Раздел LV. Истина бурмистра Юстына

Начало: "Слово двух свидетелей" http://www.proza.ru/2014/07/10/946   


 Предыдущая часть: «РАЗДЕЛ  LІV. Синедрион» http://www.proza.ru/2014/09/17/1293    

 

                Короткевич В.С. (26 ноября 1930 — 25 июля 1984)

                РАЗДЕЛ  LV. Истина бурмистра Юстына, или номо номіnі моnstrum *

                (Евангелие от Иуды)
                (перевод с белорусского языка)


               


                * Чалавек чалавеку звер.


                ...а яны не такія, а — зборышча сатанінскае.

                Апакаліпсіс, гл. 2, ст. 9







Улицы были еще не совсем убраны, ведь убитых некоторое время не позволяли хоронить — в острастку другим. Злость была такая, что, казалось, не хоронили бы и совсем, но дни стояли еще довольно теплые, даже иногда горячие, и власти испугались миазмов, которые, как известно, рождают проказу, оспу и чумовое поветрие, чуму, не говоря уже о других радостях жизни.

Стража вела его па улицам, прокладывая дорогу через толпу богатых мещан, торговцев и ротозеев. Он не смотрел на них. Он смотрел, как валом бросают в подводы трупы, как их везут, как смывают с брусчатки засохшую кровь целыми лоханями воды. Он знал, сегодня ночью его опять возьмут в замок (беззаконную пытку после суда надо было скрывать: все знали о ней и все делали вид, что её нет), а после через час — день — три — неделю (насколько его хватит и насколько скоро разуверятся в успехе палач и судьи) отведут назад в темницу при суде рады, чтобы немного пришел в чувство, чтобы затянулись перед казнью раны. Но ему все это было почти все равно после того, как Магдалина дала новый закал его сердцу и показала еще раз, что за эту твердь стоит гибнуть. Что стоит гибнуть за чуть заметную плесень на ней, за людей. Ничего, что они пока наполовину хищники, наполовину жертвы, что живут среди них крольчата, тигры и хорьки. Что сделаешь? Они сейчас только корни, которые сверлят землю и навоз, они долго, очень долго будут сверлить навоз, пока не выгонят из себя стебель, пока не разгорится на нём прекрасный цветок Совершенства. Он предвидел, какой он будет, и за него способен был погибнуть.

Это было все равно. Не всё равно было другое, то, что улицами везли прах, в который превратились лучшие из этих кореньев, наиболее чистые и жизнеспособные: друзья, братья, товарищи.

А вокруг бурлила толпа, какой он не замечал. Её не было, когда строили царство справедливости, её не существовало и сейчас. По крайней мере, для него.

— Торговлю подрывал! — орали слюнявые пасти.

— Лжеучитель!

— Вервием гнал нас из храма!

Приблизительно посредине Старого рынка горел небольшой костер: какой-то затейник заранее готовил главную часть спектакля. Братчик приближался к этому костру и улыбался своим мыслям. Он видел дальше их. В глубине времен видел за этими звериными пастями гордый и справедливый человеческий рот. И он улыбался.

— Смеешься? Может, корону хочешь?

Красавец оболтус с мутными от возможности покуражиться глазами продирался сквозь стражу, которая не сильно и сдерживала его. На вознесенных в воздух клещах светилась вишневым цветом железная корона.

— Н-не держите м-меня! — пена валила с губ красавца.

Он поднял клещи, он еще не опустил их, а волосы на голове в Юрася затрещали... Бурмистр Юстын ударил оболтуса ногой в пах, и тот сложился вдвое. Корона покатилась под ноги толпе, раздался вопль обжёгшихся. Стража бегом тянула Юрася к гульбищу ратуши. Юстын пятился за ними с кордом в руке:

— Люди! Вы мне верили! Много лет правил я вами по правде... где мог. Винюсь, беда мая в этом. Но я старался спасти каждого из вас, свиньи вы паршивые, хотя и не всегда это удавалось. Ну, что вам в этом человеке?!

