Пойду

Ш  А  Г


На чёрта вздохи – ах да ох,
зачем считать утраты?
Мне двадцать лет и рост  неплох,
шесть футов, помнится, без трёх,
пойду-ка я в солдаты!

Роберт Бёрнс.




        Мы, советские мальчишки первого послевоенного поколения, рождённые в 46-47 годах, не мучились вопросом – идти или не идти в армию? Такого вопроса вообще не возникало.
Всё шло своим чередом. Нас растили в убеждении, что нашу страну окружают злобные враги, что долг мужчины защищать свою родину и живой пример тому всегда стоял перед глазами. Мы были сыновьями победителей фашизма, на выходных пиджаках наших отцов сверкали ордена и звенели медали, недавняя война часто поминалась в семейных разговорах, про неё мы читали в книжках, каждый второй фильм смотрели про войну. С раннего детства до девятнадцатилетия, тогдашнего призывного возраста, жизнь закономерно подводила нас к этому шагу, обыденному, как переход из одного класса школы в следующий. Престиж Советской Армии стоял высоко, на человека в военном мундире смотрели с уважением. Трудновоспитуемым чадам старшие говорили – «Ничего, вот пойдёшь в армию, там из тебя человека сделают». И в правоте этого утверждения никто не сомневался. Армия действительно возвращала домой закалённых, готовых к жизни парней. Над казённой фразой «почётная обязанность», конечно, посмеивались, но именно над казённой напыщенностью фразы, а вовсе не над её содержанием. Те, кто не служил, вызывали сочувствие, как бедолаги, обделённые здоровьем. Об «уклонении» и «откашивании» тогда и слыхом не слыхивали. Кто не служил, тот вроде как и не считался полноценным мужчиной.
Я до поры до времени о предстоящей службе не задумывался. Она скрывалась где-то за далёким горизонтом. Как все ровесники, законопослушно проходил допризывные и призывные комиссии, состоял на учёте в станичном ВУСе (военно-учётном столе), где заведующий дядя Гриша Молчанов хранил мою карточку, спокойно плыл по естественному течению жизни. А вот уроки военного дела в школе выносил с трудом, считая их нестерпимой профанацией и пародией на подлинную армейскую службу.  Преподаватель Николай Семёнович Морозов, бывший офицер-артиллерист, человек недалёкий и сильно «ушибленный» войною, за неимением гаубицы развлекал нас устройством безнадёжно устаревшей  трёхлинейки с просверленным отверстием в казённике и  воодушевлённо рисовал на доске зигзагообразное расположение пехотных окопов.  Что одно, что другое нагоняло скуку, а строевая подготовка под капральские «Левой, левой» вообще воспринималась неуместной карикатурой на патриотический образ «несокрушимой и легендарной.»  Родители деликатно подталкивали меня, не сказать что хилого - гонять футбол я не уставал с утра до вечера - , но изнеженного очкарика с близорукостью в 2,5 диоптрии к поступлению в ВУЗ. Гипотетическая служба в армии отодвигалась тем самым минимум на пять лет вперёд. Я внешне не возражал, привычно подчиняясь родительской воле, но держал за пазухой большое «но». Учиться я больше не хотел. Точнее – не хотел вновь оказаться в стенах советского учебного заведения. Одиннадцатью годами средней школы я был сыт по горло. Любимые предметы –  история и литература доставляли  сплошные мучения и неприятности. С фальшью и ложью их преподавания я смириться не мог и вечно пререкался с учителями,  подвергаясь обидным гонениям. И что в университете наверняка придётся ещё солонее, догадывался. Но сдавать вступительные экзамены в Ростовский-на Дону госуниверситет всё же поехал. Автоматически сдал на пятёрку историю. Видимо, сработал спортивный инстинкт. Следующим экзаменом был русский письменный, сочинение. Я выбрал самую трудную тему, помнится,  по Чехову. Накатал, что называется, от души и, довольный собой, спокойно дожидался отличных баллов. А придя наутро в вестибюль университета, обнаружил свою фамилию в списке двоечников. Этого просто не могло быть! Тема знакома назубок, грамматические ошибки исключались в принципе, потому как не знал их за собой где-то с класса седьмого  (в школе поправлял домашние сочинения всем желающим), но факт был налицо – неуд. Оглушённый, я молча забрал документы из канцелярии и уехал в свою Кирпильскую с чувством странного и необъяснимого позора. Много позже, остыв и поумнев, я понял, почему меня отверг РГУ. Упражнения в свободомыслии, которыми по сути являлись мои школьные сочинения, и которые снисходительно прощала  и даже поощряла Дина Михайловна, для идеологически более бдительных преподов университета равнялись пропуску на вверенную им территорию опасного диверсанта и  они поспешили от меня избавиться загодя. Честь им и хвала! Я им и вправду благодарен. Сейчас. А тогда они меня здорово обескуражили, заставив усомниться в своих способностях.
Но не будем отклоняться от стратегического направления. Итак, благодаря экзаменационным стражам РГУ я был избавлен от ненавистной учёбы хотя бы на год. А про себя счёл этот вопрос закрытым навсегда. Правда, оставался вопрос –  что делать дальше? Отпускать меня из дому на громкие комсомольские стройки Сибири или к другу Петру Нужному в Павлово-на-Оке родители не соглашались, финансировать отказывались. Советовали поработать в родном колхозе и готовиться к новой попытке поступления. Оба варианта меня одинаково ужасали. Не по здравому рассуждению или реальной оценке своих сил –  мыслительный процесс был мне чужд, а единственно по подсказке интуиции. Тёмное предчувствие, которому я безоговорочно верил, говорило – беги, куда глаза глядят. У меня было достаточно времени, чтобы убедиться в своей абсолютной непригодности к деятельности на нивах и фермах. Восемнадцать лет я провёл среди книг, в доброй семье, в равнодушной школе. Вписаться в грубый круг колхозного бытия означало спуститься на много ступеней вниз, потерять себя. Пятилетнее впитывание идеологической лжи грозило ещё худшими последствиями. Но выхода не было, пришлось притвориться примерным сыном, врать, изворачиваться. Это был путаный, постыдный год. Попытки временно трудоустроиться в колхозе не приносили ничего, кроме сознания собственной неуместности и неприспособленности, друзья почти все поразъехались из станицы, в любовных делах царили дикий хаос и неразбериха. Ситуация сложилась умопомрачительная. Та, первая и единственная, кого я действительно любил всей душой,  была недоступно далека, о ней приходилось только мечтать и писать стихи. Вторая, условно любимая, была рядом, но мы с ней больше терзали друг друга юношеской жаждой любви, чем по-настоящему любили. От третьей, которая любила меня, а я её не любил, приходилось бегать и прятаться. К тому же вторая, условно любимая, втайне любила другого, тоже далёкого и недоступного, и честно в том признавалась. Сумасшедший дом, а не любовь. Куда ни кинь – везде клин! Великовозрастный недоросль, я беспомощно болтался по станице и путался под ногами терпеливых родителей, со стыдом ощущая себя обузой и бременем. И мысль пойти в армию, разом разрубить гордиев узел неразрешимых противоречий показалась мне спасительным выходом, светом в конце тоннеля. Стать жертвой коммунистической обработки в университете я не хотел, стать нормальным социалистическим тружеником не мог, так почему бы не укрыться на время в казарме, глядишь – всё образуется. Я возмужаю, наберусь ума. За три года много воды утечёт, горизонт прояснится. Армия предстала в моём воображении гостеприимным домом, чуть ли не раем. И я втайне лелеял и взращивал осенившую меня мысль, гордясь своей решительностью. Передо мной простёрся прямой путь и я радостно устремился в неведомое. Почему я вообразил армию как оазис свободомыслия и братства – бог весть. Наверно, желание покинуть любым способом окончательно изжитой мир станицы затуманило и без того не самые светлые мозги.
