Морячок

Второй год Елизавета Григорьевна не выходила из квартиры, ноги отказались слушаться ее. И теперь вся радость жизни была  в коротком, порой утомительном для ног стоянии подле осенью исхлестанного дождями и ветрами, летом солнечно-горячего, зимой обжигающего ледяным морозным дыханием, заиндевевшего окна.
Окно приходилось как раз над козырьком подъезда. Словно сердито насупившаяся бровь, прикрывал этот тяжелый бетонный козырек вход в дом и, несмотря на исправно несомую им службу, словно бы в насмешку , был сплошь усеян выброшенным сюда за ненадобностью из окон и с балконов старым пожухлым тряпьем, целлофановыми пакетами с трепещущими, словно подбитые крылья израненных птиц, изодранными краями, да кусками черствого хлеба с благими намерениями выбрасываемого для кормления голубей. Но Елизавета Григорьевна словно бы и не замечала этого. Ее взгляд проходил мимо - легкий и радостный. Она видела из окна кусок синего неба: иногда с застывшими в безветрии, словно на приколе, белыми кудрявящимися облаками, а чаще - с бездумно и легко бегущими в таинственно сокрытую от нее, завораживающую даль. А на закате этот, видимый ею кусок неба, становился золотисто-розовым, и солнце, опустившись за крышу соседнего дома и будто бы погаснув, на радость Елизавете Григорьевне заливало его неземным, медленно тающим светом.
Она видела и кусочек летом зеленеющего, а зимой заснеженного газона, и несколько тополей на нем, казалось, совсем еще недавно посаженных и вот теперь горделиво и независимо глядящих с высоты своего великанского роста на беспрестанную суету двора.
Суетной, маятной жизнью жил дом Елизаветы Григорьевны. В отличие от нее самой, теперь никуда не спешащей, весь дом, словно бы боясь опоздать, бежал куда-то, сломя голову, и от  этого постоянно снующие взад-вперед люди ,там, внизу, из окна ее  десятого этажа, казались ей трудягами-муравьями, занятыми какими-то важными и спешными делами. Среди множества знакомых, а теперь уже и незнакомых жильцов дома, глядя на их торопливый, сбивающийся шаг, Елизавета Григорьевна всегда узнавала его. Он шел, не торопясь, словно боялся оступиться, и так непохожа была теперь его старчески неверная походка на ту юношески порывистую, которая некогда была знакома ей. Иногда его сильно заносило в сторону, и тогда она понимала, что он в очередной раз пьян.
Она смотрела на него с высоты своего этажа. Он казался ей как бы вдавленным в асфальт, плоским, потерявшим объем. С его появлением что-то тяжелое, безрадостное наваливалось на нее. Но она не отходила от окна и каждый раз провожала темное пятно его стариковски согнутой спины до той, видимой из ее окна черты, за которой он исчезал. И тогда она произносила свою обычную фразу: «Понесло молодца в неведомые края! По-бежал!»  Затаенное ехидство и насмешка были в ее голосе. И почти всегда из глубины комнаты, если только она была дома, по исконно укоренившейся привычке лениво отзывалась дочь: «Никак дядя Саша рыжий пошел?»
Дочь не могла понять да и не старалась, было ей это как-то безразлично, почему мать с такой неприязнью относится к соседу. Жил дядя Саша этажом выше, ни с кем не задирался, не скандалил, и даже пьяный, что случалось довольно часто, бывал тих и молчалив. Глубоко в сердце таила Елизавета Григорьевна причину своей давней неприязни.
Они выросли в одном дворе. Другими были тогда московские дворы, непохожими на теперешние. Не было в них нынешней открытости. Стесненное пространство каждого было очерчено либо покривившимся, готовым рассыпаться забором с многочисленными дырами для общения; либо низенькими дровяными сарайчиками-развалюхами, давно уже за ненадобностью заброшенными и опустевшими, либо стенами кирпичных домов, пооблупившимися и давно не ремонтируемыми. И их двор был таким же. Помнился Елизавете Григорьевне в их дворе еще  узкий тесный палисадничек подле окон сумрачной полуподвальной квартиры да одинокий куст сирени в нем, каждый год по весне нещадно обламываемый и  на другую весну снова цветущий на удивление пышно.
Все началось летом того далекого послевоенного года. Тянулись скучные бездеятельные школьные каникулы. И вот однажды вечером кто-то из ребят побогаче выставил радиолу на подоконник раскрытого окна. Радиола заорала оглушительно, на весь двор. Погрузившиеся было в дремотную скуку вечера, покойно и неторопливо отужинавшие жильцы, один за другим  стали появляться в настежь раскрытых окнах. Наваливаясь грудью на широкие подоконники и устраиваясь поудобнее, они, явно довольные этим, пока еще в новинку, развлечением, приготовлялись смотреть и слушать.
