки, железные печки и – очень редко – симпатичные весом белогвардейские пулемёты и мелкоформатные проржавевшие снарядишки местных заводов.
Наше не до конца окисленное вторсырьё до сих пор ждёт своих собирателей на полях Белоруссии и Доуралья.
Едва ли не меньше вторичного железа на дне Северных, Чёрных и Дальневосточных морей.

***

Если в доме жил хотя бы один вор, знающий тебя – взрослого по имени и забивающий с тобой доминошного козла, – то другие воры тебя не трогали: ты был на защищённой им подведомственной территории.
Понятие «честь» среди воров не было пустым звуком. Хуже слова «козёл» не было слова. Его надо было употреблять весьма осторожно.
Знакомство с вором и «здоровканье» с ним или его сыном за руку имело практический защитный смысл – нечто вроде индульгенции на спокойную жизнь. Пока он тебя не предаст или не переведёт в другой, более выгодный для него список.
Понятие «коррупция» напрочь отсутствовало. Милиция и бандитизм существовали рядом, условно мирно, не марая честь друг друга теперешным сценарием.
Так и в нашем дворе проживала потомственно воровская семья – от отца с матерью до их отпрысков. И у нас – дворовых мальчишек разного возраста был хороший товарищ и хулиган Вовик по фамилии Ульянов – Ленин тут перевернул мавзолей – будущий вор, а пока сверстник, что давало нам, знакомым с ним, некоторые преимущества в выборе стиля поведения.
У него был старший брат по прозвищу «Трёхголовый». Настоящего имени его никто не знал, да оно и не требовалось при взрезании очередного пуза. Его редко удавалось видеть, так как он появлялся неожиданно и совсем ненадолго – между отсидками в отдалённых гостиницах.
Мы боялись его страшного имени, отдающего сходством с оригиналом, потому, что он был для нас легендой, героем зла.
При виде его здоровенной башки, если ты находился вне дворовой территории, рекомендовалось тут же переходить на другую сторону улицы, или прятаться за подвернувшийся объект – дерево, куст, угол гаража, за вонючий, но зато надёжный стационарный контейнер.
Дизайн контейнеров менялся каждые года три-четыре. Контейнеры были первыми арт-объектами города. За ними вплотную шли переносные клумбы и урны для мусора типа «буржуазный цилиндр» или чаша-колокол. Чугунные урны даже с трещинами в металлолом не принимались, и судьба их в достаточной степени не изучена.
Возраст и хлипкость тел позволяли совершать трусости-прятки перед откровенными хулиганами, не уроняя чести. Это спасало от вполне вероятных выворачиваний карманов, требования попрыгать, чтобы услышать монетный звон, рассыпающийся по асфальту, долженствующий при нормальном раскладе оборотиться в мороженое или газводу.
От приставленного в подъезде ножа никто не был застрахован: общественные замки на подъездах отсутствовали. Стояние перед ножом хулигана в подъезде – для мирным мальчиков это считалось беспримерным подвигом:
– А ты стоял когда-нибудь под ножом?
– Нет.
– Вот и дурак. Это же так здорово! – И объяснялись прекрасные новые ощущения.
Доносительством при такой ежедневной ерунде не занимались. Считалось, что так было всегда и  должно оставаться всегда как элемент испытания на мужественность.
Другое дело малыши: умелые спрятки от хулиганов и нищих бродяжек спасали их от затрещин и буратиновых встрясок вниз головой. Это было входом во взрослый мир, построенный на насилии и борьбе.

