Мария из Магдалы. Супруга Иисуса

   Прекрасна она всегда и у всех, даже когда ненавидима как женщина. Предания церковные сообщают, что Мария из Магдалы была молода, красива и, увы, вела грешную жизнь. Простите, отцы церкви, видящие в женщине сосуд греха; трудно мужчине, не растерявшему молодость и пыл, не отвлеченному от неё учением вашим, забыть, как она прекрасна. Огнём её тела и светом её души живём, она – наша мать, сестра, жена и подруга…
   Чем мы руководствовались мы, авторы, когда рассказали о ней, как о подруге Христа? Логикой: не мог быть мужчина-иудей Учителем, каким Иисус был, не познав женщину, не будучи женат. Так не бывало в те времена, и если в Евангелиях этого нет, значит… значит, их подвергли цензуре (а это было сделано официально, когда имеющиеся предания об Иисусе разделили на истинные и апокрифические, далеко не всегда руководствуясь стремлением к истине как высшей цели).
   Что касается нас, мы руководствовались ещё апокрифическим Евангелием от Марии. Свидетельством великого Леонардо да Винчи: его «Тайной вечерей», где не мужчина отнюдь, но женщина справа от Учителя! Черты лица, овал, волосы, плечи! Тот самый «любимый ученик», и будущий апостол Петр, как описывают, возмущен был тем, как часто Иисус целовал именно эти губы! Почему бы и нет, почему не «послушать»  да Винчи? Разве опровергнуто мнение о том, что художник был масоном высшего посвящения, а, следовательно, человеком, знающим Нечто, причастным тайн?        Руководствовались также «Священной загадкой» авторов Майкла Байджента, Ричарда Лея; Генри Линкольна. Интереснейшее исследование. Как и работа отечественного автора, Руслана Хазарзара…
   Мы отдаем себе отчет в том, что перечисленные нами источники, как и другие, о которых мы уже не говорим, сами по себе являются литературой специфической. Это не беллетристика, которую читают все, и стар, и млад.  Потому проблем, хотя бы у учёных, не возникает. Когда же информация выплескивается на страницы романа, когда на читателя оказывается эмоциональное воздействие, когда те, перед которыми он склонялся как перед богами, оказываются вдруг живыми людьми, может возникнуть чувство протеста. Тем более, если работа становится бестселлером, как это случилось с «Кодом да Винчи» Дэна Брауна. Писатель просто украл данные из «Священной загадки», и это не очень красиво. Но проблемы с церковью, в лоне которой он вырос, возникли у него вовсе не потому, что он нарушил одну из заповедей…
   Мы искренне просим людей верующих и воцерковленных: не читайте! Мы уважаем ваше мнение, и просим вас не мешать нам – иметь свое. У нас нет намерения оскорбить вас.
   И обращаемся с просьбой ко всем, и верующим, и атеистам, помните: «Спаситель любил её…».
 


        Глава 1. Мария.

     Одно из значений её имени – "возвышенная". Такой она и была. Но в жизни её ждало немало горького, и другое значение имени, а именно – "горечь", определило её судьбу.
     Её звали Марией , не особо задумываясь, какой стороне её женской сущности  соответствует имя. Какое это имело значение для окружающих? По-арамейски это звучало как Мариам, в галилейском произношении Мирйам, а привычнее для нас прозвучит "Мария из Магдалы Галилейской", "Мария Магдалеянка". Она была подругой Иисуса, которому суждено было стать Богом. И вот это последнее действительно имеет значение, и тогда все смысловые оттенки её имени приобретают особый интерес, и самоё это имя – аромат... А жаль, что только рядом с именем Иисуса её имя обретает плоть и кровь, и перестаёт быть именем одной из сотен тысяч. Она заслужила большего, прекраснейшая из женщин.
     «Четырнадцать лет мне было всего, когда меня отдали в Храм. Что я понимала тогда в этом? Мама говорила, что мне очень повезло. Она радовалась, что я такая красивая! Марфа – не дурнушка, но не такая красивая. Правда, она младше, но уже сейчас видно, ей до меня далеко! Да и во всем городе не найдешь такую, как я, говорила моя мама. Наша семья не из  последних, но Главная Жрица выбрала меня не потому, что мы состоятельны. Мама рассказывала любопытствующим соседкам, как Жрица взяла меня за подбородок, и долго смотрела в моё лицо. Я зажмурила глаза, потому что боялась. Слишком красивой и ухоженной была эта женщина, и даже мне, ещё ребенку, была ощутима властность, веявшая отнеё. Она не походила ни на одну из знакомых мне женщин. Сейчас, умудрённая опытом, я бы сказала – ничего материнского, ни капли материнского не было в ней. Вот что отличало её ото всех. Долго и безмолвно она смотрела на мое лицо. Потом произнесла:
     – Прекрасна!.. Какое совершенное творение, о Великая Мать!.. Открой глаза, дитя, посмотри на меня!..
     Это мгновение я запомнила на всю жизнь, и не нуждалась в бесконечных пересказах матери. Я открыла глаза, ибо как бы я ни боялась, не подчиниться этому голосу было невозможно.
     И жрица Ашторет заглянула мне в глаза. У нее были огромные, карие, с поволокой очи на бледном лице. Пронизывающие до самой глубины души, выворачивающие наизнанку. Даже сейчас, когда всё позади, и я ничего уже не боюсь, предстать перед этой Женщиной с её взглядом я бы не хотела. Так много лет подряд это было самым суровым наказанием для меня – выдерживать испытующий, строгий взгляд Главной Жрицы, а ведь наказаний помимо этого, и каких, было немало...
     – Глаза цвета изумруда, цвета морской волны, пронизанной солнцем, такие светлые и прозрачные, – вполголоса проговорила Жрица. – И это при тёмных до черноты волосах... И ты вовсе не смуглая, девочка моя, как здешние жители, кожа у тебя светлая...
     – Были ли у девочки краски, и сколько месяцев назад это началось? – вдруг прервав свой монолог, свой разговор обо мне с самой собой, обратилась Жрица к моей матери.
     Мама выглядела крайне растерянной и какой-то жалкой, заискивающей. Это потом, рассказывая в лицах обо всём соседям, она стала такой гордой и довольной. А сейчас, стоя перед Главной Жрицей, она лепетала что-то про то, что вот уже почти год у меня бывают положенные истечения, но были и перерывы, и она не знает, с чем это связано. Быть может, жрицы Ашторет подскажут, что было причиной...
     – Если она войдет в Храм, это не твоя забота, женщина, – холодно перебила её Главная Жрица. Я пришлю за ней, и укажу благоприятный день её встречи с Великой Матерью. Попрощайтесь надолго, я дам вам время. Потом вы не увидите её много лет. Я настаиваю на этом. Жрица Великой Матери не нуждается в иной матери, кроме Неё. И у нее появятся другие сестры. Прощай!
     Она повернулась к нам спиной и величественно удалилась. Мать бросилась ко мне, плакала, целовала. Сквозь слезы убеждала меня, что я счастливая, удачливая. А мое сердце трепетало от самого настоящего ужаса. Я поняла, что прощаюсь с домом, родными и близкими, надолго, быть может, навсегда. Что же здесь хорошего? Помню, я тогда страшно завидовала Марфе. Пусть уж лучше она была бы красивая и удачливая, а я оставалась бы дома. С отцом, Лазарем и мамой.
     Потом, несмотря на все мои слёзы, и просьбы, и отчаяние, благоприятный день для встречи с Великой Матерью настал. Когда я шла к Храму, оставленная всеми своими родными, в руках у меня была кроваво-красная роза. То был символ, которого я ещё не понимала. Я несла эту розу в Храм, на ступенях которого мне предстояло потерять свою девственную кровь, а вместе с этим пустяком – и юность, и многие радости жизни. В обмен на мужскую любовь, на нелегкое служение мужским мимолетным страстям.
     Но розы я всё равно люблю. Их чарующий, кружащий голову аромат, их красные и охряно-жёлтые лепестки. Они напоминают мне наш дом, сад, в котором прошло столько счастливых мгновений моего детства. Я представляю себя розой, еще не раскрывшейся навстречу солнцу, с капельками росы на красных лепестках. И лишь одному человеку, которого я люблю, удалось раскрыть эти лепестки, распахнуть их. Лишь одному удалось увидеть сердцевину цветка... Я знаю, что это неправда. Но это не мешает мне любить розы. И мечтать.
     А вот воспоминания о Храме я не люблю. Они омыты слезами моего детства, слезами неисчислимых обид и разочарований. Красота моя была ловушкой прежде всего для меня, и захлопнулась эта ловушка в день, когда я переступила порог Храма как ученица. А уж потом она стала ловушкой для мужчин, но не раньше того, как меня научили подчиняться, покоряться, чтобы стать царицей. Марфа восхищается моему умению одним взглядом бросить мужчину к ногам, одним поворотом плеча. Движение, поступь, речь – тут всё  важно. Это только сестрице с её наивностью кажется, что всё свершается в одно мгновение. Я-то знаю, что от первого заинтересованного взгляда до падения мужчины в мои объятия, даже если всё свершается в один день, лежит целая пропасть ухищрений. Моих, конечно.
     Да и потом, когда всё свершилось, следует удержать мужчину в руках Великой Матери, чтобы он приходил к ней раз за разом. Это потруднее, пожалуй, чем вызвать первое опьянение страстью. Твое тело – вот её руки. Он должен запомнить это тело как величайшее из своих наслаждений, чтобы потом день за днем, ночь за ночью, вспоминать в телесной дрожи все его изгибы, выпуклости, впадины, всю его женскую слабость и силу. Пусть покрывается потом, пусть его руки дрожат, когда он не то что увидит, а просто вспомнит тебя. И тут, в этом искусстве, если все говорят, что нет тебе равных, это означает не только природную красоту. Это – потрясающая выучка. Здесь и каждодневные упражнения тела в гибкости, от которых так ноют мышцы. И погружение ума в философию, от самых простых до сложных её форм, изобретённых умнейшими мужчинами. Которые при этом все равно остались мужчинами. А значит, стремящимися к нашим объятиям животными. Ах, дурочка-сестрица, пройти бы тебе все семь ступеней обучения и посвящения. От первой, когда ты, ещё девочка, отдаешь своё сокровище на ступенях Храма грубому скоту, пожелавшему тебя, во имя Великой Матери. Это очень больно, и очень страшно, поверь. Главное – стыдно, хотя бы весь мир пытался уверитьтебя, что это честь, оказанная Матерью. Потом отдать тебя в руки храмовых рабов, когда ты уже кое-чему обучена, и заставить совокупляться под пристальными взглядами жриц, да ещё под их обсуждение каждой позы,каждого твоего движения. Этот гордый  взмах головой, который тебе так нравится, когда мои волосы взмывают вверх, словно крыло птицы... Рассказать тебе, как я ему научилась? Да нет, не стоит, злобствовать я не стану. Ты не повинна в моих познаниях, равно как и в бедах. Твой чистый свет засияет однажды, уже очень скоро, для избранного, одного-единственного, покровительственно и нежно относящегося к тебе мужчины. И это твоё счастье.
     Впрочем, мне тоже не на что жаловаться. Чтобы стать такой, как есть, пришлось поплакать. Но сегодня я одна значу больше, чем вся моя семья, да и жители всего нашего города. Я – гордость Храма, взрастившего меня. Я – предмет зависти множества женщин и устремлений множества мужчин. И я сама выбираю тех, кто вместе со мной, познавая моё тело, приходит к Матери в священном совокуплении. Я давно уже знаю, что не все мужчины – скоты, и помню ночи блаженства в объятиях тех, кто избран Ею, кто понимает. Меня не ограничивают в выборе подаренных Матери в моем лице украшений, и я не стеснена в средствах. Я могу выбирать города для проживания, людей для общения. Двери многих высоких домов распахнутся жрице Ашторет так широко, как она пожелает. "Священной", "отделённой для  работы" зовут меня люди.
     Мама, будь она ещё жива, гордилась бы мной. Но не отец, нет. Я помню их разговор с матерью накануне моего ухода в Храм. Отец волновался, и возвышал свой голос, мама оправдывалась и наступала. Я многого не поняла тогда. Почему речь шла о "чистых" и "нечистых", я не знала. Отец упоминал заветы Моисея, которого чтил.
     "Не будет храмовой проститутки среди дочерей Израиля", "Бог не терпит разврата", – вот его слова. Он убеждал мать, и убеждал долго. Потом, видимо, устав бороться, а был он человеком мягким и добрым, сдался.
     – Поступай как знаешь, Козби, – сказал он, и голос его дрожал. Ты знаешь, мне трудно противиться тем, кого я люблю. Для меня одна главная драгоценность в этой жизни – наша семья. Я жил по слову Его всю мою прежнюю жизнь, я знал, что "оставит мужчина отца и мать своих, и прилепится к жене своей, и станут они единым телом" . Ты – словно мидианитянки , губящие свой собственный народ, совращающие Израиль пагубной страстью к чуждым ему богам. Я не буду твоим Пинхасом , и дочь поступит по слову твоему. Но мне трудно с этим смириться, и это грех, который я свершу ради тебя. Ты повинна в нём не меньше, чем я. Я буду ждать расплаты с этого дня...
     И мать, а вслед за ней и отец, ушли рано. Иногда я думаю, что моя жизнь в Храме тому причиной. Правда, я стала задумываться об этом недавно. Не стоит лгать себе самой, совсем недавно. После той встречи, которая занозой устроилась в моем сердце и мешает жить. Мешает исполнять работу, для которой я была отделена Великой Матерью.
     Во многих случайностях нашей жизни бывают виноваты те, кого мы чтим близкими людьми. Не стань жена Хузы, домоправителя Ирода, моей подругой, не случилось бы и этой странной встречи. Но Иоанна ею стала, и в этом нет моей вины или заслуги. Ни до того, ни после я не делала попытки сближаться с женщинами. Жизнь в Храме делает женщину такой одинокой, каждая из твоих спутниц – соперница, твой худший враг. Это понимание быстро входит в плоть и кровь, после первых дней в доме Матери, где пышным цветом расцветают доносительство, взаимная ненависть, ложь и клевета. Может, не стоило бы отделять женщин, собирая их в одном месте с такой узкой целью – привлекать к ним как можно больше мужчин? Это не делает их лучше, право, а будит всё  самое непривлекательное в них.
Наша первая встреча с Иоанной случилась давно. Я тогда уже прошла первые ступени посвящения, и уже не служила первой утехой усталых путников, но жизнь моя всё ещё была тяжела, и много в ней было грубого, а порой и страшного. Тот день был моим несчастливым днём женской слабости. Несмотря на лечение травами, которое  было применено ко мне Главной Жрицей, прекрасной врачевательницей, накануне истечений я всё ещё страдала болями, и меня терзали слабость, необычайная склонность к слезам, иногда – обмороки. Словом, если Главной Жрице и удалось добиться постоянства истечений, то они всё ещё оставались для меня немалым испытанием. Но кого это могло интересовать в тот день? Предстояла церемония оплакивания прекрасного Возлюбленного Великой Матери Богов.
Под звуки флейт, барабанный бой и крики евнухов-жрецов в день, называемый Кровавым, мы шли через весь город к Храму, плача и разрывая на себе одежды, распустив волосы по плечам, царапая лицо ногтями, взывая к Возлюбленному, умоляя Его вернуться к Матери, тоскующей по нему, мечтающей остудить своё пылающее лоно Его ласками… В день всеобщего траура могла ли я пожаловаться на личную беду и остаться вне этого моря слёз и экстаза? И я пошла вместе со всеми – молча, закусив от напряжения и боли нижнюю губу, едва сдерживая тошноту, шатаясь от слабости – благо, это могло считаться признаком овладевшего мною горя...
На подступах к Храму нас окружила толпа вконец обезумевших людей. Бой кимвалов и визг флейт достигли пика. Кружились в священном танце жрецы, возбуждаясь всё  более этой дикой музыкой, кружились и трясли головой, волосы их развевались. Потеряв чувствительность к боли, наносили себе раны глиняными черепками и ножами, забрызгивая нас своей кровью. И в толпе нашлись подобные смельчаки, и они были также в крови, их развёрстые рты оглушали нас криками. Мир плыл перед моими глазами, двоился, троился, покрывался пеленой. В толпе, окружавшей нас, мне не хватало воздуха, он почти не поступал в легкие, а поступавший – обжигал раскаленным жаром. Я была недалека от обморока, когда чья-то рука выхватила меня из людского водоворота, потащила за собой, не давая сопротивляться, очень настойчиво, но совсем не  грубо.
     Я почувствовала, как меня посадили на ступени и прислонили к холодной стене в каком-то тенистом проулке. Потом плеснули в лицо водой. Медленно и неохотно я открыла глаза, потому что это требовало собственных усилий, требовало моего возвращения в неласковый мир, а мне так хотелось остаться предметом чьей-то столь нежданной, но приятной заботы. 
     Так я увидела впервые это чистое лицо. Иоанну мало кто считает красивой, ибо у большинства людей представление о красоте – как о чём-то диком, буйном, бросающемся в глаза, завораживающем ... Красива я, красива наша Главная Жрица. Нас провожают глазами мужчины, мы не умеем быть незаметными.
     Но для меня именно лицо Иоанны, обычно неприметное для большинства мужчин, невероятно красиво, поскольку в нём главное – спокойствие и ласка. Даже если Иоанна сердится, то её нежное личико не бывает гневным. Оно скорее сострадающее, словно она пытается понять – как же такое могло случиться, почему? И тут же смена – а чем я могу помочь? Именно с подобным выражением на лице она протягивала мне воду из глиняной фляги, снятой с пояса.
     – Не стоит в подобные дни быть в толпе, – спокойно и буднично стала она выговаривать мне, отчего я сразу почувствовала себя маленькой, но любимой ею девочкой. Особенно, если нездоровится. Ты чуть было не упала, а там смяли бы тебя, затоптали бы ногами. Почему никто не отговорил тебя от участия в шествии? Право, Главная Жрица слишком строга к  вам, рабыням Великой Матери. В Эстер никогда не было мягкости, всегда одна гордыня, и бесконечная строгость... Хорошо ещё, что не только к вам, но и к себе, в справедливости ей не откажешь. Да иначе бы ей и не сделаться Главной...
     Вот так в день всеобщего траура я нежданно обзавелась подругой, которую не просто люблю – я боготворю её. Не потому только, что благодаря своим связям и знакомствам со многими, кто что-либо значит в этом мире, она облегчила мне жизнь. Хотя и это важно. Но только с ней я поняла, какое это счастье – иметь нежную и заботливую мать, могущую уберечь тебя от многих неприятностей. Главное  же – она меня любит, а я до встречи с ней никогда и никем не была любима. Правда, я и не знала, насколько это необходимо мне. Теперь знаю...
     Вот уже несколько лет подряд Иоанна вывозит меня в своё имение на Галилейском море. Кинерет – прекрасная местность, где душа отдыхает от повседневной суеты в общении с водой, солнцем, садами. А главное – в общении с ней, всегда ровной и весёлой, всегда приветливой к людям. С её неистребимым интересом ко всему на свете, к любому явлению жизни.
     Вот последнее обстоятельство и стало причиной встречи, которая не дает мне покоя. Человек этот, называемый Иисусом-мессией, снится мне ночами, я тоскую по нему. Я стану сама искать с ним встречи. Нет нужды, что обычно всё наоборот, и ищут встречи со мной. Хочу приблизиться к нему. Хочу коснуться  его рук – мне кажется, что я излечусь тогда от тоски, от какой-то давней внутренней боли. Хотя само желание видеть его настолько сильно, что тоже причиняет боль. Не умею не то, что объяснить, не умею даже понять, что происходит».

Глава 2. Генисарет.

     Хуза готов для Иоанны на всё. Когда я их вижу рядом, возникает странный для жрицы Ашторет вопрос. Стоит ли быть красивой, если рядом нет мужчины, который тебя так любит? На это следует посмотреть. Когда они рядом, я имею в виду. Оба словно светятся изнутри, как будто в присутствии друг друга внутри у них зажигаются две свечи с ярко-красным пламенем. И в свете этого пламени преображаются их обычные лица, становятся необыкновенными, сияющими, светлыми. Они обмениваются порой такими взглядами, что я испытываю некоторую, мне самой непонятную, зависть. Я справляюсь с этим чувством, столь неблагородным и по существу, и по отношению моему к подруге. Я и сама её люблю, почему же не должен любить Хуза? Брак их уже не молод, они вместе лет пять- шесть. Но детей у них нет, и это их общая печаль. Потому Иоанна живет здесь, в городе, вблизи Храма. Хуза старается почаще бывать у неё, а не во дворце Ирода Антипы, своего хозяина, изобретая самые разные  причины для поездок по стране. Главная Жрица лечит подругу и мужа, и уверена в действенности своего лечения, а главное – убедила в этом и мою Иоанну. Когда так веришь, рано или поздно двери благодати Великой Матери распахнутся перед твоей надеждой. Стучите долго, надеясь, что вам отворят. Часто только это и помогает.
       И всё же каждое новое имя целителя ли, пророка ли, которое достигает ушей Иоанны, вызывает у неё интерес, больший, чем у кого-либо другого. И она разыскивает его. А вдруг? Если не себе, то другим пригодится, она же не терпит, когда рядом кто- то болен, страдает, потерял надежду. Она бежит по зову сердца лечить, спасать, поддерживать...
     Так было этим летом, когда она вновь увезла меня на Генисаретское озеро. В окрестностях шла молва о некоем Иисусе Назорее. Он учил народ, и сотворил несколько чудес, и уже кого- то вылечил от неизлечимой болезни – кто говорил, что слепому отверз очи, кто утверждал, что бесноватого избавил от падучей болезни.
       – Знаешь, Мариам, дороги, по которым мы идем, порой предполагают встречи, и встречи счастливые, – начала она как-то вечером, упомянув об Иисусе. Нам с тобой уже повезло однажды, почему же не дважды?
       – Я пойду с тобой куда угодно, если ты об этом, – отвечала я ей. Хотя не очень- то верю в пророков, которых нынче развелось сверх всякой меры. Священство Й’рушалайима относится к нему крайне плохо, я что- то слышала об этом. Впрочем, эти и нас не жалуют, только справиться не могут, не по зубам им наша древняя вера в Женскую Богиню, слишком она крепка, слишком прочно вошла в кровь...
     – Может, если бы наши мужчины не были столь суровы к нам порой, дорогая, мы не тянулись бы к женской Богине, да простит меня Мать за такое утверждение. Но улыбнёшься иногда какому-нибудь фарисею, а он спешит отвернуться от тебя, как от прокажённой, словно осквернился уже взглядом. Чудаки-ессеи и вовсе отказались от нас, женщин. Мы для них – сосуд греха, вздорные и грешные существа. Отвергнуть женщину и остаться в сиротстве и одиночестве им лучше, нежели иметь дело с плотью. А женщина ведь и есть плоть в чистом виде, и какая прекрасная – достаточно взглянуть на тебя...
       – Ну, тут ты не совсем права. Хуза на меня не смотрит, что в твоём присутствии, что без него, будто я прозрачная; а вот ты для него – плоть, и любимейшая!
       Так мы шутили и болтали с Иоанной накануне этой встречи, перевернувшей мою жизнь. Я посмеивалась над подругой, утверждая, что она испытывает особую страсть к целителям, и на месте Хузы я бы уже волновалась и ревновала. Она говорила, что я сама не прочь провести осмотр здешних красот, в частности мужских, на  предмет покорения. В конце концов было решено, что денег с нас за то, чтобы взглянуть на чудеса Иисуса, не возьмут, и не накажут глупых богатых женщин за проявленное ими любопытство. А потому идти на встречу с этим пророком можно и даже нужно – завтра, с утра.
     Пророки, как я уже отмечала, не вызывают у меня тёплых чувств. Как- то так повелось, поскольку их отношение к нам, жрицам любви, тоже не исполнено понимания и привязанности. Поэтому с утра я встала в настроении особо непокорном. И мой наряд на фоне скромного наряда Иоанны смотрелся ярким пятном. Я закрыла плечи, но рукава платья были прозрачными и подчеркивали рисунок рук, цвет платья был красным, а из-под складок его выглядывала чёрная полупрозрачная юбка, наводившая на некоторые мысли. Не стала я набрасывать и покрывала на голову, это удел замужних женщин. Мне, жрице Ашторет, оно не по нраву. Голову мою украсил небольшой и круглый головной убор, напоминающий сеть рыбака, волосы он не закрывает, лишь слегка придерживает – зачем мне скрывать свою главную драгоценность, мою гриву, которой позавидовали бы и кони из конюшни Антипы. Так утверждает Хуза, а он коней этих холит и лелеет. На шею я уложила три ряда черных гагатовых бус, перевязала складки платья вокруг талии широким черным поясом. Словом, Иоанна, терпеливая и кроткая, одетая в тёмное, почти чёрное платье безо всяких украшений, закрытая до самых пяток, только головой покачала. Но упрекать не стала: она же мудрая, и прекрасно знает, что в этом наши дороги расходятся. Как бы мы ни любили друг друга, но ей в жизни следует быть женой любимого мужа, скромной и берегущей себя для него одного. Я – предмет вожделения многих мужчин, источник страстей. Это – самая тёмная сторона Великой Матери, самая загадочная, и привлекательная при этом. Соответствовать своему призванию – мой удел. Соответствовать своему – её. Мы просто две стороны женского начала, и нам очень повезло, что мы любим и понимаем друг друга.
     Обычно же эти стороны враждуют друг с другом. Кому, как не мне, знать это, я привыкла к ненавидящим женским взглядам, к злобному перешептыванию обеспокоенных жён за спиной. Думаю, что Иоанне дружба со мной обходится дорого, и немало упреков и предсказаний о том, что она непременно будет обманута, выслушала моя подруга. Я говорила уже, что перед жрицей Ашторет открываются многие двери, но забыла упомянуть, что чаще всего их распахивают мужчины. Женщины, не боящиеся широко открытых дверей – редкие существа, жемчужины среди множества камней на дороге. Они не боятся моего соперничества с собой, ибо сами прекрасны и уверены в себе. Они предполагают благородство и во мне, поскольку не лишены его сами. Иоанна мне верит, как верит и мужу, искренне её любящему. В присутствии Хузы я стараюсь быть тихой и незаметной. И одетой как серая мышь. Удивительно, что он разглядел мои волосы, и хоть слова его были мне приятны, с тех пор в дни его приездов я тем более тщательно их закрываю, словно примерная жена. Но сегодня – не тот случай! Сегодня можно быть самой собой, я сегодня – грешница, развратница и разрушительница. Пусть это будет видно. Всё равно Иоанна берёт двух крепких рабов с собой для нашей охраны. Обидеть нас будет трудно, а смотреть – пусть себе смотрят! Разве не для того я была отделена Великой Матерью, чтобы будить в мужчине – мужчину?!
     Как ни рано мы встали в этот день, но к началу зрелища опоздали. Возможно, из-за моих длительных сборов – ну и что? Кто сказал, что надо бежать спозаранку на берег Генисарета, чтобы взглянуть на некоего Иисуса в первую же минуту появления его на берегу? Не слишком ли великая честь этому Мессии бедняков и грешников, как о нём говорят? Другое дело, что не  мы одни пришли взглянуть на чудеса, и берег был заполнен стоящими, сидящими и лежащими на песке людьми. Сам проповедник провозглашал слова своего учения с лодки, привязанной длинной веревкой к маленькой пристани. Видимо, на земле ему места уже не нашлось. Иоанна огорчалась, что мы ничего толком не увидим и не услышим. И она была права. Если мы хотели стать участницами действа, следовало принять меры. Я подозвала раба, Каспара, и, отдав ему приказ, покрепче ухватила под руку начавшую было сопротивляться подругу.
       Ухмыляющийся Каспар, на пару со вторым рабом, стал расталкивать и раздвигать толпу. Недовольным их поведением всякого рода рыбакам, крестьянам и прочим детям земли, – а здесь их было  большинство, – нахальный раб шипел в лицо: "Дорогу Йохане эшет Куза, супруге домоправителя господина нашего, Ирода Антипы!" Ему пришлось раздать пару пинков и пощёчин, прежде чем мы достигли берега, что доставило великое удовольствие этому униженному судьбой существу. Так обычно и бывает, нет большего счастья у раба, чем унизить другого. А Иоанна, прикрыв лицо покрывалом, едва передвигалась, увлекаемая мной, и ей-то, моей возвышенной подруге, было стыдно за используемое преимущество своего положения. В таком порядке мы дошли до самого берега, и здесь присели, свесив ноги чуть ли не в воду. Рабы встали за спиной у нас, вызвав недовольство окружающих. Впрочем, оно быстро погасло при виде обернувшегося Каспара с его варварским лицом и нелепой ухмылкой. Каждый, кто эту ухмылку видел, понимал, что перед ним создание ограниченное и способное в силу этой ограниченности на многое.
    Теперь, когда я добилась своего, пусть даже таким путём, не одобряемым едва дышащей от привлеченного к ней всеобщего внимания Иоанной, следовало оглядеться. Мне казалось, что не  заметить нашего появления  Мессия не мог, оно было достаточно громким. Но, тем не менее, он его не заметил. Он не притворялся, не делал вид, что не обратил на нас внимания. Весь его облик выдавал какую-то совершенную искренность, и было очевидно, что человек этот не солжёт. Ни словом, ни поступком. Я несколько лет подряд смотрю на Иоанну, я знаю, что говорю. Есть такие чудные люди на свете, живущие в своем, отделённом от прочих, мире. Иисус был проникнут тем, что говорил в данную минуту, настолько, что нас не увидел. Он стоял в своей лодке так, словно был один на всём свете. И говорил он себе. Или тому, чьим светом был проникнут. Он обращался к Небесам, и называл эти Небеса так: "Авва, Отче!" Отцом своим Небесным называл он грозного и порой ревниво-злобного, на мой взгляд, а он небеспристрастен, мой женский взгляд, Бога праотцев Израиля. И в этом было столько нежности, столько любви, преданности, даже страсти, что сердце моё невольно забилось сильней. Страсть, даже если она не относится к нам самим, невольно задевает душу, увлекает, иначе почему бы возникало у меня то чувство зависти к Иоанне, о котором я уже говорила?
       Но вскоре я успокоилась. Не знаю, что должны были понимать дети земли, рыбаки и крестьяне, в том, о чём дальше заговорил Иисус. Говорил он притчами, языком, как будто доступным простому народу. Но смысл этих притч разгадать было довольно сложно, мне приходилось напрягаться, и я видела, как сходятся брови на лице Иоанны, и взгляд её делается несколько отрешенным. А это у подруги верный признак задумчивости и попыток найти ответы на нелегкие вопросы.
    – Вот вышел сеятель сеять. И когда он сеял, иное упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то. Иное упало на места каменистые, где немного было земли, потому что земля была неглубока. Когда же взошло солнце, увяло и, как не имело корня, засохло. Иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его. Иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, а другое в шестьдесят, иное же в тридцать. Кто имеет уши слышать, да слышит!
       В общем, мне вполне понятно. Это он о своём учении, которое нам излагает. Кому-то, кто всё понял и воспринял как нужно, обещает стократную награду, а такие, как я, вероятно, – зерно, упавшее на дороге. И мысль его не взойдёт в наших душах... Из всего этого я вынесла утешение: уши у меня, по крайней мере, есть, и они слышат. Буду слушать дальше, посмотрим, что получится...
     А  в окружении этого Учителя далеко не все с ушами. Мальчик, что сидит с ним в лодке, время от времени подгребая веслом, чтобы не удаляться от берега, верёвка-то длинная, этот мальчик скорее глазаст. С ушами же у него плохо. Поскольку вот уже несколько мгновений подряд он изучает мою грудь во всех подробностях. Могу предсказать: когда дело дойдет до нижней юбки с её прозрачностью, а судя по его интересу ко мне, это рано или поздно случится, глаза его загорятся, а уши окончательно оглохнут. С того места, где они плавают, ему откроется многое, о чём не догадывается Учитель.
        – Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своём. Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушёл. Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы... Придя же, рабы домовладыки сказали ему: «Господин! Не доброе ли семя ты сеял на поле твоём? Откуда же на нём плевелы?» Он же сказал им: «враг человек сделал это». А рабы сказали ему: «Хочешь ли, мы пойдем, выберем их?» Но он сказал: «нет; чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы. Оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в связки, чтобы сжечь их; а пшеницу уберите в житницу мою» .
     В этой притче я поняла немного, но достаточно, чтобы почувствовать: с такими, как я, в Царстве Небесном разберутся легко и просто. Повяжут в снопы, и сожгут, как сжигают плевелы. Ну почему все эти пророки так добры к  нам, так милосердны? Между тем мальчик в лодке оглох, как я и предсказывала. Хорошо, если не свалится в воду, и я же опять останусь виноватой во всём...
       – Царство Небесное подобно зерну горчичному, которое человек взял и посеял на поле своём, которое, хотя меньше всех семян, но, когда вырастет, бывает больше всех злаков и становится деревом, так что прилетают птицы небесные и укрываются в ветвях его ...
     О, Великая Мать! Неужели я пришла сюда затем, чтобы узнать, как растут пшеничные, горчичные и прочие зёрна, как им мешают плевелы, и как со всем этим бороться... Ну моё ли это дело! От нечего делать и от душевной тоски я улыбнулась мальчику так нежно, как только могла. Всем своим видом он показывал готовность плыть, лететь, ползти ко мне. Но из лодки, теперь уже к глубокому моему сожалению, так и не выпал, было бы  хоть какое развлечение...
       Громкий плач раздался на берегу, отчаянный, навзрыд, пронзающий сердце насквозь. Он сменился каким-то диким, неестественным хохотом. В опасной близости от нас забился в судорогах человек, бросились врассыпную в стороны от него перепуганные люди. Мы с Иоанной застыли на месте, не в силах двигаться от страха. Каспар со вторым рабом куда-то исчезли, и мы оказались с ней одни рядом с бесноватым. Подруга прижалась к плечу, я слышала бешеный стук её сердца, сливавшийся с моим...
       Тело бесноватого вдруг изогнулось дугой и застыло в таком положении. А на мою голову опустилась чья-то рука.
       – Не бойся, теперь ничего больше не бойся. – сказал Он глубоким и нежным голосом, где-то над головой. Снова в этом голосе была страсть, тронувшая меня. А ведь притчи Он пересказывал совсем по-другому, скучным, проповедническим тоном. Ещё Он провел рукой по моим волосам. Раз, и другой, словно уже имел на это право, словно не в первый раз доводилось Ему так успокаивать меня в моем страхе. И покой воцарился в моей душе, только потом, когда он отвёл руку, стало томить сожаление, что отвёл.
       Иисус стоял над бесноватым, стоял и смотрел. Развевались по ветерку его светлые, с рыжиной, волосы. Зеленые глаза исследовали пронзительно, с пониманием, выгнутое дугой, неестественно приподнятое над землёй тело молодого человека лет не более двадцати, с красивыми, нежными чертами лица. Одет был последний не как крестьянин или рыбак, одежда скорее выдавала в нём горожанина, и горожанина из весьма состоятельной семьи. И когда к ногам Иисуса бросился некто, по-видимому, отец юноши, и обнимая его колени, стал умолять об излечении, я разглядела в его лице черты человека мыслящего и услышала речь отнюдь не простую. Но дело не в этом. Здесь повсюду много больных – расслабленных, калек, одержимых бесом, и приводит их надежда избавиться от своих недугов посредством целебных источников, изобилующих на берегах Генисарета. Среди них много и бедных, и богатых, ведь болезни не щадят людей по этому признаку, хватает их и у тех, и у других. Вот и Хуза купил для жены дом и сад, и в жару она отдыхает и лечится именно в этом благословенном месте. Странно было другое. Слыша мольбы несчастного отца, внимая им, Иисус сам словно светлел лицом, выпрямлялся. Было такое впечатление, словно он становился выше ростом, как бывает с людьми, вдруг поверившими в себя. Он склонился к бесноватому, провёл рукой по его лицу, потом по груди, животу, ногам. Я ощутила в этом движении, как сильна мужская рука, что дарит покой и утешение слабым. Вместе с тем, какой нежной она становится, когда Иисус исцеляет! Под волшебной этой рукой тело бесноватого расслабилось, опустилось на песок. И вновь раздался голос, исполненный той же силы и нежности, что присуща его рукам, завораживающе действующий на меня.
       – Дерзай, чадо! Прощаются тебе грехи твои. Встань и иди в дом твой.
       Невозможно описать словами потрясение, какое я испытала через некоторое время, когда бесноватый открыл глаза. Не сразу, медленно, но верно возвращался он в этот мир, и лицо его принимало осмысленное выражение. Он приподнялся и присел. Заливался слезами осчастливленный отец, которому Иисус тихо шептал о чём-то. Юноша встал, разминая мышцы, оглядел пространство перед собой. Общее внимание смутило его, и он, подчиняясь словам Иисуса, развернулся и пошёл.
       Ещё не успели умолкнуть вздохи, удивленные вскрики и пересуды, когда к Иисусу приблизился другой человек, среднего возраста, и откинул складки одежды с руки, обнажив её по плечо. Вновь отшатнулась приблизившаяся было к Иисусу толпа. Розовато-жёлтые пятна на руке просителя выдавали проказу. Кланяясь Иисусу, прокажённый сказал:
       – Господи! Если хочешь, можешь меня очистить.
       – Хочу, очистись! – раздался  в ответ уверенный, волшебный голос. И снова Иисус провёл рукой по руке больного. Это казалось немыслимым, невероятным – он ничего не боялся, даже этой ужасной болезни, болезни отверженных, отброшенных обществом людей. Появись в этой толпе хищный зверь, желающий растерзать, убить, разгрызть наши тела, и то он не вызвал бы, скорее всего, того ужаса и отвращения, какое питают к больным проказой их здоровые соплеменники. Ибо проказа заразна, и разделяет целые семьи, выгоняя за порог дома отцов, матерей, и даже некогда любимых детей, если их коснулся бич Божий.
       Здесь же, на наших глазах, исчезали, растворялись ужасные пятна, уходили в небытие. Я была как во сне, берег уплывал от меня, наверное, я плакала, а по лицу подруги, я увидела мельком, уж точно катились крупные горошины-слёзы. Обняв за плечи просителя, смотря ему прямо в глаза, Иисус что-то шептал ему, но я уже не слышала, что – слишком большим было моё потрясение и  восхищение происходящим, а голос, который уже не забыть никогда, – слишком тихим, предназначенным лишь для исцеляемого.
       – Иди, и как ты веровал, да будет тебе! – сказал потом громко Мессия, убрав свои руки с плеч бывшего прокажённого. Смотри, никому не сказывай; но пойди, покажи себя священнику и принеси дар, какой повелел Моисей, во свидетельство ему.
       Потом Он снова ушел в свою лодку, и уплыл со своими учениками куда-то, оставив нас на берегу – оглушенных, одурманенных, плачущих от восторга. Каспар всё-таки увел нас с берега, он, трусливый негодяй, появился возник рядом с нами, когда всё закончилось. В другое время он получил бы от меня заслуженную оплеуху, но теперь было не до этого. Надо было унести свой потрясенный разум домой, и попробовать осмыслить, понять, что же всё это значит. Так мы с Иоанной и поступили, а потом был длинный, долгий вечер, и много разговоров, посвящённых, конечно, прежде всего, тому, как  Иоанне встать однажды на его пути со своим горем, чтобы и её коснулась Благодать, ниспосланная Ему...