Как-то вышло само собой, площадкой для танцев стал самый дальний конец двора: то ли танцующие застеснялись  внимательно наблюдавших за ними глаз, то ли земля здесь была свободна от булыжников, которыми в незапамятные времена вымостили двор, а может и потому, что далек был отсюда единственный, желтый, раскачивающийся на ветру фонарь.
Лето в тот год выпало жаркое, и прогретые солнцем деревянные сараи.их дощатые, грубо сколоченные стены, словно батареи центрального отопления, долго , до глубокой, охлаждающей их, ночи, оставались теплыми, а от  крытых толем, покатых крыш исходил по-домашнему знакомый керосиновый запах. Собравшись здесь, девочки все жались к теплым доскам сарайчиков и, перешептываясь, то и дело бросали быстрые короткие взгляды в сторону своих, чуть поодаль стоящих, застенчиво-смущенных кавалеров. Еще днем каждый из них, проходя мимо, мог задористо дернуть знакомую девчонку за косу, а та в отместку - показать ему язык. Теперь сгустившаяся темнота и томящая музыка танго делала их стеснительными и робкими. Заигранная пластинка могла долго шипеть и хрипеть, прежде, чем какая-нибудь пара, решившись ,наконец, выходила на площадку танцевального пятачка. При этом партнер, держа на отлете руку своей партнерши, не позволял себе нарушить неписаным законом установленную дистанцию. Танцевали молча, сосредоточенно всматриваясь в сбивчивые движения ног. Набор пластинок был невелик, и каждый вечер пела Шульженко свою знаменитую «Записку», а Утесов - запомнившуюся и до сих пор любимую Елизаветой Григорьевной песню старого московского извозчика про совсем еще  тогда молодое метро.
В середине лета на танцы стал приходить парень из той самой полуподвальной квартиры, перед окнами которой рос многострадальный, да и в эту весну наполовину обломанный куст сирени. Был он застенчиво робок, звали его Саша. А за глаза все называли рыжим. Да он и был рыжим, с шапкой огненно-медных, мелко вьющихся волос.
Лизиным партнером по танцам в то лето чаще всего бывала толстая Люська из соседнего двора. У Люськи были яблочно-красные щеки и явно мешающая ей смотреть длинная челка. Поэтому так часто, оттопырив нижнюю губу, она сильным выдохом заставляла злополучную челку взлететь надо лбом, при этом открывались наивно глядящие на мир глаза и тощенькие бровки над ними. Над Люськой во дворе почему-то  зло подшучивали, и Лиза жалела ее.
Но вот однажды, на удивление всем, танцевальный пятачок пересек рыжий Саша, остановился перед Лизой, спросил хрипловато: «Можно?» Она согласно кивнула головой. Словно бы выжидая нужного такта, он долго топтался на месте. Лиза ждала. Наконец,  несмело и нерешительно он сделал несколько неуверенных шагов. При этом он так далеко отвел в сторону Лизину руку, да и сам отодвинулся от нее, что теперь между ними мог свободно встать некто третий, куда более толстый, чем Люська. Рыжий Саша , явно, не умел танцевать. Лиза поняла это и фыркнула. Он в растерянности остановился и, словно бы выручая его, старую истертую пластинку заело на привычном месте. «Вашу записку… Вашу записку… Вашу записку…» - бесконечно повторяла Шульженко, и вслед ей знакомо пристукивала затупившаяся граммофонная игла.
Больше он уже не пытался приглашать Лизу. Стоял, как всегда, в сторонке, а когда Лиза, озорства ради,  совсем близко от него в обнимку с Люськой проходила быстрым фокстротом, он смущенно вспыхивал, и это было заметно даже в сгустившейся вечерней темноте.
На смену лету уже спешила осень. Холодом дохнуло на город, и крепко-накрепко закрылись окна в домах. Замолкла и радиола, а  дождь размыл танцевальный пятачок, превратив его в сплошную, чавкающую под ногами, грязную лужу. Начались занятия в школе, и было уже ни до чего. Изредка она видела Сашу. Он всегда смущался при встрече. Остановившись, нетерпеливо переступал с ноги на ногу и при этом внимательно рассматривал свои заметно стоптанные ботинки. Смех разбирал Лизу, и она несдержанно фыркала. Потом спрашивала его: «Ты куда?» Он как-то неопределенно взмахивал рукой и торопился уйти. Она смотрела ему вслед. Он был нескладен и чем-то смешон. А когда его высмеянная всем двором, рыжая голова скрывалась за углом дома, ей почему-то хотелось вернуть его и опять смотреть в его вспыхнувшее при встрече, пытающееся скрыть давно разгаданную ею тайну, несмелое лицо.
