Стихотворения. Книга стихов о любви

.



ОЛЕГ ПАВЛОВСКИЙ – СТИХОТВОРЕНИЯ


стихотворения
MMXI – Санкт-Петербург
BOREYARTCENTER
ISBN 5-7784-1028-8




 
НЕМНОГИЕ ИЗ ГОЛОСОВ
Я СЛЫШУ – ВЫПРОСТАН ИЗ ХОРА
ТУМАННЫЙ СТЕБЕЛЬ, ОН – ОСКОЛОК
ВЕСНОЮ ВЗОРВАННЫХ ЛЕСОВ
НЕМНОГОЕ НАД ГОЛОВОЮ
РАЗМЫВКА ОБЛАКА, ПУСТЯК
НА ИСТОРИЧЕСКИХ ПУТЯХ
КАКОЕ–НИБУДЬ БОЛОГОЕ
МАЯЧИТ... ЛЕТОПИСНЫЙ СВОД
СКОРЕЙ НЕ КУПОЛ, НО ПРИГОРОК,
ВНИЗУ ОВРАГ, А В РАЗГОВОРАХ
СИНИЦА ДАЖЕ НЕ СОВЬЕТ
ГНЕЗДА... ВОЗМОЖНО ЛИ СКУДЕЕ
ПРОЖИТЬ? И МОЛЧА ПЕРЕЙТИ
В ИСКУССТВЕННУЮ ГАЛЕРЕЮ
ИЗ НЕБА И РЕЗНОЙ КОСТИ?
____________________________________


ВИКТОР КРИВУЛИН






* * *


Где обитает птица козодой?
Над пахнущей стрекозами водой.
Козодоенье – неказистый труд,
куда важней вязанье козьей шерсти
и прибыльней, и знатоки не врут…
Но козодой далек от совершенства!

Кричи, кричи – я не слыхал твой крик,
А выдумал и вычитал из книг –
Леса обложек, пыльная прохлада…
Где обитает птица козодой?

На Кронверке, на ветке золотой,
на Петроградской, в центре Ленинграда.

* * *

…как старая бабушка – фрейлина многих редакций –
тридцатые годы, слегка шелестел крепдешин…
как часто находим листки государственных акций –
коричнево-желтых, зеленых как запах акаций
и пыльных, и праздных, и запах не вспомнить – дыши, не дыши…

и как, обессилев в утробе носили
возили в трамвайных,
поили касторкой, кормили икоркой
и полькой, и вальсом –
и не уставали, крути, не крути
межконтинентальный фатальный мотив!

и если поэзия все же жила,
то не было ей обжитого угла
в любом уголке твоего захолустного сердца!

и если она и шептала: вернись! –
любимая фрейлина, вечная мисс,
то было вам холодно вместе и грустно, и дерзко.

* * *

мой аквариум, мой заповедник немой! –
то малиновый ментик,
рисунок не модный давно
и покрой его ветхий…
то колышется рыбка и дрогнет кайма
как кайма кимоно –
неозвученность фильма,
как часто я не был в кино!
а не стоило вроде усилий…

я развалины больше люблю,
что условнее всех изваяний
и критомикен, и этрусков,
и сквозь слой желтоватой воды я смотрю,
как полоскою узкой
догорает двуглавому в прошлом рублю –
если памятник,
то позабытый и грустный...

так и город мой и заповедный мой сад –
голубей обиталище
и голубеющих галок –
то ли медленный взгляд,
то ли ветер совьет в волосах
ветрозвучную гамму,

то ли шорох ее невозможного кроя плаща,
то смех ее ветхий, то шепот любимый,
пруд, что сверху похож на смешного леща,
но серьезною миной…
и с серьезною миной мой город меня не вмещал
и тебя, заповедного сада помимо…

* * *

СОН В БРАЧНУЮ НОЧЬ

________________________________________



Нам поровну почти.
Ты любишь прыгалки.
Я марки собирал – гораздо прибыльнее!
Нам сказки да указки надоели.
Подпрыгивали – думали, летаем!
Подпрыгивали, хлопая подкрыльями –
под крыльями у мам неувядаемых.

Так начиналось утро наших судеб,
мы думали – какими мы не будем?
И высоко звенели комары…

Все звон и звон, а где же крылья, где они?
Не вырастают даже рукава –
в той азиатской августовской зелени,
как оказалось, ты была права,
когда метнув биток – так мечут кости –
я промахнулся, не задел «каре»,
проговорила: – Не умеешь вовсе.
Пойди, потренируйся во дворе.


* * *

СОН В БРАЧНУЮ НОЧЬ

…до горения, сладости, боли, течения, сна,
до течения сна, упования, плаванья, плена,
проплывания мимо – так близко от берега – на
берегу распускаются травы… ты помнишь, Елена?
как болел я и виделось мне – проплывал, берегам
расставаться с водой не хотелось и низко осели
берега, и на уровне глаз простирались луга
позади согреваемой жаром больничной постели…
ты мне снилась, и не было снов беспокойнее, и
засыпал и не видел твоих очертаний и просто
засыпал на волне, просыпался и снова… огни
фонарей принимая за свечи высокого роста…
и горели лампады, и не было в мире лампад
так отважно как эти укрывших тебя, так спокойно
не от взоров моих, не от рук или слов, или ад–
ресованных слугам твоим обещаний, соблазнов… и войны,
что бросал я к ногам твоим слугам, бросал как орех–
и бросал в колесо для твоей дрессированной белки…
ты смотрела сквозь слезы и дым, сквозь ресницы и мех
как грозил я и грезил, и плыл, и у берега мелко
было… и нарушая покой тишины я каприз-
но цеплялся за стебли твоих цветников и казалось –
ты в одежде из птиц, мотыльков или бабочек из –
говорила:
– дождись! дожидайся, как я дожидалась!
через тысячу лет ты меня повстречаешь во сне
и тогда, если сны наши снова сомкнуться как губы,
не жалея угроз и молитв, драгоценных монет
раздавая бессчетно моим избалованным слугам,
проходи, не пугаясь разрушить мои цветники,
забывая на миг очертания брачных чертогов,
не срывай одеяний, не сбрасывай обувь – накинь
на себя из тончайшего шелка и жемчуга тогу,
что ткала я узор за узором, виток за витком,
вспоминая твой сон по частям, по узору, по цвету…
вспоминая тебя, вспоминать забывая о ком
вспоминала до сладости, боли, горения света


* * *

Клянусь не кольцом обручальным,
Не жарким пожаром волос.
Клянусь проливными ночами –
отчаяньем ливней и слез.

Клянусь упоением ливня,
пропащей июльской грозой,
кроящей изысканность линий
в немыслимый цвет и фасон.

