Прозрение

I

Когда Петька остался один, без отца и без матери, тетка взяла его к себе. Она была уже стара, слепа и вовсе не годилась в воспитатели малолетнего племянника, но жизнь распорядилась по-своему. Поначалу Петька страшился сурового теткиного вида, ее темного морщинистого лица и белых остановившихся глаз, но потом, попривыкнув, осмелел и уже с той же беспечностью ленивого ученика, с какой делал это дома, раскладывал на столе, покрытом протертой до дыр на всех четырех углах старой выцветшей клеенкой, свои тетради и книги и, думая о чем-нибудь другом, неряшливо, с кляксами и исправлениями, переписывал очередное упражнение.
Единственно, что долгое время оставалось для Петьки странным, непонятным, не укладывающимся в привычные нормы, — это длительное теткино стояние перед иконой, беззвучное шевеление ее губ и движение, которое он несколько раз видел в кино, когда в лоб, плечи и живот смешно тычут пальцами. Но и к этому Петька попривык.
Комната, в которой он теперь  жил вместе с теткой, была разделена на две половины старым гардеробом. Гардероб прикрывал теткину кровать и саму тетку, когда она долгие часы выстаивала перед изображением, которое называлось «Бог». У них дома ничего подобного не было. Поэтому, так и не сумев понять странный теткин интерес к крестам и поклонам, Петька зажил своей собственной самостоятельной жизнью. Выполнив все обязанности по дому: торопливо обмахнув веником грязный пол и вызвав тем самым непременное чихание у тетки, потому что пыль в комнате от такого подметания взвивалась столбом; перемыв на кухне посуду, а точнее – подержав тарелки и ложки под сильной, во все стороны брызжущей водопроводной струей,  Петька затихал в уголке комнаты. Огрызком карандаша в простой ученической тетради он рисовал свой, придуманный им мир, в котором жили счастливые и, конечно, веселые  люди.
Петька был худой и длинный. Худой от постоянного недоедания, которое, как проклятие, висело над ним в безысходной нищете теткиного существования; длинный, как и многие из его акселератского поколения, рожденного в пятидесятых. А оттого, что мысли его постоянно блуждали в  каких-то неведомых  мирах, выражение лица его  чаще всего было отсутствующим, а порой даже и туповатым.
Этот день начинался как всегда, и не предвещал никаких особых событий. Вытащив из-под подушки обтрепанную  старомодную сумку, которую тетка  хранила, наверное.  со времен царя Гороха, и многократно пересчитав тощенькую пачку пенсионных рублей, она один из них, во избежание возможной ошибки тщательно ощупанный, выдала Петьке. Глядя куда-то поверх его головы своими пустыми белыми глазами, она была строга и сурова.
В прихожей,  Петька прямо на пороге столкнулся с незнакомым  ему человеком. Из своего особого мира, в который он уже успел погрузиться, не увидел он ни пышной, густой, цвета черного гуталина шевелюры незнакомца , где каждый волос мелко вьется сам по себе наподобие упругой пружинки, ни его низенькой приземистой фигуры с короткими, широко и уверенно стоящими на полу прихожей ногами, ни его острого взгляда, быстро все оценивающего и расставляющего по своим местам. Он увидел лишь что-то чужое, мало его интересующее и уже собрался проскользнуть в дверь, но тут его остановил голос, чуть хрипловатый, с нотками подкупающего дружелюбия, голос, невольно завораживающий и заставляющий вдруг, неожиданно, распахнуть свою дотоле ,сокрытую от чужого глаза душу.
Они вышли в дверь вместе, и уже на полпути к булочной незнакомец, назвавшийся Эдиком, знал абсолютно все о несчастной Петькиной жизни. Петька тоже узнал о нем кое-что. Был Эдик в их городе всего лишь случайным заезжим, и сосед, живущий в их коммуналке,  возле кухни, приходился ему дальним родственником, «седьмой водой на кисэле», как выразился Эдик, произнеся это с довольно заметным восточным акцентом.
Они шли по улице рядом. Эдик шел, твердо ступая по разбитому, искалеченному какими-то постоянно проистекающими на улице раскопками, грязному асфальту. Петька семенил  за ним, боясь отстать или ненароком обогнать так счастливо найденного нового друга. Стояла теплая майская погода, на газонах обильно цвели одуванчики, и это скрашивало нелюбовь и невнимание человека к улице, на которой он живет.