Нескончаемо долго тянулась эта зима. Весну ждали, а она все не приходила. Порой налетал по-весеннему теплый ветер, съедал остатки  почерневшего снега с раскисших газонов, но вслед за этим снова наступали морозные дни, а по-зимнему холодное солнце, словно бы в насмешку, принималось озорно и лучисто играть на поверхности синих, промерзших луж. И все-таки весна пришла, пожалуй, самая счастливая весна в Лизиной жизни. Стоило лишь потеплеть, и старый тополь в соседнем дворе незамедлительно развесил свои красные бархатные сережки. Из-под дровяных сараев и покосившегося забора потянулась к свету густая травяная поросль, среди которой так часто проглядывали пока еще шелковисто-мягкие листья молодой крапивы. Даже булыжное покрытие двора, несмотря на колеса часто заезжающих сюда машин, зазеленело пробившимися сквозь щели одиночными травинками. А когда в палисаднике, возле Сашиных окон раскрылся готовый к цветению сиреневый куст, по городу понесли букеты распустившейся черемухи.
Так было всегда, за черемухой ездили за город на электричке, благо жили рядом с площадью трех вокзалов и электричку считали как бы своим домашним транспортом.
Теперь Елизавета Григорьевна вряд ли смогла бы припомнить название той станции, куда привез ее тогда Саша. Помнилась ей лишь высокая  дощатая платформа, вся в окружении буйно разросшейся, по-весеннему светлой зелени; пронзительно-резкий вскрик тронувшейся электрички  и ее настежь распахнутые, хлопающие на ходу двери. Они спустились с платформы и пошли сквозь чащобу зарослей, душно и пряно пахнущих какими-то неведомыми цветами и травами, к совсем близкому пристанционному поселку. Стоял горячий майский полдень. Сонная ленивая тишина упала на поселок, и в тихом застывшем воздухе не слышно было ни голосов, ни разговоров. Только несколько собак, будто спросонья, с заметной ленцой негромко тявкнули вслед проходящим.
Лес начинался сразу же за поселком. И прямо на опушке белой, издалека видимой полосой тянулись заросли черемухи. Черемуха уже цвела во всю силу. Все было белым-бело. И от этого казалось, будто невесть откуда налетевший снег замел, запорошил зеленую лесную опушку. Елизавете Григорьевне и сейчас помнится, как она зарылась лицом в этот живой теплый снег и задохнулась - то ли от горького миндального запаха цветков, то ли от нахлынувшего на нее, никогда ранее не испытанного ею чувства высокой, неземной радости, которую, как поняла она потом, и называют счастьем. Где-то, спрятавшись в глубине черемухи, мелодично тренькала невидимая пичужка, и ее незатейливая песенка отозвалась радостью в Лизином сердце.
Саша принялся обламывать черемуху, и облетая, снежной метелью закружились лепестки вокруг его рыжей головы.
Обратно они везли по целой охапке черемухи, да и этого, по всему, было мало: по заведенной традиции черемухой оделяли весь двор, и ее всегда не хватало. За окном электрички неслось-бежало по-весеннему нарядное, зеленое Подмосковье Временами в вагоне становилось сумрачно, как в серый пасмурный день, а потом, вырвавшись из затемнения, вагон заполнялся солнечным светом, бойко скачущим от окна к окну.
Саша смотрел на Лизу и не узнавал ее. Она была  совсем не та, какой он знал ее всегда. И не было на ее лице той привычной смешливой улыбки, которая пугала его и делала робким. Она в задумчивости, осторожно, кончиками пальцев трогала кисть черемухи, лежащую у нее на коленях.  Каждый снежно-белый цветок был раскрыт, и  среди  его лепестков проглядывало загадочно-черное зернышко завязи. А на Лизиной руке, на безымянном пальце, светился янтарно-золотой камешек в тонком серебряном колечке. И сам того не понимая, как это вышло, Саша накрыл Лизину руку своей.
Как часто в это утро его рука касалась Лизиной: Лиза оступилась на дороге, и он поддержал ее; он помог ей спрыгнуть с высокой платформы -  протянул руку, и она ухватилась за нее; а потом, когда обламывали черемуху и  передавал ей каждую сорванную ветку. Но теперь это было совсем другое прикосновение. Лиза не отняла руки. Она лишь молча, с какой-то непривычной серьезностью смотрела в Сашино лицо. И вдруг ей припомнилось услышанное там, на опушке леса, веселое треньканье пичужки, спрятавшейся в зарослях черемухи. И она поняла, что счастлива.
