Гражданское совершеннолетие

Иногда к нам в квартиру заходит сосед. Откровенно говоря, я его не люблю, но терплю. Потому что в отличие от моего интеллигентного и ничего не умеющего мужа, он умеет держать в руках молоток и забивать самые обыкновенные гвозди. И если я иногда разрешаю мужчинам посидеть за бутылкой вина, это означает, что в случае необходимости у меня будет починен электрический утюг или ликвидирован засор в раковине.
Сегодня у меня особенно напряженный день. Но всегда рвется там, где тонко. Поэтому, когда в квартире раздается звонок, я иду открывать дверь в полной уверенности, что это ни кто другой, как Саша.
Он стоит на пороге в стоптанных домашних тапках и придерживает на животе приспущенные брюки. Его вид, как всегда, вызывает у меня неприязнь, но я старательно изображаю на своем лице подобие улыбки.
— А-а, Саша,… проходите... Эдик, это к тебе...
В прихожей появляется мой муж. После сладкого и довольно продолжительного сна его слегка покачивает. Мужчины некоторое время молча, будто что-то соображая,  смотрят друг на друга. А я смотрю на них: то на фарфоровую розовость мужниных щек, оттененных полосками выхоленых бакенбардов, то на Сашин нос, словно бы выдавленный из папье-маше и украшенный активно выползающими из ноздрей черными волосами. Потом я  отдаю кухню в полное распоряжение мужчин, а сама иду в комнату матери.
Комната матери наполнена сгустившимися сумерками и застоявшимся запахом лекарств. На белой наволочке едва различима седая старческая голова.
— Бог не дает смерти, Нюрочка, — говорит мать. – Молю, молю Бога, а он, видно, гневается на меня. Никак к себе не берет. А мне так хочется развязать тебе руки. Устала ты со мной…
— Не надо, мама, — говорю я, — не надо. Бог даст, тебе станет легче. Вот увидишь...
Я, действительно, устала за время болезни матери. Но каждый отвоеванный у смерти месяц или даже день необходимы мне, как свет, как воздух, как дыхание.
— Это кто пришел? — спрашивает мать.
— Сосед Саша. — отвечаю я. – А ты бы поспала немножко. Постарайся заснуть...
«Да, заснешь тут …— думаю я. Густой Сашин голос гремит, как репродуктор на площади.
Сашин приход к нам и это, довольно длительное сидение попеременно то за бутылкой портвейна, который в качестве благородного напитка приносит с собой Саша, то за бутылкой кислого, вывороти глаз, вина, которое интеллигентно выставляет мой муж и которое Саша движением человека, пьющего обычно водку, единым махом опрокидывает в округлившееся отверстие рта, — все это у нас в семье носит кодовое название :«контакт с народом». Во время подобного контактирования Саша обычно рассказывает анекдоты, и теперь, вслушиваясь в его рокочущий бас, я невольно настораживаюсь.
— Так вот, значит, он ему говорит: «А ты выбирай поросеночка-то. Какой выберешь, тот и твой». Сунул мужик руку в мешок, а там – Ха-ха-ха! — поросеночек-то в единственном числе! Один! Понимашь, как есть один! Тогда мужик говорит, озлясь: «Чего выбирать-то, коли он один?» – А тот в ответ: «А как же ты правительство-то выбираешь?» Ха-ха-ха!
Я начинаю думать о том, что после очередного «контакта с народом» мой муж, как всегда, раскиснет и вместо того, чтобы отнести белье в прачечную, опять завалится на диван.
— Ма-ма!
Это из соседней комнаты меня зовет дочь. В суете дня я временно забыла о ней, может быть потому, что, прекратив свое юное щебетание, она затихла, обложившись горой книг и тетрадей. Дочь сидит на застеленной ковром тахте, подобрав под себя ноги. Прямая спина и коса, башенкой уложенная на затылке, делают ее похожей на индусского божка. Только горошковая яркость халата и очки нарушают эту иллюзию. Дочь требовательно и строго смотрит мне в лицо.
— Мама, что такое выборы?
— О каких выборах ты спрашиваешь?
— О самых  обыкновенных,  наших, советских...
— В этом году ты, наконец,  сама будешь голосовать. Вот и посмотришь.
— Мама, а наши выборы, действительно, демократические?
— Конечно, — говорю я. – Весь народ принимает участие.
— Мама, а из чего ж выбирать, если там будет , всего одна кандидатура?
— Что ты говоришь! — сержусь я. –Слушаешь всяких…
— А как голосуют? Дали бумажку, и ты ее опускаешь, куда покажут. Ведь так?
— Замолчи! — кричу я. – Отец тебе всякого наговорил.