***

Город исповедовал новые городские привычки, отождествляемые с советской безопасностью старых родовых деревень, где по-прежнему, кроме цепей от рабства и тощей курятины, нечего было украсть.
Красть по-существенному можно было у колхозов, заводов и государства. Но тут были совершенно другие наказания. Наказаний поначалу побаивались – так они были круты.
Бандитизма, согласно газетам, как бы не было. С каждым годом снижалось количество преступлений. Согласно тенденции количественное движение правонарушений было как бы со знаком минус. Людей убеждали, что по сути они боятся призраков: так был хорош советский строй.
От бытовой скуки и скудности милицейских сводок люди убивали сами себя, и буквально по пустякам: несвежий кефир, недонос зарплаты до дому, иррегулярность семейных кутежей.
Наш знакомый Трёхголовый сознательно брезговал заниматься бандитизмом и опустошением чужих карманов в своём дворе. Но за его границами он был непредсказуем. И, кроме того, согласно откровениям  младшего брата, он всегда имел сюрприз в сапоге.
Как-то раз нам по секрету  его показали. Эта семейная реликвия, переходящая по наследству, была не просто ножом, а натурально тесаком для разделывания слонов или надёжным орудием для защиты от своры милиционеров или бандитов противоборствующей своры.
Это казалось нам единым, несмотря на детско-книжные проповеди от дяди Стёпы – доброго русского милиционера, сочинённого на потребу стране.
Дядя Стёпа был на всю страну один. Остальные хватали и садили, издевались, насиловали слабых, втыкали – куда не надо – бутылки; сильно надоевших и несознательных расстреливали по старинному мановению чьей-то указательной палочки. Уж тут-то нам зря впаривали: рассказы старших по возрасту знали жизнь явно лучше Маршаков. Опытные и зарвавшиеся практики правоохранения не сразу вычёркивались из новых честных рядов. Они должны были доказать свою профнепригодность одним-двум противоестественным фактом обращения с невиновными.

***

Итак, мальчики, знающие Вовика и Трёхголового, имели на дворовых девочек некоторые права.
Адреналина от одного задирания юбчонки даже у сопливой такой наследницы дворового дна хватало на неделю. Может, не во всей стране – такая пролонгация была бы неправильной – но в нашем уникальном дворовом секторе на пять подъездов было именно так.
Пацаны гордились этим. Они рассказывали друг дружке детали и покушений, и свершений, как о настоящих  подвигах русских карателей – добытчиков правды у врагов социализма.
Девочки (не все, а многие) были для нас – сопливых малолеток не то, чтобы врагами, но уж точно ренегатками и космополитками из противоположного вражеского племени, думающими только об одном – как бы посмеяться над мальчиками, и как бы их обставить в играх и в половых знаниях, – девочки и тогда созревали раньше.
Девочки, играющие чуть ли не с рождения в куколки,  где мальчики бывали неопытными папами, не знающими даже как пеленать, уже в раннем возрасте автоматически задумывались:  как бы одурачить мальчиков там и сям – тестов на айкью тогда не было – а позже заманить уже юношей в сети замужества и поставить на прикол в домашнее стойло.
А там бы уж они – эти унылые потомки гемафродитных праматерей, биологические машинки по производству детей –  развернулись бы вовсю, и показали бы взрослым мужикам – где на самом деле зимуют настоящие раки.
Мужчины после войны были в дефиците. И даже однорукие и одноногие были нарасхват.  Именно в то время родилась лучшая формула свадьбы: «Лишь бы человек был хорошим».
Кривляются мальчишки: «Девочка, сними майку, покажи сиськи». А их и в помине нет:  две родинки на теле.
В ответ:  «Покажи письку, увидишь сиську».
– Дура!
– Сам дурак.
Если релевантный обмен не происходил, то: «Дырка, мокрощелка и даже на стенку поссать ты толком не можешь!»
И это говорили некоторые интеллигентные мальчики, подстрекаемые будто сговорившимся скопом двора, отвергающим до определённой черты правила приличия и джентльменское поведение.
Задирание платьица таким грехом не являлось. Пионерские заветы были хороши на собраниях, но не после них.
Приспускание с девочек тёплых панталонов на далёком катке «Алхимик» уже позволялось правилами и входило в минимально обязательный список начального хулиганского воспитания.
Заветы Ильича этого не замечали.
Девочки, те, что постарше, уже проходили такие уроки. Они обзаводились защитниками, которые уже проворачивали такие дела с защищаемыми, следовательно, на повтор больше не претендующими. Следовало не отходить от подзащитных ни на минуту. Даже пи;сать в сугроб на «Алхимике» (если было лень бежать в приспособленный тёплый туалет) требовалось при непременном присутствии старшего мальчика. Хотя и это не являлось гарантией: девочками надо было делиться, ибо они – не собственность одного избранного.
Детали покушений и жертва намечались толпой.
Младших (октябрят) потомственные хулиганы (среди них пионеры) брали с собой для изучения традиций и передаче их следующему поколению на практике.
Яркая особенность тех абракадабрских времён: воевали двором на двор.
Я в тех честных драках без поножовщины ни в одной не участвовал: я предпочитал книжные и пластилиновые войны.
Отцы носили кожаные ремни не просто так. Об них точили реквизированные у Германии бритвы деревенской фирмы Золинген, прописавшейся между трёх германских городов. У Золингена прописаны исключительные права на применение этого знака.
Через сорок лет в подобном заведении, но гораздо круче, я побывал.
Умерший по причине полностью выработанных рудиков концерн Золльберайн со всеми застывшими в неподвижности мартенами, золоотстойниками, гольдерами был превращён в музей, в выставку немецкой цивилизации и Центр культурного отдыха.
Его в год посещают сотни тысяч туристов. В газгольдере, наполненном водой и мирными рыбами, теперь изображают дайвинг. В цехах гремит металл, рок, хаос. На стенах и дне золоотстойников – дно засыпано культурным песком – бесятся скалолазы и визжат детишки.