Возле булочной, в  витрине которой был выставлен фантастически огромный, местами облупившийся до белого известкового мякиша,  основательно пропылившийся фигурный крендель, Эдик остановился. Он высыпал на ладонь горсть мелочи, среди которой оживившийся Петькин взгляд не приметил ни одной желтой монетки, а только густое серебро, огляделся  и решительно шагнул к киоску, на котором красовалась так сладко манящая голодный Петькин взгляд надпись «Мороженое». В протянутую руку Эдика через приоткрытую дверцу квадратного окошка, словно из волшебной пустоты подали два эскимо,  окошко  тут же с громким стуком захлопнулось,  разрушая тем самым зачатки родившейся было таинственности.
Облитое шоколадной глазурью ледяное тело мороженого было посажено на ненадежно  легкую деревянную палочку. Для верности Петька крепко зажал ее в руке и осторожно лизнул эскимо сбоку. С этого момента они с Эдиком становились корешами на всю жизнь.
— Послушай, ты, пустая твоя голова, — сказал Эдик, когда они вышли из булочной, и Петька, почему-то осмелев, надкусил батон, что раньше никогда себе не позволял  делать,— посмотри на себя со стороны. Ты похож на человека, вошедшего в воду и  начавшего тонуть. Это говорю тебе я, Эдик, знаток человеческих душ. Потому что я читаю тебя насквозь! Нэ-э! Жить с пустым карманом , как ты, совсем нэгоже!
Эдик разгорячился, начал говорить быстро, и его речь с внезапно прорезавшимся гортанным выговором зазвучала воинственно и наступательно. Слова, как горох, сыпались на Петькину голову, но, ударяясь, не отскакивали, а западали в сознание, вызывая там какое-то обнадеживающее ленивое шевеление.
— А ты взмахни, взмахни рукой, пустая твоя голова, может и поплывешь. Как это так, у здоровенного  вэрзилы, у которого и руки и ноги, а карман пустой ? Ты что, заработать нэ можешь? Нэ умеешь? А есть умээшь? А пить умээшь?

На углу улицы их задержал поток машин. Эдик смолк и принялся рассматривать остановившуюся на переходе толпу. Неожиданно он зевнул, его взгляд посоловел и угас, будто это и не он вовсе только что с таким азартом обрушивал на смиренно слушающего его Петьку свою горячую речь. Дали зеленый свет. Эдик вдруг заторопился, побежал и ,окончательно забыв о своем спутнике, пропал за поворотом улицы.
Зато вечером он деликатно  постучал в дверь их комнаты.
— Войти можно?
На этот раз он был почтительно тих и задумчиво молчалив. Присел к столу, покатал по клеенке оставленные с обеда засохшие крошки, потом, полуобернувшись в сторону облезлого гардероба, вопросительно посмотрел на Петьку: «Это она?». Петька утвердительно кивнул головой.
Тетка лежала на кровати поверх одеяла в старом бумазейном халате и то ли дремала, то ли думала о чем-то, пребывая в извечно окружающей ее темноте, где нет движения, нет просветов , а есть лишь  глубокая чернота постоянной ночи. Она не услышала, как вошел Эдик, ни звука его шагов, ни голоса, но какое-то слабое движение воздуха коснулось ее отстраненного от мира лица, и она, определив это как зов, встала с кровати и, обратив слепое лицо к иконе, подняла легкую руку ко лбу и осенила себя крестным знамением. Влекомый проснувшимся в нем любопытством Эдик тоже поднялся и, втянув голову в плечи, будто ожидая, что из этого тайно сокрытого от посторонних глаз, затемненного угла комнаты на него вот-вот нападет невидимый враг, с осторожностью заглянул за гардероб. Но тут же, осмелев и  распрямившись,  принялся со вниманием что-то рассматривать.
Тетка молилась. Она кланялась в пояс, крестилась и то и дело поднимала невидящие глаза к иконе Спасителя, укрепленной на выцветшей, как пожухлая трава, светло-рыжей стене. Роскошь иконы поражала своим несоответствием нищенской обстановке комнаты. Благоговейно сложенными перстами Спаситель посылал человечеству свое святое благословение. Темный лик Господа и его благословляющая рука проглядывали сквозь бронзово-золотое великолепие оклада, от которого, казалось, исходил завораживающий свет.
Эдик смотрел в угол, что-то обдумывая и при этом легонько раскачиваясь на широко расставленных ногах.
— Да-а! Слушай, ты, пустая твоя голова! Рядом такое богатство! Нэт, ты видэл это? Видэл?