— А ты не кричи, — говорит дочь. – Все равно вслепую. Ну скажи честно, вслепую?
Я буквально врываюсь на кухню.
— Когда вы, наконец, прекратите свою болтовню? Все ваши слова – тьфу! — истерично кричу я. – Тоже мне нашлись политики и философы! Да вы просто пьяницы и болтуны!
Саша оторопело раскрывает рот и по привычке пьющего и преследуемого за этот грех человека подальше от меня отодвигает наполовину опорожненную бутылку.
— Анна Петровна, — говорит он, — мы больше не будем. Слово благородного человека.
— Скажите пожалуйста, благородные люди нашлись! Алкоголики несчастные! — кричу я.
— Аннушка, успокойся, — говорит муж.
Он берет со стола бутылку  и словно бы выполняя привычную , повседневную работу, опрокидывает ее над белым фаянсом раковины. Вино, издевательски громко булькая, выливается из узкого горлышка бутылки. Саша недоуменно ерзает на стуле , и в прячущемся от меня взгляде я успеваю прочитать осуждение.

Сегодня день выборов. Красные флаги, вывешенные вдоль улицы, из окна нашей квартиры, если прищуриться, кажутся лепестками буйно цветущих маков.
Муж, зайдя на кухню, с упоением втягивает в себя крепкий запах только что сваренного кофе.
— Между прочим, — говорит муж, — выборы в нашей стране, как ты понимашь, — это, прежде всего, демонстрация трудовых подвигов. Сегодня ты на высоте. Такой кофе сварила – обалдеть можно...
— Если уж на то пошло, — говорю я, — то и у тебя есть что демонстрировать. Надо лишь отнести белье в прачечную. Не сегодня, конечно…
— Ну-ну! — брезгливо морщится муж. – Ты говоришь о грязном белье?
— Естественно. Чистое белье в прачечную не носят.
— А если нас подслушивает враг? Советскому человеку в такой великий день не положено говорить о подобных вещах. Я лично усматриваю в этом политическую близорукость. А?
Я безнадежно машу рукой.
Приходит завтракать дочь.
— Я вовремя?— спрашивает она и тут же усаживается за стол.
Я невольно заглядываюсь на нее. Меня прямо-таки распирает от гордости за такое совершенное творение, рожденное и выпестованное мной. И разливая кофе, я, как заклинание, повторяю про себя: «Господи, не оставь ее! Ниспошли ей тихую, спокойную, счастливую жизнь!»
Наконец, все накормлены, посуда вымыта, и мы готовы к выходу. Я захожу в комнату матери, чтобы сказать ей, что мы скоро вернемся.
— Нюрочка, — говорит мать, — я уже давно не видела тебя такой. А ты у меня красавица.
Я и сама себе в зеленой велюровой шляпке, извлеченной на свет божий специально для сегодняшнего семейного выхода, кажусь прекрасной незнакомкой, не имеющей ничего общего с замотанной повседневными заботами хозяйкой этого дома.
Вплоть до самого агитпункта тротуар поверх плотно утоптанного снега, как ковровой дорожкой, покрыт крупинчатой желтизной песка. То и дело встречаются знакомые, и мы с ними степенно раскланиваемся. Все шествуют семьями, неторопливо и важно, порой останавливаясь и обмениваясь ничего незначащими словами. На полпути к агитпункту мы встречаем Сашу с женой. Он панибратски хлопает моего мужа по плечу и при этом хохочет.
— Спешишь исполнить свой гражданский долг? Ну-ну, давай! Страна ждет…
Очевидно, с утра сосед успел перехватить рюмочку-другую. Жена умоляюще тянет Сашу за рукав, а он таращит глаза и все хохочет.
На углу возле газетного киоска муж отстает, и дальше мы идем одни. Белы крыши домов, белым-белы и припушенные выпавшим поутру снегом округлые сугробы, стоящие вдоль нашего  пути. Солнце уже заметно пригревает, я ощущаю его первое робкое тепло на своем лице. И мне начинает казаться, что отныне все будет хорошо и спокойно.
— Мама, — внезапно говорит дочь, и меня настораживает непривычная нотка взрослости в ее голосе, — мама, выслушай меня.
— Какое сегодня удивительное солнце, — говорю я, — так и весна незаметно наступит.
— Мама, выслушай меня серьезно.
— А разве я недостаточно серьезна? Весна, кстати, — это очень серьезная штука.
Дочь некоторое время идет рядом молча. Потом говорит чужим, лишенным привычной мягкости голосом:
— Я не хочу быть пешкой, слышишь, я не хочу голосовать, как в том анекдоте, который рассказывал дядя Саша. Я напишу свое несогласие в бюллетене. Так можно?