И летом 1966-го года, в ответ на предложение родителей повторить попытку с поступлением в ВУЗ, я громогласно объявил о непреклонном решении идти в армию. Сопротивление ошарашенных родителей, как я и рассчитывал, оказалось успешно подавлено. Несчастная мама только горько всплакнула, а отец, исчерпав аргументы против, махнул рукой – «дело твоё». Слова о крутой армейской дисциплине, о физических нагрузках, к чему я, по мнению отца, был категорически неподготовлен, пролетели мимо беспечных ушей. Сам я был более высокого мнения о достоинствах грядущего рекрута – гренадерский рост, спортивные данные, набитая всякой всячиной голова. Семилетний армейский опыт отца, (из них пять лет войны), я высокомерно оставил без внимания. Бедные мои родители чересчур многое мне позволяли и прощали, впрочем, как и большинство родителей. С другой стороны, кто запретит девятнадцатилетнему оболтусу принимать самостоятельное решение? Он совершеннолетний, для него сделано всё, что в родительских силах, пускай хлебнёт солдатской каши.
И я стал дожидаться вожделенной повестки военкомата, как пропуска в светлое будущее.  Ожидание затянулось до неприличия. Ежегодный приказ министра обороны об очередном призыве и увольнении военнослужащих выходил железно третьего сентября и с этого дня мои одногодки один за другим начали покидать родные дома. Я устал ходить на многочисленные проводы, пить самогонку, с завистью взирая на забритых друзей, а меня всё не брали. Почтальон приносил одни опостылевшие  газеты и журналы. Когда он со своей кожаной сумкой подъезжал на велосипеде к нашей калитке, я бросался к нему, как угорелый. Кроме двух вызовов на медкомиссии военкомат ничем о себе не напомнил. На последней произошли две любопытные истории. Сначала отоларинголог, пожилая, спокойная женщина, почему-то долго и пристрастно исследовала мой слух. Уходила в дальние углы кабинета, шептала еле уловимые слова, качала головой, отворачивалась, бормотала в сторону всякую тарабарщину – я добросовестно повторял всё слово в слово. Потом о чём-то тихо советовалась с коллегой, с сомнением разглядывая мой не самый презентабельный, изнурённый любовью и самогоном облик. Я расслышал чётко «флот». Когда  поведал об этом странном испытании родителям, отец поморщился и сказал – «загремишь в подводники, акустиком». Мне было всё равно, в подводники так в подводники, даже не смутил  больший срок службы,  во флоте тогда барабанили аж  четыре года,  в сухопутных войсках поменьше, три. Зато форма у моряков какая красивая. А о своём изощрённом слухе я и не догадывался, думал, всем доступно вычленять в полифонии симфонического оркестра соло каждого отдельного инструмента, а в птичьем многоголосии сада – пение разных птиц. Второй, поистине судьбоносный диалог состоялся с окулистом, тоже немолодой, располагающей  женщиной. Та, явно сочувствуя тощему очкарику, осторожно подсказала, что у меня есть право не идти в армию, моя близорукость это право гарантирует. Стопроцентно готовых призывников в те годы хватало и врачи легко освобождали от службы при малейшем дефекте здоровья. Я испугался не на шутку, отказ в призыве рушил все мои планы, закрывал намеченный выход из тупика и я горячо заявил, что служить желаю, что армия – моя заветная мечта и тому подобный бред. Добрый врач заулыбалась и кивнула головой. Путь в армию был открыт. Но проклятая повестка всё не приходила. Я буквально изводился, не находя себе места.
Наконец, в последних числах октября, почтальон вручил-таки мне под расписку долгожданный серый прямоугольник бумаги с отрывным корешком. Согласно приказу военкома, полковника  Медоева, я обязан был прибыть на призывной пункт, в Усть-Лабу, 28 ноября 1966 года, к 8.00. Ещё целый месяц! Разочарованный, я вяло начал обходить друзей, совершать необходимые бюрократические процедуры, стращать подружку близкой разлукой, как вдруг, через неделю, получил новую повестку, где чёрным по белому, тот же полковник Медоев приказывал мне явиться на то же место и в тот же час 14 ноября! Оставалась всего неделя! Я кинулся к дяде Грише Молчанову. Тот невозмутимо подтвердил, что всё верно, что в армии положено выполнять последний приказ начальника, а перемена даты призыва означает перемену «команды». В спешке я не обратил на его последние слова должного внимания. Было не до того. Я метался между станицей и Усть-Лабой, где в медучилище училась моя подружка, как ошпаренный. Подружка впала во вполне предсказуемую депрессию и неостановимо проливала  слёзы, я же развил бурную деятельность по «сжиганию мостов». Под эту расхожую фразу подпали как и в действительности сожжённые многочисленные тетрадки с литературными опусами, включая дневники за семь лет, так и розданные друзьям наиболее ценные книги, альбомы и прочие вещи. Несколько блокнотов с записями и тетрадку стихов я пожалел, отдал на сохранение девчонкам-одноклассницам, разумно предположив, что, во-первых, девчонки надёжнее, а, во-вторых, домоседнее, проще потом разыскать. Вообще,  вёл себя так, будто не собирался возвращаться в станицу.
