Границы гетто

Е.Савенков
ГРАНИЦЫ ГЕТТО
повесть

(Моим дорогим родителям, уберегшим меня от падения в пропасть, посвящается).

Одинаковые птички слетаются в одну стаю.
                Библия               

Как они могут знать кто ты?  
Кто они, чтобы учить тебя?
             Из песни группы "Тараканы"

1.
Моя школа за домом. Фасад напоминает раскрытую книгу с огромными буквами «ФизГи». Физико-математическая гимназия. Учиться здесь сложнее сложного. В народе сразу же отозвалось: «ФизГи – убей мозги!». И это правда. А еще заведение сие носило негласное название гетто. Я расскажу почему.
В то утро я поднялся рано, от чего совсем отвык за время каникул. Осколками летнего счастья еще теплился краешек августа, и давящее школьное чувство растворилось в солнечном свете, как предрассветный туман. Небрежно скидал все, какие были, учебники в спортивную сумку, и нехотя поплелся на школьный двор их сдавать. Настроение веселое. Вот бы всегда так идти на занятия, а кругом - лето целым солнечным миром раскинулось, куда ни посмотри. На три быстротечных ярких месяца я забросил подальше гору учебников и всякой школьной макулатуры, дабы не отравлять здоровое восприятие лета. Теперь же меня скрутили по рукам и ногам. Девятый класс начинался с подготовительной недели, которую обязали посещать.
В спортивном костюме с огромной сумкой наперерез я продвигался вдоль дома, чтобы свернуть за угол, и оказаться на школьном дворе. Стрекотания грузовика приятно раздавались в глубине двора. Во втором этаже залаяла собака, заметившая движение по тротуару. Я остановился, и погрозился кулаком. От этого она еще больше залилась веселым лаем.
- Пушкин! – раздался звенящий шепот, когда уже схватился за ручку калитки у школьного забора. - Пушкин! Андрюха! - снова раздалось откуда-то сбоку.
Я огляделся. Из-за кирпичной стены электрощитовой выглянула растрепанная голова Зотова. Зотов - мой лучший друг, мы с ним не разлей вода. Ростом он был ниже меня на целую голову, зато бегал быстрее «всех на свете», и даже занял первое место по стометровке. Зотов поманил меня рукой. И даже если бы я спешил или опаздывал, я все равно пошел бы к нему, потому что ничего интереснее, чем Зотов не могло существовать. Голова его тут же скрылась, а вместо нее из-за угла выпорхнул столб дыма. Запахло жженым табаком. Я завернул, и увидел друга в позе разгильдяя гопника: руки - в карманы, локти - в стороны, рубашка обвисла, выправленная из старых потертых джинсов. В зубах его торчало признание любого пацана - настоящая дымящаяся сигарета.
- Здорова-корова, - с полными штанами гордости начал Зотов.
- Здорова, Зотов.
- Че, учиться пошел? На осень, что ли? - рассмеялся он.
- Не тупи, а. Ты посмотри на меня, - я указал на свой спортивный костюм, - какой там учиться? Книжки сдать надо!
И тряханул сумкой, набитой учебниками.
- А че такой веселый-то?.. Хочешь? - Зотов протянул мне сигарету.
- Ты че, совсем? - вспылил я. - Мне ща учебники сдавать, Л.Д. по-любому спалит.
(Так мы сокращенно называли нашу класснуху. Вообще, в миру она была Любовью Дмитриевной).
- А че ты ее так очкуешь-то? - Зотов расплылся в какой-то ехидной улыбке.
- Тебе хорошо, Зотов. Ты все уже, тю-тю, а мне еще мучиться.
Зотов был моим одноклассником и отчаянным заводилой. Несмотря на свой незавидный рост, храбрости Зотову было не занимать. Он мог сказать что угодно и кому угодно. С ним устали бороться старшаки, а бить его было занятием бесполезным – он, как дикий сумасшедший кот набрасывался с остервенением на любого верзилу, и отчаянно колотил. Его просто оставляли в покое, как на улице обходят какашку. Зато мне, его другану, все это было весьма как на руку. Мы никого не боялись, и, безусловно, последними заходили на страшный суд (педсовет, который проводило командование гетто в конце каждого учебного года, куда учеников заводили по одному, и после которого обязательно проводился отсев). Крайний из них для меня прошел удачно, потому что я победил в школьной олимпиаде по английскому. Для Зотова страшный суд закончился отсевом. Его матери пришлось забрать документы из престижной гимназии, и отнести их в обычную общеобразовательную школу. Я завидовал Зотову. Он в одночасье получил свободу, которую я тайком так долго жаждал. Но для меня границы гетто были пока непреодолимы.
- Зотов, как же мы теперь будем, а? - с жалостью спросил я. Мне было жаль с ним расставаться. Я не хотел терять такого друга.
- Не ссы, Маруся, - воскликнул довольный Зотов. - Воля наша, никуда она не денется.
Он  вытянул губы, и выпустил пару-тройку ровных колец.
- Ух, ни фига се! Все-таки научился?! - воскликнул я обрадованный его успехом. Мы оба давно пытались научиться этому фокусу, но все не выходило.
- Каэшно! - отозвался Зотов. Ток он говорил, когда манерничал, пытаясь исказить слово "конечно".
- Оставь чутарик, - оборвал я его. Мне тоже очень хотелось не отстать.
Зотов взял скуренную до половины сигарету между большим и указательным пальцами, и протянул ее мне. Я попробовал, и облажался. Зотов всхлипнул смешком.
- Че ты ржешь-то?
- А че не ржать-то?
- А ржать че?
- А ниче!
Я попробовал еще раз, и снова неудачно. Зотов опять захихикал.
- Харэ ржать, объясни лучше как ты это делаешь? - взмолился я.
- Пуш, - перебил Зотов ("Пуш" - сокращение от моего погоняла Пушкин, так сказать, для близких друзей), - ща Цапа черта приведет. Будешь со мной чморить?
- Кого?.. - не понял я сразу, - какого черта?
- С сорок третьего (имелось в виду дома), - гордо сказал Зотов, - его Цапа чертанул, и мне его щас приведет. Оставайся, круто будет.
- Ты че его бить, что ли, собрался? – не понял я, впервые услышав от Зотова такие вещи.
- Ну так, щеману малеха, - ответил мне Зотов, си нова выглянул из-за угла. Наверное, он с самого начала высматривал этого Цапу, а меня увидел случайно, и позвал.
Я замялся, совсем забыл о сигарете, которая почти истлела. Долгую минуту молчал.
- Не, Зотов, пойду я, а то и так опаздываю. Сам знаешь, проблем потом наживу.
- Да не гони ты! Че ты, ваще, о проблемах знаешь?
Я не видел Зотова целое лето. После страшного суда мамка выслала его в другой город к тетке, откуда он тайком приехал обратно, и, как оказалось, почти неделю прожил не дома, а в "комнатухе", обустроенной в подвале сорок третьего дома. Частенько там бывал и Цапа. Только потом мамка его нашла, когда тетка, наконец, дозвонилась ей на работу. Домашнего телефона у них не было. Отца тоже. За лето я соскучился по его болтовне, но то, что сейчас выдавал мне Зотов, было совсем не похоже на моего друга. Это был не Зотов. Это был его двойник, злой и бессердечный, один в один Зотов, только не Зотов.
- Ладно, я... мне идти уже надо. Ты здесь будешь? Я выйду через полчаса.
Зотов все высматривал, высунув из-за угла голову. Он перестал обращать на меня внимание, как только я сказал, что не останусь.
- Зотов! - крикнул я уже. – Ты, ваще, меня слышишь?! Я ухожу.
Я тронул его за плечо, чтобы развернуть к себе, и протянул руку на прощание. Зотов быстро смерил меня взглядом. Потом как-то необычно отвернулся, и вновь его голова вынырнула из-за кирпичной стены. Руку он мне так и не пожал.
- Ага, иди, - только и сказал Зотов, и то, будто бы не мне, а кому-то за углом.
- Ну, пока, - обронил я напоследок.
- Иди, иди, - слышал я голос Зотова за спиной, - Л.Д. привет! - злорадствовал он. - Только не переусердствуй с кунилингусом, волосы на языке будут расти!
Я обернулся, злобно посмотрел на Зотова. Он, как будто снова забыл обо мне, и только прикуривал сигарету. Было обидно, что наша встреча приняла такой оборот. Только стало ясно, что надо уходить. Какой-то он был слишком странный, Зотов. Откуда-то появились эти шуточки, типа "не ссы, Маруся". Раньше и слов-то таких мы не знали. Связался с Цапой, ублюдком токсикоманом, который из милиции не вылезал. А на меня, наверное, взъелся из-за того, что мы теперь оказались по разные стороны баррикад, его-то из гетто выпрели. Но разве может дружба ломаться из-за каких-то там уроков? Разве можно вот так запросто превратиться в прохожего, когда еще так недавно мы расстались лучшими друзьями на свете? Может быть и надо было ему все это сказать, и тогда вернулся бы ко мне мой друг Зотов...
Так размышлял я, подходя к калитке. Но не успел я ее отворить, как навстречу мне вышли Цапа и Ринат Фатхутдинов, который тоже учился в гетто, только в параллельном классе. Я как-то не сразу понял, что они пришли вместе, поскольку их дружба, и, вообще, какое-либо общение, было за гранью реальности. Цапа - прожженный токсикоман, наполовину уличный бродяга, и даже малолетний бандит, а Ринат был очкастым задротом, который только и знал дорогу из дома до школы, и обратно. Ринат был из семьи близких друзей моих родителей, и я знал его с детства. Мы называли его Ринтик. Я быстро поздоровался с Цапой, потом улыбнулся и протянул руку Ринтику, перед которым нужно было играть пай-мальчика, прилежного ученичка, чтобы тот не проболтался родичам. Окурок в левой моей руке так и дымился. 
- Ты с кем поручкался? - грубо спросил Цапа.
- А че? - не понял я.
- Это же черт мой, - он указал на Ринтика, и подтолкнул его в спину, подгоняя вперед.
- Сначала с пацаном за руку здороваешься, а потом - с чертом?! - крикнул Цапа.
- Звук убавь! - с гонором выдал я. - Кто черт, че-то я не врубаюсь?
- Все еще не врубаешься? - подбежал к нам веселый Зотов.
Он взял Ринтика за шкирку, и вырвал сумку из его рук. Сумка упала на асфальт, раздался треск. Из сумки в разные стороны разлетелись учебники. Ринтик тоже пришел в школу, чтобы их сдать. Я оторопел. Никогда я не видел Зотова таким. Это был гопник со двора, пара Цапе.
- Че, а?! - крикнул в лицо Ринтику Цапа, приблизившись к нему вплотную.
Ринтик вздрогнул и выпрямился под его взглядом по стойке "смирно". Это была шокотерапия, хорошо знакомая и мне, и Зотову. Мы общались с пацанами и частенько присутствовали при разборках. Еще, после такого неожиданного выкрика в лицо, нужно было обязательно рассмеяться и с улыбкой пожать руки друганам, как бы принимая поздравления с победой. Все это очень унизительно, и жертва уже вряд ли уже соберется с силами хоть как-то противостоять. Так они и сделали, два друга: Цапа и Зотов.
Я все еще не узнавал Зотова. Это был точно не он. Зотов не мог творить такое бесчинство. Ему, как и мне, эти фокусы были противны, мы оба находили это зверством.
Тогда Цапа с усилием толкнул побледневшего от страха Ринтика прямо на Зотова, а Зотов со всего маху ударил в поддых. От такого удара Ринтик согнулся вдове, и повалился на землю, держась за живот, и жадно глотая воздух в позе эмбриона.
- Сократился - ногами добивай, - подсказывал опытный Цапа новоиспеченному отморозку Зотову.
Зотов повернулся ко мне.
- Это наш черт! - сказал он, оскалившись. - Хочешь чморить – бей! - добавил он, и, не сводя с меня своих наглых, полных восторга глаз, ударил Ринтика ногой, изобразив профессионала в этих делах. Удар пришелся бы ровно по лицу, если бы тот не успел закрыться руками. Однако, твердой подошвой ботинка, Зотов рассек ему локоть, и кровь как-то уж слишком яро заструилась по одежде и траве.
- Есть че, - радостно воскликнул Цапа, - кровя!
Зотов, воодушевленный победой, сладко затянулся, и стряхнул остатки пепла прямо на Ринтика. Это был тоже давно избитый фокус.
Не знаю что тогда на меня нашло. Ногой я отодвинул сумку, чтобы она не мешалась, сильно толкнул Зотова в грудь, и кинулся к поверженному Ринтику. Зотов отлетел на несколько метров. Я схватил Ринтика, поднял его на ноги, и громко сказал:
- Валим!
Благо, что Цапа стоял совсем с другой стороны, и не успел меня схватить. Держа трясущегося Ринтика за руку, я пробежал мимо калитки, и завернул за угол дома. Минуту спустя мы были уже возле подъезда.
Только не подумайте, что я струсил. Я бежал не с испугу, нет. Конечно, мог просто заступиться за друга семьи, вступив в бой, но Ринтик после всего произошедшего вряд ли смог бы помочь, и только бы мешал. К тому же силы были неравны: Цапа старше меня на два года, и выше на голову, да еще Зотов, с которым драться - хуже нет. Похоже, у нас и впрямь не было шансов их одолеть. Но все это я понял уже потом. И еще долго Зотов кричал вслед нам убегающим: "Ладно, Пушкин, ломись! Я знаю, где тебя искать! Я тя выхлестну!".
Полуобморочного Рината я завел к себе, и больше о дружбе с Зотовым не думал.


2.
- Ринтик, ты там как?.. жив? - спросил я, подойдя к запертой в ванную двери.
Однако в ответ не услышал ничего, кроме журчания воды и всхлипываний. Ринтик плакал. Он не хотел открывать, чтобы не показывать слезы.
- Ринтик, открой! Ты че?.. Успокойся, - говорил я, стараясь придать словам насмешливый тон, показать, что все это не так уж и серьезно.
- Щас, - еще немного помолчав, отозвался Ринтик, и перекрыл воду.
Щелкнул шпингалет, распахнулась дверь. Ринтик сидел на краю ванны и смотрел в пол. Глаза его опухли от слез. Он утирался рукавом, и все не поднимал взгляда.
- Только никому не рассказывай, - сквозь зубы, всхлипывая, сказал он.
- А кому говорить-то? - удивился я.
- Никому! - он поднял на меня свои опухшие злые глаза, в которых читались обида и еще что-то странное, похожее на сопротивление. Он страшно оскалился, ощерил зубы.
- Ты че, Ринтик? - я присел на корточки. - Да кому я скажу? Со мной кроме Зотова никто не общается.
- Спасибо тебе.
- За что?
- За то, что спас меня.
Он отвернулся, и снова заплакал. Ему и вправду было обидно за неспособность дать отпор самостоятельно, да еще оказался униженным на глазах сына друзей семьи. Железная установка его отца корчить передо мной лучшего из людей провалилась с треском. Наверное, в этот момент он предпочел бы быть до конца опущенным Цапой и Зотовым, только бы не попасться на глаза мне, и, уж тем более, не быть спасенным мною.
- Ринтик, хватит ныть. Ничего такого они тебе не сделали. Про царапину скажешь, что упал, а про книжки... ну, не знаю, давай сходим потом, соберем их, что ли, - успокаивал я его.
- Только никому не рассказывай, - повторял Ринтик.
- Да кому мне рассказывать?!
- Своим родителям. Машке.
(Машка - это моя сестра).
Я поднялся с корточек, и прислонился к двери.
- Послушай, Ринтик. Ты, если честно, немного не в теме, как и моя сестра, но я тебе вот, что скажу. Вы вечно обсуждаете только оценки. Вы, как будто, помешанные на оценках и на том, как о вас отзываются на родительском собрании...
- Кто это "вы"? – спросил Ринтик.
- Вы - это ты и моя сестра. Отличники, короче говоря. Вы все такие чистенькие, умненькие, такие превосходные, руки о нас замарать боитесь. А мне только что чуть голову не отгрызли за то, что я с тобой за руку поздоровался! Въезжаешь?!
Я понимал, что ему становилось еще обиднее. Я понимал, что делал ему еще больнее, но рассказать правду было необходимо. Я должен был хотя бы немного раскрыть ему глаза на то, что происходило за стенами его дома и школы, за границами гетто. Играть на контрастах в таких случаях я научился еще во дворе, прокачивая голос. Тех, кто в совершенстве овладел этой техникой, называли "нафалованный".
Ринтик все слушал, и не спускал с меня глаз.
- Ты пойми, если бы мы могли очиститься ото всей этой грязи, то я бы первым сделал это, потому что мне небезразлично. Но нельзя же вот так позволять этим недоноскам себя унижать, избивать, трясти деньги. Нельзя же все время бояться, и прятать голову в песок, делая вид, что ничего вокруг не происходит. Вообще-то, безразличие - это грех... по-моему.
Ринтик начал что-то плести и оправдываться. Что-то про себя, про брата и родителей.
- Ринтик, наши родичи живут в другом мире. Для них наше гетто - это их личный успех. Они всеми силами выжимают из нас соки, чтобы потом гордо расхваливать нас, своих деток, друг перед другом, когда мы к вам или вы к нам приходите в гости. Думаешь, мне легко все время быть бестолковым и получать подзатыльники в то время, как лижут зад тебе и Машке?! Меня уже задрали постоянные разборки отца! Каждый вечер одно и то же: Машку гладит по головке, а меня прессует за смертные грехи в дневнике. Потом дома бойкот. Никто мне слова не скажет, хоть беги куда-нибудь. Да если бы хоть одному учителю нашего гетто открыть череп и вложить информацию о том, что в каждой оценке, которую он бесцеремонно выставляет в журнал, заложена нагрузка всего моего существа; если бы хоть один из них понимал, что по этой самой оценке будут судить обо мне в целом: о моей совестливости, о моей нравственности, о моей душе!.. А разве есть такие оценки, по которым можно судить о человеке? Разве возможна такая система уравнений, которая выдала бы нам живого человека, как результат?!
Я как-то расстроился, и сник. Потом подошел к окну, и отдернул штору просто так, без надобности.
- Ринтик, если ты скажешь, что такой набор ценностей существует, я тебе больше руки не подам. Слово пацана!
Ринтик струсил, замялся. С него было достаточно на сегодня. Нужно было как-то заканчивать.
"Ну, как дела у наших гимназистов?", - передразнил я отца, чтобы разрядить атмосферу, которая сжалась, как змеиный клубок, от наших пререканий. Ринтик шутку оценил, заулыбался. Понемногу он отходил от пережитого шока.
- Ладно, давай умывайся, пойдем пить чай, - сказал я.
- Нет, Андрюша, я домой.
- Да куда ты щас пойдешь-то?! - с усмешкой воскликнул я, - в ближайший час лучше не высовываться даже с балкона. Посиди у меня, отдохни. А я щас "Dandy" включу, угарим на два джойстика. Идет? - я протянул ему руку.
- Идет, - уже веселее сказал Ринтик, и пожал мне ладонь.
- Ладно. Чуть позже, может, за книжками твоими сходим, может, лежат еще там, нас дожидаются. А потом я тебя до твоего двора провожу, только не дальше - мне к вашим нельзя.
- Спасибо, Андрюша, тебе большое. Я и не думал, что когда-нибудь...
  - Слушай, не называй меня Андрюшей, мы же не с родичами щас, не надо притворяться.
- Поклянись, что не скажешь ни родителям, ни Машке, - заговорщически шепотом процедил Ринтик.
- В обмен на твое молчание о том, что видел меня с сигаретой, - смекнул я выгодную сделку, - идет? - я снова протянул ему руку.
- Идет.
Мы крепко хлопнули по рукам. Ринтик заулыбался, глаза его доверчиво сияли. Казалось, он меня и вправду понимал.


3.
Чета Фатхутдиновых была в пору моим родителям. Они были типичной советской семьей с двумя детьми-школьниками. Жаль, что типичность такова, что приходится описывать ее подробности.
Когда отец учился в Горьком, ныне Нижний Новгород, он был знаком с парнем по имени Умид. Завязалась дружба, сами посудите: они были и земляками, и одногодками, да еще, вдобавок, учились в одном месте. Конечно же, в Горький на сессии они летали вместе, вместе там жили, вместе возвращались обратно. Складывалась некоторая параллельность двух молодых людей. Параллельность эта протянулась через всю их дальнейшую жизнь. Женились они почти в один год. Одновременно от завода получили по квартире в новостройке, обзавелись детьми. В гости ходили часто. Наши мамы были тоже не разлей вода. Сами посудите: детишки почти одного возраста (разница была незначительной), работа на одном заводе, разговоры об одном и том же. Помню, мы жили на втором этаже, а Фатхутдиновы на третьем. Тетя Альфия (так зовут маму Ринтика), выглянув с балкона, что-то громко объясняла моей маме, задравшей голову вверх. Так они и общались частенько, не выходя из дома. Так сказать, телефония "бронзовый век". Однако в школу я пошел уже из другого района, куда мы переехали, едва мне исполнилось семь.
Мы дружили семьями. Я очень любил бывать у них. Это всегда было праздником, ведь у них сразу двое мальчишек, и можно играть компанией. Старший брат Ринтика Ильмир был немного толстоват, но не так, чтобы очень. Он постоянно психовал, и бил брата. Бывало, приходилось подолгу ждать, когда Ильмир отстанет от Ринтика, вдоволь утешив свой пыл, а тот проплачется где-нибудь в углу. Только тогда игру можно было продолжить. И все равно, поход к ним всегда был маленьким приключением.
Вдобавок ко всему, могу сказать, что эти братья друг друга отчаянно не любили. Они постоянно, поодиночке, склоняли меня к какому-нибудь заговору друг против друга. Иногда я поддавался на уговоры, и кому-нибудь из них ох как доставалось. Подобные штуки они проделывали не только со мной. Каждый из них подставлял другого перед родителями, ябедничал, наговаривал, лишь бы превзойти брата. Уничижение воспринималось, как личный качественный рост, но не как порок. В совсем еще детском возрасте эти ребята испытали на деле прелести уловок подлости, изворотливости и лжи. Да, к сожалению, это было действительно так.
Только Ринтик проявил себя в школе, оказавшись не то, что семи пядей во лбу, но выносливым к пыткам науки и учителей. Ильмир же, наоборот, рос с дубовым интеллектом мозга, и вместо того, чтобы учиться вместе с братом в гимназии, нацеливался после девятого, если, конечно, доучится, класса на СПТУ, которое находилось всего в квартале от нас. Ильмир был копией своего отца. Тут дело не в уровне интеллекта. Вспыльчивости дяди Умида поражался даже мой отец. Дядя Умид вскипал за секунду, извергая языки пламени из жерла своего кипучего темперамента, и тут уже доставалось всем. Зверскими глазами он "прожигал" сыновей насквозь. Достаточно было одного лишь взгляда, чтобы Ринтик и Ильмир ушли зареванными. Сам же дядя Умид гордился своей способностью бессловесного управления семьей, и даже выставлял напоказ, демонстрируя свои таланты. "Вот я какой!" - наверняка, что-то подобное звучало в его сознании, - "Смотрите-ка, как я выдрессировал моих домочадцев! Никто и пикнуть у меня не смеет! Видали, какой авторитет!".
Пацаны его, конечно, боялись. В их доме царил вечный музейный порядок. Ни пылинки, ни соринки. Женщина была всего одна, их мама, зато муштрованных мальчишек было двое, и оба ходили, как принято было говорить в ту пору, по струнке.