Он говорил горячо, захлебывающимся шепотом, и тетка, услышав, перестала креститься и обеспокоенно обернулась.
— Петя, ты с кем? Кто это?
Но Эдик жестко, словно клещами, уже обхватил Петькину руку и выволок его за порог комнаты. Там, прижав Петьку к стене и дыша на него смешанным ароматом недавно съеденного, огненно перченого мяса, приправленного чесночным соусом, он говорил, захлебываясь словами.
— Слушай! Это ж какое богатство! Мировая сокровищница! И чтоб она была скрыта за каким-то поганым шкафом! Нет, у тебя совесть есть? Это ж в музей надо! Чтоб люди, человэки смотрели! Э, нэ гожэ так, брат! Отдай ее мне! Зачем она тебе?
Петька обалдело смотрел в возбужденно-красное лицо Эдика и непонимающе моргал глазами.
— Ну слушай! Не хочешь отдать – продай! Я согласен!
Резким движением Эдик запустил руку в карман и принялся шарить там, словно пытался выловить нечто, ускользающее от него. Наконец, он вытащил из кармана несколько скомканных зеленых трехрублевок и сунул их прямо Петьке в лицо.
— На, держи! Мало? Да?
Вплотную прижатый к стене Петька пытался было отклониться в сторону от настойчиво преследующей его руки, но истощенное постоянным недоеданием, немощное тело его было не способно к сопротивлению. И Петька заплакал тихими и беспомощными всхлипами.
Словно бы опомнившись, Эдик отодвинулся от него и спрятал деньги в карман.
— Э! Кажется я тебя нэмного напугал! Пустая моя голова!
Он засмеялся так простодушно, так гортанно мягко, что Петьке снова, как и нынче утром, стало с ним хорошо и просто. Он снова верил ему, всепонимающему, мудрому и видящему впереди что-то такое, что от Петьки было  сокрыто.
Минут пять они не возвращались к разговору об иконе. Просто стояли посреди прихожей под жидким невеселым светом, льющимся из-под засиженного мухами надтреснутого стеклянного плафона, и говорили за жизнь. Мимо прошла соседка, держа перед собой вскипевший чайник и шлепая спадающими с пяток туфлями. Эдик дождался, когда за ней закрылась дверь, и сказал спокойно и уверенно, будто  вопрос уже давным-давно был решен:
— Слушай, когда икону будем снимать? Надо бы сегодня.
Петька посмотрел на него удивленно-вопросительно, и тот понял это по-своему.
— Э! Пустая твоя голова! Златые горы будешь иметь! Я тебя не обижу! Мороженое – сколько хочешь ешь! Шашлык жаренный – сколько хочешь ешь! Деньги в кармане звенеть будут! Нэ понимаешь?
Петьке сразу же всего этого захотелось, особенно шашлыка, запах которого, как он догадывался, исходил изо рта Эдика при каждом произнесенном им слове.
— Да нет, — сказал Петька, отвергая все эти смущающие его доводы, — не могу, икона-то теткина…
— Э! Сказал тоже! Теткина! Да это высокое искусство! Его надо людям, человэкам передать!
Петька застеснялся высоких слов. Какая-то путаница случилась в его голове, да еще этот сладкий мясной дух, от которого подвело пустой голодный желудок.
— Э! Чего ты боишься? Ну?
Петька продолжал слабо сопротивляться.
— Она там... это... молится...
Эдик коротко и зло хохотнул.
— Ты что, в Бога веришь штоль? Так чего ж ты? Если Бога нэт, то и пусть себе молится, хоть на стену, хоть на шкаф! Она ж слепая! Нэ можэшь это понять? А?
Они дождались, когда тетка вышла из комнаты по надобности. Икону снимал Эдик. Он встал на теткину кровать поверх слежалого и засаленного по краям ватного  одеяла, предварительно сняв с себя башмаки на белых каучуковых подошвах. Икона была надежно прикручена к железному костылю толстым электрическим проводом. Эдик  начал распутывать хитроумный узел, ругаясь и торопясь. Петька на всякий случай стоял возле двери, просматривая темную прихожую. Наконец, икона сдвинулась с места, и лицо Спасителя наклонилось и поплыло, медленно оседая. Казалось оно теперь горьким, больным и страдающим.