Родители к расточительным безумствам сына  давно привыкли и не вмешивались. Им хватало хлопот по устройству проводов. Свою лепту в  организационное действо внесли и мои близкие приятели-футболёры Вовка Косарев и Коля Стрельников. Заядлые радиолюбители и меломаны, они притащили проигрывающую и усилительную аппаратуру, обеспечив тем самым ритуальный шум и гам, а один из громкоговорителей вывесили во дворе, дабы ненавязчиво услаждать музыкой округу. Я ко всему этому антуражу, к стараниям друзей как-то скрасить мой прощальный вечер в родных стенах оставался практически безучастен. Гораздо больше огорчала прискорбная малочисленность нашего молодёжного стола, отсутствие дорогих  лиц, которые хотелось повидать напоследок. Почти все уже разлетелись по дальним городам и весям. Смущала чрезмерная, на мой взгляд, слезоточивость подружки. Впоследствии у меня в избытке было лет и даже десятилетий поразмышлять – а что же она на самом деле так истово оплакивала? Себя, обречённую на долгую разлуку? Меня, уносимого ветром в неизвестном направлении? А может близкий неизбежный разрыв, который она предчувствовала и давно к нему готовилась? Наша любовь всё время висела на волоске. А верней всего допустить, что разрывало ей душу и первое, и второе, и третье, и что-то ещё, до чего мои деревянные мужские мозги не в состоянии додуматься.
        То ли я мало пил, то ли не пьянел, но выйти из странного, оглушённого состояния, накрывшего меня после получения второй повестки, не удавалось. Так всегда происходит при смятении чувств, когда ты не  можешь разобраться в самом себе. Былое, дорогое безвозвратно уходит, наступает, накатывает нечто новое, а ты ещё между ними, неопределившийся, растерянный. И как ни старайся на чём-либо сосредоточиться – бесполезно, ускользает, как во сне. Понятное дело, я хорохорился, напускал на себя показно благодушный вид, весело болтал с друзьями, улыбался тостам и напутствиям, но внутренне отсутствовал, был в какой-то безвоздушной пустоте, и ничто меня по-настоящему не задевало.
Застолье проходило в одном из классов родительской школы, вдоль тыльных стен буквой «Г» расставили столы, короткую сторону заняла немногочисленная молодёжь, длинную – старшие, приятельское окружение отца и мамы. На пространстве, освобождённом от парт, поочерёдно то мы топтались под грустное танго, то лихо отплясывали под баян и частушки разгоряченные взрослые. Томительная картина заведомо принуждённого веселья, обязанного маскировать тоску и тревогу прощания.
Тем не менее, вино, водка и музыка делали своё дело, гуляли далеко за полночь, разбредаясь на непослушных, хмельных ногах. Объятия, поцелуи, крепкие рукопожатия с просьбой помнить и не забывать, всё как положено.
Мы с подружкой решили не расставаться и провести последнюю ночь вместе. Под укоряющим взглядом мамы я приволок в соседний класс одеяло и подушку, устроил меж парт импровизированное ложе, а Мишутка Яковлев, мой закадычный друг из первой бригады, рыцарски встал, а точнее, лёг в коридоре на пост у дверей, как сторожевой пёс на пороге. Наше нерушимое уединение он охранял свято. Слёзы были, как всегда, солёными, губы сладкими, ночь короткой, что тут добавить. И ещё буквально разрывало пополам противоречивое желание – одновременно хотелось, и чтобы тёмное счастье любви длилось вечно, и чтобы поскорей настала новая ясная жизнь.



П Р И З Ы В Н И К


Остановить время смог, как известно, один доктор Фауст и то довольно сомнительным способом. Нам, обыкновенным смертным, об этом можно только мечтать.
В коридоре школы послышались шаги и голоса, на тёмных стенах класса проступили серые прямоугольники окон.
Наконец, в дверь постучали, звал день, которого я так ждал. Наиболее сознательные или просто сильно жаждущие гости поредевшими рядами заняли места за столами. Прозвучали последние тосты, особенно ранящие в утренней тишине полупустого зала, в окружении помятых лиц и сочувственных глаз. Моя подружка продолжила горький процесс слезоточения.
С улицы донёсся автомобильный сигнал. Напротив нашего двора встал бортовой ГАЗ-63, на скамейках которого сидело десятка полтора народу. Это были провожавшие Сашку Кравченко, знакомого парня из третьей бригады. Мы с ним призывались в один день и в одну команду, а колхоз всегда выделял транспорт для доставки призывников в военкомат. Настало время прощаться. Не все из гостей поехали в Усть-Лабу, с кем-то я обнялся, кому-то пожал руку, простился с плачущей мамой и влез в кузов «газона». Туда же забрались отец, младший брат Виктор, несколько моих друзей, пара девчонок с подружкой и пьяненький сосед Петро Карин, приятель отца. Автомобиль тронулся и родной двор пропал из виду, как оказалось впоследствии, навсегда.
Утро 14 ноября 1966 года выдалось ясное, тихое. На Кубани золотая осень частенько гостит чуть не до зимы. Из-за лесополос вставало яркое солнце, разгоняя редкий туман, день обещал быть чудесным, свежий воздух бодрил, и мы весело катили по ровной степной дороге, распевая песни, опрокидывая по маленькой, дымя сигаретами. Будто собрались на очередной пикник, погуляем, пошумим и скоро вернёмся домой. Ну, подумаешь, провожают меня на службу – что такое  три несчастных года! Пройдут, и не заметим. И опять соберёмся вместе, за тем же столом, той же компанией, прекрасная жизнь продолжится, как ни в чём ни бывало.Наша дружба и любовь не подвластны времени.
Месяцы, недели,
годы пролетят.
Скинем мы шинели-
пусть они висят.
Не страшны ученья и бои,
потому что рядом будешь ты.
Милые глаза,
словно бирюза,
мне вас позабыть нельзя.
В военкомате меня жёстко поставили на место, сразу сбив хмельной кураж. Остричься наголо, как того требовала повестка, я не соизволил, а потому был тут же без околичностей отправлен в парикмахерскую, предусмотрительно расположенную через дорогу. Несмотря на ранний час, она работала, в чём тоже усматривалась коварная согласованность с интересами военкомата, и сердобольная парикмахерша, жалостно приговаривая, тем не менее начисто лишила меня того, что Пушкин (вместе с Анакреонтом) поименовал как «честь главы моей». Роскошные соломенные кудри упали на пыльный деревянный пол карательного заведения. Пришлось поглубже надвинуть кепку, которую я вообще-то избегал носить в гражданской жизни, и делать вид, что мне всё равно. Но унизительность и безапеляционность сей процедуры изрядно потрясли,  в душе первый раз шевельнулось подозрение, что в армии может кое-что происходить далеко не так, как рисовал я себе в радужных мечтах. Бедная моя подружка, узрев  жалкую перемену в облике своего возлюбленного, залилась ещё более горькими слезами.
Слава богу, тяжкая церемония прощания не затянулась, работники военкомата действовали слаженно. Пока уточняли списки и личности, приполз огромный «Икарус» с округлым, как у кашалота, лбом и нас стали загонять в его просторное чрево.