4.
Весь следующий день я провел у Фатхутдиновых дома. Мы клеили учебники Ринтика, которые все же удалось собрать. Он линейкой отмерял длину переплета, и ножницами нарезал полоски белой бумаги, а я варил клейстер. Накануне вечером его отцу позвонила класснуха, и нажаловалась о том, что Ринтик не сдал учебники в назначенный день. Моему моя - тоже звонила, поэтому следующим же утром я быстренько все сдал  по дороге к Ринтику. На этот раз обошлось без приключений. Передвигался я исключительно на велосипеде, стараясь делать вид, что заехал в чужой двор просто так, случайно, по пути.
- Представляю, какую разборку устроил тебе батя, - говорил я, помешивая густую жижу клейстера.
- Не-а, не представляешь, - отвечал Ринтик.
- Как тебя только не казнили, - продолжал я.
- Пытались, - тяжело вздыхал он.
Закончить нам удалось только к обеду, когда с работы прибежал дядя Умид. Он не знал, что я засел в их спальне, и вошел на порог не здороваясь.
- Халтуришь, так хоть еду разогрей, - сквозь зубы процедил он Ринтику.
Ринтик не издавал ни звука, только бегом исполнял то, что приказывал ему отец. Я все сидел в спальне, и вслушивался в тишину. Немного погодя, после того, как смолкли постукивания посудой, дядя Умид снова заговорил.
- Учебники сдал?
Ринтик молчал.
- Сдал, я спрашиваю?! - вскипел дядя Умид.
- Нет еще, - еле слышно донеслось из кухни.
- Не слышу! - снова крикнул дядя Умид. Они с моим отцом два сапога пара: как начнут разборку, так заладят: "Не слышу!" да "Не слышу!". Бесит тоже.
"Представляю, как сейчас Ринтику нелегко под железным взглядом дяди Умида", - сказал я себе, и решил идти на помощь.
Дядя Умид сидел за столом - обедал, а перед ним один в один, как на страшном суде в гетто, опустив голову, стоял Ринтик. Плечи его осунулись, и он не знал куда деться, нервно перебирая руками.
- Здравствуйте, дядя Умид, - сказал я.
- О, какой сюрприз! - воскликнул дядя Умид от неожиданности, - у нас Доронин-младший! Здравствуйте, молодой человек. Ну что же ты стоишь, как вкопанный? - обратился он к сыну. - Предложи гостю сесть. Забыл как надо себя вести?.. Давайте обедать.
То ли от сбитого режима каникул, то ли от напряжения вокруг, есть совсем не хотелось, но делать было нечего, отказываться тоже нельзя. Я подошел к столу, и Ринтик пододвинул за мной стул. Место мне досталось прямо напротив дяди Умида. Отличная наблюдательная точка, откуда я мог видеть, как умело Ринтик нарезал хлеб и наливал суп. А еще он в мгновение ока нашинковал салат, и заправил его маслом из бутылки.
- Только не пересоли, как в прошлый раз, - подсказывал ему отец.
Хоть дядя Умид и продолжал жюрить Ринтика, тон его изменился до неузнаваемости. Увидев меня, он так расплылся в улыбке, что мне показалось, будто всю жизнь он прождал меня на этой самой кухне. Вот еще одно из тех чудес, которые могут творить только взрослые.
- Ну, - начал весело дядя Умид, - как дела у наших гимназистов?
Мы с Ринтиком переглянулись, вспомнив, как я изображал отца.
- Андрюша, ты-то, наверное, все учебники уже сдал, - снова принялся дядя Умид, - не то, что это чучело.
Я как-то не сразу нашелся что ответить.
- Дядя Умид, не ругайте Рината. Он прямо сейчас пойдет и все сдаст. Мы вместе пойдем, правда, Ринат?!
Я повернулся к Ринтику, чтобы отыскать поддержку, но тот только виновато уткнулся в тарелку с супом, и молчал.
- А его никто и не ругает. - отозвался дядя Умид. - Он ведь у нас - золотая голова, разгильдяй только... А вот если бы был двоечником, то я бы его не только ругал, но и порол, - недвусмысленно намекнул на меня дядя Умид. Я стерпел, и сглотнул обиду. Все-таки он - взрослый, все-таки я в гостях.
- На лето, наверное, много читать задавали, да?.. И по математике еще что-нибудь? - поинтересовался дядя Умид.
Я был уверен, что он знает всю программу летних заданий Ринтика наизусть, и, скорее всего, помнит прошлогоднюю. Я не знал ни этой, ни прошлогодней, потому что все  лето гонял с пацанами на рыбалку. Там меня и научили курить.
- Пушкина "Полтава" и "Медный всадник", Гоголя "Тарас Бульба", Толстого "Детство" и "Отрочество"... - вдруг, откуда ни возьмись, нарисовался Ринтик. Все так же глядя перед собой, он выдал такой список книг, что у меня прямо челюсть отвисла от неожиданности. Просто окно в стене головой пробил, как царь Петр в Европу.
Под столом я почувствовал удар коленом. Это Ринтик давал мне знак. Я подхватил его идею, и вместе с ним синхронно проговаривал окончания названий, которые слышал на уроках. Выглядело это, конечно, весьма совеобразно: Ринтик начинает, я подхватываю, и заканчиваем мы уже вместе. Вообще-то, по литературе мне не было равных в школе. Однако, в последней четверти, литераторша вывела мне три с минусом, и почти целый месяц не пускала на уроки. Такому раскладу предшествовал особенный случай, но об этом позже.
Дядя Умид уже допивал свой чай, когда я обратно отправился в спальню. Он суетился и спешил, боясь опоздать на работу.
- Что ж, я вижу, вы времени зря не теряли, - раздалось в коридоре возле груды переклеенных книг.
Ринтик еле слышно что-то пробормотал.
- Так держать, - громко сказал дядя Умид, и еще добавил:
- Чтобы сейчас же сдал все до единой! Смотри, позвоню Венере Ахметовне, проверю.
Я хотел было выйти из комнаты, чтобы попрощаться, но не успел отворить дверь, как до меня донесся шепот: "Сдавайте книжки, и пусть к себе идет - собакам хвосты крутить. Ему заняться не чем, а у тебя еще математика сегодня. И, вообще, он тебе не ровня. Понял?". С этими словами дядя Умид вышел, а Ринтик защелкал замками.
Честно говоря, мне было плевать что там говорили обо мне родители Ринтика. Я и так знал, как все они ко мне относились. Только порой я крепко задумывался, и никак не мог понять: неужели, я так безнадежен, что на меня махали рукой, и отстранялись; неужели, я ни в чем больше не могу быть успешным, кроме оценок; неужели я родился с одной лишь функцией организма - приносить домой пятерки по математике. Все это, мало-помалу, съедало меня. Именно съедало.
  Мы сложили учебники в большой рюкзак, и перевязали веревкой, чтобы легче было пристегивать к велику. Я затянул последнюю петлю, и неожиданно для себя сказал Ринтику:
- Спасибо тебе.
Он внимательно посмотрел на меня.
- Тебе понравился мой салат?
- Да нет, не салат. Ну, в смысле, и салат тоже был ничего... но ты, ведь, спас меня.
Ринтик побагровел.
- Да ладно, не стоит, - отмахнулся он, - это "баш на баш" называется. Ты - мне, я - тебе.
- Эээ, - протянул я, - ни фига подобного, так не пойдет. Добро надо делать просто так, от души.
При этих словах я многозначительно поднял вверх указательный палец.
- А знаешь такую поговорку, - снова сказал я, - "от добра добра не ищут"?
- Знаю, - отозвался Ринтик, - а еще знаю, что "добырми намерениями вымощена дорога в ад".
- Так это одно и то же, - возмутился я.
- Ладно, хватит болтать, хватайся лучше за низ, - скомандовал Ринтик, ухватившись за макушку тяжелого рюкзака.
Мы кое-как спустили с этажа рюкзак, набитый книжками под завязку. Возле подъезда, где утром я оставил велик, крутились какие-то типы, похожие на "верхних". Их так называли, потому что они, как и Ринтик, жили в верхней части четвертого микрорайона, а я - в нижней, и соваться к "верхним" было опасно.
- Погодь пять сек, - остановился я перед выходом на крыльцо. Поставил рюкзак на лесенку, и поднялся на площадку к открытому окну.
- Ты чего? - не понял Ринтик.
- Чисто, - обрадовался я, и снова взялся за рюкзак, - пошли.
- А кого ты там высматривал? - интересовался "не-в-темщик" Ринтик, пока я задом отворял подъездные двери.
- Долгая история, - отмахнулся я от дотошного зануды.
Все было один к одному. У подъезда мы не обнаружили никого и ничего: ни типов, ни велика. Когда я посмотрел на забор, у которого еще утром оставлял свой велосипед, в глаза мне бросилась пустота по причине отсутствия моего транспорта, подаренного дедом. Во мне, вдруг, все упало. Не потому что у меня больше не было моего любимого велика, с которым я не расставался с тех пор, как дед посадил меня на него верхом, а потому что я четко понимал, что велосипед исчез неспроста, это дело рук "верхних", и обычной кражей все это не закончится. Я остро осознал, что суть происходящего была вовсе не в велосипеде. И еще у меня как-то сразу опустились руки, при мысли о том, сколько проблем я только что приобрел, и чего будут стоить их решения...
- Проблемс? - не успел я додумать, как услышал голос из-за спины.
Ринтик стоял ошарашенный, и даже не двигался. Его выпученные от удивления глаза блестели двумя бильярдными шарами, искаженные толщей линз его дурацких очков. Я опустил рюкзак на землю. Краем глаза из-за плеча я заметил, как меня обступили трое.
- Ну, че, Пушкин, ручкаться с тобой или уже заподло? - с ехидством снова прозвучал надо мной знакомый голос.
Это был Цапа.


5.
Из огромного, распахнутого настежь, окна тянуло свежестью. Август разыгрался вовсю. Ночи становились долгими, как школьная смена (потому что, когда ты в школе, смена кажется вовсе бесконечной), закатное солнце пламенело за холмами, разливаясь огненным светом по улицам города. Стояла череда тех вечеров, которые отличаются своей тишиной. Тишиной абсолютной, когда все вокруг обретает какую-то таинственность. Деревья, как в последний раз, наполняются цветом в память о великолепной весне, только теперь цветом бурым, багряным. Буйство увядания кружит голову. Прогретый зноем дня, не колыхнется воздух, в нем царит полный штиль. Штиль абсолютный. Вечернее тепло нежно обжигает кожу. А если выехать за город, то можно окунуться в райские сады Эдема, сотворенные создателем-волшебником по имени Лето. Лето было моим самым любимым временем года. Неудивительно, ведь именно летом рушились правила школьного гетто, и временно "освобожденные узники" окунались в яркий мир летних каникул. Я навсегда уверен в том, что в сердце любого из нас отзываются только самые теплые, самые любимые эпизоды сказочного детства в хрустальном сочетании волшебных слов: летние каникулы.
В такие вечера мне хотелось допоздна гонять с пацанами на великах или готовить снасти для утренней рыбалки. Однако следующая неделя пошла, как по заказу. Меня заперли дома, наложив семь печатей на двери "тюрьмы". Разборка началась не сразу, только на следующий день, когда родителям на глаза попалась моя разодранная физиономия – подарок от Цапы. Все было не так уж и страшно: только один глаз заплыл, зато зацвел всею палитрой осеннего леса. Первое время возле глаза я держал бутылку с водой из холодильника, но все было без толку. Вспоминалось, как в начале прошлого лета, только по приезде в деревню, я случайно забежал на пасеку. От меня еще пахло городским духом: ароматным одеколоном, запах которого для пчел что красная тряпка для быка. Атака была мгновенной, я еле унес ноги, и не на шутку перепугался. Через час ужаленный глаз заплыл точно так же, как и сейчас. Но тогда было весело, все смеялись, приговаривая: "Бандитская пуля". (Наверное, эта такая специальная и очень известная фраза из какого-нибудь старого советского кино, раз уж все ее постоянно твердили). Теперь же было не до смеху. Родители устроили настоящий допрос пострашнее, чем на страшном суде. Сначала я был вызван в кухню, где за столом в ряд сидели родители. Вонзив в меня взгляды, они еще несколько минут молчали. Это была давно испытанная тактика. Так всегда начиналось. Ожидание бури в шаге от пропасти было наполнено нервным накалом, от которого воздух вокруг звенел, а в глазах темнело. В который раз я стоял под прицелом, и ждал выстрела, виновато склонив голову. Первым начал отец.
- Ты сейчас же расскажешь, что и как ты снова вытворил, - его губы скупо сжались.
- Поведай нам, сын, о своих успехах, - поддержала мама.
Отвечать сразу было нельзя. Это означало бы, что я не осознал всей серьезности произошедшего, и легкомысленно отнесся к содеянному. Вдобавок, если отвечать сразу, то могут подумать, что я выдаю заранее подготовленный текст. Что ж, отчасти это была правда. Текст я действительно подготовил еще днем. Узник всегда располагает целым вагоном времени для того, чтобы хорошенько поразмыслить, сочиняя легенду для допроса. Моя фантазия изобразила прекрасный миф.
- Я гонял на котлован, - помолчав, мучительно начал я.
- Какой котлован?! - тут же перебил отец, как будто не знал о каком котловане шла речь. Главное, мы с ним  вместе несколько раз ездили на этот самый котлован купаться, а теперь: "Какой котлован?".  Однако я знал, что ему нужен был полный рассказ со всеми деталями. Он всегда этого требовал.
- Ну, помнишь, котлован за лесопосадкой, - я показал рукой в сторону лесопосадки, - где мы с тобой тогда купались еще.
- Как это "гонял"? - влезла мама.
- На велике.
Я опустил глаза.
- Вот так и говори по-человечески: поехал на велосипеде купаться на котлован, - снова взялся отец, и снова поджал губы.
- Я так и говорю.
- Ты не ерничай, не ерничай. Отвечай, когда тебя спрашивают, - отрезала мама, потом поморщилась и отвернулась.
Помолчали.
- И что дальше? - прервал тишину отец.
- Ну, я и говорю, гонял, в смысле, ездил на котлован на велике. А там обрыв вырыли, одуреть можно...
- Постой-ка, - перебила мама, - если ты ездил на велосипеде, то где же сам велосипед? - спросила она, и выглянула в коридор, где обычно стоял мой велик.
- Где велосипед, тебя спрашивают?! - крикнул отец.
Я растерялся.
- Ну, я и говорю, - начал было я, но тут раздался вопль отца:
- А?! Не слышу!
(Ну вот, сейчас начнется "не слышу" да "не слышу", как дядя Умид).
- Да я же и говорю, - вспылил я, - ну, дайте сказать.
- Ты смотри, - мама обратилась к отцу, - нет, мне это нравится, мы же еще и виноваты у него. Ты полюбуйся.
И снова четыре глаза прожигали меня насквозь, а я молчал. Молчал не от боязни говорить, но чтобы подавить свой гнев. Мне, как всегда, не давали все нормально рассказать, перебивали лишними вопросами. Слова разлетались по комнате, как комочки ртути. Я был жалок, бегал, согнувшись, пытаясь собрать эти мячики и слепить из них что-то. (Когда я вырасту, я никогда не буду перебивать своего ребенка лишними вопросами).
- Ты будешь говорить или нет?! – совсем заорал отец, и кулаком ударил в стол.
Шлепок, казалось, пришелся не по столешнице, а мне по затылку. Это всегда унизительно, когда на тебя кричат, да еще стучат по столу в твою честь. Я замялся, а мама положила руку на плечо отцу, чтобы хоть немного его успокоить.
- Ты посмотри, - продолжал отец, - у него тут велосипед, друзья, гитара! Он - парень!.. А ты не забыл, парень, что скоро в школу идти?! Ты мне эти шуточки брось!
При этом он подошел ко мне так близко, и наклонился так низко, что приблизил свое лицо к моему до максимума.
- Я с тобой разговариваю! - кричал отец, как будто кому-то было неясно, с кем он разговаривал.
- С огнем играешь, - продолжила мама, и громко постучала вытянутым пальцем по столу, - я посмотрю, как ты начнешь девятый класс.
Отец отвернулся к окну. Я перевел дыхание. Он еще немного постоял, и снова сел за стол рядом с мамой.
- Ну, и где твой велосипед?
- Утопил.
- Утопил?.. - не поверила мама.
- Как это утопил? Где?! - снова разозлился отец.
- Да я и говорю, в котловане!
Гнетущим облаком повисло молчание. И тут я решил больше не ждать, иначе все могло сделаться только запутаннее, и стал рассказывать.
- Я гонял на велике сначала по улице, а потом поехал на котлован, чтобы искупаться. А там уже все перерыли. Тропинка, по которой раньше я съезжал вниз, превратилась в огромную дорогу. Зотов говорил, что там теперь грузовики бульдозера возят.
- Предположим, - стерпел отец, - дальше.
- Ну, я и говорю, я поехал по этой тропинке, взобрался на бугор, и тут на одуренной скорости покатился вниз. Там, оказывается, все перекопали, а котлован стал больше раз в сто. Я гнал вниз, а потом, с испугу, спрыгнул с велика, а он, возьми, и укати в котлован, прямо в воду.
Родители переглянулись.
- Я честно говорю, - врал я, - он там и утонул, а я покорежился о гравий. Пап, ты помнишь, сколько там гравия?! Я прямо лицом в него упал.
- Все сказал? - спросил отец.
- Да, - ответил я, глядя исключительно в пол.
- Теперь марш в свою комнату!
Я развернулся и ушел. Им нужен был тайм-аут, чтобы посоветоваться, переварить информацию, которую я им только что выдал. Так они делали всегда.
Кровать поскрипывала пружиной. Настроение было ни к черту. Из окна на меня таращилось огромное небо, которому было плевать на все мои дела, да и, вообще, на все то, что со мной тогда происходило.  Я прокручивал в голове картину своего падения лицом в гравий. Выходило неплохо, по-моему, вполне правдоподобно. Только комичность этой сцены немало веселила. Я еле сдерживал приступы смеха, представляя, как выпускаю из рук скоростной велосипед, он мчится по тропинке вниз, а я в замедленном кадре бултыхаю руками и ногами в вязкости воздуха, как это обычно бывает в кино. Я чуть не засмеялся, и скорее перевернулся на бок, чтобы внезапно вошедший родитель не смог увидеть мое веселье.
В дверь позвонили. С работы пришла Машка. Она была на четыре года старше меня и окончила гимназию с золотой медалью. Теперь наслаждалась всем тем, чего дала ей эта самая медаль, а именно: заочно училась в финансовой академии, а в свободное время подрабатывала у отца в организации. В нашем городке было сложно найти хоть какую-то работу. Машкины сверстники работали кое-как, кто где. А Машку устроил отец. Он долго хлопотал об этом месте. Многое пришлось ему сделать: и беседы с нужными людьми вести, и улыбаться начальству. И не раз он задерживался после работы, и приходил домой пьяным, объясняя, что выпивал в кабинете с начальником. Не для души, конечно, а для того, чтобы добиться у пьяного начальника  места для Машки. Любопытно, что за несколько лет до этого отец не уставал твердить, какой мразью не единожды показал себя его начальник. В сердцах рассерженный отец кричал, что руки ему не подаст, и на одном поле срать с ним не сядет. Но, когда Машке понадобилась работа, все как-то быстро переменилось. Жертва? - Быть может... В общем, с тех пор, как он впихнул сестру на эту должность курьера, в обязанности которого входило развозить документацию по офисам предприятия, все разговоры в нашем доме сводились к долгим обсуждениям Машкиных отношений на работе. Отец досконально допытывался кто, что, и как сказал Машке, и что она на это ответила. Беседа часто приобретала характер нравоучения, и в конце уже оба родителя разыгрывали ситуацию по ролям, демонстрируя Машке, как нужно себя вести, и что говорить. Не знаю почему, у меня всегда эти толки вызывали мерзкое ощущение Машкиной несамостоятельности. Она и дня неспособна прожить без подсказок родителей. Интересно, а что, если бы я делился с ними всеми трудностями, которые меня окружали, и особенно теми, что обрушались в последнее время? Что, если бы я поведал им про пацанскую честь, которую приходилось добывать кулаками в подъезде, и годами общаться во дворе с "правильными" пацанами?.. А ведь это никакие не глупости, это - жизнь. Иначе, ведь, просто не жить! Или жить, как Ринтик: опущенным, зачморенным, когда каждая собака  в любой момент может поиздеваться над тобой. Вдобавок, такие, как Ринтик постоянно были подвязаны на деньги. С них "трясли". Они же предпочитали сдавать родительские деньги конченым отморозкам, вроде Цапы, нежели отстаивать свой личностный авторитет. Характер губки! С юных лет они привыкали откупаться от проблем, и тогда их временно не трогали. Откуп явился универсальным решением. От этих мыслей мне становилось еще более мерзко, чем от Машкиной несамостоятельности.
Я слышал, как они сели ужинать. Семейка. Слышал, как отец снова учил Машку, а та оправдывалась, громко что-то объясняя.
- Ну что, завтра мне снова надо падать Алевтине Михайловне в ноги, - вдруг заключил отец.
В такие моменты мне хотелось вывести Машку в коридор, заглянуть ей в глаза, и сказать: "А не стремно тебе, подруга, что отец наш в ноги падает?! Думаешь, легко ему? Или, может быть, у отца нашего мазохистские наклонности, и он с удовольствием унижается перед женщиной, какой-то там Алевтиной Михайловной, кем бы она ни была?!". Однако на такие заявления в нашей семье я права не имел. Во-первых, я был младшим; во-вторых, двоечником, и уж не мне было учить "святую" Машку уму-разуму.
Я слышал, как они стучали посудой, как мама успокаивала сестру, и как отец сокрушался по неизвестному мне поводу. А потом раздался телефонный звонок. Трубку взяла мама, и быстро окликнула отца. Сначала он обрадовался так, что переменил тон с серьезного на дружелюбный. Я даже подумал, что сейчас его куда-нибудь пригласят, и вечер не будет таким уж мучительным и томным; а потом, наверное, он придет домой поздно, может, даже подвыпивши, и, конечно, будет добрым. Тогда он или простит меня, или просто забудет про "утопленный" велик и цветущий глаз. Но отец с телефонной трубкой в руке больше слушал, чем говорил. Разговор продолжался недолго. Минуту спустя до меня донеслось, как он с треском бросил трубку, а после снова вызвали меня. Я нехотя встал. Проходя мимо зеркала, немного прорепетировал, принимая гримасу кающегося.
Действие переместилось из кухни в зал. (Те же и Машка). Все трое сидели за столом, и глазели на меня подсудимого. Судить "тройкой" становилось традицией в моем домашнем гетто. Голова, по привычке, наклонилась вниз. Мельком я взглянул на отца. От злости он скрежетал зубами.
- Где ты был весь день, и при чем здесь Ринат Фатхутдинов?! - блажью заорал отец.
Иллюзии сразу рухнули. Брызги ярости бросились на лицо, как острые осколки зеркала, которое лопнуло от зверского ора. Стало ясно: звонил дядя Умид. Только теперь мне не было жалко Ринтика. Я представлял себе, с какой жестокостью расправился с ним дядя Умид. Но не было во мне ни жалости, ни сочувствия. Не потому что я был занят своим собственным горем, а потому что Ринтик оказался настоящим трусом. Он оставил меня одного на растерзание троим шакалам, одним из которых был Цапа. Вдобавок, он все рассказал дяде Умиду, а тот – отцу, и я остался крайним.
Напрасно я верил в то, что буду услышанным теперь, напрасно я так доверчиво открылся, выложив в подробностях всю правду, напрасно я полагал, что их широко раскрытые глаза внимали моему отчаянию и размахиванию руками. Вывод из всего сделал отец:
- Я тебе раз и навсегда запрещаю портить Рината. Ты ему в подметки не годишься! Я больше не хочу с тобой разговаривать, позорник! Так поднасрать всей семье на глазах у Фатхутдинова!
- Спаситель чертов! - подхватила мама. - Ты бы себя спасал, весь в двойках уже утонул. Все! Никакой тебе улицы, никакого тебе телевизора, никакого велосипеда!
Отец, как всегда, смотрел в окно. Вдруг, он резко обернулся. Я увидел бешеные горящие глаза.
- Ну-ка, принеси сюда гитару, - скомандовал он.
В недоумении я стоял, как стоял, и не сходил с места.
- Быстро, я сказал! - рявкнул отец, и я поплелся в комнату, из которой принес мою гитару, и нежно, как того требовал любимый инструмент, передал ее в руки отцу.
Следующая сцена не выйдет из памяти моей никогда, даже, если мне отшибет ее напрочь. Отец цепко взялся за гриф, затем подошел к стене, на которой висел бабушкин ковер. Он широко замахнулся, и ударил моей гитарой в стену, от чего щепки ее лакированного силуэта разлетелись по полу. Я стоял немой, и чувствовал лишь, как подрагивала челюсть. Шесть предсмертных ангельских стонов издала гитара, и навеки умолкала.
- Вот тебе твоя улица! - крикнул отец, когда в первый раз ударил гитарою о стену.
- Вот тебе твои двойки! - снова крикнул он, второй раз ударяя гитарой.
- А вот тебе твоя гитара! - совсем озверелым ором взревел отец, добивая лоскуты деревянного изгиба, чудом уцелевшие в погроме. С этими словами он швырнул обломки мне прямо в ноги. Целехоньким остался только гриф. Закрученные на колках изорванные струны, безжизненно вихлялись, торчащие в разные стороны.
Я сразу оглох. Произошедшее оглушило. Я видел, как раскрытые яростные рты всех троих извергали на меня страшные ругательства. Только мне было уже все равно. Я ничего не слышал. Не мог. Я присел на корточки, и нежно погладил останки искалеченного друга. Бережно сгреб их в охапку, и на руках вынес из зала, как несут младенца. Сам не свой, не помня себя, я очутился в комнате, и, упав на колени, оплакивал измученный труп. Слезы лились самые настоящие, и, казалось, обжигали лицо.
Шокотерапия удалась.