Глава 3. Мария и Иисус.

    Всю мою женскую хитрость вложила я в устройство встречи Иисуса с Иоанной. Вот уже несколько дней подряд он проповедовал на нашем берегу, но оставаться здесь навсегда вряд ли собирался, он никогда не задерживается больше недели в определённом месте. Да и потом, посудите сами, разве могла моя скромная подруга придти к Нему на залитый солнцем берег Генисарета, и признаться на виду у множества людей в желании иметь ребенка? Самое естественное, самое прекрасное желание женской души, но как озвучить его в толпе? Да ведь и сама толпа состоит из одних мужчин, женских лиц тут единицы. Молчаливые, закутанные в покрывала фигуры, и ни одна из них не обнажает своих язв прилюдно, не протягивает болящих рук, ног, прочих частей тела, не просит ни о чём. И вовсе не потому, что не болеет. Сколько их приходит к нам, в дни храмовых праздников и в обычные дни, заливаясь слезами у ног Матери, прося об исцелении, о даровании здоровья. Главная жрица многое знает о женском теле, и не справляясь сама с потоком просительниц, и нас обучила многим тайнам. Мы делаем, что можем. Высчитать дни, благоприятные для сношений и последующей беременности, напротив, указать дни, когда можно отдаваться мужчине без опасения забеременеть, составить мазь, которая предохранит от беременности во дни, когда сношения этому благоприятствуют – это те обычные знания, которые необходимы жрице в её собственной жизни. Без этих пустяков она и сама не проживет.
       Но мы умеем куда больше. Измученная в юности своей болезненными истечениями, я теперь могу облегчить жизнь многим молоденьким девушкам. Мои отвары и настои восстановят постоянство истечений, снимут боль, возвратят настроение. Женщины в возрасте с их вспыльчивостью, доходящей до склок, до ненависти, ненависти взаимной – их собственной, отягощенной к тому же ненавистью к ним домашних, часто приходят ко мне. Я действительно могу подарить им вкус к жизни. Могу помочь и их стареющим мужьям, с их впервые пошатнувшейся мужской силой, это вовсе не окончательный приговор, как им самим кажется в их печали. Словом, даже я, не говоря уж о Главной Жрице, могу многое. Но ведь нас так мало, а знания наши тайные, и не могут быть передаваемы, а только лишь используемы нами. Мы не можем помочь всем, и пожалеть всех. Да не все к нам и придут, так много тех, кто давно отрёкся от женской Матери Богов, кто в безумии своём склоняется лишь перед мужским, гневным, грозным, мстительным и ревнивым Богом. Как будто это вообще возможно – существование только мужского начала в этой жизни. Какой это был бы однобокий и странный мир! Но эти чудаки-фарисеи, многие из них, во всяком случае, боятся женщины как огня. Лишив её притягательности и таинственности, отняв у неё древнюю силу, созидающее, благотворное женское начало, оставили ей одну лишь заботу – деторождение. А сами занялись личным спасением, просветлением своей души. Прежде чем предстать перед Богом, душа должна освободиться от плоти. И ведь освобождаются, несчастные! Отвращают глаза от звёзд, от красоты любимых, и совершенствуются, совершенствуются. И всё дальше отодвигают подруг в женскую половину дома, туда, где лишь забота о детях, о еде, об одежде... Убогими растут сыновья у женщин, оттеснённых мужчинами от самого существа жизни. Трусливыми. Злобными.
     А сами женщины? Почему такое отношение к собственному прекрасному, чудесно устроенному телу? Телу, в котором зарождается новая жизнь, и которое только поэтому уже должно быть обречено на поклонение и любовь! На каждодневную заботу о нём, между всем прочим. А они стесняются собственных тел. К чему далеко ходить за примером. Иоанна мудра, но скромность её превосходит пределы разумного. Или, может быть, пределы моего понимания, понимания жрицы женской Богини. Главная Жрица, внимательно подвергнув тайному и глубокому осмотру тело подруги, установила интересную подробность. Орган деторождения у Иоанны расположен особым образом, и подобное расположение для возникновения беременности требует и принятия определенных поз при сношении. Благоприятней, чтобы при сношении мужчина был сзади, так звучал её приговор. Я не оговорилась – приговор! Ибо Иоанна, которая нежно любит мужа, Иоанна, любимая им до сердечной боли, Иоанна, живущая в браке шесть лет, в течение полугода не могла поговорить с мужем об этом. Понадобилось всё мое терпение, весь мой запас уговоров и упреков, чтобы слегка сдвинуть с места эту повозку. В этот приезд Хузы она клятвенно обещает ему всё объяснить... Кончится всё тем, что я сама объясню ему всё как следует. Мне не трудно, но не уверена, что Хуза воспримет это так же легко!..
       Итак, встреча с Иисусом. Следовало выяснить, где он живет, где бывает чаще всего со своими проповедями, какими дорогами ходит. На одной из этих дорог в какой-то из дней следовало пересечь его путь, и обратиться со своей просьбой, и придумать слова, в которые будет облечена эта просьба. В свете рассказанного об Иоанне последнее тоже немаловажно... Всё время, пока я искала возможности к самой встрече, подруга взволнованно и  вдохновенно искала слова, с которыми следует обратиться к Иисусу.
       Каспар выяснил у здешних рыбаков, что Его город, в котором он бывает чаще всего, где чаще проповедует – Кфар Нахум . Правда, он живёт, где придётся, там, где его ждут сегодня. Нет ни одного места в этом ли, да и в любом другом городе, где он мог бы указать на человеческое жильё со словами: "Это мой  дом". Один из его последователей, известный книжник, сказал, что пойдет за ним, куда бы Учитель ни пошел. С горечью ответил ему этот странный человек: "Лисицы имеют норы и птицы небесные – гнезда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову" . И как в таком случае его искать? Я засобиралась в Кфар Нахум. Есть там женщина, которая приютит меня, тем более охотно, что я успела насобирать на берегах озера немало трав. Сусанна стареет, тело её теряет былую привлекательность. Она вдова, и состоятельная при этом. Но скромницей её не назовёшь, и встречи с мужчинами по-прежнему составляют немаловажную часть её жизни. Не думаю, что она откажется от привычного месяца лечения, да ещё, если получит возможность провести его дома. Не раз вдова приглашала меня пожить у себя некоторое время, вот я и предоставлю ей эту возможность. Да, придётся разминать тело стареющей грешницы, орошать кожу настоями и смазывать моими мазями, поить её отварами трав... Но это не будет занимать у меня всего дня, да и потом Сусанна неплохая женщина, совсем не злая, скорее весёлая, смешливая. У неё много добрых знакомств в городе, она любительница сплетен, и непременная участница всех событий. Словом, эта женщина – именно то, что нужно.
       Надо сказать, что не только интересы подруги вытащили меня на дорогу в город, пусть цветущий, красивый и с привилегированным положением – он ведь стоит на границе областей двух тетрархов – Ирода Антипы и Ирода Филиппа, и процветает благодаря взиманию пошлин с проходящих через границу и с переправляющихся на лодках, через воды Генисарета. Не хочу лгать себе, я и сама искала встречи с этим человеком. При воспоминании об этом голосе, об этих руках я ощущала непонятную тоску. Я должна была увидеть Его снова, это было необходимо, но зачем? Я и сама этого не знала. Просто сердечная боль гнала меня дальше, всё дальше, в поисках Иисуса, и я шла, подчиняясь ей.
       Иоанна отпустила меня не слишком охотно. Она была одержима мыслью о будущей встрече, но и беспокоилась за меня. Да ведь я уже давно не та девочка, которую она вытащила из храмовой процессии за руку. Теперь взять меня за руку и увести, куда бы то ни было, без моего желания и воли трудно, если вообще возможно. Достаточно было и того, что я согласилась отправиться в путь с четырьмя её рабами и на носилках. Все мои наряды, а также травы и флакончики с их таинственным содержимым устроились со мной в крытых носилках.
       Сусанна не обманула моих ожиданий. С восторгом приняла она не слишком усталую путницу – город ведь вовсе не на краю света от имения Иоанны. Всё то же Галилейское море с его песчаными берегами, всё тот же запах рыбы повсюду. Правда, мне показалось, что лучшие рыбаки в этом городе ловят вовсе не рыбу. Здесь много монет ловится в карманах путников на таможне, и этот промысел приносит куда как больший доход. Но что мне до этого? Я не бедна, могу и заплатить. По этому поводу Сусанна рассказала мне историю. Что за женщина, просто находка! Я не успела ещё и намекнуть о цели своего приезда, а она уже упомянула Его имя в праздной болтовне, и как раз по поводу пошлин.
     Говорят, что по приходе Иисуса в Кфар Нахум со своим учеником, подошли к ученику собиратели дидрахм и сказали: "Учитель ваш не даст ли дидрахмы?" Тот ответил: "Да". А денег у Учителя, по-видимому, не было. У Него состоялся разговор с учеником, и послал Он ученика на Генисарет, сказав: "пойди на море, брось уду, и первую рыбу, которая попадётся, возьми; и, открыв у ней рот, найдёшь статир; возьми его и отдай им за Меня и за себя" . Статир нашелся у первой же рыбы во рту! Ученик не преминул рассказать о чуде каждому, кто встретился на пути. Это предмет споров всех, кто когда-либо забрасывал уду в воды моря от мала до велика.
Сусанна, старая грешница, которая верит только в то, что можно увидеть собственными глазами или потрогать рукой, уверяет, что ничего странного в этом нет. Здешние жители знают рыбку, которая при малейшей тревоге загоняет свой выводок мальков в рот для  безопасности. Они так и называют её – галилейская рыба-мать . Бывает, что вместо мальков рыба-мать хватает то, что блестит, и часто рыбаки находят среди прочего и монеты. Хорошо, я принимаю такое объяснение, но ведь не мог же Он знать, что именно в этот раз, и у первой же рыбки найдется нужная монетка?
Сусанна утверждает, что ученик, его называют Симоном, и он рыбак, мог выловить и не одну рыбку, и ловить в нужном месте... Я не знаю, конечно, всего, но мне, видевшей большие чудеса Иисуса, это маленькое и красивое чудо нравится очень! Здесь, в городе, слава его как чудотворца почти у всех на устах и не оспаривается… Но никто не хочет видеть в нём Пророка, Мессию, несущего им новую волю Бога, как объяснила мне Сусанна. И я тут же вспомнила собственное двойственное отношение к тому, что Он говорил и что делал...
    Одно из наиболее часто посещаемых Им мест – бет-ха-кнессет . Дом собрания построил для иудеев города дружественный им римский центурион. Красивое и величественное строение, но мне в его пределах делать нечего. Здесь – один из домов Бога, чуждого мне по духу, яростно преследующего нас, женщин. Уже вытеснившего Великую Мать из множества сердец. Он и сам не пустит меня на порог своего дома, да и я не пойду к Нему.
        Оставались его ученики. Я нашла их, разыскала дома, в которых Иисус бывает. Чаще всего Он  бывает у Симона – рыбака, у которого вылечил шумную сварливую тёщу. Именно Симон нашел статир во рту у рыбки. И теперь его узнали многие, кто до сих пор не слышал о существовании Кифы. Почему его называют камнем? И действительно ли после своего излечения Иисусом тёща стала удивительно доброй, тихой женщиной, как говорят? А самое главное – ну почему, почему мне так интересно и важно знать всё, что касается Этого человека? Он ведь совсем чужой мне, а исчезни вдруг из моей жизни сегодня – и я умру от тоски...
       Я вызвала в город Иоанну. И настал тот день, когда мы увидели Его одного возле дома Симона-Кифы, на берегу. Никто не мешал Ему в тот час. Он сидел, обняв свои колени, провожая глазами заходящее солнце. Громкие голоса детей неслись из дома. Чайки тосковали над гладью моря. Откуда-то издалека  слышался стук молотка. И, несмотря на всё это, было тихо, очень тихо... В мир сошли тишина и покой, царившие в этом сердце. Хотелось просто подойти, присесть рядом, положить голову на это плечо, разделив тем самым с ним эту тишину, и этот мир, медленно погружающийся во мрак. Вместо этого я вытолкнула вперед Иоанну. И прежде чем она заговорила, прежде чем успела сказать хоть слово своей подготовленной речи, рука её коснулась одежд Иисуса...
       – Кто  коснулся меня? – услышали мы его незабываемый голос.
Как можно ответить на подобный вопрос? Иоанна онемела, да и я вдруг потеряла способность к человеческой речи. Молча стояли мы рядом. Медленно, словно нехотя, он поднялся и развернулся к нам. Наши растерянные лица он имел возможность рассмотреть; мы же, стоявшие против заходящего солнца, вместо лица видели лишь тёмное пятно. Он имел право рассердиться на наше неуместное появление в час отдыха, и что мы могли сказать в своё оправдание, не знаю. У Иоанны была, несомненно, веская причина, захоти он её выслушать. А у меня? Сказать, что я тосковала по Его руке, ласкавшей мои волосы на другом берегу Генисарета? Он, иудей, Он, у которого уже есть ученики и, наверное, они почтительно называют его "равви", станет говорить с женщиной, и какой женщиной – заведомо грешной, недостойной, от которой можно оскверниться?
          – Так кто же из вас коснулся меня? – мягко, совсем не рассерженно сказал Он, видимо, снисходя к нашей растерянности и женской слабости. Мне даже показалось, что Он улыбается.
– Впрочем, я знаю, это ты, – обратился Он к подруге. – Я ощутил твоё желание. Оно огромно, как и твоя вера. Как ты веруешь, да будет тебе. Ты станешь матерью. Не завтра, это не в моих силах, – и я вновь поняла в это мгновение, что Он улыбается.
       И Иоанна, и я продолжали молчать. Ибо Он продолжать поражать наши сердца глубоким видением, настолько глубоким, каким может быть лишь неземное, нечеловеческое видение. Так какое  же – божественное? демоническое?
       И тут я услышала слова, окончательно выбившие у меня почву из-под ног.
          – А ты, женщина в красном? Ты ничего не хочешь от меня?
         В этот вечер я была не в  красном!
          – Трудно не заметить женщину столь редкой красоты, – словно отвечая на мои разбегающиеся мысли, продолжал он. К тому же разогнавшую столько народа, и смутившую моих учеников. Ты была не слишком добра к самому младшему из них, мне казалось, что ты желала бедняге Йоханану выпасть из лодки.
       Это было уже слишком для моей растревоженной души.
       – Кто ты? – вырвался крик. Он вздохнул. И облёк свой ответ в малопонятные слова.
       – Я – сын человеческий... И зовут меня Й’эшуа.

Глава 4. Обручение.

    Все годы, что прошли со времени моего детства, от прихода в Храм и до этих дней, я служила любви. Так говорят люди, и нас, жриц Великой Матери, называют жрицами любви. Я и сама так полагала, но однажды вечером, на берегу моря Галилейского, услышала произнесённые глубоким, звучным голосом слова:
    – Я – сын человеческий, и зовут меня Й’ешуа…
    С этого мгновения я знаю, что люблю. Впервые за всю жизнь, казалось бы, посвященную любви без остатка. Именно с этого мгновения я, которую до сих пор безуспешно, как выяснилось, учили любви много лет, усвоила истину: миром правит  любовь. Во  всяком  случае,  одной  половиной  мира, женской.
    Как рассказать, что произошло между нами там, у дома Симона? Иоанна оставила нас, а я была безумна от счастья, и хоть помню многое, но как-то туманно. Я была как во сне, и запомнила нашу встречу, как запоминают сны – отрывками, путано и сбивчиво. Видно, и Иисус повёл себя как безумец. Иначе почему сбежала от нас моя рассудительная  подруга?
    Он сказал мне, что ждал меня. И знал, что я приду.
    – Ты ещё сама не знаешь этого. Но ты – моя  женщина, Мирйам, – он произнёс моё имя на галилейский лад, певуче. Так называл меня отец, так зовут меня Марфа с Лазарем, и сердце моё откликнулось на собственное имя, как на первую его ласку.
    – Мирйам, – говорил он мне, – тысячелетия могут пройти, прежде чем родится любовь, такая, как наша. Я никогда не любил женщину… Прежде самого себя возлюбил я Господа, а потом – страну, где родился. Я любил своих родных, учеников, и тех, кого вылечил от болезней, а ещё больше – тех, кого не дано было вылечить. Но не женщину. И вот, взгляд мой упал на тебя, на том берегу, а потом мне выпало счастье коснуться твоих волос, вдохнуть твой запах… Знаешь, что я понял тогда? Тысячи раз может любить человек, но лишь один раз он любит. И для меня этот миг настал. Я знаю, кто ты. Мне всё равно, что могут сказать люди с глупыми сердцами. Жизнь – есть жизнь любви, а не ненависти. Научи меня любить, Мирйам… Останься со мной! Я сам отвечу всем тем, кто станет поучать нас с тобою. Я спрошу у них – не гибнет ли род человеческий ото лжи, величайшей лжи? Не нападают ли бесы и болезни на всех праведников…
    Он  называл меня прекраснейшей из женщин, и царицей своей души. Слушать всё это мне было больно. Больно от радости… Как это сочеталось, не знаю. И всё же, так оно и было: счастье захватило меня настолько, что я ощущала головокружение, задыхалась, сердце сорвалось и понеслось биться до резкой боли в груди.
    Великая Мать не обделила меня любовью. Не в первый раз слышала я признания от мужчины. Доводилось и мне отвечать словами, которые шепчет страсть. Но с этим человеком я не могла говорить на языке, выученном в Храме. Всё было настолько важно для меня, что я потеряла дар речи. Судорогой сжимало горло, в глазах стояли не пролившиеся слёзы.
    – Я знаю, – говорил мне он ещё, – удачно жениться столь же трудно, как заставить расступиться воды Красного моря. Для этого нужна бесконечная мудрость Божья. И Он, в своей безграничной милости, позволил мне погрузиться в глубины Торы, чтобы я мог отказаться от брака до того дня, пока не встретил тебя . А ещё – я исходил полмира в поисках истины, учился быть таким, каким стал. Он берёг меня для встречи с тобой, Мирйам. Как мне благодарить Его за это…
    Когда я, наконец, подчинила себе отказывающееся говорить горло, трудный начала я разговор. Чистый, благородный, отмеченный чудесным даром исцеления, человек этот не мог стать моим мужем. «Равви», обращались к нему ученики, и имя его уже становилось известно. Моя любовь была с ним, и давно. Осознала я её сейчас, но разве не у генисаретских вод она начиналась, когда его рука легла на мою бедовую голову… Но ведь любовь эта могла только повредить ему. Что я была в сравнении с ним? Известная многим как блудница, и ими презираемая. Принимаемая охотно ночью на ложе, и отвергаемая днем. Так судили меня люди, и людей этих было – большинство. Ни девственности, ни честного имени не могла я принести ему в дар. Так к чему же жениться? Всё, чего бы он ни захотел от меня, Мириам отдала бы с радостью, но в сумраке ночи, в тайне, дабы не лёг позор на его плечи. Трудно давались мне эти слова, но я произнесла их. Я говорила – и видела, как темнело его лицо.
     – Если бы не Йецер Ха-ра, мужчины не строили бы дома, не женились и не становились отцами детей , Мирйам, – отвечал он мне. И это правда, как ни горько сознавать женскому сердцу такую правду. Но ведь не вся правда, милая. Если бы я любил лишь твоё прекрасное тело, я, быть может, не удержался бы от того, чтобы взять своё, как мужчина. Пусть меня зовут «равви», но я не немощен, и не болен. А ты хороша, как Лилит…
     Краска бросилась мне в лицо, уши запылали. Говорить о некоторых вещах бывает не то чтобы трудно, а скорее опасно. Вот и Иисус, начав говорить об этом… Или это я начала, сказав, что готова выполнить его желания? Не важно. Просто когда он стал говорить об этом, мы оба ощутили нечто. Его глаза остановились на моей груди, потом скользнули ниже. Я видела, как потянулись ко мне его теплые, сильные руки, и испытала желание ощутить их на своих бедрах. Я знаю, он тут же почувствовал это. Было мгновение колебания в его душе. Но он так стиснул кулаки, что, мне кажется, послышался хруст суставов. И даже отступил на шаг назад, подальше.
    Всё это время мы стояли на берегу, друг против друга, и говорили. Лишь теперь я поняла, как глупо всё это. Столько глаз, что увидят своего «равви», говорящим с некой женщиной, которая не сестра и не мать ему, к тому же – молода и красива. Ему нельзя опускаться до подобного, иначе он растеряет своих учеников, почитателей. Лишится уважения простых, часто излишне суровых, но любящих его жителей Кфар Нахума. Что же мы делаем?
    Но договорить следовало, и уж раз зло свершилось, то пусть это закончится сегодня, сейчас. Отказаться дважды от своего счастья я просто не сумею. А вот стоять я уже не могла, ноги не держали. То, что пробежало между нами мгновение назад, кружило мне голову. Я не нашла ничего лучшего, как присесть на песок. Подумав, он опустился невдалеке от меня, долго молчал, глядя своими большими, печальными глазами. Потом заговорил снова.
     – Грешное в этом мире праведно в глазах Божьих. Блудница, которая не ненавидит, славнее праведника, который осуждает. Жив лишь тот, кто не судит других… Забудь, что ты грешница. Так вижу это я, так же чувствуешь и ты, я знаю. Ты же научена в своем Храме тому, что вся твоя жизнь – добро. О чём же мы говорим с тобой сейчас, голубка, когда можно говорить о любви. Скажи, живёт твоё сердце, когда ты любишь?
     И тут же я вдруг представила себе, что будет с моим бедным сердцем, когда я всё же скажу ему «нет» и уйду. Смертью для души стало бы наше расставание. Я знала, что потеряю всё, что мне и было-то нужно на свете. И я ответила ему правдиво:
     – Живет... Когда я не люблю, оно  мертво!
     Он улыбнулся мне. Ах, что это была за улыбка! Она согрела меня, как согревает дитя улыбка матери.
     – Так люби, и не греши, думая, что ты грешна. Любовь спасает, Мирйам. Грех – убить своё сердце в угоду тем, кто осуждает. Не этого хочет Бог.
       Не знаю, чего хотел от меня в тот вечер его Бог. Неужели – моего  счастья?
       – Если ты поверишь мне  в этом, то поймешь и другое. Я не желаю просто связи между нами. Я прошу у тебя посвящения . Ты будешь запретна для других. Это значит – уйдёшь из своего Храма. Ты нужна мне вся. Позволь мне облечь нашу любовь в достоинство.
    – Не всепоглощающего пламени между нами, но Бога, пребывающего с нами, этого ты  хочешь?
    – Как ты умна, голубка! Помнишь, ты появилась на берегу, привлекая взоры, свободная в своих поступках, как свободен ветер или дождь, проливающий капли там, где ему нравится. Ты так легко носишь своё красивое тело, любимая… Ты присела на песок, как сидишь сейчас. Мне трудно объяснить тебе это. Я увидел тебя не глазами, сердцем. Я знал это, казалось, всю жизнь – тебя зовут Мирйам… То, что ты служишь Богине, отгадать было несложно. Красива, и одета так вольно. Но откуда, как не от Бога, было постигнутое мной остальное? Я знаю, что отца и матери у тебя уже нет, что есть ещё брат и сестра…
    Не дрожи, милая, не пугайся. Мне иногда открывается многое о людях, не по моему желанию, просто я знаю, и всё. Это как дела мои, что  называют чудесами… Ты сидела на песке, а я читал твою жизнь. Я прозревал твой ум, и твою красоту, и совершенство тебя, поскольку ум и красота слились в тебе воедино.
    – Что ты ещё знаешь обо мне?
     Вопрос прозвучал испуганно, голос мой дрожал. Он не мог врать, этот человек, которого я так любила. Я и сама слышала многое о нём, но именно слышала. Узнавала, расспрашивала, соединяла в целое… Он же говорил о другом. Ему не нужно было спрашивать, он видел.
    – Не надо бояться, родная. Разным бывает данное Богом от рождения каждому из нас. Тебе он дал красоту и ум. Твоей подруге, что зовётся Иоанна, не правда ли? – доброту. Ты ведь знаешь, что доброта её безгранична, и это – дар Божий. Тебя не пугает это. Не бойся и моего дара. Он больше, чем у других. Он другой. Но я не Бог. Я не всегда умею управлять своим даром, и я много учился, чтобы его развить. Я знаю далеко не всё. Я знаю почему-то, что ты любила отца своего больше, нежели мать. Вот ты опять вздрогнула, голубка. Мне больно, что ты боишься. Ну поверь, я не знаю, как звали отца. И не узнаю, если ты не расскажешь. Или вдруг, когда-нибудь, это придёт ко мне само. Вот я знаю, что, умирая, отец говорил себе, вспоминая тебя: «Не оскверняй дочери твоей, допуская её до блуда». Он считал твоё служение низким, но очень, очень любил тебя, Мирйам!
       Мне всё же  было страшно. Не его я  боялась,  а того, что было  за  ним. Его дара, его  Бога, его судьбы – ну  разве  она  могла быть простой  и  лёгкой у этого человека? А  ведь  он  просил  меня  разделить её! Оставить  всё,  что  было  моей  жизнью  до  сих  пор…
    Солнце уже ушло за море. Ветерок, летящий с моря, принёс с собой прохладу. Мы были одни в целом мире, и он ждал моего ответа. Там, за пределами, очерченными берегом, морем, небом, были люди, и кто-то из них осуждал нас, кто-то радовался. Всё это было неважно в ту минуту. Мне хотелось, чтобы солнце вернулось на небосвод, согрело меня. Казалось, так легче было бы ответить. При свете солнца убегают прочь сомнения и страхи, а вечерняя пора умножает их, разве не так?
    – Дай мне время понять себя… – сказала мне моя душа. – Ты ведь уже знаешь – ваша встреча была неизбежна, и неизбежно тебе быть с ним. Он же выберет сам, как вы будете жить. Он мужчина, и выбор всё же за ним. Дай мне только время свыкнуться с этим. Я не вмещу в себя столько радости и горя – сразу…
    Он вздохнул глубоко. Через мгновение поднялся. Рывком поднял меня с песка за плечи. Не продлил ни мига из тех, что мы могли смотреть друг другу в глаза, стоя так близко друг к другу в сумерках.
    – Пойдём, – сказал он мне почти строго. Но я знала почему-то – он улыбается. – Нас уже ждут.
    Мы пошли в дом, где нас действительно ждали. Моя подруга, молчаливая, раскрасневшаяся и взволнованная. Ещё две женщины, старая и помоложе, но уже расплывшаяся, выглядевшая замученной, уставшей. Обе они были неуловимо схожи, как лицом, так и повадками, как бывает между роднёй. То были тёща и жена Симона, как я узнала позже.
    Мужчин было не менее десяти, и они обступили нас с Иисусом. Я их уже знала, вернее, видела раньше. В тот самый день, когда узнала Его. Иисус взял из рук одного из них деревянную коробочку. Вынул из неё кольцо. Тонкая полоска золота, гладкого, без узора. Он отдал кольцо мне, и произнес положенное:
    – Вот, ты посвящаешься мне в жены этим кольцом по закону Моше и Израиля…
    Иоанн, которому в тот памятный день так и не удалось выпасть из лодки… Это он был хранителем моего кольца. Ему было предсказано сегодня, что я приду. Он собрал учеников для свершения обряда нашего обручения . И теперь он, сбиваясь, запинаясь от смущения, не глядя по сторонам, и уж особенно – в мою сторону! – прочёл благословение на плод виноградной лозы.
    Потом выступил другой. Этот некоторое время смотрел на меня испытующе. С удивлением смотрела и я на него. Ещё одно внешнее сходство, но какое удивительное! Если бы не оттенки цвета кожи, глаз, разница в росте… Как же они похожи с Иисусом! Близнец улыбнулся мне, а я первой опустила глаза. Этому теперь следовало учиться, и как можно скорее – быть скромной незаметной, покорной.
     Голос у Близнеца был уверенным, и благословение по поводу нашего Ерусин он прочёл без запинок.
    – Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, освятивший нас своими заповедями и давший нам заповеди о запрещённых браках, запретивший нам невест и разрешивший нам наших жён после обрядов свадебного полога и священного завета брака.
    – Благословен Ты, Господь, освещающий народ свой Израиль обрядами свадебного полога и священного завета брака…
    Так говорил Дидим, благословляя наш брак. Чувствовалось, что колебаний он не испытывал. Он был рад совершающемуся, и верил в то, что Учитель не ошибается. Чего не скажешь о Симоне. Я поймала его недоброжелательный, исподлобья взгляд на себе. И ещё один ученик, позднее его назвали Иудой в ничего не значащем общем разговоре, смотрел на меня с ненавистью. Почему, что я сделала ему плохого? Или мне показалось?
    Но тогда я отбросила все свои наблюдения в сторону, слишком занятая всем тем, что теперь называлось словом «мы».
    В час прощания Иисус сказал мне:
    – Не продлевай срока до Ниссу’ин, Мирйам. Нам с тобой незачем так долго ждать, сохраняя несуществующую девственность. Я рад этому, ведь никто не знает своей судьбы, и отмеренного для счастья срока. Я хотел бы быть с тобой уже сегодня, но ты ещё не готова. Я подожду. Ты придёшь ко мне сама, когда захочешь. И мы назначим день свадьбы. Приходи скорей…

Глава 5. Путь Марии.