Ещё раз крепкие рукопожатия, мокрые щёки, и вот я уже смотрю из окна автобуса на вздрагивающие от рыданий плечи подружки, уткнувшейся лицом в чью-то грудь. Отец прислонился спиной к забору, скрестил руки, странно улыбается. Друзья машут вслед. Всё. В раме окна пусто.
Мимо плывут знакомые, убогие улочки Усть-Лабы. Тишина, словно уши заложили ватой, а душу вывернули наизнанку, ни мыслей, ни чувств – хоть шаром покати. От меня осталась телесная оболочка, скомканная, никчемная. Мы с Сашкой прикорнули рядышком в дремотных креслах, вяло перекинулись несколькими словечками и сон сморил нас почти мгновенно, не доезжая Воронежской.
А проснулись от неприветливого потряхивания на трамвайных путях Краснодара. Тут уже стало не до сна. Мы приближались к новому порогу и что за ним – будило любопытство.
Краевой сборный пункт, в обиходе пересылка, был забит призывниками под завязку. Кто бродил по обширному двору, кто сидел на  врытых в землю скамейках перед экраном летнего кинотеатра, кто стоял в очереди на контрольную медкомиссию. Разношёрстная, полупьяная толпа молодых парней с окрестных станиц и хуторов. Гомон, крики, хохот. Кому всё надоело, лежал на голых двухъярусных койках в полуподвале, подсунув под голову «сидор». Суетились офицеры и сверхсрочники с бумагами в руках, выкликали, строили, уводили. Колонна за колонной уходили на вокзал.
Не успел я оглядеться, как услышал своё имя. Со скамеек летнего кинотеатра мне улыбались Толик Хуповец и Жорик Перебейнос, друзья-станичники, первый к тому же одноклассник. Я опешил. На проводах у Толика я был два дня назад и не надеялся встретиться с ним раньше, чем через три года. С кислыми улыбками они подтвердили, что «загорают» на пересылке уже который день – «покупателей» нет. Так звали уполномоченных от частей, куда должны были отправляться новобранцы. Ночёвки на железных сетках в холодном полуподвале, неопределённость ожидания отобразились на лицах моих земляков явным изнурением в виде нездоровой бледности и синих кругов под глазами. Хвалёный армейский порядок давал сбой. Хорошо ещё, что в затишке огороженного двора пересылки можно было погреться на солнышке. Плохо, что друзья успели прохарчиться и поиздержаться. В повестке говорилось о суточном (точно не помню) запасе продуктов, которым был обязан озаботиться призывник, но кто его в состоянии рассчитать, когда со всех сторон сыплются предложения выпить и закусить. Мой запас из маминых пирожков и неизменной жареной курицы ещё оставался неприкосновенным, Сашкин вещмешок тоже был полон, и мы не замедлили пригласить оголодавших ребят к совместной трапезе. Толик намекнул, что на задворках пересылки есть потайной проход к близкому гастроному,  намёк был понят, Жорик быстренько сбегал, и настроение земляков сразу поднялось на определённое количество градусов.
Едва мы разговелись, как начали выкликать команду горе-сидельцев. Наконец-то пробил их час. Бравые сержанты в мундирах с голубыми погонами и эмблемами крылатых парашютов во мгновение ока сколотили строй и колонна будущих десантников исчезла за воротами. Я не знал, завидовать Толику с Жориком или сочувствовать. Кондовый сын степей, к небу я относился с некой опаской. Твёрдая земля под ногами всё-таки надёжней. А с Толиком мы впоследствии сумели отыскать друг друга, списались и он слал мне письма из города Кальвария, кажется, в Литве.
Нам с Сашкой повезло больше, нежели друзьям-станичникам, на пересылке мы не задержались. Похоже, наши «покупатели» были на месте, наготове. Уже после полудня нашу команду бегом прогнали через заключительную, чисто формальную медкомиссию – «жалобы есть?» - «нет» - «следующий» -  и повели на железнодорожный вокзал. Топало нас, на глазок, человек под сотню. Только сейчас я разглядел на плечах сопровождающих сержантов чёрные погоны и эмблемы из двух перекрещенных стволов пушек. Значит, артиллерия. Дошли до осознания слова дяди Гриши Молчанова о перемене команды. Прощай, красивая флотская форма. Что ж,артиллерия тоже неплохо, по крайней мере не пехота – «сопка наша, сопка ваша». Можно сказать, наследственный род войск – дед был артиллерист, отец артиллерист, значит и мне на роду написано стать артиллеристом. (Забегая вперёд, скажу, что и младший брат Виктор, служивший в «дикой» Кировабадской десантной дивизии, тем не менее имел дело со 122-х мм гаубицами. Кисмет.)  Шумное шествие по улицам Краснодара нашей пестро одетой и развесёлой оравы (иначе не назовёшь) особого ажиотажа не вызвало, женский пол нас цветами и чепчиками не забрасывал. Скорей наоборот, некоторые возмущённо крутили пальцем у виска в ответ на не совсем пристойные шутки. А чего ждать от хмельной  молодёжи, уходящей неведомо куда?
Причём «неведомо куда» в данном случае было не фигурой речи, а полностью отражало наше неведение. Сержанты, разумеется, знали, куда нас повезут, но на вопросы любопытствующих отвечали однообразно и загадочно – «скоро узнаете». Они больше были озабочены поддержанием хоть какого-нибудь порядка в наших нестройных рядах. Вели глухими закоулками, дабы поменьше смущать мирных горожан. Да и до вокзала, помнится, оказалось недалеко.
Для буйной толпы призывников отвели отдельный вагон в пассажирском поезде и, после успешного водворения, тут же наглухо задраили двери. Терпеливая сдержанность, которую дотоле демонстрировали сопровождающие сержанты, была отброшена ими, как чужая маска, и они принялись наводить дисциплину твёрдой рукой. Первым делом устроили беспощадный «шмон» нашим вещмешкам и, кто не успел спрятать или выпить спиртное, больше его не увидел. Чётко распределили всех по купе и полкам, настрого запретив шляться без нужды по коридору. Объявили, что остановки поезда на станциях не для нас, выхода на перрон и в буфет не будет. О прибытии в пункт назначения оповестят вовремя, а пока, мол, лучше ложитесь спать, набирайтесь сил, пригодятся. Всё это приказным тоном, с тычками для особо непонятливых, то бишь, нетрезвых.
Стоит ли говорить, что вольнолюбивые кубанцы, да ещё возбуждённые алкоголем и душевным раздраем, и не подумали исполнять строгие наставления. В вагоне царил сущий бедлам. Припрятанные бутылки пошли в ход, вопли, песни, дым коромыслом, шатания из купе в купе – анархия мать порядка. В конце концов сержанты махнули на всё рукой и сосредоточились на охране дверей и окон, в которые  на остановках пытались пролезть самые ретивые. Куда нас везут, оставалось загадкой, выяснилось одно – на север, в сторону Ростова-на Дону.