По послевоенным дворам вполне воинственно ходили наши Карабасы. Вместо шарманки у них агрегат с колёсами и ножным приводом: «Ножи, бритвы Золинген, ножницы точу».
Дети боялись перекрашенных просоветских Карабасов хуже Сталина. Бабушки же обожали Карабасов. Радостно вытирая замаранные кухней руки, они выпрыгивали из квартир, едва услышав призывные песни.
– Ножи точу!

***


Рецензии
Добрый день, Ярослав!
Почему я стала читать эту повесть, объяснить трудно - наверное, понравилось оригинальное название "Протестная тренировка русской души". Но я зря обольщалась, надеясь понять, благодаря чтению этой прозы, что-то важное о самом Авторе. Теперь я думаю, что следовало бы обратиться к Вам за рекомендациями, ЧТО читать в первую очередь? Такой ориентир мне бы очень помог и движение по азимуту, наверное, оказалось бы плодотворнее. Здесь Вы замечательно сказали о том, сколь велика сила слова:"Я понял: вот чем можно вращать мир! Даже не надо искать точку опоры и рычаги, чтобы сдвинуть Землю. Слово, невесомое слово, найденная волшебная, убедительная комбинация закорючек - вот что самое сильное среди людей!"
Ваша проза, безусловно, доказывает такое утверждение, хотя "препарирование под микроскопом" детских и юношеских впечатлений, на мой взгляд, могло быть более компактным. Если сочтёте нужным, то подскажите, пожалуйста, что следует прочитать из Вашего объёмного списка прежде всего? Буду чрезвычайно признательна.
С уважением и интересом к Вашему творчеству,
Наталья.


Ната Алексеева   16.04.2015 15:28     Заявить о нарушении
День добрый, Ната! Вы - упорная читательница. Почти-что рентген. Это здорово!
Я думаю, что Вам стоит прочесть повесть "Семья Полиевктовых" целиком и согласно порядка глав. Это раздел так и называется. Там Вам может показаться странным многое, в том числе и хронология событий, которой, по большому счёту, и нет. Это первый вариант первой части романа "Фуй-Шуй". Весь роман ЕСТЬ и даже издан, но он переписывается "по-новой", так как прошло достаточно много времени со дня его написания, чтобы мне самому кое-что осознать и приняться за капитальную переписку. Но, конец сей перфекционистской кампании не близок. "Семья Полиевктовых" это наиболее традиционная вещь с минимумом авторского "эго" и без особых претензий на индивидуальную литературу. Читайте так, как есть. Повесть - и она же часть цикла Фуй-Шуй - вполне терпима. И есть т.наз. "перлы", и есть узнаваемость. Есть и неплохая (на мой взгляд и взгляд некоторых критиков, которым я доверяю) внутренняя музыка, к которой я стремлюсь, хоть и отношу её к музыке "джаза". А сюжетика с фабульностью слабоваты. Их надо подработать. Так как сам жанр (мистифицированная историко-семейная хроника, она же и фарс в значительной мере) требует этого.