    Между обручением и свадьбой моими душа, что попросила отсрочку, положила срок – полгода. Мне хватило шести месяцев разлуки с Ним, чтобы окончательно понять: нет жизни для меня отныне без Него. Не было возврата к старому. Сам по себе обряд обручения мало что для  меня значил. Клятвы, что я приносила в жизни, были даны Великой Матери. И что  могли значить эти слова: «Вот, ты посвящаешься мне в жены этим кольцом по закону Моисея и Израиля» для той, что не признавала над собой никакой власти, кроме власти женского начала? До встречи с Ним законы Моисея не имели  надо мной силы. Они всё ещё не имели её и сейчас. Если что и могло ставить мне условия, так это собственное сердце. Оно изнывало в одиночестве. Не сразу я поняла, что это одиночество особого рода.
     Мужчин, что готовы были вернуть мне радость жизни, было немало. Поначалу я разрешила кое-кому попробовать. Но сама же и оборвала всё, ещё не начав. Для меня уже не существовало другого мужчины в мире. Лишь его глаза могли вызвать ответный огонь моих, его руки – оживить моё тело. Он снился мне ночами, и я мечтала услышать его голос. Это было просто наваждением. Я ведь даже не знала этого человека, как других мужчин, и уже потому это не могло быть зовом одной лишь моей плоти. То, что нас связало, было чем-то большим. Да что связало! Две встречи, во время одной из которых я видела его среди толпы людей, а во время второй – стала его обручённой невестой. Это было  необъяснимо. Неужели я должна была действительно порвать со своим прошлым, чтобы суметь продолжить жизнь? Поначалу я устремилась за ответом к подруге. Та не стала прятать от меня сомнений.
    – Что ты хочешь от меня услышать, Мариам? Я буду на твоей стороне в любом случае, что бы ты ни решила. Для себя я знаю одно: ноги моей не будет больше в Храме Богини. Не знаю почему, но я не верю никому, кроме Него. Он обещал мне исполнение мечты, и это будет так. Если Он, спасающий людей от болезней и смерти, призывает меня вернуться к Богу наших праотцев, я почитаю, что Он не ошибается. Он должен знать, как никто, откуда Его сила.
    На лице подруги в последнее время часто появлялась такая улыбка! Словно она обрела уже своё долгожданное счастье. Да так оно и было. В её сердце после встречи с Иисусом жила вера. Но сейчас, когда мы заговорили о нас, эту улыбку сменила грусть. Иоанна откровенно сомневалась в нашем будущем.
    – Что же касается твоей с Ним жизни… Мне так жаль, девочка моя! Жаль тебя, которая должна будет пойти с Ним рядом. Вы будете такой чудесной парой, – два умных, добрых, красивых человека. Но для таких людей у Бога почему-то никогда не находится счастья. Лишь череда испытаний и бед. Сердце сжимается от боли при мысли о том, что вас ждёт. И ведь что странно – я знаю, что ты всё равно будешь с Ним. Ты спрашиваешь совета, и я хочу, но не могу отговорить тебя от осуществления вашей любви. Я не смею вмешиваться в это. Я только могу быть рядом с тобой, когда буду нужна.
    – Проклятие! – стало ясно, что не одну Иоанну заботит моё будущее. Рука Главной Жрицы метнулась вверх. Она рванула ожерелье кроваво-красного цвета на своей шее, и красивые коралловые бусы  водопадом просыпались на пол.
    – Я почти отпустила тебя на волю! Ты жила среди людей, приближенных к царям! Ты расплатилась за годы учебы, и за жизнь в Храме с излишком. И я уже ждала мгновения, когда ты заговоришь о замужестве… Но этот человек! Что может он дать нашему Храму? Лишь гнев своего Небесного Отца на наши бедные головы!
    Она без всякой осторожности впилась ногтями в мою руку и потащила меня к своей главной драгоценности – выполненному в полный человеческий рост зеркалу в дорогой серебряной оправе.
    Мы так стремились попасть в комнату Жрицы в годы нашего созревания. Увидеть себя в её роскошном зеркале, равному которому нет и во дворцах! Теперь, вовсе не мечтая об этом, я получила такую возможность. Мало того, она поставила меня перед ним лицом, и грубо потащила за рукав. Раздался треск раздираемой ткани, и я осталась перед зеркалом полуобнаженной. Главная Жрица вырвала заколку из моих волос, и они упали с затылка красивой волной.
    – Смотри! – кричала она. – И это всё – тому, кто предлагает вырвать свой глаз лишь за один-единственный взгляд на чужую женщину! Ты могла бы быть почти царицей, если бы захотела! Ты должна была захотеть этого ради всех нас!
  Что же, должна  признаться, смотрелась я неплохо. Годы и мужчины не оставили особых следов на моём теле. Мне двадцать пять, и это немало. Но никто не даст мне больше семнадцати. Я никогда не любила вина или сикеры, и отставляла свою чашу в сторону, едва пригубив. После самой бурной ночи предавалась сну, а потом тренировала молодое тело так, как учили с детства. Я не знаю излишеств в еде. И кожа моя чиста, и грудь упруга, и лицо ещё не знает морщин. Всё так.
    Я потянула обвисший рукав из рук Главной Жрицы. Закрыла своё плечо и грудь, почти силой вырывая ткань из её  рук. Оттолкнув её слегка, наклонилась за заколкой для волос.
    – Всё так, Мать, – впервые назвала я эту Женщину именем, которое ей не принадлежало, и выпрямилась, глядя в лицо, уже несущее отпечаток старости, несмотря ни на какие ухищрения. – Всё так, как Ты говоришь. И всё же я уйду. И даже если Он не станет просить, я всё равно закрою свои плечи, и уберу свои волосы под покрывало. Я тоже боюсь. Но неизбежно мне быть с ним. Если бы я могла, я бы, конечно, предпочла стать царицей…
    – Вот  оно  что, – задумчиво протянула она мне в ответ. И на лице её не стало гнева. – Ты захотела стать матерью, Мариам?
    Она одна узнала обо мне больше, нежели кто бы то ни было, она, никогда не знавшая материнства. Эту мысль я тщательно скрывала от самой себя. Все эти годы нас учили тщательно предохраняться от беды, называемой беременностью. Та, что носила ребенка под сердцем, теряла связь с Великой Матерью. Её отпускали, и навсегда – выполнять предназначение женщины, обычной женщины, но не отделённой…
    Как она узнала? Каким чудом догадалась, что в присутствии Этого Человека я ощущала, как напрягаются мои сосцы, и маленькие ручки обвивают мне шею? Нет, конечно, та сила, что дал Его гневливый Бог, велика. Но и Матерь Богов ещё не умерла, если Её Жрица способна прочитать самые сокровенные мысли женской души. Не мысли – скрытые желания.
    – Если бы ты сказала мне об этом раньше, дитя, – грустно промолвила Главная, – я уступила бы тебе своё место. Мы заполнили бы ту пустоту, что есть в сердце каждой бездетной. Ты могла бы многое дать Храму, воспитывая замену себе, мне, Богине. Не только мужчина способен дать тебе детей…
    Мы молчали долго. Объяснять ей, что подобное могло стать правдой, но лишь до встречи с Иисусом, не стоило. Не только дети, не просто мужчина… Его дети, Этот мужчина – вот что было главным. Похоже, Жрица и это поняла, как ни странно.
    – Хорошо, – так сказала она под конец. – Ступай, ищи себе новой жизни. Но если вдруг, вопреки здравому смыслу, твой мужчина станет тем, о ком говорят… Если он победит в борьбе с теми, кто, проповедуя Закон, убил в Законе душу, и потому не страшен нам… Нам, воспевающим женскую Богиню, ты ведь понимаешь меня, Мариам?
       Я лишь кивнула головой в ответ.
    – Я потребую от тебя благодарности, Мариам, вот тогда и потребую. Ступай.
    И я ушла. Это был третий месяц нашей разлуки с Ним. Потом ещё три я жила в доме Иоанны. Я была нужна ей, ибо первые месяцы беременности трудно давались ей, не самой молодой и крепкой женщине. Да, Иоанна была тяжела. Чудо произошло. Но повлекло за собой ещё и слабость, и головокружения, и непрекращающуюся рвоту, и слёзы, перемежающиеся с подъемом духа. Увы, Хуза не мог быть с ней так часто, как ей хотелось. А я могла. И вот, училась быть хозяйкой в её  доме, и обычной женщиной с домашними заботами и хлопотами. Чего стоило только кормление Иоанны, которая на любой запах, донёсшийся до её ноздрей из кухни, отвечала тем, что сгибалась в приступе неудержимой рвоты.
    Лишь однажды я спросила у неё, применила ли она совет Главной Жрицы, и жила ли с Хузой так, как та велела. Ответ подруги был предельно искренним.
    – Да, – сказала она. Перед тем, как забеременеть, Хуза бывал со мной только таким способом – сзади.
    Удивительно, но подруга даже не покраснела, говоря это.
    – Не смотри на меня так, родная, – смеясь, попросила она, видя моё изумление. – Совет мудрой женщины, привыкшей врачевать женские тела, хорош сам по себе. А встреча с твоим любимым – это другое. Он вёл себя с нами так, словно мы – не  женщины, которых следует сторониться. Он сказал, что все мы, несмотря на различие пола,– дети Отца  Небесного. Он видит в тебе не блудницу вавилонскую, не противное Богу существо, а прекрасную женщину, которая шла до него своей дорогой. И он полюбил тебя, и Бог Ему не запрещает. Это вдохновило меня, Мариам. Я готова к тем строгостям, к которым Он призывает. Ограничивать себя добровольно, из любви, а не из страха, вовсе не трудно… Я, принадлежащая к высокому обществу этой страны, всё это время вела ту простую, достойную жизнь, к которой Он призывает. Мне осталось совсем немного, чтобы придти к Нему…
    Я не отвечала, сражённая произошедшей в ней переменой.
    – Да пойми же ты, – настаивала она. – Вот Хуза. Он же любит меня. И всю нашу с ним общую жизнь считает меня не только равной себе, а существом куда более достойным любви и поклонения. Йэшуа показал мне, что, в отличие от фарисеев и книжников, вера в Его Отца Небесного не унижает женщину. Не ставит её на последнее место в ряду творений Божьих. Так почему я унизила себя сама, не сказав мужу о том, что могло бы сделать нас обоих счастливыми, уже давно? Так просто быть откровенной с тем, кого любишь. Йэшуа научил меня этому.
     И настал день, когда Иоанна уже не нуждалась во мне. Зато меня позвал к себе мужчина, которого я любила. Я взяла с собой последнее, что оставила себе из прошлой жизни – мой сосуд с благовониями. Я должна была сказать Ему это так же красиво, так же открыто и чисто, как сказал мне Он. Я должна была выказать Ему свою любовь откровенно. И, так же, как он передал мне своё кольцо в присутствии многих людей перед своим Богом, так же я должна была обозначить мою жертву. Я приносила ему в жертву свою жизнь, и свою любовь, и эта  жертва была мне в радость… Я вошла в дом Симона-фарисея в Мигдале Галилейской, не страшась этого «высокого собрания» глупцов.
    «Не бывает глупцов достойных, Мирйам, – говорила я себе при этом, – и не бывает глупцов, что не были бы трусами в душе. Никто не осмелится оскорбить меня, потому что здесь теперь Он, и здесь по-настоящему начнётся наша любовь, высокая, как небо над головой, чистая, как воды Галилейского моря».
    Тот, кого я любила, не обманул моих ожиданий.

Глава 6. Грешница.

       Закон Моисеев определяет собой всю внешнюю и внутреннюю жизнь фарисея . Не только те десять заповедей, что дал сам Иахве на Синае Моисею. Не только и не столько эти десять. 613 мицвот , устное предание Моисея, говорившего с Богом. А также неисчислимое количество предписаний с подробностями – наследие книжников, толковавших Закон. Клубок, который невозможно распутать. Какую молитву читать стоя, какую – сидя, кто и когда имеет право приносить жертвы, подробности обрядов, согласованных с днями, праздниками и обстоятельствами, пищевые и субботние запреты, и всё это – с учетом мнений разных раввинов, учителей и книжников. И ещё одна, но очень важная составляющая – как обойти все эти запреты и правила, оставшись в мире с Законом, а значит – не прогневить Бога...
       Дабы не нарушить покоя субботнего дня, можно работать одной  рукой, а не двумя. Если привязать ведро у колодца поясом, а не веревкой, и так добыть воду, то покой субботний не будет нарушен. Чтобы не нарушить запрет выносить что-либо из дома в субботу, можно заранее отнести в крайний дом улицы часть пищи и тем самым сделать как бы всю улицу своим домом. Моисей сказал: "почитай отца своего и мать свою", но если отдать в дар Богу всё то, чем отец и мать могли бы пользоваться у любящего сына, то можно оставить это себе до конца жизни, а потом это имущество используют для служения храму. И можно уже совсем ничего не делать для отца и матери своих.
     Соблюдай все мицвот, лучше сто лишних, чем упустить одну, – и будешь угоден Богу, и больше ничего не должен Ему. Это и есть праведность фарисейского толка, праведность арифметическая. Вообще, они, фарисеи, истинные дети Авраама, Бог должен заниматься только ими, иначе Его обетования не смогут осуществиться. Лицемерие, безмерная гордость, презрение ко всем, кто не они, "обособленные", – вот черты, присущие многим фарисеям.
     Симон, фарисей из Магдалы, к которому был приглашен Иисус в этот день, исключения из общего правила, увы, не составлял, он был истинным фарисеем. Необыкновенной и исключительной была женщина, что вошла в открытые двери дома Симона, исключением из правил стало то возвышенное, что переступило его порог вместе с ней. Ни Симон, ни его друзья во всём случившемся ничего хорошего не разглядели. И это уже находится в полном соответствии с правилами, а жаль...
       Иисус Назорей ещё не вступил в открытый разрыв с партией фарисеев. Ещё не настала та пора, когда он назовёт их "вождями слепыми, оцеживающими комара, а верблюда поглощающими" . Кто знает, быть может, они задумывались о степени его полезности для их собственных целей? Он уже был любим народом, любим прежде всего за чудеса исцелений, для которых не жалел ни времени, ни сил. Вся его жизнь состояла из переходов по городам и селениям родной Галилеи, где он проповедовал, совершал дела милосердия и "от всех был прославляем"  за это. Фарисеи были ревнивы к своему авторитету, и могли стать врагами всякому, кто снискал подобное уважение народа. Или друзьями, коль скоро можно было купить любимца... Политика непредсказуема в целом и достаточно предсказуема в такого рода приглашениях. Да, обычное человеческое любопытство, желание принять у себя известного уже Учителя тоже имели место. Может быть, необходимость узнать врага своего поближе. Но, скорее всего, – надежда превратить Иисуса в послушное и удобное орудие фарисейства, вот что послужило причиной к приглашению. Или сумма всех перечисленных причин, поскольку склонность к арифметике, проявляемая фарисеями в их отношениях с Богом, могла привычно сказаться и здесь.
       Законы гостеприимства на Востоке неумолимы. Отношения хозяина к гостю считаются священными и всегда  исполняются с должным приличием. Первейшая добродетель хозяина – услужить гостю в меру всех своих сил, и даже сверх этой меры. Симону-фарисею следовало бы почтить Иисуса приветственным целованием в щёку. После путешествия усталому путнику следует омыть ноги, и у входа в дом Симона должны были стоять для этой цели каменные водоносы с водой для омовения ног. Полный кувшин воды и полотенце для омовения рук, таз, раб, поливающий руки гостя до и после еды по приказу хозяина... Почетному гостю полагалось предложить благовония для волос. И много, много ещё было средств и возможностей у Симона оказать почёт и уважение своему гостю! Но все эти приятные мелочи были обойдены. Намеренно ли? Достаточно было взглянуть в лицо хозяина, чтобы понять, – разумеется, намеренно!
     Симон-фарисей был человеком уже немолодым. Ему было лет пятьдесят, но выглядел он ещё старше. Невысокого роста человечек, довольно полный, с шаровидным лицом, на котором выражение самодовольства обосновалось, казалось, навсегда, став чертою лица. Множество морщин прорезали лоб, и каждая была похожа на глубокую заезженную колею. Крупный нос с заметной горбиною тоже не мог украсить своего обладателя. Глазки небольшие, превращающиеся в щёлочки, когда хозяин гневался, а гневался он достаточно часто. Но не чаще, чем презирал окружающих. Поскольку презрение к дальним и ближним было основным занятием Симона. Он не подчинял сердце и жизнь воле Божьей. Он соблюдал обряды и знал истину, и считал это праведностью. Скажи кто ему, что это меньше, чем капля в море, что искренне любя ближнего своего, он стал бы неизмеримо ближе к Творцу, – и у Симона стало бы одним врагом больше.
       Холодная любезность и допущение к свободному месту за столом – вот что предоставил он Иисусу в качестве своего гостеприимства. Но,  вопреки ожиданию, Иисус не гневался и не обижался. Спокойно  поздоровался с хозяином, сбросил сандалии и прошёл к столу. Столь же свободно расположился у стола, возлёг, не забыв поздороваться с другими гостями. Ел скромно, в небольших количествах, ещё меньше пил (Догадывался, что от него, напротив, ждали именно невоздержанности? В этом его часто упрекали неистовствующие в своей праведности фарисеи.). В общем разговоре участия почти не принимал, до того, как с вопросом не обратились к нему. По одному этому вопросу можно было судить о настроении собравшихся. Речь зашла о соблюдении дня  субботнего. Они были наслышаны о чудесах  исцелений. И, несмотря на то, что мало верили в сами эти чудеса, ибо никто из присутствующих их не  видел, – разве не народ земли, рыбаков и крестьян лечил он прежде всего? – но правда ли, что он осквернял день субботний, занимаясь врачеванием?
     Он чаще печалился, чем радовался, этот молодой человек. Грусть была присуща ему вообще, но сейчас она стала как будто сильней. С невесёлой улыбкой на лице он напомнил им историю о Шемайе и Гиллеле, двух раввинах, небезызвестных присутствующим гостям .
       Лица Симона и его гостей выразили предельное негодование. Так легко справиться с ними на собственной их территории! И упрёк в том, что лишь дети земли – его ученики и исцелённые, отброшен, как неподобающий. И день субботний осквернён как бы по праву. А Гиллель с Шемайей – действительно уважаемые, чтимые Учителя фарисейства.
       Но Иисус не остановился на этом. Он напомнил им, что обрезание проводится, невзирая на день покоя. И жертвы, приносимые в Храме, и пасхальный обряд приготовления праздничного агнца – тоже. Раздраженный этим заявлением Симон ринулся в бой:
     – Священники в храме нарушают субботу, но не остальные! Лишь им дано право!
     – Но говорю вам, что здесь Тот, кто больше храма...  – услышал он в ответ.
       Это заявление вызвало больше, чем недоумение, оно возмутило их. Но в этом  человеке по имени  Иисус было столько достоинства,  спокойствия и даже определенного величия, что спорить никто не решился. И потом, он обладал силой, которой не было у них. Если это была сила демоническая, а в этом никто из присутствующих не сомневался, то где уверенность, что он лишь исцеляет? А если может насылать болезни, то надо ли гневить его?!
       Симон обозрел своих гостей. На лицах растерянность, недоумение и непонимание, у многих – гнев. Но все молчат. Говорят, промолчали и Ханан с Каиафой, когда нечто подобное он говорил на дворе храма. Вместе с ними промолчали и аристократы, военачальники, сановники, священники, левиты – все те, кто был непримиримыми врагами фарисеев, все саддукеи . Все, кто грелся когда- то в солнечном блеске хасмонеевых князей , а теперь – династии Иродов, и не боятся даже самого Бога! Что же такое в этом человеке, что его не преследуют, не гонят, не казнят? От князя бесовского может быть дана такая сила, не иначе...
    – Шим’он, – вновь раздался глубокий и спокойный голос. – Помышление сердца твоего несправедливо. Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его? 
        Можно ли любить того, кто читает в сердце твоём, как в открытой книге? Только тогда, если помыслы твои чисты, и тебе не надо краснеть за них. Симон уже ненавидел этого своего гостя всем сердцем. И понимал – слишком много дано этому человеку. Никогда, никогда он не положит свои сокровища к ногам фарисеев. Будет делиться с каждым прохожим этими сокровищами. Но не с Симоном и теми, кого Симон представляет.
       Но многие из гостей ещё не понимали. И вот, один из них, ещё молодой, увлекающийся, подскочил с блеском в глазах с места, где возлежал, и обратился к Иисусу с просьбой:
        – Равви! Хотелось бы нам видеть от тебя знамение!
       Долгая стояла тишина. Иисус поначалу улыбнулся этому блеску в глазах, выражавшему страстное желание молодого сердца. Он узнал того, кого не раз видел в толпе своих почитателей. Но остальные! Эти жадные, напряженные лица, на которых одновременно было недоверие и напряженное ожидание чего-то, и страх, и презрение, но только не вера, разочаровали его. Словно размышляя про себя, тихо, почти не слышно, произнес он:
     – Род сей лукав; он ищет знамения: и знамение  не  дастся  ему...
    Он говорил ещё, возможно, что-то нелицеприятное, и, наверное, Симон возразил бы, но как-то вдруг стало не до того. Сегодня был трудный день у Симона, день, когда Господь поистине испытывал терпение одного из лучших своих слуг. Нет, дом его был открыт для многих. Хотелось ли этого Симону или нет, но щедрым и гостеприимным ему приходилось быть, это было частью тщательно создаваемого им образа самого себя. Гостеприимство – добродетель весьма важная для фарисея, что поделаешь. Он, как Иов , мог сказать Господу, посылавшему ему одно испытание за другим сегодня: "Один ли я съедал кусок мой, и не ел ли от него сирота?.. Странник не ночевал на улице; двери мои я отворял прохожему" .
    И вот очередная  неприятность, да просто беда, что уж говорить. В его почтенный дом вошла женщина, и какая женщина! Её присутствие было не просто нежелательно, оно было даже противно!
       Между тем, как же она была красива, Мария из Магдалы, в тот день! И даже не потому, что открыла плечи и распустила волосы по оголённым этим плечам, не озаботившись прикрыть их перед лицом весьма и весьма достойных и благочестивых мужей. Не потому, что лицо её было приукрашено всеми теми способами, что жрицы Ашторет не стеснялись применять, – где-то побелить, где-то подчернить, им, бесстыдницам, ведомы многие секреты, которые обычную женщину превратят в демона, во вторую Лилит . Все эти уловки сегодня были не нужны ей, хотя оскорбленный до глубины души её приходом хозяин дома с огорчением отметил, что взгляды многих присутствующих так и потянулись к её лицу, плечам, бурлящему водопаду волос. И мало, мало, совсем мало было в их глазах благочестия!
     Сегодня она была прекрасна, поскольку светилась изнутри. Вся она была – порыв, радость, счастье! Сумасшедшим светом сияли глаза, и шла она от порога до ложа, где был  Иисус, недолго, а многим показалось – вечность! Вот так же вечно продолжаются полет чайки в небе над морем, прыжок тигра к убегающей жертве, восход солнца изо дня в день. Не остановить бег женщины к тому, кого она любит, и от бесчисленных повторений этого мгновения в веках прекрасное не исчезает. Оно ложится на лик вечности новым мазком, каждый раз – иным, но неизменно завораживающим, возвышающим душу. Пусть не увидел этого Симон, но кто-то из присутствующих разглядел и запомнил.
Слабая улыбка тронула губы Иисуса. Он смотрел на неё, безразличный ко всему вокруг, словно она осталась в это мгновение единственным живым существом на свете. И она, остановившись перед ним, вряд ли видела кого-нибудь, а если и осознавала присутствие, то ей это было неважно. Опустившись на колени возле его ног, пожалуй, даже не опустившись, а упав на колени, словно счастье отняло у неё последние силы, она припала к его ногам, и слезы закапали из глаз её на неотмытые, пыльные ноги. Он попытался поднять её, потерявшись, и не мог, а она всё плакала, и улыбалась при этом, и шептала непослушными губами: "Я ушла, я ушла насовсем, как ты хотел! Примешь?" И никто, никто этого не слышал, ведь у неё просто пропал голос, а он услышал бы её, будь она даже немой!
        В руках Марии был алебастровый сосуд, по-видимому, с  благовониями. Симон успел мельком подумать, что это примета их занятия, ещё один способ быть привлекательными. Как будто благовония могут быть предназначены для этих низменных, грязных существ, прикосновение которых оскверняет! Смеясь и плача, не слушая Его тихого успокаивающего шепота, она разбила сосуд, небрежно и щедро вылив всё драгоценное содержимое на его ноги, и стала оттирать их собственными волосами. С холодным неодобрением и даже отвращением смотрел на них обоих уязвленный в самое сердце Симон.
        "Если он был бы пророком, он знал бы, что это за женщина, – роем неслись мысли, обгоняя одна другую. – Если бы он знал, он отбросил бы несчастную тварь, от прикосновения которой следует отмыться. И очистить даже дом от скверны, в нём пребывающей."
       Горящий каким-то лихорадочным огнём взгляд Иисуса оторвался от Марии. Он обжег им Симона. И пусть фарисей после никогда не признавался в этом кому бы то ни было, он знал: Иисус услышал его. Он обратился к хозяину:
       – Шим‘он, я имею нечто сказать тебе.
        Напрягшись, натянуто и фальшиво, фарисей отвечал тому, кого презирал:
       – Скажи, равви.
       – У одного заимодавца было два должника: один должен был пятьсот динариев, а другой пятьдесят. Но как они не имели чем заплатить, он простил обоим. Скажи же, который из них более возлюбит его?
       Удивившись неуместности подобного вопроса, Симон всё же ответил – как будто это было важно сейчас, когда они все находились в подобном позорном состоянии!
    – Думаю, тот, кому более простил.
    – Правильно ты рассудил.
     Иисус помолчал. Рука его опустилась на голову той, что вызывала столь противоречивые чувства у присутствующих мужчин – мужского извечного влечения, усиленного доступностью женщины, и брезгливости – усиленной, как ни странно, той же доступностью....
    – Шим’он, видишь ли ты эту женщину?
    Видел ли он! Ему казалось, что видел, и не одну только женщину, а ещё и легион неприятностей, которые она принесла в благопристойный, его, Симона, мир!
       – Я пришёл в дом твой, и ты воды мне на ноги не дал; а она слезами облила мне ноги, и волосами головы своей отёрла. Ты целования мне не дал; а она не перестаёт целовать у меня ноги. Ты головы моей маслом не помазал, а она миром помазала мне ноги. А потому сказываю тебе: прощаются грехи её многие за то, что возлюбила много, а кому мало прощается, тот мало любит...
       Холодное и себялюбивое лицемерие мужчины встретилось в тот день в доме у Симона со страстностью женщины и её любовью. Вопиющий грех и воинствующая благопристойность. Выбор был за Иисусом. Он выбрал любовь.

Глава 8. Свадьба.