От этой тоски говорящей,
как голос, дрожащий в ночи –
услышишь, увидишь, обрящешь
дразнящее пламя свечи,

изломы усталого тела,
изгиб обжигающих губ,
чтоб жизнь и смеялась, и пела
во чреве сияющих труб!

Чтоб ей разгореться во чреве,
свечой догореть до конца,
до чистого выдоха двери,
до тихого вздоха Творца.

* * *

…ты помни, помни обо мне,
когда я стану слеп,
когда опят – на каждом пне
и плесневеет хлеб,
когда зажжет «сороковой»
зеленые глаза –
ты помни, помни – я живой –
и я, и мой азарт!
когда по улицам и по
проспектам и садам
гудит-гуляет лимпопо-
падучая вода,

когда на варежку с шипень-
ем падают снега –
не убивайся и не пей,
и Бога не ругай…

. . . . . . .

не вспоминай меня, служа
смирению и день-
гам отдавай без мятежа
обыденную лень

за жизнь, где каждый шаг и ход
условного коня
не мною выдуман и под
играет не меня…

мы эту правильную жизнь
и кляли, и, кляня,
нашептывали – творожись
закваска бытия

и эти серенькие дни,
и слабое плечо –
и обмани, и обвини,
и повтори еще!

* * *

…нет, не надо меня вспоминать, отдавать вечерам
треугольную груду твоих ненаписанных писем,
дожидаясь когда городской голубиный хорал
за окном и в проеме его, и в пространстве повиснет…

доживая свой день на рассвете грядущего дня
из тщедушного тела комар извлекает круженье –
загибая на пальцах как самый скупой из менял,
забываю тебя и твое в зеркалах отраженье…

забывая шепчу – ты прости!
зажигая фонарик в своем непустеющем доме,
на высокую ноту нажми и мотив
или клавиши эти напомнят –

нет! не голос мой в хоре иных голосов, не хорал
городского нескладного шума неладного лета –
или это не ты, проклиная, твердила – пора
забывать очертанья мои и шаги, и приметы!

или это не мы, разменяв летаргию зимы и молчанья
на записки, на крестики мелом, листки и дензнаки,
говорили – ах! лучше бы, лучше бы, лучше бы мы не встречались
и в стекле, и себя за стеклом не узнали…

. . . . . . .


… не люблю, ненавижу тебя, не люблю, ненавижу
этой бронзовой осенью, оловянной зимой, канцелярской
резиной стереть твое имя и выжечь
со стволов и скамеек тобой оскверненного царства…

не тебя рисовать на полях и обложках, и запах
не твой ощущать на губах… на обложках, полях
зачеркнуть и не плакать,
и молчать – не моя! не моя! не моя! не моя!

* * *

_____________________________________________


Ты знал ее и этот хрупкий
картавый каверзный чумной,
он исходил от самых губ и
таял где-то за спиной
он походил на обещанье
как корабли на карасей…
ну, хоть немного помолчала б
и не ходила к полосе

ведь полоса была никчемной –
ничейной более того…
Ты знал – ее зовут д е в ч о н к а.
Она – по имени е г о…

* * *

В конце июля стало проще
смотреть в лицо, глядеть в глаза
и понимать – идешь на ощупь,
не поворачивать назад,

не улыбаться слишком смело,
но волноваться про себя,
тайком оглядывая тело…
не возгораясь, не любя
еще…
не ведая и мысли,
что только тонкая листва
как дождик падает из выси,
не распадаясь на слова,

что для единственного слова
один невыносимый миг
сотрет причал и рыболовов,
и как птенец заговорит!

* * *

И ты немного горячилась
и мешкала на рубеже
причала – будто без причины –
но это следствие уже!

ведь это странствие по лету
и по стремленью своему
бродить темнеющей Монетной,
или разглядывая тьму

ночной и блещущей Фонтанки,
в ней – отражение свое, –
не так ли, вздрагивать, не так ли
мое желание поет?

мне эта музыка приснилась,
а вдохновение – пленяло,
казалось маленькая милость –
такая милостная малость!

казалось, странствие по счастью
и очарованность движеньем –
они отнюдь не непричастны
к пленительному н е у ж е л и…

И эта музыка – немая,
но с невоздержанностью мота
она твердит: внимай, внимай мне,
внимай как Золушка гавоту,

внимай и ты как Маргарита
словам и вкрадчивым, и кратким…
и эта музыка парит, и
эта музыка прекрасна,

и эта музыка не мимо-
ходом услышанная – словно
движенье маленького мима
перерастающее в слово,

и эта музыка как книга
распахнутая на странице,
где час перерастает в миг, а
быль растет из небылицы…

она не контурная карта
очерченная на ладони,
но мановением азарта
врасплох захваченная в доме,

где мановению и жесту
казалось, не хватает только
еще не странствия, но шествия
растущего из вздоха…

* * *

О, мановение! Скажи мне –
ты только медленно скажи,
слегка подталкивая – ж и в о!
и, замирая, – не д ы ш и…

броди, не причиняя боли
подошвам, улицам, пескам…
и как настойчивый католик,
лаская взглядом облака,

не простирая рук как падре
перед танцующей толпой
и повторяй, и пой, и падай
в объятья тихого п о с т о й…

Но только музыка как мука,
ломая белые персты,
чуть вдохновительнее звука
не выудит из темноты!

И это странствие и счастье
водить вдвоем по вечерам
как за руку, как для причастья
еще не точное п о р а…

и не заламывая пальцев –
о! неразгаданное т ы –
вплетать как в призрачные пяльцы
свое внимание в мосты,

вплетать серебряный и медный,
звенящий, вздрагивающий звук…

. . . . . . .

…когда-то с бала на Тотлебен
в каютном, палубном… к тому ж
вплетали собственные легче
чем тени – в тесные…
тела –
в мундиры
словно темень речи
во фразу точную ввела…

. . . . . . .

…так вспоминая то, что не было
грешным, пагубным, т в о и м
ты повторяешь – только небом
теперь и можно напоить

мое дыхание и след мой
на чутком, чувственном песке –
ее и мой, и на Монетной
ее растает манекен,

и мы расстанемся как руки
протяжно, горько-горячо.
Не помышляя о разлуке,
мы только н р а в и м с я еще.

* * *

Не говоря напрасных истин,
но изредка произнося слова,
что в воздухе повисли
и паутиною висят,

перемолчим, пока надежда
не прикоснется горячо,
сменив упрямую одежду
на осторожное плечо…

И как во сне – плеснет фанданго,
перилла, лестница, фонтан,
цветная неаполитанка,
цветущий неаполитан…

и как во сне, который тает,
небезопасно вспоминать
сырое зарево потали
и позолоченную прядь

волос остриженных – не локон,
сентиментальный завиток
волос остриженных – а роком
заброшенных на волосок

от вырастающего з а в т р а
из непрестанного в ч е р а
– взыскующего или запросто
растающего в прах.