Наиболее "сильные" - в моём понимании - вещи назову ниже. Но это уже на любителя. То бишь на довольно "квалифицированного" (битого) читателя. Это не всем по плечу. Вплоть до полного отрицания и даже читательской ненависти. Но, я "внутренним чутьём" знаю, что как раз эти-то вещи и являются "визитной карточкой" автора. Уж извините за множественность кавычек - иначе не выходит.
Вот этот список (Все они в разделе "НЕПРАВИЛЬНЫЕ КНИЖКИ"):
◾ Телефон с тихим дозвоном.
◾ Париж, Paris, Парыж.
◾ Рульки и утицы.
◾ Как ловчее сфотать ромашечку.
◾ Дада Кигян, Грунька и её мама Олеся.
◾ Паучок.
◾ Лебеди-воробьи.
◾ Плафон.
◾ Адмиралъ и дженералъ.
◾ Аугуст Фостер.

Перечисленного хватит на долгое чтение.

Если же говорить о широком, концептуальном охвате-понимании именно персоны автора, притом особенно не вчитываясь в сами работы, то можете забраться в раздел "БИБЛИОГРАФУ". Там всё коротко.
В разделе "УЧЕБНИК ГРАФОМАНИИ" в этом же смысле познавательно будет прочесть:
◾ Как я нечаянно написал Фуй-Шуй.
◾ Нервный смех на почве сердечности.
Там же три коротеньких аннотации:
◾ Анна Николаевна о книге Фуй-Шуй.
◾ Владимир Сухацкий...
◾ От критика free lance.

Кроме того, советую пробежаться верхами по разделу "ИЗДАТЬ КНИГУ? ЭЛЕМЕНТАРНО, ВАТСОН!" Там преимущественно картинки обложек изданных книг с краткими аннотациями к ним. И много времени этот мини-марафон не отнимет.
-------------
Относительно Вашей реплики про растянутость "Протестной тренировки..." соглашусь лишь частично. Я именно и хотел некоторого "микроскопного" рассмотрения, так как это единственный биографический слепок с моей жизни. И жертвовать памятными и дорогими мне частностями ради общей удобочитаемости я, честно говоря, не хотел.

С уважением,

Ярослав Полуэктов   16.04.2015 17:06   Заявить о нарушении
Нате Алексеевой вдогонку.
Вот ещё:
Прочтите "Советы опытного графомана графоманам начинающим" из раздела УЧЕБНИК ГРАФОМАНИИ. Это не совсем литература, а именно советы. Но читатели Прозы относятся к этой штукенции весьма положительно.

Ярослав.

Ярослав Полуэктов   16.04.2015 17:20   Заявить о нарушении
Ярослав, спасибо за обстоятельный ответ. "Издать книгу..." посмотрела - впечатляет. К остальному вернемся позже, недели через две-три. Человек предполагает, а Бог - располагает. Случилось так, что мне придётся отлучиться и на сайте меня пока не будет, о чём сообщаю в своём резюме. Страницу на это время друзья посоветовали не закрывать.
Желаю Вам удачи и вдохновения!
Н.Н.

Ната Алексеева   16.04.2015 22:09   Заявить о нарушении
И Вам удачи! И СПАСИБО за проявленный интерес и оценки.

Ярослав Полуэктов   17.04.2015 07:26   Заявить о нарушении
В каждой новой порядочной женщине я старался увидеть не только эстетику отношений, или живое воплощение идеала, но и будущую жену, и мать моего ребёнка. -я из тех,как вы сказали,2которых постоянно колотят",и с которыми вы не хотите смешиваться,таки слава Б-гу!и не смешивайтесь ни в коем случае,во-первых честно,а во-вторых правильно,по-ГАЛАХЕ.

Алимузафарсаиф Аддинкутуз   29.04.2016 20:14   Заявить о нарушении