    Шествие наше по улицам города я, право, плохо помню. В народе говорят: «Каждый человек, от шести до шестидесяти, пойдёт за свадебным барабаном». Так это и было – весело, шумно, пёстро. Мы с Иисусом не были обычной парой, это правда, но свадьба наша была просто свадьбой, с соблюдением обычаев и традиций. Так странно было видеть – обращенные ко мне! – радостные  лица,  слушать благословения, произносимые для меня.
    Я волновалась, мне мешала моя одежда, столь непохожая на всё, что когда-либо я носила. Я была завернута в какой-то кокон из ткани, похожий, по-моему, более всего на кокон шелковичного червя. Он мешал  мне свободно двигаться, и путался не только в ногах, но, казалось, по всему телу. Однако не приходилось сопротивляться этой, вдруг обрушившейся на меня, для кого-то обыденной и нормальной, для меня – весьма странной жизни.
       Помню почему-то очень чётко чашу с вином, поднесённую нам под пологом . Мы отпили по глотку, и выслушали семь благословений. И снова отпили по глотку. Мы разбили наши чаши . И вошли в дом, и там  получили возможность остаться вдвоём. Всего на  несколько мгновений. Но  в нашем собственном доме, с полным правом быть наедине, в подтверждение свершившегося брака.
    Наверное, кокон пострадал от первых наших объятий, и пострадал весьма. Но ни я, ни Иисус не сдержали порыва друг к другу. Сразу, как за нами захлопнулась дверь. Не так уж много нам да времени. Как будто только что нас оставили одних, и вот уже слышен голос Марфы, а я не могу, не в силах оторваться от Его губ. Да и Он, впервые не ощущая на себе давления долга, Закона и чего-либо ещё, что так часто разверзало пропасть между нами, не хочет разомкнуть рук, не отпускает меня. И оба мы ощущаем боль, когда приходится всё же оторваться друг от друга в угоду зовущим нас голосам. Как предвестник той боли, что ещё придется  пережить  потом, в том мучительном времени, о котором я ещё ничего не знаю, да и не хочу  знать.
    За свадебным столом, что могло там быть? То же, что за любым свадебным столом. Потоком неслись благословения и пожелания. Реками изливалось вино. По обычаю, исполнялись любые наши желания . Любые, кроме одного, пожалуй. Самого заветного желания: оставить нас вдвоём на нашей общей теперь постели. И надолго, очень надолго, может, даже навсегда…
       Два человека, от которых зависела наша с Ним судьба, впервые предстали передо мной именно в дни свадебного торжества. Первый полюбился мне разу. Иосиф, дядя моей свекрови, тот самый родственник, что подарил Иисусу наш дом. Дом был небольшим, но чудесно устроенным. Всё, как хотелось – плоская кровля, где мы встречали  рассвет, шесть светлых комнат, участок земли с виноградником под стенами. Не так уж много мы в нём и жили, скоро Иисуса позвала Его судьба. Но дом остался в памяти. Как первое место, что могли мы назвать своим, где мы впервые не спали до утра, сплетая тела в ласке. Это не забывается.
Я бы могла позволить себе покупку такого дома. Но муж мой не принял бы подобного подарка по многим причинам. И мое уважение к Иосифу не зависело от количества потраченных им денег. Мне не раз приходилось сталкиваться с людьми, чьи доходы немало превышали то, с чем согласилось бы даже самое богатое воображение. Много ли среди них было тех, кто расщедрился бы оторвать от себя даже такую долю? А не попрекать одариваемого всю оставшуюся жизнь? Иосиф сделал то, что сделал, с редким душевным благородством. Создав впечатление, что остался ещё и должен нам с Иисусом.
    Он был распорядителем на свадьбе. Это он, задолго до свадьбы, позаботился о чистоте и уюте в доме. Это он снабдил нашу комнату кроватью с пологом. Он побеспокоился об устройстве комнаты для Иоанны, которая не могла находиться долго в общем для всех помещении. Он накрывал столы с помощью нанятых им людей. Семь дней почти не прерывающегося праздника в доме, закрытом для свадебного пира  – это немало. И всего хватило, всего было с излишком.
    Хотя, нет… Не совсем так. Об этом надо рассказать, ведь это так и осталось неразрешимой для меня загадкой. На третий день, вечером, нас с Иисусом отозвала моя свекровь. Мы вышли в сад, где рядом с бочонками с вином стояли озабоченный чем-то Иосиф и незнакомый мне человек. Впрочем, я видела его мельком в числе тех, кто шёл в свадебной процессии, и позже, в доме. Я не уверена, но что-то подсказывает мне, эти  глаза уже мелькали не раз в толпе окружавших Иисуса людей. И высокая, нескладная  фигура мне знакома. Только раньше он прикрывал лицо накидкой, и растворялся в море народа, как только мой взгляд останавливался на нём. И не только мой взгляд. Он, по-видимому, не выносит внимания к себе, и любопытные взоры не то чтобы смущают, нет, – смутить подобного человека трудно, и даже невозможно. Просто он  хочет  быть незаметным, и исчезает как тень при малейшем подозрении, что вызвал к себе интерес. А теперь я получила возможность рассмотреть его поближе. Высокий, с наголо обритой головой, с чертами лица и цветом кожи, напомнившими мне одну давнюю встречу.
    Мне было лет пятнадцать, и я ещё только начинала свой путь жрицы, пройдя первую ступень посвящения. Именно тогда, во время одного из праздников, я видела у храмового алтаря пятерых жрецов, прибывших из Египта. Говорили, что они жрицы Исиды, египетской Матери. Великая Богиня-мать имеет много лиц, столько, сколько народов в её руке. Исида, Кибела-Рея, Астарта, Ашторет… Разные народы поклоняются Ей по-разному, но все чтят два Её лика: смерти и вечности, и потому, как бы ни отличались обряды, в них так много общего. Разве обряды наши, с оплакиванием прекрасного возлюбленного, назови его Адонисом, Таммузом, Осирисом, не схожи в главном? Великая Мать и её Возлюбленный – суть отражение природы, вечно живой и умирающей, умирающей для того, чтобы возродиться. О, об этом можно рассказать многое! Особенно после того, как все семь ступеней посвящения в храме Ашторет пройдены тобой.
    Но, однако, лучше о жрецах. Если не считать того, что лица и тела у них были оплывшими, голоса – высокими, что роднит всех, пожертвовавших Матери мужским достоинством, я сочла бы этого незнакомца родным  братом тех жрецов. И это сразу насторожило меня. Сказывались воспоминания. Египтяне, уезжая, увезли с собою нескольких наших жриц, бывших на разных ступенях посвящения. Помню леденящий душу страх, обуявший меня, когда один из них заинтересовался мной. Он заглядывал мне в рот, и ощупывал моё тело. Грубо тискал грудь своей жирной рукой. Он был мне отвратителен, но дело даже не в этом. К тому времени я привыкла ко многому, вызывавшему отвращение. Но я боялась, что попаду в число отобранных, я уже расставалась в душе окончательно с матерью и отцом. А мне их так не хватало в моей храмовой жизни! Здесь же была угроза потерять родных навсегда.
    И вот, этот незнакомец в саду, в своих белых одеждах, со взглядом исподлобья, блеснувшим, как остро заточенный клинок при лунном свете, вызвал у меня то же чувство отвращения в смеси со страхом. В последующем прояснилось, что это – добрый знакомый Иосифа, даже друг. И я не посмела почему-то расспрашивать о нём. Мне это было неприятно. Осталось в памяти имя: Ормус. Имя это связано с понятием Света, не стану объяснять, откуда я это знаю, довольно того, что знаю. Но как же имя это не соответствует истинному лицу Ормуса!
    Итак, в саду перед домом, подле пустых винных бочонков, мы нашли удручённого Иосифа, Ормуса, и вызвавшую нас свекровь. Всем своим видом выражая озабоченность, свекровь, с  некоторым неодобрением в голосе, сказала, кивая головой на Иосифа:
    – Вина нет у них!
    Что же, плохо, конечно, но поправимо. Неприятно, что слова эти прозвучали как бы в укор Иосифу, так много сделавшему для нас. Как бы продолжая мою мысль, Иисус несколько грубо ответил ей, ведь своим упрёком она могла обидеть нашего распорядителя:
    – Что мне и тебе, женщина? Ещё не пришел час  мой.
    Он давал понять своей матери, что не его забота сегодня, в часы праздника, думать о подобных вещах. До сих пор всё, сделанное Иосифом, было безупречным. И сам Иосиф найдёт, как помочь горю…
    Между тем, лишившись вдруг жениха и невесты, несколько гостей вышли из-за стола, с целью найти и возвратить лучшее его украшение назад. Иосиф, человек достойный, постарался придать случившейся неприятности вид шутки.
    – Поскольку Йэшуа известен в Галиле своими чудесами, не мог бы он сотворить маленькое чудо на собственной свадьбе? Не стоит волноваться, наш жених ещё не то может!
     – Ладно, дядя, не смейся надо мной. Пошлём в город людей, через час будет вино, вот и все чудеса.
    – А я говорю, тот, кто поднимает больных людей на ноги, сумеет и воду превратить в вино! Надо постараться, Йэшуа! Мариам ждёт, и это её свадьба. Желание невесты – закон для всех нас, и для жениха – тоже…
    Иосиф подал знак, подбежали те, кто прислуживал нам за столом. Распорядитель указал им на  внушительных размеров винную бочку.
     – Вот, жених желает заполнить эту бочку родниковой водой из источника. Что он вам говорит, то и делайте.
    На наших глазах стали её заполнять водой. Иисус взирал на это с искренним изумлением, как мне казалось.
    – Ну, если тебе вздумалось помыть бочку, да родниковой водой, не стану спорить. За столом вина ещё много. Пошли всё жё людей в город…
     – Закрывайте бочку, – последовал приказ Иосифа. – Дадим вину созреть.
     Посмеиваясь, подшучивая, пьяная компания двинулась в дом. Кто-то оставался в саду, стараясь отдохнуть от винных паров, проветриться.
       Но когда спустя  небольшое время нас вновь настоятельно вызвали в сад, из той самой бочки стали черпать чудесное, много лучше прежнего вино… Оно переливалось на свету рубином, одевало солнечный свет в багрянец, и аромат у него был… Я бы сказала, что это был аромат чужих стран и дальних путешествий! Изумление Хузы бросилось мне в глаза. Он всё это время не отходил от бочки, вернее, от Иосифа. Конечно, из всех гостей на свадьбе Хузе, домоправителю тетрарха, ближе всего был  Иосиф, что по возрасту, что по положению своему…
     – Но как? Каким образом? – бормотал он. – Её же закрыли, и там была вода! А теперь вино, и со вкусом тех вин из Рима, что доводилось пробовать в подвалах Ирода! Здесь, в Галилее, и виноград другой! Ведь для будущего вина всё важно – и род винограда, и особенности земли, в которой растёт лоза, и солнце в той местности, в которой ягоды вызревают!
     Ещё несколько человек не сдерживали переполнявших их чувств, главным из которых было ошеломление, удивление без границ. Хуза же продолжал размышлять вслух, никого не слушая:
    – Да и не могло оно попасть в бочку, какое бы оно ни было!
    Гости воззрились на Иисуса. Он же смотрел на Иосифа. В глазах моего мужа, тоже приложившегося сегодня не к одной чаше, искрилось самое настоящее веселье.
    – Ах, дядя, дядя, – с ласковым упрёком сказал он. И покачал головой.
    – Странный ты человек, племянник, – отвечал Ему Иосиф. Подают вначале лучшее вино к столу, а когда все напьются, после худшее, всё равно не заметят. А ты хорошее вино сберёг доселе…
    Я же, хоть всё это и было загадкой, ни о чём не спрашивала. Там, где был мой любимый, воцарялись покой, избавление от болезней и горя, творились немыслимые чудеса. От Него исходили тепло и радость. Большего чуда, чем беременность Иоанны, могла ли я ждать от Него? Большим чудом была лишь наша с Ним встреча. А она уже состоялась. Что уж говорить о какой-то бочке с вином…

Глава 9. Нет уже ни иудея, ни язычника.

     Гордость и предрассудки воздвигают невидимые, но странно крепкие стены, разделяющие людей. Кто из нас хотя бы раз в жизни не стоял перед такой невидимой стеной, построенной из непробиваемых камней национальной обособленности, богатства, званий, религиозных предпочтений? Кто может сказать, что сам напрочь лишён преклонения перед этими столь важными в нашей жизни категориями? И остаться при этом правдивым и искренним?
        Но ни люди, ни сам Сатана, которому приписываются все греховные человеческие  помыслы, не могут устоять перед  истинной верой. Стена разделения разрушается, преграды устраняются, и истина, сокрытая  веками, выходит на свет. А истина в том, что все мы – люди, "того и другого создал Господь" . И каждый достоин уважения. При том, что готов уважать других...
       Он был окружен врагами не только могущественными, но и крайне ожесточенными против него теперь. Он был преследуем открытой  ненавистью фарисеев и их тайными кознями. К творимым им чудесам народ приникал с жадностью, словно то была чистая вода из колодца  Иакова. Но тот же народ не хотел видеть в нём Мессию, а фарисеев привык уважать и слушаться. Вожди и наставники народа уже готовили для него приговор осуждения и смерти.
       Иисус оставил на время свою страну и отправился в чужие языческие города, чтобы найти в них отдых и мир, в котором ему было отказано на родине. "И вышедши оттуда, Иисус удалился в страны Тирские и Сидонские " .
     Тир и Сидон – древние финикийские города-государства. Издревле боролись они друг с другом за господство в Финикии. Их языческие храмы, величественные дворцы, базары, пристани соперничали друг с другом в красоте и роскоши. За ними простирались голубые просторы Средиземного моря. И вся эта земля, всё это море для иудеев были дважды, трижды языческими. Язычниками были сами финикийцы. Будучи подданными Рима, они подчинялись ненавистным римлянам – тоже язычникам. И, наконец, образование и язык финикийцев были греческими – и вновь ненавистными языческими. А море связывало эту страну со всем чужеродным в мире, противным иудейской вере. Так чего искал в этих городах Мессия из иудеев?
       Иуда, называемый учениками Дидим – близнец, жаждал ответа на этот вопрос для себя. Быть может, он единственный из всех учеников, ведомых Иисусом, приближался к правильным ответам на подобные загадки Учителя. Он не был из числа детей  земли, увлекаемых Иисусом в надежде на  чудеса, на место рядом с Учителем в будущем царстве. Образование в этом смысле никогда не даётся даром, а у него оно было явно в излишнем для других учеников количестве – он знал языки, изучал философию, прошёл религиозные школы фарисейства, а затем и ессейства. У человека столь широко образованного возникает привычка думать, думать всегда. Даже тогда, когда твою жизнь определяет искренне любимый Учитель,  предмет поклонения и уважения. Дидим стремился понять его и, в отличие от остальных учеников, иногда понимал.
       Так было и в последнем случае. Конечно, видимая всем, лежащая на поверхности причина их ухода из Иудеи была та, что они на время покидали ставшую опасной для них страну. Была и другая причина, тоже понятная всем. Среди финикийцев жило немало иудеев. Часть из них перенимала язык, обычаи, религию народа-язычника. Иисус хотел говорить с ними, хотел нести им свой свет. Он называл их в разговорах с учениками "погибшими овцами дома Израилева", и сожалел о них, и сокрушался. Вести о деятельности Иисуса проникли уже в эти далекие области, и многие шли к Нему, пророку из Иудеи, и возвращались к Отцу Небесному, и  прославляли имя Господа, от  которого отвернулись, живя в чужой стране. Да, это было поистине  немаловажно.
     Но была и третья причина, и Дидим прозревал её. Вначале с удивлением и недоверием, потом с просветлением и радостью. И те два случая, что дали толчок его мысли, достойны отдельного рассказа...
       Иисус любил проповедовать на берегу моря. Быть может, сине-зелёная гладь Средиземного моря напоминала ему родные воды Галилейского? Но здесь всё было иным: и соленая вода, и светло-жёлтый песок берегов, в котором утопали по щиколотку ноги. А может, волны и неумолчный  шум моря просто настраивали на особый, задумчивый лад, приближали Его к  величию и простоте, присущим нерукотворной природе? Иначе чем объяснить Его стремление к зелёным горам, к морю, к синеве небес, к этим извечным краскам, на фоне которых протекают, сменяясь, человеческие драмы?
Так или иначе, но и в тот день они расположились на берегу моря, на песке возле воды. То были ранние часы, любимые Учителем, рассветные, тихие. Ещё было мало народа на берегу, и ещё Учитель  не  отверзал  уст для разговора с ними и с теми из иудеев, что  шли на берег в надежде на чудо. Они согревались в тёплых лучах  восходящего солнца, радуясь медленной смене тишины ночи на  хлопотливый шум дня. Отчаливали от пристани последние, уже опаздывающие на ловлю рыбаки из нерадивых сонь,  что встречаются на всех берегах. В деревне неподалёку кричали петухи, соперничая друг с другом в громкости и высоте издаваемых криков. Время от времени обрадованно клохтала какая-нибудь из подчиненных им кур, и снова раздавался победный клич исполнившего свой мужской долг петуха. И, несмотря на эти звуки, окружающий мир всё ещё был очень тих и покоен.
       "И вот, женщина Хананеянка, выйдя из тех мест, кричала ему: помилуй меня, Господи, Сын Давидов! Дочь моя жестоко беснуется" . Упав на колени перед сидящим на песке Учителем, обняв Его ноги, какая-то женщина лобызала края Его одежд, и плакала, и умоляла о спасении дочери своей. Она нарушила рассветный покой, что царил в их сердцах. Она билась о стену разделения, воздвигнутую иудейской гордыней. Эта гордыня не позволяла им сострадать какой-то язычнице, и первым  движением Симона-Кифы, и Симона-Зилота было оттащить от Учителя несчастную. Но Учитель остановил их жестом. Вознегодовали и остальные ученики, и что-то злобно кричали ей. Кроме двух, одним из которых был Дидим. Его сердце когда-то уже разрывалось между любовью к собственной матери и требованием ессев считать её нечистой и чужой. Он эту дорогу прошёл однажды, а дважды в таком не ошибёшься.
        Но что было этой матери до людей, в чём-то её укоряющих?! Разве они могли остановить её, когда она была уверена – Он может исцелить её дитя! Она не могла потерять последнюю надежду, ибо её боги отказали ей в помощи.
    – Разве не исцеляешь ты богатых и бедных?! – спрашивала она у Иисуса, заливаясь слезами. – Кто ни просил тебя о помощи, того коснулась благодать Твоя... Дай же и мне твоей силы, не пожалей её для несчастной матери... У тебя ведь тоже есть мать, посмотри на меня так, словно я – это она... Не  может сын отказать матери в горе, если в силах помочь!
     Но Иисус не отвечал на просьбу женщины. В удивлении смотрел Дидим на лицо Учителя. Он не помнил такого холодного выражения лица у Иисуса. Учитель принял эту просительницу так, как в былые времена всеобщего непрощения в их семье принял бы её собственный отец Иуды – с равнодушием, граничащим с презрением, чуть ли не с отвращением. Это лицо было отражением лиц обоих Симонов, которых Дидим считал людьми недалёкими и простоватыми, а посему – ещё и злыми, отражением лица Иуды-казначея, с его непримиримой враждой ко всем неиудейскому. Это было лицо Ханана, и Каиафы, его зятя, и фарисеев, когда они говорили либо думали о  римлянах, своих недругах... На эти несколько мгновений Дидим потерял Учителя. Сердце его разрывалось от противоречивых чувств отчаяния и надежды, ибо не мог Дидим поверить окончательно в то, что это лицо – настоящее. Те же чувства испытывал ещё один ученик Иисуса, с удивительно нежным овалом лица и изящной фигурой. Как и Дидим, последний с выражением отчаяния взирал на Учителя, и даже требовательно теребил Его за рукав одежды, и пытался даже что-то укоряюще шептать Учителю, который словно и не слышал этого, любимого им, ученика на сей раз.
        Но мать не теряла веры. И когда Иисус встал, и прошёл мимо, словно не слыша её мольбы, она последовала за ним.
    – Остановись, Господи, не уходи! Любовью твоей заклинаю тебя! – вне себя кричала она тому, кто был видимо холоден к её горю. Даже и твоё  сердце болит о ком-то, сжалься надо мной во имя тех, кого любишь!
       Раздражённые её настойчивостью ученики попытались оторвать цепляющиеся руки от одежд Иисуса, но тщётно. Горе придало ей сил, которых не было у них. И тут даже они  стали просить Его отпустить её. Подарив то, о чём она неотступно молила. Обернувшись к женщине, что проползла эти несколько шагов за ним на коленях, он со странным выражением, обращаясь скорее к ученикам, и  ища в них какого-то отклика, сказал:
       – Я послан к погибшим овцам дома Израилева
И в этих словах Дидим услышал упрёк. Скрытый упрёк ученикам. Разве не говорил Он им множество раз: "Я пришел в мир, чтобы спасти всех, принимающих Меня"? Дидим первым из всех понял урок, который пытался преподнести им Иисус. Он испытывал их, одержимых исключительностью иудейского духа. Он знал, что большинство не подготовлено к любым благодеяниям Его по отношению к потомкам проклятого рода. Никто из них и не думал помочь душам, находящимся во мраке.
          Пройдясь своим пронзительным взглядом по лицам учеников, Иисус продолжил мысль:
     – Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам.
     Такой ответ обескуражил бы любого менее искреннего просителя. Он означал: благословения, дарованные избранному народу Божьему, не могут быть отданы другим, презренным чужестранцам. Он был оскорбителен по сути своей. Но что-то в голосе говорящего было иным, отличным от самих слов. Иисус не смог на сей раз сохранить холодность и равнодушие. Он чувствовал сострадание. И этого сострадания не мог скрыть – дрогнувший голос выдал его.
     Никогда ещё эти уста не отвечали на мольбу просящего чем-нибудь иным, кроме милосердия, и на сей раз они просили того же. И труден был им этот холодный ответ, невыносимо труден, – вот что понял Дидим.
       И не он один. Душа матери была полна редкостной надежды. И,  как эхо, последовал её ответ, ответ, в  котором была уверенность в успехе:
       – Так, Господи! Но и псы едят крохи, которые падают со стола их!
Быть может, Он испытывал не только их, своих учеников. И её любовь и вера были подвергнуты испытанию. И на века он ободрял своих последователей, учил не ослабевать и надеяться, даже когда слух Всевышнего, кажется, закрыт нам. Мало ли  какие могли быть мысли у одного из величайших Учителей  человечества?
       Но в это мгновение он не сумел продлить пытку. Никогда не забыть Дидиму улыбку, озарившую любимое им лицо. Словно прощение всех грехов. Облегчение, радость, любовь выразили эти черты. Иисус сказал:
       – О, женщина! Велика вера твоя; да  будет тебе  по  желанию твоему...
       Стоит ли удивляться тому, что было потом! Они шли по городам Десятиградия , на восток от Иордана, и Он исцелял слепых, хромых, немых, увечных, уже не спрашивая о их вере. А ведь это была область, которую иудеи по возвращении из плена уже не могли никогда вернуть себе, и занята была она главным образом язычниками, и была римской провинцией... И эти язычники и полуязычники "прославляли Бога Израилева", и не отрывали изумлённых глаз от Иисуса. А они, ученики, в полной мере постигали истину – любовь не ограничивается одним народом, в любви нет места предубеждениям. Трудно давалась эта истина всем ученикам, кроме Иуды-Дидима и того, кого называли любимым учеником. Лишь эти двое несли в душах своих искры человеческого понимания, что даны немногим. Но они и были избранными, другими. Даже до встречи с Иисусом.

Глава 10. Иисус и женщина.

       "Что посеет человек, то и пожнёт: сеющий в плоть свою от плоти пожнёт тление, а сеющий в дух от духа пожнёт жизнь вечную" .
     "Дела плоти известны; они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, соблазны, ереси, ненависть, убийства, пьянство, бесчинство и тому подобное..."
       Эти слова принадлежат апостолу Павлу, тому, кто, распространяя учение Иисуса-Мессии после распятия, был признан его апостолом наравне с учениками, хотя таковым не являлся. Этот человек был тем, кто строил институт Церкви таким, каким его мы знаем сейчас. Церкви католической, православной, григорианской... Неважно. Речь идёт о постулатах христианских церквей. И на основании именно этих слов когда-то была  развязана война. Война женоненавистнической Церкви против самой  прекрасной плоти на земле – против Женщины! "Но те, которые Христовы, распяли плоть со страстями и похотями..."
     Справедливости ради следует отметить, что речь в послании Павла к галатам шла несколько о другом. И в нём женщина как таковая не упоминалась. Но отлучаемый от Женщины церковник мог ли не думать о ней? Это она, лучезарная, приходила к нему по ночам, от её притягательной плоти истекал непреодолимый соблазн. Она прижималась к нему тёплым своим и родным телом, заглядывала в зажмуренные до рези глаза, отвлекала от молитв и ночных бдений. Измученный её отсутствием в своей жизни, одураченный наставниками, тщетно борющийся с собственной природой церковник объявлял  Женщину и её тело, прекрасную плоть, к которой стремился, – демоном, врагом, злом. Христианские теологи, имеющие множество разногласий по такому же множеству вопросов, дружно соглашались в следующем. Бог уступил свою власть над познанием, над телом, над женщиной и богатством – Дьяволу. И, следовательно, с женщиной следовало бороться. С собственным телом, с женщиной, с познанием... Не с богатством, ибо Церковь немыслима без благолепия церквей, без позолоты куполов и крестов, без храмов... Но надо же с чем-то бороться, в конце концов, Дьявол-то не дремлет!
    И она всходила на костёр, неповинная. Милая, нежная, любящая – была закопана в землю живьём. Ей отрезали груди, дробили кости. На площадях кричали о ведьмовстве, позоря её доброе имя, да что там имя – самый дух её, главное в ней – любовь! Измученная пытками, порой она склоняла голову и сознавалась. В том, что за неё придумали жалкие в своей мужской неполноценности церковники. А иногда, едва отойдя от пытки, кричала молчаливым и безжалостным судьям, равнодушным к её крику застенкам: "Я не виновна, господи Иисусе, не оставь меня, помоги мне в моих муках... Господин судья, об одном молю Вас, осудите меня невиновною… О Боже, я этого не делала, если бы я это делала, я бы охотно созналась. Осудите меня невиновною! Я охотно  умру!.."
     Те, кто отправил Женщину, её любовь, её красоту и её тело в ад, называли себя последователями Иисуса из Назарета, христианами...
       Глухое молчание Писаний по поводу женщины, что была Его подругой, неслучайно. Усилия церковников были согласованы, они дружно замалчивали, затирали, выкорчёвывали с корнем и переписывали. Исключали отдельные Евангелия из свода принятых, запрещали. Странно, что так и не сумели убить память о ней. Прекрасно, что не сумели!..
     Они шли по городам и округам Декаполиса уже не первый день. Повсюду их встречали радостно и с надеждой. Исцеляющие руки Иисуса были нужны здесь не меньше, чем где-либо. Но в Десятиградии ждали еще и Его речей, и приникали жадно к тем истинам, которые Он провозглашал. Здесь Его не просто слушали, Его слышали и понимали. И от этого дар Его расцветал. И не только Его дар. Счастливые успехом ученики простирали свои  руки – и изгоняли болезни, и даровали здоровье людям, и говорили им о жизни в чистоте и праведности, о добре, о любви. Многие были охвачены радостным подъёмом духа – и  исцеляющие, и жадно слушающие проповеди, и исцелённые. Казалось, в те дни в Десятиградии царили Бог, Иисус и любовь. А в сердце Иисуса ещё и женщина, поскольку та, которую Он любил, шла с Ним рядом.
     Мужской наряд шёл ей. Повязка скрывала частично волны её роскошных волос, но подчеркивала красоту черт. Безупречный овал лица, разлет бровей, широко расставленные большие глаза. Скрывающие улыбку губы. Что поделаешь, ей хотелось улыбаться без конца, она старалась, и не умела прятать своё счастье. Иисус был с ней, солнце светило им каждый день, несчастные люди исцелялись на её глазах, становясь счастливыми. Её любимый был вне опасности, окружён почётом, уважением и любовью окружающих. Ей всё казалось прекрасным и заслуживающим любви.
     Могла ли она знать, что внесла смятение в ряды учеников? Посеяла вражду, ревность, злобу, в которых сама была неповинна. Самым злобным её противником был Симон, Симон-Кифа. "Почему – женщина? Ну почему – она? Предпочёл он её более нас? И любит более всех остальных? Бесстыдница, развратная женщина, как и праматерь её – Ева, что стала  для всех источником бед... Нечиста от рождения, нечиста по своей  жизни... Как может Он касаться её тела, которое познало стольких мужчин... Я прогнал бы её от себя сразу, как только увидел. Ну разве что однажды попользоваться, всё-таки красивая она... А потом всё равно прогнал бы!.. И очистился бы от скверны, и омылся бы. И умолял бы Господа о прощении. И пусть бы она плакала, и просила меня, я был  бы непреклонен!"
     "И это ей, ей, грешнице, которую следовало бы побить камнями, ей Он говорит то, чего не узнаем мы никогда! Слова Его, которые мы никогда не слышали. Вчера Он сказал Ей: "Ты не очень устала, голубка моя?" И лобзал её, я думал, что умру от гнева! Предпочесть её нам, променять нас на неё, храмовую блудницу! Не сошёл ли Он с ума? Сказать Ему об этом? Но как я только подумаю об этом при Нём, и посмотрю на неё так, как она этого заслуживает, я вижу Его укоряющее и даже гневное лицо, обращённое ко мне... Что  делать? Может, надо собраться всем  вместе, и высказать всё..."
    "Скажешь Ему – Он прогонит от себя навсегда, я знаю... Недаром молчат все эти умники. Дидим – тот не знает, как ей  услужить. Уж не стал ли он сам её рабом? А что, тайно к ней подбирается. Все они, умники учёные, – такие. Она ведь тоже... Знает травы, и женщины у неё лечатся, если что такое по женской части... А этот тоже у ессеев учился. Хорошо у него получается то, что Учитель показывает, лучше, чем у нас у всех. Вот и нашли друг друга. Дидим всегда поднесёт ей воду, и не забудет, что она не может есть один только хлеб и запивать водой, он всегда найдёт для неё другое что-нибудь. А Учитель не видит всего этого, Он всё о Боге... Впрочем, женщина всегда найдёт способ обмануть мужчину!"
    Так думал Симон-Кифа. И, может, не один только он. Хмурился Симон-Зилот. Отвращал глаза свои от всего этого непотребства Иуда Искариот. Он за всё это время не сказал и слова женщине, избегал её  присутствия, казалось, боялся даже дышать воздухом, которым дышит она.
     Её прикосновение оскверняло, и он держался вдали. Впрочем, Дидим как-то уловил его взгляд на неё. Иуда, должно быть, предполагал, что никто его не видит. Было в этом взгляде нечто такое, что чуть было не подвигло обычно спокойного Дидима на ссору. Липкое что-то, мерзкое такое. Такое, чего бы он сам, Дидим, никогда не позволил бы по отношению к женщине Учителя. Да и к самой этой женщине необычной судьбы, что когда-то была блудницей, это правда, а теперь жила любовью, сумасшедшей любовью к одному-единственному человеку на свете. Можно ли не заметить этого? Она так счастлива своей любовью, что не видит и не ощущает вражды учеников.
     Да не все и враждебны к ней. Левий Матфей, например. Он смотрит на неё с сочувствием. Это и понятно. Мытарь , пусть и бывший, тоже знает, что такое общее презрение. Он эту нелюбовь к себе чувствует всей своей кожей. Он – живое воплощение утраченной независимости, отступник, вымогатель. Но в нём не умерла совесть. И когда обличающая совесть открыла Левию Матфею всю глубину его падения, Господь послал ему Иисуса. Учитель пришёл, и Левий услышал от него невероятные, немыслимые из уст недоступных раввинов слова: "Следуй за мной". Мытарь сменил прибыльную должность на бедность, лишения, труды. С тех пор – счастлив. Косые взгляды других учеников не могут его не задевать, конечно. Дидим обращал внимание на то, как сжимаются в кулаки ладони мытаря, как бледнеет лицо. Но счастливый человек не задирист, не злобен, готов к всепрощению. А как ученик Иисуса – вдвойне готов прощать. За радость общения с Учителем Левий Матфей готов заплатить и не такую цену. И та, которую любит Учитель, для него священна. Женщина, которую Он любит!
     Да, пожалуй, друзей у Марии в их окружении немного. Он, Дидим, да Левий Матфей. Откровенные её враги – Кифа (вот уж правильное прозвище, каменное у него сердце, и, наверное, голова), да Иуда-казначей. Остальные – ни то, ни другое, а это, пожалуй, ещё хуже. Их легко склонить ко вражде. Тем более, что они – обычные мужчины, и ревностно относятся ко всему, что касается Учителя. Трудно им видеть, что Он предпочёл существо заведомо низшее – женщину. А если это существо ещё пытается держаться на равных, забыв о своём прошлом, о всей неуместности своего здесь пребывания...
Дидим ощущал напряжение, и боялся открытого противостояния Учителю. "Неужели Он не видит? А если видит, то почему молчит?" – задавал он себе вопросы. "Неужели нужно дождаться ссоры? Ведь если пострадает эта женщина – Он не простит нам никогда! Или простит? Неужели Он сумеет и это простить? Сумел бы я сам простить и понять? Сколько можно задавать себе самому неразрешимых вопросов... Вот Кифа знает одни ответы, и по-своему счастлив. Надо бы успокоиться и мне. Учитель многое прозревает, видит внутренним взором. Увидит и это, и не допустит беды".
     Срыв у Петра произошел во время пребывания в Пелле . Город был рад им донельзя, толпы народа встречали их повсюду. Количество людей, желавших быть излеченными, прикоснуться если не к Иисусу, то к ученикам, которые теперь многое умели, привело даже их, уже видавших виды, в некоторое смятение. Работы хватило каждому, и к концу дня усталость и даже раздражение неизбежно замаячили на горизонте. От утренней уверенности и сосредоточенного внимания оставалось немного. И перешептывания в толпе: "Вот те, что следуют за Иисусом", и само сподвижничество Учителю в нелегком Его деле уже не столь радовали душу. Оглядев учеников, Иисус решительно отказался остаться в Пелле до следующего дня. Он увёл их далеко от города, к Иордану. Горожане, вначале последовавшие за ними, шли недолго. Все-таки близился вечер, сумерки. Кто знает, как далеко пришлось бы идти вслед за пророком, а дома их ждали жёны, дети, тёплые постели после приятного ужина...
       Тут, на берегу реки, каждый получил возможность передохнуть от множества лиц и просящих глаз, от чужого горя, которое следовало разделять и смягчать, с которым они искренне боролись. Здесь они  получили возможность помолчать, подумать, полежать на песке. Кроме Кифы и братьев Зеведеевых.
    – Кифа, – сказал ему Иисус, – не закинуть ли тебе сеть в заводи, что за поворотом дороги? Возьми с собой братьев-соседей. Я сделал их ловцами человеков, но они не расстаются с рыбацкой сетью. Сегодня это хорошо для всех нас. Много было сегодня приходящих и отходящих, так что и есть нам было некогда. Жатвы много, а делателей мало. Нехорошо будет, если кто из нас, устав, истощит свои силы.
     – Хорошо, Раввуни, – ответил Симон. В глубине же души слегка оскорбился. Бог назначил каждому человеку свое дело в соответствии с его способностями. Чем же он виноват, что трудное дело излечения или произнесения проповедей так плохо ему даётся? Не значит же это, что он  устал меньше  других, и должен заботиться о их пропитании!
       Его раздражение усилила Мария. Она подошла и присела к ногам Учителя. Ласково заглядывала в глаза, прижималась к коленям... Следовало уйти хотя бы для того, чтобы всего этого не видеть! Но когда по возвращении рыбаков с уловом бесстыдная женщина не сделала и попытки оторваться от Учителя, чтобы помочь в приготовлении рыбы, Кифа не выдержал. Он сидел у костра, потроша рыбу, и в свете бликов имел возможность видеть, как, наклонившись к негоднице, Учитель подарил ей нежное лобзание. Один, другой поцелуй... Он слышал её учащенное дыхание, и даже легкий стон, что сорвался  с  губ  Марии.
     – Пусть Мирйам уйдёт от нас! – раздался громкий, негодующий возглас Симона.
     Этот крик уязвленного в самое сердце рыбака взбудоражил и переполошил всех, кто молча сидел у костра в размышлениях или  даже спал, утомленный. Неуместно, излишне громко прозвучал его голос в тишине. Словно прервалось на несколько мгновений течение реки. Попритух костер, темнота вокруг стала непроницаемой. Гармония вечера была очевидно нарушена. Кифа вскочил на ноги.
    – Пусть Мирйам уйдёт от нас, – повторил, смелея от собственной наглости, Кифа. Ведь гром небесный не грянул, и Иисус ничего не отвечал ему. Женщины недостойны жизни!
    Иисус не отвечал.
     – Кифа, ты вечно гневаешься, – спокойно, рассудительно заговорил Левий Матфей прежде, чем разбуженный криком и не успевший опомниться Дидим. – Теперь я вижу тебя состязающимся с женщиной, как с противником. Но если Учитель счёл её достойной, кто же ты, чтобы отвергнуть её?!
    – Я гневаюсь, но не напрасно, и все это знают, только молчат! Я хочу знать, почему Учитель любит её более всех нас. Она всего лишь  женщина, и притом – она  дурная, испорченная  женщина! Следует прогнать её от нас!
       Повисло тяжёлое молчание. Потрясённый Дидим не мог отчётливо видеть в неверном свете костра лица Марии. Неважно – он догадывался, он видел сердцем эти крупные, солёные капли, что потоком лились на чудное, не так давно ещё озаренное улыбкой лицо. Контраст между недавним её счастьем и той грязью, что пролилась на неё в считанные мгновения, был слишком велик. Она очнулась от грёз. Ощутила хрупкость их счастья, неверность судьбы...
     "Это случилось бы неизбежно, – думал  Дидим. – Но за то, что Кифа отнял у неё и этот короткий миг, я, когда бы это была моя женщина, вырвал бы сердце из его груди! Негодяй стёр с её лица улыбку, и, наверное, навсегда. Он убил её так же верно, как если бы сделал это ножом. Почему Он молчит?"
     Иисус действительно молчал. Зато нашёл нужным выступить Иуда. В голосе его была какая-то демоническая радость – он  получил возможность куснуть самого Учителя, вера в которого и всеобщая любовь раздражали Иуду неимоверно.
     – Почему Ты любишь её более всех нас, Учитель мой?
          Иисус всё ещё молчал. Он ворошил палкой костёр, разбрасывая угли, и искры разлетались в стороны, как мысли учеников. Потом Он встал. Рывком поднял Марию на ноги, прижав к себе, словно закрывая от бед, прошлых и будущих. И, глядя в сторону Кифы, и за его спину, где  затаился Иуда, сказал:
    – Почему не люблю Я вас, как её? Слепой и тот, кто видит, когда оба они во тьме, они не отличаются друг от друга. Если приходит свет, тогда зрячий увидит свет, а тот, кто слеп, останется во тьме .
     И, оставив слепцов в полюбившейся им тьме, Он ушёл с женщиной, которую любил. Оставив им выбор – следовать ли за ними туда, где скоро начнёт заниматься рассвет, или оставаться.