— Вот оно! Вот оно! Начинается! — говорю я себе и испуганно оглядываюсь по сторонам. — Тише! Ради Бога, тише.— прошу я дочь.
— Анна Петровна, здравствуйте! С праздничком!
Я кому-то невпопад кланяюсь. И улыбаюсь изо всех сил. Когда мы отходим на безопасное расстояние, я испуганно шепчу:
— Ты сошла с ума! Ты окончательно сошла с ума! Откуда это у тебя?
— А разве не ты сама мне об этом говорила? — спрашивает дочь.
«Говорила, конечно, говорила. В том-то и беда, что говорила, — думаю я. — Такая у нас жизнь, девочка, что мы говорим одно, а делаем другое. Неужели ты не поняла этого? Не поняла, значит».
 — Что же ты молчишь, мама?
      Я беру дочь за руку..
 — Ну, хорошо. Давай говорить серьезно. Разве ты не понимаешь, что твой одиночный протест — ничто, писк раздавленного комара. Тебя запишут, как неблагонадежную. Может быть, заберут
    Дочь моча идет рядом.
 — Ты просто не знаешь того страшного времени, которое мы все пережили. Сейчас, конечно, все по-другому. Совсем по-другому, Но кто знает насколько...
У дочери совершенно отсутствующий вид, и я не вполне уверена, что она слышит меня, но я все-таки говорю:
 — Не делай этого, прошу тебя, пожалей нас с бабушкой. Ей уже недолго осталось жить.
Наконец, мы переступаем порог агитпункта. Желтая путеводная полоса  из песка сменяется зеленью ковровой дорожки. Огненные транспаранты на стене агитпункта кажутся мне сейчас кровоточащей раной, а бравурная музыка, водопадом низвергающаяся на головы входящих, вызывает приступ головной боли. У меня слегка кружится голова, и я беру дочь под руку. Мы поднимаемся по лестнице в зал для голосования.
Здесь стоит многозначительная тишина. Она страшна, как и наша обыденная повседневная жизнь,  страшна своим невидимым глубинным бурлением, которое лишь маскируется обманной видимостью тишины. Внезапно я обнаруживаю, что дочери нет со мной рядом. У меня слабеют ноги. Дежурный с повязкой на рукаве вежливого и жестко берет меня под руку.
Я в паническом страхе ищу дочь глазами. Неожиданно я вижу ее ноги в высоких кожаных сапогах и мягкие волны светлых волос,  так девически трогательно распущенных по плечам. Она привычно сутулится, рассматривая  сквозь очки листок избирательного бюллетеня, который  держит в руках. Всего несколько шагов отделяют ее от кабины, где чудится мне непременное присутствие всевидящего глаза фотокамеры, фиксирующей каждое слово несогласия, занесенное в бюллетень. Но так невинно трогательна оборчатая занавеска над входом в этот символ демократии.
— Ваша фамилия? — в который раз спрашивает меня дежурный.
 — Моя фамилия? Я не помню... Я, кажется, забыла... Извините...
Внезапно , словно из-под земли выныривает и предстает перед моей дочерью фигура одного из членов избирательной комиссии. У него на рукаве пиджака, как и у дежурного, стоящего подле меня, алеет стандартная кумачовая повязка. Он  вручает моей дочери тощенький букет гвоздик, обернутый целлофаном, и  произносит какие-то, очевидно, казенные и обязательные слова, при этом лицо его приобретает строго официальное , постное выражение.
Своим растерянным видом дочь напоминает сейчас бегуна, который у самого финиша наткнулся на невесть откуда взявшееся непреодолимое препятствие. Теперь, в сопровождении уже игриво улыбающегося и продолжающего что-то говорить члена избирательной комиссии, она делает несколько шагов по направлению к урнам. Девочка в пионерском галстуке бойко салютует ей вскинутой вверх рукой. Щеки девочки розовы, как вызревшие на солнце персики.
 — Вы видели? — говорю я, оборачиваясь к дежурному. — Это голосовала моя дочь. Такая высокая стройная блондинка. Она голосовала впервые. Она студентка, прекрасно учится, только что сдала «Основы марксизма» на очень твердую пятерку
. Я утомительно долго рассказываю этому случайному слушателю про свою положительную и, главное, политически благонадежную дочь, словно бы заручаясь поддержкой у официального представителя сегодняшнего голосования на случай, если невидимые  , ультрасовременные установки все же успели прочитать и записать те, напугавшие меня мысли, которые возникли в голове моей граждански совершеннолетней дочери.
Наконец, и я опускаю свой бюллетень в урну, как и многие, даже не заглянув в него. Салютуя мне, персиковая девочка-пионерка автоматически взбрасывает руку вверх.

Апрель 1965 г.


Рецензии