Одуванчик

Сумерки были густо-синие, и в то же время прозрачные – как будто небесный художник не пожалел кобальта, но растёкся он по листу неравномерно: очень тёмная полоса внизу, соприкасающаяся с густой зеленью травы, и светлое небо, окаймлённое истаивающей золотой полосой заката…
Летний вечер – тихий и тёплый; сердце щемило от ощущения беспредельного простора, стоило поглядеть на эти сине-зелёные поля с редкими огоньками костров, зажигавшимися то тут, то там.
Я обнаружил Хромоножку позади сарая – он сидел в траве посреди одуванчикового пустыря, обхватив колени руками, и, вытянув шею, глядел на небо, на котором только-только начинали зажигаться первые звёзды. Обычно я не искал его после того, как кто-то из девочек возвращался домой и мог приглядеть, вместо него, за ребёнком. Однако сегодня что-то заставило меня пойти следом – возможно, пришло время нам с ним поговорить.   
Опустившись позади него во влажную от росы траву, я осторожно положил руку ему на плечо. Он не вздрогнул и не обернулся – очевидно, слышал мои шаги или же просто почувствовал, что я иду.
Я назвал его по имени.
Обычно мы все так его и звали – "Хромоножка" – потому что ему самому это нравилось, имени же своего он чурался и стеснялся, утверждая, что совершенно не чувствует, что оно имеет к нему какое-то отношение. Но сейчас, когда здесь были только он и я, я знал, что это не будет неуместным.
И снова он не вздрогнул, только лишь глубоко вздохнул.
– Отец… – тихо, нерешительно.
Это был первый раз, когда он назвал меня так.
Мысленно возблагодарив небеса за то, что наконец-то удалось найти к нему дорожку, я пододвинулся ближе и, обняв его за плечи, притянул к себе. Он не сопротивлялся, но был весь деревянным, даже когда, повинуясь моему движению, положил голову мне на плечо.
Бедный мой, исстрадавшийся мальчик.
Я долго гладил и перебирал его волосы, пока не почувствовал, что тело его начинает немного расслабляться. Но сразу же после этого он вновь одеревенел – и я знал, что это был мучивший его вопрос, который, как боль от незаживающей раны, то затихает, то вспыхивает вновь. Чувствовал ли он мои мысли? Нужно было, наконец, произнести это вслух.
И он смог это сделать.
– Отец, это правда, что я вам… родной?
Он сказал и закрыл глаза, мучимый болью и стыдом и за свои сомнения, и за эту откровенность.
Я знал, что всё это время он думал, что я забрал его из жалости… И он всячески старался показать, как он счастлив и благодарен хотя бы даже за это, за возможность жить в приёмной семье, в которой к нему относятся с теплотой и нежностью, и где он может быть полезен. Делать, по причине своего увечья, он мог мало что, из-за чего везде, где жил, вызывал только нарекания и обвинения в дармоедстве и нахлебничестве. Но у нас был малыш – возможно, не последний – и помощь любых, даже самых слабых рук, была действительно нужна. Он с радостью усаживался возле колыбели со своими книгами и сидел с утра до вечера, покачивая её.
И этого было достаточно, чтобы жить неплохо и даже хорошо, но не для того, чтобы вылечить раненое сердце.
Господи, спасибо тебе за этот миг, когда я могу так легко подарить кому-то счастье.
– Да, правда, – твёрдо сказал я.
Хромоножка приоткрыл глаза, и вся тоска и боль мира хлынули из них, ещё более нестерпимые от соседства с надеждой, такой робкой и испуганной, как будто самое невероятное и величайшее из чудес предстало перед ним, готовое развеяться от первого же дуновения ветерка.
Можно ли поверить в исполнение своей заветной мечты?
Можно, но ценой ошибки будет падение с такой высоты, что и костей не соберёшь… впрочем, кому как не Хромоножке была известна такая боль. Быть может, поэтому он и был столь осторожен, всегда оставляя в своём сердце тот неподвластный никому краешек, за который он смог бы уцепиться и выкарабкаться обратно, если бы оказалось, что счастье, преподнесённое ему – очередная иллюзия.
Поэтому я знал, что он всё же не до конца верит мне, и не помогут ни уверения, ни даже клятвы. Но всё-таки он расслабился и обмяк в моих объятиях, и я мог легонько покачивать его, баюкая, как баюкал младенца, когда носил его в перевязи.
