Жизнь

Памяти писателя
( версия )
I
Он отпустил извозчика, и они пошли пешком. Дорога была разбита колесами многочисленных экипажей, иссушена солнцем и покрыта толстым слоем пыли, в которой ноги утопали словно в мягком пышном ковре.
Мария Николаевна пошла впереди. Ветер тут же принялся трепать ее белое, похожее на морскую пену, длинное кружевное платье, и она то и дело придерживала у колен надутую ветром юбку. Ветер рвал из рук легкий раскрытый над головой зонт. Иногда прозрачная тень от зонта соскальзывала с ее лица, подставляя лицо  горячему летнему солнцу. Она часто оглядывалась и, встречаясь сияющими глазами  с глазами идущего за ней мужчины, как птица, подхваченная непреодолимым воздушным течением, снова устремлялась вперед.
Уже кончалась сенокосная пора, и на скошенных, тронутых желтизной увядания лугах чинно выстроились сметанные стога. Напоенный запахом сена воздух был как хмельное вино, от которого кровь пульсирует счастливо и весело.
Мужчина шел чуть поодаль от женщины, внимательно следя за каждым ее движением, отвечая на каждый ее призывный взгляд заверением  в любви и преданности. Но вот, под влиянием какой-то необъяснимой силы, глаза его перестали видеть женщину, ее прелестное лицо, прикрытое светлой колеблющейся тенью зонта. Теперь он шел словно лунатик, ведомый таинственной гипнотической силой. Растрепанные ветром волосы упали ему на лицо, и он не отвел их.  Высунувшиеся из белоснежных крахмальных манжет кисти рук слабо и безжизненно обвисли вдоль тела и казались неестественными.
Женщина остановилась.
— Ваня! — позвала она.
Но мужчина не услышал ее. Он продолжал свое слепо, замедленное движение к ему одному известной цели.
— Ваня! — снова позвала она.
Но он опять не услышал ее. Недоумение, обиду, нежность и страдание выразило ее лицо. Одолевавшие ее чувства смешались в единый хаотический, трудно разделимый клубок. Потом выплывшая на поверхность обида завладела лицом и сердцем. Женщина демонстративно отвернулась и, исполнившись явного безразличия к своему спутнику, принялась вращать костяную ручку зонта. Зонт послушным волчком закружился на ее плече.
Мужчина по-прежнему ничего не видел вокруг. Однако, поравнявшись с женщиной  , он остановился и, как ветку в лесу, попытался отвести этот мешающий его движению предмет с предначертанного ему пути. Подобно слепцу он поднял и выставил перед собой руку.
Теперь она все поняла.
— Ваня!
Только нежность и страдание отображало ее лицо. Она взяла его руку в свою. Жизнь стала медленно возвращаться к нему, словно он сходил на Землю из очень далекого и высокого мира по долгой и крутой лестнице, ступенька за ступенькой.
— А?
Наконец он увидел обращенное к нему лицо своей спутницы.
— Машенька!
Он склонился перед ней, целуя ей руки и испрашивая прощения за этот невольный уход от нее.
Они были женаты первый год. Прошедшей весной, на Красную горку, в полупустой окраинной  московской церковке, празднично, по-пасхальному украшенной цветами, шитьем и множеством горящих лампад разноцветного стекла, среди жаркого, казалось, восходящего в самое сердце Вселенной, пламени пасхальных свечей, перед строгими ликами святых они обменялись кольцами и взглядами, исполненными любви и нежности.
Свернув с дороги, они пошли прямо по скошенному лугу. И словно во искупление своей случайной, но тяжкой вины, Иван Петрович не отпускал больше руку жены. Лишь издалека кажущаяся идеально ровной кочковатая луговина словно бы испытывала их. Ноги Марии Николаевны, обутые в изящные прюнелевые ботинки, то и дело скользили по свежей стерне и, теряя равновесие, она опиралась на руку мужа, вновь обретшую силу и крепость. Всю дорогу они молчали. Молчание объединяло их. Оно было естественно, как согласная гармоничная тишина в природе.
Они подошли к обрыву и остановились. Внизу под ними была река. Ее узкое змеистое тело серебрилось чешуей зыби. Прикинувшись слабой, река исподволь, незаметно для глаза, все точила доверчиво шагнувший ей навстречу и теперь готовый рухнуть берег. На самом краю обрыва старая накренившаяся сосна скорбно обнажила крючковатые корни.
Иван Петрович обнял жену за плечи. Обилие кружев, оборок и шелковой тесьмы на платье жены не могли скрыть худобу ее тела. Они стояли долго над обрывом. Иван Петрович задумчиво смотрел в заречную даль. И вдруг его снова посетило видение. По воздуху плыла женщина. Он не мог видеть ее лица, но знал, что оно прекрасно. Она была нага, но обнаженность тела не вызывала желаний. Длинные волосы ее плыли за ней прямые, как туго натянутые струны. Ему так хотелось, чтобы тело парящей в воздухе женщины было худым и легким, но вопреки его желанию оно своими пышными формами невольно напоминало женщин с картин Рубенса. Ему хотелось, чтобы волосы женщины были черны, как смоль, но подобно золотому крылу ангела плыли они по голубизне неба вслед за летящей женской фигурой. Иван Петрович несколько раз взволнованно сдавил плечо жены.