Петька с нетерпением ждал того часа, когда, приготовляясь ко сну, тетка встанет на свою обычную вечернюю молитву. И вот, наконец, тетка поднялась, оправила на себе халат и, перекрестившись, перегнулась в поясе, низко кланяясь пустой стене, на которой теперь вместо иконы Спасителя, на железном костыле болтался оставленный Эдиком обрывок электрического провода. Петька сначала обалдело смотрел на эту странную картину, но мало-помалу комичное несоответствие усердного теткиного моления и пустоты грязно-рыжей стены, на которой острый Петькин глаз опознал более светлый квадрат, оставшийся от снятой иконы, заставило его несколько раз хмыкнуть. Перед ним разыгрывалось представление, достойное внимания. Эдик имел к нему самое прямое отношение.
Петька вылетел в прихожую. Эдика он застал в ванной. Тот стоял перед надтреснутым общественным зеркалом и рассматривал свое лицо, успевшее прорасти жесткой точечной порослью. Эдик сразу все понял. Они вошли в комнату, бесшумно прикрыв за собой дверь. Тетка молилась. Она по-прежнему крестилась, кланялась и шептала слова молитвы, обратив лицо к пустой рыжей стене, на которой Бога больше не было. Эдик понимающе посмотрел на Петьку, и тут, не сговариваясь, они оба зашлись в беззвучном хохоте. Смех разрастался внутри Петьки, он кривил зажатый ладонью рот, душил его, сотрясая подведенный от голода живот и узкие слабые плечи. Не выдержав, Петька пулей выскочил в прихожую, и здесь, уже не сдерживая себя более, продолжал хохотать вызывающе громко для погрузившейся в вечернюю дрему затихшей квартиры.
Весь следующий день, уже несколько успокоившись, Петька жадно рисовал тетку. Он рисовал ее кланяющейся в пояс, крестящейся, да и просто сидящей на тощей постели в своем неизменном бумазейном халате, с подобранными в тощий пучок седыми волосами. На одном из рисунков Петька на месте снятой со стены иконы очень натурально изобразил кукиш из трех сложенных пальцев, который смотрел прямо в  теткино лицо. Петьке хотелось все это как можно скорее показать Эдику, чтобы они снова, как вчера, зашлись в безостановочном хохоте, который  очистил бы и утвердил его в правильности содеянного.
Напрасно прислушивался Петька к каждому стуку входной двери, надеясь услышать знакомый хрипловатый голос. Эдик не приходил. Очевидно, он был занят другими, более важными делами. Все прояснилось только к концу следующего дня. «Седьмая вода на киселе», дальний родственник Эдика, столкнувшись с Петькой , неожиданно дохнул на него густым водочным перегаром.
— А ну, парень, подь сюды! Тебе велено передать.
Закрыв дверь своей комнаты перед самым Петькиным носом, он через некоторое время вынес и вручил ему продолговатый сверток, завернутый в газету.
Сверток был тяжелым, гладким, и внутри у него ощущалось какое-то живое ,бойкое движение. Петька встряхнул сверток и припал к нему ухом, там что-то булькнуло раз-другой и выжидающе затихло. У себя в комнате Петька сорвал газету, и его удивленному взгляду предстала бутылка темного стекла, на косо наклеенной этикетке которой он так и не смог прочитать загадочную вязь из непонятных ,нерусских слов.
В первые дни после случившегося тоска принялась грызть Петьку изнутри. У него пропал аппетит, и он уже не набрасывался на еду как раньше, с  жадностью молодого голодного волчонка. Тетка не могла этого видеть, но и она почувствовала в поведении племянника какую-то странность. «Уж не заболел ли ты, Петя?» — спрашивала она, устремив свой взгляд мимо его лица. Петька отмалчивался. Постепенно история, связанная с Эдиком, начала забываться. Жизнь входила в свое привычное русло, надо было мести пол, ходить в магазин и делать уроки, решая никак не дающиеся ему геометрические прогрессии, которые они  начали проходить в школе.
Время шло своим чередом, но вот однажды тетка сломала привычно-размеренный ритм Петькиной жизни. Окончив вечернюю молитву, перекрестясь  и благоговейно поклонившись пустой стене, она,  сказала, обращаясь то ли к Петьке, то ли к каким-то высшим силам, перед которыми была в ответе: «К святому праздничку икону надо будет протереть. Пыль вокруг, грязь да запустение».