* * *

Мой птицелов, и ты забудешь песни
птиц любопытных, глупых и веселых,
свисток уронишь, клетку перевесишь,
запутаешь силки, рассыплешь зерна…

на отмели, где утопали травы
в песке, шурша, колючки кувыркались –
мы поздние любители отравы
затерянного терпкого дыханья…

мы водяные северные твари
и пятнадцатилетнем гибком теле,
в небьющейся и негорючей таре
проносим наши легкие потери.

Мне думается, ты меня не вспомнишь,
забудешь как о выдуманной мне,
потерянной в тиши окон и комнат,
в копилке зеленеющих монет…

Мой птицелов, и ты забудешь отмель
и как звенела злая стрекоза,
когда ворча, готовилась наотмашь
ударить в землю синяя гроза –

но мы с тобой целехоньки остались,
я твой слепец, упрямый поводырь,
казалось вот немного – и растаю
в смятенье ниспадающей воды.

Убогий кров, осколок парусины –
трещал как плащ, шумел как карнавал
и нас двоих укромных поразительно
с трудом и неохотно укрывал…

Я как-то недолюбливаю слякоть
и не люблю скрываться и терпеть –
какая жалость! – не умею плакать,
как не умею ластиться и петь.

Ту грубоват и я не многим лучше,
ты простоват, но не скажу – балда!
мы ничему такому не обучены –
есть отмель, мы, а дождик ерунда.

И есть один лоскут, по крайней мере,
один наклон нечесаных голов, –
мой птицелов, когда-нибудь, поверишь ли,
что ты птенец, а рядом – птицелов?

И сколько бы гроза не творожилась,
с дождем договорившись на паях…

Моя душа – упрямая пружинка,
я – женщина, в ней – маленькая я!

* * *

Когда бы чорт меня не сунул
к тебе за крашеную дверь,
и я тебя совсем босую,
нечесаную и в аме-
риканских фирмы – это ж надо!
а впрочем – как-то наплевать…
трепал пальто сквозняк парадной,
и позолоченную прядь
волос остриженных – не локон,
сентиментальный завиток
волос остриженных, а роком
от локона на волосок…

вот мы и топчемся, и только
с ноги… и хочется сказать,
как мне не нравились нисколько
твои никчемные глаза
и рот очерченный и крупный
картавый, каверзный, чумной…
и было как-то не до губ, и
того, что было за спиной…

но если руки ловят воздух
и как бы падают, спеша
как бы сказать – еще не поздно!
Уже не складки вороша,
Или уже кусая локон,
как ворот тонкого пальто –
волос остриженных неловко
и непричесанных притом…

Какого чорта мы лепечем? –
нет, – это праздная листва
как дождик падает на плечи
и превращается в слова.
И ты, единственная, только
пусть надвое и сердце, и
скорлупку – на две равных дольки,
и как птенец – заговори!
Ты мой единственный посредник
прокрадывайся сквозь туман
за дверь…
мы все еще в передней
и, кажется, сошли с ума.

* * *

подари мне одежду из стали –
голубой, синеватой, подернутой дымкой, каленой!
привези мне из Таллина
холодок и усталость ночного полета!
я твои целовал отпечатки на терпком стекле
золотого бокала,
мы почили в тепле
валериановых капель и запаха камфары…
голубиного кала на всех подоконниках – залежи
мы с тобою нахалы, живущие как бы во сне,
только это не сон и не тлен родового пожарища –
он не родственен мне…

подари мне одежду из перьев
голубиных, синеющих, пегих,
городских, петроградских, пушистых
подари от души мне,

подари мне одежду из стали,
привези мне из Таллина
холодок и усталость ночного полета –
холодок синеватый, подернутый дымкой каленой


* * *

НЕМНОГИЕ ИЗ ГОЛОСОВ
Я СЛЫШУ – ВЫПРОСТАН ИЗ ХОРА...

В.КРИВУЛИН

___________________________________

…стенать, сходить с ума и таять,
слагать в оркестре хоровом
средь снов и мартовских проталин
в оконном, каменном, живом,

колючем как сосулек жала,
шершавей шагреневых стен –
в том мире, где не провожала –
бросала! но не насовсем –

не ты, отрава сладкой боли,
не капли Фариа… и всё ж:

– Доколе, – плакала, – доколе,
ты эту песенку поёшь?


* * *

С ТОЙ СТОРОНЫ ЛЮБВИ…

«Не о любви – о шорохе высоком
В листве густой листочка одного…»

А.Кушнер


Не посеявший любви пожнет лишь одиночество

* * *

Стихи ли, проза – все одно! –
то лепестки от слез распухли –
полноэкранное кино
и грезы коммунальной кухни…
так начинается роман,
так цирк приманивает светом
и этот зной, и это лето,
и этих фокусов туман!

_______________

. . . . . . .

ведь это ты, бестолочь, так убеждал ее и себя, что влюблен,
что так, в конечном счете, и получилось – это же надо быть таким придурком,
столько денег на всякие... цветы и ягоды...
но ягоды, честно говоря, – коронный ход...
дни стояли как никогда в июле – дышать нечем...
уединение, с одной стороны залив, с другой речка, сверху синее небо,
посередине ты и та молодая особа...

нет, виновата была банка клубники,
отборной клубники, купленной у старухи с лицом не персик,
но как от персика кость,
и заманчиво это – есть одну ягоду вдвоем,
что называется без помощи рук,
чтобы только губы пахли аристократическим соком...
так до чего угодно можно себя довести,
особенно, если юная особа на спине, ты на юной особе,
и синее небо отражается в ее честных глазах...

во всем виновата эта затея с клубникой,
иначе короткое твое счастье
продолжалось бы еще и еще,
но после клубники вы почему-то
принялись за дело иного рода, чего и следовало ожидать,
а на песке под синим небом, когда с одной стороны залив,
с другой речка вся в золотых искрах купав,
не делать этого еще и еще невозможно...

твое счастье оказалось недолгим – две театрально-музыкальные недели,
одна сплошная египетская ночь
и, если молодой особе и вздумается с кем-нибудь жить,
то это будешь не ты, бедный мой Краевский,
ты для этого – слишком несерьезный человек...
конечно, она будет страдать, и обо всем таком где-то писали,
продавались хорошие книги, а ты любил и хотел страдать,
но теперь ты больше не любишь страдать,
потому что вроде бы уже страдаешь,
и это невыносимо страдать, когда не хочется,
и еще потому, что ты будешь искать старуху
с лицом как косточка персика,
с клубникой в чисто вымытой банке…

и молодая особа, заполнившая этот невыносимый пробел,
не захочет, есть клубнику, как вы ее ели тогда,
и клубника будет невкусной
и не такой, как в то бездыханное лето на песке и под синим небом...
и в ее чистых глазах не отразится и тени сомнения, что все не так,
что перезрелые ягоды горьки как слезы,
которые настоящие мужчины глотают, а ненастоящие – вроде тебя,
размазывают по морде...
. . . . . . . .