Я как залёг в Краснодаре на верхней полке, так почти с неё и не вставал. Болела голова, принимать участие в беспорядочном застолье претило, хотелось разобраться в хаосе впечатлений и чувств, переполнивших голову. Тоска и робкие надежды накатывали попеременно. Живая, горячая любовь, до которой всегда можно было дотронуться рукой, оборвалась, пропала в безвестном далеке. Удастся ли удержать её, связать прерывистой нитью писем? Тревожило ощущение  одиночества,  уже наступившего, а что ждёт впереди? Ни одной близкой, родной души вокруг нет. Былые друзья рассеялись, как звёзды по небу. Сашка  спит на полке напротив. Но кто он для меня? Едва знакомый, далёкий по духу человек. А вдруг в новой жизни меня обступят сплошь подобные ему? Как я с ними уживусь? Три года одиночества слишком тяжкое испытание. Уединяться время от времени я любил, но в той, оставленной позади жизни, я твёрдо знал, что стоит захотеть – и друг будет рядом, поддержит, обогреет. А теперь? За окном непроглядная тьма ночи, в купе пьяный галдёж. Одиночество пугает, чуждое окружение отвращает. Кто я – жертва, ведомая на заклание, или трусящий будущего слабак?
В Ростове на залитый огнями, людный перрон нас не выпустили. Сержанты мотали головами – потерпите ещё немного, скоро приедем. Но имени конечной станции упорно не называли. Впрочем, и любопытство наше поугасло, кто попросту устал, кто выпал, что называется, в осадок.
Сержанты не обманули, на первой же после Ростова станции мы услышали заставившую дрогнуть души команду – «выходи строиться!»
Новочеркасск – горело на здании вокзала. Так вот куда занесла неисповедимая солдатская судьба! Столица донского казачества. Знал о ней я в ту пору немного. Кое-что застряло в памяти из шолоховского «Тихого Дона», да свежи ещё были слухи о кровавом подавлении рабочего бунта в конце хрущёвской эпохи. Короче, репутация у этого города  в советском обществе сложилась, мягко говоря, подозрительная.
Но размышлять о громком прошлом и смутном настоящем Новочеркасска было некогда. Сержанты отчаянно подгоняли – «быстрей, быстрей». Время и впрямь стояло позднее, около полуночи. По тёмным улицам, где скорым шагом, где бегом, отрезвляясь стылым ночным воздухом, наша взмыленная колонна домчала до высоких железных ворот, где прозвучало «стой». Слева, за углом двухэтажного здания загадочно поблёскивал в свете фонарей булыжник огромной, покатой площади, над ней возвышалась мрачная громада собора с освещённым луной куполом. Что-то в этой картине было разом и величественное и зловещее. Но вдуматься не дали. Ворота раскрылись, солдаты в шинелях, шапках, со штыками на поясах встали по бокам. Через несколько шагов мы попали в какой-то тускло подсвеченный вестибюль, из него по лестнице нас провели на второй этаж, где выстроили вдоль стены длинного коридора. Появился незнакомый офицер с бумагами, началась долгая и нудная перекличка с перетасовкой строя и разбивкой по взводам. За нашими спинами сквозь дверные проёмы виднелись спальные помещения, рядами стояли застеленные синими одеялами койки, заманчиво белели подушки. В тепле казармы размаривало, не терпелось завершить этот утомительный день блаженным сном на приготовленных нам, дорогим гостям, постелях. Но подвели нас к желанным койкам, через довольно продолжительное время, лишь затем, чтобы мы выложили на них разрешённые личные вещи, типа часов, зубных щёток и прочей мелочи, тщательно всё проверили и внезапно объявили о походе в баню, где нам предстояло получить военное обмундирование. Про всё остальное гражданское барахло, с которым мы прибыли сюда, посоветовали забыть, оно станет мусором и ветошью. (И это была чистая правда – несколько месяцев спустя, надраивая в манеже любимую пусковую, я извлёк из груды тряпок свои незабвенные штатские брюки цвета наваринского дыма с пламенем и, не без ностальгических чувств, честно применил их по  назначению.)
Итак, вместо мягких коек в тёплой казарме нам предложили очередной марш-бросок по мостовым полночного  Новочеркасска, не самое приятное мероприятие для утомлённых ног. Возмущённый ропот с выкриками – «уже поздно, спать охота» -  пресекли чёткой командой – «Напра-во! Шагом марш!» Впоследствии поход в баню мы воспринимали как развлечение, как познавательную прогулку по городу, но не в тот, в первый раз. То был воистину тест на выносливость, вкупе с проверкой на повиновение. Привыкай, солдат – в армии твоим желанием начальство не интересуется. И нам дали это понять с первого дня службы. Гарнизонная баня находилась далековато от нашей части, километрах в двух-трёх, на противоположном конце проспекта то ли Платова, то ли Подтёлкова, я так и не удосужился запомнить, на котором из них, адрес на конверте надписывался просто в/ч 42710.
Первую армейскую баню забыть невозможно. Хотя сама по себе первая  помывка ничем не отличалась от сотни последующих – большой зал с цементированным полом и сосками в потолке, откуда льётся, регулируемая бог весть кем, непредсказуемой температуры вода. Банальная процедура.  А вот переоблачение из штатского в военное – это нечто фантастическое. Это даже не переоблачение, а перевоплощение. Повзводно нас запускали в тесный предбанник, там по приказу мы метали свою гражданскую шмотку в угол и, в чём мать родила, врывались в душевой зал. Тщетно побегав в поисках подходящей воды (одни соски извергали кипяток, другие ледяной водопад), возвращались в предбанник и, наскоро утёршись холщовым рушником, представали перед старшиной. Тот, стоя за чем-то вроде магазинного прилавка,  оценивающим взором окидывал нагую фактуру грядущего воина и выкрикивал хмурым помощникам размер одежды. Тебе незамедлительно вручалась охапка нижнего белья и х/б, ты отскакивал в сторону и, присев на скамейку, напяливал на себя непривычную одёжку, путаясь в завязочках кальсон и тугих петельках пуговиц. А в это время старшина уже обмундировывал следующего. Претензии на чрезмерную длину и ширину гимнастёрок и брюк во внимание не принимались и к обсуждению не допускались. Лишь при получении шапки и сапог позволялось раскрыть рот, дабы назвать предполагаемый размер. Всё действо происходило под постоянный аккомпанемент – «быстрей, быстрей, быстрей». Наматывание портянок для некоторых городских парней оказалось сродни открытию Америки. Я, махровый станичник, выглядел среди них чуть ли не фокусником. Зато с шапкой на мою нестандартную голову старшина намаялся, ни одна толком не подходила, как он не распяливал их потом на специальном «болване». В заключение были получены неуклюжие стёганые бушлаты и ремни с увесистой латунной бляхой, после чего настало самое забавное.