И опять летними вечерами пела во дворе  радиола, а возле дровяных сараев, на утоптанном пылящем пятачке, как и в прошлое лето, до глубокой темноты танцевала дворовая молодежь. За прошедшую зиму Саша кое-как научился танцевать и теперь иногда  приглашал Лизу на какой-нибудь замедленный танец, но был он по-прежнему неловок, стеснителен и неуверен в себе. Однако, чаще стоял в сторонке, смотрел  на всех и видел  только ее одну. И хотя об этом не было сказано ни слова, все поняли, что Саша - Лизкин парень.
Иногда после танцев Саша провожал Лизу до дверей ее квартиры. Они останавливались на темной лестничной площадке, где почти всегда была либо разбита, либо выкручена из патрона единственная лампочка. Темнота делала Сашу смелым, он забирал Лизину руку в свою и уже не выпускал ее. И каждый раз, будто почувствовав их присутствие, из-за двери слышался сердитый голос матери: «Лиза! Ну когда же? Сколько можно?» А однажды,  сквозь приоткрывшуюся дверь на лестничную площадку в одной рубашонке выскочила младшая Лизина сестренка и, пританцовывая босыми ногами на  каменном полу, закричала да так оглушительно, будто ее резали:
- Тили-тили тесто, жених и невеста!
Саша сорвался с места и побежал по лестнице вниз, а вслед ему несся этот множественно повторенный, озорной, дразнящий крик.
Осенью Сашу призвали на действительную службу, и Лиза осталась ждать своего жениха, как мысленно думалось ей. Впереди был выпускной десятый, однако, учеба не шла на ум. Она могла теперь подолгу сидеть над раскрытым учебником, раз за разом читать и не понимать прочитанного. И все виделось ей, куда бы она не глядела, дорогое, смущенно улыбающееся ей Сашино лицо. Лиза никак не могла представить себе Сашу в военной форме. Был он определен служить во флот, и казалось ей, что надвинутая на лоб бескозырка с развевающимися, летящими за спиной лентами уж никак не подходит к нерешительному, робкому выражению его лица.
Несколько раз в булочной, что была на другой стороне улицы, против их дома, Лиза встречала Сашину мать. Только рыжевизной волос да веснушчатостью лица была похожа она на сына. А так, пожалуй, даже выше его ростом, несдержанно говорлива, и голос у нее был резкий и грубоватый. Булочная всегда была полна народа, особенно когда привозили свежий хлеб, и стук сгружаемых с машины лотков оповещал об этом живущих поблизости. Едва завидев Лизу, Сашина мать пробиралась к ней, бесцеремонно расталкивая очередь. «Ну что, моя будущая сношенька? Как ты? Скучаешь?» - спрашивала она резко и громко. Все в булочной невольно оборачивались и смотрели в их сторону. Лиза смущалась, краснела, и , не зная, что сказать, топталась на месте. Но однажды,  ближе к весне, увидев Лизу все в той же переполненной народом булочной, она  закричала через головы длинной, плотно сомкнувшейся очереди: «Лиза, слышишь, жених твой приезжает на побывку. Только не знаю когда.»
Теперь каждый день, прожитый Лизой, был наполнен ожиданием Сашиного приезда. Какая-то нервозность охватила ее, она вскакивала и бросалась к двери на всякий случайный стук. И все-таки его приезд оказался неожиданным. Проходя двором мимо Сашиного палисадника, она через раскрытую форточку  низенького окна вдруг услышала его голос. Ей показалось, что она ослышалась. Но он уже увидел ее и выскочил во двор.
- Ли-за!
Она обмерла и, почувствовав слабость в ногах.  Он взял ее за руку и полуобнял за плечи. Лиза смотрела на него и не узнавала. Он заметно раздался в плечах, и старая, знакомая по прошлому лету, выгоревшая тенниска теперь была  узка ему в груди. Что-то другое, незнакомое, было и в выражении его лица, оно сделалось мужественнее, жестче, и не было в нем  той, так нравящейся Лизе, застенчивой мягкости.
В первый же свободный вечер они отправились в Сокольники. До Сокольников было рукой подать, всего несколько трамвайных остановок. Ни в трамвае, ни потом, когда они шли рука об руку по аллеям парка, Лиза ничего и никого не видела, одного только Сашу. Он шел неторопливой, неспешной походкой, враскачку, будто под ним была не закованная в асфальт твердая земля, а уходящая из-под ног корабельная палуба. Он был в морской форме. Новенькая сине-белая тельняшка проглядывала в треугольном вырезе бушлата. И так шла ему лихо сидящая на его рыжих волосах кипенно-белая бескозырка.