 Петька насторожился. С вечера ему не спалось, он долго ворочался, тяжко вздыхая, а среди ночи протяжно и громко стонал, о чем ему наутро за завтраком рассказала тетка. Тут же, мешая в стакане мутноватый чай, она попросила его снять икону со стены. «Ты ловчее меня, — добавила она, — и видишь. Только смотри, осторожно, не сотвори греха, не урони, -  икона святая». Петька поперхнулся, кусок хлеба встал поперек горла, и он зашелся в долгом кашле.
Он не знал, как ему быть. Сказать тетке или смолчать. Или ничего не говоря, уйти, куда глаза глядят, благо жизнь-то здесь далеко не райская. Но он знал и другое, что идти - некуда.
Какая-то неведомая сила заставила его проделать этот маневр. Громко стуча подошвами башмаков, он дошел до двери, хлопнул ею так, что звоном отозвались стекла в старой оконной раме, а затем неслышно, на цыпочках, вернулся в свой угол и затаился. Тетка ждала, настороженно повернув голову в сторону двери, потом окликнула его, словно бы ощущая его тайное присутствие в комнате: «Петя! Петя!». Но он затаился и молчал. Потом он провалился в невесть откуда разверзшуюся под ним черную яму, из которой никак не мог выбраться.
Когда он ,наконец ,открыл глаза, то увидел, что тетка в одних чулках стоит на кровати и, подняв руки вверх, тщательно ощупывает каждую неровность стены. Бумазейный халат, задравшись, бесстыдно обнажил ее белые ноги между вздернувшимся подолом и неряшливо спущенными чулками. Она уже нащупала железный костыль и обрывок провода на нем, но невозможность свершившегося заставляла ее снова и снова методично, не пропуская ни сантиметра, с еще большей тщательностью обследовать пыльные обои. Ей казалось, что икона Спасителя где-то рядом, и она в своей несчастной слепоте просто не может отыскать ее.
Она шарила по стене уже значительно левее злополучного костыля и вдруг, потеряв равновесие, замахала руками, как подбитая птица, беспомощно бьющая крыльями по воздуху, потом она тяжело рухнула на пол.
Петька рванулся к ней и, не помня себя от ужаса и страха, не соображая, что делает, принялся неистово трясти ее за плечи: «Тетя Аня! Тетя Аня!» Она зашевелилась, задвигалась и неожиданно приподняла голову. Она не стонала, не жаловалась и не плакала, только попросила у Петьки воды, а отпив несколько глотков, отодвинула стакан рукой.
Он стоял подле нее, не зная, что еще сделать. Тетка молчала, потом сказала, редко расставляя слова и перемежая их тяжелыми вздохами, похожими на всхлипы: «Петя, Бог тебя за это накажет. Но я буду молиться за тебя». Потом она закрыла свои невидящие слепые глаза отяжелевшими веками и впала в забытье.
Тетка болела долго. Она целыми днями лежала за старым гардеробом и выходила из комнаты лишь по надобности, придерживаясь за стенку слабой рукой. Потом, немного окрепнув, стала сидеть в постели. Время от времени она перебирала в пальцах, наподобие четок ,обрывок электрического провода, который попросила Петьку снять с железного костыля, да что-то шептала, беззвучно двигая губами.

II
Из далекого детства в памяти Петра сохранилось одно, весьма  напугавшее его обстоятельство. К пятнадцати  годам он вдруг начал катастрофически быстро расти , и ему казалось тогда, что этот ужасающий физический процесс, так скоропалительно проистекающий в его теле, никогда не прекратится. Он боялся случайно увидеть себя в стекле витрины, свою длинную, жердеобразную фигуру, истощенную изнурительным ростом и постоянным недоеданием. Да и теперь был он по-прежнему худ, узкоплеч и, скрывая свою долговязость, заметно сутулился.
Утро, как и все нынешнее лето, выдалось на редкость дождливым. С низкого, навалившегося на город , сумрачного неба с занудливой деловитостью сыпал и сыпал мелкий капельный дождь. Он шел не усиливаясь и не ослабевая, не теряя своей спокойной ровности, и от этого казалось, что дождь будет идти вечно  и побежденное им солнце уже никогда больше не согреет землю.