6.
С того дня моя жизнь круто переменилась. Я больше не скулил. Взаперти я зализывал раны, и тихо ненавидел родителей, особенно, конечно, отца, по известной причине. Подготовительную неделю в гетто мне  пришлось пропустить. Не мог же я нарисоваться в эту чистенькую гимназию с такой вот начищенной физиономией. Границы гетто стянулись до пределов моей крохотной комнаты. Останки гитары я бережно сложил в продолговатый гроб из картона, в котором ее, совсем еще новенькую, принес когда-то домой. Коробку поставил в угол за кроватью, чтобы никто не смог осквернить место захоронения друга.
Состояние мое было и впрямь неважное, если не сказать большего. Единственной отдушиной была гитара. Часто подавленный я приходил домой, и подолгу с упоением бил по струнам - выбивал изнутри боль. Играл жестко. Когда истерся медиатор, я все не прекращал игры, и на лакированной поверхности надолго запеклись брызги крови из пальцев. Теперь же я, как срезанный серпом колос, был обезглавлен и опустошен. И снова никто из домашних со мной не разговаривал. Снова бойкот.
Меж тем, осень холодными туманами наступала на жаркие пятки уходящего лета. Неумолимо надвигалась удручающая пора неизбежного возвращения в гетто. Я был обречен снова взвалить на плечи великий груз терпения на грани срыва. День за днем август омрачался мыслями о школе, с каждой минутой приближая страшные сентябрьские дни. И хотя я изо всех сил старался делать вид, что все по-прежнему, предчувствие катастрофы не оставляло меня ни на минуту.
Всю неделю моего заточения я проболтал по телефону с Трубой. Труба был моим одноклассником, и еще одним из тех, с кем было модно общаться. Рубаха-парень, душа компании. Таких ребят обычно называли популярными или видными. Я не относился ни к тем, ни к другим, поэтому вокруг меня не вились восторженные улыбки одноклассниц. А вот Труба везде преуспел. У него был настоящий дар находить точки соприкосновения, а потому приятельствовать он умел сразу со всеми.
Спелись мы с ним на алгебре, когда решали один и тот же вариант контрольной работы. Весь урок мы перешептывались и переглядывались. Училка выгнала из класса нас обоих после того, как Труба выслал мне по воздуху исписанный решениями листок, сложенный в самолетик. Приборы автопилота дали сбой, и самолетик сбился с заданного курса, выбрав площадкой для приземления воротник математички. Когда самолетик залетел ей за ворот, она тут же завопила: "Доронин!". Вы же понимаете, что я здесь был не при чем, только, как всегда, оказался виноватым. Математичка даже слушать не стала моих объяснений. А за то, что Труба со мной шептался, выставила за дверь обоих. Труба тогда здорово расстроился, и я принялся его успокаивать. До конца урока мы просидели в "запаске". (Это запасной вход в школу, только с другой стороны здания, который был вечно закрыт). Оказалось, что Труба тоже курил. Ну, как же не курить столь популярному выскочке? А как он выглядел... Стильненькая стрижечка, замазанная маминым гелем для волос, накрахмаленная стоечка белоснежного воротника, перетянутая бархатной бабочкой, всегда подстриженные и подпиленные ноготки, блестящие лакированные туфли, и очень делового вида портфель отчима. Труба всем видом своим производил впечатление эталона успешного гимназиста. Мамы на линейке так и вздыхали ему вслед, тут же отвешивая подзатыльники своим бездарям, вроде меня.
Труба старался во всем походить на отчима, который состоял в торговом кооперативе, и разъезжал на иномарке с тонированными стеклами. Его и уважали, и побаивались. В те годы такие слова, как кооператив, коммерция или, тем более, бизнес воспринимались с чуть меньшей опаской, чем терроризм, но с чуть большей, чем бандитизм. Так что Труба был подростком обеспеченным, и, конечно, с него трясли почище, чем с Ринтика. Но он был горд тем, что мог легко, как он сам выражался, "заплатить за безопасность". В гимназию его привозил отчим на черном джипе, и Труба гордо выходил, рукой спасая от ветра свою зализанную челку. Его повсюду приглашали. Его присутствие считалось хорошим тоном. Сам же Труба, задравши нос, тщательно выбирал с какой компанией ему выгоднее водиться или в какой из компаний красивее девушки. Надо сказать, что за такую популярность Труба сполна платил своими "бабосами", которыми осыпал его отчим в обмен на ночлег у тетки, и, вообще, частое вечерне-ночное отсутствие Трубы дома.
Все это благополучие свалилось на него в начале шестого класса, когда его мамка выскочила замуж за обеспеченного мужика, который впоследствии и стал его знаменитым отчимом. Мамка Трубы познакомилась с этим коммерсантом на дне рождения подруги, которая торговала пуховиками на рынке, хозяином которых и был наш герой. Тогда он только освободился после первого срока, и сорил деньгами, и наполнял ванную шампанским, как рассказывал мне сам Труба, присутствовавший при этом действе. Родной же отец Трубы целый год ничего не знал, а когда у матери стал появляться живот, и что-то скрывать уже не было смысла, она мигом подала на развод. Тогда отец Трубы уехал на родину к своим старикам доживать одинокий век, в то время как у моего одноклассника появился богатый отчим. Сам Труба, в угоду наставлениям матери, отца своего презирал, и совсем не общался с ним, игнорируя бесчисленные письма. Он презирал отца, уверенный в том, что тот, обыкновенный рабочий мебельной фабрики, пытался их с матерью пустить по миру, ибо не мог и не хотел обеспечивать так, как они того заслуживали, так, как это делал откинувшийся коммерсант. Теперь новоиспеченные родичи Трубы баюкали маленькую сестренку, а с отчимом Труба имел тайный денежный контракт, который сводился к частым пропаданиям Трубы из дома.
- А что, мамка не возражает, - объяснял мне Труба, - я же у тетки. А отчим говорит, что раз мужик обещал все устроить, то вот, устроил: и сын молодоженам не помеха, и под присмотром, и не без денег. Короче, два зайца, Андрюха, а то и три, - хвастал Труба.
А раньше Труба был круглым отличником, и только потом, после замужества матери, стал забивать на жесткую программу гимназии. А по поводу своей неуспеваемости не парился вовсе. Его вместе со всеми отличниками в первых рядах отпускали со страшного суда. При встрече учителя всегда улыбались ему, и он шел гордой походкой победителя. Еще бы, ведь на деньги его отчима была построена огромная спортивная площадка, и состояла она из двух баскетбольных и одного футбольного залов. Благодарный физрук день и ночь тренировал Трубу на точное попадание мячом в корзину. На каждой игре Труба красовался своими достижениями, и сверкал перед девчонками голым торсом, что никому, кроме Трубы, никогда не разрешалось делать не только на играх, но даже и на простых уроках физкультуры.
Еще надо сказать, что свое погоняло Труба получил потому, что первым притащил в гетто мобильный телефон, и стал звонить любимому отчиму, громко заливаясь смехом, на глазах у всех на большой перемене. А раньше Трубу все называли Шаманом из-за того, что от него вечно несло дешевой туалетной водой с одноименным названием. Кстати, зайдя на рынок, можно было сразу окунуться в мир ароматов дешевых китайских духов и туалетных вод, из которых самая популярная в нашем городе носила его имя. Мои родители всячески желали моего с Трубой общения.
- Может, хоть он тебя образумит, смотри, как его все любят, - говорила мама, придя с родительского собрания.
- Ты бы держался его. Хотя бы вблизи него стал выглядеть человеком, - подтверждал слова мамы отец. Они всегда вместе ходили на собрания, после чего над моей головой проносилась буря с молниями.
Холодное первое сентября незаметной змеей проникло в дом. Это была пятница, так что бояться было нечего: намечалась всего лишь праздничная линейка и пара уроков. В подарок за эти мучения школьникам обещали два выходных дня. Признаться, я был на грани бешенства, когда в то утро за час до выхода из дома примчался отец, и ошарашил новостью, что собрался сопровождать меня в гимназию, и даже специально для этого взял полдня отгула. В тот час я ненавидел его лютой ненавистью. Когда мы завернули за угол дома по дороге в гимназию, и за заборами показались первые шеренги праздничной линейки, он вдруг остановился, тронул меня за плечо. Я обернулся. В глазах моих пылали огни ненависти. Наверное, в тот миг они выглядели страшно. Отец нагнулся ко мне, и сказал на ухо: "Все. Дальше я не пойду. Дальше действуй сам, Андрюша. Ты уже мужчина, я не могу вести тебя за ручку. Разыщи для меня учительницу по литературе, хочу с ней переговорить. Я буду ожидать ее возле учительской. А теперь все. Дальше сам. Смотри не подведи меня, сын". Он крепко, по-мужски, хлопнул меня по плечу, и я, как был, немой, зашагал к школе, огорошенный произошедшим. Не чувствуя ног, я молниеносно отыскал литераторшу, и сам за руку привел ее к отцу, который, как и обещал, был возле учительской. Я был готов сделать для него что угодно. Я бы бросился за ним в огонь, и первым подставил бы грудь, будь он окружен врагами. Говорят, от любви до ненависти - один шаг. А от ненависти до любви - и того меньше.
Стройные шеренги, выстроенные из наряженных детей, пестрели белыми рубахами и бардовыми пиджаками. В нашем гетто все постоянно менялось, и на смену старым правилам приходили новые. Кому-то из главнокомандующих пришло в голову отдать приказ о новой форме для гимназистов. Бардовый цвет пришелся по вкусу, и вот, безликие бардовые ряды выстроились для очередного «главного в жизни» праздника - начала еще одного счастливого года существования в гетто. Однако в новом девятом классе уже не было уроков труда, пожалуй, самых унизительных из всех. Это только родители рассказывали нам о разных красивых поделках, вроде резных шкатулок или необходимых для птиц скворечников. На самом деле уроки труда или технологии, как красиво новаторски обозвало этот ненужный предмет наше командование, начинались всегда одинаково: мальчиков и девочек разделяли по разным классам, потому что учили нас, как это не казалось странным, разному. По-разному здесь и относились. Нас, мальчишек, выстраивали в ряд, затем была перекличка. Затем каждого из нас обнюхивали на предмет курения. Если кто-то попадался, то тут же проводился обыск при всех. Предметы из недр портфеля и карманов валились прямо на пол под железный озверелый ор трудовика, который, казалось, будто с катушек съезжал, унюхав курильщика. У девчонок, как я уже говорил, происходило все иначе: их также выстраивали в ряд, а затем завуч с линейкой проходилась вдоль шеренги, отмеряя длину обнаженных участков ног каждой школьницы от коленок до края юбки (брюки или джинсы для девочек у нас в гетто были под страшным запретом), и если кто-то из них вызывала сомнение, то ее тут же ставили на колени, чтобы прилюдно доказать факт того, что край юбки не доставал до пола. Понятно, что при таком раскладе только самые отчаянные и модные девчонки попадались, и тогда, чтобы уж совсем никому повадно не было, тою же самой линейкой завуч задирала юбку ученицы как можно выше, обнажая исподнее, чтобы «малолетняя бэ» зареванная убежала домой переодеваться... 
Отыскать свой класс среди построенных шеренг было несложно. Класснуха с укором посмотрела в мою сторону, явно ободренная моим присутствием. Я нервничал. Почему-то не хватало Зотова, все-таки столько лет держались вместе. Я старался ни с кем не вступать в разговоры. Парад все не начинался. Утомленные учителя сбивались в кучку, что-то обсуждали. Нас выстроили по росту, как дурачков на физкультуре. Первой стояла класснуха, за ней высоченный Труба, а за ним - я. К класснухе подошла математичка, и оглядела наш класс, жадно всматриваясь в каждое лицо.
- Ну что, без Зотова теперь? - с облегчением выдохнула она. Звучало это, как поздравление. Торжественно.
- Зато Доронин тут, - съехидничала класснуха.
Они обе посмотрели на меня.
- А при чем здесь Доронин? - не выдержал я. - Я ничего не сделал.
Училки переглянулись. Тогда математичка подошла ко мне, и с довольной ухмылкой спросила:
- Да ты хоть знаешь где сейчас твой друг?
Ее громко раздался ее голос, и класс застыл в изумлении.
- Зотов в милиции, - подхватила подбежавшая класснуха, - а скоро в колонию поедет! Пусть только придут ко мне за характеристикой, я ему такого понапишу, что он еще долго оттуда не выйдет.
В воздухе она трясла вытянутым пальцем, грозясь на меня. Она специально говорила очень громко так, чтобы всем было слышно. Класс стоял завороженный.
- Да что вы, что вы, как же Доронин не знает где Зотов? - злая ухмылка не сходила с лица математички. - Это же парочка - не разлей вода. Где один, там и второй.
По ряду одноклассников прокатился смешок.
- Ну и почему же, по-вашему, я не там? - решил я выпустить когти. Мне стало невыносимо терпеть их издевки, ведь я и правда не знал где Зотов, и что с ним.
- Значит, скоро будешь! - заорала класснуха, и все шеренги гетто обернулись.
Я чувствовал, как внутри все съеживалось. Начало девятого класса не предвещало ничего хорошего.
Они еще немного посплетничали и разошлись.


7.
Теперь я не выходил гулять совсем. Во-первых, меня никуда не отпускали родители - девятый класс был выпускным и завершался выпускными госами; во-вторых, что самое главное, дворовые пацаны уже не хотели принимать меня в свою стаю после случаев с Зотовым и Цапой, за которые я так и не успел отомстить. Теперь и вовсе отмщения моего никто не ждал, и все смирились с мыслью, что я стал, если очень мягко выражаться, домоседом.
Родители установили тотальный контроль. Ежевечерняя проверка дневника, постоянные звонки класснухе, разборка за разборкой. Еще они ухитрялись приходить на занятия, чтобы лично оценить степень моей отсталости. Так мрачный сентябрь сменился страшным октябрем, и надо мной все больше нависали теперь уже не черные, но свинцовые ядовитые тучи.
За неимением гитары, меня все более захватывало написание стихов. Строка за строкой, они уводили меня в иной мир. Мир, который переполняла совсем иная красота. Именно ее, красоты, так не хватало среди страшной глухой монотонности будней под надзором жестоких учителей. Той осенью я впервые постиг глубину одной только строки великого Достоевского "Красота спасет мир". В тот период красота спасала только мой мир. Внутренний. Свои стихи я стеснялся показывать кому бы то ни было. Эта была настоящая чистая откровенность, достояние которой никто не смог бы оценить. А по сему, ключи от этой тайны хранились только у меня, в глубине моего молодого сердца. Помню, что террористическая трагедия, потрясшая тогда весь мир, тяжело осела во мне, и я еще долго ходил угрюмый. Тогда у меня само собой написалось крупное погребальное стихотворение в трех частях, которое и по сей день носит мрачное название "Реквием".
Декабрь уже подходил к завершению, и все с нервной дрожью готовились к встрече нового года, а значит, и к очередным семестровым экзаменам. В наш городок приехали разного рода музыканты, по большей части, исполнявшие авторскую песню. И, конечно же, их пригласили в рамках культурной программы в лучшую школу города. Концерт состоялся в актовом зале. После устроили что-то вроде пресс-конференции, где каждый из присутствующих мог задать вопрос. Как всегда, отличилась Жанночка Снегирь, племянница нашей директрисы. Она была очень талантливой, как говорила нам ее тетя. Жанночку без раздумий приняли в школьную ежемесячную малотиражку, которая называлась "Зеркало". В "Зеркале" Жанночка "отражала" разные случаи из жизни нашего гетто, и кто-то, видимо, их даже читал. На встрече с музыкантами собралась вся гимназия. Когда настало время задавать вопросы, то все сидели тихо, боясь спросить что-то непотребное, ибо каждое сказанное слово тут же протоколировалось Жанночкой, и могло подпортить и так еле выносимую жизнь. Тогда на сцену поднялась директриса, и обвинила нас в безынициативности. Она вызвала Жанночку Снегирь, у которой был подготовлен целый список вопросов, и Жанночка под общие аплодисменты вышла из зала к сцене. Я сидел в первом ряду в самом центре, мне было безумно интересно посмотреть на гитарные аккомпанементы, чем я весь концерт и был занят, и, конечно же, пропустил мимо ушей скучные монологи худрука. Жанночка развернула блокнот, и стала зачитывать вопросы в микрофон, а музыканты что-то отвечали. Затем Жанночка перевернула страницу прямо перед моим лицом, и я увидел в ее руках листы блокнота, исписанные почерком нашей литераторши. Точно, это был ее почерк. Спутать было невозможно, именно этим почерком пестрела тетрадь по литературе с моими сочинениями. (Литераторша бурно выражала свои чувства от прочитанного на целые страницы). Я посмотрел на соседа справа, потом на соседа слева. Оба они, как и весь зал, рукоплескали талантливой Жанночке. Директриса хвалебно поблагодарила племянницу за ее труд и талант, и за то, что она единственная из всей гимназии, подготовила так много интересных и правильных вопросов, а худрук жала ей руку.
- Жанночка Снегирь - всем гимназистам пример! - заключила директриса.
Все хлопали в ладоши, разве что в воздух ее не подбрасывали на руках. Мне стало противно.
- Это же Александра Яковлевна написала, а не Снегирь, - громко заявил я.
Зал ахнул, и сразу смолк. Директриса еще не поняла в чем дело и по инерции продолжала улыбаться, принимая поздравления за такую племянницу.
- Что ты сказал?! - воскликнула от злости розовощекая Жанночка Снегирь.
- Я говорю, - снова начал я, и приблизился к микрофону, чтобы не орать на весь зал, - все эти вопросы написала Александра Яковлевна, наша учительница по литературе, а никакая не Жанночка Снегирь.
Зал как будто провалился. Небывалая тишина мгновенно расползлась по воздуху.
- Немедленно займи свое место, Доронин! - завопила директриса. Ее глаза налились яростью, и засверкали.
- Да я честно говорю, - стал я оправдываться, - вот, сами посмотрите.
Я выхватил из рук Жанночки блокнот, раскрыл его, и в таком виде положил на стол прямо перед носом директрисы. Рядом с ней сидела завуч и сама литераторша Александра Яковлевна, которая налилась неестественным багрянцем. Довольный я глядел на директрису под прицелами сотни глаз. Такого концерта уж точно никто не ждал. Тогда я еще не понимал, что натворил непоправимое. Я смотрел на директрису не боясь, не морщась, смотрел прямо в глаза, не отводя своих, как вестовой Крапилин – Хлудову.


8.
- Ты знаешь, что мать ходила в семнадцатую школу? - начал отец.
- Я ходила просто так, разузнать, когда можно подавать документы, чтобы подстраховаться, - перебила мама, взывая спокойствию отца. - Его еще никто не выгоняет.
- Не выгоняют, так выгонят! - заорал отец. - До чего докатился!.. Ты хоть понимаешь что ты натворил?!
- А что я натворил? - вылупился я на отца.
Он молчал, и, как всегда, отвернувшись, смотрел в окно.
- Для чего тогда ходить в другую школу, если его не выгоняют? - рыкнул он на маму. - Я представляю себе: Андрея Доронина отчисляют из гимназии. Позорник!
- Ну хватит уже! - воскликнул я в сердцах. - Ничего такого я не сделал! Я всего лишь сказал правду! Я хотел всем открыть глаза. Они же всех обманывают! Всегда обманывали, и сейчас обманывают!
- А что сказали на педсовете? - перебила Машка.
Вся тройка была в сборе. Отец специально выдерживал паузы между словами, чтобы подчеркнуть их значимость. Так делали все вокруг, кто старался выглядеть непоколебимо: и отец, и директриса, и президент по телику.
- Теперь на литературу он будет ходить с другим классом, - ответила мама.
- Да почему?! - возмутился я, но меня никто не слышал.
- Почему? - спросила Машка.
- С другим классом - к другой учительнице, - ответила мама Машке.
- Ты мне только попробуй там что-нибудь ляпнуть! Только пикни! - кричал отец. - Я тебя живо в ПТУ отдам, - рукой он показал в сторону СПТУ, - вслед за другом твоим Зотовым!.. Так опозориться перед всей гимназией. Перед Фатхутдиновым!
- Ну что с ним делать?.. - отчаивалась мама сквозь слезы.
- Андрюш, ведь Александра Яковлевна всегда так хорошо к тебе относилась, всегда пятерки выводила за четверть. Зачем ты с ней так?
- Да я что сделал-то?! Они ведь сами виноваты, я только хотел...
- Ну-ка цыц! - приказал отец. - А ну, марш в свою комнату с глаз моих! Видеть тебя больше не хочу!
Тяжело вздыхая, я поплелся в комнату понурый. В общем-то, конечно, они были правы: я тысячекратно усугубил свое и без того шаткое положение в гетто, но ведь это я оказался жертвой, и правда была на моей стороне. Вернее, я - на стороне правды. В гетто могли теперь меня и осудить, и даже исключить, ведь в их руках была не истина, но сила. Ведь они, учителя, командовали этим парадом, в одной из шеренг которого заставляли маршировать и меня.


9.
Все началось с того, что Труба купил гитару. Летом он ездил в тот же палаточный лагерь, что и мой сосед снизу, и понабрался там "околокостровой" лирики. Неподалеку от лагеря отдыхала компания молодых людей, которые были порядком старше нас, и составляли основной костяк гремевшей тогда на всю округу рок-группы "ДНК". Все они  были длинноволосыми, у многих в ушах болталось по серьге. Каким-то образом Труба с ними спелся, (я же говорил, что у него дар), и понабрался разного. В общем, домой он приехал совсем другим человеком. Отчим где-то раздобыл для него несколько записей "Гражданской Обороны", и Труба просто помешался на Летове. Он даже требовал, чтобы отныне все его называли Егором, и старался не откликаться, когда, по старой привычке, его именовали Трубой.
Одним раннеапрельским воскресным днем я промочил ноги, когда с отцом выезжали за город. Я зачерпнул талой воды в сапоги, и проходил так полдня. К вечеру поднялась температура, и долгую неделю я провалялся дома. После уроков ко мне неизменно приходил с гитарой Труба, и тогда я отрывался по полной вплоть до прихода родителей с работы. Труба учился быстро, потому что и впрямь очень хотел. Я что-то ему показывал, а он на следующий день приходил ко мне уже с выученным уроком.
- Пуш, ты прости, завтра я прийти не смогу, - в один из дней заявил Труба.
- А че так?
- У меня отчим приезжает... Ну, ты же знаешь, я опять к тетке.
- Ммм, понятно.
- Слушай, Труба...
- Егор! - поправил меня Труба.
- Ладно, Егор-Труба, ты можешь оставить мне гитарешку на два дня, а потом заберешь?
- Да, в общем, могу, - пожал он плечами, и согласился.
Мечта сбывалась. Для сотворения новой композиции мне нужны были только два ингредиента: инструмент и одиночество. Раньше я пытался что-то изображать на пианино, которое оказалось в моей комнате после того, как Машка закончила музыкалку, но и его теперь закрыли на замок. Так что два дня без Трубы я бренчал, и что-то напевал под нос. Получалось не так уж и плохо. Мне нравилось.
Труба явился, как и обещал. Точно в срок. Он пришел в новой куртке, стиляга, довольный кот.
- Денег, по ходу, снова огреб, - предположил я, глядя на его обновку.
- Ага, - промурлыкал довольный кот Труба.
Еще он принес в портфеле чипсы, дорогущие сигареты, что-то еще, что отличало его от остальных девятиклассников, а главное, импортную водку с гадким запахом бадьяна. На вытянутой руке он гордо крутил красочной этикеткой.
- Щас ты мигом поправишься. Мы тебя на ноги поставим.
Делать было нечего, пришлось идти к Трубе домой, потому что у него никого дома не было, и до вечера не ожидалось.
Мы выпили по первой.
- Ооох, - взмолился я, - это не водка, по ходу.
- А че?
- Лекарство какое-то сорокаградусное.
- Пуш, харэ хворать, тебе везде уже лекарства мерещатся.
Я прямо закашлялся.
- Я ж сказал, ща вылечим, - заулыбался Труба, изо всех сил стараясь сдержать конвульсию мышц лица, вызванную ободряющим вкусом импортного пойла.
Мы выпили еще по одной, и меня снова чуть не вывернуло наизнанку.
- Уууф, - протянул я, - давай за обычной водярой спустимся до ларька. Как ты глотаешь эту гадость?
- Фигня, мой батя... ну, отчим, в смысле, ее ваще сначала поджигает, а потом пьет, прикинь. Однажды он себе ус подпалил, так два дня еще жженым паласом от рожи воняло.
Мы оба засмеялись. Такие моменты очень сближают. Когда нескольких человек одновременно пронизывает приступ смеха, они смотрят друг другу в глаза, и ничего не могут толком понять, и ничего не могут сделать, чтобы остановить неудержимый хохот. Потом урывками глотают воздух, и снова переглядываются, и снова взрываются смехом, и становятся братьями.
В глазах померкло. Стены комнаты закачались. Труба чего-то чирикал на гитаре, а я пытался перевести написанное на этикетке импортной заморской бутылки. Потом вместе вышли на балкон, закурили. Холод бодрил, голова свежела. Вернувшись в комнату, Труба снова взялся разливать чудесный нектар, а я притащил мафон, и никак не мог определиться с выбором музыки.
- Ща, Пушкин, стой!
Он принес какую-то кассету с отвратительной записью в смысле качества. Сквозь скрежетания и грохоты барабанных тарелок, я едва расслышал вокал: "Счастье брошено в старом доме с видом окна на море, там, где дельфины плывут". Несмотря ни на что, это был настоящий рок. Дребезжащий, но красивый, добротно исполненный рок. Я заслушался.
- Это кто? - спросил я.
- Нравится?
- Ну да. А кто это играет? И чего такая запись убитая?
- Это "ДНК". Помнишь, я тебе рассказывал? - не уставал поражать новостями Труба. - Я к ним на репетицию ходил, и сам на мафон записал. Прикинь!
- Даа, - протянул я.
Тогда я завидовал Трубе белой завистью. Но просить его познакомить и меня с этими ребятами было стыдно. Запись я немедленно переписал себе. А пока она играла, старался вклинить свои непутевые гитарные опусы.
- Ну, за рок-музыку! - воскликнул вдохновленный я.
- Давай, - согласился Труба, и мы снова выпили.
- Пойдем на балкон, тебе остыть надо, красный весь.
Не чувствуя ног, я поплелся на балкон. По пути чуть не упал, споткнувшись о торчащий край линолеума, но удержался на ногах, потому что успел ухватиться за дверной косяк.
- Конечно, - жаловался я, - тебе, слону такому, литров десять надо, чтоб с копыт слететь.
- А хочешь, я те песню свою сыграю, - мой язык меня еле слушался, - не, че ты ржешь, серьезно, я сам сочинил.
Тут в дверь позвонили. Труба посмотрел на часы.
- Откуда?.. Мамка так рано, что ли? - удивился он.
Окурки наспех полетели из окна. Стараясь не издавать ни звука, я на цыпочках подкрался к дверному глазку, пока Труба со скоростью метеора сгребал все, что было на столе, в пакет.
- Прикинь, - прошептал я Трубе, - там к тебе... - я пытался проглотить давящий горло смех, - там к тебе Ринтик.
Чтобы не рассмеяться в голос, я прикрывал рот ладонью.
- Кто? - не понял Труба.
- Тсс, - зачем-то я полагал, что мы прячемся, - там Ринтик, черт из школы.
- Че за пурга?! Какой черт?
Хозяйским шагом он подошел к двери, и на раз-два провернул в замке ключ. Дверь распахнулась. Я стоял за его спиной. В дверях и правда оказался Ринтик Фатхутдинов с такой физиономией, будто пришел на свои же поминки. Что мог делать зачуханный Ринтик в гостях у суперзвезды Трубы понять было невозможно. Все это мне сразу не понравилось. Что-то кольнуло внутри. Я рванул было к Ринтику, чтобы посмеяться, но за Ринтиком следом в квартиру ввалился Цапа, а за ним еще какой-то, которого я тоже где-то видел. Ринтика толкнули в спину, и он, споткнувшись о порог, упал на пол коридора. Цапа подошел к Трубе лицом к лицу, и ладошкой постучал ему по щеке. Было что-то совершенно унизительное в этом жесте, как будто пьяный отец "выдавал по щам" нашкодившему сынишке. Я стоял, и во все глаза таращился на них.
- О! Все лошье в одной хате, - прохрипел Цапа, увидев меня.
- Видал? - посмотрел он на товарища, и мотнул головой в мою сторону.
Цапа огляделся.
- Значит так, - скомандовал Цапа, - ты, - он ткнул в меня пальцем, - и вот эта херня, - тем же пальцем он указал на замершего от страха на полу Ринтика, - бегом из хаты!.. Кабан!
Кабан тут же пнул Ринтика под ребра, тот застонал.
- Не понял, шо ли? - заорал Кабан. - Бегом, я сказал!
Он вышиб Ринтика на лестничную клетку, и, отряхивая руки, пришел за мной.
- Не, Цапа, хорош, я не пойду никуда, - стал я отвечать, - и отстаньте от Ринтика, харэ его ****ить.
Еще несколько раз мне удалось отмахнуться, после чего сильный резкий и точный удар в ухо оглушил мое сознание, и я, растеряв равновесие, повалился на пол. В какой-то передаче я смотрел, что если ударить человеку в ухо, то он, девяносто девять процентов, потеряется в пространстве, поскольку происходит кратковременное сотрясение вестибулярного аппарата, расположенного в недрах уха. Тогда я как-то не поверил, но теперь убедился наверняка - работает. Меня, в чем был, без обуви в одних носках, выволокли в подъезд. Дверь захлопнулась. В подъезде у стены стояли двое: я и Ринтик, а напротив - здоровенный Кабан. Наверное, по старой памяти, он меня не трогал, зато Ринтику периодически постукивал в поддых. Без злости, без увлечения, а просто от нечего делать. До обморока перепуганный Ринтик, судорожно вздергивал прижатые к животу руки. Хмель от импортного пойла куда-то исчезла. Кабан, сладко затягиваясь сигаретой, в очередной раз потянулся к Ринтику. Его руку перехватил я.
- Хватит! – мой голос был как будто не мой.
Кабан расплылся в улыбке. Этого он и ждал, и специально провоцировал. Затем подошел ко мне, и выпустил струю дыма прямо в лицо. Я не ожидал, и вдохнул, и тут же закашлялся. Кабана это так развеселило, что он тут же простил мне мою выходку.
Тем временем защелкали замки, дверь квартиры снова отворилась. На площадку вышел довольный Цапа. Он явно что-то прятал под курткой, и боялся выронить. Улыбаясь, он снова похлопал ладошкой по щеке моего другаы, словно говоря: "Молодец, малый, хорошо поработал".
- Кабан, - окликнул он Кабана, - твоя очередь, братец.
Улыбка Кабана растянулась пуще прежнего. В уголках рта стали видны его редкие, как у акулы, зубы. Он тотчас от меня отстал, и почти бегом  ворвался в открытую дверь. Однако Цапа выдумал новый приказ:
- Этого забери, - он показал на Ринтика, - и свалите, у меня с этим есть о чем побазарить, - Цапа показал на меня.
- Эээ,- затянул было я, но подчинился двум разъяренным носорогам, пока они совсем не взбесились.
Дверь снова захлопнулась, скрыв за собою Кабана, Ринтика и Трубу. Я остался один на один с Цапой. С тем самым Цапой, от которого я уносил ноги тогда после стычки с Зотовым, и который чуть не вышиб мне глаз при нашей последней встрече. Я, конечно, нервничал, но сумел собраться, и стойко выпрямился, и глядел в глаза. Терять было нечего. Я четко понимал, что Цапа неспроста остался здесь сторожить одного меня. Я знал наверняка, что у Цапы приказ - опустить меня по дворовым пацановским понятиям, что называлось "чертануть". Пацана, отбившегося от стаи, просто так не оставляли. Рано или поздно к нему приходили старшие, получившие приказ от "смотрящих", и переводили в ранг черта. Ярчайшим представителем черта был Ринтик: изгой с плохим цветом лица, одет, как типичная жертва. Только Ринтика никто никуда не переводил, он с самого начала не менял своих позиций и принципов существования.
Не знаю точно чем они занимались в квартире, только взгляд Цапы куда-то уплыл. Его огромные зрачки едва умещались в глазницах, и смотрел он как-то и на меня и в бок. Я сжал кулаки, и сам весь сжался, как пружина. Я ждал удара. Но Цапа не был настроен на битву. Его руки, как ватные, вяло болтались. Поэтому он избрал путь гораздо меньшего сопротивления, но не меньшего уничижения. Цапа сморкнулся, затем собрал все, что было во рту, и смачно плюнул в меня своими омерзительными жирными губами. Мне повезло, я успел увернуться. Запачкался только ворот.
- Ты че творишь, сука?! - заорал я что было сил. Решив отложить на потом очистку от гадкого плевка, я рефлекторно двинул ему в челюсть заранее подготовленным кулаком на вытянутой, как палка, руке. В такие моменты мозг всегда отключает функцию контроля, и руки сами собой начинают работать. Увидев пошатнувшегося Цапу, я, вдобавок ко всему, изо всех сил толкнул его в грудь так, что тот влетел в навесные почтовые ящики. Тонкий металл ящиков отозвался громким сотрясанием, и дребезжащий звон с грохотом пронесся по просторам подъезда. Наверное, на этот звук и распахнулась дверь, откуда вылетел разъяренный Кабан. Он разом повалил меня на грязный пол, и только чудо помогло моему сознанию удержаться на месте. Кабан замахнулся ногой, вписал мне под ребра коронный удар. Спастись уже не удалось. Я принял удар, и страшно закашлялся, и еще, как в последний раз, увидел тусклый просвет из заплеванного окна. Откуда-то из-за спины возник человек. Он кинулся наперерез Кабану. Кабан резво увернулся от неуклюжего прыжка егопрыжка, и тут уже двоих нас месили тяжелые удары сапог Кабана и ботинок Цапы. С огромным усилием я все же вывернулся к стене, спасая голову и лицо, и вдруг увидел, как по стене прямо на меня сползало длинное тело Трубы. Нас забили в угол, ни на секунду не переставая угощать увесистыми ударами ног. Одной рукой я укрывал себе затылок, а другой - скривившееся лицо Трубы. А еще краем глаза я успел заметить, как из двери незаметной тенью, крадучись вдоль стены, обогнув корчащихся от боли нас, прокрался Ринтик, и побежал прочь.
Все закончилось более, чем благополучно. Мамка Трубы пришла с работы, и, войдя в подъезд увидела нас четверых, двое из которых с упоением работали ногами, а другие двое, в числе которых был ее сын, отчаянно принимали увечья. Она так заверещала, что на многих этажах распахнулись двери, и на площадку высыпали перепуганные соседи. Цапа и Кабан сразу смылись, а мамка Трубы потащила нас в квартиру. Первым делом она отмыла обоих от проступившей во многих местах крови. Она даже не стала интересоваться произошедшим, что меня, конечно, до крайности удивило, а только принесла нам горячего чаю, и оставила в покое.
Труба стоял возле зеркала, со всех сторон рассматривал свою битую физиономию. Для этого самолюбивого нарцисса любая царапина на лице являлась, конечно, трагедией.
- Она что, так и не спросит, кто были эти двое? - поразился я.
- Не-а, мамка у меня мировая, в дела не лезет, - пояснил неунывающий Труба.
- А по большому счету, - он плюхнулся в кресло, и посмотрел на меня глазом терминатора в конце второй части, - она просто понимает, что ничего не сможет сделать. Тут никто ничего не сможет сделать, въезжаешь? Такие дела, брат... А ты здорово, конечно, мордашку свою поберег. Ты смотри, ни царапины.
- Но должна же она, хотя бы...
- Пуш, давай не будем! Каждому – свое... Ты мне про песню какую-то рассказывал. Споешь? - он протянул мне гитару.
- Лучше потом. Позже.
Так начинался апрель.