— Ты опять думаешь о своей книге, Ваня?
И Мария Николаевна обиженно сняла со своего плеча руку мужа.
Видение приближалось. Теперь он видел лицо женщины, ее святые чистые глаза. Это была правовестница добра и красоты. Но она была и обычной , земной , грешной женщиной. Внезапно он увидел  метлу, плывущую по  небу. Как озорной бесенок метла закружилась вокруг летящей женщины, распушившись и выкидывая немыслимые коленца. Она словно бы пыталась вовлечь женщину в какую-то дьявольскую игру. Все теснее кругообразные движения вокруг тела женщины, все неистовее ритм кружения. Внезапно от случайного прикосновения к тугим , золотым струнам ее летящих волос возник божественно прекрасный звук, словно тронули струны волшебной арфы. И следуя за  ее сладкоголосыми переборами ,  запел невидимый хор. Метла в паническом ужасе заметалась из стороны в сторону и вдруг рассыпалась, превратясь  в каскад огненных искр.
Летящая женская фигура приближалась. О, как любил он это прекрасное лицо! Как любил он это тело, по-земному грешное и все же остающееся святым!
Врожденным женским чутьем Мария Николаевна угадывает опасное присутствие соперницы. Желание вырвать мужа из ее невидимых объятий заставляет совершить ею самой необъяснимый, чисто женский маневр. Она отбрасывает в сторону теперь мешающий ей зонт, обеими руками подхватывает пенное кружево юбки и кричит озорно и призывно:
— Ваня! Догоняй!
Она бежит по краю обрыва, где травы и растения, приникнув друг к другу цепкими корнями и стеблями, выстлали землю прочным ковровым покрытием. Травяной ковер пружинит под ногами.
— Ваня!
Он видит сквозь свой летучий ,призрачный сон светлое мелькание ее платья. Его лицо бледно и серьезно. Он все еще пребывает в другом мире, из которого должен теперь спешить на взволновавший его призыв. И он бежит, нескладно цепляясь за землю узкими носами черных лакированных ботинок.
Мария Николаевна останавливается. Ее прическа растрепалась, из-под шляпки выбилась черная смоляная прядь волос, приподнятый край юбки открывает ноги в светлых чулках. Она бурно, взволнованно дышит.
Иван Петрович протягивает к ней руки.
— Машенька!
Но она срывается с места и бежит дальше, то и дело оглядываясь и призывая его горячим, с ума сводящим взглядом. Након Иван Петрович догоняет ее и обеими руками крепко обхватывает сзади за талию. Захваченная азартом игры, она рвется из его рук. Она похожа на пойманную птичку, для которой нет ничего выше свободы и естественности полета. Иван Петрович целует жену в шею нежно, преданно, с оттенком раскаяния во всех содеянных им грехах. Тогда она стремительно оборачивается и прижимается к нему. Птичка, добровольно отдающая высшую свободу за миг счастья. Потом она отодвигается и внимательно смотрит в лицо мужа. От слепящей яркости дня ее зрачки сужены: две подозрительно всматривающиеся в него острые черные точки. Он снова целует ее. Теперь в глаза, в тонкие, слабые, нервно вздрогнувшие под его губами веки. Глаза становятся нежными, как бархатистая луговая трава. И вдруг в них возникает непонятное  ему чувство победного торжества. Он не может понять, чем оно вызвано. Иван Петрович оборачивается и глядит через плечо назад. Вокруг ни души. Тот же безмятежный , полусонный, полуденный покой. Мария Николаевна, смеясь, поворачивает его голову к себе. Ее смеющийся рот так пленительно свеж. Он припадает к ее губам, обуреваемый непреодолимым страстным желанием. О, как любит он эту земную, грешную и святую женщину!
Мария Николаевна замирает у него на груди и с упоением слушает, как частыми ударами стучит его  только ей принадлежащее сердце.

II
Мария Николаевна поправила на плечах шаль. В квартире было холодно, топили редко, экономили дрова, полученные по ордеру. Мария Николаевна прошлась по комнате, бесцельно передвинула стул и снова подошла к окну. Стоял ясный морозный день. Но даже через двойные, широко отстоящие друг от друга рамы, сквозь загрязнившиеся за утомительно долгую зиму пыльные стекла, ощущалась его светлая, предвесенняя праздничность.
Мария Николаевна долго в глубокой задумчивости смотрела в окно. Хлопнула дверь. Она вздрогнула, насторожилась, но головы не повернула. Было по-прежнему тихо, но Мария Николаевна знала, что он здесь. Она боялась и ждала.