Любовь – это первый и единственный в жизни опыт,
а последнего опыта – не бывает.

_________________________________________

* * *

Ты вспомнишь все в распадах белой ночи,
в тот самый час, когда не повторим…
Сергеичу? Ему гусиный кончик
пера... и почерк что-то говорил!
Нам огорченье вроде не по чину, –
какая жизнь? каких-то два крыла…
. . . . . .

Молочница уж ноги промочила,
а Аннушка и масло пролила…

* * *

С ТОЙ СТОРОНЫ СМЕРТЕЛЬНОЙ…

«Не о любви – о выбившейся прядке,
о тихом вздохе, вырвавшемся вдруг…»

А.Кушнер.

* * *

Вертелся на асфальте подбитый сизарь и твои пальцы,
безжалостные от страха, растерянности, от сдерживаемого возгласа,
шарили за порогом пустоты, просыпали картечь и хватали крылья и лапы птицы,
били об лед, об асфальт запрокинутой голубиной головой, прятали
в пальто теплое тело, дрожа от горячего и невыносимого на вкус ощущения...
Это как после прыжка в воду до самого дна озера – мутная вода жжет и ломит
в носу, но все уже кончилось, и страх остался у самого холодного дна...
...если подбитому голубю сразу не свернуть шею, он через некоторое
время улетит...

Краевский лежал не двигаясь, ныла затекшая рука, жгло тело спящей
женщины, за окном тяжко шаркала дворницкая метла
и «умерлы-умерлы-умерлы» –
без конца повторяли голоса городских голубей.

На оборотной стороне листка немного цифр и красная четверка
с минусом. Из конверта выпало голубиное перо с пятнышком крови
и закружилась над полом. Смял и бросил в ведро. Мелькнуло слово ЖИВОДЕРЫ!
Бутылка дрянного вина, сковородка с жареными голубями,
Васька Папанин трет кулаком нос...
Какой дурак придумал это слово?

...синьорина. Подумаешь – Синьорина!


Асфальт приплясывал в такт шагам – или это только казалось?
Кружилась голова от света, запаха духов и наших отражений в
витринах и лужах проливной ночи. Восемь лет, как кровожадная
охота обернулась просто охотой, пьяной клятвой Васьки,
сопровождаемой битьем себя в грудь... мир восстановлен
и Синьорина облизывала снежный шарик, а пьянство по тем
временам шло минимум за героизм...

Кружилась голова, щелкали подошвы маленьких котурн, вся она
от талии до ресниц вроде шахматной лошадки, наши отражения
блуждают среди манекенов, жестов, шелковых струй...

– Спишь, Синьорина, ничего не понимаешь, я понимаю, а ты – спишь...

– Он думает – я сплю. Я не сплю. Все кончилось, будет утро...

Все кончилось, едва папаша... а? кого? Едва папаша заговорил,
фанерный голосок заговорил... вам кого? Ее нет, она замуж, нет,
замуж, кто говорит?

Никто.

Она замуж, я женат и асфальт приплясывал, она замуж –
и пританцовывал асфальт, и щелкали котурны, крошечные,
и десять лет мне снились эти ноги на асфальте и этот ветер
в складках платья, раз я такой подлый, и голова кружилась,
и нашим отражениям тесно в витринах и лужах, проклятым,
как золото днем... куртка мехом наружу в руках и пляшет тень,
я не пижон, но вещь шикарная и мне не жарко с курткой в руках
на блестящем асфальте...

Она замуж... счастлива... телефона нет...
В тот же вечер, и после много было таких вечеров, но не таких,
как тот, с изрядной суммой, моя дорогая Синьорина, твердил себе,
что свободен, что платье красное в цветах на подгулявшей девчонке,
не такая она и девчонка... с изрядной суммой у ресторана и еще не
поздний час... а он застрял у входа, заведение гуляло от пола до
вздрагивающих люстр, манило подвыпившего человека,
тогда он занялся мной, я велел ему исчезнуть и он исчез,
а я приступил к делу...

...и, как бы то ни было, мы очутились в такси, и, вскоре,
вокзальный ресторан заблагоухал кухней и ощущением
предстоящей дороги... так и вышло – не оказалось ничего лучшего,
чем купе ночного экспресса... без закуски, из чайных стаканов,
подстаканники к чертям – так мы ездим в Москву отдохнуть со своим
хорошим коньяком и плохим казенным чаем...

Где-то впереди предстоящий роман с Гольцевской младшей сестрицей,
с отравой, но кто об этом знал? И кто знал, что останется Вероника в
начале нашего повествования о... так, о жизни, больше не о чем.

. . . . . . .

Что подчиняло музыке слова?
Что обошла, что превзошла молва?
Прохладно в городе моем прямоугольном.

Прохладно в городе, где я любил Вас, - нет,
я не забыл: мы были, нам не больно
и дай нам Бог не видеться сто лет!

* * *

Ты мнил себя "о вечном граде"
распластанном как материк,
на смерть стоящего в блокаде,
на жизнь нацеленного в миг,
когда, казалось, рвутся шкоты –
не поводок поводыря,
а снасти спаянные потом
промышленного бытия,
когда натруженные тали
все вдруг спустили тормоза,
когда восторженными стали
доселе милые глаза,
и более не щель, не щелка
под вседержавным топором
твоя убогая светелка
у самой кухни, на втором…

* * *

То снег, то оттепель, а все одно – война!
Карболкой пахнет елочная вата.
На волнах вальса, почестей, разврата
качается повинная страна.

Все камуфляж – сочельник, пост, жратва –
пятнисты речи, головы, мундиры…
Горит моя российская братва
По танкам, бэтээрам и квартирам.

Горит земля. Войди в нее и пей
сухую глину. Влезь в нее как пуля.
Она – твоя судьба и колыбель,
и привкус фронтового поцелуя.
. . . . . . .

Благослови на то, что не вернусь,
что времени осталось маловато…
Благослови на ненависть солдата,
любовь – на ярость, женщину – на грусть…

Благослови, надменная Москва,
стервятника, что пожирает падаль
как мародер, не знающий пощады,
как фантазер, не помнящий родства.

* * *

Так есть и было испокон –
нас на убой водили строем.
Рожали бабы дураков,
а после Родина – героев!

В который раз, глотая дым
В Европе, или где еще там –
не верь заплаканным и злым –
иначе потеряешь счет им.