10.
Когда синяки затянулись уже узнаваемой розовостью здоровой кожи, я предложил Трубе пожить у меня. Оставаться под прицелом в своей квартире ему было, мягко говоря, неуютно. Ни Цапа, ни Кабан не знали где жил я. Конечно, здесь хотелось бы исключить вероятность того, что Ринтик снова нас выдаст, и приведет теперь уже ко мне домой уличных отморозков. Признаться, отделались мы легко. Их удары были слабыми, как будто у севшего аккумулятора расход энергии происходил вполсилы. Родители восприняли идею о проживании у нас Трубы с ликованием, ведь они тоже обожали эту суперзвезду, который вот так в одночасье сделался моим побратимом, кинувшись мне на помощь, и подставив свое медийное лицо под удары.
Жить становилось веселее. Мы вместе ходили в школу, вместе приходили, и на занятиях тоже держались вместе. Я многое узнал из его звездной жизни. Например, то, что он регулярно получал приглашения от девчонок из разных классов, на которые почти никогда не откликался. Фортуна его любила, черт возьми. В портфеле Труба носил целую косметичку: тональный крем, чтобы замазывать синяки, гель для укладки волос, пинцет, чтобы выщипывать едва пробивающиеся усишки. На внешность он тратил уйму времени, и злился, когда я не давал ему щетку для ботинок или утюг. Таков был Труба.
Приятнее всего было то, что он не расставался с гитарой, а значит, теперь в моей комнате постоянно присутствовал инструмент в свободном доступе. Я решил, что нельзя снижать успеваемости, иначе родители снова отберут у меня случайно отколовшийся кусочек свободы.
Труба довольно быстро освоился, стал играть не хуже меня. Однажды в голову ему пришла великолепная мысль. Он сгонял к тетке, у которой обычно квартировался, и привез от нее старенькую семиструнку. Денег у него, как всегда, было вдоволь, мы без труда приобрели комплект новых струн для этой старушки. Семиструнка реинкарнировалась в шестиструнку. Мы долго подстраивали два наших инструмента. Мы с просто сидели в комнате с инструментами в руках, один из которых был почти самодельным, и нас пронизывала настоящая магия извлекаемых звуков. Труба брал навскидку любые гармонии, я тут же что-то подбирал, изо всех сил стараясь наиграть какое-нибудь соло. Если бы кто-то нас тогда услышал, то счастливчик этот мгновенно закрыл бы уши ладонями или бежал бы прочь от терзающих слух диссонансов. В неумелых наших руках ненастроенные инструменты издавали жуткие кривые вопли, но именно в эти моменты мы были единым целым, двумя полюсами одной вселенной, наполненной звуками, а главное, желанием превозмочь запреты, сковавшие нас в ту пору по рукам и ногам. В каждом аккорде, в каждой ноте звенело созвучие тысячи отчаянных криков замученных тяжелой ношей подростков, которые, так уж сложилось, не смогли принять мудрости науки в дисциплинах корыстной изворотливости и ежедневного лицемерия. Эти двое, что сидели друг напротив друга, еще не понимали, что в руках держали не только наспех сколоченные инструменты, но орудия трудной и благородной борьбы. Борьбы против навязывания того, что не должно было быть навязано, против животного страха того, чего не стоило бояться вовсе, против сил, которые всеми, даже самыми низкими способами брались править свой бал. Это был настоящий порыв молодых душ, который яростно рвал на куски стяги, реющие над гетто.
В тот день я впервые дерзнул показать свое самое сокровенное другому человеку. Я сыграл для Трубы свою музыку, выдав ее за где-то услышанную. Вопреки моим предположениям, Трубе все сразу понравилось. Он с горящими глазами стал подбирать эту вещь, и несколько раз просил показать еще. Я жутко стеснялся своего авторства. Виной всему были назидательные наставления о том, что музыка не дело для мужчины, а только признак слабости, который и показывать стыдно.
- А помнишь, ты как-то говорил, что сочинил чего-то? - спросил Труба.
- Ну,- ухмыльнулся я.
- Че, сыграешь? 
Глаза его жадно заблестели.
- Труба...
- Егор! - он без конца поправлял меня, потому что я никак не соглашался называть его Егором.
- Ладно... Егор Трубов, я тебе соврал, - сказал я.
- В смысле?..
- Вот эта вещь, которую я тебе уже давно хотел показать.
- Опять не дошло, - умозаключил Труба .
- Вот эта вещь, - почему-то пальцем я ткнул в гитару.
- В смысле... это и есть твоя музыка, что ли?
- Ага.
Товарищ замолчал.
- А слова к ней есть?
- Не-а, слов пока нет... но можно придумать что-нибудь.
- Дааа, - протянул Труба, - клево.
Мы еще что-то побренчали, а потом с работы пришел отец, и мы живо забегали по комнате в спешных попытках спрятать инструменты.
- Ну, как дела у наших гимназистов? – вошел он в комнату, и застал нас на месте преступления. Он внимательно осмотрел нас с ног до головы, осмотрел одну гитару, затем вторую.
- Был в гимназии, - начал он, и сердце мое судорожно застучало. Во-первых, из-за его похода к класснухе; во-вторых, из-за внезапно раскрывшейся тайны нашего с Трубой музицирования. Уже привыкший к постоянным разборкам отца, я умоляюще посмотрел на него: может быть, он поймет, что не надо сейчас при друге...
- Твою работу по английскому отсылают на олимпиаду, - сказал отец.
Никому неизвестно чему я обрадовался.
- Ты участвуешь в олимпиаде?! - воскликнул я.
Было, конечно, непонятно вовсе, почему выбрали именно работу Трубы, ведь я постоянно выручал его по английскому. Труба в английском был дуб дубом.
- Да я, вроде бы... я не знал... - промычал Труба в совершенно несвойственной ему манере, вдобавок чужим голосом.
- Нет, Андрюша, ты неправильно понял. Это твою работу по английскому отсылают на олимпиаду. Поздравляю, сын! - сказал отец, и крепко меня обнял.
Словно ошпаренный кипятком, я решительно ничего не мог понять. Тут в комнате возникла мама, и тоже поздравила. Это было впервые. Я, конечно, всегда с английским был "на ты", но до олимпиады дело никогда не доходило. На меня свалилось долгожданное счастье. Домашние мне стали улыбаться. Я с легкой душой сел ужинать вместе со всеми, и отец даже не сверлил меня своим взглядом. Что самое удивительное, в доме находились  аж две гитары, но их как будто никто не замечал.
Поздно вечером, проходя мимо спальни родителей, я услышал шепот отца: "Вот видишь, я же тебе говорил, что их дружба пойдет на пользу Андрюше. Вот и к олимпиаде он его подготовил". Тогда я спустился с небес на землю. Обидно, но уже привычно. Я приспособился извлекать пользу из всего. Зато с Трубой мне разрешалось выходить куда угодно, а, главное, играть на гитаре.


11.
- Зачем ты сказал, что она - девка? - ругал меня Труба после уроков, когда мы курили в "запаске".
- Да ты тоже, по ходу, не понял, - возмущался я, - девка не она, а поэзия! Ну, там же такие слова.
- Да какая, к черту, разница! Она-то подумала, что это про нее!
Я опять натворил дел по литературе. Я был вынужден пропускать уроки со своим классом, зато ходил с другим. Маргарита Павловна (так звали училку) спала и видела, как бы поскорее меня выперли вон. По иронии, она приходилась двоюродной сестрой Александры Яковлевны, которую я так удачно опростоволосил вместе с Жанночкой Сенгирь. Только Марго была вдвое младше своей сестры, и было неясно каким ветром ее занесло в наше гетто в ряды соросовских учителей, которые, к тому же, имели по целой кипе различных дипломов и наград.
- Да ниче, пронесет, - отмахнулся я, - она молодая еще, не стукнет.
- А если стукнет, то тебе точно не сдобровать. Вылетишь, как пук.
Мы громко посмеялись, а затем поплелись в актовый зал. Там намечалось какое-то собрание, и в узкие двери зала уже выстроилась целая очередь девятиклассников. Кое-кто был даже с родителями.
- Смотри-ка, - Труба дернул меня за рубаху.
В тесной очереди я разглядел дядю Умида. Он стоял с завучем и двумя училками по английскому, и все они что-то очень яро объясняли Ринтику.
- Че-то он без Цапы сегодня, - выдал Труба, и мы залились громким молодецким смехом.
Как водится, все обернулись на нас. Обернулся и дядя Умид. Он  с ненавистью посмотрел на меня, и съел глазами. Я только кивнул ему в знак приветствия, но дядя Умид, как будто не заметил, и снова принялся за Ринтика.
На сцену поднялась директриса.
- Общим решением педагогического совета гимназии, - заговорила директриса в микрофон, - выражаем огромную благодарность в поддержке наших учителей родительскому комитету девятых классов.
В зале раздались обрывки хлопков в ладоши, но директриса подняла перед собою ладонь, и шум мгновенно обратился тишиной.
- Безусловно, хочется отдельно поблагодарить, - продолжила она, - Фатхутдинова Умида Идрисовича, и объявить ему нашу общую признательность за обучение в стенах нашей гимназии своего достойнейшего сына Рината.
Зал взорвался аплодисментами. Дядю Умида вместе с Ринтиком пригласили на сцену. Их лица озарило несколько фотовспышек. Дядя Умид начал свою речь в микрофон, а Ринтик испуганно поглядывал в зал.
- Эту победу Ринат заслужил уже давно, - раздался голос дяди Умида, - он честно выиграл эту олимпиаду, и снова удивил нас своим умом.
- Пуш, - протянул Труба, - ты только больше к микрофону не выходи, ладно.
Мы снова заржали. Подавить приступы смеха уже не удалось, и весь зал на нас обернулся. Повисла тяжеленная давящая пауза. Дядя Умид посмотрел мне в глаза прямо со сцены.
- Ринат вырвал эту победу у всех своих конкурентов: прямых и косвенных, - снова заговорил он.
- Пуш, - не смолкал Труба.
- Тсс, - я не хотел больше позориться перед дядей Умидом.
- Пуш.
- Ну, чего тебе?!
Я строго посмотрел на друга.
- Я забыл сказать, - начал он.
- Труба Егоров, давай потом, а, - ответил я, и уставился на сцену, как бы его игнорируя, но он, вдруг, схватил меня за рукав.
- Пуш, я совсем забыл, - опять зашептал он, - когда ты был на литре, нас собрали чтобы объявить результаты олимпиады по инглишу.
- Да?.. - зашипел я, - чего же ты молчал все время, придурок?.. Ну, и что там?
- Пуш, ты только не злись.
- В смыле, - не понял я, - из-за чего?..
- Пуш, в олимпиаде победила работа Ринтика. Ты только его не бей, он ведь стоумовый, сам знаешь.
Вы думаете, у меня затряслись колени, и в глазах померк свет? Ничуть. Мне эта олимпиада была до лампочки. Я так же аплодировал Ринтику и дяде Умиду, как и все. Было только совсем немного не по себе. А еще было неприятно и смешно смотреть на весь тот восторг и рукоплескания моих сверстников, которые ничего не знали о том, чего на самом деле стоила честь этого Ринтика. Честь «достойнейшего» Ринтика, который уже не один раз оставил меня в беде, в то время как я пытался оборонить его от Цапы; честь Ринтика, который так подло привел этих упырей к Трубе домой, и сдал его со всеми потрохами; честь того самого Ринтика, который блестяще орудовал поговорками типа "Баш на баш" или "Ты - мне, я - тебе". Гетто, окруженное невидимыми, но непреступными границами, чествовало своего героя. Это был триумф.
Домой я шел хмурый. Труба обещал прийти через полчаса. После школы он заходил к себе, чтобы взять кое-что из вещей. Вообще, как-то странно он скрывался: чуть ли не каждый день ходил к себе за какой-нибудь надобностью. Не допуская ни мысли о поражении, я схватил гитару, и долго колотил по струнам так, что приходилось несколько раз перестраивать. Тяжелый булыжник, рухнувший на меня в актовом зале, понемногу легчал. Труба пришел чуть позже, чем обещал, и снова принес дорогие сигареты и несколько бутылок импортного пива.
- Да плюнь ты на этого Ринтика, - говорил Труба, потягивая из бутылки.
- А чего мне на него плевать? Он мне ничего не сделал.
- А, если честно, Пушкин, - низким голосом сказал Труба, - я бы на твоем месте давно бы уже его отделал за такие движения.
Труба не знал, что Ринтик - фигура для меня неприкосновенная, сын близких друзей семьи, к тому же пример для меня безукоризненный, высота недосягаемая.
- Да ладно, о говно только руки марать, - отмахнулся я.
- Или ноги, - добавил Труба, и мы вместе засмеялись, как это постоянно случалось. Тогда я поймал себя на мысли, что кулаки и впрямь чесались размазать противное личико Ринтика.
- А че? Как там с литераторшей теперь? Как думаешь? - помолчав, заговорил Труба.
- Да не знаю... Мне, типа, все равно.
- Интересно, а вы то же самое щас проходите, что и мы?
- Не знаю. Наверное. Программа ведь одна.
- У нас щас ваще долбанутая тема какая-то. Че-то там про серебряный век какой-то.
- Здрасьте, приехали, - заулыбался я, - деревня! Серебряный век - это же огого, - я поднял вытянутый указательный палец вверх многозначительно.
- Ну, это только для тебя, - уколол Труба, - да, кстати, че ты там ей зачитал такого, что она психанула?
- А, - ухмыльнулся я, - на вот сам прочти.
Я протянул ему книгу. Труба принял величественную позу в кресле, и начал:
- Давид Бу-ур-люк, - с ошибками начал он. И еще добавил:
- Очень забавная фамилия.
- Не нравиться, не читай!
Я потянулся было за книжкой, но Труба отмахнулся, и продолжил.
- "Душа - кабак, а небо - рвань, Поэзия - истрепанная девка..."
- Слушай, ниче так, прикольно, - заключил он, вчитавшись, - прямо летовщина.
- Да какя те летовщина, дубина, - засмеялся я, - это стихи Давида Бурлюка, соратника Маяковского, футуриста.
- Футуриста-фигуриста, - передразнил Труба. - Это, ты этот стих ей читал?
- Ну, да, она сама задала найти интересные зарисовки серебряного века.
- А чего же она взбесилась? - спросил Труба.
- Ну, в общем, это еще не все. Потом она попросила обрисовать этот образ, спроецировав на наши дни и наше окружение.
- И чего? Спроецировал?
- Спроецировал... - обиженно протянул я, - я сказал, что в наши дни душа – она, как кабак, в который каждый может влезть и набалагурить.
- Так, - заинтересовался Труба, - продолжай.
- Ну, я и сказал, что "небо - рвань" - это наши рваные будни, которые нависают над нами со всеми своими проблемами и делами.
- Интересно, - подхватил Труба, - а что же такое поэзия?..
- Я сказал... наверное, неудачно, что поэзия для нас - это глоток чистого воздуха, которым мы можем дышать на уроках литературы.
- И че ей не понравилось?.. Ты же говорил, что обозвал ее девкой! - с любопытством замахал руками Труба.
- Да это еще не все. Потом я сказал, что она, училка то бишь, для всех нас, замученных математикой, и есть поэзия.
Труба с полминуты еще смотрел на меня в немом исступлении, потом рухнул в кресло и заржал. Смеялся он искренне, сотрясая всем своим телом.
- Пушкин, ты реально ненормальный, - верещал Труба сквозь смех, - тут же написано: "Поэзия - истрепанная девка..."
Я обиделся, ушел курить на балкон. Глядя на дым, размышлял про истрепанную девку поэзию. С подкладом музыкального фона «истрепанная девка» Бурлюка приобретала облик современной попсы, которую все вокруг называли музыкой, а поп-тексты – стихами. Этот ад не мог не вливаться в рассудок – попс звучал отовсюду. Изо всех щелей этой преисподней сквозило могильным холодом паскудных песенок. От них несло гангренным зловонием заживо гниющей культуры.
Еще несколько минут по квартире раздавался хохот. Потом Труба тоже вышел, и тоже закурил.
- Ладно, брат, не дуйся, - заговорил он, - на самом деле, я тебя понимаю.
- Да ниче ты не понимаешь, - отрезал я.
- Короче, - выдохнул Труба, - давай щас за десять минут все допиваем, и выходим, а то можем опоздать.
- В смысле, выходим? - не понял я. - Никуда я не пойду.
Настроения и впрямь не было. Выходить из дома не хотелось.
- Не пойдешь?
- Не пойду.
- Точно? Ты ведь еще не знаешь куда я тебя зову.
- Точно, - отрезал я.
- Ну, и ладно, - сказал Труба, и выбросил окурок, - тогда я один пойду на репу к "ДНК".
- Куда-куда?!
 В ухо врезалось "ДНК".
- На репу. На репетицию, в смысле, к группе "ДНК". Привыкай к сленгу музыкантов.
Я оторопел, и только таращился на Трубу, который важно засмотрелся куда-то вдаль.
- Хотел тебя с собой позвать, - говорил он, - но, раз уж ты точно решил не идти...
- Не-не-не, - завопил я, - через десять минут я буду готов! Веди меня, друг!
Мы оба засмеялись, и довольные, вернулись в комнату.