Иван Петрович остановился на пороге, снял пенсне и, держа его на весу, с некоторой замедленностью движений принялся растирать переносицу пальцами свободной руки. Он все еще был далеко отсюда. Перед его глазами словно мерцающие на экране кадры старой, но достоверно отснятой кинохроники проходили эти удивительные картины. Им все еще владело поразительное ощущение реальной сопричастности к чужой, исполненной страданиями жизни. Распинали безвинного святого. По темным, как кипарисовое дерево, запястьям пригвожденных рук стекала кровь. Капли были тяжелы, медлительны и тревожно алы. Профиль наклоненной головы — чист и строг. Тело еще дышало, но готовая отлететь душа уже пригасила пламень жизни.
Работая над книгой, Иван Петрович часто ловил себя на странном ощущении; временами он переставал понимать какой из двух миров действительный:  тот, в котором он живет, или тот, который сотворен его собственной фантазией. Разница, правда, была. В реальном мире ему принадлежала всего лишь одна единственная жизнь, а в сотворенном им мире жизнь его претерпевала нечеловечески мучительную трансформацию: страдания распятого на кресте были его страданиями; боль матери, стенающей над телом сына, — его болью; и свирепое торжество, глумление над ожесточающей чистотой распятого – его торжеством. Это было невыносимо. И тогда он спешил вернуться в обыденность дня, спал, ел, разговаривал с женой, не веря до конца в реальность своего настоящего состояния.
Он надел пенсне: громоздкий обеденный стол под оранжевым абажуром; выстроившиеся вдоль стен дубовые стулья, потемневшие от времени; в углу изразцовая печь, увенчанная медной вьюшкой; высокое итальянское окно и обиженная спина жены под длинной вязью шали. Иван Петрович сразу же вспомнил их вчерашнюю ссору – тяжелую и бурную и состоявшееся потом примирение, так и не принесшее облегчения. Чтобы побороть нахлынувшее раздражение, он прошелся по комнате. Ноги не были тверды. Подошвы валенок, которые он теперь надевал даже в комнатах на предательски стынущие ноги, скользили по паркету.
Зимнее солнце высветило предметы четко и контурно. Но свет не согревал и не радовал. Иван Петрович остановился, раздумывая, что сказать жене. Она обернулась к нему сама решительно и резко. Ее глаза требовательно и выжидающе смотрели в лицо Ивана Петровича. Иван Петрович слабо оперся на спинку стула. Он боялся продолжения вчерашней ссоры. Поэтому он сказал:
— Маруся, может быть, выпьем чаю?
Он попытался придать словам теплую миролюбивую интонацию, но фраза прозвучала холодно и враждебно. Мария Николаевна недоуменно вскинула плечи и подтянула сползшую вниз шаль. Ее лицо стало непроницаемым, словно бы перед Иваном Петровичем захлопнулась дотоле гостеприимно распахнутая дверь. Подойдя к столу, она расправила на скатерти невидимые складки.
— Ну, что ж, попробуем...
Керосинка отчаянно коптила. Копоть била фонтаном и оседала на боку чайника остролистым траурным цветком. Мария Николаевна ничего этого не видела. В который раз уже за это тяжкое утро вспоминала она вчерашнюю ссору с Иваном Петровичем. Она все понимала умом, но сердце уму не подчинялось. Ей нравилось все , написанное Иваном Петровичем, но эта книга стала ее заклятым врагом, похитившим дотоле принадлежавшее ей сердце мужа. И она возненавидела ее, как опасную и недостойно ведущую себя соперницу. Она долго и молча носила это в себе и вот вчера, не сдержавшись, высказала Ивану Петровичу. Мария Николаевна заглянула в слюдяное окошечко керосинки, запоздало ахнула и поспешно убавила фитили. Теперь они горели ровно и жарко. Продолжая думать о своем, она протянула озябшие руки над закипающим чайником.
Со стороны могло показаться, что двое немолодых супругов в полном согласии пьют свой утренний чай. За долгие годы все уже переговорено, и поэтому за столом царит понятное обоим молчание. Мария Николаевна снимает с заварного чайника ватную, румянощекую бабу, которая вот уже добрую четверть века с усердием дует в привязанное к ее тряпичной руке деревянное блюдечко, и принимается разливать чай. Ивану Петровичу – особой крепости, до черноты, как он любит, а себе всего лишь несколько капель заварки, чтобы не испортить подаренный природой цвет лица. Иван Петрович следит за привычными движениями жены. Мария Николаевна пододвигает сахарницу поближе к подстаканнику мужа так, как привыкла делать это каждодневно. Ее движение естественно и бесхитростно, но она вся в ожидании, как рыбак, забросивший в воду крючок с нацепленной на него наживкой. Не показывая вида, она мешает ложечкой чай и напряженно ждет ответного примирительного движения Ивана Петровича. Но тот непростительно медлит. Мария Николаевна обиженно опускает голову. На ум невольно приходят горькие слова вчерашней ссоры: «Ты предал нашу любовь. Предал. Да ты никогда и не любил меня. Только одну эту дьяволицу с желтыми волосами. И я ее ненавижу. Слышишь? Ненавижу.»