Верь автомату и плащу,
бронежилету и кинжалу –
Я может потому и тщусь
о жизни – прочего не жалко.
Нас жизнь вращает как праща,
пращу, дрожа, сжимает каин…
Я ничего не обещал
тому, кто первый поднял камень,
тому, кто в ночь, кто за углом,
листом, экраном, просто из-под…

Вот так всегда – ломаешь дом,
где жил, где вслушивался в Листа.


ПИСЬМО С ФРОНТА

«...с оказией пришлю тебе привет.
Трофеев нет, прости, одни осколки...»

От кухни до стола, до книжной полки
бродить бесцельно по сердцу тебе?
По улицам... стоять в парадняке,
сжигая рот которой сигаретой
по счету... не последней, не воспетой
в домашнем туристическом мирке...

Туризм покуда здравствует – на прах
пророка ли, солдата, активиста –
любители промежпланетных прав
и просто сброд...
кликуши, журналисты
готовы поглазеть за сто дорог,
за сто тревог, за тысячу «зеленых»,
за сотню...

– На хрена тебе Пророк,
блудливый интеллектонесмышленышь?

Опять моей стране не повезло –
тот душу открывает, этот визу,
тот тащит бронебойное стекло,
чтоб запустить стаканом в телевизор...
Тот платит за грехи мятежных сел,
за ржавый снег от крови и разрывов...

Война не кончена. Досказано не все.
И скоро не дождаться перерыва.

* * *

ФРАГМЕНТ НЕНАПИСАННОГО РОМАНА...
________________________________________


…когда я выжил средь больничных коек
и мир, как бы ни зная суеты,
казалось, ни о чем не беспокоясь,
пустился вплавь по лужицам мечты –

стояла ночь как кони у ограды
и как младенцы спали доктора,
и думалось – вот так бы до утра,
я снова здесь, мне ничего не надо.


Он не умирал. И вместе с ним не умирала его,
будь она проклята, но все-таки любовь, и никуда от нее не денешься.

. . . . . . . .

...останется она как памятник, как рухнувший памятник
рухнувшим некогда его идеалам и останется в памяти его любимое, злое,
ненавистное лицо – злое на все на свете лицо, его счастливое,
несчастное его лицо.
И в памяти останется и острое ощущение счастья,
и чувство боли ставшее со временем невыносимым,
как невыносимо стало разделять эту боль, считать,
что и не было никогда этой боли – может быть именно
поэтому она и стала со временем невыносимой потому,
что она женщина, которой просто хотелось счастья,
а получилось вместо этого – что?

. . . . . . .

...роман – это имя и музыка сфер громкая,
как грохот приближающегося поезда, паровоза с округлой
супрематической головой и как неохотно он потом признавал,
что супрематизм – это тоже музыка, реквием по уходящему навсегда
миру и неповторимой более во времени жизни, торжество тысячи молотов,
рев сотен паровых турбин... это музыка отчаяния последних романтиков
навсегда утративших себя, затерявшихся в толпе строителей нового,
еще более нелепого, чем его предшественники, механического
и обгоняющего свой собственный ритм мира а человеку чужд
супрематизм потому что супрематизм – это ложь, изрекаемая
клиническими идиотами, которые не хотели признаваться в этом даже
самим себе... ведь разрушение тоже большое искусство, искусство убивать,
буря сфер – увы! – чёрного магнетизма...

...и Малевич, который во всем, кажется, находил свои сферы и плоскости,
но вот романов почему-то не сочинял...
сферы, когда они проникают друг в друга, сплетаются в клубок,
обволакивают как сон или обморок
после грохота бесконечного дымного механического дня,
и в твоем теле тяжелом как золото бьется и задыхается жизнь,
немая человеческая совесть

в высшей математике нет визуальных моделей. Может быть и совесть
не визуальна, как высшая математика.
пусть даже так оно и есть, но разве высшая математика –
это и есть совесть? в сферах, где каждая манит своей наготой,
очарует как нагие модели Модильяни...
или нет в математике и не может быть тепла человеческого взгляда,
жара зрелого плода озаренного светом земли?
о чем думал Ньютон, ковыряя тростью трещину ствола
глубоко уходящего корнями в землю
и нашел свое яблоко – все в крапинках коричневой глины –
гладкую сферу с выемкой у черенка, охватывающую как бы иное,
прозрачное ядро, таящее искушение и свет будущей жизни,
зерна которой горьки как темный русский мед
с запахом знойного поля бесконечного и округлого
как поверхность океана, или любое другое место, где есть вода,
степь или же лес хорошо видимый из кабины вертолета...
...хорошо простреливаемый из этого вертолета, однако не следует
думать, будто сам вертолет так уж неуязвим, но помнить об этом
забираясь в кабину, особенно пока волнистая поверхность леса
не заскользит глубоко внизу как дно океана.

. . . . . . .

...она вспомнила, как купались на пустынном пляже,
плавали вдвоем, держа друг друга за руки и опустив в воду лица,
и иллюзия покоя голубого подводного мира, да ритмичное покачивание
тел казалось надолго отделяли их от берега, дома, реальной земной
жизни.

. . . . . . .

...реальная жизнь начиналась с очереди e пельменной,
с шума голосов по-прежнему Сытного рынка. Шум ленинградских рынков –
тихий шум проникновенный и влажный как мокрый асфальт у квасной бочки,
его не сравнишь с тесным, угловатым, гулким как аул южным бакинским,
с шумом зоопарка на геленджикском базаре, с ярмарочным, карусельным,
сенным, молочным и не известно каким еще старым курским,
где в огромной железной бочке мыли овощи, а небритые мужики из нее же
поили лошадей, не взирая на крики голосистых старух и баб...

ленинградские рынки легко уживаются с совершенно не рыночными
классицистичными улицами – стоит лишь перешагнуть некую черту, –
сколько раз он искал эту самую черту и всякий раз она куда-то ускользала

эта черта между «после» и «до» ускользала и являлась вновь в другом месте,
в другое время – она и была реальностью,
частью жизни много было этих частей, – это и становилось биографией,
сферой, где мы пребываем,
кажемся себе...
так лирический герой всегда делает то, что взбредет ему в голову,
как будто автору легче от того, что он, автор, как бы и ни причем...