– Я думал, что вы просто подбираете брошенных детей… – тихонько признался он.
– Это так, но кто тебе сказал, что не все из них – мои?
Глаза его расширились.
Я понимал, как это звучит – Хромоножка, несмотря на свой возраст, был далеко не наивен; книги, которые он читал в таком огромном количестве, были написаны отнюдь не для детей.
– Не суди меня строго, – попросил я, вздохнув. – Иногда вещи не совсем таковы, какими они выглядят с первого взгляда, даже если складывается очень убедительная картина. 
– Хорошо…
Редкая особенность души – испытав страданий, не ожесточиться по отношению к другим людям и их недостаткам, но, наоборот, становиться всё терпимее и великодушнее… Я был счастлив и горд, что мой сын таков.
Кто, кроме тебя, Хромоножка, мог бы не отвернуться с осуждением, услышав про отца, у которого в каждой деревне – по незаконнорожденному потомку?
Даже мои дочери были уверены, что я просто помогаю сиротам.
– Чего бы тебе хотелось? – спросил я тихо. – Не говори мне, что у тебя и так теперь всё есть, я имею в виду что-то особенное. Расскажи мне про свою мечту.
В благодарность за его доброту мне хотелось подарить ему самое дорогое, что у меня было, даже невзирая на то, что у меня ничего не было. Думаю, если бы он захотел получить мои знания, то я бы сделал это… невзирая на всё то, чем это могло мне грозить. Я не сомневался в нём, однако в этом мире, при желании, и самое белое можно выставить непроглядно чёрным – что уж говорить про то, или того, кто не имеет оснований думать о себе так. Тем более что бедного моего доверчивого Хромоножку, не сомневаюсь, было бы очень просто разжалобить или перехитрить каким-то иным способом. Я не боялся за себя… я давно уже за себя не боялся, но он сам…
К счастью, эти мои сомнения оказались напрасны – он и не подумал просить чего-то для себя.
– Когда я был маленький, – начал он, опустив голову на сгиб моей руки и глядя в светло-синее небо, – то мечтал облететь на воздушном шаре всю землю и побывать во всех местах, про которые читал в книжках. Я придумывал подарки для их жителей… для каждой страны – особенные, и вырезал фигурки из дерева, изображающие тех богов и духов, в которых там верили. Жалко, что все они остались в доме у тёти Норы – она их, наверное, выкинет, если найдёт. 
Отбирать Хромоножку у тех, у кого он жил прежде, пришлось с боем – хоть его не слишком-то там жаловали и частенько называли бесполезным, однако отпускать к такому, как я, не хотели, считая, что совершают благое дело и спасают душу ребёнка. Тут уж было не до того, чтобы потребовать отдать ещё и его поделки… а, может быть, он просто стеснялся показывать их при людях, и, в результате, умолчал об их существовании.
– Но ведь ты можешь сделать новые, – заметил я. – К тому же, они наверняка понравятся твоей сестре, зная её интерес к древним религиям. Ты бы видел, какой счастливой она себя чувствует, обнаружив какие-нибудь кромлехи или места, чем-то похожие на священные рощи друидов! Мне кажется, вам будет о чём поговорить.
Пока что Хромоножка стеснялся общаться с сёстрами близко: думаю, дело тут было в его сомнениях насчёт кровной связи, ну и в общей его неуверенности в себе. Мария была добра и нежна с ним, и их тянуло друг к другу, однако она всё ещё не могла оправиться до конца от нанесённого ей удара и часто погружалась в себя – Хромоножка, видя и понимая это, не смел надоедать ей слишком много.
Что же касается Данаэ, то со стороны она выглядела очень решительной, гордой и независимой… он, несомненно, боялся, что кажется ей глупым и неинтересным. Я-то знал, что её ёршистость и нарочитая уверенность в себе являются лишь защитой, а внутри у неё – то же самое, что у Марии, но не хотел вмешиваться в их отношения. В конце концов, это ведь именно Данаэ нашла и показала мне Хромоножку; значит, рано или поздно они должны были сблизиться по-настоящему.
– Могу, – ответил мне он. – Но это будут уже другие фигурки… Я не смогу повторить ни одну из своих поделок, как невозможно вернуться в прежние места тому, что всегда идёт только вперёд. Как ты, отец…
Последнее он произнёс совсем тихо – практически беззвучно, но я всё равно услышал, и от радости, что он назвал меня на "ты", сдавил его в объятиях чересчур уж крепко. Он не сопротивлялся, уткнувшись лицом мне в грудь, однако вскоре я почувствовал, как ткань моей льняной рубахи начинает медленно, но верно намокать.