«Ты не хочешь понять меня, Маруся, — мысленно говорит Иван Петрович жене. – Я,  действительно ,  люблю эту золотоволосую женщину, но только в той, другой и незнакомой тебе жизни. А здесь моя любовь принадлежит тебе. Ну почему ты не хочешь этого понять, Маруся? Так не должно более продолжаться. Мы опять должны быть открыты друг другу, как прежде.»
Тишина стоит в комнате, лишь чайная ложка нервно ударяется о тонкую стенку стакана. Мария Николаевна мельком, словно бы случайно пробегает по взволнованному лицу мужа. «Ты хочешь, чтобы мы были по-прежнему открыты друг другу? — мысленно спрашивает она. – Тогда оставь эту проклятую книгу, которая крадет у меня твою душу. Уничтожь, растопчи, сожги... Только она стоит между нами. И я ее ненавижу…»
Откуда исходит этот леденящий знобкий холод? Он непереносим. Иван Петрович резко отодвигает от себя стакан с чаем. Чай проливается на скатерть, и темное мокрое пятно расползается по крахмальной белизне ткани. Он встает. Он знает, надо что-то сказать, но слова не идут с языка. Он смотрит на слабые, утяжеленные шалью плечи жены, на незнакомый, обиженный поворот ее головы. «Боже! Как она постарела всего лишь за одну ночь!» Запоздалое раскаяние охватывает Ивана Петровича. Скользя валенками по паркету, он торопливо огибает стол и в глубоком, переворачивающем душу раскаянии ,припадает губами к руке жены.
— Маруся, прости!
— Бог простит, — говорит она, не вкладывая в слова ожидаемой им теплоты. Ее рука безучастна и холодна.
Как болит сердце, жаждущее примирения. Но видит Бог, оно невозможно.
— Я знаю, чего ты хочешь. Но запомни, никогда, никогда не будет по-твоему! — с внезапным ожесточением говорит Иван Петрович. Он снимает пенсне, отодвигает его от лица и вдруг видит, как дрожат его пальцы.
Когда Иван Петрович выходит из комнаты и Мария Николаевна остается одна, она вдруг запоздало понимает, что это – конец. Всё. Ей больше не на что уповать. Не сумев победить свою ненависть, она разрешила победить себя. Она закутывается в шаль и подходит к окну.
Яркий солнечный день кажется Марии Николаевне погасшим. От высоких окон тянет холодом. Комната совсем остыла, и теперь заметна струйка теплого влажного дыхания, вьющаяся возле рта. Мария Николаевна долго и бездумно смотрит на ведущую к дому, протоптанную среди сугробов тропинку и редких прохожих на ней. Неожиданно пришедшая в голову мысль заставляет ее засмеяться. Но она боится этого смеха и невольно оглядывается на дверь, в которую вышел Иван Петрович. Чувство мстительной радости переполняет ее. Ну как же она не поняла этого раньше? Ненавистная рыжая дьяволица несовместима с задорным, чистым по звучанию хором нарождающейся комсомолии! «Нет, они никогда ее не примут! Никогда!» – шепчет она.

III
Электрическая лампочка под оранжевым абажуром медленно угасала. В последнее время это случалось часто. Мария Николаевна подняла на нее глаза. Тонкая вольфрамовая нить в стеклянной груше светилась немощно и слабо. Мария Николаевна принесла из кухни коптилку и зажгла ее. Ватный фитиль, заключенный в самодельную жестяную трубочку, разгорался медленно. Синий огонек, неверный и ненадежный, уже совсем готов был погаснуть, но вдруг взметнулся вверх ярким трепещущим языком, и от него в сердцевину оранжевого абажура потянулась колеблющаяся нить копоти.
Мария Николаевна сидела возле стола. Стол был покрыт несвежей скатертью с остатками неряшливо рассыпанных хлебных крошек. Она сидела, глядя в пламя коптилки, танцующее на краю жестяного стержня. На какое-то время она забылась и вдруг услышала, как хлопнула дверь кабинета. Мария Николаевна замерла, насторожилась и стала ждать. Но было по-прежнему тихо. Тогда она упала лицом на стол и зарыдала. Рыдания сотрясали обтянутую черным траурным платьем ее узкую, как у девочки, спину. В неистовом горестном запале она принялась стучать по краю стола кулаками, обвиняя судьбу в несправедливости свершившегося, и все твердила: «Нет! Нет! Неправда! Нет!» Наконец она успокоилась и подняла голову. Потом встала и медленно побрела по комнате. Огромная колеблющаяся тень двигалась по стене за ней следом.