Глава 11. Кесария Приморская.

Город-мечта, город-корабль из белого мрамора на самом берегу лазурного моря – вот что такое построенная Иродом Кесария Приморская. Здесь – любимое место пребывания истинных властителей провинции, прокураторов. Римская аристократия попадала на окраину империи по воле судьбы или по императорской прихоти, при этом большинство её представителей два этих понятия отнюдь не разделяло. Прихоть императора и была в их представлении той самой судьбой. Оказавшись вдали от родины, римляне поселялись в военной и административной столице покорённой провинции. Сочетание лазури и белизны, блеск и сияние солнечного света, должно быть, живо напоминали им родную Италию. Амфитеатр, ипподром, храм в честь Юлия Цезаря, сотни и сотни каменных колонн… Кесария – поистине город-мечта. Здесь римляне у себя дома, не то, что в Иерусалиме, где от одних только косых взглядов приключаются колики в животе. Где приходится беспрестанно ждать волнений, мятежа, ударов, нанесённых исподтишка.
То, что довелось пережить Иисусу в Кесарии, оставило неизгладимый след в душе. Город оказался странно похож на того, кто его строил. Восхищение и отвращение вызвала в Иисусе Кесария. Он нашел в Кесарии девять мер красоты, а десятая... Десятая красоту погубила.
Приглашение, переданное от лица прокуратора Иосифом, само по себе было странным. Идти в Кесарию с женой, и предстать перед лицом префекта и жреца в назначенный день. Что потрясло, так это требование непременного присутствия Мариам. Зачем? Быть может, принято в Риме, чтобы жена была рядом с мужем всегда. Но его женщина, его Мариам? Возлежать за столом с мужчинами, с чужестранцами, быть рассматриваемой и изучаемой ими, быть может, оскорбляемой их тайными помыслами. Но даже это не столь важно. Когда помыслы его жены чисты, то что ей за дело до нечистых помыслов мужчин? Каждый из тех, кто возьмёт на душу подобный грех, будет отвечать за него сам. Если бы не страх за неё, он даже был бы способен  улыбнуться, вспомнив, как быстро нашла она выход там, во время их первой встречи на берегу, и как мало её испугало присутствие множества мужчин. Нет, Мириам не назовёшь робкой и пугливой, она привыкла царствовать, покорять. Она несёт себя по жизни гордо, головка её всегда приподнята, и глаза она редко опускает, хотя старается, с тех пор, как стала его женой. Трудно обидеть столь уверенную в себе женщину. Всё ничего, если бы не то обстоятельство, что она тяжела. Господь благословил их брак, как она об этом мечтала. Переносила она начало беременности неплохо, её не тошнило, не было слабости. Но настроение женщины беспокоило. Теперь она часто плакала, была в постоянной тревоге за него, Иисуса, и, говоря по совести, у неё были причины для беспокойства. Что задумали римляне? А если её всё же напугают, и нанесут этим вред ребенку?
– Дядя, но Мириам понесла от меня, и это ли не причина для отказа? Мы ныне живём во времена неправды и гонений, но и для римлян, наверное, важно, чтобы мать была счастлива и блаженна с младенцем. И для них это свято?!
– Я буду там с вами, Йэшуа. Это я знаю верно, а так же и то, что не позволю обидеть её. Плохого ей не будет. Всё остальное в руке Господа. Она должна быть там, так было сказано. Это повеление я не могу оспорить.
Вопреки его сомнениям, Мириам приняла известие об отъезде с радостью
– Рядом с тобой ничего плохого со мной и ребенком случиться не может, – уверенно заявила она. А в Кесарии я ещё не бывала. Мать должна видеть много красивого, чтобы будущий ребенок её был красив. Говорят, Кесария – прекрасна! Она не такая тесная, как наши города с их небольшими улочками, которые прокладываются по наиболее вытоптанному народом месту. Там есть простор, там легко дышится. Белокаменный город, синее море, свобода – я хочу увидеть Кесарию! О, пожалуйста, возьми меня с собой!
Как будто он мог отказаться… Но беспокоить её подобными соображениями не стоило в любом случае. И потом, он искренне восхищался открытостью своей жены окружающему миру. Ей было интересно всё, и всё она хотела познать, прочувствовать, понять. Это сближало их. Долго он жил на свете без неё, и гораздо меньше – с нею. Но уже до встречи обнаружил пустоту, которую не могли заполнить ни другие люди, ни события его жизни. А теперь, если любимая была далеко от него, пустота эта расширялась с угрожающей быстротой. Последняя лишала его не смысла жизни, нет, ибо смыслом его жизни было и другое. Он обрёл Господа. «И взыщете меня и найдёте, если взыщете меня всем сердцем вашим» . Но вырастающий в сердце провал лишал жизнь её красоты. Греки бы сказали – и гармонии. Но ведь это, в сущности, одно и то же…
Её устроили на повозке, со всеми предосторожностями. А он, вечный странник, чаще шёл, нежели ехал, рядом, пользуясь возможностью поразмышлять. Он знал, что подобный вызов римлянина ничем приятным обусловлен быть не может. И он готовил своё сердце, созерцая красоту женщины. Готовил ум, пытая его размышлениями. И, сколько бы они ни ехали, и сколько бы ни шли, в один из дней они достигли Кесарии.
Дворец Ирода, ныне территория прокуратора Рима, располагался в южной части города, на отвесной, выдающейся в море скале. С трёх сторон омывали здание пенящиеся морские волны. Неумолчный их шёпот баюкал ночами человека, чья воля не давала уснуть тысячам других людей в Иудее. Белому цвету стен, довлеющему надо всеми другими красками, лазоревый оттенок придавали цвета неба и моря, и это напомнило Иисусу гладь молитвенного покрывала – талеса. Пурпур заката вечерами вкупе с белизной и лазурью – разве эти дивные краски не были цветом Божественного творения? И этот тройной праздник насыщения для глаз повторялся в Кесарии по воле Ирода-строителя везде, на каждом шагу. А ещё радовала свежая зелень дерев повсюду, множества кустарников. Благоухание цветущих растений, напоивших воздух чудным ароматом. Кесария парила в прозрачном воздухе, плыла по морю и зелени садов. Мария была очарована совершенно.
Правда, здесь, в этом городе, у него не было учеников или сочувствующих. Не было стен, готовых принять их, помимо того места, куда они были званы, и где не могли бы чувствовать себя вольно в любом случае, даже при царском приёме. Почти не встречалось в Кесарии знакомых черт лица у прохожих, или привычных для взора одеяний. Это был Рим, Рим на земле Иудеи. Величественный. Красивый, пусть не родной, но, безусловно, завораживающей душу красотой. Чистый. И невозможно было  представить себе, среди этой красоты и белизны, ничего чёрного, грязного или страшного. Кесария не могла таить угрозу, Мария была весела, как птичка, и даже у Иисуса отлегло от сердца. Пусть они были здесь чужими, и на них оглядывались, но встречи со злом в этом мраморном великолепии не приходилось ждать.
Они устремились во дворец, следуя за Иосифом. Забыв о том, что это – Кесария, ждали обычного обряда иудейского очищения перед встречей с владыкой этих мест. Но ни у стен дворца, ни в залах, которые им пришлось пройти, они не увидели каменных водоносов с чистой водой для омовения рук или пыльных ног. Вместо этого им предложили баню!
Как описать великолепие помещений, покрытых стеклом потолков, мозаичных полов, мраморных стен, колонн, статуй! Мария не опускала глаз, ей, служительнице женской богини, красота изваяний не была чуждой. С интересом обозревала она формы женщин, что послужили прообразами статуй. И Иисус мог бы поклясться, если бы считал это возможным для себя, что на её губах мелькнула несколько раз лукавая, довольная улыбка.
– Что тебя радует, жена? – строго спросил он у неё.
Ей было нечего стыдиться себя, о чём и говорила улыбка. Так она и ответила ему.
– Красивые жёны повсюду красивы одинаково. Великая мать создала их по своему образу. Высокие, напоминающие формой широкую чашу груди, длинная стройная шея, округлые ягодицы, не слишком узкие бёдра… Можно говорить об этом, но лучше – смотреть! Или, если хочешь, смотри на меня, пока ещё я красива. Скоро вряд ли что останется во мне неизменным, и я надолго потеряю Её образ.
Его же смущал чужеземный обычай выставления наготы напоказ. Он прошёл полмира, и в храмах Индии любовался сам открытыми, обнажёнными телами. Сотни скульптур, многие сотни. Мужчины и женщины совокупляются, сливаются в извечном стремлении мужского и  женского начал друг к другу. Бесстыдно обнаженные тела. Томительно-сладкая вечность в камне. Почему там, в Индии, это было прекрасно и допустимо, здесь же, дома, – постыдно? Что-то такое, трудно передаваемое, очень давнее, смутно вспоминалось ему из детства в ответ на этот вопрос. Голос отца, рассказывающего им заученное на память из Книг премудростей: «Может ли кто ходить по горящим угольям, чтобы не обжечь ног своих?» . «Не выходи навстречу развратной женщине, чтобы как-нибудь не попасть в сети её. Не засматривайся на девицу, чтобы не соблазниться прелестями её… не засматривайся на чужую красоту…» . Вспоминалось, быть может, предание о сыновьях Ноя, о смеявшемся над наготой отца Хаме … Так или иначе, то, что было уместным в Индии, казалось в Иудее, Самарии или Галилее неприемлемым.
Свет лился из широких окон потоком, и из них вдали виднелось море. Он казался себе выставленным на обозрение, незащищенным. Тем не менее, коль скоро его сочли слишком грязным, чтобы предстать перед прокуратором, он, вздыхая, ушёл к опередившему их Иосифу, и долгое потение в кальдарии , против ожидания, принесло ему чувства облегчения, почти невесомости собственного тела. Перестали ныть натруженные в дороге ноги, спина.
Мириам от потения отказалась сразу.
– Вряд ли хорошо будет вытравить плод жаром, – хмурясь, рассудила она. И ушла к бассейну, где серебряные рты невиданных чудовищ извергали потоки тёплой воды.
Но от умащения тела после мытья бывшая жрица Ашторет отказаться не могла. И пока раскрасневшиеся мужчины, в свою очередь, лежали под струями воды, она подставила его под умелые руки рабыни, и вскоре благоухала нардом , испытывая при этом самое настоящее наслаждение. Время, что она провела с мужем, было самым счастливым временем её жизни. Но… Но как же давно не следила она за своим телом так, как привыкла! Давно не выщипывала пушок на коже, не умащала её ароматами, не укладывала и не взбивала волосы. Всё, что проделывалось с  нею сейчас, было радостью для молодой женщины – впервые за долгое время. Лишь до живота своего не дала она дотронуться рабыне, жестом подтвердив, что носит ребенка. Это становилось заметно. Та понимающе улыбнулась, и не пыталась больше касаться священной части тела.
Прежде, чем мужчины освободились из рук вытиравших их рабов, Мириам уже вышла на волю из расслабляющей жары, под ласку лёгкого ветерка с моря. Ей не вернули её прежнюю одежду. На ногах у неё были почти невесомые сандалии, а тело завёрнуто в белую тунику, полоса тонкой и мягкой кожи поддерживала грудь, а поверх туники была наброшена стола , отделанная лазоревым кантом. Ей было приятно ощущать себя посвежевшей, и быть в непривычном, но явно украшавшем её наряде, тоже нравилось. Собственное отражение в водах огромного бассейна, в котором когда-то купался сам Ирод, подтвердило её приятные ощущения. Она попыталась представить себе нынешнего владельца дворца купающимся в бассейне, в тёплой воде, насквозь прогреваемой солнцем и пахнущей лепестками роз, которые краснели на поверхности. Увидеть его лицо, руки… Строго одёрнула себя, коря за неуместные мысли. Но мысли тут же сами исчезли, поскольку к ней шёл её муж. Её непостижимый, чудесный муж. Который всегда, в любых обстоятельствах, был как-то уместен. И в толпе народа, жаждущего исцеления, и в доме богача, его ненавидящего, и во дворце римлянина, который пытался им управлять – он повсюду оставался самим собой. Спокойным и ясным, немного грустным. Его присутствие согревало, и она улыбнулась ему, действительно разом забыв все мысли и о чужом мужчине, и о собственном теле. Муж выглядел необычно, поскольку простая белая туника была предложена и ему. Она нашла его красивым, и снова разглядела в нём благородство черт, и заново удивилась подаренному им обоим чуду встречи…
Странно, в тунике он походил на римлянина. В облике его не было признаков, присущих исключительно родному народу. Вот она, Мириам, – даже в столе не похожа на римлянку, и каждый без труда разглядит в ней еврейку. А Иисус может предстать перед тобой каждый раз – разным. И римлянина, и грека, и иудея можно разглядеть в нём, особенно в чужой одежде. Неизменным остаётся лишь одно – ощутимое, бросающееся в глаза благородство. Врождённое благородство в лице, в очертаниях тела, в привычках поведения. Внешность – лишь отражение того света, что живёт в нём, решила она, и вновь благословила про себя – в который уж раз! – день, когда они обрели друг друга.
А потом их провели в увитую зеленью беседку. Большой четырехугольный стол посередине, и с трёх его сторон  в форме подковы – три ложа. Четвёртая сторона открыта, чтобы можно было прислуживать за трапезой. На каждом ложе – по три места, отделённых друг от друга изголовьем. Триклиний , вспомнила она вдруг, поскольку было что вспомнить. Число возлежащих за столом обычно – девять, три ложа, триклиний. У неё было прошлое, и в этом прошлом она уже посещала подобную комнату, только зимнюю. Неважно, всё равно устройство зала для приёма пищи было таким же.
Но человек, который занимал среднее, самое почётное ложе, в летнем триклинии, устроенном в беседке, не был из её личного прошлого. Их не связывали общие воспоминания. Она порадовалась этому обстоятельству про себя, поскольку с некоторых пор старалась забыть прошедшее. Она дорожила настоящим.
Прокуратор провинций Иудея, Самария и Идумея, римлянин Гай Понтий Пилат, одетый в простую белую тунику, такую же, что была предложена и гостям, действительно восседал на среднем ложе в центре триклиния, и лицо его выражало нетерпение.
– Друг мой, Иосиф, – почти закричал он, когда они появились у входа в беседку, – я умираю с голоду! Знаю, что вы с дороги, да и после бани, так присоединяйтесь поскорее. У вас, должно быть, ноги подкашиваются от голода и слабости. Все разговоры – потом!
Повинуясь высказанному хозяином желанию, они прошли в беседку. Мириам не стала занимать отдельное ложе, она просто присела в ногах у мужа, желая проявить скромность, присущую её полу. У её столы было подобие покрывала для головы, накидка, она набросила её на свои красиво причёсанные и сколотые на затылке волосы. И порадовалась тому, что туника закрытая, с рукавами, не обнажает её рук. Вообще, ей хотелось бы быть незаметной. Вряд ли мужчины предполагают, что ей, женщине и жене, есть что сказать. Вот и прекрасно, пусть будут уверены в этом. Кроме одного из них, да только он слышит её, даже если она молчит.
Речь хозяина была довольно уверенной, хотя, произнеся свою фразу, он сделал несколько ошибок. Казалось, он вообще-то никогда не испытывал сомнений в том, что делал. Она ощутила исходящую от римлянина силу, разглядела блеск голубых глаз, холодных, уверенно смотрящих на мир и всё в нём происходящее. Ошибки, какими пестрела его речь, мало его смущали. Если он не мог высказать свою мысль, то переходил на латынь, нисколько не заботясь о том, что гости его не поймут. И как-то, правда, всё улаживалось, Иосиф переводил, все и всё понимали.
– Жрец присоединится к нам, как только закончит с Прокулой, – произнёс загадочные слова прокуратор. – Она болеет, головная боль. – И это были единственные слова, что не сразу поняла Мириам.
Впрочем, когда на пороге триклиния появился её старый знакомец, Ормус, и это недоразумение разрешилось. Она не знала, что Ормус – жрец, хотя ещё на собственной свадьбе почти догадалась об этом. И вот теперь, с момента появления его в беседке, потеряла покой. Кесария, и роскошный  дворец, и этот приём их прокуратором – всё стало казаться ей странным, а может, и страшным. Тень жреца упала на белокаменные плиты дворца, и впервые Мириам ощутила, что у Кесарии может быть и другая, ещё неведомая ей сторона. Быть может, именно по этой причине они с мужем до сих пор избегали разговора об Ормусе? Её не хотели пугать, она не хотела выйти из того облака счастья и радости, что окутало её надолго после свадьбы. Иначе почему бы ей избегать вопросов об Ормусе, который время от времени возникал рядом с учениками или Иосифом? И теперь приходилось возвращаться к недосказанному, вызывающему смутную тревогу.
Могла ли она не почувствовать, как напрягся Иисус? Не ощутить, как насторожился Иосиф? Даже Понтий Пилат с появлением жреца потерял вид гостеприимного хозяина, с удовольствием поглощающего яства, предложенные ему и гостям. Ормус, по-видимому, отбил у Понтия аппетит. С неудовольствием косился прокуратор на него, едва прикоснувшегося к еде. Между тем, стол заслуживал большего, куда большего уважения, нежели то, что выказал жрец. На закуску префект в этот день предлагал моллюсков: морские ежи, устрицы, морские финики, спондилы. Откормленную курицу со спаржей. Паштеты, но исключительно из птицы. Главная трапеза состояла из рыбы и жаркого – опять же из птицы… Свинины не было. Прокуратор был настроен до появления Ормуса довольно благодушно. Он не хотел бы быть слишком злым. Разговор предстоял не из приятных. И хотя Иисус с Марией ели тоже немного, Понтийне проявил из-за этого  неудовольствия. У него был неплохой партнёр: Иосиф. Иосиф был хорош в еде, как, впрочем, был хорош во всём. И прокуратор отсутствием аппетита не страдал. А вот, поди ж ты, появление жреца как-то всех отвратило от еды, – и любящих поесть, и тех, кто ел мало, но в удовольствие. Вздохнув, префект решил, по-видимому, что пора приступить к делу, и вновь заговорил решительно, коверкая язык. Но при этом не смущаясь.
– Иосиф, ты и Ормус посвящены. Иисус и… н-да… – с сомнением посмотрел он на единственную присутствующую в этом обществе женщину, – и Мария ещё не знают.
Что бы там она не знала – узнает, но римлянин не увидит её смятения. И Мириам сбросила с головы, словно невзначай, накидку. Гордо эту голову подняла. Взглянула в светлые глаза префекта с вызовом, хотя сердце её трепетало. Пилат не принял вызова. Отвёл взор. Он с женщинами не сражался, старался не делать этого без крайней необходимости. Он ведь не был Ормусом, который считал: сражаться нужно и можно – что с женщиной, что с мужчиной. Только с женщиной – её оружием, с мужчиной – его оружием.
– Кто из вас объяснит? – Пилат смотрел на Иосифа и Ормуса попеременно.
Иосиф быстро покачал головой в знак отрицания. По лицу его было видно, что предстоящий разговор его не радует. Он уступал первенство в нём Ормусу, и был рад, что может уклониться.
– Ты, жрец? Что же, это справедливо, – хмурясь, проговорил Пилат, на сей раз по-латыни, ибо с этим выкормышем всеядной Александрии, Ормусом, можно было не напрягаться. Жрец прекрасно владел несколькими языками, и порой, казалось, понимал движения души и мысли без произнесения их вслух. На каком бы то ни было языке. А может, и вовсе без языка, с ним это не казалось невозможным.
– Придумано всё тобой, на тебе все основные заботы – ты и рассказывай.
«О, Великая Мать!» – в тоске размышляла вовсе не безгласная и не самая глупая единственная за столом женщина. – «Вот он сидит передо мной – жрец-египтянин, которому дано быть охотником на души и тела, убийцей, выразителем разрушительного мужского начала, и одновременно врачевателем. Его Боги даровали ему немыслимую силу – тяжёл его взгляд, хищны его повадки, а уж его сущность… Под его взглядом, в котором тысячелетия высекли огонь, я готова опустить и глаза, и голову, и тело. Кто, как не Ты, Владычица, подсказал мне это, прежде чем проснулся мой разум? Сердце почувствовало недоброе с первого мгновения, с первого взгляда на него, а это – знак Твоего присутствия, Мать! Но если Ты дала мне понимание, о Великая, дай же мне и силу бороться! Я хочу защитить своего мужчину, и его ребенка, разве не это есть главное перед Тобою? Не для того ли Ты дала мне разум, и прекрасное тело, и наделила меня женской, непостижимой мужчинам тайной? Дай мне спасти тех, кого я люблю больше собственной жизни, или, если это не суждено, дай мне уйти прежде, чем я увижу их смерть. Сжалься, Великая!»
«Отец мой Небесный!» – взывал к Господу тот, кто был лучшим человеком среди присутствующих, а быть может, и среди всех когда-либо живущих. «Вот он передо мною, жрец, тот, кто страшнее даже фарисеев, ибо не в сердце его Бог. Бог его – во власти, и в силе той власти, что именем Бога живёт и питается. Не допусти ему попрать меня, ибо не меня он хочет растоптать, а Тебя в моём сердце!»
«Я всегда на стороне здравого смысла», – думал тот, кто олицетворял здесь торговлю и компромисс. – «Я не хочу, чтобы пострадала моя родня, и кровь от моей крови – Йэшуа. Никогда бы не допустил я, чтобы жертвой пала женщина, под сердцем носящая ребенка нашего рода… Пусть все здесь присутствующие поймут друг друга, и общее решение будет разумным. Обещаю, что всё для этого сделаю, во всяком случае, всё, что посчитаю необходимым».
«Как всё это мне надоело», – размышлял про себя хозяин этих мест. – «Этот жрец со своими дешёвыми трюками заезжего фокусника из восточных стран, с его глубокомысленным выражением лица. С кучей непонятных и мне мало или вовсе неведомых истин, без которых, видите ли, ни новой, ни старой религии быть не может. Что до меня, главная моя религия – честь. Это пилум и меч, пожалуй, они поважнее, чем гадания авгуров или чудеса жреца. Всё открыто, честно, и обнажённый клинок, и твоя ярость, и смерть противника. С Ормусом же ступаешь на зыбкую почву неких рассуждений, от которых с ума сойдешь, и только. Я велю удалить от Прокулы всех этих чародеев, и учителей, и знатоков закона, пока она впрямь не сошла с ума. Моя жена – это моя жена. Сам-то я как-нибудь со всем этим справлюсь».
«Все вы вначале покричите, помучаетесь совестью, отринете меня и мои выдумки, но сделаете по моему хотению», – с насмешкой размышлял виновник всех этих тревог, Ормус. – «Всё лишь в моих руках, ибо я тот, кто знает. Вы – мои игрушки, а я переставляю вас с места на место. Даже если вы об этом догадались, то противостоять мне всё равно не в силах. И это хорошо, это правильно. То, что я задумал, выше всяких похвал. Подчинитесь, сделайте, – и победите со мною».
Вслух же он сказал:
– Для упрочения слухов об Иисусе, как о Боге, а не просто целителе, Мессии, и, по велению Господа, свершителе чудес, нужно не просто новое чудо. Нужно то, что потрясёт основы основ существования народа. Заставит упасть на колени, потерять чувства, плакать, рыдать. Биться головой о землю, ужасаться, восхищаться, преклоняться… Требуется свершить небывалое.
Раздался напрочь отрицающий произнесённое голос:
– Я – не Бог, и никогда им не был! Я – сын человеческий, и каждый в Назарете скажет вам имя моего отца! И если я послан Господом моим, и исцеляю во имя Его, то только это и нужно донести до моего народа! Дабы прислушался он к голосу Его, и ходил под Ним, и будет народу благо…
Хладнокровный Ормус даже не взглянул в ту сторону, откуда был слышен голос. На самом деле, благо беспокойного, вечно мятущегося еврейского народа интересовало Ормуса менее всего. Иудея, весь Израиль, правящий ими Рим, его родной Египет… Что ему, Ормусу, до них, если в эти мгновения он творил, и творил самого Бога! А значит – сам становился Богом на земле…

Глава 12. Пытка.