а роман – это имя и музыка сфер, не всегда это легкая музыка
и иногда трудно ее описать, но почувствовать, услышать, понять наконец
все-таки можно... и тогда сферы легкие и радужные, прозрачные
как мыльный пузырь на ладони – раз! – и нет его, и только зрение
очаровано мгновенным, обманчивым блеском...
и однажды некто придумал специальный стаканчик и колечко придумал
специальное, жидкость тоже специальную – специально для детей
пускать специальные пузыри, а в это время другой умник придумал
нейтронную бомбу
и это стало частью нашей биографии...
а когда мы пускали пузыри при помощи менее интересных устройств,
и они развевались на конце соломины, и летели над двором –
жизнь казалась радужным пузырем, пахнущим свежим воздухом, морем
и мылом – тогда никто не придумывал нейтронных бомб и жить,
признаться, было довольно приятно.
и пусть какая-то респектабельная сволочь разъезжает в роскошном
лимузине – не важно где и когда именно это происходит – в мире
всегда найдется уголок хотя бы для немногих редкостных подонков
и никто в этом не виноват, и этот замечательный, но подлец,
покинув лабораторию, офис или трибуну –
отдыхает с друзьями, пьет коньяк, слушает музыку Франка,
нежные как итальянские каприччо пьесы Фалча, спит с кинозвездой,
а после думает какую бы еще пакость ему придумать для человечества,
и на его жизнь хватит баб и развлечений, и времени порассуждать
о науке и гуманизме, о политике и опять таки бабах...
и не задумываться о том, как один такой умник уже как-то порассуждал,
или несколько весьма одаренных двуногих порассуждали
и это стало называться Хиросимой.
И чем все это закончится на самом деле никто не знает –
что будет, если наш шарик лопнет как мыльный пузырь,
а вместе с ним разлетятся наши сердца – ведь нам наплевать,
кто нажмет на пресловутую кнопку...

...неужели он когда-нибудь привыкнет ко лжи?

Неужели все мы к ней уже привыкли?
Нет – не привыкли, как никогда не привыкнем к тому,
что нас могут унижать, уничтожать, убивать наконец
под любым небом, на любой земле...
не привыкнем, не смиримся и не простим никогда –
даже если вся эта мерзость и стала частью нашей биографии
или, если угодно, истории...

...а роман – это музыка, иногда горькая, история тоже музыка,
если эта история – жизнь.
Ничто не может сравниться с музыкой жизни, со звуками города,
улицы, веселья, счастья, разочарования, горя, печали и снова счастья.
Подари любимой цветок и ты ее услышишь, загляни в ее глаза перед
разлукой – и ты увидишь, узнаешь, поймешь наконец – что такое печаль.

Только бессилие не имеет ни цвета, ни запаха, ничего...

. . . . . . .

* * *

…у меня на столе – пять томов или тем?
пять излюбленных книг – вернисаж мирозданья,
я их тысячу раз пролистал, пролетел,
я внимал им, учился читать с опозданьем

эту голубизну – не созданье богов –
полигимнию, память… всего понемногу –
очертания тех и иных берегов,
ожиданье…
и все же создание Бога!

я любил твою выпуклость, глянцевый лист,
оглянись на меня, уходя от касаний,
от ладоней моих, где небесная высь
распростерта,
а руки мои повисают…
и, внимая тебе, ухожу от простуд,
от лекарств и чумы сульфамидного рая…
только пальцы мои сквозь лазурь прорастут,
только руки мои задрожат, замирая…

* * *


ТАК НАЧИНАЛОСЬ УТРО НАШИХ СУДЕБ

__________________________________________________


от вздоха первого до первой полутьмы
вселенная легко мои ласкала взоры
домашней утварью и далью иллюзорной,
деревьев шелестом, нашествием травы…

за лопнувшим пузыриком воздушным
я крался, я спешил смешной и простодушный
в мир неизвестных мне забот и кутерьмы

казавшийся и радужным, и ярким –
рождением, рождественским подарком,
воскресным днем нетронутой зимы.

* * *

В стране голов капустных, грядок
лопаткой маленькой искал
три дня и воскресенье кряду,
за что и выпорот… пока
на Пасху зажигались свечи,
казалось, мир хорош и вечен,
и нет опасней – петуха…

а мир торжественный как замок –
на кухне зрело торжество –
кидался в сад, дружил с Тарзаном
пока собачники его…
пока в загаженной попоне
не унесли, смотрел без сил
через забор, где ходят кони
и продается керосин.

* * *

. . . . . . . .

...и зимнее утро стоит над окраиной!

Над северным княжеством, городом, домом,
улиткой - скорлупкой, в которой живу,
второй завиток, предоставив знакомым,
в четвертом - ручной поселился лемур,
на первом витке, этаже, этажерки
основе - окно заколочено ЖЭКа
работником, пьющим как воду росу -
ладонями в форточку - молча несу
покорно как груз, нелегко как улов
несу сочетание шорохов, слов,
шагов, шепотков, пожеланий... затем
конструкцию слов и уловок, и тем
звучанием города голос дополним,
сличением калек, отчаяньем Каревой,
мы песни играем и музыку помним,
и зимнее утро стоит над окраиной!
Над северным городом, клеверным полем,
Провансом промасленным брызгами шпрот,
Левадией - древний и греческий полис
опять провансальские песни поет
про запах маслин, про малиновый вечер,
клеврет Оливье наливает бокал
за лепет олив, за Оливии речи,
за вечер и плечи плавнее лекал...
Над северным домом и городом, княжеством,
кодексом комнат - витков скорлупы,
в которой живем, но и это не важно
для нашей короткой-короткой судьбы...

и зимнее утро стоит над окраиной...

. . . . . . .

* * *

Наш дом! и ты менял названья,
ты был двором и чердаком,
подъездом, стареньким трамваем
и первоклассным ветерком,
ты изменял походку, почерк,
повадки детства моего…
я вспоминаю даже точки,
не только черточки его…
ты нас прости голубоглазых
смешных, нечесаных, живых
и вспомни повзрослевших разом,
и величаемых на вы,
ты помни не переставая –
ведь помнить нам не перестать…
мы проходили за домами,
еще не начало светать.

* * *

Не только ты не размышлял о чуде
и, ковыряя в собственной душе,
как вилкой на широком светлом блюде,
но с маленькою трещинкой уже…
ты говорил: весна синее снега,
судьба не выдаст, не забудет мать,
(мне про нее устал знакомый негус
на дудочке самшитной напевать)…
Он пел,
а ты, внимая и листая –
как прошлое, шерстя календари,
где каждая девятка – запятая
и праздники красней, чем снегири…
ты проведи по красноватой грудке,
мой птицелов, нахальный карапуз,
рискуя и боясь ежеминутно
нарваться на стремительный укус –
лети птенец ты безупречно сизый!
И я тихонько пробирался в сад
(в те дни, когда побаивался клизмы),
там яблоки холодные висят!
Там каждый стук напоминает дятла,
а каждый дятел злого старика –
хозяина большой и странной кадки,
в которой черти что наверняка…

. . . . . . .