Позевывая и потягиваясь, Петр прошелся по квартире. Квартира была почти пуста. Мебельный гарнитур, купленный после изнурительного, многодневного стояния в очереди, был с легкостью отдан Петром жене сразу же после их неожиданного и поспешного развода. Один лишь  диван с выцветшей свекольно-бурой обивкой остался в память о его несостоявшейся семейной жизни. Повсюду, мешая проходу, то там, то здесь стояли  табуретки, частично заменяющие отсутствующий здесь стол, и  на каждой из них что-нибудь стояло или лежало: ломоть недоеденного хлеба, стакан с недопитым чаем и даже тарелка с засохшей и чисто обглоданной костью.На стенах комнаты висело несколько начатых портретов, один пейзаж, весь почему-то сплошь зеленый и несколько натюрмортов, тоже начатых и неоконченных,- все то, что Петр успел сделать в короткие периоды между глубокими и длительными запоями.
Петр подошел к окну, всмотрелся в начавшую светлеть полосу дождя,     и вдруг вспомнил, что сегодня к нему обещался зайти директор клуба, в котором он подрабатывал, разрисовывая фанерные щиты, оповещающие народ о просмотре очередного фильма.
Директор клуба Аркадий Иванович — немолодой, упитанный и всегда довольный собой, эдакий румяный круглячок – состоял с Петром в давних приятельских отношениях. Иногда, при необходимости, он посещал квартиру Петра со своей очередной пассией, какой-нибудь участницей художественной самодеятельности, которая процветала в клубе к вящему его удовольствию. Благодаря этим посещениям он и смотрел на оформительскую деятельность Петра сквозь пальцы и, когда тот выбивался из колеи, давал указание вместо красочного щита прикнопить над окошечком кассы всего лишь клочок бумаги с названием фильма. Так было и  с «Маленькой Верой», когда объявление величиной с ладонь собрало жадную до зрелищ толпу, не способную уместиться в тесном зальчике клуба.
Петр заглянул в холодильник, убедился, что он пуст, и принялся искать свитер.
По дороге в магазин он остановился возле будки с телефоном-автоматом и, запустив пятерню в давно нестриженые и плохо промытые волосы, долго раздумывал.  Наконец, он все же прикрыл за собой косо сидящую в петлях тяжелую дверь.
Ему сразу же ответил голос жены, и он спросил, стараясь сказать это как можно незаинтересованнее:
— Ну, как там у тебя?
Он оторвал ее, очевидно, от завтрака, она что-то дожевывала, и голос ее был пустым и безразличным. Ему стало больно, он выслушал несколько ее ничего не значащих слов и повесил трубку. Потом оттянул на груди свитер и приник к нему разгоряченным лицом. Шерсть успела вобрать в себя капельную влагу дождя, и он запоздало понял, что тепло рук, которые когда-то вывязывали этот замысловатый узор, как и тепло голоса, ушло, пропало, испарилось.
Гости пришли в середине дня, когда дождь, наконец, прекратился, а проглянувшее солнце высушило асфальт улиц и убрало с деревьев в изобилии разбросанную бриллиантовую россыпь сверкающих дождевых капель. Аркадий Иванович и на этот раз был не один. Следом за ним, как и подобает ученице, с робостью в движениях и смущением в лице в прихожую вошла девочка на вид не старше пятнадцати лет. Она была некрасива, и прямые жидкие волосы, собранные на затылке ярким пластмассовым бантом, как-то особенно подчеркивали некрасивость ее маленького птичьего лица. Было видно, что она покорна, послушна и готова ответить согласием на каждое слово и движение учителя.
— Галя…— сказал Аркадий Иванович, подталкивая девочку поближе к Петру.
Она сделала шаг вперед, ее острое птичье личико вспыхнуло, и она, явно смущаясь этим, протянула Петру свою узкую руку.
Аркадий Иванович уже хозяйничал на кухне. Он знал в этой квартире все до мелочей. Его округлые, налитые жиром пальцы уже раскладывали на тарелке поутру купленную Петром колбасу.
Галя прошла в комнату и теперь, подолгу, молча рассматривала картины, развешенные на стенах.
— Ну что я тебе говорил? Отведу к большому художнику. Вот смотри теперь. Нравится? — сказал Аркадий Иванович, появляясь в дверях.
Галя согласно кивнула головой.
Петру больше, чем когда-либо захотелось сегодня напиться. И когда они уселись на свекольно-бурый диван и Аркадий Иванович откупорил, наконец,  бутылку, он вместо рюмки подставил стакан.
— Петро! Ты спешишь! — сказал Аркадий Иванович и погрозил ему пальцем.
Какой это был удивительно круглый человечек. Шарик на шарике. Даже нос на румяном лице Аркадия Ивановича был округлой формы и тоже румяный. Этим он, наверное, и подкупал своих многочисленных учениц. Эдакий добрый Карлсон. Только у Карлсона, — подумалось Петру, — не могли торчать из ушей пучки таких вот, внушающих отвращение рыжих волос.