Толпа ревела и рычала. Кучке людей еле удалось прорваться сквозь нее на гульбище ратуши. Юстын не знал, что все это видят из замкового окна Босяцкий и Лотр.

— Глас народа — глас Бога, — сказал Лотр.

Иезуит улыбнулся и поправил его:

— Глас народа — глас Бога из машины.

Бурмистр знал, что ярость, пусть и животную, надо сорвать. Сделал незаметный жест начальнику стражи. Через несколько минут два латника выволокли на гульбище скованного расстригу, пророка Иллюка.

— Возьмите пока этого! — крикнул бурмистр. — Этот проповедовал лживо и наушничал.

— Ты нам пескаря за сома не подсовывай! — лез по ступенькам на гульбище, грудью просто на острия копий, хлебник.

Юстын склонился к нему:

— Доносил! Его старанием много кого убили... Твоего, хлебник, брата, Агея...

— Иллюк хлебом за мой счёт никого не кормил, — сумасшедше кричал хлебник. — Плевал я на его вину! Наушничал?! А кто не наушничал! Агею же так и надо! В вере колебался! В ересь жидовствующих броситься хотел! Поместья, казну церковную осуждал, делить хотел! Времен апостольских им возжелалось!

Бурмистр стремился перекричать народ. Изрубленное шрамами, отмеченное тенью всех пороков, суровое и страшное лицо налилось кровью.

— И вы знаете, за что его взяли, свинтухайлы вы?! Он, Иллюк, во время «ночи крестов» раненых добивал. Раздевал их, грабил, мародерствовал!

Его не слушали! Толпа лезла по ступеням.

— Так им и надо! Царство Божьего на земле хотели! На казну лучших руку подняли! Отпускай Иллюка!!!

Выхватили расстригу из рук стражи, стянули с гульбища. Какой-то темный человечек погадал с отмычкой возле его запястий, и цепи серебряной змеей упали на землю. Иллюк поболтал кистями рук в воздухе и вдруг бешено, радостно завопил:

— Распни его!

Толпа подхватила:

— Убей его! Убей! Завтра же! Уб-бей е-го!!! Из мертвых никто не воскресал!

Юстын приказал оставить гульбище.

...Следующие два дня прошли в диком рёве горна, натужном скрипе дыбы, лязга металла, который заставляет до боли сжимать зубы, в плясках тьмы и пламени и во всем таком другом, о чем не позволяет писать душа и на описание чего не поднимается рука.

На третий день после заключительной пытки «жеребёнком» (новый, неаполитанский способ) Братчику вправили руки, смазали все тело растительным маслом и на носилках отнесли в темницу рады, поскольку идти сам он не мог.

Все эти дни и следующие, когда он приходил в себя, Юстын, объявив себя больным, сидел дома.

Многодневная страшная пытка закончилась ничем. Мужицкий Христос не подарил им ни одного слова, ни одного проклятия, ни одного крика или стона. Говорить можно было на суде. Тут надо было молчать и доказывать молчанием. И он доказывал. Отдав в их руки свое сломанное, выкрученное тело, на каком они испытывали всю изысканность своего римского искусства, он не отдал им ни грана своей души и только, когда делалось уже совсем нестерпимо, кратко смеялся, смотря им в глаза. Смех был похож на клокотание. И они поняли, что даже «веллей» не добьются от него ничего другого.

Накануне дня казни в камеру к нему пришли Лотр, войт Цыкмун Жаба и — впервые за все время — бурмистр Юстын. Первый, чтобы предложить исповедь и причастить, второй, чтобы присутствовать при этом и после скрепить своей подписью конфирмацию на смерть. Третий, чтобы спросить о последних желаниях осужденного, получить частные поручения (вроде: «Платок передайте такой и такой на улицу Ватерпасы; поцелуй мой, ведь я любил его, такому и такому; часть денег — на ежегодную мессу по душе моей, остальное — нищим, а одежду мою палачу не отдавать, как то обыкновение говорит, а сжечь, а палачу заплатить за нее вот этими деньгами, на какие я сейчас плюнул») и скоротать с узником последний вечер перед тем, как отойдет он ко сну или мыслям.