Они увидели его еще издалека. Над кудрявящимися верхушками деревьев, как по огромному часовому циферблату, то вздымаясь вверх, то замедленно падая с высоты вниз, плыли, мерно покачиваясь, кабинки чертово колеса. Они купили билеты, и неулыбчиво-строгая контролерша в синей форменной куртке придирчивым взглядом проводила рыжеволосого моряка, ведущего за руку, как подумалось ей, свою невесту.
Оторвавшись от земли, кабина поползла в майскую синь вечереющего неба. Лиза смотрела вниз. У нее под ногами ширился и разрастался кажущийся бескрайним живой пестрый ковер, выплетенный из трав, деревьев и ярких цветочных клумб. Во все стороны от центра разбегались аллейки и дорожки, по которым двигались, все уменьшаясь в размерах, смешные человечки, похожие отсюда, с высоты, на заводные механические игрушки. Саше явно не сиделось, и он принялся раскачивать кабину. И тут же снизу уменьшенная фигурка контролерши что-то сердито и грозно прокричала им. Лизе стало страшно. И словно бы успокаивая ее., Саша обхватил рукой ее колено и крепко сжал его. Лиза резко вскинула голову, а он извиняюще  пригнулся к ней и чем-то приторно-сладким дохнул ей в лицо.
Они не смогли миновать и веранду для танцев. Небольшой оркестрик, упрятанный в фасонную ракушку, играл модное, душещипательное танго. Саша решительным движением притянул Лизу к себе, и они влились в замедленно движущийся, шаркающий множеством ног о дощатый ,затоптанный пол, томно-расслабленный поток танцующих. Лизе помнилось, как неловок и стеснителен был Саша там, у них во дворе, а сейчас, здесь, на веранде, хоть его слегка и пошатывало, он вел Лизу уверенно и вопреки явно позабытым им дворовым правилам все теснее прижимал к себе. Лиза попыталась было отстраниться, но он и не заметил этого. Лизе расхотелось танцевать. И как только  замолк  оркестрик в фасонной ракушке, она потащила Сашу к выходу.
Широкая многолюдная аллея, по которой шли они, скоро превратилась в асфальтовую дорожку, а потом - протоптанную среди травяного газона узенькую тропинку. Теперь стало трудно идти рядом, и Саша пропустил Лизу вперед.
Солнце уже успело опуститься за горизонт, но красная закатная полоса все еще ярко горела над верхушками деревьев; и поэтому облака, неспешно плывущие по небу, казались алыми парусами сказочных каравелл. Тропинку перегородил ствол  лежащего на землю дерева. Дерево, по-видимому, лежало здесь давно, возможно, его повалил ураганный ветер, или  оно упало от удара молнии , а может быть  от старости, надломленное грузом лет. Его не тронули, не убрали, лишь обрубили привядшие ветки, и теперь оно выглядело, как некое экзотическое украшение парка. Они сели на ствол дерева. Его шершавые бока все еще сохраняли тепло уходящего  дня. Саша притянул Лизу к себе, и она доверчиво уткнулась лицом в рукав его бушлата. От шерстящего лицо, суконного рукава, как показалось ей, исходил запах соленой океанской воды, прогретой тропическим солнцем тех далеких южных широт, где возможно побывал Саша.  Нежность пришла и овладела ее сердцем, и тогда Лиза еще крепче прижалась к колючему сукну рукава. И словно бы отвечая этому ее движению, Саша наклонился, отыскал ее губы и стал жадно целовать их. Что-то некрасивое было в этой его торопливой несдержанности.
До Саши Лизу никто не целовал. А те короткие, застенчивые поцелуи там, на темной лестнице, в парадном, не могли смутить ни душу, ни тело. Они больше походили  на братские и рождали нежность и особое чувство доверчивости.
Неожиданно Саша резко встал и, подхватив Лизу на руки, понес ее к черным, слившимся с уже упавшей на Землю темнотой, совсем близким зарослям кустарника. Лиза не поняла. Зачем это? Ей почему-то сделалось страшно, но  она знала Сашу и верила ему. Лиза обхватила его шею и уткнулась лицом в его плечо. Саша шел, слегка покачиваясь. В кустах он опустил Лизу на землю, и она ощутила под собой колкость сломанных веток. Она попыталась было привстать, но Саша уже навалился на нее и закрыл ее рот своим, горячим и жадным. и когда все  с той же торопливой несдержанностью, обрывая пуговицы, он принялся расстегивать  кофточку, и  она внезапно ощутила  у себя на груди страшное, испугавшее ее, дрожание его пальцев, она поняла весь ужас случившегося.
- Са-ша!
Его рука, его дрожащие ищущие пальцы спускались все ниже, она почувствовала, как рвут они неловко и торопливо молнию на ее юбке.
- Нет! Нет! - закричала она. - Не надо! Саша! Не надо!