Всё, что мы называем небывалым, на самом деле уже случалось. В другом месте, в другом времени, в других жизнях. Ещё одна старая, как мир, мысль.
В Кесарии Приморской Ормус пытался создать нового Бога, и вёл неспешную беседу об этом с римским прокуратором Иудеи, Иисусом Галилеянином, Марией из Мигдалы Галилейской и Иосифом из Аримафеи.
– Итак, небывалое, – сказал Ормус. – Но ничего нового выдумывать не придётся. Самым большим чудом богов всегда бывало воскрешение. Сознание человека никогда не примирится со смертью. Вечно будет умирать человек, и вечно стремиться к продлению жизни. Тот, кто умеет вернуть людей из-за последнего порога, будет признан ими самым большим, самым последним Богом. Я хочу, чтобы им стал Иисус.
– Я не умею возвращать из-за порога. Никто не умеет, и ты знаешь это лучше всех, – почти спокойно произнес побледневший Иисус в ответ. – Ты, который помог развить мне мой дар, и довёл его до совершенства, ты учил меня, что нет, и не может быть лекарства против смерти.
– Я, Ормус, говорил тебе это, – с насмешкой отвечал ему жрец, – помимо многого другого, и я не отказываюсь. Но не говорил ли я тебе, что нет и лекарства против глупости? Умный человек всегда сумеет обмануть глупца, и заставить увидеть то, чего никогда не случалось на самом деле.
Пилат хмыкнул, услышав слова жреца. Мириам тяжело вздохнула, и поникла головой, уразумев всё, что будет предложено далее. Не всё, она ошибалась, и ей ещё предстояло узнать больше. Иосиф качал головой, не одобряя. Ормус видел всё это, но не смущался.
Пилат потянул краешек одеяла на себя, поскольку, на его взгляд, жреца в этом разговоре становилось неоправданно много. Он даже вырос, что ли, возвышаясь над всеми ними, подавляя всех своим ростом и внутренней силой. Допускать этого не приходилось. Не жрец, а он, прокуратор, будет решать за всех этих людей, не сомневайтесь!
– Я счёл, что мысль жреца не лишена смысла. – Взгляд Понтия Пилата сосредоточился на Иисусе. – Пусть я не великий знаток верований. В таких случаях у нас в Риме призывают понтифика . Итак, я призвал понтифика, и он дал мне совет. Мы оживим кого-либо твоими руками, Иисус. Сделано это будет безупречно. Ормус это обещает. Мне нужно получить твоё согласие.
Иисус не размышлял. Он ответил решительно:
– Нет. Я не способен на обман. Отцу моему Небесному я не солгу, как не солгу и моему народу. Это – грех, нет. Никогда.
Пилат перевёл взор на Марию. Женщина не выглядела напуганной. Смотрела она лишь на мужа, и светилась гордостью за него. И без того красива, несомненно, но сейчас просто завидно хороша, согреваемая своей любовью. Пилат почувствовал сожаление. Ему сказали, что она беременна. А ведь придётся на её глазах усмирять столь любимого ею мужа, и значит, использовать её. Она здесь именно для этого, а для чего же? Если это любовь, а это любовь очевидная, то чем ещё можно сломить упрямца, дающего столь быстрые и глупые ответы всесильному посланцу Рима в Иудее. Иосиф недоволен, но на сей раз помочь ему Пилат не в силах. Дело должно быть сделано. Но поневоле, увлечённый её чувственной, проникающей в сердце красотой, – он всегда был поклонником женщин! – Пилат привнёс в свой голос сочувствие и ласку.
– В Риме говорят так: «Везде мужи управляют мужами, а мы, которые управляем всеми мужами, находимся под управлением наших жён». – Пилат произнёс всю тираду по-латыни, и подождал, пока переведёт Иосиф. Она была бы трудна для него на их языке, и он предпочёл помощь. Зато потом сказал сам, сбиваясь, глядя на неё, свою гостью, с интересом:
– Что скажешь ты, женщина? Не говори мне «нет». Это слово в устах женщины звучит так горько…
Вместо «жестоко» он употребил «горько», тем самым намекнув на горечь в её собственном имени. Может, просто  ошибся, но не похоже!
Мириам вздрогнула, почувствовав пусть лёгкую, но насмешку. Гордый взмах головы, освободившиеся от пут, рассыпавшиеся по плечам роскошные волосы – столь излюбленный в давнюю пору жест, многих мужчин бросавший к её ногам, царственный взор впридачу! Взгляд в его зрачки, блеск в собственных, широко раскрытых… Что ещё можно было противопоставить римлянину, говорившему с ней так, словно здесь и не было её мужа? Прошлое имело власть над нею, и даже Иисус не мог его стереть.
– Я отвечу всё то же «нет», ведь мы не в Риме. И я не должна решать за мужа.
– Если не решать за мужа, то он, конечно, решит всё сам. Но только ответ придётся держать обоим.
Пилат задумался. Все хранили молчание. В это молчание уложилось время, пока на стол подавали бисквиты и фрукты. В белоснежный кратер  рабы налили искрящееся красным вино, и хозяин собственноручно разбавил его водой в нужном соотношении. Улыбаясь гостям, в беседку вошёл Ант. Что-то прошептал, склоняясь к уху хозяина. Пилат перевёл взгляд на жреца, кивнул головой. Тот поднялся, и вышел куда-то, сопровождаемый Антом. Прокуратор вновь улёгся на ложе, сосредоточился.
– Иосиф, придётся тебе поработать. Мне трудно думать на чужом языке, а сказать я хочу многое.
Иосиф напрягся, понимая, что прокуратор предложит своё решение вопроса, на который был дан двойной отрицательный ответ. Он знал римлянина достаточно хорошо, чтобы понимать – Понтия Пилата отказ не устроит. Успел мысленно поблагодарить Господа за выбор Иисусом женщины. Другая, живущая на женской половине дома, привыкшая к молчанию и покорности, уже сейчас была бы ни жива, ни мертва. Мариам справится, и она сохранит ребенка. Никто, кроме неё… Поистине, брак – дело лишь двоих, да Бога, и хорошо они сделали, не воспрепятствовав этой любви. Не каждая могла бы быть Его подругой.
Медленно, словно размышляя вслух, заговорил Пилат:
– Рим – загадка для вас не меньшая, чем для меня – ваша страна, иудеи. Мы с вами, а также Ормус, чья страна ещё более загадочна, пошли по безмерно трудному пути. Объединить страны можно завоеванием, но вот, мы завоевали вас, и властвуем, но что же, нас можно ли назвать единым целым? Что общего между мной и тобой, врачеватель, кроме того, что я волен обречь тебя на смерть?
– Мы – люди, префект, – отвечал Иисус. – И один Бог над нами.
– Вот оно, врачеватель, ты сказал истину, сам, без моей помощи! Мы хотим, все здесь присутствующие, обнародовать эту истину – да, Он один во всех своих лицах, и надо склониться перед Ним в едином порыве всем. Ты понимаешь это, и не хочешь помочь?
– Я возвещаю эту истину, но доказывать её путём обмана не хочу. Мне не нравится способ, который хочет навязать жрец. Неисповедимы пути Господа, но не обманом приходит он к людям. Рано или поздно Господь посылает прозрение. Я готов ждать. И делать всё, что от меня зависит.
– А я не желаю ждать. Я не привык к этому.
Иосиф шумно вздохнул, переведя эту фразу, и поднял на Иисуса умоляющие глаза. Тот понял, и остановил порыв к дерзкому ответу. Он помнил о той, что с волнением внимала их спору.
– Я готов тебя заставить. И даже знаю, как это можно сделать, – в голосе прокуратора был холод, была неясная угроза.
Впрочем, в неведении об этой угрозе он не хотел оставить своих гостей. И потому продолжил:
– Я говорил, что мы разные. Мы, римляне, любя своих родных, чаще более привязываемся к тем, кого обретаем вне родства. Друг, мыслящий так же, как и я, не раз протянувший мне руку помощи, тот, кто в отличие от родных, всегда был рядом со мною, может стать роднее отца или брата. Я заметил, что у вас по-другому. Вы живёте родством, пестуете родство, и без родства человек в вашем обществе – ничтожен. Мне это подходит, я готов воспользоваться тем, что вы столь привязаны друг к другу. Пусть меня и возмущает мысль, что для вас самый последний негодяй, но родственник, дороже любого самого благородного человека из чужих. Но это выгодно мне, и я готов избрать жертву среди ваших родных, дабы склонить вас к поспешности в нашем случае. Я слышал от жены, что любой из вас готов нарушить даже Моисеевы заветы, когда речь идет о спасении жизни…
Он посмотрел на Марию, готовясь нанести удар. Она всем сердцем ощутила в это мгновение, что не обо всём догадалась из того, что задумал Пилат, и затрепетала. Выражение лица прокуратора сделалось каким-то… беспощадным? слишком решительным? злым? Снисхождения к себе в нём она точно не увидела. И Понтий Пилат озвучил следующее:
– Мы не знали, на ком остановить свой выбор. Но жрец подсказал мне, что присутствующая здесь женщина более всех дорога тебе, Иисус. И что ты не склонен её огорчать, ведь она к тому же ждёт ребенка, не так ли?
Иосифу краска бросилась в лицо, он не переводил, медлил.
– Ну же, Иосиф, она не производит впечатления слабой. Я хочу видеть, как она это переживёт, друг мой. Я не зверь. Так складываются обстоятельства.
Иосиф перевёл. Брошенный в сторону Пилата негодующий и презрительный взгляд женщины, на месте которой другая бы испугалась, казалось, доставил прокуратору искреннее удовольствие.
– Итак, – продолжил он. – У Марии есть брат. А брата зовут Лазарь…
Вот теперь, ещё до перевода Иосифа, её зацепило. Всполох ужаса промелькнул в глазах. Но тут же исчез. Она продолжала ровно и прямо сидеть на краю ложа, в ногах у мужа, лицо её оставалось безмятежным. Пилат искренне сожалел о том, что придётся с ней сделать. Она была достойна сожаления, такая молодая, красивая и мужественная. Ну не любил он сражаться с женщинами без крайней на то необходимости, а такая необходимость была налицо. И это вдруг разозлило его, и он перестал её щадить и стал излагать свои мысли быстро, чётко, отсыпая слова горстями. Иосиф даже взмок от напряжения, пытаясь поспеть за ним.
– Именно Лазарь подходит для роли умершего и воскрешённого более всех. Он молод, и смерть его должна потрясти и вызвать сочувствие, а воскрешение – обрадовать. У него есть сёстры,  по крайней мере одна из них будет посвящена в нашу общую тайну, это облегчит нам жизнь, не правда ли? У этой сестры есть опыт лицедейства, она бывшая жрица, ей не привыкать к тому, что надо порыдать на людях. Когда архигалл  ведёт процессию к храму, жрицы заливаются плачем, и рыдают, и рвут на себе одежду так, словно именно с ними, а не с их Богиней случилось горе – потеря любимого. Ормус говорил, что жрицы Ашторет рыдают над Таммузом. Мария удачно изобразит нам всё нужное, не так ли?
Иосиф закончил перевод этой сверкающей молниями речи, и Иисус подскочил, собираясь что-то сказать. Она удержала его, порывающегося говорить. Одна рука легла на его плечо, другая ласково прикрыла губы любимого, прося о молчании.
– Если мой муж скажет мне, что следует плакать – я заплачу, – словно про себя, негромко произнесла она. – Почему мужчинам доставляет удовольствие наше горе? В Храме Богини однажды я видела супругу тетрарха Галилеи, красавицу Иродиаду. Она плакала, и молила Великую Мать, прося вырвать из сердца ненужную ей любовь… Имя мужчины, которое она называла, не было именем её мужа. О, в стенах Храма чаще просят не о мужьях, там оплакивают возлюбленных. Это святая правда!
Ответа от Пилата она не дождалась, хотя перевод Иосифа был довольно точен.
– Вот видишь, Иосиф, – сказал он недоумевающему другу, испуганному выражением его лица, на своей грубой, резко звучащей в их ушах латыни. – Я говорил тебе, что она не кажется слабой, и был прав.
Почудилось ли Иосифу, что слова прокуратора отдавали горечью? И что он должен был понять из этой словесной перепалки, после которой и Мариам, его невестка, и Понтий Пилат, прокуратор и друг, пожирали друг друга глазами? Переводил Иосиф точно и честно, но причина их обоюдного волнения так и осталась непонятой им.
Иисус же смотрел на жену так, словно что-то действительно понял, и это наполняло его кроткую душу лишней грустью, сожалением…
– Идём со мной, – сказал Иисусу Понтий Пилат, прокуратор Иудеи, Самарии и Идумеи.
И он повёл Иисуса туда, где в подвале под красивейшим дворцом была тёмная, страшная комната для пыток. Там орудовал Ормус, там лилась на холодный каменный пол человеческая кровь, выворачивались наружу суставы, терзалась нагретыми на огне щипцами плоть. Римлянин сделал Иисуса свидетелем пытки, но избавил от этого зрелища Марию, дерзкую Мариам, которая сумела поразить его в самое сердце. Зверем он всё-таки не был, но привык добиваться своего… Напрасно закрывал глаза Иисус, напрасно кричал, бился о стены, пытался открыть дверь каменного мешка и вырваться наружу из этого ада. Дверь закрылась за Пилатом раньше, чем Ормус начал своё страшное дело. Иисус не сумел бы разбить голову о камни, как пытался, чтобы не слышать криков, не видеть картины чужих страшных мук, не ощущать ноздрями запах палёного мяса. Его держали, и держали весьма крепко, двое подручных, отобранных жрецом из кентурии Пилата. Вся вина человека, подвергнутого истязанию на глазах Иисуса, была в том, что он был соглядатаем Ханана. То, что он сказал, не стоило и капли его мучений. Назвал имена учеников, рассказал, где бывает с ними Иисус, что говорит. Как будто он сам этого не знал, или не догадывался, что за ним следят! Плохо, что соглядатаю известен дом в Кане, что он видел Мариам… Плохо, но выданное им не оправдывает тот ужас, который содеяли с этим человеком на глазах Иисуса!
Потом, вконец измученного, плохо удерживающегося на ногах Иисуса вновь поставили перед Пилатом. Прокуратор ждал его в просторном зале в самом дальнем краю дворца. Окна зала выходили на море, прокуратор восседал в кресле. У ног его устроился огромный, устрашающего вида пёс. Понтий Пилат о чём-то задушевно и ласково разговаривал с собакой, рука его ласкала загривок пса. Прибытие новых лиц собаку встревожило, и Банга – так назвал пса Пилат – зарычал, низко, предупреждающе. Лёгкая ласка хозяина, с интересом исследователя обернувшегося к Иисусу, мгновенно успокоила пса. Иисус без сил упал на предложенную ему скамью. Потянувшемуся к нему Банге хватило окрика Пилата, чтобы вконец потерять интерес к гостю, и он устроился вновь у ног хозяина, удовлетворенно вздыхая время от времени под нежно треплющей его рукой.
Но когда к обществу присоединился переодевшийся, как всегда невозмутимый Ормус, успокоить Бангу не удалось. Пёс рычал со злобой и уверенностью в собственной правоте, рвался к Ормусу. Пилат с трудом удерживал его, кричал, повисал на шее. Ормус не трогался с избранного места, смотрел в глаза Банги, не отводя взора, скалился недобро, обнажая в усмешке зубы. Здоровые, крепкие зубы, не намного уступавшие зубам Банги. То ли почуял сродство в неистовстве – человек этот был таким же неукротимым животным, как и сам пёс. То ли очевидную угрозу, а возможно, от Ормуса пахло кровью и страхом, извечным ужасом мучимого существа перед палачом, и именно этот запах уловил Банга. Но успокоить его оказалось невозможным. На призывы Пилата в комнату вбежал Ант. Лишь с его помощью, криками, уговорами, даже пинками удалось выволочь собаку  из зала. Но долго ещё в отдалении было слышно злобное ворчание, и жалобный вой. Банга рвался защитить хозяина. Ему не дали выполнить долг, и обида, и страх за хозяина терзали его собачью душу…
–Итак, Сын Божий, – начал прокуратор, обращаясь к Иисусу.  – Теперь, когда ты видел, во что можно превратить твоё «нет», твои «никогда», «не  могу», «не обману», попробуем начать сначала.
Ормус, не дожидаясь приказа, перевёл слова Пилата, и Иисус понял, что от этой части действа Иосифа отстранили намеренно. Они остались втроём. Пилат, задумавший нечто. Ормус, которому было дано поставить это нечто. И он, Иисус, которому досталась роль исполнителя. Пилат подтвердил эту его мысль словами, не оставив и места надежде. Почти теми же словами, в которых обо всём этом подумал Иисус.
– Я бы сказал так, сын Божий. Вряд ли ты знаком с творениями греков, да и я не большой любитель искусств. Но уж так получилось, что нам всем выпали роли в написанной Им трагедии, я не стану называть тебе автора, это лишнее. И в этой трагедии ты не только целитель, и не только оратор, имеющий круг своих поклонников, теперь тебе предстоит стать Богом. Исцеляли люди и до тебя, и ораторствовали тоже. Я слышал о гибели врачей, не справившихся с лечением высоко вознесённых судьбой больных. Да и с ораторами дела обстоят не лучше. По правде сказать, вряд ли ты лучше Цицерона как оратор, а ведь Цицерона обезглавили, и посмеялись посмертно, выставив голову его на трибуну, с которой он упивался собственным красноречием . И ваш Окунатель кончил тем же, как же я забыл!
Прокуратор разразился смехом, в котором была изрядная доля злой насмешки – не над Окунателем, над самим собой. Но, чтобы это понять, надо было знать и префекта, и предысторию. Отсмеявшись, глотнул вина, стоявшего на столике перед ним в серебряной чаше. На сей раз остальным  присутствующим вина никто не предлагал. Потом прокуратор продолжил:
– Неужели тебя, Царь Иудейский, как величают тебя на перекрёстках Иудеи, считая своим Мессией, привлекает такая судьба? Впрочем, я встречался с такими, как ты. Пожалуй, если бы ты побывал в руках Ормуса, то и тогда бы сказал «нет». Твоя кажущаяся слабость – она обманчива.
– Так ты знаешь, что ответ будет тем же? – тихо спросил Иисус.
– Ничего я не знаю, ничего, и ни в чём не уверен! – раздражённо ответил Пилат, на сей раз не по-латыни, и не ожидая перевода – всё понял сам.
– Мистерия должна быть отыграна, не ты – так кто-то другой займёт твоё место. Только что тебе-то от этого? Мы дошли до той сцены, которую  не изменить, не понимаешь? Что из того, что ты героически умрёшь, сказав «нет»!
Прокуратор уже кричал. И было странно слышать безжизненное бормотание Ормуса, переводившего  взволнованную речь в свойственном ему безмятежном спокойствии. Пилат кричал, Ормус негромко переводил. Будь то в другое время, можно было бы улыбнуться. Контраст был ошеломляющим, и в общем – смешным.
– Если бы я думал, что ты захочешь уйти, пойдя против воли того, кого зовешь Господом… Но твоя смерть была бы величайшей глупостью. Членов твоей семьи она не спасёт. Не спасёт твоих учеников. Ты это-то хоть понимаешь? Уйдёшь – уйдут и остальные, уберечь их будет невозможно. Они погибнут из-за тебя. Дело твоё будет опорочено.
Иисус потрясённо молчал.
– У тебя красивая жена. Можешь мне поверить, я знаю толк в женщинах. Тебе повезло, повезло и потому, что она тебя любит. Это так очевидно для всех, так заметно. Хочешь умереть героем – у тебя будет такая возможность. Ты умрёшь ради неё и ребёнка. По крайней мере, не покорной овцой под ножом у Ормуса.
Брошенный мельком на Ормуса взгляд префекта был полон неприятия, почти презрения. Ормус улыбнулся в ответ. И продолжал переводить.
– Возвращайся в Галилею, Иисус. Делать тебе ничего не придётся. Всё будет сделано Ормусом. В Вифанию, кроме жреца, я пошлю Иосифа. Иосиф возьмёт с собою Марию, они помогут Ормусу. Лазарь подчинится воле сестры. В великий час, час воскрешения, тебя призовут. Ты поднимешь из гроба Лазаря, и тем самым спасешь и себя, и всех своих близких. Не забудь привести в Вифанию учеников, у тебя должны быть свидетели.
Прокуратор устало вздохнул. Не дав возразить себе, произнес:
– Ступайте. Я слишком устал.

Глава 13. Мистерия.

Ливневым дождём пролилась на него утром любовь Марии. Вчерашний вечер, так обстоятельно отрепетированный прокуратором, не прошёл даром. Так бывает – напуганный смертельно, побывавший за гранью, где жизнь так быстро перерастает в смерть, человек стремится насытиться жизнью – жадно, исступлённо, неистово. Это – побег от себя самого, от страха и беспомощности, от осознания собственной недолговечности, хрупкости. Далеко не убежишь, это понятно. Но дурман жизни опьяняет, кружит голову, заставляет забыть об одиночестве, о страхе. Хоть недолгая, но какая же нужная и по-человечески понятная передышка!
Руки женщины обвили его на рассвете, множеством сначала нежных, лёгких поцелуев покрыла она его шею, прижимаясь своим тёплым, ласковым телом к его спине. Шептала обычные свои глупости – что-то про любовь, потом про то, как он нужен ей и как же ей страшно. Но он не вслушивался в её лепет, не до того было. Потому что руки её прошлись по спине, скользнули к груди. Она любила завивать колечки растущих здесь волос на свои пальчики, потом не больно, слегка потягивать – знала, чувствовала, что это его волнует. Когда действие переместилось в область живота, он напрягся. Повернулся на спину, подставляясь её рукам и губам, и через несколько мгновений уже едва сдерживал стоны. Град поцелуев обрушился на него, теперь уже далеко не нежных, а страстных, похожих на укусы мелкого зверька. Начав с груди, она постепенно перемещалась ниже, ниже... Нескромные её пальцы уже ласкали его там, где это вызывало неодолимое желание, страсть, сравнимую с едва переносимой болью, но когда здесь оказались её губы – он уже кричал... Рывком он поднял её, перевернул на спину, нетерпеливо раздвинул ноги. Весь свой вчерашний гнев, весь свой страх он позабыл в то мгновение, когда вошёл, почти ворвался в неё, податливую, покорствующую, тёплую и влажную внутри. Он ощущал себя господином, он был её мужчиной и любил её так, как ему хотелось.
Животные? Да! Но и люди. Вечный, дразнящий воображение полёт их тел, и радость обладания друг другом. И нежность, и любовь, наконец. Назавтра он скажет всем, кто ждёт его слов, его проповеди, то, что искренне думает: "Разве вы не читали, что Создатель с самого начала создал мужчину и женщину? Так пусть мужчина оставит отца и мать и прилепится к жене своей, и будут двое единой плотью".
Существует одна непреложная истина, во всяком случае здесь, на земле. Женщина – вечный источник мужества и силы для мужчины. Мужчина – источник её силы и мужества. И здесь, на земле, они нужны друг другу.
Потом они лежали, обнявшись, и вели неторопливый, искренний разговор, настолько искренний, насколько это вообще возможно между людьми. Он убеждал её в том, что бояться не нужно. Что бы ни готовил Пилат им и горсточке их друзей, он бессилен – дело, которому они посвятили себя, настолько важно для будущего, так огромно и благородно, что бояться просто стыдно. В истории, говорил он ей, было слишком много богов – жестоких, развратных, требующих человеческих и животных жертв, мало что давших человечеству духовно. Их цель – дать всем одного, достаточно строгого, но справедливого и доброго, требующего нравственного усовершенствования. Бога, общего для всех, независимо от происхождения. Он напоминал ей, служительнице Ашторет, что с ростом и развитием человечества росли и его боги – от деревянных идолов до медных и золотых, потом звероподобных богочеловеков, вспоминал светлых олимпийских богов, чьи характеры и поступки так напоминали человеческие, касался римских языческих воплощений сил природы...
– Разве ты не видишь, родная, что мы создавали своих богов сами, и сами поднимали их ко всё более высоким ступеням? Взрослели вместе с ними, наделяли их своими чертами. Ты немало знаешь о женских богинях, воплощавших материнскую силу природы. И они настолько близки у разных народов, что легко сливались в единые культы, когда сближались воюющие страны и народности. Я хочу сделать больше, я дам человечеству надежду – одного бога, такого, как Иахве, но гораздо менее гневливого и жестокого. Я хочу, чтоб не было разницы между эллином и иудеем, римлянином и эдомитянином, ведь на самом деле мы все – просто люди, и хотим одного – быть счастливыми.
– Но ты сам, пройдя ступени и посвящения, зная всё или почти всё, что знают об этом египетские и индийские жрецы, мне кажется, даже ты сам не очень во всё это веришь. Ты сомневаешься, я знаю, даже смеёшься, наконец...
Мария нежно, едва касаясь, провела своими тоненькими пальчиками по его плечу, где на кожу были нанесены непонятные ей символы. Она любила рассматривать эти красочные рисунки, неведомо где и каким способом приобретённые мужем. Это был знак их близости, ведь Иисус тщательно скрывал эти символы от посторонних глаз. Правда, и с ней отказывался говорить об их происхождении или назначении.
– Это неправда, Мирйам. Я могу искренне посмеяться над сказками греков, вспомни, допустим, Пана, – и подивиться их поэтическому воображению. Я улыбаюсь, когда говорят о Дионисе, это такой красивый миф, ну ты же знаешь... Я грущу, представляя себе, сколько человеческих жизней принесено в жертву поклонниками чудовищного египетского Себека, хищного и ненасытного животного. Но я не смеюсь, когда говорю о Боге. Я верю в то, что всё – неслучайно, что есть где-то сила, единая и огромная, непонятная моему человеческому уму, но от этого не менее великая. Если я осмелюсь выступить от её имени, и под мои знамёна встанут разноязычные племена и народы – это такая сила, Мария, которой подвластно всё, и она станет творить добро, поскольку мой Бог будет всем любящим Отцом, милосердным и справедливым. Разве это плохо? Я верю, что пришёл на эту Землю не просто так, что у меня есть задача, цель, и я её выполню. Я знаю, что именно я призван этой Силой, назови её Судьбой, Провидением, чем хочешь, я же называю Отцом Небесным, иначе откуда все мои способности к лечению, моё необъяснимое влияние на людей?! Ты должна мне верить, именно ты в первую очередь, иначе ничего не получится...
– Почему же именно я? Убеди прежде своих друзей и близких, спорщиков в синагогах, книжников, они привычны к учёным диспутам, я же, женщина и  теперь уже  бывшая жрица, что я могу? Для меня важнее всего этого – твоя любовь, ты же знаешь!
– Родная моя, для меня женщина без Бога в душе невозможна. Женщина должна быть набожна без рассуждений. Есть нечто трогательное и даже прекрасное в том, как она отдаёт себя под защиту Бога. В её вере – залог того, что она так же доверчиво покорится мужчине, которого любит, будет так же ему служить. Разве ты не говорила, что настрадалась от случайных и ненужных тебе связей, что искала мужчину, с которым хотела соединить свою судьбу, и которому могла бы подчиняться с любовью и радостью?
– Да, и ушла из Храма из-за этого!
– Пусть и другие уходят от разврата, от гнусностей жизни – ко мне и моему Отцу, мы не обманем. Мы научим людей жить не ради денег и власти, а ради любви друг к другу. Научим честно трудиться, радоваться труду. Верь мне, Мирйам!
И она старалась и верила. И всё-таки, оставаясь самой собой, а значит – женщиной, поступала по-своему. Её томил страх, она боялась за него, Иисуса, за ребёнка, которого носила под сердцем, и это так естественно для женщины – пытаться защитить тех, кого любишь.
В дневные часы, уже не ожидая его, приступила она к ритуалу, к которому не обращалась со времен ухода из Храма Ашторет. В глубине души она боялась, что Богиня-мать не простила ей предательства. Воспитанная в ней с детства вера, хоть и поколебленная Иисусом, порой поднимала голову, особенно когда беспокойство за самых близких людей не давало покоя. И тогда убеждения Иисуса казались ей малопонятными, далёкими, ошибочными, а вера в великую женскую Богиню – такой близкой и родной. Ей хотелось вымолить прощение для себя, мир и благополучие близким.
Небольшой алтарь Богини стоял в дальней комнате дома, был скрыт от всех взоров. Она покрыла его белой шёлковой скатертью, установила по углам четыре свечи, и одну свечу в центре. У левого угла поставила  кубок, наполнила его молоком. Подожгла травы в кадильнице – смесь шалфея, полыни и календулы, добилась их медленного тления. Символ Богини – статуэтку белого голубя – поместила в ближний правый угол. Поклонилась алтарю, достигая лбом пола. Выпрямившись, запела низким, грудным, протяжным голосом:
О Великая Богиня Ашторет,
Мать всех матерей и Хранительница очага!
Я, рабыня твоя, прошу Тебя о помощи,
Ибо нет другой возможности решить мою судьбу!
О Великая Богиня Ашторет, приди ко мне.
Постояла в трансе, настраиваясь на общение с Богиней, слегка покачиваясь на носках. К великой радости своей, она почувствовала знакомый трепет, потом её бросило в жар, отяжелели груди, кончики их покалывало, через некоторое время по лицу и телу побежали ручейки пота.
Мария подняла кубок с молоком и произнесла: "Сей дар Твой Материнский я принимаю в честь Твою".
И осушила кубок. Горячая, страстная молитва к Подательнице Благ полилась с её губ. Она просила прощения за отступничество, объясняя его страстной любовью к мужчине, которую послала ей, нечестивой жрице, конечно же, сама Богиня, молила сохранить Ему жизнь, и даровать счастье рождения и долгой жизни её ребенку, которого ей, недостойной, тоже могла подарить лишь сама Мать в своём бесконечном милосердии и в благости своей. Снова и снова она пыталась объяснить Богине, что вины Иисуса нет, что Он хочет лишь принести мир всем людям, что он благороден и чист. Что обращение Его к Царю Небесному – это не попытка сместить Её, Великую Мать, что ведь и она, сама Богиня, знала подчинение мужчине и любовь к нему... Слёзы лились из её глаз, она не слышала себя, не осознавала ничего…
Она скрыла от Иисуса своё падение и возвращение к Великой Матери. Но, вспоминая об этом, ни о чём не сожалела. Ей стало намного легче, а мужчины – что ж, ей ли не знать, какими они иногда бывают упрямыми и непрощающими. Им не понять, каково женщине, хранительнице жизней, в непростом мире, устроенном ими по своим законам.
Глава 14. Воскрешение Лазаря.