...Христос сидел на кровати голый до пояса, набросив только себе на плечи плащ. Он зарос, щеки провалились, на груди были красные пятна. Смотрел иронично на Лотра, какой добрый час молился рядом с ним и вот теперь последний раз талдычил свое предложение:

— И еще раз говорю, что милости матери-церкви нет границы, что и тебе она не хочет отказать в утешении. Тебе, лже-Христу.

— А я жалею о том, что упало на меня это имя, может, больше вас.

— Это почему? — обрадовался Лотр.

— А так. Какими бы мои намерения ни были — я именем своим вред принес. Напрасную надежду в сердцах поселил. Мол, не только в душах, мол, и на небе может быть доброта.

— Вот видишь, мы ее тебе и несем.

— Брось. Сам же ты в это ни хрена не веришь. Иначе, не была бы таким паскудством жизнь твоя... Ну, перед кем я исповедоваться буду? Чего, из чьих рук причащусь? Что, мало было людей, каким вы в облатке яд давали? Чего же Бог смотрел? Сделал бы, чтобы в этом угощении яд исчез. Га?

— Развязал язык, — сказал Жаба. — На дыбе так молчал.

— А мы с тобой разные люди. Ты, для примера, на дыбе такие бы речи и крики закатывал, что дьяволов бы в аду воротило, а тут бы молчал, как олух, ведь ты в разумной беседе и двух слов не свяжешь, осляк.

— Братчик... — Лотр очевидно ждал ответа.

— Не трать ты, куме, ценных сил, — сказал Христос. — Пригодятся в доме разврата. Ну, ты же знаешь мои мысли. И на темницах ваших печать сатаны, и причастие ваше — причастие сатаны, и доброта — доброта сатаны. И вообще, чего же это Бог, когда он уже такой божий, темницы для добрых терпит? А если он злой, то зачем он?

Лотр развел руками. Потом он и Жаба вышли, оставив Юстына в камере.

— Ненужно мнет утешение, — уже другим тоном сказал Христос. — И причастие из грязных рук. Голый человек на земле без человека. И зачем ему боги?

Светильник бросал красный свет на измождённое лицо Христа и широкое, изрубленное шрамами, Юстыново лицо. Стояло начало месяца вересков, и через решетку навевало откуда-то из-за замка, из-за Немана, теплотой и медом.

— Ты знаешь, что тебя сожгут? — глухо спросил Юстын.

— Н-нет, — голос на мгновение осекся. — Думал, виселица.

— Сожгут. Когда войт повторит на эшафоте слова о костре. Если что-то ему помешает — найдут другое средство.

— Пусть, — сказал Христос.

— Боишься? — пытливо сказал бурмистр.

— Ясно — боюсь. Но даже если бы я роженицей голосил — ничего не изменится.

— Я прикажу класть сырые дрова. Чтобы потерял сознание до огня, — буркнул Юстын.

— Спасибо.

Царило неловкое молчание. И вдруг Юстын со скорбью крякнул:

— Говорил же я тебе, недолго это будет. Чего ты меня живого оставил? Чтобы совесть болела? Прежний я, прежний... Ничего же ты и никто другой не сделают из людей.

— А ты не прежний.

— Пусть так. Мне от этого не легче, когда человек именно такая свинья, как я и думал.

Христос смотрел и смотрел Юстыну в глаза. Ужасные это были глаза. Все они видели: войну, происки, стычки, разврат, яд и вероломства. Всему на свете они знали цену. Но, по-видимому, не всему, потому что бурмистр не выдержал и потупился.

— Понимаешь, Юстын, — сказал Братчик, — был и я вроде безгрешного ангела. Смотрел на все телячьими глазами и улыбался всему. Не понимал. Потом плутом был. Такой свиньей меня сделали, — да нет, и сам себя сделал! — вспомнить страшно. Бог ты мой, которые бездны, какой ад я прошел! Но теперь я  з н а ю. Смотрю на небо, на звёзды, так, как и раньше смотрел, но только все помню, все знаю. И   з н а н и я   своего никогда не отдам.

Помолчал.

— Думаешь, я один так?