Она не знала, зачем ей теперь жить и надо ли. Пугала кольцом объявшая ее пустота. Она все еще чувствовала себя женщиной, способной преданно и страстно любить. Несмотря на годы, кожа ее была по-молодому упруга, тело сохранило свежесть форм, а сердце – способность воспламеняться. Но единственный мужчина, который мог вызвать этот священный порыв души и тела, теперь был вне Земли.
Она многократно искала выход из тягостного положения и все чаще и чаще приходила к мысли о добровольном уходе из жизни. Это решение не пугало ее, оно было логичным и естественным. Ей казалось теперь, что стоит лишь переступить эту магическую черту и она тут же увидит спешащего ей навстречу Ивана Петровича, молодого, радостно сияющего, в черном сюртуке, торжественно доверху застегнутом на все пуговицы, как во время праздничной церемонии их венчания. Это счастливое видение преследовало ее, делая принятое решение все весомее и весомее. Она и не думала совершить задуманное в суете и поспешности. К этому надо было приготовиться. Но уже сама возможность совершить это и вырвать себя из бессмысленной тягостной пустоты успокаивала и давала силы дожить до определенного и более не пугающего ее часа.
Мария Николаевна помнила, что именно в день смерти Ивана Петровича по какой-то необъяснимой случайности , к нему в кабинет отнесла она тщательно собранное в бумажный пакет, оставшееся нетронутым снотворное. Запас был достаточно велик. Снотворного хватало в избытке. Сейчас она захотела в этом удостовериться. Мария Николаевна взяла со стола коптилку и, прикрыв ладонью колеблющийся язычок пламени, медленно, то и дело останавливаясь и беззащитно припадая плечом к стене, шаг за шагом стала продвигаться к дверям кабинета.
Она не была здесь со дня похорон и теперь никак не могла решиться открыть дверь. Пересилив себя, Мария Николаевна нащупала округлую ручку и слабо нажала на нее. Ее обдало застоявшимся воздухом давно непроветриваемого помещения. Она остановилась на пороге и подняла вверх руку с коптилкой. Темнота раздвинулась, уступив место слабому призрачному свету, в котором она различила письменный стол мужа, придвинутое вплотную к нему кожаное кресло, напомнившее ей осиротевшего пса, преданно ожидающего возвращения своего хозяина, и торжественные ряды книг за стеклами шкафов. Мария Николаевна пересекла кабинет и раскрыла окно. Пламя коптилки тревожно взметнулось и сорванное с острия погасло. Холодный осенний воздух потек в помещение.
Мария Николаевна долго стояла у окна. Ее траурное платье слилось с непроглядной темнотой осеннего вечера. Она озябла. Внезапно в доме напротив вспыхнули и ярко засветились окна. На стеклах одного из них забыто чернело крестообразное переплетение, оставленное войной. Мария Николаевна поняла, что дали свет. Она вспомнила о цели своего прихода сюда и включила настольную лампу. Зеленая полусфера стеклянного абажура наполнилась знакомым, щемящим душу светом. Его неподвижное пятно упало на поверхность письменного стола.
Стол был чисто прибран. И эта чистота была непривычна и тягостна, как тягостна пустота жилой комнаты, из которой вынесена мебель. Марии Николаевне стало страшно. Она не могла больше видеть эту ужасающую ее, непристойную наготу письменного стола. Она сняла с полки одну из книг. Книга была написана Иваном Петровичем сразу же после их женитьбы. Она много раз переиздавалась, но это был первый памятный экземпляр. Бережно обведя рукой потрепанный бумажный переплет и невольно задержав пальцы на заглавии, Мария Николаевна положила книгу посреди стола. Ее охватило смятение. Одиноко лежащая книга лишь подчеркивала непоправимость свершившегося. Тогда Мария Николаевна принялась поспешно снимать с полок и раскладывать на столе подряд все написанное мужем. Книг было много. Но стол по-прежнему походил на мертвую пустыню, искусственно разукрашенную безжизненными островами.
Она, наконец , поняла, что надо сделать. Открыв наугад один из ящиков письменного стола и чувствуя, что совершает великое святотатство, она извлекла из него тяжелую, крест-накрест перевязанную картонную папку. Она заторопилась развязать шнурок, словно решающей была каждая упущенная минута.
Это была рукопись той самой книги. Мария Николаевна невольно отодвинулась и смотрела на пачку плотно слежавшихся листов, заполненных четкой машинописью, обуреваемая чувством застарелой неприязни, смешанной с давно затаившимся любопытством. Многое в свое время было прочитано ей самим Иваном Петровичем, но после некогда последовавшего бурного объяснения, когда Мария Николаевна, не сдержав себя, прокричала ему в растерянное , непонимающее лицо о своей ненависти к книге, Иван Петрович никогда более не возобновлял эти чтения.
Мария Николаевна с осторожностью, с которой,  прикасаются  к взрывоопасным предметам, дотронулась до первого листа рукописи. Машинописный текст был испещрен многочисленными рукописными правками, в которых она радостно узнавала почерк мужа. Правки витиевато и сложно израстали из прямолинейной правильности строк свежими ,жизнеутверждающими побегами. Мария Николаевна глубоко вздохнула, помедлила и придвинулась к столу.