12.
Не могу не рассказать о первом моем впечатлении от музыки, сыгранной вживую.
Мы с Трубой взяли еще по пиву, и прыгнули в троллейбус. Мы ехали в МЦ (так сокращенно назывался Молодежный Центр), где репетировала группа "ДНК". Непередаваемый трепет разливался по всему моему телу. Я настолько переживал, что руки мои подрагивали. Восторг и вдохновение дышали мне прямо в лицо, при мысли, что вот уже через несколько остановок я увижу настоящих рок-музыкантов, делающих свою музыку.
Вряд ли я смогу это описать, но постараюсь.
Троллейбус мчал нас по широкому проспекту. В приоткрытые окна свежестью ветра врывался во всю разыгравшийся апрель. Асфальт делился с городом накопленным за день теплом обычного в такие дни солнцестояния, и над дорогой и тротуарами, если присмотреться, можно было разглядеть едва заметную дымку.
Троллейбус нехотя подкатил к остановке, и мы, окрыленные приближающимся, выскочили из него наперерез спешащей толпе серого цвета. Рыжее здание МЦ имело величавую лестницу парадного подъезда. Напоминало оно памятник конца сталинской эпохи. Окна во втором этаже над крыльцом были открыты, оттуда доносились басы. Настоящие роковые басы с гитарным жужжанием, время от времени обрывавшиеся громыханием ударных. Мы с Трубой так и застыли на месте. Оцепенение сковало нас обоих, и мы еще несколько минут стояли, как завороженные.
- Давай покурим, - предложил я.
- Давай, - согласился Труба.
Мы оба понимали, что надо сбить нервоз и взять себя в руки.
Тем временем волна громыхания прокатилась по МЦ в последний раз, и на смену ей стал разливаться красивейший гитарный перебор, подхваченный всплесками барабанных тарелок и пением скрипок. Мы переглянулись.
- Там что, целый оркестр что ли? - спросил я.
- Да я толком не знаю, - промямлил Труба.
- Но ты ведь был у них?
- Был.
- А чего тогда хвостом виляешь? Отвечай немедленно, кто у них играет на скрипке?!
Трубу вопрос поставил в тупик.
- Пуш, знаешь что? - преобразился он.
- Что?
- Давай мы им тоже пива возьмем. Все же не с пустыми руками.
Это предложение звучало и по-рокерски, и по-дружески, и было принято мною мгновенно. К тому же, непонятно откуда взявшийся ком в моем горле требовал хотя бы немного жидкости.
В здании велась реконструкция. Рок на фоне разодранных бетонных плит и уродливости краснокирпичных пробоин выглядел как нельзя романтичнее. Первый этаж МЦ оказался огромным помещением с высоченными, как в спортзале, потолками. Эти просторы когда-то использовались под танцплощадку. Вот здесь, должно быть, и отплясывали неуклюжие гопнички с окраин вместе со своими трехгрошевыми красавицами в спортивных штанах.
Это было старое кафе. Вернее сказать, бывшее кафе. На захламленной барной стойке валялись гитарные и барабанные принадлежности: мотки электрических шнуров, пара микрофонов, тарелки и палки, а в зале, где, наверное, когда-то стояли уютные столики, расположились сами музыканты. Над ними огромными лопастями свисал вертолет вентилятора. Я вошел вслед за Трубой. По периметру довольно просторного помещения тянулись скамьи, обшитые красным дерматином. В углу громыхала барабанная установка, а рядом с ней на стуле сидел гитарист. В его руках яркими бликами переливалась электрогитара, и я застыл в изумлении. Сотни раз мое сердце замирало при виде этого инструмента, который, безусловно, считался и считается главным символом всей рок-музыки. Электрогитару я видел только по телевизору, и всегда мечтал прикоснуться к этому чуду своими руками. Мне отчего-то казалось, что играть на ней нужно долго учиться, и это не все равно, что играть на обычной акустике. В ногах у гитариста на полу разлегся целый ряд разноцветных и разнокалиберных педалей. Они соединялись друг с другом черными шнурами, на концах которых отливали металлическим блеском "джеки" (такие специальные штекеры). Это, конечно, была невидаль. Максимум, на что мы с Трубой могли рассчитывать - еще советской эпохи штекеры с цилиндром и торчащей из него пятерней контактов. Такие примочки нехитро назывались у нас "пятерками". Парень за синтезатором выделывал совершенно волшебные вещи. Вот откуда звучали скрипки и оркестр. Помимо всего ошеломляющего, в музыке этой сквозила завораживающая красота, которая заставляла задуматься.
Труба дернул меня за рукав.
- Ты глянь!.. - его челюсть отвисла.
Увиденные были не полным составом рок-группы. Позади наших с Трубой спин сидел человек в больших наушниках, и очень внимательно вглядывался в широкополосный пульт с десятками лампочек разных цветов, которые весело перемигивались в такт музыке. Он то и дело передвигал и подкручивал подвижные вертелки, от чего звук в огромных, как шкаф, колонках менял свое обличие, становясь то густым и грубым, то рассеянным и гулким, а временами как будто и вовсе проваливался куда-то, как в глубины зеркала проваливается пространство, когда погасишь в комнате свет.
Не знаю точно сколько времени мы простояли в дверях, но успело отзвучать композиций восемь, прежде чем утомленные музыканты прекратили играть. Гитарист со знакомым мне лицом стал что-то яростно выкрикивать барабанщику, а тот в ответ только постукивал по тарелкам и отмахивался. Каждый занялся своим делом, и не один не заметил в дверях двоих, почти потерявших сознание девятиклашек с пакетами, полными пивных бутылок. На Трубу, наконец-то, свалилось сознание, и он рванул к звукооператору здороваться. Не теряя ни секунды, я тут же последовал его примеру, и вспотевшей ладонью пожал руки всем участникам легендарного состава "ДНК", что мне, конечно, и в самых заоблачных снах видеть не доводилось.
Вся штука была в том, что даже само слово "рок", как и вся рок-музыка в целом, со всеми ее претензиями на упаднический стиль, со всеми ее длинноволосыми музыкантами, шипами, серьгами, и гитарно-барабанным мракобесием, настолько не вписывалась в каноны происходившей вокруг нас в ту пору жизни, что казалась просто инопланетной, за гранью реальности. К ней влекла непостижимая безграничность, свобода, натуральное раскрепощение. Любое бренчание самого бездарного неумехи воспринималось нами с восхищением, ибо само по себе являло живой протест против вакуума сковавшей нас системы. Системы гетто. Начав исповедовать эту "религию", мы чувствовали себя первопроходцами минного поля, несущими в ладонях живую воду целебного источника. Для нас зажглась, неведомая до той поры, яркая звезда, которая чистотой своей озарила непонятную нам обоим призрачную, но высокую цель. 
Барабанщик Макс снова разыгрался. Он начал какую-то знакомую партию, войдя в раш, демонстрировал сложные и великолепные перебивки.
- Вот! Здесь! - закричал Крюгер (гитарист), и замахал руками.
Макс остановился.
- Вот здесь! Зачем ты так перебрал? - говорил Крюгер. - Не надо так сложно! Тут у тебя слишком долго и запутанно.
- Ну, а что, мне так и играть, что ли, приму сплошную? - оправдывался Макс. - Меня уже задобало одно и то же выстукивать.
- Но ты перегружаешь, - твердил Крюгер.
Он схватил гитару, воткнул штекер, от чего в колонках неприятно и громко щелкнуло, стал наигрывать. Макс подхватил.
- Да нет, не так! - снова крикнул Крюгер. - Я же говорю, здесь плавно надо, а ты все забиваешь железом!
Макс не выдержал, бросил палки. Крюгер еще что-то изобразил, и тоже оставил гитару.
Кто-то из них разглядывал нас, кто-то просто курил.
- А можно потрогать? - спросил, вдруг, промолчавший полвечера Труба. И все посмотрели на него.
- Ну, потрогай, - ухмыльнулся Крюгер, и снова принялся громко объяснять своим ребятам что конкретно было не так.
Обрадованный Труба схватил электруху (вот они первые прикосновения к чуду), принял важную позу виртуоза, и забренькал нашу тему. Я был рад за друга, и улыбался, веря и не веря в правдивость происходящего. Но еще больше я был рад тому, что из настоящих концертных колонок настоящей рок-группы расплывалась по воздуху музыка, сочиненная мною. И ведь ничего особенного в ней не было, но к горлу подступало что-то необъяснимое, и я чуть не прослезился. Труба махнул мне рукой. Я подошел.
- А можно мне тоже потрогать? - спросил я у ребят, глядя на вторую гитару, красиво стоящую на подстановочной стойке.
Ребята обернулись. У многих на лице появилась улыбка, как если бы они увидели выпавшего из гнезда желторотого птенчика.
- Ага, - сказал Лимон (это была его гитара), - а ты играешь? - на всякий случай поинтересовался он, ведь инструменты были и впрямь дорогие, а в нашем городишке их было и вовсе не достать.
- Играю, - признался я с дрожью в голосе.
- Валяй.
Не помня себя, я бережно поднял инструмент. Он оказался чуть тяжелее, чем я всегда полагал. Из заднего кармана джинс я вынул медиатор, с которым не расставался даже в школе. Впервые я коснулся мягких струн, так близко расположенных друг к другу, что не все пальцы разом помещались. Касания мои мгновенно раздались в колонках, и лампочки усилителя тонкой струйкой забегали вверх-вниз. Мы переглянулись, и на счет три стали играть то, что было отрепетировано еще дома, то есть свои сочинения. Мне очень нравилось то, что мы тогда играли. Я прямо с головой ушел в волшебные гармонии, которые целиком меня захлестнули. Я вслушивался в каждый звук, и всматривался в каждый трепет струны. Я и сам, как будто был этой струной, и сладко пел ее музыку.
Как можно взяться описывать эротичность вибраций металлической нити, распятой на колках? Кто я такой, чтобы отважиться на это?.. Однако, я, все же, попытаюсь, да простится мне мой опус.
Многие годы я полагал, что искусство - один из подвидов извращения художественного  изображения действительности. Перво-наперво, надобно стать безнадежным безумцем, чье сознание навсегда застыло в ожидании взрыва нотного фонтана вперемешку с изяществом красивого слога. Труба, вообще не разбирающий песенных слов, в своих бесконечных изъяснениях почти убедил меня в том, что секрет успешности группы заложен в аранжировке, а текст - вторичен, если, вообще, имеет значение. И вот мы играли теперь, а я все думал про текст. "Текст - живой", - рассуждал я про себя, - "текст пластичен и динамичен, и никак не может стать пряной добавкой к сыгранности ансамбля, а, напротив, зачастую барабанно-гитарные рифы едва ли дотягивают быть его сопровождением. Ведь язык, готовый сложиться в строку, так сладко отдает стойким ароматом поэтического нектара. Нет, текст важен! Чрезвычайно важен".
Недоступный никому и ничему вакуум моей изрыдавшейся души неожиданно раскрылся, и заполнила его музыка. Мало-помалу затекала мне под ребра благовонная маслянистая суспензия, и весь я с жадностью иссохшей земли впитывал в себя звуки, глотал их огромными кусками, не всегда умея расчувствовать вкус и насладиться им.
Незаметно в наше с Трубой музицирование включились ударные, четко очертив каждый такт. От этого исполняемое приобрело серьезность. Затем возникли невидимые сказочные инструменты, чьи звуки взмывали в выси, раскрашивали наши с Трубой старания в неповторимые небесные цвета. В тот момент я, конечно, себе принадлежать не мог. Открылся какой-то люк в воздухе, и я почти физически чувствовал, как меня вертели в пространстве заброшенного кафе децибелы. Мы с Трубой переглянулись, как обычно делали под конец композиции, и сообща прекратили играть. Умолкли скрипки, умолкли ударные. А вместо них вокруг раздались хлипкие аплодистменты. Я огляделся, и увидел, что нам хлопали все, кто были, и только после поймал растерянный взгляд Трубы.
- Ну, вот же, вот! - снова принялся размахивать руками Крюгер. - Вот глоток свежего воздуха! Все, как надо: чисто, мелодично... примитивненько, конечно, зато без твоих примочек, - уколол он Макса.
- А как там у тебя? - спросил Лимон (тот, что играл на клавишах), - Фа-мажор, потом что?..
- Си-бемоль, - сразу отозвался я, как будто всю жизнь свою только и ждал именно этого вопроса, и вот, наконец, дождался.
Он тут же нацепил огромные наушники, чтобы никто, кроме него самого не мог слышать колдовства над аккордами.
- А еще что-то есть? - спросил Крюгер.
- Есть, - синхронно ответили мы, и снова что-то заиграли.
- Все! - закричал Лимон, - готово!
Тогда Крюгер (по-моему, единственный, кто его понял) взял бас-гитару, и махнул Максу рукой. Макс сигнал принял, и отсчитал по тарелкам четыре раза. Все трое заиграли что-то интересное. Трубе сразу понравилось, он только сказал мне: "Класс", и оттопырил большой палец вверх. Внезапно музыка смолкла.
- Ну, вы чего? - расстроенным голосом спросил Крюгер.
- После четырех ударов, - пояснил Макс, и отсчитал по тарелке для примера, - раз, два, три, четыре.
- А играть-то что? - не понял я.
Общий смех упругими горошинами рассыпался и запрыгал по комнате, а Труба, бледный от злости, покрутил у виска пальцем.
- То, что пять минут назад играли, - смеялся Лимон.
- После четырех ударов, - напомнил Макс, и отсчитал.
Я не мог поверить. То, что я сочинял дома тайком, украдкой от родителей на древней советской семиструнной бандуре, самостоятельно переделанной в шестиструнку, лилось теперь из настоящих концертных колонок, и я еле узнавал свою вещицу. Это была настоящая музыкальная тема в настоящей музыкальной обработке, и пусть я сбивался с непривычки. Тот вечер стал строкой в недлинном списке самых важных воспоминаний в жизни.
Было уже совсем поздно, когда Лимон подбросил нас до микрорайона. В довершении волшебного вечера мы получили приглашение на следующую репу, и невидимые крылья несли нас домой. Было ясно, что из МЦ мы вернулись вывернутыми наизнанку, и, если хотите, опустошенными. Необходимо было, во что бы то ни стало заполнить эти пустоты.
Всю ночь напролет мы с Трубой проболтали, пораженные и взбудораженные напрочь. Следующим утром ни о какой школе не могло идти и речи. Мы дождались ухода родителей, и протарабанили на гитарах полдня, после чего взялись перепаивать мой двухкассетник в попытке соорудить усилитель. Кое-что даже получилось.


13.
Меж тем картина за окнами гетто приобретала совсем иные цвета. Апрель катился в май, а вместе с тем приближалась страшная пора госэкзаменов, поскольку девятый класс гимназии был выпускным. Основной отсев загнанных травлей учеников проводили именно в девятом классе. Это означало, что страшный суд не за горами. По статистике, из шести классов разного направления оставляли доучиваться до одиннадцатого только два. Командование гетто изо всех сил боролось за репутацию школы со спецподготовкой элиты, золотого сечения местной интеллигенции. И, надо отдать должное, пыль эта надолго застряла в глазах областных властей, тем паче жителей, мечтающих о том, что однажды судьба проявит к ним свою благосклонность, и чадо их возымеет счастье очутиться в стенах гремевшей на всю округу физико-математической гимназии.
Напрасно я считал, что, попав на олимпиаду, я вытянул счастливый билет, и беды мои сами собой прекратились. Оказалось, что была необходима еще одна малюсенькая деталь: олимпиаду нужно было выиграть. Родителей вызвали в школу, и снова леденящий холод отчуждения повис надо мною, перекрыв кислород. Трубе пришлось переехать обратно. Мы оба были до крайности расстроены таким поворотом, но делать было нечего. Инструменты он забрал с собой. Мрачнее картины не выдумать. Однако у нас уже было кое-что, что не давало сломаться. К тому времени мы сочинили пару-тройку клевых мелодий, и даже записали их на магнитофон.
- Ты прости меня, что тебе пришлось переехать, - старался я разрядить гущу нависших эмоций.
- Да, ладно, чего там... родители ведь, - отмахнулся Труба.
На репу я убегал через день, и потому домашняя атмосфера накалилась до предела. Негатив, вызванный моим вечерним пропаданием из дома, висел в воздухе и наливался, как мыльный пузырь, готовый в любую минуту лопнуть и разразиться крупным скандалом. Зато, сидя на этой пороховой бочке, мы отрепетировали то, что так неожиданно получилось на самой первой репетиции. Это была наша с Трубой победа: мы играли со звездным составом "ДНК", да еще и свою музыку. Происходило это примерно так: три с половиной часа мы слушали репертуар "ДНК", покуривая специально припасенные на вечер сигареты, а затем брались за гитары, играли свои сочинения, все больше вливаясь в волшебство живого исполнения. Все это так нравилось ребятам, что они сами сделали из нашей неотесанной музычки настоящую аранжировку. 
Как-то, возвращаясь в пятницу с репы, Труба сказал, что у него какие-то срочные дела с отчимом, и попросил не звонить ему два дня. Выходные без телефонной болтовни были несносной мукой в домашнем склепе, но я все же обещание сдержал, и не стал тревожить звонками. Я знал, что в понедельник он объявится сам, ведь в понедельник снова репа, да и занятия прогуливать было уже не с руки - близились госы.
- Где твой друг? - спросила меня класснуха в понедельник, узнав, что на первых двух занятиях Трубы отсутствовал.
Я психовал жутко, и в сотый раз отвечал, что не знаю.
- Если до конца уроков он не объявится, я отцу твоему позвоню, Доронин.
- А при чем здесь я?!
- Ты всегда не при чем! - накричала на меня класснуха.
Отцу она так и не позвонила, хоть Труба не появился. После уроков я сиксилиард раз набрал ему на мобильник, но толка не вышло. Телефон голосом механической тети сообщал мне, что труба Трубы была в отключке. Злился я страшно. Близилось время вечерней репы, а его все не было. Тогда я не струсил явиться в МЦ в одиночку. Репа прошла в небывалом угаре. Нам удалось все до последней ноты. Однако, придя домой, я застал всю тройку у себя в комнате. Опять началось.
- Где ты был? Ты на часы смотрел?! - сходу крикнул отец, чтобы сразу сбить меня с толку.
Я машинально посмотрел на часы, висевшие на стене. Доходило одиннадцать.
- Гулять он горазд, - затянула Машка.
- Чем ты занимаешься вечерами? Куда ты постоянно пропадаешь? - спросила мама.
- Я просто общаюсь с Трубой, вы же сами хотели, чтобы я с ним дружил.
- Так значит, ты был со своим другом? - лукаво спросил отец.
- Угу, - протянул я, и кивнул головой.
Отец только этого и ждал, и тут же разразился горомом.
- А ты знаешь, что мне твоя классная руководительница звонила?! Ты знаешь, что его мать с ума сходит, по всем больницам его ищет?! Быстро выкладывай где он!
Каким же я был мерзким. Меня только что как обгадившегося котенка ткнули мордой в собственное теплое свежее дерьмо лжи. Невидимыми для всех лапами я утирал размазанные по лицу куски, и только молчал, как всегда, опустив голову.
- С огнем играешь, - шипела мама.
Все шло, как по маслу. Ни одна разборка не проходила без этой фразы.
- Андрюша, ты вообще понимаешь что ты делаешь? – выступала сестра. - У тебя на носу госы, ты должен сиднем сидеть за учебниками, а ты где-то гуляешь до полуночи.
- Они его где-то прячут, - перебил отец.
- Нет, ты посмотри на него, посмотри,- говорила мама, - он еще волчонком на нас смотрит!
- Куда вы его спрятали?! - заорал отец.
- Да я честно не знаю где он! - не выдержал я. - Его на уроках сегодня не было! Я ему звонил весь день, он - недоступен!
- Если ты говоришь, что был с другом, выходит, ты единственный из всех, кто знает где он, - лаконично заключила мама, и посмотрела на отца.
- Ну что, милицию вызываем? - спросил он у мамы, пытаясь меня раскусить.
С минуту помолчали.
- Говори! - зорал отец.
- Я не зна-ю! - по слогам ответил я.
- Смотриии, парень, смотриии, - стуча кулаком в стол, говорил отец, - я к тебе завтра в школу приду, там из тебя при всех душу вытрясу... скажешь, как миленький.
Я поднял глаза, оглядел всех троих. Нервный комок вобрал в себя все внутренности и сжался пуще прежнего. Стало совсем обидно. Ни один из них не верил мне ни на грамм. В глазах читалась общая уверенность в том, что из-за меня любимчик гимназии во что-то вляпался. Я, как всегда, остался крайним.
- Больше тебе никаких гулек, - настороженно сказала мама.
- Сутки на размышление, - добавил отец, - Все. Отбой.
Они вышли из комнаты, громко хлопнув дверью. Я сразу разделся и лег в постель, не поужинав. Внутри я чувствовал мерзкую морось вперемешку с обидой. Я был посрамлен самыми близкими. Поговорить было не с кем, и я еще долго не мог заснуть. Руками я распугал в воздухе раскричавшиеся мысли, что хлопали крыльями и перепугано пищали в толще нависшей надо мною ночи. Вздрагивая от семейного холода, я накрылся одеялом, и чувствовал сердцем, как приближался следующий день.


14.
На уроках Труба снова отсутствовал. С негодованием я оборачивался на дверь, когда кто-нибудь ее отворял. Я боялся, что вот-вот ворвется разъяренный отец, и тогда я пропал. Страстно представлялась мне картина позора перед целым классом. А еще я вспомнил, как начинался этот учебный год, и как отец не повел меня за руку на линейку. То, что его остановило тогда, наверное, сработало и сегодня. Он так и не появился. Зато, выходя из гимназии, я увидел черный "BMW" отчима Трубы, стоявший у школьных ворот.
"Ну, конечно, ведь Труба мне сам говорил, что у него дела с отчимом, вот они, наверное, вместе и приехали", - пытался я объяснить себе самому. Сразу за мною из школьных дверей вышел отчим Трубы. Я сразу узнал его, поздоровался. Мне показалось странным, что он, всегда неучтивый и без манер, сейчас первым протянул мне руку. В ответ я протянул свою, только он сильно сжал ее в своем кулачище, и силой повел меня к джипу. Я пытался вырваться, но его "тиски" сжимались все крепче. Кричать не хотелось, да и было бы из-за чего. Быть может, он просто хотел отвести меня к моему другу, который, наверняка, сидел в машине, и все уши прожужжал о нашей с ним дружбе. Массивная безупречно отполированная дверь джипа распахнулась, и навстречу мне поднялся огромный амбал с лицом, изрытым траншеями суровой жизни. Я никогда не был маленьким или щупленьким, в детстве даже ходил на хоккей, но амбал как-то совсем уж легко поднял меня с земли, и мгновенно впихнул в салон на кожаное сиденье, где оказалась еще одна рожа, примерно того же калибра. Я очутился зажатым между двумя людьми-шкафами, и замер от накатившего шока. Отчим Трубы живо прыгнул за руль, и мы тронулись так плавно, что я тут же отметил достижения немецкого автопрома. Не прошло и пяти минут, как джип остановился у пустыря.
- Где Труба? - обернулся ко мне отчим.
Почему-то он всегда называл его не по имени, а по погонялу. Наверное, в его мире так было сподручнее. Я как-то не сразу нашелся.
- Че молчишь-то?.. Где Труба? - с расстановкой проговорил он.
Меньше всего на свете я мог ожидать от него такого вопроса. Ведь это я должен был спросить его, где Труба, ведь именно с ним Труба собирался провести выходные, после чего пропал.
- Ты че контуженный, че ли?! - заорала рожа справа. - Че не слышал че те старший сказал?! - плечом он толкнул меня вбок, и больно прижал к несдвигаемому корпусу обладателя рожи слева. Отчим Трубы смотрел теперь только вперед и курил.
- В последний раз спрашиваю, где Труба?
- Да я-то откуда знаю?! Как думаете, если бы знал, разве бы я вам не сказал сейчас? - оправдывался я. Мне жутко не хватало воздуха, и я как будто задыхался, зажатый посреди роскошного салона "BMW".
- Хэх, я же говорил, он с концами слился, - прохрипела рожа справа.
Повисло молчание. Потом отчим Трубы вновь обернулся, и посмотрел на меня.
- Знаешь, что такое "BMW"? - спросил он.
Я совсем запутался. Что за вопрос? Зачем?
- Это B-оевая М-ашина W-ора. Въезжаешь? - заключил коммерсант, и выдохнул столб сигаретного дыма мне в лицо.
- Так значит, где Труба ты не знаешь? - расстроившись, глядя в пол, переспросил он.
- Не-а, - повертел я головой, - я честно говорю, я его только в пятницу видел, и все, и он даже в школу не ходит. Я и знать не могу где он.
Мое сердце билось так громко, что, казалось, это слышали даже редкие на пустыре прохожие.
- А ты клянешься сердцем матери, что не знаешь где Труба? – прямиком из рожи слева донесся писклявый детский голосок. Это только с виду он был похож на буйвола, а внутри этого шкафа сидел неразвившийся ребенок, глупый и, наверняка, жестокий, как все дети. Если бы я не был так напуган, я бы точно расхохотался, но было не до шуток.
Вдруг, эти двое открыли двери, и вышли на улицу. Оба закурили.
- Ну, смотри, Андрюха, - улыбнулся мне отчим Трубы, и я увидел весь ряд его золотых зубов.
- А можно я домой пойду? - протянул я.
Голос мне не подчинялся, и вроде бы не принадлежал, оттого не становился грубым.
- Иди, конечно. Кто тебя держит? - посмеялся золотозубый упырь.
Я еще хотел спросить: "А эти?", имея в виду двоих быков на перекуре, но не стал искушать судьбу, и резво сиганул из джипа через левую дверь. Наверное, мой взбудораженный мозг выдал мне именно это направление для побега, посчитав его путем наименьшего сопротивления, поскольку именно слева от меня сидел тогда писклявый бык.
Домой я пришел оглушенный и растерянный и еще долго не знал куда себя деть. В голову ничего не шло. Стихов писать не получалось. Успокоиться я тоже не мог, и только без конца набирал Трубе на все известные мне номера. В своей отзывчивости все они проявляли огромную солидарность. Раздвоенные чувства опаски за друга и, одновременно, злость на него рвали на куски.
Когда пришли родители, я изо всех сил делал вид, что пишу какое-то упражнение по математике. Ни слова. Время от времени дверь в комнату приотворялась беззвучно, и я чувствовал спиной, как чей-то пылкий взгляд наблюдал за моими делами.
А потом настала ночь. Еще одна ночь полная раздумий. Весь этот мрачный каламбур, полный иронии, вертелся вокруг меня или я вокруг него, пытаясь решить, что же делать с завтрашним днем, и как разыскать пропавшего друга, как улизнуть из-под носа родителей, обмануть их злостную бдительность? Все это я решил обдумать утром, и немедленно провалился под хрупкий лед навалившегося сна.