Мы с изумлением оглядывались вокруг, пытаясь осознать происшедшую метаморфозу. Армейская форма преобразила нас до полной неузнаваемости. В предбаннике кишела зелёная биомасса, наподобие ряски в речке, где любой кружок неотличим от себе подобного. Мы со смехом хватали друг друга за рукава, наугад называли имена, ошибаясь и хохоча. Под одинаковыми серыми шапками розовели одинаковые мальчишечьи лица, под одинаковыми растопорщенными бушлатами чернели одинаковые кирзовые сапоги. Зрелище было шокирующее. То ли сборище огородных пугал, то ли выставка детских пластилиновых солдатиков. Наше преображение  одновременно и смешило и озадачивало.Зеркала во весь рост в интерьерах солдатских бань не полагаются и, наверно, это к лучшему. Увидев себя, я бы наверняка расстроился – бушлат висит мешком, шапка еле держится на макушке, очки при солдатской форме выглядят нелепым приложением, наподобие седла на корове – жуть.
Но веселиться и задумываться нам не дали. Опять – «выходи строиться», опять бросок по уже предутреннему Новочеркасску. Опять неприязненный, студёный воздух, что-то в нём чуждое, отличное от милого, мягкого кубанского воздуха. Сколько им придётся дышать?
В койки мы упали ближе к пяти часам утра как бесчувственные брёвна.
Вот так за неполные сутки я превратился из свободного станичного парня в молодого бойца Советской Армии.



К У Р С   М О Л О Д О Г О   Б О Й Ц А


Для тех, кто не служил (кто служил – помнит вечно) поясняю – первый месяц службы, до принятия воинской присяги, именуется курсом молодого бойца. То есть, ты ещё не полноценный солдат, в караулы и наряды тебя не ставят, специальность не изучаешь, так – втягиваешься, привыкаешь, учишь уставы, познаёшь основы солдатского бытия.  Звучит довольно гуманно, а в действительности это самый болезненный период службы, когда тебя, как полено папы Карло, обтёсывают и обстругивают, снимая кору гражданских вольностей. Стружек летит много, рубят по живому. Но лучше по порядку.
В первое армейское утро нам сделали небольшое послабление – подняли не в шесть утра, как заведено, а к завтраку, дали поспать пару часов. После вкушения солдатской каши и чая продолжились набившие оскомину построения, переклички, перетасовки. В итоге группу, в которую я попал, повели прочь из приютившей попервоначалу казармы. Земляк-станичник Сашка потерялся. Позже он обнаружился в составе первой учебной батареи, но встречались мы от случая к случаю и особого взаимного притяжения не испытывали, в учебке роль землячества не была заметной, чуть не половину курсантов составляли краснодарцы, Кубань была под боком и ностальгические чувства нас не мучили.
По пути следования я жадно озирался, ночью ничего толком разглядеть не удалось. Ниже изложенную диспозицию я сразу дополню полученными уже впоследствии сведениями, дабы картина стала более-менее ясной и чтобы к ней больше не возвращаться.  Вход-выход обозначали зелёные ворота с красными звёздами, столь гостеприимно впустившие меня на территорию части и потом столь долго не выпускавшие обратно. При них обреталась неизменная будка КПП с проходной и комнатой свиданий для посетителей-родных. В двухэтажном здании слева от ворот располагались штаб части на первом этаже и казарма второй батареи на втором. Справа сначала тянулся высоченный кирпичный забор, затем его продолжали две приземистые одноэтажные постройки непривлекательного вида, зато с весьма привлекательными вывесками – «Магазин» и «Солдатская чайная». Дальше высилась крыша огромного манежа, скрывающая под собой секретную ракетную технику и учебные классы. В глухих закутках за манежем таилась ёщё куча неведомых мне складов и одно хорошо изведанное, знаменитое, притча во языцех всех непутёвых курсантов, пусть и не афишированное заведение – свинарник. Да, да, самый настоящий чушкарник, где в ухоженных стойлах, под руководством свирепой «вольной» старухи мирно хрюкали семь, если не ошибаюсь, чушек. Для меня было настоящим шоком узнать, что эти низкостатусные четвероногие равноправно соседствуют с гордыми воинами Советской Армии. Оказалось, они непременный атрибут, бесплатное приложение солдатских столовых. Но до более близкого знакомства с этим малопочтенным заведением мне ещё было далеко, вернёмся к описанию. Нас повели мимо зданий по левой стороне, где, постепенно отступая, расширяя пространство, стояли капитальные постройки столовой и медсанчасти, самые популярные учреждения в среде обжор и любителей «закосить». За ними открывался необъятный простор плаца, ненавистного пожирателя наших каблуков, равнодушного свидетеля  мучительной «строевой.». Да и много чего иного происходит на плаце. Его мощёный булыжником квадрат поворачивал под прямым углом влево, упираясь в кирпичный забор с запасными воротами, которые, по идее, должны были выводить на соборную площадь Новочеркасска, но на моей памяти ни разу не использовались. За углом медсанчасти притулился наш захудалый спортзал, пыльный, с низкими потолками, тесноватый. Напротив, за плацем, был и небольшой спортгородок, тоже не самое любимое мной место по причинам, до коих дойдёт очередь. Рядом – как же без него – равноудалённый от всех трёх казарм, воспетый в солдатском фольклоре, длиннющий, на сорок «толчков», благоухал хлоркой туалет типа сортир. Ниже спортгородка, примыкая к забору, словно вдавленная в землю, пряталась за деревьями одноэтажная казарма первой батареи, мрачноватая, неприветливая. Казарма нашей третьей батареи, на внушительном цоколе, в два полноценных этажа, посматривала на неё через плац свысока.
Вот и всё наше жизненное пространство, в котором мы провели семь месяцев учёбы. Тесным его не назовёшь, но попробуйте изо дня в день колотиться в окружении однообразных стен и заборов. Ничего не радует глаз, не пробуждает весёлых чувств. Наоборот, каждое сооружение, будь то плац, спортгородок, манеж или даже столовая напоминает о неотменимой череде обязанностей и трудов. Зверинец, дрессировочный круг, где тебя погоняют кнутом. И за его пределы не ступишь. Редкие выходы за ворота, организованно, строем, и то воспринимались как праздник, как возможность глотнуть свежего воздуха свободы. Впору было заболеть агорафобией. Тяжек  переход от вольной жизни к существованию в вольере.
По крутому крыльцу мы поднялись в уготованное нам обиталище. Лестница из вестибюля уводила наверх, в общие клуб и библиотеку части, а наши жилые помещения занимали первый этаж. Квадратный, обширный коридор свободно вмещал построение полного состава батареи, слева от входа, окнами на плац, чернели дверными табличками кабинеты комбата, замполита, офицерская и сержантская  канцелярии, справа три широких  проёма открывали проходы в спальни четырёх взводов, в торце коридора приглашали к себе умывальник и  владения старшины – каптёрка и бытовая комната.