Она брала в руки страницу за страницей с непокидающим ее благоговейным трепетом. Наконец, задержавшись на одной из строк, она принялась жадно читать рукопись. Она была поражена. Роман был неузнаваемо нов. Жизнь, возвышенная до нечеловечески прекрасных порывов и мерзостная в своем черном предательстве, проходила перед ее глазами, реальная до удивительной возможности ощутить ее взволнованное дыхание. И в центре была эта женщина. Совсем по-земному, с жаждой собственничества и ревностными терзаниями, любила она своего Мастера. Но служение его великому предназначению было превыше ее земной и грешной страсти. Эта золотоволосая женщина не могла быть ее соперницей, но только сестрой по духу.
Порыв ветра настежь растворил окно и взбросил к потолку легкую штору. Со стола, словно стая испуганных птиц, взметнулись листы рукописи и закружились по комнате. Мария Николаевна упала грудью на рвущиеся из-под ее рук, трепещущие страницы. Ветер не утихал. Он юродствовал над ее головой, вырывая все новые и новые страницы и, словно бы забавляясь, взбрасывал их в яростно крутящемся вихре. Наконец, она догадалась закрыть окно, и теперь ветер злобно и угрожающе свистел за черными стеклами высокого итальянского окна.
Где-то к середине ночи она почувствовала усталость и решила прилечь. Всего на часок, чтобы восстановить силы и снова продолжать чтение. Она, не раздеваясь, прилегла на постель, готовая вскочить и тотчас бежать к оставленной рукописи. Она корила себя и запоздало каялась. Она не была верна Мастеру в поклонении его великому таланту. Она предала Ивана Петровича. Она была среди злобствующей толпы ненавистников. В этом состоял ее грех. Она знала, что рукописи не дают хода. Книгу так и не удалось напечатать. И какой мелкой и ничтожной показалась теперь Марии Николаевне ее тайная и тщательно скрываемая от мужа радость по поводу явного неуспеха книги.
Покаяние облегчило ее страдания. Внезапно она услышала совсем рядом с собой необъяснимо странные звуки. Последнее время ее упорно преследовали слуховые галлюцинации. Но сейчас она не могла ошибаться. Кто-то был рядом и смотрел на нее из темноты пристально и изучающе. Она открыла глаза. На стуле против ее кровати, освещенный холодным и ровным светом луны, сидел, возвышаясь горой, огромный черный кот и смотрел на Марию Николаевну остановившимися зрачками фосфоресцирующих глаз. Так смотрит на свою жертву хищник в предшествующий расправе миг. Но кот был непомерно ленив и при этом сыт. С его похожих на острия антенн , самодовольно приподнятых усов стекало сытое ,  булькающее мурлыканье, а к старчески обвислой губе приклеился остаток изобильного ночного пиршества – клочок бумаги с четко проступившим на нем машинописным текстом.
Мария Николаевна сразу все поняла. Рукопись! Как стрела, спущенная с туго натянутой тетивы, пронеслась она в кабинет Ивана Петровича, к его письменному столу, на котором всего лишь час назад она на беду, так беспечно оставила извлеченную из ящика картонную папку. Рукопись лежала раскрытая все на той же странице, где она кончила  читать. Силы оставили Марию Николаевну. Она упала в кресло и облегченно протяжно выдохнула.

IV
Мария Николаевна медленно, от ступеньки к ступеньке, поднималась по лестнице, то и дело останавливаясь и тяжело переводя дыхание. Уже плохо слушались ноги, и сердце даже при таком вот неспешном подъеме стучало учащенно и громко. Мимо нее проносился деловой редакционный люд, скачущий через ступеньку и пугающий ее возможностью столкновения. И каждый раз, уступая дорогу, она боязливо прижималась к перилам.
Семен Борисович, слава Богу, был на месте. Мария Николаевна убедилась в этом, заглянув в приотворенную дверь. Тогда она беглым движением пальцев оправила на шее воротничок блузки, дотронулась до овала камеи, покоящейся на высохшей плоской груди, и лишь после этого открыла дверь редакционного кабинета. Семен Борисович не сразу оторвался от заваленного рукописями стола. В очередной номер шла его статья, в которой многое не нравилось главному, и теперь Семен Борисович пытался учесть брошенные ему на ходу в редакционной спешке, до конца им так и не понятые замечания, больше похожие на приказы. Наконец , он поднял голову и увидел стоящую перед ним в роли очевидной просительницы жену опального писателя. В длинной черной юбке и белой английской блузке Мария Николаевна напоминала молоденькую курсистку из бог весть каких ,  далеких и чуждых Семену Борисовичу времен. Только голова ее была совсем седой и старчески дрожала. Семен Борисович снял очки и вынес свое располневшее тело из-за стола.