15.
Я - майский. Я родился в мае. Так что вместе с госами приближался и день моего рождения. Последний месяц учебного года для меня всегда был переломным и горячо контрастным. Детское ожидание чуда в день рождения вперемешку с боязнью приближения экзаменов и страшного суда, на котором решалась судьба. С некоторых пор главным моим желанием в день рождения было - не попасть под отсев. Отсев, бесспорно, явился бы ударом для моих домашних. Отец не стерпел бы такого позора перед дядей Умидом. Я даже свечи на торте задувал, думая об этом. Наверное, молодой человек именно тогда начинает быть взрослым, когда его желания в день рождения теряют всякую сказочность, приобретая рациональное бытовое зерно.
Из всей моей жизни мне запомнились только два подарка. Остальные, видимо, были не то чтобы плохи, но, как говорят, не в кассу.
Я учился во втором классе. Тогда, придя с уроков домой, я был одарен Машкиными наручными часами. Это было фантастикой. В ту пору электронные часы только начинали появляться, и считались предметом высокого обихода, тем более для ребенка, тем более для мальчишки. Счастье второклассника уместилось в пластмассовом окошечке электронного табло.      
Второй подарок, который въелся в память на долгие годы, я получил не на день рождения, а на новый год. Только это было уже в третьем классе. Тогда под елкой я обнаружил толстенный желтого цвета русско-английский словарь для детей с огромными цветными картинками. Надо отдать должное составителям словаря, в английский я влюбился без памяти.
Теперь же в девятом же классе "днюху" было модно отмечать с пацанами распитием бутылки водки во дворе. И только самые отчаянные брались за траву или план. Малолеткам с лихвой хватало по рюмке или паре рюмок, чтобы мир вокруг приобрел графику диафильма, не говоря уже о формах дури. Мог ли я теперь рассчитывать на такую тусу с пацанами?.. Ладно, придет вечер, там посмотрим.
С таких рассуждений начинался этот долгожданный день. Я привычно встал, умылся, собрался на занятия, вышел. Довольно обычно прошел учебный день: нервы, напряг, склоки. Не было ни Трубы, ни его отчима. Телефон по-прежнему молчал. Тогда я всерьез на него рассердился и даже обиделся. Я уже давно запланировал куда рвануть на днюху, а он так бессовестно пропал. Ну, и плевать, лишь бы упырек его, отчим, оставил меня в покое.
В гетто ни одна душа о моем празднике не знала. Никого из них я ни разу не оповещал о дне рождения, и уж тем более не приглашал. Только Ринтик подошел ко мне на большой перемене, и сказал: "Поздравляю!".
- Да лана, - махнул я рукой. А потом добавил: "Но, все равно, спасибо", и отошел в сторону. Что ж, каждому - по делам его, пусть не обижается.
По дороге домой взял пива. Дома выпил его слету, а после просто рухнул на кровать, брошенный и забытый всеми, рассуждая о несправедливости судьбы.
Была среда. До репы оставалась уйма времени, и я тут же сообразил как его провести. Для начала я встал посреди комнаты, поднял правую руку вверх, и резко, с воодушевлением бросил ее вниз с криком: "А говна вам на лопате! А не буду я страдать!". Вот так я обратился ко всем и всему тому, что выстроило сплошную стену вокруг, и сдавливало, сдавливало день за днем, оставляя все меньше пространства и воздуха. Я точно решил, что уж в день рождения сидеть дома не буду. Вскочил, быстро надел новый свитер и куртку. Из книжки с аккордами вынул накопленные деньги, что давались мне на столовую в школе (кстати, накопилась изрядная сумма), и был таков.
Я направился на центральный рынок. Он находился в шести остановках от дома, и я уже через каких-нибудь двадцать минут я был на месте. Базарная площадь встречала горожан каменной книгой, раскрытой где-то на середине. Наверное, это самый известный памятник, у которого все всегда назначали встречи. У меня встреч никаких не было, и памятник этот был мне без надобности. Однако я прошелся вокруг, и заметил особенность: позади "книги" терлись наркоши. Мне это было только на руку. Стало ясно, что я прибыл во время.
Я форсировал площадь вдоль и поперек несколько раз, но пока безуспешно. Глазами я искал Петю (по паспорту Эдик, но в миру Петя). Петя был, если говорить языком современным, пушером. Только тогда он назывался банча или барыга. Банча от того, что банчил всякой снедью: от шмали и плана до дорогого гашиша и даже химки. Имея некоторый опыт в вычислении банчи, я практически без усилий отыскал точку продажи. Наркош можно было узнать по походке и общему поведению: вялые никчемные руки, вихляющиеся вокруг тощего тела или убранные в карман, одежда всегда с длинным рукавом даже в жару, всегда отвисшая вниз шея, и глаза, смотрящие исключительно в пол. Такие граждане стекались в одно и то же место, шныряя по площади. За пустырем начинался ряд кирпичных гаражей, откуда один за другим они тянулись. Я обошел площадь с другой стороны, перелез через забор, миновав околицу, и очутился в промежутке между рядами однообразных гаражей. Лабиринт был тот еще, но отыскать точку сбыта многих усилий не потребовало. Издали я приметил Петю. Кепка с огромным козырьком выдавала его. Быть может, для этого он ее и носил. Несмотря на многолетнюю свою практику, Петя побаивался торговать на площади в открытую, и, вообще, вел затворнический характер работы. За свою недолгую жизнь Петя дважды побывал на нарах, и знал по чем фунт лиха.
Затаившись меж гаражами, я наблюдал работу запущенного механизма. Петя стоял, отвернувшись от входа, якобы не при чем. Проходящий мимо "конек" приближался к Пете, тот оборачивался, и здоровался за руку, изображая случайную встречу старинного друга. Тут-то и происходил момент передачи из руки в руку, так сказать, обмен товара на деньги. А если куш был пожирнее, и передать было необходимо кусок товара побольше, то тут Петя радостно обнимал «конька». Шаря ловкими руками в недрах  распахнутой куртки, «конек» выбирал необходимое из представленного меню. "Коньки" постоянно менялись, но все равно, мелькали одни и те же лица. "Команда коньков" подбиралась из прожженных тяжелых наркоманов, у которых уже давно не было средств к поддержанию себя в тонусе, и которые изрядно задолжали банче Пете.
Я подошел, не раздумывая.
- Здорова, Петя. Узнаешь? - начал я.
- Я никого не узнаю. Ты по делу или че хотел?
- Че, есть че? - задал я, наверное, самый популярный вопрос.
- А че по чем? - отозвался Петя.
- Триста кусков за пыль! - гордо воскликнул я, поскольку это было и правда много.
- А че орем-то, спалиться решил, шо ли? - засуетился банча.
- Иди-ка сюда, - предложил он.
Я подошел.
- Ближе, - скомандовал Петя.
Я повиновался.
- Суй лавэ во внутренний карман, осторожней только, - пояснил он.
- А пыль? - не понял я.
- Суй, тебе говорят, - он обнял меня, как и было задумано по сценарию.
Я все сделал.
- Ща иди стой возле "книги", кури пока. Подойдет Леша Чилийский, с ним пойдешь, возьмешь что нужно.
- А у тебя нет?
- Ты первый день, шо ли? - стал раздражаться Петя, - Я те че, склад переносной? Иди на "книгу".
Делать было нечего. Я пошел куда отправил меня Петя, и очутился ровно там, где в самом начале приметил кучку наркош. Я стоял в ожидании обещанного Чилийского Леши вровень со всеми ними, ощущая себя по колено в смердящей сортирной жиже, умоляя Создателя, чтобы поскорее прискакал чилийский "конек", и все это закончилось.
Потом, сжимая поручень на задней площадке троллейбуса, я смотрел в окно на проплывающий мимо пейзаж ненавистного города. В кармане лежал пакет, набитый шмалью до отказа, который не помещался в кулак. Хватить должно было на всю братву. Я все еще, по инерции, ощущал себя частью того мира, в котором привык проводить движения своей невзрослой жизни. Я все еще хотел "откупиться" от срама, в который окунул меня Цапа.
В "комнатухе" было немного народу. Я узнал об этом по следам, ведущим в подвал - за время моей поездки на "книгу" по району пробежался дождь. Я спустился к друзьям. Мне повезло, здесь были разом все: Дэн, Куля, Бутус и Чипа.  Собрались на мою днюху, как по приглашению. Еще я услышал женский голос, доносившийся из потемок комнатухи. Настроение было приподнятое, смущало только одно - подвал по весне начинал сыреть, и становилось не так уютно.
- Здорова, бартва! - весело крикнул я друзьям.
Вся компания разом на меня посмотрела.
- О! Пушкин приполз, - заметил Дэн, - че-то тя давно среди пацанов не было.
И все засмеялись.
- Да, - отмахнулся я, - проблемки.
Я как-то не придал значения его издевкам.
- У тебя не проблемки, а проблемы. Не по курсям, шо ли? - хрипло спросил Куля.
Он был старшим, а значит боссом.
- Ну че говорить, - подхватил Бутус, - вот он и сам приполз, гы-гы-гы.
Среди них был и Чипа, который только недавно влился в "семейку", был шестеркой Кули, и старался всеми способами проявить свою преданность. Он поднялся, подошел ко мне.
- Че?! - крикнул он мне прямо в лицо, и обернулся на друзей, чтобы вместе посмеяться.
- Ниче! - не растерялся я.
- Ты кто такой ваще? - продолжил Чипа, - Кто по жизни?!
Ответ всегда был только один.
- Пацан! - громко ответил я.
- Обоснуй!
- Чипа, ты че босса-то врубил? - не стерпел я.
Чипа был под "колесами". Единственный из нас, кто жрал колеса. Внезапно с размаху он ударил мне в поддых, и я сократился пополам. Он снова обернулся к друзьям, после чего последовал закономерный  совместный, радостный хохот, полный удовольствия от зрелища. Я все стоял, круто согнувшись, держась за живот, и задыхался. Я не мог поверить, что все это происходит со мной и моими друзьями. Ничего я не видел перед собой, только ноги мерзкого Чипы. Одна из них коснулась моего плеча, и с силой толкнула меня так, что я тут же повалился на пол. Довольный Чипа отошел к товарищам. Куля пожал ему руку - заслужил. Но на этом Чипа не мог успокоиться. Он опять приблизился ко мне, и встал прямо надо мной. Чипа расстегнул штаны, и вынул член. Затем он снова обернулся, чтобы воодушевиться смехом. Не воспользоваться этим моментом означало бы дать прямую возможность свершить над собой поругание. Несмотря на боль и конвульсивные сокращения мышц живота, я ринулся действовать. Для всех, конечно, явилось неожиданностью, что я сумел подняться, и сделать подсечку под ноги оскотинившемуся Чипе. Тот с грохотом рухнул на спину. Едва различимая в потемках струя повторяла в воздухе хаотичные движения вихлявшегося члена, и крупными каплями падала на штаны и одежду Чипы, расползалась по ним темными мокрыми пятнами. Я широко размахнулся ногой, и вмочил ботинком ему под ребра в живот - другого выбора не оставалось. Чипа застонал. Видя беспомощность соперника, я решил немного отдышаться, и оперся руками о колени. Непонятно откуда взявшийся в руке поверженного Чипы осколок бутылки, называемый розочкой, чуть слышно рассек воздух прямо перед моим лицом. Я еще попытался отшатнуться, но Чипа вскочил, замахнулся розочкой, и быстро пошел на меня. Спиной я наткнулся на стену. Все. Прижал. Я только смотрел в его химически расширенные зрачки размером с целый глаз. Видимо, я здорово саданул ногой - из уголка его рта тонкой струею стекала вязкая багряная кровь. Чипа приставил розочку к моей щеке, а другой рукой стал утирать кровяной ручеек.
- Ты пацан? - шепотом спросил Чипа.
- Да, - ответил я.
- Даешь слова пацана, что навсегда исчезнешь, если я тебя отпущу? – он специально говорил очень тихо, чтобы никто из "семейки" не мог слышать его слов.
- Че ты ссышь?! - донеслось от них.
- Режь, Чипа, режь! - вскрикнула разнузданная бикса, и тут же вся разъяренная компания подхватила призыв, жаждая зрелища расправы надо мной - над тем, кто посмел посягнуть на честь одного из них.
- Бей! - приказал Куля Чипе, и даже привстал с корточек.
Чипа был трус и малолетний наркоман. Его слабые руки дрожали. С небольшими усилиями я отдернул его ладонь, сжимавшую розочку в кулаке, от лица.
- Да я и сам не собираюсь общаться с вами всеми, упыри! - крикнул я, и все замерли.
Я осторожно отошел в сторону. Чипу, как паралич разбил, он стоял, как неживой, и смотрел прямо перед собою. Может, ему под колесами казалось, что я все еще там. Уже на выходе я обернулся в последний раз. Вот они - мои друзья, за которыми я нырнул бы, при надобности, в пекло, и которые только что желали истерзания и уничижения меня. Прощайте!
Из темного подвала я поднялся быстро и легко. Свет ударил по глазам, очертив знакомую мне улицу легкими сумерками приближающегося вечера. Скамья у подъезда оказалась кстати. Я присел, чтобы немного отдышаться. Нет, не испугался я розочки. Я знал, что Чипа не стал бы ничего такого делать, но самый первый его внезапный удар в поддых до сих пор не отпускал. Я все думал о Чипе, о всех них. Его теперь все равно «опустят» свои же. Только что он подписал себе приговор, нарушив железное правило пацанских понятий: вынул приблуду - бей.
На скамье я обнаружил забытую мною бутылку пива. Тут же схватил ее за горлышко на случай, если из подвала вдруг выскочит кто-то из пиратской шайки в поисках меня. Другой рукою держался за живот.
- Болеешь, сынок? - раздался сиплый голос.
Я обернулся. Странно, что раньше не заметил: рядом со мной на скамейке сидел старик. Или он только что подсел?.. Надо быть внимательнее. Осторожнее.
Я ничего не ответил, только отмахнулся.
- А знашь, как я болел, када с войны пришел? - заговорил старик.
Я снова его оглядел. Он был стар. Из-под порядком потрепавшейся кепки вились седые кудри. На темно-зеленую телогрейку был надет плотный мохеровый старинного покроя пиджак. Старик сидел, опершись обеими руками на клюку.
- Вот я и говорю, как болел-то я после войны. С госпиталя меня тада выписали, а все уж май, и войне - конец. Отвоевался, значить.
Старик прищурился. Его блеклые, казалось, уже незрячие глаза, были, тем не менее, трезвы и светлы. Несмотря на всю свою старость и даже дряхлость, старик выглядел стойким и крепким. Он, отнюдь, не был сгорбленным и сморщенным дедком, а корпус его казался и вовсе несгибаемым.
- А я давеча иду, значить, - то ли со мной, то ли с собой продолжал говорить старик, - гляжу, ребятишки курят. Ага,  курят, значить, а самим от роду годков-то десяти нету. И кто ведь научил только?..
Старик помолчал. Потом рукавом утер усы и слезы.
- А мы ведь как жили?.. - снова завелся он. - С войны-то приехал, а дома нету.
- Как нету? - втянулся я в разговор.
- А нету, и все тута, - ответил дед, - сгорел, значить, ага. Только полстенки да печка целехонькими остались.
Я внимательно слушал рассказ старика, а сам все разглядывал ряд разноцветных медалей, приколотых к широкой его груди.
- Да так никуда и не пошел. Так и стал ночевать на родной печи да под небом-потолком, ага, пока избу заново не отстроили всем народом.
Старик смотрел куда-то вдаль, и, казалось, что-то выискивал своим блеклым взором.
- А ведь строились одне калеки да контуженные. А еще ребятишек стругали здоровеньких, в основном, кому уж как Бог даст. Подымалась страна с коленок-ти. Калеки ее, матушку, подымали.
Помолчали.
- Ты это... - дед покосился на бутылку.
Я тут же ее открыл, и протянул старику.
- Я не беркулезный, - настороженно помотал он головой, предупреждая о том, что он не болел туберкулезом, и чтобы я не беспокоился.
Беспокоиться я не стал. Что-то на меня нахлынуло. Я вынул из карманов все, что было: зажигалку, мелочь какую-то, неоткрытую пачку дорогих сигарет (в день рождения хотел произвести впечатление на друзей), огромный пакет шмали - и все добро отдал старику. Тот сидел довольный, как ребенок, которого щедрые родители осыпали новогодними подарками.
- Это чего? - спросил он, глядя на полиэтиленовый сверток. - Заварка, што ли?
- Да, дед, заварка, - засмеялся я, - только смотри крепко не заваривай, а то мало ли что...  Там чудеса в пакете.
Я засмеялся еще пуще. Нервоз потихоньку спадал.
Тем временем старик развернул пакет, полный растаманского счастья, и стал обнюхивать содержимое так осторожно и аккуратно, как обнюхивает тысячелетнюю пыль геолог на фрагменте бесценного экспоната, внезапно обнаруженного в недрах земли. Пыль внутри пакета была и вправду недешевой, но уж никак не тысячелетней. Я только улыбался, и наблюдал.
- Ааа, - простонал он, и понимающе закивал.
Мое лицо вытянулось в удивлении.
- Я, сынок, в Сухуми тада в разведке служил. Там энтого добра не переводимо. Только фрицы тем и занималися, што абхазцев да черкесов к нам отсылали, а те нашим солдатишкам энтот табачок за так давали, мол, как подарки освободителям. Много тада фашисты наших побили, энтим табачком обкуренных. А ведь мы их, все же, одолели... Мы.
Старик еле успел договорить, и тут же страшно закашлялся. Потом повернулся ко мне, вгляделся своими слепыми, казалось, заплывшими молоком, глазами, и долго, тяжело и очень многозначительно выдохнул:
- Какой же фашист таперича-то вас душит такими табачками, а, сынок? Куда ж вы так дальше побредеши?..
Я не выдержал его тяжелого взгляда, и поднялся со скамьи. Покупка травы нисколько не выпотрошила моих запасов. Из ларька я принес старику целый пакет с пивом и еще две пачки таких же красивых и тонких сигарет, какие он уже успел оценить. Пакет оставил на скамейке, и ушел. Что там было дальше, не знаю.
Шел я молча. Ноги сами привели меня к троллейбусной остановке. Я купил билет, и плюхнулся на сиденье. А мимо в абсолютной, словно бы безлюдной тишине проплывал все тот же опротивевший мне город, и только пустота гулко отзывалась внутри моего потрясенного сознания.
"И в самом деле, что мы делаем?", - звучало в этой пустоте. - "Что мы все делаем?.. Да что мы? Что делаю я?! Что я делал все это время с этими отбросами, которых называл своими друзьями, и которые иногда мне были дороже родителей и Машки?".
Я обхватил голову руками.
"Что со мной было? Разве я был слепой?" - не смолкал голос. - "А куда же я еду сейчас?.. В МЦ! Да, точно, в МЦ. Музыка - вот что настоящее. Только музыка".
Пелена многолетнего тумана в тот день рассеялась, взамен осталась лишь уродливость действительности, зияющая страшным черным кратером в нелепых испорченных красках дня. Полагаю, именно в тот самый день рухнула стена, отделявшая меня от мира, к порогу которого я только начинал приближаться. Мира жизни. И мостом к нему, так уж сложилось, была музыка.
Домой я пришел, как обычно, чуть раньше одиннадцати. Я не был пьян. Я почти не пил. Полоса света из-под двери комнаты сразу бросилась в глаза. Там кто-то был. Хм, кто-то... Конечно, родители, и, конечно, намечался скандал, не смотря на день рождения, который уже подходил к концу, но никто меня так и не поздравил. Я нехотя стащил ботинки с ног, сел. Очередного допроса не хотелось.
- Ну, все, это уже свинство, господа присяжные, - решил я, и встал, и в сердцах сжал кулаки. - Я сейчас же пойду, и все вам выложу, дорогие мои. Все!
Постояв немного перед дверью, я, наконец, вошел. Картина была в точности такой, как я представлял. Тройка в полном составе, не хватало только подсудимого – меня.
- Что, собрались?! - прямо из дверей крикнул я, и это было только начало.
- Ну, ты аристократ у нас, - затянул отец, - мы не первый час тебя тут дожидаемся.
- Во-первых, - начал я, - я не знаю где Труба, и знать уже не хочу! Пошел он!
Все трое засверкали глазами.
- Во-вторых, я нигде не болтаюсь ночами, а занимаюсь музыкой. Я музыку играть хочу! - кричал я на шокированных родственников.
- А, в-третьих... - перебил меня отец, и встал из-за стола. Откуда ни возьмись, их лицах растянулись улыбками.
"С Днем Рож-день-я! С Днем Рож-день-я!", - дружно закричала семья, и захлопала в ладоши. Тут я вообще растерялся, и опомнился только тогда, когда Машка поднесла мне под нос торт с зажженными свечами.
- Дуй, - сказала Машка, и я набрал воздуху в рот.
- Стой, - воскликнула мама, - а ты желание загадал?!
- А, точно, - сказал я, и задумался так, что все засмеялись, а потом одним дыханием задул все свечи.
Отец отворил шифоньер.
- Ну, надеюсь, угадали, - довольным голосом протянул он, и вынул оттуда длинную коробку в половину человеческого роста. Это была новая гитара.
- Только не забывай об экзаменах, - сказала мама.
Отец протянул мне ее той же самой рукой, которой разбил о стену старую. Я только и вымолвил: "Спасибо".
И еще целый час мы сидели в комнате, пили ароматный чай с праздничным тортом, и о чем-то весело смеялись. А ночью я несколько раз просыпался, и сонными глазами всматривался в темноту: уж не приснилось ли мне, что в углу стоит новенькая, отливающая лакированным блеском моя гитара. Нет, не приснилось.


16.
Меня сняли с уроков, и вызвали к директору, то есть к директрисе.
- На чем ты играешь, Доронин? - начала она сходу.
- Откуда вы знаете?
- Я все про всех вас всегда знаю, - не отрываясь от компьютера, проговорила директриса, - тем более, что в Молодежном Центре работает мой зять. Так на чем ты играешь, Доронин?
- На гитаре, и еще немного на пианино, - ответил я.
Тут было уже не отвертеться.
- По-моему, твоя сестра, Маша Доронина, окончила музыкальную школу по классу фортепиано, не так ли? - поинтересовалась директриса, и блеснула на меня из очков своими злющими глазами.
Я знал, что когда бы ни зашел в гетто, со мною вместе входил призрак моей сестры, в тени которого жил я, и поэтому отнесся к вопросу с привычнрй холодностью и равнодушием. И ведь все-то она знает и помнит. Наверное, именно такой должна быть директриса гимназии, таким должен быть фюрер гетто.
- Так точно, окончила! - отрапортовал я по-солдатски.
Наверняка, всезнайка директриса была осведомлена, что все вокруг называли гимназию гетто, и поэтому поняла мою издевку.
- А ведь я тебя на серьезный разговор пригласила, Доронин.
Вдруг, она сняла очки, и глаза ее сделались ласковыми и заботливыми по-матерински. Быть может, это просто очки были такими злыми?..
- Присаживайся, - она указала на мягкий кожаный диван.
Я решил больше не дерзить, и повиновался.
- Я человек прямой и деловой, поэтому начну сразу с главного, - заговорила она, - ты у нас парень шустрый, хоть и лодырь, конечно... но, думаю, главное схватишь.
- Я очень постараюсь, - снова съерничал я, подчеркнув букву "ч".
- Близится выпускной бал, - не обратила она внимания на мой укол, - из райцентра приедет целая комиссия, цель которой - аттестация нашей гимназии. Сразу скажу, что аттестация процесс трудоемкий, займет не меньше недели. Но в эту неделю мы все должны соответствовать уровню гимназии. Ты понимаешь, Доронин, должны?! - воскликнула директриса.
Я молча кивнул.
- И в течение всей аттестационной недели члены этой самой комиссии по плану должны приходить в восторг от нашего учебного заведения. Понимаешь, Доронин, в восторг?! - снова воскликнула она, и снова посмотрела на меня.
"И че?", - хотелось мне спросить, однако, я сдержался, и только снова кивнул.
- Так вот, последнее, что они увидят здесь, это - официальная часть вручения аттестатов, и, конечно, праздничный концерт.
С полминуты она помолчала, уставившись в окно, потом преобразилась, подняла свой кривой указательный палец вверх, и, по сложившейся уже традиции, повторила: "Праздничный".
- Понимаю, - отозвался я, хотя в этот раз она и не спрашивала, понимаю я или нет.
- Это хорошо, что понимаешь, - съязвила директриса, - всегда бы так, цены б тебе не было, Доронин.
  Помолчали.
- Концертом мы должны прямо добить их, прямо оглушить!
«Если сейчас она опять поднимает свой корявый палец», - подумал я, - «и повторит слово "оглушить", я не сдержусь, ей богу, заржу».
Но директриса на то и директриса, чтобы контролировать ситуацию, и поэтому беды не случилось.
- У тебя есть ребята, которые не ударят в грязь лицом, и смогут достойно выступить на концерте? - наконец, спросила она напрямик.
Я был в восторге:
"Ага, не с пустым местом разговариваете, госпожа Директриса Великая", - зазвенел радостный голос в моей голове, - "с пустым-то местом, небось, так бы не разговаривали-с, на кожаный диван не усадили бы".
Но что ответить, я не знал. С одной стороны, я бы очень хотел показать всему гетто какую музыку мы играли, но с другой, не мог же я поручиться за то, что ребята из "ДНК" согласятся.
- Да! – воскликнул я. - Такие ребята есть. Только надо с ними все обсудить.
- Да чего тут обсуждать, Доронин? - заулыбалась директриса. - Знаменитая гимназия соблаговолит оказать им честь выступить на нашем празднике.
- Я так не думаю, - дерзнул ответить я, и отвернулся.
- А тебе бы, вообще, поменьше думать, Доронин, глядишь, и жизнь бы казалась полегче.
- И, все-таки, мне же нужно с ними переговорить. Может быть, кто-то не сможет в этот день... Уезжает, например.
- Ну, если вы отказываетесь?..
- Да ничего мы не отказываемся, - перебил я, - просто я не могу отвечать за всех сразу. Кстати, ничего, если они не похожи на школьников?
- Что, совсем? - удивилась директриса.
- Совсем. Они - взрослые люди. Это серьезная группа.
- Ой-ой-ой, какие мы серьезные и взрослые, - передразнила она, - вот и увидим, какие вы крутые.
При этих словах, она мне подмигнула, и вновь напялила очки.
- А теперь быстренько, Доронин, в актовый зал к Марье Гавриловне.
(Марья Гавриловна - это наш школьный худрук).
- Зачем? - не понял я.
- Как зачем?! - чуть ли не криком ответила директриса, явно раздраженная излишним вопросом. - Будешь петь!
Делать было нечего. Я поплелся на второй этаж в актовый зал. "Во всем нужно ловить кайфы", - вспомнились слова Зотова. Что ж, и правда, хоть с уроков сняли. "Но для начала надо сходить покурить", - заключил я, и зашагал к выходу. Курить мне, честно, не хотелось, и даже не лезло, но было приятно представлять, как я подхожу сейчас к роялю, и начинаю горланить прокуренной глоткой. Гавриловна, почуяв неладное, будет в шоке, вот умора. Я поспешил к выходу. И вдруг, обогнав меня, и чуть не сбив меня с ног, пронеслась вниз по лестнице мамка Трубы. Я ее сразу узнал, и тут же сработала во мне какая-то внутренняя пружина, которая уже не раз спасала мое лицо от синяков, я закричал: "Стойте!"
  Угнаться не удавалось. Вся потная и взъерошенная, она держала в руках какие-то файлы. Наверное, приходила забирать документы Трубы.
- Да подождите же вы! - кричал я ей вдогонку.
Она явно очень спешила, быть может, даже опаздывала. Мгновенно преодолев ступени, мамка Трубы понеслась к выходу, и, вдруг, остановилась.
- Куда же вы так бежите? - не мог я отдышаться. – А где он сам? Почему не приходит в школу? Куда он пропал? Как он мог бросить группу?!
Была бы еще тысяча вопросов, которые я так давно заготовил, но мамка Трубы перебила:
- Мы срочно уезжаем, Андрюша. Вряд ли вы еще когда-нибудь встретитесь.
- Но почему? Куда? А где он сам-то?! - кричал я.
- Ох, не задавай мне этих вопросов, Андрюша.
Ее глаза пылали. Я смотрел прямо в них.
- Но как же отчим? - наконец, спросил я. - Он, ведь, его везде искал, и меня тоже...
Я не успел договорить. Глаза ее наполнились огромными слезами. Она резко обернулась, и побежала прочь. Догонять ее было бессмысленно и некрасиво.
- Но как же группу-то он бросил?! - кричал я вслед удалявшейся фигуре. - Можно я с ним хотя бы поговорю? А что у него мобильником?
Но ответа не последовало.
Был уже вечер, когда я решил отправиться к Трубе домой.
"Ну и пусть Цапа, ну и пусть отчим...  Я все же должен проститься с другом", - решил я, и вышел из дома, и не заметил, как быстро стемнело.
Напрасно я так упорно жал кнопку звонка, и даже колотил по двери ногой - все растворялось в немоте пустой квартиры. Выйдя на улицу, я посмотрел на его этаж, на окна. Чернее черного были эти окна, и веяло от них ледяным холодом. Вот здесь жил мой друг.