Именно в его гостеприимных апартаментах и кипела в первые дни наиболее бурная и суматошная жизнь. С истинным удовольствием спешу представить этого достойного человека, нашего уважаемого старшину третьей учебной батареи, носившего несправедливую во всех отношениях фамилию Разуваев, ибо для нас, салажат, он был и Обуваев и Одеваев. Деятельность его по приведению бестолкового скопища новобранцев в пристойный армейский облик иначе, чем героической, не назовёшь. С шести утра до десяти вечера он безотлучно пребывал среди нас. Дел у него было по горло. Шутя, он называл себя нянькой и все сто тридцать оболтусов и недотёп безоговорочно с этим соглашались. Немногие из нас умели держать в руках нитку с иголкой, и ой как нелегко давалось умение правильно подшивать подворотничок. Напомню, в тогдашней Советской Армии носили гимнастёрки и кителя со стоячими воротниками, изнутри которых полагалось пришивать подворотничок из белой материи, своеобразный индикатор соблюдения гигиены. А так как солдату приходится весь день активно вертеть шеей в не самых стерильных условиях, да ещё при туго застёгнутом воротнике, то проделывать процедуру подшивания требовалось ежевечерне. Уклоняться выходило себе дороже, на утренних осмотрах белизна подворотничка проверялась в первую очередь и возмездие в виде раздачи нарядов для нерадивых следовало неотвратимо. И вот наш терпеливый старшина учил нас правильно оторвать необходимый клок материи, сложить его вдвое и пришить так, чтобы он выступал белоснежной кромкой на уставные два миллиметра над краем воротника. Стоит ли говорить, что начальные опыты тех, у кого руки растут, скажем осторожно, не из предназначенных мест, вызывали гомерический смех окружающих. И это только ничтожная деталька из многосложного механизма премудростей солдатского быта.
Сколько времени и выдержки уходило на такие мелочи, как показать на каком расстоянии должны быть приколоты эмблемы и звёздочки, пришиты петлицы и погоны, как носится шапка и ремень, как заправляется постель, в каком кармане что следует носить, как укладываются личные вещи в тумбочку, как маркировать при помощи спички и хлорки одежду и обувь, и прочие бесчисленные «можно» и «нельзя». И всё это не повышая голоса, терпеливо, щадя самолюбие новобранца, и в то же время исключительно споро, деловито, неутомимо. Честное слово, наш старшина заслуживал памятника при жизни.
Уже далеко не молодой, поговаривали, что он двадцать пять лет в армии и чуть ли не воевал с фрицами, он был удивительно лёгок в движениях и  стремителен. Плотная фигура чуть выше среднего роста, простое русское лицо, очень похожее на известного киноактёра Пуговкина, упругая походка. Никогда не забуду, как однажды, проходя мимо спортгородка, где мы сосисками зависали на турниках, он снял китель, уверенно ухватился за перекладину, лихо, для разминки, исполнил несколько подъёмов и переворотов, а затем закрутил такое маховое «солнце» с образцово-показательным соскоком, что мы рты разинули. Да, были люди в наше время.
А сколько он натерпелся с подгонкой нашего обмундирования, выданного наспех в бане. Некоторые воины выглядели просто-таки анекдотически. К примеру, Пантюхин из нашего взвода обладал предельно допустимым росточком, наверно в метр пятьдесят шесть и гимнастёрка первого размера приходилась  ему всё равно ниже колен. Тут никаким подвёртыванием подола под ремень (что вообще-то запрещалось, но прибегали к нему почти все – кому охота выглядеть допотопным славянином) было не обойтись, и старшина Разуваев собственноручно, как заправский портной, обрезал и подшил гимнастёрку Пантюхина на каптёрской швейной машинке, да так впору, что Пантюхину все завидовали. Больше всех старшине доставил хлопот великан Песоцкий из 31-го взвода. На этого верзилу в два с лишним метра ростом ничего подходящего на армейских складах найти не удалось. Почти месяц он уныло ковылял в хвосте строя в домашних тапочках, в гимнастёрке до пупа или шинели выше колен, возбуждая всеобщий смех, пока его то ли комиссовали, то ли отправили в Ростов, в спортроту округа, не помню. Ну и я ещё долго доставал старшину жалобами на шапку, которая упорно сваливалась с головы.
Со всеми  курсантами, независимо от их успехов и прегрешений,  старшина  был неизменно ровен, замкомвзводов  не цукал, к офицерам обращался подчёркнуто в уставной форме, без тени подобострастия или фамильярности. Он занимал в батарее совершенно исключительное, центральное положение, безошибочно соблюдая установленную им самим дистанцию. В хаосе курса молодого бойца курсанты вращались вокруг старшины как спутники вокруг планеты. «Товарищ старшина» - неслось из всех углов казармы разноголосым хором. Правда, постепенно роль старшины в курсантской жизни отодвигалась на второй план, его заслонили, выдвинулись вперёд инструкторы, замкомвзводы, офицеры, но когда требовалось что-то обменить в обмундировании, отремонтировать – отказу не знали. А уж за розовой бумажкой увольнительной, пропуском в гражданский рай, бегали только к старшине.
Последний раз я видел своего старшину, когда стоял в строю всей школы на плацу и нам зачитывали приказ о распределении по округам, волнующий день прощания. Старшина, как и большинство постоянного состава батареи, находился на тот момент в отпуске, и мы о нём, честно говоря, подзабыли, как вдруг он появился перед нами, да в каком виде – в нарядном штатском костюме, при галстуке, еле узнанный. Как всегда серьёзный и сосредоточенный, он обошёл строй батареи, и, прямо глядя в глаза, пожал каждому руку и пожелал удачи в службе. Даже в той горячке и взвинченности прощальных часов, круживших головы, поступок нашего старшины произвёл впечатление. В моей памяти он остался идеальным служакой – «слуга царю, отец солдатам».