Аркадий Иванович лишь пригубил свою рюмку, но Галю заставил выпить до конца, посмотрев на нее строгим и каким-то начальственным глазом.
Закусывали колбасой, подхватывая ее толстые рыхлые куски с тарелки прямо руками.
— Петро! Где это ты так отлично снабжаешься? Не хуже заграницы.
— А у меня брат ездил в Финляндию, там в ванных комнатах пол подогревают, чтобы не простужаться, — неожиданно сказала Галя и вспыхнула лицом, совсем, как недавно в прихожей. Голос у нее был тоже какой-то воробьиный, чирикнула и затихла.
— Нет, эти уж мне бытовые темы! Вот здесь сидят! Хватит! — Аркадий Иванович энергично, насколько позволяла ему округлость тела, полоснул себя рукой по горлу. – Давайте о чем-нибудь другом. Надоело. Да, Петр, ты слышал? Сам министр выступает инициатором забастовки. Пять минут молчания в защиту культуры.
Петр согласно кивнул головой.
— Как ты мыслишь, Петро, этим сегодня можно поднять культуру? Да-а. Мы живем в историческое время. Ничего не скажешь…
Высокие мысли о культуре и живописи захватили Аркадия Ивановича. Оторвавшись от стола и по-отечески обняв узкие Галины плечики короткой полной рукой, на белой коже которой в изобилии курчавились рыжеватые волосы, он сам теперь повел ее вдоль стены.
— Цвет играет наиважнейшую роль в построении картины и в ее композиции. Цвет помогает воспринять изображение в определенной последовательности, сначала основные детали, потом второстепенные. Ты смотри, смотри, девочка, внимательно. Перед тобой работы одного из крупнейших колористов нашего времени. Уж я-то в этом, поверь, разбираюсь как-нибудь.
Петр налил себе полный стакан вина, выпил и вышел из комнаты. Теперь из кухни через раскрытую дверь, как через окно, отворенное из другого мира, рассматривал он кусок стены, пестреющий  пятнами развешанных здесь работ. Притолока двери разрезала пополам полотно, на котором некогда, еще в самом начале быстро утвердившихся приятельских отношений, Петр начал писать портрет Аркадия Ивановича. На видимой отсюда части полотна был сделан розово-рыжий подмалевок его лица. Лицо казалось простодушным и улыбчивым. И только сейчас уловил в нем Петр некую демоническую властность, которая, как паутина, могла легко и невесомо обвить душу и завладеть ею Ему  захотелось, не медля ни минуты, сорвать портрет со стены и долго, без удержу, топтать его ногами. Петр  рванулся было вперед, но тут же остановился на пороге комнаты.
Аркадий Иванович, повернув к себе бледное птичье личико девочки-подростка, целовал покорно отданные ему губы своим пухлым розовым ртом сладкоежки. Увидев Петра, Аркадий Иванович не смутился, он все еще продолжал держать губы трубочкой, будто и Петру собирался подарить свой розовый сладкий поцелуй. Потом сказал, все тем же отеческим движением обнимая смущенно отвернувшуюся к стене Галю:
— Петро, знаешь, иди-ка лучше погуляй! А?
Некоторое время Петр, по бычьи пригнув голову, исподлобья смотрел на Аркадия Ивановича,  потом сделал самый важный для себя, решительный шаг и, приблизившись к Аркадию Ивановичу, наотмаш ударил в сладкое розовое пятно его лица.
                Ш
Петр воспринял это, как чудо. Перед ним почему-то оказались его старые ученические тетради, линованные страницы которых были сплошь изрисованы набросками, сделанными с тетки в те далекие и, теперь,  казалось, уже навсегда забытые дни. Он жадно принялся листать их. Вот в  знакомом бумазейном халате тетка стоит за разделяющим комнату гардеробом и молится. Вот она согнулась в поясном поклоне. Но чаще всего попадались рисунки, где она на коленях с молитвенно поднятым вверх лицом. Неприятно поразил его рисунок, с которого смотрела четко и выразительно оттененная штриховкой фигура из трех пальцев. Петр поспешно прикрыл тетрадь. Потом, помедлив, снова принялся листать ее. Он опять увидел теткино лицо. Оно было возвышенно-тихим, неслышные слова молитвы замерли на ее узких старческих губах, а  ее слепые глаза, казалось, были наполнены светом. Стало трудно дышать. Он оттянул горловину свитера. Вся прожитая им жизнь мысленно предстала перед ним, вся в липкой, черной грязи, которую не отмыть, не оттереть. Он положил голову на горестно сложенные руки и забылся в каком-то навалившемся на него, тяжелом полусне.