17.
Отец, когда узнал о просьбе директрисы, пришел в такое бешенство, что проорал весь вечер, и только чудо спасло моего нового шестиструнного товарища от казни.
- Клоун! - кричал отец так, что, наверное, слышали все соседи, на которых он, конечно же, "плевать хотел, потому, как речь шла о спасении ребенка".
- Мало ты меня на посмешище выставлял? Теперь, вообще, опозорить хочешь?! - не сбавлял он оборотов. - Ни на что не способен, только клоуничать!
Странно, что мама, обыкновенно принимавшая самое активное участие в разборках, теперь спокойно сидела в кресле. Машки еще не было. Возражать отцу было бесполезно. Это была его территория, его мир. Хотите знать, как я сам относился к предложению директрисы? Я вам расскажу. Я видел в этом послабление режима. Это было, конечно, не падение, и уж тем более, не капитуляция гетто, но директриса дала мне четко понять, что я - возможен. Возможен в принципе, возможен, как жанр в моем собственном, в моем личном проявлении себя. Она показала мне, что для нее я, все же, личность, что я не один из тех муравьев, которых она давила сотнями каждый год на страшном суде. Валяться в ногах у директрисы мне не доводилось, хотя многие поступали именно так. А тут... она сама прибежала с просьбами ко мне. То есть, конечно, это я к ней явился по вызову, но какое это, по сути, имеет значение? Что это меняет?..
Вечер снова попахивал скандалом. Для привычной картины не хватало только Машки.
- Ты посмотри что он делает, - обратился к маме отец.
- А что я сделал?
- Ну почему тебя никто не приглашает выступить на олимпиаде по математике? - взмолился отец.
На какую-то минуту мне стало его жаль.
- Ты даже олимпиаду по английскому провалил, Андрюша.
- Да ничего я не провалил! - не стерпел я. - Моя же работа вышла в финал, а по инглишу я всегда отличник, сами знаете.
- В финал! - передразнил отец, и рукой проделал в воздухе иронично-аристократичный фокус. - Слова какие громкие он знает!.. А кто победил? 
- Ну, Ринтик, ну, и что?
- Как это что?! - крикнул он. - Нет, ты посмотри, - снова обратился он к маме. (Вероятно, отец желал, чтобы мама непрестанно смотрела только на меня, а она, все же, отвлекалась).
- Андрюша, ты прекрасно знаешь, что Ринат из семьи Фатхутдиновых, - взялась объяснять мне мама.
- Знаю.
- Вот и хорошо, - продолжила мама, - а это, значит, что они оказались впереди Дорониных. Понимаешь? Фатхутдиновы обошли Дорониных!
Я хотел ответить честно, что не понимаю, но так говорить было нельзя.
- Как, наверное, гордо стоял Умид с сыном на сцене, когда вся гимназия их поздравляла, - сказал отец.
Он, как всегда, смотрел в окно. Только теперь он говорил как-то мечтательно, и в то же самое время чувствовалась в словах его горечь. Он бы многое отдал, чтобы в тот день на месте Ринтика оказался я, а на месте дяди Умида - он сам. Мама обязательно взяла бы фотоаппарат, и большая фотография украсила бы нашу стену, где висело множество Машкиных.
- Ринат вырастет настоящим человеком, - заключил отец.
- Да, - подтвердила мама.
Мои внутренности вскипели. Я не мог проронить ни слова, и только злостно скалиился.
- Нет, ты посмотри, он еще и смеется над нами, - снова сказал маме отец.
- Поймешь ты или нет, что мы тебе добра желаем, чтобы из тебя получился тоже человек, - сказала мама, и всплеснула руками.
- Как Ринтик? - с ухмылкой спросил я. Вышло даже как-то очень уж нагло.
- Не Ринтик, а Ринат! - закричал отец. - А теперь марш в свою комнату, и за математику быстро!
Я ушел. Как всегда рухнул на кровать. Через пять минут в комнате появилась мама.
- Ты почему не занимаешься?
Я только молчал, уткнувшись в подушку лицом.
- Андрюша, я, кажется, вопрос задала.
Я повернулся. Не повернуться было нельзя.
- Ну что с тобой происходит? - заботливо прошептала мама, и, как в детстве, погладила меня по волосам.
- Мам, я не понимаю, - начал я, - ну, ладно, я не математик, это понятно. Но зачем мне тогда учиться в математической гимназии? Зачем все эти соревнования, олимпиады, грызня за места? Зачем, вообще, все?
- Глупенький, - сказала мама, и поцеловала меня в лоб.
Я был настолько взбудоражен, что рукой отодвинул ее от себя, дескать: "Не трожь!".
- Когда я ходила в семнадцатую школу...
- Мам, ну, хватит, а.
- Ты дослушай сначала, никто тебя ругать не собирается. Хватит с тебя.
Я насторожился. По всем приметам, намечалось что-то необычное.
- Так вот, когда я ходила в семнадцатую школу, тамошний директор, кстати, директор там мужчина, объяснил мне, что никто из нас не знает своих прав.
- Что это означает?
- А то, что директриса ваша командует всеми нами, как хочет, понимаешь, Андрюша? Она не может просто взять и отчислить тебя, ведь, в общем-то, ты успеваешь.
Мама снова провела рукой по моим волосам.
- А с чего вы взяли, что она меня хочет отчислить?
- Ах, - тяжело вздохнула мама, - не знаю, Андрюш, ничего не знаю.
При этих словах мама обхватила голову обеими руками. Полотно ее волос медленно сползло по плечу.
- Я только знаю, - добавила она, - что отец не выдержит этого. Ему знаешь, как стыдно сейчас перед дядей Умидом.
- Мам, да я вообще не могу понять, чего вы так выкаблучиваетесь перед Фатхутдиновыми? Ну, молодец Ринтик, молодец! И что? В ноги теперь ему кланяться?
- Вот придет время, тогда и поклонишься, - сказала мама.
- В смысле?
- Вот когда пойдешь к нему на завод гайки крутить, а он директором будет, тогда я посмотрю, как ты запоешь.
Я отвернулся. Мама взяла мою руку, прижала к себе.
- Как я хочу, чтобы ты был счастливым, - замурлыкала она, - чтобы поступил на физмат.
- Мам, а без физмата счастья не бывает, что ли?
- Ой, сынок... - вздохнула мама.
- Для меня, может, счастье не в математике, а в музыке, в создании ее.
- Надо было тебя в музыкальную школу отдавать, а не Машу. Она окончила, а толку не вышло. Пианино уже третий год здесь пылится.
- Мам, я, может, переводчиком стать хочу. У меня английский, ведь, получается.
- Получается немного, - заметила мама.
- Отличником быть это разве немного?
- Андрюша, ты наступаешь на те же грабли. Не забывай, что Фатхутдинов Ринат обскакал тебя и по английскому тоже.
Я опять отвернулся.
- Это что, самое главное?
- Да, сынок.
- И вам не интересно какой он на самом деле человек? Если без оценок?..
Я посмотрел ей в глаза.
- Нет, сынок, не интересно. Он своими оценками все уже доказал.
Я еле сдержался.
- Не может быть плохим человеком тот, у кого отличный аттестат, - заключила мама.
Было обидно. Захотелось стать всемогущим, отмотать назад время, и показать ей, да и всем им, каков на самом деле был этот отличничек Ринтик. Других вариантов не существовало, ведь я и разговора о нем завести не мог. А если завел бы, то все равно никто бы мне не поверил, и только снова остался бы крайним. Сказали бы, что я от злости пытаюсь наговорить на безгрешного Фатхутдинова.
- Мам, а литература? - хватался я за соломинку. - По литературе ведь я тоже отличник.
- Хорош литератор, - услышал я насмешку мамы, - одну учительницу оклеветал на всю гимназию... И как не выперли тебя тогда?.. Хорошо, отец договорился. Вторую тоже чуть до истерики не довел...
- Как отец договорился?! - опешил я, и руки мои упали к полу.
- А вот так. За твои "подвиги" приходится отдуваться нам.
- Вы что наделали?! – завопил в отчаянии я - Это же правда была! Настоящая правда! Если они готовы выгнать меня за правду, то пусть катиться эта лживая гимназия вместе со своим лживыми отличниками!
- Ой, Андрюша! - закрывая уши руками, закричала мама. - Что ты говоришь? Что говоришь такое?!
Ощущение было такое, будто я произнес какое-то мощное заклинание, которое сразу же стало разрушать мамин слух. Я понял, что слова про «святую» гимназию сработали, как детонатор.
- Что ты такое говорииишь?! - рыдала мама. - Только бы отец не услышал!
Поздно. Появился отец. Услышал.
- Пусть катится, говоришь?! - заорал он. - Так знай, если только ты вылетишь, если только попадешь под отсев, домой можешь не приходить! Ясно?!
Я поднял на него свои тяжелые глаза, налитые страхом и ненавистью.
- Я все сказал! - поставил точку отец, и ушел, а мама осталась утирать слезы.
- Мам, ты что? Не плачь, не плачь.
- Ладно, сынок, посмотрим какой будет отсев. Кстати, звонила твоя классная. На следующей неделе к вам комиссия приедет...
- Мам, я знаю.
- Не знаешь!.. Они будут срезы делать по всем предметам. Кстати, это те самые, кто олимпиаду каждый год проводит. Она попросила, чтобы ты по английскому подготовился. Поэтому, давай, сын, хоть здесь не подведи.
Еще несколько минут молчание вгрызалось в уши.
- Взгляды у тебя, конечно, добрые, даже интеллигентские. Но чувствую я, будешь ты слесарем, Андрюша, и не видать тебе высшего образования.
"У Чикатило, вообще, три высших было!" - чуть не вырвалось у меня, но я сумел смолчать. Мама быстро отвела бы меня к школьному психологу за шуточку. Такие вещи она воспринимала чрезвычайно всерьез.


18.
Вокруг не было никого, с кем бы я мог хотя бы поговорить: ни друга, ни понимающих родственников. Никто и слушать бы не стал. Поэтому я писал стихи. Писал и писал. Зачем я это делал, мне было неизвестно. Но писал.
Класснуха организовала собрание, которое было не только родительским, но и мы, ученики, тоже должны были присутствовать на нем. Так сказать, предварительное слушание, репетиция страшного суда. Она объявила, что по всем предметам нам предстояло написать специальные тесты для независимой комиссии. Мама оказалась права, это была та самая комиссия, что устраивала олимпиады, в одной из которых нынче победил Ринтик. Только никогда никакой комиссии у нас в гетто не происходило, а все работы всегда высылались педсоветом в столицу К.
Родители жутко нервничали.
- Только попробуй рот раскрыть, - пригрозил отец по дороге на собрание.
- Зачем тогда туда идти?
- На людей умных посмотришь.
Через два дня весь класс собрали в специальном кабинете для написания теста, и рассадили по одному. Также приказали убрать все личные вещи, оставить только ручку. На задних партах выросли груды портфелей и рюкзаков. Комиссией оказались трое: две очень строгие женщины и пожилой мужчина в огромный очках с темными стеклами. По всей видимости, главный. Класснуха гордо вышагивала меж рядами, и жадно заглядывала в каждый лист. На кону была и ее судьба. Надо сказать, что листы для теста были какие-то совсем уж специальные: немного большего размера, чем обычные, с непривычными крохотными полями, а главное, на каждой из страниц, стояло по три штампа. Впрочем, я бы совсем не удивился, если бы на них еще водяные знаки, как на деньгах, додумались отпечатать.
За пять минут до окончания нам объявили, что пора завершать. В руках класснухи я заметил дюжину шариковых ручек, непонятно откуда взявшихся. Одну из них я даже узнал: точно такая же была у моей соседки по парте Ленки Лигашиной. Ручку привез ей отец из Чехии. Он был человеком видным, и частенько выбирался за рубеж, откуда привозил различную невидаль, которой Ленка расхваливалась. По приезде из-за границы отец Ленки, не теряя ни минуты, бежал в гетто дарить подарки класснухе. Той зарубежные трофеи приходились по вкусу, и даже на собраниях было видно, как заискивала она перед отцом Ленки.
- Для чего вам все эти ручки? - задал вопрос главный в очках.
К сожалению, мы уже выходили из класса, и я не расслышал что ответила класснуха, только мужик вдруг повысил голос:
- Немедленно выбросить все ваши ручки! Немедленно и при членах комиссии!
Вот так очкастый! Класс!
После уроков мне приходилось заниматься с худруком пением. Мы разучивали "Школьный вальс".
- А как же твои музыканты? - интересовалась Марья Гавриловна.
- За них не беспокойтесь, ребята - профи.
- А репетировать они с нами собираются?
- Конечно, собираются, - врал я, - только не сейчас. Скоро.
- Ну, гляди, Доронин, а то петь-то мы тебя научим... да что там тебя учить? Тембр у тебя поставленный, ломкий голос только, но это возрастное.
Я был в замешательстве. Ребята еще ничего не знали. На этот счет возникла идея: в крайнем случае, я мог попросить Лимона записать минусовку на кассету. На синтезаторе он мог сыграть все, что угодно, и звучало бы, как целый ансамбль. Убого, конечно, а что делать?
Настала пятница, и я решил, во что бы то ни стало сгонять в МЦ, где не появлялся уже вторую неделю. Ребята встретили меня с радостью. Я рассказал им, как внезапно пропал Труба, и что теперь о нем ничего неизвестно. Крюгер предложил что-то по его поиску, якобы дядя Крюгера работал в поисковой службе, но до дела так и не дошло.
- «Школьный вальс»? - засмеялись они хором.
- Ну да, - заискивающе пожал плечами я.
- Че, дураки, шо ль? - начал быдловатый Крюгер. - Я в этом не участвую, и группу позорить не дам.
- В чем ты не участвуешь? – возразил  ему Лимон. (Они вечно цапались из-за ерунды). - Нам друга спасать надо.
Макс уселся за барабаны.
- Давай попробуем, и раз, два, три, четыре.
Включился Лимон. Они изобразили несколько гармоний «Школьного вальса», и снова заржали. Макс даже подбросил палки, и схватился руками за живот: до того все это было нелепо. Все громко хохотали, когда услышали, как хлопнула дверь. Крюгер ушел.
- Андрюха, ты справишься с гитарой? – спросил Лимон.
- Не знаю, постараюсь.
Я взял гитару Крюгера. Мы отыграли всего несколько кругов, и вдруг, ворвался он сам, весь красный и разъяренный. Быстрыми шагами он подошел ко мне, и выхватил инструмент из рук. На всякий случай я отошел в сторону.
- Вы че, ненормальные, так играть? - заорал он.
- Че орешь-то! - как всегда не сдержался Лимон.
Крюгер кивнул барабанщику, а после выдал такой гитарный запил, что мы просто рты пораскрывали. Это был все тот же «Школьный вальс», только звучал он в исполнении Крюгера очень и очень по-новому.
- Щас только в голову зашло, - объяснил он, - просто стоял и курил, и слушал вашу лабуду, а потом бац! целое соло.
И снова все смеялись, а я понял, что теперь точно спасен. Все же Создатель обо мне не забыл. Всегда найдется кто-то, кто в последнюю секунду выдернет тебя из петли, убережет от падения в пропасть. С тем, что ушло, что-то обязательно приходит взамен. Воистину, закон сохранения энергии универсален и непреложен.


19.
- Доронин, тебя к директору!
В юриспруденции я был бы уже в тысячный раз назван рецидивистом. С директрисой я встречался через день.
В просторном, всегда красиво убранном кабинете, помимо самой директрисы были еще двое. Одного я сразу узнал. Его огромные очки с темными линзами ни за что ни с чем нельзя было спутать. Это был тот самый главный из комиссии. Еще за столом сидела незнакомая мне женщина, наверное, тоже из комиссии, только раньше ее я нигде не видел.
Помещение, называемое кабинетом директора, было странно устроено. Всякий раз, войдя в него, я упирался взглядом в секретаря, сидящего за столом. Затем двери справа вели в непосредственный кабинет, где работала директриса, который, в свою очередь, состоял из двух комнат. Комнаты разделялись стеной безо всякой двери, зато имел место огромных размеров проем. Так что, миновав секретаря, и проникнув в сам кабинет, я в который раз удивился его двухкамерности. С еще большим удивлением там же я обнаружил Ринтика, который сидел за непонятно откуда взявшейся партой, и выглядел так, будто его привели на демонстрацию собственной казни.
- Доронин? - спросил очкастый.
- Да.
- Прелестно, прелестно, - замурлыкал он.
Всем своим видом: движениями, манерами, разговором, и даже походкой, которой расхаживал по цветастому ковру, - он не в первый уж раз убеждал меня в своей нездешности. Не из наших мест был даже его галстук цветастый и очень широкий. У нас таких не носили. Галстук бросался в глаза сразу после огромных очков с темными стеклами.
- Так, Доронин и Фатхутдинов, правильно? - спросил он у директрисы.
Та расплылась в улыбке и нежно кивнула, склонив головку как-то на бок, словно боялась задеть очкастого хоть каким-то жестом. Мы с Ринтиком переглянулись. Не скажу, что я был рад его здесь встретить, да и он меня, видимо, меня тоже. Единственное, чего мы достигли - это взаимность.
- Прелестно, прелестно.
С этими словами очкастый вытянул руку, и движением этим пригласил занять место за партой прямо напортив Ринтика. Откуда та свалилась в директорский кабинет, было также неясно. Мы оказались с Ринтиком друг напротив друга, (вернее сказать, недруг против недруга), а меж нами маячил очкастый.
- Что ж приступим, приступим, господа студенты, - сказал он, и хлопнул в ладоши.
Неизвестная мне женщина тут же поднялась, и поднесла нам, мне и Ринтику, по стопке листков, пролинованных и проштампованных, как на олимпиаде.
- Я не готов, - растерялся я.
Эти слова были заучены мною на зубок, и проговаривались автоматически.
- А тут нечего и готовиться, - объяснил очкастый, глянув на меня вполоборота, - напишешь малюсенькую работку, а мы почитаем.
В поисках помощи я вопросительно посмотрел на директрису. То ли от света огромной люстры, то ли от духоты, царившей в вакууме кабинета, лицо директрисы было бледно-молочного цвета. Ее нервоз выдавали конвульсивные движения пальцев рук, меж которых она вертела шариковую ручку.
Вслед за листами незнакомка положила на парту распечатки с заданиями на английском языке. Я начинал понимать, что просто так не отделаться, и не сбежать, и в спешке стал вчитываться в задачу.
- Ну, что же, начнем-с, - снова прозвучал голос человека в темных очках, - время пошло, - громко объявил он, и снова хлопнул в ладоши.
Я взглянул на Ринтика. Мы сидели друг напротив друга, два дуэлянта. Услышав хлопок, Ринтик жадно схватил с парты ручку, и уткнулся в листок. Непонимание происходящего мешало сосредоточиться, я по нескольку раз перечитывал фрагменты текста на английском, чтобы вникнуть в суть. Однако ничего сверхсложного в задачах не было, я только в конце притормозил, раздумывая над описанием хобби. «Понимаете, мое хобби - это моя жизнь, моя музыка», - звучал в голове фантастический фрагмент моего интервью. Только всех этих слов на английском я еще не знал, и поэтому получилось как-то сумбурно, скомкано. Мне не понравилось.
Прошло, наверное, минут пятнадцать или двадцать, когда очкастый, наконец, угомонился, и прекратил свою беготню. Хлопок в ладоши остановил время, и мы оба отложили ручки в сторону. Я нисколько не беспокоился. Я, вообще, не хотел ни о чем думать, и только смотрел на Ринтика, пока все та же незнакомая женщина собирала работы.
Я смотрел на Ринтика, и представлялась мне совершенно отчужденная картина. Вот, сидим мы друг напротив друга, два соперника, два отпрыска старинных орденоносных фамилий, а век за окном, эдак пятнадцатый. И теперь не сидим уж мы за партами, но на конях, и оба, конечно, в доспехах. Конь подо мною тоже почему-то весь в доспехах. Наверное, так надо. Потом я осторожно опускаю забрало, и поднимаю тяжеленное копье, но мне ни капельки не тяжело, потому что так надо. Внимательно всматриваюсь в лицо соперника сквозь тонкую прорезь забрала. Луч яркого солнца скользит по шлему, а вокруг на трибунах скандирует народ. И тут раздается небесный хлопок в ладоши, Ринтик мчится на меня с тем же самым выражением лица, как в детстве, когда подговаривал меня против брата. Откуда-то я знаю какое выражение приняло его коварное лицо там, внутри металлического цилиндра. Я тоже готов помчаться стремглав, но конь ни с места. Я пронзаю его шпорами, но он даже не шелохнется. "Ладно", - думаю, - "Ринтик, только подберись поближе, я тебе задам". И правда, только он подъезжает ко мне, как конь мой вскакивает на дыбы, и вздымает меня над корчащимся от ужаса Ринтиком. Тут я мощным ударом выбиваю его из седла, и Ринтик валится прямо на песок поверженный и посрамленный.
Я даже руки крест-накрест сложил, чтобы мечталось приятнее. И снова раздался хлопок.
- Все, господа студенты! На этом наша с вами работа завершена, попрошу вернуться к занятиям.
С самого детства я был не то чтобы медлительным, скорее рассудительным, и пальчиком трогал чай, проверяя его температуру, чтобы не обжечься. Когда мама рассказывала об этом за праздничным столом, все хохотали. Ринтик встал первым, и вышел, пока я не успел опомниться. Минуту спустя я вышел за Ринтиком вслед.


20.
Мама выгладила белую, как саван рубашку, и повесила на ручку шифоньера. На другой дверце висели отглаженные по стрелкам брюки, но ими занимался отец - такие вещи он маме не доверял. Нет, она прекрасно справлялась со стрелками разной сложности, как и всякая хорошая хозяйка, просто отец, будучи в армии, достиг в этом деле совершенства, и не упускал случая продемонстрировать свой талант.
Холодное утро прокралось в дом, забралось под одеяло. С дрожью в теле я поднялся еще до будильника. Вот и все! Через час страшный суд. Это обстоятельство не давало заснуть, и я пробарахтался в жиже беспокойной дремы до рассвета. Чувствовал себя, конечно, паршиво, глаза опухли. Как ни пытался, я не мог выдавить ком из горла, позавтракать не удалось. Пальцы, как будто покрылись корочкой льда. Из окна за мной наблюдало хмурое небо. Вдалеке за домами расстилались поля, на которые исподлобья глядело солнце, кое-где пробившее толщу грозовых туч. Тяжелым грузом небо давило на плечи, когда я вышел из дома, и направился в гетто. Каждый мой шаг сопровождался громким ударом сердца, и мощным толчком крови внутри тысяч вен, от чего по телу разносился еще больший холод, а в глазах темнело.
В запаске кто-то был. Я подошел, поздоровался. Пацаны из параллели и несколько девчонок. Я тоже решил покурить, чего крайне не хотелось делать, но так я мог оттянуть хотя бы несколько мгновений до того, как сложу голову на плахе.
На мое крайнее удивление школа была пуста. Никого. Гулкие шаги раздавались по просторным коридорам, на лестницах царила пустота, возле учительской тоже ни души. Я совсем запутался. В голову лезли всякие непотребные мысли, вроде того, что люди исчезли, и остался я один, как у Рэя Брэдбери. Оно, конечно, интересно: можно ходить где захочется, открывать любые двери, но очень уж тоскливо. Неужели, я все напутал, и педсовет не сегодня? Это невозможно! В мое сознание жестоко вгрызалось слово "отсев", я смело шел на страшный суд, а в подарок - пустота коридоров. Точно какому-то школьному богу я не угодил, и он решил выкинуть фокус, разыграть неожиданный трюк. Посидев немного на подоконнике, я решил не гневить судьбу, и отправился прямиком к директрисе.
Я и раньше должен был догадаться, что директрису мне найти не удастся. Школьный бог продолжал свои штучки.
- Что-то хотел, Доронин? – спросила секретарь в огромных очках.
За последний месяц даже секретарь стала называть меня по фамилии.
- Мне бы справку, что я здесь учусь.
- Рубь давай, - сказала секретарь, и вынула из ящика стола готовые бланки справок.
Пока она вписывала мои данные в бланк, я все пытался сформулировать мой главный вопрос. Для чего я попросил у нее эту справку, я и сам не понимал.
- А что же педсовет?.. Не будет его? – наконец решился я спросить.
- Доронин, ты что? – усмехнулась секретарь. – Ты, вроде бы, чаще остальных тут бываешь, а дел не знаешь.
- Каких, в смысле, дел? – не понял я.
- Ну, как же каких?.. Заседание педагогического совета решили проводить в актовом зале. Доронин, ты чего меня дуришь тут, как будто не в курсе?
От ловкого движения головы очки ее съехали на кончик носа, обнажив хитрый прищур красивых все же глаз.
- А я и вправду не в курсе, - признался я, - да и справку мне...
- Как же ты не в курсе, когда родители твои были на этом самом педсовете, и долго беседовали со всеми учителями? Как же не знаешь-то, Доронин?
Секретарь махнула на меня рукой, как на фокусника, который облажался в процессе выступления. Однажды я был свидетелем такого фиаско, когда из рукава фокусника выпало все, что минуту назад волшебным образом исчезло из рук. Все зрители тогда громко потешались над бедным кудесником-неумехой, а мне было жаль.
- А когда же был педсовет? – расстроился я.
- Утром, Доронин, утром, час назад закончился.
- Так в десять же начало! - воскликнул обманутый я.
- В во-семь. И все, на тебе справку, не морочь мне голову, иди, готовься к выпускному. Сегодня вечером выпускной! Помнишь? – посмеялась секретарь. – И все, прощай, Доронин.
Хлопнула дверь за спиной. Неизвестное количество времени я простоял, как вкопанный, ошарашенный новостью. Как же все это было подло. Ведь я не прятался, я честно шел на эту битву с открытым забралом, хотя и понимал, что никакой битвы и быть не могло, а лишь казнь. Только казнь. И что теперь?.. Родители там были! Что им наговорили?! Голова, как будто кружилась. Значит, я спал, когда решалась судьба, и коварные родители при всем присутствовали, а меня никто не позвал! Обман! Предатели! Но почему она сказала: "Прощай, Доронин?!" Ясно. Это конец.
Надломленный и опустошенный, я очутился на подоконнике. И снова никого. Только пустота коридора тяжело навалилась.
Больше мне не жить.