— Нет, не думаю, — с трудом выжал бурмистр.

— Видишь? Рождается на этой тверди новая порода людей. Со знанием и чистотой мыслей. Что ты с ними сделаешь? Уничтожишь разве? И то не поможет. Память... память о них куда денешь? Вот Иуда. Тумаш, Клеоник, сотни других... Да и ты делаешь первый шаг.

— Поздно. Старый я. Вины много на мне.

— Не во всем вы виновны. Другого не видели. Времена скотства. Соборы, как бриллиант, хижины, как навоз. И только в этом навозе рождается золото душ. А в алмазных соборах — дерьмо. На том стоим. И только увидят люди. Засияет свет истины.

Бурмистр хрипло, беззвучно рассмеялся. Подстриженная под горшок тень тряслась за ним. И только смех не был похож на смех:

— Эх, брат, что есть истина? Видишь, Пилата повторяю. Только современного Пилата, который помудрел немного. Нет такой истины, которой нельзя не загадить, запакостить. И они загадили их. Все к одной.

— Разве истина от этой причины перестала быть истиной?.. Не убей.

— А когда за веру, за отечество, за властелина?.. А ночь «крестов»? А распятия на лидской дороге? — Лицо у бурмистра было страшным.

— Не прелюбодействуй.

— Эг-ге. Не согрешишь — не покаешься... В кровати их загляни... Только говорят о чистоте нравов, о морали, а... Тьфу!.. И еще если бы по согласию — половина беды. А то насилуют, зависимость используют, деньги.

— Не укради.

— А десятина? А дань? А налоги?

— Не свидетельствуй лживо. — Христос говорил спокойно, словно щупая душу собеседника.

— А тебя как провозглашали?! А судили как?! А все суды?!

— Люби ближнего своего, — сурово сказал Юрась.

Юстын вскочил с места:

— Люби?! — Глаза его угольями горели из-под волос. — А это? — рука клюнула в ожоги на груди Юрася. — А то?! — За окном, на обугленных виселицах висели, покачивались труппы. — Ты их сжечь хотел, а они... А допросы? А эшафоты? Каждый день мы эту любовь от начальных людей княжества видим!

— А Человек? — тихо спросил Юрась.

Воцарилось молчание. Потом Юстын тихо сказал:

— Боже мой, что ты юродивый такой? Человек. Кто Человек? Хлебник? Иллюк? Слепые эти? Босяцкий?

— Не про них говорю. Про тебя.

— Как про меня?

— Если ты вранье в каждом завете видишь — кто же ты, как не человек? Если рассмотрел за высокими словами бесстыжую брехню — значиться, человек. Если жаждешь другого и святого, пусть себе не зная, где оно, — значит, есть же Человек на Земле? Не только волки. Не только звери, паскуды и вруны.

Юстын молчал.

— А про тех — что сказать. Вот потому, что они ежечасно убивают эту жажду другого, жажду святого — отнимется у них правда и дана будет Человеку. Пожалуй, нескоро! Но же откуда он родится, Человек, если все мы сейчас будем топтать в себе его искры?

— Значит...

— Значит, укрепись в мужестве своем, сурово сей посев свой, не давай его затоптать, не надейся, что легко отдадут правду. Жди каждую минуту драки и плахи. Вот — вера. А другой нет. Другая вера — от нечистого, от сатаны.

Стала так тихо, что слышно было, как звонко плещет в мису вода из рукомойника.

— Слушай, — Юстын вдруг поймал Христову руку. — Еще перед судом эта... Магдалина... уговаривала меня, чтобы я... Я колебался. Что изменилось бы во всем этом свинстве? Но теперь вижу: с самого начала не делали в Городне более черного дела. — Он заглядывал Юрасю в глаза почти умоляюще. — Слушай, беги. Слушай, я подготовлю возок. Выпущу тебя. Скажу — вознесся. Пусть чистым будет конец моих дней.

Христос шутя боднул его головой:

— Эх, Юстине. И так он у тебя будет спокойный и чистый. Предлагал такое — считай, что сделал. Только... не пойду я, не надо меня спасать. Спасибо, Юстын.