Она, кажется, ударила его тогда. Он отпрянул от нее, и она успела вскочить на ноги. Завязалась борьба, он не отпускал ее, стараясь снова и снова опрокинуть на землю, а она, не помня себя, все вырывалась из его сильных  цепких  рук  .Наконец, он отпустил ее, и она побежала по темному газону, спотыкаясь и не разбирая дороги, лишь бы вперед, лишь бы от него.
Он крикнул ей вдогонку:
- Дура! Недотрога! Подумаешь, какая цыпочка!
И эти его слова были еще страшнее, чем то, что произошло между ними..
Она бежала до самого выхода из парка, бежала, ничего не видя перед собой, то и дело врезаясь в самую гущу праздно гуляющей и никуда не спешащей толпы.  Ее сторонились, провожая удивленными взглядами, или возмущенно кричали вслед: «Ненормальная!» Она ничего не слышала. Она мысленно  все повторяла и повторяла те  страшные слова, зная, что уже никогда не забудет их. У нее свалилась с ноги босоножка, и она не подобрала ее.
Она села в какой-то случайно подвернувшийся трамвай. На ходу при движении громко стучала задняя распахнутая дверь вагона, и Лизе казалось, что это Саша догнал трамвай и теперь пытается впрыгнуть в него. Ей не хотелось возвращаться домой. Она сошла на углу какой-то незнакомой улицы и долго блуждала по кривым темным переулкам, не зная, где она, и не решаясь спросить об этом у редких прохожих. Она потеряла с ноги вторую босоножку и теперь шла босиком. Она устала, выбилась из сил. Мысли путались в голове, и ей все хотелось опуститься на край тротуара и заснуть. Совсем неожиданно она вышла на площадь и вдруг узнала пятиугольную звезду театра Красной Армии. Здесь где-то поблизости жила ее тетка, младшая мамина сестра, и Лиза решила идти к ней.
Тетка жила в густо населенной коммунальной квартире. Неожиданный ночной звонок перебудил всех. Открывать Лизе дверь выскочил пожилой взлохмаченный мужчина. Придерживая  натянутые в спешке и теперь спадающие брюки, он уставился на Лизу тупым сонным взглядом.
- Вы што?
Из приоткрытых дверей комнат с нескрываемым интересом, согнавшим сон, смотрели на Лизу растрепанные и полуодетые теткины соседи. Лиза стояла на пороге квартиры босая, в расстегнутой на груди кофточке, надорванный рукав которой открывал голое в ссадинах плечо.
- Я… к тете… Маше.
Но та уже сама спешила к ней. Так и не погасив разгоревшегося любопытства соседей, она молча увела Лизу в свою комнату и плотно затворила дверь.
Ночью у Лизы начался бред. Она то и дело вскакивала с постели и все говорила, говорила что-то непонятное разбуженной ею тете Маше. Та ничего не могла понять из ее слов, а когда приложила руку к Лизиному лбу, то испугалась: голова горела, словно в огне. Кризис миновал на пятые сутки, и Лиза пошла на поправку. Теперь целыми днями лежала она на теткиной постели, никого ни о чем не спрашивая и сама отвечая на вопросы односложно и неохотно. Несколько раз приезжала мать с сестренкой, садилась возле кровати, брала ее слабую руку в свою, и они подолгу молчали.
Разные мысли теснились теперь в Лизиной голове, но одна не давала покоя. Ей все казалось, что там, в парке, в Сокольниках, с ней был не Саша, а кто-то другой -  чужой и незнакомый, что она не поняла, ошиблась. А потом наступало прозрение. Тогда  она вся сжималась, ей начинало казаться, что он вот-вот может придти сюда, и при каждом стуке входной двери она вздрагивала и прятала лицо в подушку.
Лиза боялась встречи с ним, страх не проходил, и, уже поправившись, на радость тетке, она все не оставляла ее, придумывая для этого разные отговорки. Лиза вернулась домой лишь тогда, когда ее мать, ничего не подозревающая, но удивленная поведением будущего зятя, как думалось ей, случайно проговорилась, что Саша отбыл на свой корабль.
Впереди были экзамены за десятый. Лиза засела за учебники, но ни желания, ни старания у нее не было. Кое-как сдав экзамены, она решила на этом поставить точку, и никакие уговоры матери, которая спала и видела свою Лизу выбившейся в люди, не смогли сломить ее необъяснимого упрямства. Случай решил Лизину судьбу, ее взяли младшим коллектором в геологическую экспедицию, и началась ее трудовая скитальческая жизнь. За несколько лет она объездила полстраны. Побывала в  таежной глухомани сибирских лесов, в горячих, обжигающих песках среднеазиатских пустынь, работала в непроходимых болотистых топях Забайкалья. Время шло, и все реже вспоминалась ей ее романтическая, некогда глубоко ранившая ее любовь. А потом и вовсе начало думаться: «А что, собственно, было? Так, ничего… Ерунда какая-то...»