21.
Я лежал на кровати, уткнувшись носом в привычный угол, образованный из складок покрывала и холода ровной стены. Насколько хватало сил держался, чтобы не зарыдать. Обеими руками хватался за вершину айсберга, стараясь удержаться, и не сорваться в ледяной мрак все прибывающего океана. Этот океан, казалось, вот-вот должен захлестнуть меня, и навсегда укрыть под толщею черной воды. Именно так ощущалось пространства вокруг. Оно раскачивалось из стороны в сторону, стараясь стряхнуть меня с вершины.
Я решил, что слишком много выстрадал. Но вокруг, в целом мире было полно людей, чьи судьбы гораздо ожесточеннее, и чьи беды, уже не умещавшиеся в сердце, все продолжали обрушиваться на ни в чем не повинных. И вот тогда я заключил, что нельзя и мыслить о том, что наши страдания самые страшные, что нет в мире никого жалостливее и несчастнее нас, и что Создатель, кем бы или чем бы он ни был, отвернулся.
Занятно, что все произошло именно в этот день - день выпускного бала, когда мы все, все, кто столько лет уже провел в застенках гетто, должны были, по обещанию директрисы, "забыть на свете обо всем и кружиться в прощальном вальсе уходящего детства". Однако то, что выпало здесь пережить, поддается лишь самому мрачному описанию. Об этом невозможно было забыть тогда, невозможно забыть и теперь.
От мыслей таких становилось до того тоскливо, что просто лежать на месте не удалось. Отец никогда не держал дома ничего спиртного, и я, обшарив все шкафы, проклинал его за это. А если бы в тот момент мне на глаза попалось запрятанное в тайнике оружие (скажем, охотничье ружье), то выпускной бал приобрел бы статус прощального в самом буквальном смысле. Я беспредельно ненавидел гетто: его флаги, его законы, принципы, правила, лживых людишек, испачканных лестью с ног до головы. Я презирал того самого школьного бога, который так бессовестно смеялся теперь надо мною, и каждого, кто хоть раз прикоснулся к ужасающим стенам его храма. Ненависть эта ела меня изнутри, и я чувствовал, как сердцу становилось все горячее.
Чтобы совсем не впасть в отчаяние я попытался думать о чем-то совсем далеком. И только я вспомнил про запрятанную за электрощитом в подъезде пачку сигарет, как захотелось затянуться, вдохнуть всеми легкими никотиновую иллюзию свободы. А если зажать сигарету между большим и средним пальцами, то можно вообразить себя аристократом, графом каким-нибудь или писателем, пусть никому неизвестным, зато очень даровитым. Почему-то именно такие непризнанные никем гении располагают к себе мое воображение.
Часы сообщили о начале шестого. Там, наверное, уже собирались на праздник: все гнилье подтягивалось точно по адресу. В полумраке комнаты я угадывал тени предсмертных призраков, которые кружили теперь надо мною. Жить мне оставалось всего ничего, да и не хотелось, в общем.
Внезапным взрывом раздалась по квартире телефонная трель. Варианта было два: либо я поднимаю трубку, и натыкаюсь на кого бы то ни было, обреченного на страшные мои истерические ругательства, либо в течение нескольких секунд упоенно расшибаю пластмассовый телефон о стену. Ту самую стену, к которой однажды так бесстыдно поставили мою шестиструнную музу. На табло генератора случайных чисел выпал вариант номер раз, и я, сглотнув наболевшее, поднял трубку чудом уцелевшего аппарата.
- Андрюха, мы уже здесь. Ты где сам-то? - сказал взбудораженным голосом Лимон.
- А... Где вы здесь? - не понял я.
- Возле школы твоей. Выходи давай, разгружать аппаратуру поможешь.
В своем горьком отчаянии я позабыл, что у нас выступление на "самом долгожданном празднике для школьников". Довольная гримаса дьяволенка тут же растянулась ехидной улыбкой по лицу. Захотелось пожить еще немного, хотя бы до конца этой песни.
Через несколько минут я был на месте. Для начала смотался в актовый зал, разыскал худрука. Получив заветный ключ от двери черного хода, быстренько помог ребятам разгрузиться. Стали настраиваться. В зале было непривычно пусто. Весь зал был наш, и только звукорежиссер немного разбавлял атмосферу дружеского междусобойчика.
- Адрюша, вы куда? – поинтересовалась Гавриловна, встретив нас с Крюгером на лестнице.
- Вот, знакомьтесь, - игнорируя вопрос, затараторил я, - это наш худрук Марья Гавриловна, - рукой я показал на Марью Гавриловну, - а это наш гитарист Ильдар, - показал на Крюгера.
- Ну что ж, очень приятно. Но когда же мы будем...
Что там она говорила дальше, привести не могу, поскольку дернул Крюгера за рукав, и мы без оглядки понеслись по бетонным ступеням вниз.
Мы курили в запаске. Сквозь плохо зашторенные окна я смотрел на одноклассников и одноклассниц, и учеников других девятых классов. Все собрались в рекреации первого этажа. От их улыбок в горле повело легкой тошнотой. Длинные бальные, и чуть ли не свадебные платья вперемешку с экстремально короткими подолами обтягивающих юбок, едва прикрывавших гениталии. Мальчишки были тоже хороши: все, как один, в очень строгих солидных смокингах, великоватых и не очень, чаще мешковатых, с прическами, зализанными гелем. Что ж, пример с Трубы брала вся гимназия, и популярность его не угасала даже во время отсутствия. Я видел, как по коридору проплыла Жанночка Снегирь, и как все расступились перед нею, уступая дорогу олицетворению чистоты и непорочности гимназии. Жанночка вошла в двери, которые вели к главной лестнице, и весь расфуфыренный народ вместе с родителями потянулся за нею в актовый зал. Приближалась официальная часть - церемония вручения аттестатов.
Мне было все равно, где на тот момент находились родители. Может быть, они даже видели меня в запаске, курящего с Крюгером. Чего мне было опасаться? Ниже падать некуда.
Крюгера я проводил до дверей, чтобы тот не заблудился в бесконечности витиеватых переходов и лестниц, к которым я и сам никак не мог поначалу привыкнуть, а сам устроился на подоконнике. Грохот аплодисментов гулко раздавался в коридорах опустевшего гетто. Я сидел один на один с собою под сводами высоченных потолков. Вспоминал, как впервые меня привел сюда отец. Тогда все казалось иначе. А еще раньше, когда и дверей-то никаких тут не было, мы с пацанами до самой ночи носились по недостроенным этажам, и казалось мне, что нет большего рая на земле, кроме этой четырехэтажки. Тут я посмотрел на пол. Вся рекреация выложена мрамором. И вот через эти самые двери забежал я тогда со всего лету на только что положенные куски серого мрамора. Помню, как под ногами из щелей вылезал еще свежий невзявшийся цемент, и как я влетел ботинком в целое корыто раствора. Ботинок в нем так и остался, а охранник, гроза всех пацанов с окрестных дворов, привел меня тогда за руку домой, и отдал на растерзание родителям. Я так и шагал до дома в одном ботинке, и надо мной смеялся весь двор. Ох, и задали же мы потом этому охраннику...
Ну вот, все затихли. Сейчас, значит, к микрофону выйдет наша Директриса Великая с улыбкой, как у крокодила, в смысле ширины, а не в смысле зубов. Хотя, если бы у меня было мерило кровожадности, думаю, что эти два создания еще долго тягались бы меж собой. Точно, она. Наверняка, Жанночка Снегирь уже раскрыла свой мерзкий блокнот, и демонстративно строчит с лицом серьезного журналиста. Уф, как же хорошо мне сидеть здесь одному вдалеке от этих господ.
... Охранник получил прозвище Шумахер за то, что никому не удавалось от него удрать. Мы выследили его. С работы он уходил рано утром, направлялся прямиком домой в соседний квартал. Мы были ровно того возраста, когда мир еще не делился на "верхних" и "нижних", на "чертей" и "пацанов", и можно было гулять где угодно. Через два дня квартира злополучного охранника завоняла страшными выбросами сероводорода. А все потому, что яйца, украденные из холодильника мамки Бутуса, затухли под дерматиновой обшивкой двери Шумахера, влитые туда через тонкие иглы медицинских шприцов. Весь двор тогда меня зауважал...
Ну вот, началось. Зазвучал-таки Школьный вальс, заплясали десятиклассницы из студии танца, которую вела наша худрук. За это она получала различную похвалу, а, главное, доступ к дорогущей аппаратуре гимназии. Секретом было, пожалуй, только для всезнающей директрисы, что худрук поздним пятничным вечером вывозила всю аппаратуру из школы, и сдавала ее в аренду городскому диско-бару на выходные. Однажды побывав там, я тщательно осмотрел колонки и пульт ди-джея, и точно убедился в правдивости слухов.
Я сидел на подоконнике. Я сидел у надгробия своего собственного. Что-то прощальное еле слышно звенело в воздухе, и, казалось, от каждого звука по воздуху расплывались круги. Из дверей актового зала тянуло ароматом притворного счастья. Сквозь мутный целлофан отчужденности мне виделась чудная картина, как среди всего этого сборища обнаруживается, вдруг, волшебник, вроде того, что я видел в стопудово хитовом фильме «Mortal Combat», и волшебник этот обязательно должен быть в белой блестящей шляпе с огромными полями, из-под которой едва заметен его необыкновенный взгляд. Встает волшебник в древних одеяниях, и взмахом его рук весь собравшийся народ преображается. Заклинание звучит так: «Фальшивая улыбка скривись!». И тут картина меняется: довольная публика в красивых костюмах и бальных платьях с растянутыми во все лицо улыбками, уродски кривят свои разнузданные притворством и лестью рты. Так и сидит «честной» народ со страшенными перекошенными ртами, слюни до пупука. А пуще остальных «за правду» страдает Директриса Великая – ее лицо и вовсе повело куда-то в сторону, скрутило в тряпку, и стоит она, как прежде, у микрофона, и плачет по ее очарованию кунсткамера не менее великого Петра Великого.
От такого комикса стало по-настоящему весело, я так засмеялся, что смех расколол тишину, и отозвался многократным эхом. Я вынул пачку сигарет, положил ее рядом с собой на подоконник, задрал ногу на батарею, и закурил. Пару минут задумчиво всматривался в тяжелые клубы дыма, которые сначала мчали вверх, а после медленно оседали, укутывая собою пространство. Вот оно… как быстро рушится невидимая тонкая нить железного, казалось бы, запрета. Сквозь сигаретный дым я видел флаг, поруганный, свергнутый флаг гетто. В этом коридоре, где я нашел такой удобный подоконник, не допускалось даже прислоняться к стенам с их дорогим покрытием под мрамор. От всей души я угостил дорогое покрытие смачным плевком. Тоска понемногу унималась, и, в конце концов, спокойно где-то улеглась. 
Однако средоточие напряжения витало среди этажей. От этого электричества изображение шло рябью, и я услышал приближение шагов в глубинах коридора. Наверное, шел палач. Однообразие его поступи сменялось кратковременными остановками – он всюду меня искал… но из угла выглянул Ринтик. Он появился здесь не случайно, он, как и палач, искал именно меня.
- Андрюша, ты чего здесь?
- Я же просил не называть меня Андрюшей, - не глядя на него, тихо вымолвил я, и выпустил дым.
Ринтик насупился. Как медведь переступал с ноги на ногу, и смотрел в пол. Виноватость его движений я угадал сразу.
- Чего пришел-то? – спросил я.
- Андрюша, ты…
Я сверкнул глазами.
- Андрей, - исправился Ринтик, - прости меня… по-жа-луй-ста, - последнее слово он выдавил из горла сквозь приступы рыдания и всхлипываний. Ладонями он закрыл лицо. Я видел, как меж пальцев сочилась влага слез, которых стало сразу много.
- Не говори ерунды, ладно, - рассердился я, - тут каждому – свое, и не мне тебя прощать.
- Андрюша, прости меня за инглиш.
Я не хотел его слушать, и только курил в сторону.
- Андрюша, прости меня за олимпиаду.
- Какую олимпиаду? - не понял я.
- По инглишу, - снова повторил Ринтик, и снова разрыдался. – Это все мой отец, это все он придумал.
- Да говори ты толком! Что придумал?
- А ты что, не знаешь что ли? – он вылупился на меня в недоумении.
Школьный бог, все-таки, существовал, и никак не мог натешиться. Похоже, что все вокруг, кроме меня чего-то про меня знали.
- Это все отец, всех он подговорил, даже денег заплатил.
Я молчал и никак не мог въехать. По школе эхом раздавались стенания.
- Ринтик, ты меня че, на слезу распедалить собрался?! - обернулся я. - Рассказывай по прядку, кого твой отец подговорил и за что заплатил.
- Андрюша, ты только не думай, что это я, это все он.
Ринтик еще раз всхлипнул, потом утерся кулаком, и стал говорить.
- Мой отец помешался на олимпиадах. Он сказал, что мы, Фатхутдиновы, должны, во что бы то ни стало, взять первое место. Ты же знаешь, Андрюша, как важны баллы при поступлении в институ?
- Знаю. Дальше.
- Еще он сказал, что мы, Фатхутдиновы, должны превзойти Дорониных, понимаешь?.. Ну вот, он и подговорил завуча и училку по инглишу поменять обложки наших с тобой тетрадей. Кхы-кхы. Они это за деньги сделали. На самом деле победила твоя работа, Ан-дрю-ша, - снова страдальчески разрыдался Ринтик.
Мой мозг раскололся пополам. Я чувствовал себя вдвойне, втройне обманутым. Я не мог объяснить даже самому себе, кем и каким образом я был втянут в грязную авантюру, отвратительный злой розыгрыш палачей триклятого гетто. Я выкинул окурок, не помню куда, потом встал перед Ринтиком во весь рост.
- Не бей меня, Андрюша, я сам только сегодня узнал, когда наших родителей на страшный суд вызвали, на коми-сси-ю.
- Комиссию? – спросил я.
- Ну да... та, что нас тестировала. Это ведь они проверяли работы по олимпиаде, и они же устроили срез для нас с тобой в кабинете директрисы. Я наделал кучу ошибок, а ты – ни одной. А потом сравнили почерк. Прости, Ан-дрю-ша.
Он все ныл и ныл.
- Ты только не бей меня, Андрюша. Хочешь, я на колени встану, чтобы ты меня простил?
Всем телом он потянулся вниз, подгибая свои тощие, отвратительно дрожащие ноги. И тут же обеими руками я подхватил его омерзительную рожу, и поднял вверх.
- Я хочу знать только одно.
Я глядел в его зареванные глаза.
- Скажи, ты попал под отсев?
Ринтик сначала конвульсивно закивал, а потом отрицательно замотал головой.
- Нет? - возмутился я.
- Нет.
- Но как?
- Оте... оте-ц…
- Снова отец договорился?!
- Да.
Я просто отвернулся и ушел, оставил его одного рыдать в пустом коридоре.
- Андрюша, там тебя все ищут, - раздалось за спиной, - Марья Гавриловна скоро объявит твое выступление.
Я отправился в актовый зал. Ветер справедливости и свободы обдувал лицо, и глаза мои, раскрытые настежь чему-то неизбежно надвигавшемуся, как будто слезились.
Ребята ждали у дверей, готовые и настроенные.
- Ну что, "Школьный вальс", Андрюха? – подмигнул мне Крюгер, и все засмеялись.
Парни пропустили меня вперед, и я отворил высокие двери. Мы вошли в праздничную обитель, которая еще несколько часов назад служила укрытием беспощадной расправы страшного суда. Все было готово к выступлению. На обеих руках я нес над собою инструмент, чтобы без препятствий преодолеть путь к сцене, который лежал через весь переполненный зал. За мной тянулись ребята: Крюгер, за ним Лимон, потом Макс. Я шел под прицелами десятков восторженных глаз. Я был первопроходцем-флагманом, который ворвался в святилище гетто под стягом свободы, и казалось мне, будто не гитара вовсе, но знамя анархии весело развевалось в моих руках.
- Сегодня праздник, - начал я в микрофон, и ликования тут же умолкли. – Мы всех поздравляем!
Зал взорвался аплодисментами. В первом ряду, прямо передо мной восседала директриса. Она обернулась к Марье Гавриловне, подарила одобряющий взгляд.
- Сегодня, как все мы знаем, в этом зале происходило страшное... отсев, - продолжил я после паузы.
Зал сразу вымер. Многие сверлили меня глазами, многие схватились за головы.
- Так вот, для начала позвольте представиться, перед вами рок-группа «Посев»!
Почему-то я представлял, что тут снова грянут аплодисменты. Однако в полной тишине я обратился к ребятам, которые были готовы играть, и ждали, когда Макс начнет свои традиционные четыре удара.
- Парни, вальс отменяется, - прошептал я. – Давайте ту, что с Трубой репетировали.
- В смысле отменяется? – как всегда возмутился Крюгер.
Но возмущаться было поздно, Макс уже начал наше с Трубой сочинение. Лимон легко перестроил синтезатор, и по залу разлилась приятная мелодия, которая вскоре сменилась жестким ритмом и пронзительным соло Крюгера. В зал я даже не хотел смотреть. Ребята играли с душой, отдаваясь делу, и так легко, как это могут профессионалы или виртуозы. Но они еще не знали, что на музыку я положил текст, и вопреки их ожиданиям, вышел к микрофону.
Текст был мой. Странно, стихи мне давались весьма нелегко, но быстро, а над текстом для песни я работал несколько недель: примерял каждое слово, прицеливался к каждому образу, обнажая клыки. Из него рвалось наружу то самое сокровенное посвящение гетто, режиму гетто, программе математического угнетения всего живого в гетто, а также свободе, которая изнутри разрушала все его границы. Мелькнуло несколько фотовспышек. Со сцены я наблюдал потерянные лица худрука и директрисы. Вдалеке, на самом заднем ряду, я увидел родителей, но ничего уже не могло смутить или ранить меня.
В тот вечер мне почти удалось стать волшебником в белой шляпе – рты скривились действительно. Одна за другой отпадали челюсти, а кто-то даже сумел вслушаться в текст, и ехидненько скалился, озираясь по сторонам, и глядел мне в глаза с одобрением и благодарностью. 


22.
Нас загрузили в автобус, и в нем вывезли за город на майдан, где по плану мы должны были встретить рассвет.
По окончании выпускного бала многие молодые люди, столкнувшись с хитрой застежкой бюстгальтера, так и целуются до рассвета. Я не хотел ни с кем быть. Мне опротивел человек, как жанр, опротивело его общество. Незаметно для всех я покинул веселую компанию подпитых, несущих чушь подростков, и пробрался к склону холма, к которому вела довольно хорошо проторенная тропа. Гитара в руке не была обузой, и в какие-то минуты я взобрался на холм, затем на следующий холм повыше, и приблизился к последнему, самому высокому уровню. Обернулся. Внизу оставалась лежать площадь майдана, убранная для праздника разноцветными лентами, гирляндами, букетами цветов. Цветы, как главный символ всего праздника, были тоже искусственными. Там внизу, расположившись в беседках, балагурили почуявшие свободу, вечно скованные и загнанные, мои одноклассники и одноклассницы, которые под действием алкоголя брались учить друг друга жизни, в точности повторяя родительские заветы.
Вот из таких и получаются "дипломаты", как дядя Умид, чьи жизненные идеалы умещаются в одной лишь идее: не подмажешь - не поедешь.
При этих мыслях по душе пронеслось нечто среднее между стыдливостью за причастность к их миру и жгучим осадком отвращения. Я поморщился, отвернулся. Осмотрел затаившую дыхание вершину. Первые лучи скользили по склону, и только в редких местах под кочками ничтожной дрожащей тенью еще лежал страх моей прежней жизни. Я шел к вершине, и теней этих становилось все меньше. Жалкие и ненужные, они оставались лежать позади в низине, а вскоре и вовсе исчезли. 
Ничего мне не было жаль. Ничего не хотелось взять с собою. И восхождение мое в равной степени озарялось пробивающим тьму, огненным светом нового дня.
Я впервые здесь очутился. Эта высота всегда казалась настолько запредельной, что я и полагать не мог на нее взойти. Теперь я точно знал: возможно все, когда в мыслях огонь, когда пламя в сердце.
Я стоял на вершине, сжимал гитару в руке, и пьян был от счастья. По-новому мне виделся мир в алом свете восходящей зари. Что-то тяжелое, давящее и ненужное оставил я там, внизу, и юный ветер свободы трепал мои кудри, чуть слышно отзывался в струнах, приятно щипал роговицы глаз.
Я стоял на вершине, и мне хотелось плакать, омовением чистых слез отмыть запятнанную ложью совесть. Я смотрел вниз. У подножия холма в низине лежал постылый, опротивевший мне город, чьи улицы в этот час были еще пусты, и я свободно разглядывал его анатомию. Вдалеке курился неспящий цементный завод, наводя мрачный облик окраины промзоны. Кроме промышленной, там находилась и самая настоящая тюремная зона. С высоты я разглядывал город: видел озеро и котлован, куда ездил купаться на велике, и в котором однажды его утопил; видел лесопосадку, где мальчишки с вражеского соседнего двора прятали петарды, а я бесстрашно ликвидировал склад боеприпасов противника путем разведения костра, и раскрасил унылое вечернее небо праздничным салютом; видел МЦ, островок свободы, с недавних пор ставший для меня вторым домом. А еще я разглядел серого цвета, удручающего вида страшные корпусы гетто, которые даже отсюда казались исполнены панического нервоза и бесконечного страха за завтрашний день. С каждым биением сердца, вздрагиванием пульса, с каждым глотком свежего ветра я чувствовал, как падали вниз, с грохотом рушились его неодолимые границы. Оковы сами расцепили свои хищные челюсти, с жалким звоном сорвались с вершины холма, и затихли где-то внизу.
Тем временем солнце почти взошло. Я поднял руки, и широко распростер их, словно обнимая огромный огненный шар. Мои веки сомкнулись. Ветер мгновенно пробрался под рубаху, и, пронзив всего меня насквозь, выдувал все прежнее, как комья пыли, скопившиеся за годы. Весь я вытянулся ему навстречу, и как будто нырнул в огромное озеро раскинувшегося у подножия пейзажа, и только так же поигрывал мною теплый юный, почти июньский ветер свободы. Начиналась иная, быть может, взрослая жизнь.
В мои раскрытые навстречу свободе глаза ворвалось ослепительное солнце. И в спелости этой мне ясно явилось, что границы гетто не оканчиваются школьным забором, они гораздо шире, и куда бы мы не шли – всюду они, и неизвестно никому есть ли, вообще, им предел. Всем нам, похоже, отсюда еще долго не выбраться.


ПРОЛОГ

Через два дня родителей снова вызвали к директрисе. Им сообщили, что приказом областной педагогической комиссии я был вновь восстановлен на обучение. Повлияла не только неожиданно свалившаяся на голову победа в олимпиаде - в гимназию пришло благодарственное письмо моим родителям и педагогам. Дело в том, что, когда в школу приезжали музыканты, после концерта я передал им небольшую подборку стихов, среди которых был и тот самый «Реквием», написанный под впечатлениями от трагедии, устроенной террористами-смертниками. Стихи имели дерзость не затеряться, и проникли в толстый литературный альманах. Кроме того, «Реквием» победил в конкурсе молодых поэтов не старше восемнадцати лет, пишущих на русском языке. Его еще несколько раз издали в столице нашего края городе К. Для достоверности привожу стихотворение в конце главы.
Труба живет теперь в неизвестном мне далеком городе со своим отцом. Отчим коммерсант устроил в их квартире склад наркотиков. Цапа и Кабан заставили Ринтика отвести их тогда к Трубе домой, и ограбили склад, унеся почти всю наркоту. Недолго думая, мать отправила Трубу к отцу, а после избиения новоиспеченным мужем сама написала заявление в милицию, и немедленно скрылась. Так что блестящего коммерсанта поймали, осудили, и законопатили на долгие годы вместе с Цапой и Кабаном.
Ринтик по определению не мог оставаться мне товарищем. Под отсев он, конечно же, ни разу не попал, а дядя Умид водил его за ручку еще много лет. Он окончательно подсадил обоих сыновей на иглу собственного восприятия мира, и теперь они марионеточно трясли головами, поддакивая. Фатхутдиновы тех пор стали для нас запретной темой. С дядей Умидом отец не разговаривал уже никогда.
Зотов, по слухам, попал в колонию. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Белоручка-умничка Жанночка Снегирь забеременела в конце десятого класса от заезжей в наш городок столичной поп-звезды, чье имя по известным причинам выдать не могу.
Оставшиеся два года обучения в гимназии описывать не берусь. В общем-то, ничего интересного. Быть может, я просто стал старше. Могу только сказать, что в свете событий родители дали мне почти полную свободу выбора, и вплотную взялись за Машку, чем я не мог не воспользоваться, и все это время играл в «ДНК», пописывая стихи и тексты для песен.
Спустя два года границы гетто рухнули уже навсегда. Не теряя ни дня, ни часа, ни минуты, я уехал из ненавистного мне города в столицу К. Успешно сдав экзамены в лингвистический университет, я продолжал свои литературно-музыкальные труды, мечтая поехать в Англию на родину Шекспира, «Битлз», и обожаемого мною Йена Кертиса.


РЕКВИЕМ
 И мглою бед неотразимых
 Грядущий день заволокло.
  Вл. Соловьев
1
Время стонет террором,
Дни уже сочтены;
Кроет терпенье позором
Стены великой страны.
Кровью закат заалеет,
Но утро будет ясней;
Кто этот мир согреет?
Где сегодня теплей?
Мимо прокуренных кухонь
Проносятся злобные хаки,
И, словно цепные собаки,
Сжигают их пьяную удаль;
Души, как тонкие доски,
Тлят, издавая вой,
И где-то слышны отголоски
Третьей мировой.

2
Младенец спит, но сон тревожен,
Он видит в комнате отца.
Его отец, увы, безбожен:
Он в выборе неосторожен,
В нем - бес свирепого борца.
За дверью крики, драки, стоны…
Малыш не спит. Малыш убит.
Разбиты вдребезги иконы,
И только груды серых плит.
Рассвет. Природа оживает,
Но погибает мир людской,
И дьявол первый день справляет
Третьей мировой.

3
Поэт Иосиф пишет что-то,
Но светлый мир его сожжен,
Как тот младенец из пролета
Огнем и смертью поражен.
Он ищет тщетно лист бумаги,
А где найти его в огне?..
Но нет, огонь силен лишь в драке,
А здесь бессилен он вполне.
Безумца строки видит небо,
Но скоро треснет и оно,
А те, кто верил, верил слепо,
Они уже спаслись давно.
И лишь Иосиф задержался,
Чтоб довершить рассудок свой.
Он только плакал, он не дрался,
Он – жертва третьей мировой.

КОНЕЦ


Рецензии