Иордан – главная и самая таинственная река Эрец-Исраэль. Правда, на иврите это звучит иначе. Ярден. Исток реки, до озера Хула, называют израильтяне Эрец Ярден, землей Иорданской. От озера Кинерет до Мёртвого моря простирается для них Кикар ха-Ярден, или обширная  долина Иордана. Густая пойма реки называется Геон ха-Ярден – чащей Иордана. Но как бы ни назвал эту реку израильтянин, важно не это. Важно, что она – единственная большая река в стране. И в благодарность за это её любят. Правда, с оттенком непонимания и даже боязни. Она несёт свои воды к Мёртвому морю. Всё живое, чем богата, уносит в этих водах с собой к солёному озеру – и здесь, в озере, называемом так горько, губит, убивает, умерщвляет. Река Ярден так свята, как только может быть свята единственная река в стране, где мало воды. Но вот что странно и трудно объяснимо – по берегам этой единственной  реки мало поселений, а те, что есть, стоят несколько в стороне. Как бы склоняясь в почтении к великому и одновременно непонятному. Что это, мистическое преклонение перед рекой, или, может быть, страх перед её губительными, медленно, но бесповоротно стремящимися к смерти водами? А может, и то, и другое?
До впадения Иордана-Ярдена в Мёртвое море, совсем недалеко от места слияния речной и озёрной вод, есть место под названием Вифавар. Оно погружено в цветущие олеандры, пряный запах которых кружит голову. Оно тонет в небесной синеве. По утрам белые облака окутывают Вифавар нежным покрывалом, а вечерами солнце золотит воду, ещё не успевшую умереть. Вифавар свят, и  поистине, он прекрасен. Здесь проповедовал Иоанн Предтеча. Сюда был послан Иисус Мессия. Не во имя Израиля. Израиль был во имя Его…
Он пытался убаюкать собственную душу красотой убегающих вод, отсылая с ними свою тоску, лечить её закатами и восходами, утренним туманом, сверкающими на солнце брызгами. Он пытался смириться со всем тем, что придётся сделать. К горю разлуки с той, которую он любил, и которую впервые оставил так надолго, добавлялось недоброе предчувствие – он готовился к вечному расставанию. Отвращался от всего земного. Душа замирала. Душа ждала мгновения, когда скажет ему кто-то: «Лазарь умер!». А он ответит кому-то… Но что? Что? Решения не было. И именно отсутствие точного знания тяжким бременем ложилось на душу. Если бы он уже решил для себя, как поступить, было бы легче.
Жизнь (или Бог?) не слышит наших молений, не разделяет наших надежд на то, что всё уладится само собой. Она течёт, как воды Иордана, к завершению своему. К смерти. А то, что по пути случается с нами – важно только для нас. Почему же так необходимо многим из нас, чтобы всё случившееся было достойным, было красивым, запоминающимся? Чтобы оно выделило нас из общего потока несущихся в реке жизни? Чего мы ждём – песен ли в нашу честь, красивой легенды, сожалеющего ли вздоха? Памяти?
– Раввуни, тебя ищут! Мариам послала к тебе вестника, – услышал он однажды ранним утром. Фома подбежал к нему. Лицо его было встревоженным, покрасневшим, дыхание сбилось.
В каком-то сонливом оцепенении пребывал Учитель. Он сидел, прислонившись к валуну на берегу, и глаза его были закрыты.
Фома остановился в двух шагах от Иисуса, недоумевая. Казалось, Учитель спит, но по дрожанию век, по внезапно сжавшимся в кулак пальцам рук с очевидностью выходило – не спит, и всё слышал.
– Раввуни! – воззвал к нему Фома ещё раз.
Ответа не было. Фома вдруг увидел широко распахнувшиеся, полные муки зелёные глаза. Мгновения пролетели, а показалось – вечность, прежде чем Иисус заговорил.
– Всё, что я делал и говорил, – прошептал Иисус негромко, но довольно отчетливо, – унесёт смерть. Как воды Ярдена, умрёт всё в конце моего пути. А это свершение будет вне смерти. Ведь это ожившая мечта о бессмертии…
Ничего не понимающий Фома молчал, глядя в страдающее лицо.
– Вестник сказал тебе, что Лазарь умер? – спросил его Учитель.
– Нет, – отвечал Фома. – Сёстры послали сказать Тебе: «Вот, кого Ты любишь, болен».
– Не говорили ли они ещё и того, что эта болезнь – не к смерти, но к славе Божьей? – с горькой насмешкой над собой спросил Иисус.
Фома, кажется, начинающий кое-что прозревать, только покачал головой. Мысли вихрем проносились в голове Дидима, оставалось только радоваться тому, что не отражались на лице. Возникшие рядом Симон-Кифа и Иуда-казначей, ревниво отслеживавшие каждый шаг Учителя, вслушивались в любое слово.
– Нет, – твёрдо отвечал Фома, – они послали сказать, что тот, кого Ты любишь, болен. И, если Ты не поспешишь к нему, то непременно умрёт…
Ничего не ответил Иисус. Поднялся и ушёл по берегу, знаком приказав всем оставить Его, не тревожить.
Два дня Его не было. Привыкшие к тому, что Учитель временами оставлял их, они на сей раз  всё же тревожились. Если болен Лазарь, то почему Иисус бездействует? Тот, кто спешит на помощь по первому зову чужого человека, торопясь избавить от боли, горя и страданий душевных, бросил в беде родственника? Брата собственной жены? Неужели Он оставит в беде свою семью, как когда-то Иоанна? Но тогда, предупреждая своих учеников об испытаниях, предстоящих утратах и преследованиях, не хотел ли Он сказать, что и их оставит в этой беде? Беспокойство за Него, за самих себя вытесняло из сознания всё остальное. Не счесть было предположений, в том числе и весьма горьких, высказанных в эти дни, до таких, что Посланному Бога нет необходимости быть у постели больного, Он исцеляет на расстоянии. Молчал лишь Фома, оставаясь в стороне от разговоров и пересудов. Он был крайне задумчив.
Учитель появился неожиданно, ранним утром третьего дня. Лагерь на Иордане, весь последний месяц бывший оживлённым, пестревший множеством людей, пришедших к Иисусу, за эти два дня обезлюдел, притих. Стал небольшим лагерем для учеников и тех, кто непременно решил дождаться Иисуса – горе заставило, нужда привела. Они лишь Ему доверяли. Призывали лишь его.
Ученики – Дидим, Кифа, Андрей, Иуда, Левий Матфей, Нафанаил, Зилот – не спали. Ночь провели у костра, под небом. Каждый раз, когда Учитель исчезал из их жизни так внезапно, они ощущали своё сиротство. Дар, посланный Иисусу, был огромен. Они же были всего лишь обученными Им ремесленниками, и если в Его присутствии расцветали, делали больше, и руки их были небесполезны, то в Его отсутствие их руки деревенели, их сердца теряли веру в собственные силы. Недаром в эти два дня было много ушедших от них…
Учитель появился у костра. Бросились в глаза бледность, блеск в глазах. Одежда в пыли.
– Собирайтесь, – сказал им Учитель. – Мы идём в Бет-Анйю.
В Вифанию – это в Иудею. Там опасно, в последний раз Его хотели побить камнями. В Вифанию – это к жене, к Мириам. К женщине, что заняла в Его сердце первое место. И Кифа не выдержал, вскочил на ноги.
– Раввуни! Давно ли иудеи искали побить Тебя камнями, и Ты опять идёшь туда?
– Лазарь, друг наш, уснул; но Я иду разбудить его.
Не дав себе труда задуматься, откуда ведомо Иисусу о сне Лазаря, торопясь уговорить, возразить, отринуть неизбежное, Кифа вскричал:
– Равви! Если уснул, то выздоровеет!
Но эта народная мудрость в устах Симона даже не позабавила Иисуса. Он смотрел в вопрошающие глаза Дидима.
– Лазарь умер, – сказал Он тому, кто единственный из учеников обладал способностью Его не только слушать, но и понимать. – И радуюсь за вас, что Меня не было там, дабы вы уверовали; но пойдём к нему.
Ответ Фомы был скор и решителен:
– Пойдём и мы умрём с ним.
Что представлял себе при этом бывший послушник общества ессеев? Символический ритуал, в котором будут смерть и воскресение, недолгое времяпрепровождение в могиле, как символ будущего возрождения, потом очищение погружением в воду, потом чаша вина – символ крови пророка, возглавляющего посвящение. Учитель и посвящённый разделят содержимое чаши, в знак союза, в котором и тот, и другой составят отныне единое целое… Дидим видел нечто подобное ранее, он мог так думать.
И Фома стал собирать нехитрые свои пожитки, гасить костер. Кифа ворчал что-то, по смыслу – что не собирается умирать с кем бы то ни было на пару, не имеет желания. Что за поспешность, в самом деле, коли Лазарь уже умер, торопиться нужно было, пока был жив.
Зверем посматривал на Дидима Иуда. Вечно из-за этого умника приходится ломать голову – что, зачем, к чему. Вроде ни одного слова, которого Иуда не слышал бы, не проскочило между Иисусом и Дидимом. А эти двое друг друга поняли, Иуда же так ничего и не уразумел. Он как будто и сам не дурак. Но в присутствии Дидима уже не так уверен в чём бы то ни было…
Целый день шли они в Иудею. Сопровождаемые небольшой толпой самых упорных почитателей Иисуса. Надеявшихся на Его помощь, на то, что Он в Иудее найдёт место и время для них, и исцелит их страждущие души и тела. Они шли в отдалении, не присоединяясь к ученикам. Благоговение не позволяло им смешиваться с ними, с теми, кто был близок к их земному Божеству.
Дома в Вифании они достигли к вечеру. Сумерки ещё не ложились покрывалом на город, но в потемневшем небе уже было предчувствие ночи; медленно и неумолимо гасло светило, и без того весь день прятавшееся за тучами, меркли краски дня. Холода не могло быть в это время года, но, при приближении к дому, где царило горе, многих охватил озноб, и причиной был вовсе не лёгкий вечерний ветерок. Смерть страшна, вдвойне страшна смерть человека ещё совсем молодого. К мысли о собственной смерти следует привыкнуть, но времени для возникновения привычки должно быть много. Если чаша жизни ещё только пригублена, но не выпита даже наполовину, если в теле много силы, в сердце – желаний, то смерть – жестокий, ненавидимый враг. Иное – когда слабость тела, невозможность жить полно, как только и следует жить, делают смерть желанной.
Лазарь был ещё очень молод, и смерть его ужалила сердца многих. Не только сожалением о молодом, всеми любимом человеке, но и предупреждением – собственная смерть может придти рано, куда раньше, чем телесные недуги позволят смириться с неизбежным и даже желать его…
Во дворе дома, в саду было немало людей, пришедших утешить Марфу и Мириам. Таковы люди на востоке – они сбиваются в шумные, говорливые толпы и в минуты радости, и в часы огорчений. Есть немало тех, кто готов побыть плакальщиком при чужом горе, любопытным и не всегда столь уж сострадательным наблюдателем. Не стоит винить их за это, они как дети, наивны и легко увлекаемы, всё, что они делают, делают с детской верой в собственную правоту и непогрешимость. Они – рабы традиций, им всегда очень важно, что скажут по поводу их собственного поведения люди. Разве мы не смотрим порой со снисходительной улыбкой на детей, чьё поведение – сплошная бравада, всё – напоказ, всё – наружу?! Хотя при этом, хорошо бы, чтоб мы этих детей любили, тогда при виде их выходок мы способны и умиляться, и испытывать гордость…
    Среди тех, кто был в саду, многие знали Иисуса, и не только в лицо, но и по делам Его. Он  с  учениками остался за  оградой, но, тем не  менее, в мгновение ока весть донеслась до сестёр. Мариам без приказа мужа покинуть дом, находясь в семидневном трауре, не могла. Тогда как Марфе это не возбранялось «Шивой» , и она выбежала навстречу Учителю.
Печальное, осунувшееся от горя и заботы лицо. Опухшие от слёз глаза, дрожащие руки. Горечь присутствовала в словах, что она повторяла вновь и вновь:
– Если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой!
Шум и вой плакальщиц  доносился и в сад. Иисус поморщился. На лице его сменили друг друга раздражение происходящим и сострадание к Марфе. Искренняя, порывистая, нежно любящая, могла бы она притворно рыдать над могилой брата? Для неё Лазарь умер. Она видела его болезнь, его угасание. Она страдала, и это принесло Ему новую боль, а ведь казалось, что больнее быть не может. Видя лицо Его, исполненное любви, она добавила:
– Но и теперь знаю, что чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог.
Это было её признание в том, что она не потеряла веру в Его желание помочь, утешить, ослабить горе. Если Он опоздал с помощью, то не Его вина, а их общая беда.
– Воскреснет брат твой, – сказал Он ей в ответ.
– Знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день, – ответила Марфа, доказав, какой хорошей была ученицей. Но в голосе её не было надежды. В этих словах отозвалась вся усталость, и всё безверие, приобретённое в последние, невыносимо тяжёлые для неё дни. Слёз у ней уже не было, как не было и надежды.
Он касался её плеча, успокаивая, лаская. Неважно, что говорил, – а говорил то, что было подсказано Ормусом заранее. Он хотел передать ей свою уверенность, своё знание того, что должно свершиться. Он не мог видеть её такой убитой, раздавленной горем.
– Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрёт, оживёт. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрёт вовек. Веришь ли сему?
Что ей было до того? Брат, её молодой и весёлый брат, её надежда и опора, её добрый друг, ушёл навеки, осиротив, унеся с собой всю радость жизни. Все мысли её занимал лишь Лазарь, и не до мессианства Иисуса ей было сейчас. Вздохнув, она ответила то, во что верила до сих пор, о чём говорили изо дня в день ей те, кого она  любила, в том числе – её ушедший брат.
– Я верую, что Ты – Машиах, Сын Божий, грядущий в мир.
И ушла в дом. Позвала тайно Мариам к Учителю. Ревность и зависть к Иисусу была во многих сердцах, и она хотела бы уберечь Его от встречи с обладателями ревнивых сердец. Но те, кто пришёл посочувствовать горю Мариам, решили, что она идет к склепу, где успокоился Лазарь. Пропустить момент драмы, когда она будет рыдать, захлебываясь слезами, у камня, закрывшего вход в могилу? Ни за что! И они устремились за нею вслед. Преимущество бедняка – в одиночестве, которым он окружён. Ведь если в горе рядом с бедным есть хоть одна живая душа, то именно та, которая искренне скорбит. Главное у такого друга – подставить плечо, разделить горе, плакать вместе с тем, кого любит.
Но Мариам не была бедной, и незаметной быть не могла. И иудеи, пошедшие вслед за ней, стали свидетелями этой встречи.
Женщина бросилась навстречу мужчине. Один из учеников попытался оттолкнуть её. То был Иуда, чётко знавший: её не звали сюда!  Не приказали  придти, никто из них не слышал высказанного вслух пожелания мужа. А ведь лишь по приказу его могла она выйти во время траура из дома. Если не к могиле брата был её путь, не для исполнения обряда покинула женщина печальный кров. Они ведь стояли за оградой сада, чтобы быть вдали от толпы сочувствующих, и ее не звали сюда!
Иисус перехватил руку Иуды. А Мариам упала без сил на колени у Его ног, и прижималась к свободной руке мужа, ощущая силу всем существом своим, ища защиты и утешения. Лицо её было залито слезами, но глаза упорно искали Его глаза. Слёзы мешали, но она стремилась узнать ответ на томивший её вопрос. Вот почему так заглядывала она в Его лицо. Он знал, чего она хочет.
– Если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой! – повторяла она то, что в эти дни говорилось без конца.
А Он слышал другое.
– Спаси его! – умоляла она. – Если не сегодня, то уже никогда не разбудить его от зелья, что давал Ормус. И ты, и я знаем – завтра будет поздно. Ради нашей с тобой жизни, ради Марфы, и во имя собственной жизни – тоже, согласен был брат на всё. Он выполнил условие. Ему было страшно, очень страшно пройти смерть при жизни. Ему было плохо от снадобий. Он держал меня за руку до последнего мгновения, и сжимал её, успокаивая, как теперь держишь ты. Мы выполнили всё, что от нас требовали, но ради нашей любви, пожалуйста, выполни то, что требуется от тебя.
Иисус смотрел на неё, и тяжёлые, злые слёзы катились по лицу. То была жалость к ней и Марфе, и к Лазарю, и к себе, но была ещё ненависть и злость к тем, кто их вынудил перенести эту пытку. Он пришёл сюда, уже зная, что сдастся, уступит. Но лишь в это мгновение понял окончательно, что это значит.
– Сын Божий, – впервые назвав Его так, как звали чужие, поклоняющиеся чуждому ей Богу люди, сказала Мариам. – Сын Божий, сжалься надо мною…
– Встань, Мирйам, со мною рядом, – прошептал Он ей, поднимая с колен. – Не надо забавлять праздную толпу…
Разговоры в толпе не слишком занимали Его, но не слышать он не мог.
– Смотри, как он любил его…
– Не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтобы и этот не умер?..
И она повела Его к гробнице. Выем, продольно высеченный в скале и закрытый при входе плитой. Рукотворная пещера с останками того, кого Он любил. Плач наёмный и притворный. Громкие искренние рыдания сестёр, действительные страдания и скорбь. Он, медливший поначалу, захотел вдруг прекратить всё и сразу.
– Отнимите камень, – сказал Он ученикам своим.
В жарком климате погребение свершается сразу после смерти, дабы предотвратить разложение, а ведь это был вечер четвёртого дня!
Марфа возразила, напуганная мыслью о зрелище, которое должно было предстать их глазам, и которое могло навеки лишить её сна:
– Раввуни! Уже смердит! Ибо четыре дня, как он во гробе…
Этого быть не могло, Он знал. Камень, притворивший вход в пещеру, закрыл в значительной мере доступ чистому воздуху. Там, в пещере, царит сильный запах, и запах этот знаком по крайней мере одной из сестёр. Это резкий, приторный запах зелья, что посылал Ормус Лазарю, одурманивая его. Мариам подавала брату это средство, укутывая собственное лицо слоями ткани. Чтобы не вдыхать сонную отраву самой.
Вслух он сказал, стараясь, чтобы слышали все вокруг:
– Не сказал ли я тебе, что, если будешь веровать, увидишь славу Божию?
Фома и Левий, сосредоточенно-молчаливые, повинуясь знаку Учителя, отвалили голал  от пещеры, широко обнажив её внутренность. Виден стал любопытным Лазарь, свитый крепко в погребальные пелены. Запах был, но не запах разложения. Прозрачный желтоватый дымок улетучивался. Таял. Улетал, исчезал. Смерть, навеянная Ормусом, отступала.
Иисус молился. Он смотрел в небеса, откуда сегодняшнее действо открывалось более честно, чем на земле, вблизи. Он просил прощения у Господа. Но не находил этого прощения в собственном сердце.
Проходили минуты, одна за другой. Слабый стон донёсся до слуха Иисуса, и стоящих рядом Мариам, Фомы, Левия… «Чудо» свершалось. Оно было в ходу.
И снова громко, чтоб было слышно всем, Иисус проговорил:
– Отче! Благодарю Тебя, что Ты услышал меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал меня.
Сказав это, Он воззвал громким голосом:
– Лазарь! Иди вон!
Потом рассказывали многие, что первой зашевелилась левая рука, раскрылась и вновь сжалась ладонь. Лазарь завёл руки за голову, пелены мешали, но он тянулся, тянулся, вздыхая, потягивая ноздрями воздух. Многие отшатнулись в ужасе от пещеры, вход в которую и без того тесно обступили ученики. Но кто-то успел заметить, что Лазарь перевернулся на бок, перед тем, как встать, и встал поначалу на четвереньки.
– Развяжите его, пусть идёт, – отдал приказ Фоме и Левию Иисус.
Ёжась, пугаясь происходящего, ученики всё же отняли платок от лица Лазаря, и стали развивать пелены.
С трудом поднялся он на ноги. Шатаясь, пошёл от выхода… Толкаясь, пиная друг друга, разбегались потрясённые люди. А Лазарь уже вышел на свет, и щурился, поскольку и вечернее солнце светлее пещерного мрака. Громко, отчаянно зарыдала Мариам, и было в этом плаче различимо всё для Иисуса – и страшная встреча в Кесарии, и расставание с любимым, во время которого своими руками убивала Мариам брата, и ненависть к Ормусу, поймавшему их в ловушку страха. Марфа, стоявшая неподалёку, беззвучно опустилась на землю, потеряв сознание. Лазарь дошёл до Иисуса, нашёл Его полуслепыми глазами. Упал перед ним на колени, и руки Учителя легли на обмотанную тряпками голову. Воскрешение Лазаря свершилось…

Глава 15. Тайная вечеря.

Опасность он не мог не ощутить. Она была рядом, подстерегала на каждом шагу. Саддукеи во главе с Хананом искали его смерти, фарисеи ловили на всяком слове, на всяком его поступке. Всё ближе, ближе стягивался круг недоброжелателей вокруг него. Вчера ещё они устроили ему  шумное приветствие, сегодня готовят позор и смерть… Он был уверен в этом так же, как в своей любви к Господу. В любую минуту римляне могли отпустить свою сдерживающую руку. И тогда всё, всё! Что такое это «всё», он не знал точно, мог только догадываться. Тем хуже – простор воображению был открыт.
Он, конечно, не скрывался всерьёз. Если скрываться, то надо уходить из Иерусалима. Здесь каждый знает его в лицо. Если не мальчики в ограде Храма, то камни возопиют , он это знал. По-видимому, каждый из нас, живущих  не только телом, но прежде всего – духом, ощущает нечто, когда достигает своего часа. Он, Иисус, достиг. Никогда ни до, ни после он не будет так опасен для власть предержащих, как сейчас. Никогда ещё он не был так силён, а его учение – так притягательно. Его смерть – разумное  завершение жизни. Если сейчас умереть, подкрепив своё учение мученической, героической смертью, то оно сможет жить после него долго, в веках. Если это понимает он, то понимают и те, кто ко всему этому его готовил.
Иногда его охватывал липкий, всепроникающий страх. Как пойманная в силки птица, билось сердце. Кожа покрывалась холодным потом, в ушах звенело, веки трепетали. Он справлялся с этим, и приходило другое состояние: необъяснимой радости, почти опьянения. Он становился безумно храбр, его охватывало желание всеобщего признания, любви. В такие минуты он тянулся к людям, и больше всего – к ученикам. Ибо они знали его в минуты горя и радости, они его любили, были чем-то обязаны ему. Это старая истина – мы прежде всего любим тех, кого облагодетельствовали сами, и менее всего – тех, кто благодетельствовал нам.
В четверг он задумал устроить трапезу к вечеру. Хотелось вновь собрать их всех вместе – быть может, на прощание, кто знает. Без посторонних, без чужих, которые теперь толпами приходят в Вифанию посмотреть на Иисуса с учениками, на воскресшего Лазаря. Мириам на сносях,  вскоре должна родить, и её лучше бы не трогать. Ну да ничего, ей за счастье побыть с ним ещё раз среди друзей, он без конца покидает её ради своих дел, женщина тревожится. Вряд ли это лучше. Минуты счастья продлевают нам жизнь, а не минуты ожидания. Тем более, когда тревога съедает душу, хорошего не жди. Вифания недалеко, до Иерусалима можно отвезти её на повозке. Он позаботится о безопасности. Надо предупредить Иосифа.
Дом на окраине Иерусалима, на юго-западе, всегда открыт для Иисуса. Двоюродная сестра Иосифа со стороны отца, не матери, Мариам, и сын её Марк – многократно проверенные люди. И если вначале они принимали его из благодарности Иосифу, то теперь – из любви к нему самому, Иисусу. Он не злоупотребляет их гостеприимством, поэтому можно ради такого редкого случая, в предпраздничный день, просить родню об услуге. Пусть накроют стол из средств, отпускаемых Иосифом. А он с учениками, и самой главной своей слушательницей и ученицей – женой – отдохнут немного. Опасность, что кружит возле него, совершенно замучила всех его близких. Они имеют право хоть на малую толику покоя.
То был четверг, утро, тринадцатое нисана. Благодатный день весны, месяца зелёных колосьев. Синева небес, лёгкий ветерок, запах свежести, предшествующий запаху цветения. Завтра, правда, должно было свершиться заклание агнцев. Он не любил время, когда приносят жертвы, и жертвенный дым, плывущий к небесам, никогда не радовал его душу. Но ведь не его это грех, и не его глупость. Можно ли хоть однажды порадовать душу, не беря на себя все грехи Израиля? Он хотел это сделать. Он это сделает…
Они собрались в верхней горнице дома Мариам-вдовы в назначенное время. Тревога вновь омрачила его душу, когда среди них не оказалось Фомы. Почему? Ученик его был не из тех, кто мог забыть долг. Не захотеть быть рядом с Учителем в день общего собрания за столом – это так не похоже на Дидима!
– Остался на женской половине дома. Я вчера передал ему Твоё приглашение, Учитель, но он так торопился к жене, что едва ли обратил на меня внимание, – ответствовал казначей, Иуда, расспрашиваемый Иисусом. – Уж если Дидим прижмётся к жене, то его не оторвать. Я думаю, что он теперь вовсе от нас уйдет. Зачем ему подвергать свою жизнь опасности? У него есть отец, помимо Небесного, уж он-то о нём позаботится. Да и жена согреет.
Тут взгляд Иуды упал на Марию, одиноко стоящую в глубине горницы, и он прикусил язык. Левий Матфей счёл нужным вмешаться:
–Дидима могло задержать только что-то важное, Й’худа. Он не из тех, кто трусит.
Завязался было спор, но Иисус заставил их замолчать жестом. Сердце его сжимала печаль, на лицо легла тень. Он многим хотел бы поделиться со своими учениками. Если бы они могли принять всё, что он хотел дать, то были бы ограждены от разочарования и неверия. Но они не вместили бы всего, что он хотел сказать, и при взгляде на них слова утешения и предупреждения замирали на его устах, и многое так и осталось невысказанным…
Чего стоил только бесконечный спор между ними, «кто из них должен почитаться большим» ! Вот и сейчас, каждый из них, находясь в плену уязвленной гордости, безмерного самолюбия, норовит пробраться к почетному месту за столом. Толпятся, ждут его, Иисуса, и уже оттирают друг друга локтями. Иуда протиснулся между всеми, и уже готов сесть по левую руку от Учителя. Справа, по-видимому, победу одержал Иоанн.
Мариам застыла у окна тенью. Она имеет право присесть у него в ногах, но это значит, что Иуде придется довольствоваться её обществом, не видя лица Учителя, и он из своего отвоёванного пространства косится на Мириам недобро. А тут ещё причина для раздора: нет слуги, который омыл бы гостям ноги, это ведь обязанности раба. Кувшин, таз, полотенце стоят на положенном месте, и кто-либо из учеников мог бы свершить обряд. Но все проявляют деланное равнодушие, и молчат.
Что можно сделать для бедных этих душ? Как показать им, что называться его учениками – ещё не значит быть ими. Как убедить, что подлинное величие состоит в любви и смирении? Он выжидал, желая увидеть, как они поступят. Так, как он и ожидал – то есть никак. И пальцем не пошевельнули, чтоб послужить друг другу.
Тогда он сделал это сам. Снял с себя одежду. И симху, и кетонеф , обнажив свой торс, как последний раб. С удивлением взирали они на него. А он обернул талию полотенцем, налил воды в большой медный таз. И начал безмолвно омывать ноги своим ученикам, вытирая их после своим полотенцем. Молчаливое обличение их греха, искупление собственных…
О, как по-разному они отвечали на движение его души! Левий Матфей опустил голову, как провинившийся ребенок, и в глазах его были слезы. Иуда оскорбился. «Если Ты умел так унизиться, то никогда не быть Тебе царём Израиля, – говорил его взгляд. – Следуя за Тобой, мне не получить никакой выгоды. Я знал это и раньше, теперь уверен. Не зря я лгал, и доносительствовал эти годы. А теперь Ты обречён, и мы оба знаем это». Когда дело дошло до Кифы, тот, как всегда, взорвался. Ни думать, ни молчать он не умел одинаково.
– Господи! Тебе ли умывать мои ноги?
Что Иисус должен был ответить самому порывистому, не рассуждающему никогда ученику? Как дитю малому сказал:
– Что Я делаю, теперь ты не знаешь, а уразумеешь после.
Так отвечают детям: делай, что я говорю, а когда подрастёшь, то поймёшь, зачем всё это было нужно. Но, как не удовлетворяются подобным объяснением  дети, упрямые, неразумные дети, так и Симон Кифа не удовлетворился.
– Не умоешь ног моих вовек!
Иисус даже улыбнулся, вопреки той грусти, что поселилась в этот вечер в сердце. Он знал, как совладать с этой детской душой в теле взрослого человека. Пригрози самым страшным – уходом своим, потерей Учителя, волшебно перевернувшего всю жизнь Кифы, и тот смирится. Иисус торжественно сказал Симону Кифе:
– Если не умою тебя, не имеешь чести со мною…
Мысль о разлуке с Иисусом была невыносима для Кифы. Это была смерть для него. Лишь рядом с Иисусом Симон становился уважающим себя человеком.
– Не только ноги мои, но и руки и голову! – тут же воскликнул он.
– Омытому нужно только ноги умыть, потому что чист весь, – так отвечал Иисус.
Он хотел сказать, что стоит выбросить из сердца зависть, вражду, гордость, и останется только такой пустяк, как омовение ног. И человек будет чист весь. Но Кифе лучше не говорить иносказательно. Он и обычную речь не всегда понимает. Иисус только вздохнул, взглянув в недоумевающее лицо ученика.
Итак, он омыл им ноги. Вымыв руки свои, возлёг за столом. Мириам, в глазах которой в последнее время жила неугасающая печаль, хотела сесть у него в ногах. Он удержал женщину за руку. Посадил её вблизи своего сердца, на скамье оставалось пространство. Им вдвоём хватило бы места везде, лишь бы не мешали. Но вряд ли теперь это было возможно – чтобы им не мешали. Хорошо, что должен родиться ребенок. Только сосредоточенность на той жизни, что растёт и развивается в глубине её тела, помогает ей переносить постоянную тревогу и печаль. Она иногда сидит с таким просветлённым лицом, вслушиваясь в себя, с присущей ей цельностью вся погружаясь в предстоящее материнство…
– Я дал вам пример, чтобы и вы делали то же, что Я сделал вам.
Так сказал Учитель своим ученикам по поводу всего того, что произошло. Он не знал, что завтра – день его смерти. Но, предчувствуя опасность и смерть, хотел оставить им память о себе. Вот такую – не как об Учителе, а как о друге.
И он преломил хлеб – льхэм, возблагодарив Господа, раздал его тальмидам , сказав, как всегда, «Д’на ху бисри» – «это тело моё». Затем благословил чашу с хамрой . Отпил из чаши глоток и, пуская её по кругу, сказал: «Д’на ху дами» – «это кровь моя».
И попросил их творить это всегда в воспоминание о нём. Уже потому, что никто не возразил, не стал расспрашивать, а что же с ним станется, и почему они будут вспоминать о нём, а не быть с ним рядом, стало ясно – они тоже предчувствуют недоброе. Они боятся за себя, понимал он, ибо им грозили хэрем  и отнятие имущества. За сорок дней до пэсаха  был объявлен клич: «Йэшуа Г’ноцри будет побит камнями за колдовство, и подстрекание, и отвращение Йисраэля; всякий, кто может сказать что-либо в его защиту, пусть придёт и вступится за него» .
Они пришли в Иерусалим, и Он говорил в свою защиту сам, и был жив до сих пор, и не побит камнями,. Но как долго это могло длиться?
Даже Мариам почти отпустила Его из жизни. Она стремится провести с ним каждое свободное мгновение, она прикасается к нему руками, ласкает его лицо – большего перед родами позволить себе нельзя, они давно уже не были близки… Но всё это – словно в последний раз, лихорадочно, жадно, быстро. Вот и сейчас она сжимает в своей руке его ладонь, не отпуская, почти вцепившись в неё, ему не больно, конечно, её рука так легка, но не ощутить её тревогу и боль в этом жесте невозможно. И её желание насытиться каждым мгновением любой близости, даже такой, украденной, явно осуждаемой большинством его учеников, тоже нельзя не почувствовать.
Пять дней назад, в Вифании, она вошла к нему, когда он возлежал с учениками, и с братом её Лазарем. Марфа служила им за столом. Не глядя ни на кого, вылила ему на ноги фунт нардового драгоценного мира, и отёрла волосами своими. Дом наполнился благоуханием от мира. Как тогда, в доме Симона-фарисея. Но только тогда она была полна надежд, и лицо её сияло любовью и радостью. Любовь есть и сейчас, только радость и надежда покинули Мариам. Драгоценный дар Господа – ребенок в её чреве! Он даст ей силы жить, если с ним и впрямь что-то случится. Иоанна не оставит Мириам. Полная жизни, вечно улыбающаяся Иоанна, счастливая мать мальчика-крепыша, которого она обожает, и Хуза, её благодарный муж.
Что бы там ни было, а Мариам в надёжных руках. Есть у неё и друг из числа учеников, Дидим. Он искренне привязан к женщине, что стала подругой Иисусу. С ним не может быть плохого, его защитит отец. И Дидим не оставит Мариам без заботы и защиты. Есть, наконец, и Иосиф. Мир не без людей, не всё Иудами заполнен он. Как он тогда вскинулся, как загорелся ненавистью и злостью, увидев её поступок!
– Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим?
Не о нищих позаботился Иуда, не о них опечалился! Всё потому, что вор. Не хватает Иуде тех денег, что он таскает из денежного ящика, принадлежащего всем. Он носит то, что в него опускают, и он же вынимает оттуда. И тех денег, что дают римляне, тоже не хватает. На что ему деньги? Семьи нет у него, кормить некого. Сам он не голоден, благодарение Господу, в стране немало мест, где ждут Иисуса с учениками, там есть и кров, и хлеб. Одежда у них всех простая, в дороге, в которой они без конца, другая не нужна. Так на что деньги?
Иисус ответил тогда Иуде:
– Оставьте её. Ибо нищих всегда имеете с собою, а Меня не всегда.
Мариам любила его, то был знак её любви. Он не хотел делить эту любовь с учениками. Всё остальное и так им принадлежало. А ведь Мариам взяла деньги на ароматы не из ящика на поясе Иуды. Она, а также Иоанна, и Сусанна, – они щедро делились своим имуществом с Иисусом и его учениками. Служили имением своим. Для них, в отличие от Иуды, всё, что касалось Иисуса и его учения, было общим и самым важным делом на свете.
Почему он потерял Иуду? Как это получилось, ведь столько же, если не больше, тепла подарено ему, как другим. Он держал его руки в своих, учил эти руки чувствовать, понимать боль. Он наставлял, рассказывал. Учил любить и сострадать, быть добрым, быть смиренным. Почему всё его долготерпение, все волны милосердия и любви, направленные на эту жестоко искушаемую душу, разбились о гордыню Иуды? Он скорбел о нём. То была та самая скорбь, что заставляла плакать его над обречённым Иерусалимом. «Как оставлю тебя?» – вот что было главным в его мыслях об Иерусалиме. Там, в этом городе, который он так любил, оставалась плоть его и кровь, оставались такие, как Иуда. И, как не сумел он спасти ученика, так не спасти ему город – сердце родной земли…
Вот и сейчас – неспокоен Иуда, очень неспокоен. Что гложет его, хотелось бы знать. Хотя догадаться нетрудно. Здесь, в этом доме, он ещё не бывал. Иисус берёг до сих пор своих сторонников, родственников Иосифа. Сегодня утром он послал Симона Кифу и Иоанна в Иерусалим, указав им тайный знак, сказал, что при входе в ворота они встретят слугу с кувшином воды, почерпнутой  в одном из источников для вечернего употребления. Следуя за ним, они придут в дом, и встретившему их передадут о намерении Учителя собраться в этом доме сегодня с учениками. Симон и Иоанн, встретившись в условленном месте с остальными учениками, привели их в этот дом, где ждал их Иисус вместе с женою. Ещё один дом, в котором живут любящие Иисуса. Ещё один дом, о котором Иуда донесёт теперь  римлянам: «Вот дом, где живут сообщники Его». И возьмёт сребренники в руки, жалкие сребренники. Иуда, не надо, не надо так дёшево ценить свою душу! Не слышит, и уже не услышит никогда ученик. Что же, да пребудет с ним мир навсегда.
Иисус тронул за руку непокорного ученика, так, чтоб никто не заметил. Лишь Мириам да Иоанн, всё ближе подбирающийся к Учителю, услышали его слова:
– Что делаешь, делай скорее.
Вспыхнул Иуда, покраснел до корней волос. Значит, прав Иисус, прав. Сердце учителя рыдало…
Иуда покинул верхнюю горницу. Иисус остался с двенадцатью. Для каждого их них нашёл он в этот вечер доброе слово.