Мне пришло в голову, что попытка спасти оставленные в одиночестве игрушки (или реликвии – быть может, их можно назвать и так) будет, вероятно, весёлым приключением для Данаэ, успевшей заскучать в отсутствие наших странствий. Однако давать необоснованной надежды не хотел – уж лучше пусть потом будет сюрприз для Хромоножки, если всё получится.
– Не грусти, – шепнул я ему. – Давай сделаем знаешь что? Расскажи о подарках, приготовленных тобой, одному из этих многочисленных одуванчиков. Или даже всем, которые ты здесь видишь. И когда придёт осень, они разлетятся в разные места по всей земле и донесут сотворённое тобой, пусть и в несколько ином виде. Возможно, что им будет даже легче взмыть в воздух после того, как ты это сделаешь! Ведь гораздо проще дойти, когда у тебя есть цель, а рюкзак, наполненный ценной поклажей, которую непременно нужно доставить в место назначения, помогает в трудном пути.
Хромоножка приподнял умытое слезами лицо и грустно улыбнулся.
– Ты что, думаешь, что я шучу? – спросил я его с укором. – Между тем как всё то, во что ты верил сердцем, однажды сбывается. Вспомни, ты ведь ждал, что за тобой придёт отец! И им – мечтам твоим – будет очень грустно, если как-нибудь в сердцах ты бросишь, что больше в них не веришь. Но они даже не смогут заплакать и сказать тебе об этом.
Возможно, не очень хорошо с моей стороны было давить на жалость – но я говорил сущую правду.
И Хромоножка, кажется, это понял.
– Я обещаю, что никогда так не сделаю, – серьёзно сказал он, глядя мне в глаза.
– Одуванчики слышали тебя, – так же серьёзно ответил я.
Потом я спустил его с рук и отошёл в сторонку.
Он наклонился было к цветам, но вдруг обернулся, застенчиво глядя на меня сквозь завесу своих тёмных кудрей.
– Хочешь, чтобы я совсем ушёл? – спросил я.
Подумав, он отрицательно покачал головой.
Тогда я прислонился спиной к стене сарая и долго глядел на него, как он ходит по одуванчиковому полю, склоняясь поочерёдно к каждому цветку и шепча им свои истории. Мне очень хотелось рисовать его… однако я столько лет не брал в руки кисти с красками, что не был уверен, что вспомню, как это делается. Но если однажды у меня получится, то моя первая (или лучшая) картина будет именно такая – мой сын и зелёное поле, наполненное десятками маленьких солнышек.
В этот поздний час лепестки одуванчиков были сложены – "солнышки" спали, но слова Хромоножки, вероятно, навеивали им лучшие сны.
Потом он вернулся ко мне, привычно хромая, но улыбаясь во всё лицо.
Нога Хромоножки была искалечена в результате травмы, полученной им при рождении. Однажды Мария спросила его – не хочет ли он, чтобы она попыталась его вылечить? Но он отказался.
– Моё увечье уберегло меня от многих дурных вещей, – пробормотал он, опустив глаза. – Не глядите на меня с таким состраданием, отец. Я-то знаю, что вы бы с радостью отдали мне свою здоровую ногу, или даже обе. Но я счастлив иметь то, что было дано мне Богом, вами и моей матерью.
Такой застенчивый в большинство моментов своей жизни… порою он мог быть обескураживающе прям.
– Коль уж ты отказываешься брать мои ноги, то воспользуйся хотя бы моими руками, – улыбнулся я, опускаясь на колени и вновь раскрывая для него объятия.
И, счастливый, понёс его на руках домой.
На следующий день мы все, включая малыша в колыбельке, проснулись с венками из одуванчиков на голове. Думаю, что это были уже другие одуванчики – в начале лета их очень много, и растут они буквально повсюду. Мало кто относится к этим цветам всерьёз, считая их если не сорными растениями, то, во всяком случае, не заслуживающими особого внимания… но Хромоножка, кажется, задался целью найти применение им всем.
Долго я бродил по одуванчиковому полю и слушал шелест маленьких цветов, перешёптывающихся между собой и рассказывающих друг другу те истории, которые поведал им Хромоножка.
А он сидел, спрятавшись за углом сарая, и рисовал меня.


Рецензии