— Мария Николаевна! Здрасьте! Всегда рад вас видеть!
Он явно кривил душой. Сейчас ее приход был совсем некстати. А когда кстати? Но он усадил посетительницу на стул, и сам сел с ней рядом. Его сытое , откормленное тело выступало над поясом брюк толстой округлой складкой. Казалось, что он тайно , под одеждой носит некое подобие спасательного пояса, дающего ему возможность плыть по жизни спокойно и безопасно. Он знал, зачем к нему пришла вдова некогда знаменитого писателя и медлил перед началом неприятного для нее разговора.
— Как здоровье, Мария Николаевна? Я вижу, вы не сдаетесь и держите форму...
— Спасибо, Сенечка. Стараюсь. Надо. Ведь ты знаешь, почему…
Она напрямик шла к цели своего прихода. Но он отвел ее в сторону.
— Как погодка? Не действует? А мне такое скачущее давление противопоказано. Ощущаю...
Мария Николаевна подняла на него глаза.
— Сеня, ты знаешь, зачем я пришла. Помоги. Ведь ты его ученик. Ты должен…
Что он должен? Кому должен? Он об этом своем ученичестве по сей день не забывает. Вот где оно у него сидит. Но как ей это объяснить?
— Знаю, Мария Николаевна, знаю...
— Ну что, есть сдвиги? Ведь ты читал. Ведь ты понимаешь и ценишь. Это великое, самое великое из всего им созданного. Это не должно пропасть, не должно кануть в Лету.
Она прижала к груди обе руки и смотрела на него так, словно это было в его власти – пресечь долгое и несправедливое гонение на ее неоправданно забытого литературой мужа. Семен Борисович заерзал на стуле, словно бы случайно обнаружил под собой выперший из сидения острый предмет. Ну что он мог?
— Понимаю, Мария Николаевна, понимаю...
— Ну вот, видишь. — сказала она и победно оглядела комнату.
То, что Семен Борисович двигался в разговоре не по прямой, а выбирал в качестве тактического приема  нечто похожее на окружность, — это делало пребывание нежелательной просительницы непредсказуемо долгим, а объяснение – особенно трудным. Поэтому, когда в комнату заглянул и, выразительно присвистнув, закрыл было за собой дверь Мишка Кожухин, главный балагур и бездельник редакции, Семен Борисович его невольно окликнул.
— Миш, ты чего? Я тебе нужен?
Одного только цепкого и всепонимающего взгляда достаточно было для Мишки Кожухина, чтобы оценить обстановку. Он раскрыл дверь пошире, навалился на нее пышущим здоровьем , атлетическим телом и сделал младенчески невинное лицо.
— Да, между прочим, тебя к главному...
— Да-а?
Семен Борисович испуганно взметнулся со стула, схватил рассыпающуюся пачку неготового еще материала и ринулся к предупредительно придерживаемой Мишкой Кожухиным двери. Из выреза пуловера выскочила и вздыбилась на взволнованно дышащем животе полоска галстука, по моде узкого и яркого. Вспомнив о посетительнице, Семен Борисович в растерянности остановился, всем своим видом показывая, что иначе поступить не может и просит его извинить, и тут же выскочил из кабинета.
Как только закрылась дверь, Мишка Кожухин схватил его за руку.
— Сень, погоди, не спеши. Это я так. В порядке взаимовыручки.
— Ф-у! Ну ты даешь, друг!
Семен Борисович, как конь, остановленный на полном ходу, еще дрожал от напряжения скачки. Наконец ,  он перевел дыхание и убрал концы мотающегося галстука в треугольный вырез пуловера. Кожухин панибратски толкнул Семена Борисовича в спину и направил его к тускло светящемуся в конце коридора окну.
— Слушай, чего ты с ней возишься? Сдалась она тебе!
«Да, брат, для тебя все ясно», — подумал Семен Борисович. Конвоируемый Кожухиным, он вяло шагал по ковровой дорожке. Они уселись на подоконник. Через грязные оконные стекла был виден кусок редакционного двора, голый и безликий в своем сером асфальтовом одеянии
Кожухин подержал в руке узел на галстуке семена Борисовича..
— Чего она все-таки от тебя хочет? Что ты, Бог или царь? Ты-то здесь причем?

Вопрос был словно бы пустеньким и ничего не значащим, но в глубине Кожухинских  глаз затаилось жадное любопытство. Семен Борисович неопределенно пожал плечами, пусть понимает, как хочет. Кожухин понял его однозначно.
— Ну и что? Говорят, взрывоопасно?
Голос его снизился до едва слышного шепота. Наклонившись в сторону Семена Борисовича, он в виде рупора приложил руки к своему смешно оттопыревшемуся  уху. Он лицедействовал, но в лице его была необычная для редакторского шута и балагура серьезность. И хотя не было опасений не доверять этому простецкому малому, Семен Борисович состорожничал. Береженого Бог бережет!
— Ты что! Откуда мне знать!