Глава 16. Распятие

Принято говорить о тех, кто, исполненный злобой, мщением, ненавистью, издевается над поверженным ближним своим – «чернь». Это справедливо, если принять чёрный цвет как цвет абсолютного зла, и соотнести его с мелкими, но от этого ничуть не менее страшными душами подобных людей. И вовсе не справедливо, когда под «чернью» подразумевают определенный класс людей, обычно городских жителей, живущих грязным трудом, либо подачками, либо воровством. Среди обитателей городского «дна» есть люди, которых «чернью» не назовёшь, не посмеешь. И как много во дворцах тех, кто подходит под это определение! Не стыдясь своих часто седых волос, сана, забыв о воспитании, об обязательствах перед нижестоящими, они соревнуются в оскорбительных возгласах, в издевательских насмешках. Изливают грязные потоки несправедливых обвинений против тех, кто в сравнении с ними чист и высок, кто должен бы быть недосягаем. Не втоптав в грязь ближнего своего, не увидев его унижения, не могут подобные люди возвыситься сами. Это – их способ жить. Это – их единственная возможность уважать самих себя. Это о них сказал Учитель: «Отче! Прости им, ибо не ведают, что творят…»
О, Иерусалим! Город, который многими поколениями, сменявшимися в тебе, как дерево меняет бессчётно листву, назывался и будет называться «святым»! Разве не вчера пел ты «Осанна! Осанна в вышних!» Не вчера ли ещё устилал дорогу своими одеждами, вздымал к небу зеленые пальмовые ветви, веселился и радовался… Иерусалим! Неслыханное убийство готовится посреди города и посреди улицы, среди дня, на виду у всех. Неправедное убийство Праведника. Очнись, Иерусалим! Подними голос против свершающегося зла. Пусть горят под ногами убийц твои дороги, пусть ветер клонит к земле их тела. Да погаснет солнце в небе Иерусалима, да разрушатся стены его, погребя под собою задумавших злое! Почему ты молчишь, о город?! В тысячах тысяч городов разорвётся твоё сегодняшнее молчание поминальным звоном колоколов. Не услышанная тобою проповедь любви и милосердия разлетится по свету. Взметнутся к небу купола Храмов, подобных твоему, но тебе не принадлежащих. Ещё не поздно, Иерусалим, стать городом света! Но ты молчишь… Ты молчишь, а человека уже повели на муки! И чернь уже собралась, и из множества разговоров, пересудов не выхватит даже самое  чуткое ухо отзвука благодарности, сострадания и любви.
В крепости Антония римские воины раздели несчастного человека, привязали к столбу над головой его руки. Один из легионеров сделал шаг вперёд. В руках у него флагрум, бич с деревянной рукояткой и прикреплёнными к ней тяжёлыми кожаными ремнями. На концах ремней – кости. Раздробленные кости животных очень остры, и они разрывают тело до костей. Поначалу рассекают кожу несчастного, потом появляются страшные кровоподтёки, а те очень быстро становятся открытыми ранами. Скоро вся спина превращается в кровавое месиво. Кровь вначале сочится из капилляров и вен, потом хлещет из разорванных мышечных артерий…
Кентурион кивнул головой в ответ на невысказанный вопрос в глазах легионера. Свист бича – и свирепые удары обрушиваются на плечи, спину, ноги истязаемого. Крики, вызываемые страшной болью, звенят в ушах всех, кто в крепости и за её пределами. Но дикие звери, что злобно рычат за стенами башни, а также и те, кто находятся внутри, не смущены ими.
Долгий, раздирающий душу вопль, взмах плети, снова крик дикой, нечеловеческой боли. Там, за оградой, здесь, внутри – считают удары. Сорок, их должно быть сорок. Это – предосторожность, очень разумная. Чтобы смерть не пришла слишком быстро. Чтобы можно было развлечься ещё одним зрелищем, зрелищем казни на кресте.
Казнимый человек уже близок к своей смерти. Длинные  полоски кожи  свисают с его окровавленной спины. Брызжущая во все стороны кровь окрасила камни двора, столб, к которому он привязан. Он обезумел от боли.
Душа его просит смерти, как избавления. Да будет услышана мольба его!..
Но нет, ещё нет! Потерявшего сознание, бесчувственного, его отвязывают. Он падает на плиты, истекая кровью. Его приводят в себя. Подобием венка из колючих ветвей, идущих на растопку, украшают голову. Шипы вонзаются глубоко в кожу, кровь стекает на лицо, делая его неузнаваемым окончательно. Ведь страдания последнего часа уже наложили неизгладимый отпечаток на его черты.
В гарнизоне пропела труба. Это полдень. Пора…
Кентурия вместе с осуждёнными двинулась в путь, растянувшись двумя цепями вдоль дороги. Между этими цепями несчастные люди, числом трое, бредут, взвалив на плечи орудие собственного умерщвления. Перекладина тяжела сама по себе. Грубая древесина врезается в раны на плечах, прикрытые одеждой, присохшей к спине. Солнце, окутанное сегодня дымкой, тем не менее немилосердно жжёт истерзанные тела. Лучи его отражаются от медных пластин панцирей, слепя воспалённые глаза.
Это дорога к Лобному месту. Она известна всем. Люди беспрепятственно могут идти вслед за процессией. Они и идут. Но это толпа зевак и врагов. Почему среди них нет никого, кто мог бы посочувствовать обречённым на смерть? Почему нет залитых слезами лиц? Может, потому, что centurio supplitio prepositus  несёт на Гольгольту крёстную дощечку с надписью «Царь Иудейский», на всех трёх употребляемых в этой стране языках. На латинском, греческом, и арамейском. Те, кто надеялся на истинность этих слов, сегодня боятся оказаться на кресте рядом с тем, кому это ставится в вину. Тот, кто оскорблён этой надписью, не перестаёт всё же радоваться, что это – очевидная глупость. Первые прячутся. Вторые – здесь, идут вслед за кентурией. Они обращались к прокуратору с просьбой убрать столь малоприятную для них надпись, упирая на то, что виновный присваивал себе это звание без всякого права на него. Немногие умеют выразить с такой силой своё высокомерное презрение, как нынешний прокуратор, истинный римлянин.
– Что я написал, то написал, – сказал он, пожав плечами. И не захотел больше слушать ничего по поводу предстоящей казни, отметив, что сделал всё, от него зависящее, и даже больше. Отвернулся от иерархов, и от старейшин, и, не слушая их возражений, ушёл.
Где-то вдалеке, у места казни, слышен женский плач. Значит, кому-то сегодняшняя казнь все же принесла горе. Но это всего лишь женщины, чей удел на земле и без того печален. Мать? Жена? Кому и не плакать, как им.
– Удержите женщин на расстоянии, – говорит кентурион, и голос его твёрд.
Он не любит женского крика, не любит слёз. Да и не место женщине там, где должна литься кровь.
Внезапно тот, кто идёт первым из трёх осуждённых, падает без сил на колени. Он пытается встать, но patibilum  поднять ему не под силу. Липкий пот течёт по его лицу. Подгоняемый криками легионеров, снова и снова пытается встать. Но падает без сил, теряя сознание.
Кентурион в ярости. Казнь должна быть свершена, и закончиться смертью для всех троих, до наступления захода, таков приказ. Заход солнца определит начало праздника. Кентуриону нет дела до иудейских праздников, но приказ есть приказ. Не самому же тащить на холм тяжёлую перекладину?
Взгляд легионера падает на группу крестьян, стоящих у дороги. Лица их в основном сумрачны. У кого-то на них написана робость, у других – уныние, у третьих – страх. Они пережидают прохода процессии. Толку от этих будет немного.
В стороне от других стоит высокий, крепкий крестьянин с двумя сыновьями, их сходство бросается в глаза. Молодые смотрят с сочувствием на осуждённых, впрочем, нет, только на того из них, кто упал и без сил лежит на дороге. Чего не скажешь об отце, который что-то выговаривает им. Чувствуется, что он сердит.
– Возьмите этого! – говорит кентурион легионерам.
Крестьянина, несмотря на его сопротивление, на крики о том, что он ни в чём не виноват, и никогда не был учеником Иисуса Назареянина, тащат к кентуриону. Сыновья в ужасе глядят на отца, которого волокут в дорожной пыли одетые в алое легионеры.
Кентурион не желает слушать крестьянина, лепечущего ему о чём-то. Он не понимает местного наречия, впрочем, имя Шим’он ему знакомо. Тут каждый третий, если не второй и не первый – Шим’он. Нет, пожалуй, каждый первый – И’худа. Но следует ли знать ему, кентуриону, что этого дюжего сына земли зовут Шим’он?
– Взвалите болвану перекладину на плечи, – отдаёт он приказ.
    Тяжёлая перекладина креста ложится на плечи Симону из Киренаики, крестьянину. Пинки, которыми его подгоняют, ускоряют понимание того, зачем он понадобился римлянам. Симон, несколько успокоившись, трусит в гору с перекладиной. Впрочем, старается примерить свой шаг к неровной, спотыкающейся походке того, чьим невольным помощником стал. Его привели в чувство, но, кажется, это ненадолго. Приговорённый сгибается под порывами ветра, тем более чувствительного, чем ближе они к вершине холма. Хамсин крепчает. Он гонит облака по небу, и они несутся к солнцу, временами совсем скрывая его за своей плотной, мрачной тенью.
Шествие достигло места казни.
Каждый из трёх врытых в землю столбов готов к тому, чтобы украситься перекладиной с распятым на ней человеком. Толпа людей, желающих видеть смерть, готова тоже. Страшную, мучительную, незаслуженную, – ибо смерть достаточное наказание в большинстве случаев. Нет необходимости сочетать её с этой мукой, превышающей любые человеческие силы, превращающей человека в растерзанное существо, трепещущее от боли в каждом уголке тела, в каждом его нерве.
Впрочем, всегда найдутся люди, сердца которых сжимаются от боли и сострадания в преддверии казни, притом, что муки предстоят не им самим. Женщины Иерусалима, матери, жёны, дочери, те, чьи сердца были сердцами истинных женщин, – честь вам и хвала! Это вы роняли в кубок с вином и зёрнышком ладана капли макового настоя. Это вы спешили погасить разум в пытаемом теле, чтобы помочь страдальцу уйти, не испытав всей боли, на которую обрекали его другие. Кто вы, знатные горожанки? Почему никто не помнит, как вас звали? Мириам? Эсфирь? Дина? Иоанна? Тщётно было бы ждать ответа. Память людская сохранила другие женские имена. Иродиада. Саломея. Далила . Юдифь …
Двое разбойников безропотно осушили чаши с вином. Продлевая, протягивая минуты перед казнью, пили медленно, не торопясь. Третий из осуждённых, пригубив из чаши, внезапно отбросил её прочь, и драгоценное питьё, что могло бы притупить боль, разлилось по земле.
– Я не хочу, не буду, – забормотал он. – Я уже пил, и я не хочу! Отпустите меня.   Я должен сказать…
Но сказать ему не дали. Кентурион спешил.
Четверо палачей по его знаку бросились к приговорённому. Сорвали одежду с изуродованного тела, оставив лишь повязку, прикрывающую чресла. Дикие крики рвались с его уст, когда сдирали одежду со спины. Она успела пропитаться кровью и, засохнув, прилипнуть намертво под солнцем. Он должен был ощущать ту же боль, что при бичевании, словно оно возобновилось. Вновь полилась ручьями кровь…
Рвущееся из рук, дёргающееся тело повалили на землю, уложив на перекладину. Прижали руки к перекладине, а ноги – к столбу. Легионер нащупал углубление на запястье, один стремительный удар, и огромный железный гвоздь, легко пронзив плоть, вошёл в древесину. Хлынувшая кровь перепачкала палачей, но не отвратила их от страшного дела. Несколько ударов – и гвоздь прочно сел в перекладине. Осуждённый не кричит, он воет от боли. Забыв о прижимаемой к столбу спине, пытается вырваться, уйти от этого нового источника терзаний. Тщётны все попытки. Палач уже перешёл на другую сторону. И всё повторяется…
Неужели это не конец? Неужели не оставят в покое измученную, истерзанную плоть? Разве недостаточно той боли, что ему уже причинили? Крупные капли пота стекают по лицу страдальца. Дрожь пронзает каждую мышцу тела. Но и они, и он знают – это только начало. У них ещё много в запасе того, что наполнит души ужасом и смертной тоской, а его – не стихающей, сумасшедшей болью, заставит умолять о смерти.
– Господи, сжалься! Господи, помоги! – он продавливает эту молитву сквозь шипящее, надорванное горло. Сил кричать уже нет. Каждое лишнее движение – новая вспышка боли. Он больше не сопротивляется.
Ноги ему скрестили, заставив согнуть в коленях. Вытянув вниз стопы, проткнули подъём каждой длинным гвоздём. Он не кричал, сил хватало лишь на стоны. Эти стоны, кажется, растопили бы вечные льды. Но только не сердца зверей, заросшие шерстью, а таковы были те, кто казнил. Других на эту кровавую оргию не звали.
Итак, это было только начало конца.
Палачи уже держат в руках вилы. Furcilla облегчит им труд. Она поможет поднять перекладину с пригвождённым к ней человеком на столб. Руки не разорвутся от тяжести тела, подвешенного на гвоздях. К середине столба прибит колок. Это седалище пройдёт между ногами осуждённого, и он повиснет на кресте, полусидя на нём. Всё отлично продумано…
– Парни, ну-ка, навались подружней! – кентурион всё ещё торопится. – Двое ждут своей очереди, пора бы уже им повиснуть всем троим.
    Он улыбается. Никто не скажет, что кентурион плохо знает своё дело. Он – мастер, и это известно всем.
И вот он поднят, первый осуждённый. С этой минуты ему дано осознать, что всё предшествующее было, в сущности, лишь подготовкой к пытке. Лишь теперь жертва распята. Распята на кресте, распята болью…
Тело осужденного медленно оседает, перемещая вес на гвозди в руках. Огненная боль пронзает пальцы, руки, разрывается в мозгу. Гвозди в запястьях давят на нервы. Одним быстрым движением вопящее существо пытается подняться вверх, чтобы унять пульсирующую боль, и переносит свой вес на пронзённые ноги. И новый приступ обжигающей боли пронзает тело. Вой смолк. Боль не оставляет сил на крики… Частое, громкое дыхание, прерываемое стоном, кровавый пот, стекающий по лицу. Молчание безысходной, ошеломляющей муки.
    Руки, подтянутые  кверху, ослабевают. Мышцы сковываются жестокими судорогами. Каждая из этих пронзающих тело судорог усиливает пульсирующую боль в руках и  ногах. Потом судороги утихают.
    Трудно, почти невозможно дышать. Можно вдохнуть воздух, но невозможно выдохнуть. Время от времени ценой невероятных усилий удаётся подтянуться выше.  В одно такое мгновение он выдыхает:
– Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?
    О, ему есть что сказать. Он мог бы сказать, если бы не эта боль в руках и ногах. Если бы набрать немного живительного воздуха. Если бы не исполосованная спина, трущаяся при движении вверх-вниз по грубому кресту. Если бы не меркло сознание, благодетельно гасящее разум…
Сдавленное сердце тяжёлыми толчками посылает телу густую медленную кровь. Истерзанные лёгкие пытаются ухватить глоток воздуха. Сколько же времени длится этот ужас? Он не знает. Но намного, намного больше, чем вся его предшествующая жизнь. Вся жизнь до этого – одно лёгкое дуновение. Пустяк. Эти три отвратительно, безмерно долгих часа – немыслимо долгая дорога. Вся жизнь, и больше, длиннее жизни.
– Жажду, – сказал он неповоротливым, большим, высохшим языком, когда пришёл в себя в очередной раз после приступа судорог.
Небо потемнело, солнце окончательно покинуло небосвод. Хамсин сжигал землю. Все задыхались, втягивая в ноздри горячий воздух пустыни. В хамсин часто умирали птицы и звери. Что из того, что теперь на ц’лабе умирал человек? Каждую минуту кто-нибудь и что-нибудь умирает. В конце концов, к этому привыкаешь…
Равнодушный воин подал ему губку, смоченную уксусом. Поска должна была взбодрить казнимого. Но этого не случилось. Вдохнув в последний раз запаха вина, страдалец опустил голову на грудь. Сказал одно только слово:
– Совершилось…
    Смертный холод объял его тело. Закончилась жизнь человеческая.

Глава 17.Отъезд Марии.

О, Кесария Приморская, Caesarea Maritima, город белоснежный, великолепный, величественный! Я, Мирйам из Магдалы, стою на самом твоём берегу, на пирсе, в ожидании разрешения взойти на корабль, который увезёт меня навеки из дома, от близких, от родимой земли…
Слёзы застилают мои глаза, и сквозь эти слёзы я всё же пытаюсь разглядеть тебя, город моей беды, оставить тебя в памяти как последнее видение родины. Я знаю, что моя нога не ступит никогда больше на эту землю, где я была так невероятно счастлива и так безмерно несчастна, и я тороплюсь, тороплюсь запомнить, запечатлеть, вобрать всё, что есть ты, Кесария – такая прекрасная и такая печальная. О, что мне до твоей красоты, если я вижу тебя сквозь слёзы!
В нескольких шагах от пирса – холм. Удивительно и достойно восхищения, что он полый внутри. В скалистом грунте холма вырублены сводчатые галереи, здесь стоят торговые корабли, надёжно укрытые от бурь и нападений, возможных в открытом море. А оно плещется у самого подножия Храма, стоящего на холме. Вверх ведёт широкая мраморная лестница от пирса, и там, наверху, высится сам Храм – олицетворение власти цезарей здесь, на нашей земле. Белые алебастровые плиты, в которых блестят на солнце кусочки слюды, ослепляя глаза, покрывают стены. Колонны поражают высотой и мощью. Я знаю, там, в Храме, две статуи: одна изображает Рим, вторая – самого Цезаря. Говорят, обе статуи просто дышат величием. Только что мне, бедной, раздавленной этим величием женщине, до него? Я оборачиваюсь к морю, и вижу десятки кораблей у причалов порта, и плещущиеся на ветру паруса. Они – тоже белого цвета, в насмешку надо мной, наверное. И картина моря за ними – величественна и прекрасна. А в сердце моём, и теперь уже навеки, поселилась чернота ночи. Я хотела бы умереть здесь, о Кесария, на самом твоём берегу, у причала. Прилечь на ступеньках лестницы, ведущей к Храму, и тихо уйти из жизни под дуновение лёгкого ветра с моря, под плеск соленой воды и под крики чаек. Но дитя, что я ношу под сердцем, толкает меня, ворочаясь там, в глубине моего тела, бьет меня ножкой. Оно призывает меня к жизни. Сердце моё исполнено горя, а эта новая жизнь во мне стремится наружу, хочет вырваться, расти, укрепляться, чтобы потом, в свою очередь, хлебнуть полной мерой счастья, и ещё более полной – несчастья… Зачем? Разве я знаю ответы на все твои загадки, Великая Мать?
Поначалу у меня не было слёз, и их появление – почти гимн жизни, именно жизни, а не смерти, которую я призываю. То отчаяние, которое обрушилось на меня в ночь нашего прощания, и не покидало все последующие дни, можно ли описать словами? Та, которая ждёт меня за порогом жизни, я знаю, никак не будет страшнее. Когда однажды умрёшь под гнётом невыразимого горя, а потом, вопреки свому желанию, воскреснешь, со смертью у тебя возникают новые, почти дружеские отношения. Понимаешь, что вслед за нею придут покой и отдохновение. Смерть не знает той боли, что может дать жизнь.
Я помню, что известие о поимке Иисуса принёс нам Марк. Я всё последнее время была в тревоге за мужа. Почему-то лишь в эту ночь, когда волнение должно было бы помешать моему сну, я вдруг заснула беспробудно и крепко. Теперь, когда я уже могу вспоминать и оценивать прошлое, думаю, что виноват в этом Иисус. Прощаясь, он говорил: «Спи, Мирйам, спи крепко! Отдохни, любимая, в эту ночь, не терзайся тревогой, ты устала. Что должно случиться – случится, тогда и будешь терзаться… А теперь посмотри, какой вокруг покой! Странная луна сегодня. Видишь, какое вокруг неё сияние? Словно её завернули в тёплую, мягкую ткань, а её свет упрямо пробивается, льётся наружу, и цвет лучей – сине-жёлтый. Спи, Мириам, мы сейчас ещё посидим, поговорим с тальмидами, и пойдём ночевать под этим небом. Нет, тебе не надо идти с нами. Я знаю, что ты храбрая и терпеливая, что ко всему привыкла. Но ты теперь не одна. Думай и поступай так, как оно и есть уже – за двоих…»
Он приласкал меня своими волшебными руками, и я уснула. Думаю, этого он и хотел, и я поддалась ему, как поддавались другие. Сквозь сон я слышала, как он пел в горнице с учениками. Сквозь сон слышала, как они уходили, спускаясь по лестнице. Потом долго не слышала уже ничего.
Примчавшийся из Гефсиманского сада полунагой Марк ворвался к матери, ожидающей его со свечой, уткнулся в её колени. Он рыдал, бедный ребёнок, и трясся как в лихорадке. На пороге осталась стоять перепуганная рабыня, открывшая дверь на его громкие стуки.
– Они схватили его, мама! Схватили и увели, и теперь убьют!
Ошеломлённая альмана, не зная, чем можно помочь, дрожащими руками ласкала голову сына, и уже рыдала сама…
Надо ли говорить, что я проснулась от шума, и, выбежав из соседней комнаты, куда поместила меня гостеприимная женщина, видела и слышала всё. И, так же, как Марк с матерью, понимала, что отныне нет у меня мужа…
Меня не пустили на Гольгольту.
Накануне пэсах в Иерусалим приехала Иоанна, сопровождавшая мужа. Близость Хузы ко двору Ирода Антипы позволила ей узнать обо всём раньше, нежели весть облетела город. Она примчалась ко мне в сопровождении людей Иосифа – как они нашли друг друга в это утро? Только недобрые новости так стремительно объединяют людей. Иоанна приехала в дом альманы, где я без сил стояла у окна с самого утра, ожидая вестей от Марка, ушедшего в город.
Она бросилась мне на шею, оплела своими любящими руками, и уже не отпускала из объятий, словно стараясь отдать мне всё тепло, весь тот запас любви, что жили в её нежном сердце. Она ложилась рядом, когда, измученная тревогой, укладывалась на ложе я, вставала, когда я приподнималась, ходила вслед за мной наверх, в горницу, с высоты которой я пыталась рассмотреть улицу и вестника на этой улице. Ни на мгновение не оставляла она меня, несмотря на моё сопротивление. Она говорила, что Хуза делает всё, чтобы Ирод встал на защиту Иисуса, и правитель, быть может, спасёт его. В эти мгновения я не могла слушать подругу. Мне не стыдно сказать – я её ненавидела.
Трудно ждать от себя великодушия, когда горе застилает не только разум, но и чернит душу. Она была рядом со мной, и разделяла моё горе. Но я-то знала – Иоанна счастлива, муж её жив, и ничто ему не угрожает. У неё есть сын! И у сына её не отнимают в эти минуты отца. Судьба подарила моей подруге счастье, у меня она его отбирала. И я сторонилась Иоанны, вырывалась из её объятий. Я не отвечала на её утешения, я вообще не говорила с ней. Я не желала ни с кем говорить.
Из Вифании появились Марфа с Лазарем, предупреждённые учениками Его. Марфа рыдала, и хватала меня за руки. Рядом вздыхала и молилась альмана. Брат обнимал меня и шептал слова утешения и молитвы. Слёзы стояли в глазах моей подруги, не оставлявшей меня ни на мгновение. Я же была одинока среди своих близких. Ни один из них в эти часы не терял столько, сколько готовилась потерять я. Лишь я одна, словно окаменев, не плакала, не билась в рыданиях, не молилась. Я ждала вестника. Я ждала приговора.
Марк принес его – бледный, измученный, потрясённый Марк. Стоя в дверях комнаты, и глядя лишь на меня одну, он произнёс, а губы его кривились от сдерживаемых рыданий:
– Он будет распят, Мариам. Если хочешь видеть его – надо идти на Гольгольту. Они мучили его…
Я отодвинула их всех, убрала со своей дороги. Они пытались помешать мне в моей скорби, в последнем стремлении к тому, кто был моей жизнью. Они так шумели: кто-то говорил о ребёнке, кто-то – об опасности. Никто из них не сумел остановить меня, даже люди Иосифа. Глядя в моё лицо, они отступали…
Я пошла вперёд, с трудом передвигая ноги. Камни на дороге кланялись мне, прыгая вверх и вниз. Люди прекращали разговоры. Солнце остановилось в небе. Небо ложилось на плечи всей тяжестью. Воздух был густым и обжигал внутренности при каждом вздохе.
И всё же меня не пустили к нему, на Гольгольту. Римский воин не побоялся моего пустого взгляда. Он не смотрел мне в лицо. Когда я, оттесняемая им, всё же попыталась идти, он просто отшвырнул меня в сторону. На руки Иоанне и Марфе. Но я могла видеть там, на вершине холма, три перекладины. На одной их них был распят тот, кто говорил лишь о любви. Я даже не могла понять отсюда, снизу, на какой именно. «Мириам, тысячелетия могут пройти, прежде чем родится любовь, такая, как наша», – слышала я его голос. Но я не плакала. Я застыла, как изваяние, и молила единственного Бога, которому он так верил. Я молила – убить его, моего любимого, послать ему быструю смерть. Потому что разум отказывался принять Его муки.
Я не могла поверить, что Иисусу выпало это…
Ни в одном из тех, кого видела на кресте, не желала я его увидеть. Мне сказали, что он умер раньше остальных. Быть может, помогла моя молитва? Среди всех молитв, что посылала я к Небесам, лишь одна – о даровании ему смерти. Иногда бывает смешно жить на свете.
Римский воин проткнул его копьём, чтобы убедиться, что он умер. Вчера ночью Иисус ласкал меня, уговаривал успокоиться и заснуть, сегодня он умер в мучениях. И его проткнули копьём, чтобы знать – он уже не сойдёт с перекладины и не заговорит…
После известия о смерти, прошелестевшего в толпе, я не помню ничего. Я потеряла сознание. И множество часов – вечер, ночь, ещё день – провела в доме Иоанны, куда меня увезли. Окружённая теми, кто боролся за мою жизнь и жизнь ребёнка. Я не боролась ни за что. Я предпочитала умереть.
– Мариам, открой глаза, девочка, довольно спать!
Суровый, донельзя властный голос из детства. Я снова в Храме, и Великая Жрица призывает меня. Ей нельзя не подчиниться.
Присев в постели, я открываю глаза. Первое, что я вижу – это внимательный, ласковый и сочувствующий взгляд Эстер. Никогда, никогда он не был таким в детстве. За спиной Верховной жрицы – измученная Иоанна, со впалыми щеками, под глазами – круги, она просто тень той довольной, цветущей женщины, что я знала. Марфа, на коленях возле постели, и кажется, судя по её виду, она не спала вечность. Мне трудно понять, почему они собрались здесь, возле меня, вместе. Мне требуется для этого время.
Но, поняв, я издаю стон и вновь откидываюсь на подушки. Они здесь, потому что Иисус умер на кресте! Зачем меня привели в чувство? Я хочу забыться, я не хочу ничего знать…
– Мариам! Я сказала тебе и повторяю – довольно спать! Нельзя убежать от горя в сон и забытьё навеки.
Быстрые руки жрицы касаются точек на моей голове, массируя их, давя. Мне больно, но при этом приятно. Эти руки дарят мне бодрость. Они вырывают меня из темноты, куда я провалилась у Гольгольты.
– Кроме всего прочего, дорогая, – спокойно, твёрдо увещевает меня жрица, – ты забыла о том, что есть долг. Мне стыдно за тебя, Мариам. Разве этому я учила тебя?
Я ничего не хочу слышать о долге. Но я слышу о нём, и достаточно, чтобы наконец проникнуться. Эстер, она такая сильная. Она мудрая, и знает жизнь. Она знает также, как скроено сердце женщины. Эстер находит слова, после которых слезы прорываются сквозь сдерживающую их плотину, и я плачу, плачу, изливая в слезах своё горе и боль. Слёзы уносят с собой все силы, но странно – потом я встаю. Снова ощущаю биение жизни под сердцем, ребёнок властно напоминает о себе. Уходя из моей жизни, Эстер говорит мне то, что останется в сердце навсегда.
– Все эти встречи, Мариам, встречи с мужчинами, которых мы любим, и которые любят нас… Разве это главное? Главное – то, ради чего мы встречаемся. Я, жрица Великой Матери, хочу признаться, что завидую тебе. Услышь это слово, главное в имени Богини. Она – мать! Она – Великая Мать, и в этом её главное предназначение. Не в ласках, не в кувыркании на ложе, не в стонах, и даже не в самой любви, от которой, кажется, разрывается сердце! Материнство – то, что необходимо женщине, чтобы она стала Богиней. Тот, кого ты оплакиваешь, оставил свой след на земле. И в тебе он тоже оставил свой след. После этого он мог умереть, имел право. Твой долг – не потерять его плоть и кровь в себе, дабы он мог возродиться. Я пришла, чтобы сказать тебе ещё и это. Больше мне нечего сказать тебе, девочка моя. Во всём остальном ты уже обошла меня, учившую тебя. Живи ради жизни, что в тебе – и выполни долг.
И я осталась жить. Раз уж у меня были долги, то первым из них был долг посетить могилу мужа, не так ли? Я известила Иосифа об этом. Ибо Иосиф был тем, кому разрешил римский властитель, пусть будет проклято самое имя его, снять с креста тело моего мужа.
В первый день недели, в темноту едва наметившегося утра, вышла я из дома. Правда, не сразу, как хотела, меня задержали. На пороге стояла взволнованная Иоанна. Подруга испуганно смотрела на меня, не смея сказать хоть слово. Она терзалась моей ненавистью, которую ощущала, но больше боялась горя, которое могло бы нанести мне непоправимый вред. Вздохнув, я впервые  за это время сама протянула к ней ей руки, и обняла её, и вытерла своими руками слезы на её глазах. Это было странно – чувствовать себя такой взрослой, такой мудрой в сравнении с ней. Я знала, ей уже никогда не угнаться за мной в постижении жизни. И порадовалась тому, что не угнаться. Немногие из нас заслуживают счастья на земле, ещё меньше тех, кто его действительно обретает. Как же хорошо, что среди них моя подруга! Ненависть уходила из сердца, благодарность и любовь возвращались в него, а с ними – печаль, новая боль, боль большой разлуки. Мы обе почему-то чувствовали это.
– Я пойду одна от этого порога, – сказала я ей. – Не возражай, ведь ты и сама знаешь, что так надо. Спасибо за всё. Ты знаешь, что я тебя любила.
– Я тоже… Я знала, что твой путь – иной, и боялась этого, так боялась! И вот – час пришёл, я знаю, но не могу отпустить тебя, не могу…
Что тут скажешь? Она отпустила меня, как все, кого я любила…
О том, что произошло со мной у гроба мужа, я умолчу. Разве не знает кто, что двух ангелов встретила я на могиле? А во гробе не было никого, лишь свитые погребальные пелены, и погребальный плат с головы … Кифа доскажет об этом, он любит рассказывать. И любит быть первым, самым главным, у него не отнимешь этой чести.  Крепкая рука Иосифа остановила мой сумасшедший бег по дороге обратно. Он вырос тенью на моём пути, и взял меня за руку.
– Пойдём, – сказал он мне. Дорога длинна.
За его спиной я разглядела римских воинов в алых туниках, с короткими мечами. И поняла, что Гефсиманский сад будет и в моей жизни тоже.
И вот – Кесария. Я вижу её в основном сквозь пелену слёз, отрывками. Милый, вечно улыбающийся молодой человек, которого зовут Ант, знаком мне, я уже видела его когда-то в доме римского наместника. Он очень любезен со мной, и всю дорогу заботится о моём удобстве. Только ведь даже он не в силах скрыть ту правду, что он – мой страж. Мне не нравится быть пленницей, ему – моим тюремщиком. Мы это понимаем без слов, ибо не знаем языка друг друга. Наше общение возможно лишь через Иосифа, которого, похоже, дали мне в попутчики до самого места назначения. А Иосиф немногословен, я бы даже сказала – суров. Но я рада видеть его лицо, и ощущать поддержку. Я буду не одна в чужой стране, и, несмотря на его строгость, я ведь знаю – Иосиф любит меня. Тот ребенок, что во чреве моём, дорог ему не меньше, чем собственные сыновья. Иосиф спасает нас. Мы с моим ребёнком – беглецы, но беглецы, оберегаемые многими. И римлянами в первую очередь.
Вот чёткий отрывок моих воспоминаний. Ант легко запрыгивает в лодку. Его везут к кораблю, на котором нам предстоит уплыть, мой страж объяснил мне это через Иосифа. Я вижу вдалеке корабль, покинувший для нас полый холм, своё пристанище. Круто изогнутая корма, увенчанная акростолем  в виде голубя. В центре корпуса корабля – большая мачта, и на ней – прямой парус. Ещё два треугольных паруса, которые усиливают первый. На носу небольшой парус на наклонной мачте. Иосиф, который имеет свои корабли, увлечённо, отбросив свою суровость, объясняет мне, что наличие такого паруса-артемона даёт возможность плавать при боковых ветрах. Это от него я слышу впервые слова – акростоль, корма, нос, мачты… Он говорит о доставке соли с Мёртвого моря, оливкового масла и вина из Иудеи и Самарии, о монополии набатеев на вывоз жемчуга и благовоний из Аравии. Многого я не понимаю, это выше моего разумения. Но слушаю, впервые за это время слушаю. Я начинаю понимать, как велик мир, и как мало я его знаю. Мой ребёнок узнает его, и это хорошо, наверное. А слёзы снова наворачиваются на глаза…
Ещё один отрывок. Теперь уже я с Иосифом в лодке. Мы плывём к кораблю, и он растёт, растёт нам навстречу. Я вижу мощное рулевое весло на корме, помещение над палубой судна.
– Здесь нам придется прожить не один день, – говорит мне Иосиф, указывая мне на это помещение.
Сердце сжимает ужас – куда мы плывём, как далеко? Иосиф не ответит на мой вопрос, он отводит глаза …
И снова обрывки воспоминаний. Мы уходим, уходим из Кесарии. Расплывается, исчезает вдали Храм. От улиц города – Кардо, Декомануса – давным-давно не осталось и следа. Всё растаяло в моих слезах и в дымке облаков над городом.
И на много, много дней я обречена видеть лишь бесконечную гладь моря и две пентекотеры , сопровождающие наш тяжело гружёный корабль. Взмахи гребцов и плеск воды за кормой – последние мои воспоминания.


Рецензии
Вот это, ДА. Всегда думала, что я оригинальный и вдумчивый читатель, но г-жа АрхипКа явно меня переиграла. Как говорят джентльмены: "Снимаю шляпу" и пошла откапывать интересные материалы по Марии.

Мария Перепелкина 2   04.11.2014 11:20     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.