— Но почему, почему?

— А потому, — посерьёзнел узник. — Иногда мне кажется — сатана не снег на голову. Он из земли пришел. Его церкви породили. Его цари породили. Воеводы. Тысяченачальники. Нельзя, чтобы среди людей жили, творили свою волю такие. Чем скорее они исчезнут — тем лучше. Может, моя смерть хоть на толщину волоса приблизит это.

Положил руку Юстыну на плечо:

— Ты не думай, я красиво умру. Говорят, в таких случаях подходят в носках, открывают неожиданно двери и хватают во сне, чтобы не ревел, не отбивался?

— Быв-вают и такие... При-каз.

— Приказ для большего унижения. Единственное мое желание: этого не надо. У всего этого сброда ноги будут трястись больше, чем у меня... Вот и все... А завтра все они зажгут мой огонь, какого им не погасить.

Он увидел, что у Юстына между пальцев рук, прижатых к лицу, сплывают, точатся слезы.

— Брось. Ты хотел и мог помочь. Ты не виновен ни в чем. Ты не виновен, что я отказался.

Юстын встал. Слишком поспешно. Пошагал к дверям.

— Прощай, — он бросил это, словно выплюнул. — Прости.

— Не за что. Прощай. Спасибо, Юстын.

Двери грохнули, словно их захлопнул глухой от рождения. Эхо загудело под сводом камеры. Смолкло.

Продолжение "РАЗДЕЛ  LVІ. «К животным и гадам...»" http://www.proza.ru/2014/09/17/1408


Рецензии
Владимир Короткевич
Бы сарваўся вар'ят утрапёны і злосны:
Прах старых гарадоў дасягае нябёс,
З дзіркай у чэрапе гінуць дваццатыя вёсны,
Плывуць горкія рэкі жаночых слёз.
І над морам, як над жаралом вулкана,
Вырастае грыб і калечыць людзей,
І кунгасы мёртвыя плывуць акіянам
З поўным грузам разбітых людскіх надзей.
Наша маці-зямля, дарагая і светлая,
З дымам фабрык, з дзяцьмі і з мудрасцю слоў
Можа стаць назаўсёды, навекі праз гэта
Проста чорнай труною для ўласных сыноў.
Мог бы ты дараваць нам жыццё і квітненне,
Мог бы шчасцем навек увянчаць народ.
Хто ж зрабіў з цябе сродак зла і знішчэння,
О грымучы, бязлітасны кат-вадарод!
Скарпіёны, што бачаць кальцо агнявое
І кусаюць людзей, а потым сябе:
"Здохні! Згінь, чалавек! Хай сонца святое
Не цалуе, не лашчыць, не грэе цябе!"
Ўсім даўно астабрыдла стаяць над абрывам.
Што ж хаваеце, людзі, думкі свае?!
О, калі ж яны прыйдуць, гады алівы,
Што галінамі шар зямны абаўе?
Гэта ж проста, як рэпа: магутнай сілай,
Што дае чалавечай руцэ вадарод,
Растапіць навекі зямны халадзільнік,
Безнадзейнай Грэнландыі мёртвы лёд.
І растаў бы ён, і цёплыя плыні
Спарадзілі б дажджы над светам усім,
І прыйшло б да нас мора, сіняе-сіняе,
З цеплынёю, з прыбоем, з пяском залатым.
Над усёю зямлёю трапічныя зоры,
Адбіваюцца пальмы ў цёплай вадзе.
(Я, напрыклад, ніколі не бачыў мора,
Як мільёны іншых звычайных людзей.)
У паэтаў дрэнных шпурлялі б бананамі,
(Эстэтычней, ніж яек пратухлых пах),
І раслі б у Оршы маёй мангустаны
І альясы ў туманных лясных Лядaх.
І ад погані чыстая наша планета
Стала б вольнай, прыгожай, шчаслівай навек,
Стала б лепшым брыльянтам кароны сусвету,
Цёплым раем, якога чакаў чалавек.

Ляксандра Зпад Барысава   17.09.2014 18:54     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.