Однажды, вернувшись из очередной экспедиции, она столкнулась на улице с Сашиной матерью. Раньше Лиза обходила ее стороной, а теперь, когда все, казалось, ушло в прошлое, все забылось, она,  как старой знакомой, приветливо улыбнулась ей. Сашина мать заметно постарела, в неряшливо собранных в пучок рыжеватых волосах ее проглянула  седина. Не было в ней и обычной живости, она словно бы сникла и даже сделалась ниже ростом. И голос, прежде резкий и грубый, помягчал и сделался тише. Она постояла возле Лизы, вздохнула:
- Эх, Лизавета, Лизавета, чего ж ты натворила…
Лиза пожала плечами: о чем, мол, теперь говорить, тряхнула коротко стриженной головой и пошла себе, тут же выкинув из головы странные, непонятные слова Сашиной матери.
Потом она узнала, что Саша женился, а вскоре и сама вышла замуж. Ее брак не сложился, не было в нем того, чего ждала Лиза, не было в нем ни праздничности, ни солнечности, одна лишь теснящая душу серая тоска. И тогда забрала Лиза малолетнюю дочь и ушла, забыв о своем несостоявшемся замужестве легко и скоро.
Несколько раз по приезде в Москву Лиза встречала Сашу во дворе их старого дома. Двор к тому времени неузнаваемо изменился: снесли дровяные сараи, открыв проход к соседним домам; серым асфальтом залили выщербленные, горбатые булыжники; даже вырубили старый, разросшийся куст сирени под Сашиным окном. Только низенький заборчик палисадника из косых, наполовину сгнивших досок почему-то все еще стоял на прежнем месте. Да и сам Саша заметно переменился. Он не по летам сгорбился и, проходя по двору, словно бы не шел, а крался, стараясь быть как можно незаметнее. Несколько раз он пытался заговорить с Лизой, останавливался и ждал ее, но она проходила мимо, будто бы и не замечая его. Не о чем было ей теперь говорить с ним да и не хотелось. И вот судьба в очередной раз посмеялась над ними. Сломали их старые полуразвалившиеся дома с каменными, истертыми ногами, ступенями лестниц, с пятнами обвалившейся штукатурки, с прокопченными потолками и стенами общественных кухонь и коридоров и поселили в одном и том же доме, в одном и том же подъезде, только Сашу - этажом выше.

Совсем незаметно пролетело согревшее было душу, полное света, сухое и теплое лето, и в город пришла осень, на редкость холодная и слякотная. Елизавета Григорьевна уж не стояла больше возле окна, залитого дождем и дышащего знобким осенним ветром. Она заболела и слегла в постель. И начало казаться ей, что эта осень последняя в ее жизни. И чем дольше думала она об этом, тем все вернее казалась пришедшая на ум мысль.
В окне комнаты видела теперь Елизавета Григорьевна лишь остроконечную, врезавшуюся в хмурое осеннее небо верхушку тополя, с которой ветер, все больше и больше оголяя ее, срывал пожелтевшие листья. А однажды залетел к ней на десятый этаж золотисто-зеленый кленовый листок и приклеился к мокрому стеклу. Выглянуло солнышко, обсушило стекло, а листок так и остался на прежнем месте, будто нарисованный. И вспомнился Елизавете Григорьевне некогда прочитанный ею рассказ о том, как  тяжело больная художница все ждала, когда за окном ее комнаты с ветки плюща сорвется и упадет последний  листок. Тогда, думалось ей, она умрет. Но так случилось, что другой художник, старый и добрый, темной дождливой ночью  на красной кирпичной стене против ее окна нарисовал этот к тому времени уже облетевший листок. Не было в жизни у Елизаветы Григорьевны такого художника. Да и зачем?
Однажды утром, проснувшись, глянула Елизавета Григорьевна на чистое, промытое дождем оконное стекло и не увидела своего золотисто-зеленого кленового листочка. И тогда поняла она, что то, важное и нужное, что давно уже вызрело в ее мыслях, надо было сделать в эти последние  для нее денечки.
Она дождалась прихода дочери. И когда та, поужинав, по устоявшейся привычке уселась было к телевизору, Елизавета Григорьевна подозвала ее.
- Кать, сходи, позови ко мне Александра Ивановича. Пусть придет.