Как не взрослеть, когда весна лепечет
на языке понятном лишь пичугам
или когда протягивает в вечность
листки и ветки ловким полукругом?
Как не понять, когда она читает
слежавшиеся за зиму и заживо
не тронутые хрупкими перстами
в скорлупке суеты междуэтажной
твои сомненья сложенные вчетверо,
очерченные с точностью лекальной –
что лето! дай-то бог – пусть будет ветреным!
А лето кораблями привлекает.

* * *

Ни побед, ни невзгод не приветствуя,
отбивая ладонью туше,
я копаюсь в стихах –
от Григорьева до Матиевского
как в своей недобитой душе…
в этом городе гостем непрошенным
принимаю себя, но навзрыд
разревелась весна мокрым крошевом
и восстала над бронзой копыт!

…не дорога – судьба из асфальта,
не любовь – а больная родня…
объяснить мне, что ли, на пальцах,
что не отняли у меня

Только молодость, только волю –
закрываю глаза и опять
бьет с размаху меня по голени
прелатаный кожаный мяч…

«Что за горе, есть банка повидла!
До четвертого без проблем…»

Я к тебе не приду с повинной,
и неплохо как будто ем…
Мне судьба моя не приестся –
ни дорога моя, ни родня,
ни погода, ни поступь Невского,
ни заневская толкотня!

* * *

Меня находили в капусте и аист
меня приносил в утешенье родне.
Ноябрьский снежок в ожидании таял
на чистом, наполненном светом окне.

Осеннее солнце – серебряный глобус
в объятиях туч – поднебесных вершин,
серебряный век – нагота и подробность
на свете не раз повторенной души.

Серебряный – сладкая горькость модерна,
век каменный – гордая поступь творца,
серебряный – пьяный, как танцы в тавернах
поэта, художника и мудреца.

Серебряный, он презирал одинакость
философ и маг он ваял и крушил,
серебряный век – ты осенняя слякоть
для золотом лета сожженных машин,

пролеток, повозок, карет, катафалков,
сирен кораблей, паровозных свистков,
ломания рук и кривлянья нахалок,
и шелеста юбок, и звона оков…

Порою, ломая изысканность линий,
как клодтовы кони вставал на дыбы
над городом, берегом, блюдцем залива,
над заревом нашей короткой судьбы.

* * *


26 октября 1978 года к утру выпал снег,
который полудню растаял, растворился, исчез навсегда
и вместе с ним, казалось, из города ушла осень.

. . . . . . .


…а ты несла свой карнавальный танец,
ткала, ткала причудливый мотив –
ты никогда не уставала нравиться,
на сто веков меня опередив.
Не зря, не зря я помышлял о плене –
ты торопила, я не досказал…

…у моего кочующего племени
раскосые и темные глаза,
у моего хмельного иноходца
четыре сильных, быстрых колеса,
его повадки – это тоже сходство,
и все же я опять не досказал…

Что сто веков? Что сто полетов копий?
Мы никогда не перестанем жить.
Мои сомненья – это тоже копия
однажды повторившейся души.

Зажжем костры, сойдутся чародеи,
совьем венки кленового листа.
Под этим небом, от восторга млея
такая обнажалась красота…
и ты смогла, не замечая холода,
полушутя, не застудив колен…

Настала ночь.
Ты не вернулась в город,
И как-то проще стало на земле.

* * *


ОБЕТОВАННАЯ ЗЕМЛЯ


…пока и дом молчит, и колокол пасхальный –
свернувшись, спит весна, прикрытая не тем
снежком, рождающим полет и колыханье,
а смрадным снегом, выбросами тел…

пока грядет весна и ливни
над столицей,
над северной сырые сгустки облаков…
испить тебе воды, удвоиться, троиться
тебе сквозь блеск витрин, лабазов и ларьков!
. . . . . . .

…я выдумал тебя, я думал – ты живая,
в сплетенье улиц ты, в преобладанье трасс –

за мертвой сетью стен – не мы! не проживали
и не любили, и не помнят здесь о нас…

ты – география,
я выдумал тебе
название под стать
сознанию пейзажа
и остановки в нем – такая ипостась
от собственной моей
судьбы невдалеке,
поблизости от брошенного пляжа…

* * *

я был твоим другом, я верил тебе,
рыдал, как мальчишка бросался с галерки
навстречу единственной в мире судьбе
казалось…
щенок магистралей нью-йорка,
воспитанник сумерек,
терпкой слезы абсента –
бокала на белой террасе…
бывал молчалив или подобострастен –
я был твоим другом, я верил тебе…
я был у тебя, география, ты
меня принимала не гостем – на равных…
ты помнишь?
колодезный холод парадных
и собственной речи прямые черты…

* * *

…есть в географии наука побеждать
достоинством оружья, не бряцая –
на параллели
страсть и благодать,
и острова, и лужицы, и стая
прибрежных птиц – вот география!
следы,
как мокасины из лосиной кожи…
но где б ни вымирал затерянный мирок –
повсюду тленье брошенных дорог –
не географии, но просто суеты…
в какой-то окровавленной стране
растоптан танками песок сухих предместий…
мы примеряем сводки происшествий
на карту времени,
безрадостные вести
на каждый день,
на каждый свет в окне…

* * *

…мне говорил историк,
ты – не прав,
машина зла, земля – дается людям,
за это люди возвращают прах
земле, а не вагон металлолома…
(он произнес раздельно, без прелюдий,
слегка напоминая метроном)…
спокон веков лелеем механизм,
от влаги, от износа прячем в ящик
не потому, что он незаменим,
а потому, что он не настоящий,
искусный – но, увы! искусственный наш плод,
(плод гения иль жаждущего денег?),
он только производит, а дает
земля…
цивилизатор, чужеземец
всему находит оправданье тем,
что он творец и жизни вдохновитель…
сгущался вечер,
ветер шелестел,
я вслушивался
медленно,
как житель.

* * *

я вижу танковые грядки,
мир в перископе, мир в прицеле –
сквозь красоту разрыва – рядом,
сквозь тишину рассвета – в целом,

сквозь синеву телеэкрана –
простреленный, непокоренный
клочок ЗЕМЛИ ОБЕТОВАННОЙ…

лоскутик неба – отдаленно.



* * *

Таксомоторы вымерли, конец
эпохи созидания. Разруха.
И скрип замков не музыка для слуха,
когда и музыка не трогает сердец.
. . . . . . .

…повсюду танки. Будто бы не год
свиньи, а год невиданных чудовищ
горячих, изрыгающих огонь…
латинская Америка, восход
российского оружия, и горечь
как предостережение – не тронь!
. . . . . . .