Кто-то дотронулся до его плеча. Прикосновение было легким, но оно сразу же пробудило Петра, и он открыл глаза. Местность вокруг, дома, деревья, желтый покосившийся забор  были незнакомы и странны. Странен был и свет. Среди глухой ночной темноты все было явственно различимо. Голос сказал ему: «Встань и иди!»
Петр медлил. Он не знал, зачем и куда зовет его этот таинственный голос, но какая-то необъяснимая сила подняла его тело.
Очень скоро асфальт кончился, и он ощутил под собой естественную мягкость свободно дышащей земли. Петр шел, слепо повинуясь зову. Дорога начала петлять, и явственно обозначился спуск, плавный и медленный. Затем впереди открылась река. Она была неспокойна и бурлива , и над  ней, вплоть до далекого, но явственно различимого берега, отлогого, с песчаной золотистой отмелью, носились, как сумасшедшие, оглашая воздух истошными гортанными криками, сталкиваясь на лету и роняя перья, какие-то дикие черные птицы.
Теперь Петр увидел Его. Его длинную, до пят, холщевую рубаху и темные ступни босых ног. Он стоял у кромки воды и смотрел на Петра. Никогда потом Петр не мог вспомнить Его лица, — было ли оно безбородым, чистым, или курчавящаяся бородка стекала на открытую под распахнутой рубахой грудь; был ли Он светловолосым или волос Его был темен, как крыло ночной птицы. Только запомнилось выражение Его лица, точно такое же, как у тетки Анны, когда губы ее шептали слова молитвы.
Река ждала их, и Петр знал это. Первым на ее поверхность ступил Он. Река замерла и остановилась. Он шел по воде, так же уверенно ступая, как по земле, и за ним на зеркальной речной глади сохранялся тонкий ,как шнурок, след Его шагов. Петр засомневался, но Он обернул к нему свое неземной красотой освещенное лицо.
Когда они вышли на противоположный берег, на  золотистую песчаную отмель, птицы , наконец ,оставили их, и только издали долетал теперь до Петра их страшный, истерический, похожий на рыдания, гортанный крик.
Они поднялись вверх по склону и снова ступили на дорогу. Какие-то  деревья – сначала низкие, а потом все более высокие и раскидистые, как снегом, обсыпанные белыми гроздьями цветов, источающих неземное благовоние – все чаще и чаще стали попадаться им на пути. Петр понял, что может идти за Ним бесконечно долго. Всегда. Но внезапно Его светлая фигура уменьшилась  и оказалась далеко впереди. Петр заспешил, пытаясь нагнать Его, но Он уже слился с пышным белым цветением дерев и растворился в нем.
Петр очнулся от холода, который исходил от остывшей за ночь земли. В темном сонном небе узкой полосой уже возгорался наступающий день. Петр в недоумении огляделся вокруг. Это была городская окраина, место, где он частенько бывал на этюдах в пору своего ученичества. Новым высотным домом, еще слепым и безжизненно пустым, заканчивалась здесь городская улица, а в двух шагах от дома стояла, противоборствуя атаке городских сил, полуразрушенная церковка, затейливо изукрашенная фигурной кладкой живого в своем цвете ярко-красного кирпича. Прямо вокруг ее покривившегося, растерявшего за долгие годы забвения праздничную позолоту, до наготы облезшего купола высоко над землей теснились, совсем как юные девы, воздевшие руки к небесам, слабые тонкоствольные березки.
К церковке примыкало тихое заброшенное кладбище, на котором уже давно никого не хоронили, и оно стояло погруженное в густой буйный травостой, среди которого обильным цветом цвела и приносила свой сладкий плод кладбищенская земляника. Может быть именно здесь, на этом заброшенном кладбище и спит вечным сном давно забытая им тетка Анна? Ведь ночная дорога привела его сюда.
Петр опустился на колени и, подняв лицо к куполу церковки, на самом верху которого ему привиделся ярко взблеснувший в темноте неба золотой крест, впервые за свою долгую и странную жизнь, неловко, стыдясь и радуясь этому, осенил себя крестным знамением.


Рецензии