Была дочь точной копией своего отца, как и он не умела радоваться жизни. Была вялая, безразличная. И ничто, казалось, не могло вывести ее из этого странного для молодой женщины, сонного оцепенения. Просьба матери не удивила ее, она только спросила:
- Какого? Дядю Сашу рыжего, штоль?
Но уже с порога вернула ее Елизавета Григорьевна.
- Кать, погоди, подай-ка мне мою заветную шкатулочку…
Была такая у Елизаветы Григорьевны. С молодых лет хранила она в ней всякую памятную мелочь. Так, всякие пустячки, ничего дорогого и ценного. И серебряное колечко хранилось здесь среди всех этих полустертых значков, старых монет, измятых ленточек и сухих, выцветших от времени, полуоблетевших цветков. Дрожащими руками  достала Елизавета Григорьевна  колечко из шкатулки. Янтарно-золотой камешек в колечке замутнился, и скользнувший по нему свет электрической лампы тут же погас в нем. Колечко годилось теперь только на мизинец: старчески утолщены были в суставах пальцы натруженной за долгую жизнь, рабочей руки Елизаветы Григорьевны.
Катя вернулась одна и на вопросительный взгляд матери утвердительно кивнула головой.
- Сказал, приду. - и добавила, - Грязный весь и какой-то заросший твой дядя Саша.
Он пришел час спустя. Катя открыла ему дверь, и он, стесняясь войти, долго и старательно вытирал в прихожей ноги о половик. Войдя в комнату, остановился в дверях и не сразу, будто все не решался, посмотрел в угол, где навстречу ему с высоких подушек приподнялась и теперь вглядывалась в него седая старушечья голова.
- Н, проходи, Саша, садись…
Он робко, бочком, пересек комнату и сел на краешек стула, придвинутого  Катей. Был он на удивление чисто выбрит, и свежие порезы отчетливо видны на его морщинистом, старчески одутловатом лице. Пиджак с обтрепанными и затертыми по низу рукавами был расстегнут, и виднелась белая, измятая, но чистая рубашка. Елизавета Григорьевна всматривалась в его лицо и не узнавала.
- Да, Саша, - сказала она с горечью в голосе, - другие мы стали, и не сразу признаешь…
- Да, Лиза… Так оно, Лиза…
- Время-то, вон  как бежит… Не бежит, а несется… Годик за годиком, и, гляди, сколько натикало…
- Да, Лиза… Так оно, Лиза…
- Вот я и надумала… Как там будет, один Бог знает, а надо вроде бы свидеться, надо попрощаться…
- Да, Лиза…
Осторожно, словно боясь что-то сломать, порушить в их разговоре неуместным своим интересом, оглядывал Александр Иванович комнату. Старый шкаф в углу, диван с разбросанными по нему подушками и темное вечернее окно со сдвинутой в сторону шторой. А на спинке кровати, над белыми подушками углядел он привязанную розовой ленточкой  маленькую иконку. Напряг Александр Иванович слабеющие глаза и увидел на иконке под красной головной накидочкой тихое, скорбное лицо Богоматери и лицо младенца, глядящего перед собой прямо и строго. Дрогнуло что-то в сердце Александра Ивановича. И вспомнилось ему то, что было самым больным, самым горьким в его жизни. Вспомнил он тот, трижды проклятый им, вечер в Сокольниках. Тогда насоветовал ему так поступить один кореш. Все  размазней его называл. Говорил: «Мужик ты или не мужик? Да она плюнет, бросит тебя и ждать не станет. Ты что, девок не знаешь? Пока их силой не возьмешь, они всё на сторону глядят. А ты ее раз - и готово. И будет полный олрайт!» Своего-то ума не хватило. Да и собственную робость, которой он ой как стыдился, хотелось побороть. Для храбрости крепко выпил он  тогда, а Лиза, святая простота, ничего и не заметила. Эх, если б вернуть всё…
Нервно дернулся Александр Иванович, заерзал на стуле. Давняя, навсегда, казалось, ушедшая нежность к этому, некогда любимому ею человеку, а потом горячо  ненавидимому, поднялась в сердце Елизаветы Григорьевны и заполнила его. Он почувствовал это и, осмелев, посмотрел ей в лицо. И не увидел он ни ее глубоких, прорезавших кожу, старческих морщин, ни жидких седых  волос, сколотых на затылке в тощенький пучок, из которого упрямо и несогласно торчала одинокая шпилька, а только ее глаза увидел он. Обернувшись нежностью, смешанной с жалостью к нему и состраданием, смотрела на него некогда потерянная им любовь из ее слезами наполненных глаз.
Александр Иванович нашел лежащую поверх одеяла ее руку, на мизинце которой было надето тоненькое серебряное колечко с янтарно-желтым камешком, и низко-низко наклонил голову.
- Лиза, прости, прости за всё


Рецензии