Душа не движется. За окнами ни зги.
Старик борща кастрюлю доедает.
За дверью любятся. За стенами страдают.
Бессонница. Но, кажется светает…
Нет, померещилось – за окнами ни зги…

* * *

У памяти моей есть очертанье губ
и рук прикосновения, и горечь
последних встреч, единственных разлук,
которых не забудешь, не укроешь
под рухлядью вещественных причин,
средь суеты покрытых пылью правил…

Нальем вина. Немного помолчим.
Сомкнем тяжелые рубиновые грани!

У памяти моей не северный загар,
здесь волны горькие о гордый берег бьются!
и хоботок пчелы впивается в нектар,
багровое раскачивая блюдце.

* * *

И летом ветреным и вздорным
слизавшим пыль на ветровых
зрачках ночных таксомоторов,
и влагой благостной омыв-
шим крыши, стены, парапеты,
дворцы, особняки, дворы,
проезды, улицы – пусть это
не волновало до поры,
и летом ветреным и мокрым,
холодным, кисло-молодым,
казалось, отбываем срок мы
у всепрощающей воды!

* * *

МОТЫЛЕК

Суок!
это имя и шелковый мячик в руке и картонный уют балаганного бала
Суок!
ружейник гимнаст врачеватель и бог стрелок наугад но и этого мало
Суок!
как тающий сахар на блюдце
с горячей и сладкой судьбой
о чайные сумерки! не оглянуться
нечаянно не покачать головой
Суок!
а в мире пирожных серебряных ложек
английского сада по сути
смычки или танцы мечтали – останься!
останься еще потанцуем
Суок!
прощайте мой шелковый мячик в горсти
бумажное счастье – снежок конфетти
и шапка из снега у верного негра
Суок!
простим и простимся – прощайте пора
забыть абиссинское небо двора
и вальса немецкого негу
Суок!
это я проклинать нищету
устала мое неуклюжее пажество
еще покачаюсь еще поцвету
среди голубых колыханий плюмажа
Суок!
искусных игрушек и кушаний вкусных
средь серых лошадок
смотрела как смотрят в запретный замок и
совсем не дышала
Суок!
ворчи оружейник скрипи карабинкривляйся канатный плясун обруби
последнюю нитку опоры нетвердой надежды
урок заучи студиозус-стратег – ты тоже оборван и тоже из тех
кто тонкие нити порвет этой музыки нежной
Суок

* * *


Я рассматривал смерть как на тонком стекле микроскопа
как личинку в прозрачной и горькой янтарной слезе…
Где гремящая медь, где парит ритуальная копоть?
Где тончайший искусный мой острый резец?

Одинок и отважен
прощальный полет мотылька –
разве это не важно
огонь оглядеть свысока?

или это не горько
не изнутри и не во вне,
как лимонная долька
на медленном гибнуть окне…

Я рассматривал смерть как резной амулет из Тибета –
деревянный божок, озорное окошечко рта…
Говорящий сверчок и немое создание это –
величайший начальник и резвый его секретарь!

Покачаться как маятник –
ай! Шелковистая нить!
фаэтончиком маленьким
бегать по бледным обоям…

деревянному ротику
или не хочется пить,
или жить потихоньку
не очень-то больно обоим.

Одинок и беспечен
отважный полет мотылька,
озорной человечек –
хозяин ручного сверчка –
улыбнется натужено,
личико – чорная медь –
для чего это нужно?
метаться, летать и гореть?

* * *

я рассматривал смерть, я просил приподнять покрывало –
или нам нараспашку, навзрыд – и молчать не дано?
если больно смотреть в уходящие окна вокзалов,
если палец не колет волшебное веретено…

пролететь, простучать, прогреметь как колеса на стыках!
как бенгальские искры по узкой дамасской тропе,
где кладбищенский сад молодыми стволами утыкан
и березовой поросли спичками как канапе,

и сердечная боль, и песчаная соль – это первая встреча,
это плен мастерских, это галочий крик над бумажной листвой –
и рублем подарит, и огнем поманит, и бранит, и калечит –
клавикорды стучат и обрыв на печать… тишина, мастерство...

* * *

Д.Немировской

Стихи прольются первой строчкой
за хороводами коляд...
Ты ждал ее – шальную дочку
задиристого февраля.

Опять морозы подкосили
и пешеходов, и гудки
у сорванных автомобильных
клаксонов ежели ни зги
и в двух шагах…

терпи и кашляй,
и капли Фариа храни –
аббата вафельной как башня,
кроваво-красной как гранит –
она хранила отпечатки
следов и пальцев, стонов, слез –
твоя подруга по несчастью,
твой друг и сторож…

и мороз,
казалось, с памятью обвенчан
и с пелериною фаты
метели… но упрямый венчик
ласкает, как его? – персты!

Перчатки сброшены и ноздри
коней ласкаем, и рысцой
на расписных и двухполозных –
перчатки брошены на козлы!
Давно ли утирали слезы
перчаткой брошенной в лицо?

И как мечту хранили память
и берегли свою тоску –
так ствол тоскует по ветвям и
холод дула по виску,

так память шепчет: – Это вряд ли…
А разум тешится, нахал:
– Тебя забыла голубятня, –
скворечник? – и не вспоминал…
Ты память сохрани, как песню
и клич победный, как вигвам
свой бережет индеец – месть как,
чтоб отомстить ее врагам!

Любили девушек, и возле
ворот и окон... и шагам
не знали счет – и шапки оземь,
и взгляду взгляд, и по рукам…

Мы только улицы мостили
и примеряли сапоги –
мы и о мести позабыли,
но тяжелы ее шаги.

И уходили командоры
на риск, на страх, на корабли...
Ах! боже мой, – какие взоры
дарили женщины Земли!

Стихи прольются с первой строчки
за брудершафтами на «ты»,
когда мы расставляем точки
и избегаем запятых,
когда забылись интермеццо
и бубны святочных коляд,
и бьют горячечные герцы
в холодном сердце февраля.


* * *

Когда Мельпомена едва прикоснулась падуг,
рыдал парадиз, и стенали, и плакали ложи,
писали заклятье в стихах на шагреневой коже
Трагедия века и века больничный недуг.

Гекзаметра грани, пеона пленительный ритм,
хорея хорал и провал оркестрового ямба
шептали: надейся, поверь под капель фортепьяно –
навзрыд, наудачу, на слово поверь, на пари...

Поверьте себе в этой самой нелепой судьбе –
войне балаганов, миров, колпачку Коломбины –
вы счастья хотели, любили и были любимы,
и музы слетались как пчелы на званый обед.

А где-то над Сеной уже облетают листки,
каштаны трещат в угольках улетевшего лета...
Пишите стихи на стекле, на крахмале манжеты,
ломая сюжеты... поэты, пишите стихи.


* * *






_____________________________________
ММХI - Санкт-Петербург
ISBN 5-7784-1028-8
BOREYARTCENTER











.


Рецензии