— Ну уж! А чего ж она к тебе ходит, эта асессорская чиновница? Неспроста, друг!
— Не знаю, — сердито сказал Семен Борисович. – Все ходят.
— Ого!  Тоже мне нашелся любитель божьих одуванчиков! Скажите!
Кожухин захохотал так оглушительно громко, что в противоположном конце коридора нервно вздрогнула, обернулась и на всякий случай оправила на себе платье вышедшая по необходимости пожилая машинистка.
— Ну что, надо идти работать. — сказал Семен Борисович, сползая с подоконника.
И, действительно, надо было. Надо. Он это понимал и все же медлил. Он так боялся увидеть возле своего стола терпеливо ожидающую его прихода просительницу, боялся ее взгляда, ее святой веры и своей собственной, тщательно маскируемой, жалкой никчемности, которая так постыдно обнажалась каждый раз в ее присутствии. И опять Кожухин удивительно точно понял его. Он бойко, с явной готовностью положить себя за други своя, соскочил с подоконника.
— Сень, я ей отрапортую, что ты у главного до конца дня. Посидит, посидит и уйдет.
Это был не лучший, но все же выход из положения. Семен Борисович в раздумьи постучал пальцем по подоконнику. Живой спасательный круг на его теле под шерстяным пуловером тяжело поднялся, а затем горестно опал. А что еще оставалось?
Кожухин, в нетерпении выставив ногу вперед, словно эстафетную палочку, ждал от Семена Борисовича именно этого полунамека на приказ действовать. Он тут же сорвался с места, и почти в ту же секунду Семен Борисович услышал, как в глубине коридора одиночным выстрелом хлопнула дверь его кабинета. Все было кончено.
Он вдруг задохнулся, словно сам только что, как резво скачущий жеребец, пронесся по ковровой дорожке редакционного коридора. Он прижал ладонь к груди. Дыхание не восстанавливалось, словно бешеная скачка все еще продолжалась. И тут он увидел, как в полутьму коридора отворилась дверь, и вышедшая женщина, внезапно покачнувшись, слабо ухватилась рукой за стену. Потом она стала медленно удаляться.
Он провожал глазами светлое пятно ее блузки. И когда оно скрылось за поворотом, вдруг почувствовал весь ужас свершившегося. Он догнал ее на лестнице. Она остановилась и боязливо прижалась к перилам. У нее сильнее, чем всегда, дрожала седая голова. Семен Борисович произнес какие-то извиняющие его слова. Но она виновато отвела глаза, и на лице ее возникло то стыдливое выражение, когда бывает явно неловко выслушивать ложь, в которую необходимо верить. Понимая, что каждое его слово теперь причиняет ей боль, Семен Борисович обескураженно опустил голову и стоял так все время, пока она сходила с лестницы.

V
Она умерла в один из мартовских дней, когда небо и воздух особенно светлы и праздничны. Соседка настойчиво и долго стучала ей в дверь. Непривычная тишина пугала и настораживала. Наконец  , вызванный ею слесарь откинул укрепленный изнутри легкий крючок, и они вошли в комнату Марии Николаевны.
Все было, как всегда. Длинный пенал комнаты был чисто прибран. На столе лежала свежая, как в праздник, скатерть, и над приоткрытой форточкой, в струе морозного мартовского воздуха вилась легкая тюлевая штора. На застеленной кровати, одетая в светлое платье, неподвижно лежала хозяйка комнаты. Слесарь, как и полагается в таком случае, стянул с головы засаленную ушанку. Соседка подошла к кровати и с приличествующим моменту скорбным выражением посмотрела на покойную. Лицо Марии Николаевны было тихим, как у спящего человека. На какой-то ужаснувший ее миг соседке показалось, что покойная жива, и она невольно дотронулась рукой до ее лба. Пальцы обжег ледяной холод смерти. Плечи соседки содрогнулись, и она заплакала. Соседка была немолода, одинока и погружена в свои болезни. И теперь, плача о Марии Николаевне, она оплакивала и свою, как ей казалось, схожую с этой и совсем уже недалекую кончину.
Надо было что-то сделать для покойной. Соседка нагнулась, натянула пониже на успевшие уже застыть ноги подол платья и оправила в изголовье подушку. Ее рука случайно соприкоснулась с мягкой обложкой книги. Соседке показалось неуместным оставить книгу в подобном месте, и она вытащила ее оттуда. Это был журнал, выписываемый покойной с удивительным постоянством. Неизвестно зачем соседка перелистнула пахнущие свежей типографской краской страницы и там, где из-под руки вылетела легкая закладка, она ,  близоруко приблизив текст к глазам, прочла над заголовком начавшего печататься романа фамилию мужа Марии Николаевы. Но это ей ничего не сказало. Она знала, что муж Марии Николаевны давно умер, и лишь удивилась подобному совпадению. Она закрыла журнал и долго смотрела на тихое, уже заострившееся лицо покойной.


Рецензии