Сержанты-замкомвзводы в эти первые суматошные дни тоже не были сторонними наблюдателями, но их деятельность носила иной, отнюдь не ласкающий наши души характер. А круг их влияния оказался поистине всеобъемлющ. Замкомвзвод будит тебя утром, вечером укладывает спать, и весь день ты под его неусыпным контролем. И это не добрая опека мамы или снисходительность няньки. Пощады не жди. Недреманный старший брат, строгий дядька с розгой в руке, суровый учитель – вот кто такой замкомвзвод. Круто и жёстко они зажимали нас в ежовые рукавицы. Вместо обстоятельных и терпеливых разъяснений старшины от них сыпались резкие, приказные требования, не допускающие обсуждений. Подобное обхождение казалось нам на первых порах бесчеловечным, чудовищно несправедливым. Начало сбываться многое из того, чем нас попугивали на гражданке. Пресловутый отбой за 45 секунд, в которые ты обязан аккуратно сложить на табуретку х/б, обернуть портянками сапоги и запрыгнуть в постель, стал нашим ежевечерним кошмаром. В толчее узкого прохода меж двухъярусных коек мы мечемся, как цирковые акробаты, и каждый раз кто-то (а поначалу почти все) не успевает. Замкомвзвод стоит, не отрывая взгляда от часов - а нам кажется, что жульничает, отмеряя время по собственному произволу, причём, сволочь, еле сдерживает смех – и в самый неподходящий момент, когда ты ещё не успел выпутаться из узких рукавов гимнастёрки, орёт «стоп». Дальше фатальная команда – «Отставить! Подъём!» и попытка повторяется. Бывает, до семи раз. Всё зависит от настроения сержанта, а вовсе не от нашего проворства. Спальное помещение было устроено таким образом, что койки трёх взводов стояли спаренными рядами в одной общей комнате (31-й взвод обладал сомнительной привилегией отдельной спальни, но выход из неё пролегал через владения 32-го взвода, где соседи регулярно сталкивались лбами), так что те, кому повезло с хорошим настроением замкомвзвода сочувственно лицезрели, как истязают их невезучих собратьев. Кстати, могу похвастать, что наш замкомвзвод, младший сержант Шило, прибегал к этой извращенческой воспитательной мере реже прочих. Но в моей личной курсантской карьере, подразумевая наши взаимоотношения с младшим сержантом Шило, это служило слишком слабым, прямо скажем, микроскопическим утешением.
Спальное помещение заслуживает отдельного описания, хотя, честно говоря, рука не поднимается, нет у меня для него признательных слов. Представьте себе комнату,  размером этак десять на десять, вдоль боковых стен двухъярусные койки стоят в один ряд, то есть, служивые возлежат ногами к стене, головой к проходу. Посредине койки воздвигнуты спаренным рядом и противолежащие соседи упираются друг в друга пятами. В недрах рядов попарно устроены крошечные тупички для солдатских тумбочек и табуретов. И в этих теснинах и ущельях ютятся и копошатся сто голов. Простое умножение 10x10 даёт в итоге сто квадратных метров, по одному на среднюю солдатскую душу. Стоя мы кой-как помещались, а лежачее положение выручала двухъярусность. От удушения во сне углекислыми и прочими газами спасали пятиметровой высоты потолки (спасибо царским архитекторам) и постоянно открытые форточки окон. Кубатуры хватало, с квадратурой была беда.На второй ярус замкомвзводы загоняли тех, кто повыше ростом, резонно полагая, что им легче даётся покорение вершин, так что я автоматически попал на верхотуру и вдоволь натренировался в прыжках вверх-вниз. Вопрос о распространении и благорастворении воздухов согласно этажности довольно спорный, запаха кирзы, портянок и других источников ароматизации, думаю, хватало всем поровну. Ближе к утру топор бы висел не шелохнувшись. Каждый из трёх взводов обладал своим суверенным двусторонним проходом от дверного проёма до окна, дабы никто и ничто не ускользнуло от бдительного ока замкомзвода. Короче, спальня наша была ещё та, исконная, посконная. Надеюсь, интерес любопытствующих удовлетворён.
Но пора, пожалуй, дать краткий, групповой портрет нашей 3-ей учебной батареи, а уж потом  сосредоточиться на  33-м взводе, в составе которого протекала моя нелёгкая курсантская жизнь. Тем паче, что собиралась батарея  вместе лишь на утреннем разводе, да вечерней проверке, а в остальном взвод жил вполне автономно. И ещё по понедельникам на плацу устраивался торжественный развод всей школы. Его проводил командир части, полковник Шарманжинов, старый, таинственный калмык с каркающим хриплым голосом, напоминающим рёв буддийской трубы, и  устрашающей азиатской рожей, но, как потом мы убедились, добрейшей души человек. Присутствовали офицеры штаба, выносили знамя части, зачитывали приказы и объявления, играл оркестр, мы маршировали и опять на неделю замыкались во взводной скорлупе.
Итак, начну, как положено, с командира батареи, майора Ярошенко. Но вот сказать о нём что-либо конкретное, при всём желании, не могу. Это был воистину человек-невидимка. Во плоти, довольно сероликой и рыхлой, он возникал перед строем батареи  только по великим праздникам и предписанными уставом поводами, возникал безгласной статуей, принимал рапорты, что-то нечленораздельно мычал и вновь исчезал, как джинн, в дверях своего кабинета. Никакого воздействия на жизнь батареи он не оказывал, да и, казалось, избегал. Неизменно кислое выражение физиономии комбата наводило на мысль, что его постоянно мучит похмелье или зубная боль. В общем, он промелькнул мутной тенью, не оставив практически никакой памяти.
Зато его заместитель по политической части капитан Пятинда был офицером активным и запомнился хорошо. Сухощавый, смуглый хохол с чёрными глазами и впалыми щеками, на которых темнела невыбриваемая щетина, он походил на гончую собаку с безошибочным нюхом и мёртвой хваткой. К намеченной жертве, то бишь оплошному курсанту, он подбирался неторопливо, вкрадчиво и, надо отдать ему должное, деликатно, как положено матёрому охотнику, брал в цепкие лапы без шума и пыли. Выслеживал незаметно и зорко одновременно. Воспитательные беседы проводил в своём кабинете один на один, мусор из избы не выносил. Умел ласково припугнуть, умел грозно приласкать, задушевно направляя вольнодумца или нарушителя воинской дисциплины на путь истинный. Тем не менее, какие-то секретные инструкции сержантам для дальнейшего наблюдения над заподозренным он точно давал. Те, исповедуя лобовые приёмы воспитания, обычно не оправдывали доверия шефа и своей прямолинейностью демаскировали его тонкий замысел. Мы неизменно догадывались, откуда подул ветер. Короче, с капитаном Пятиндой надо было держать ухо востро. Ходили слухи, что ему дано право перлюстрировать наши письма. Если комбат Ярошенко скользил по казарме невидимой тенью, то замполит представал чёрной дырой, способной поглотить любую галактику. Представитель КПСС при армии, заведомо неуважаемая должность. Но, если честно, далеко не худший. Плотного общения с ним я, понятно, не избежал. Но о том речь впереди.
Из четырёх командиров учебных взводов память удержала только своего, капитана Скворцова. Это неудивительно, потому как наши офицеры относились к службе в учебной части как к чистой синекуре, dolche far niente после тягот строевых частей, и трудами себя не обременяли, исполняя обязанности сугубо символически. На плацу и в учебных классах они честно отбывали положенные часы, а в остальном всецело перелагали воспитание и обучение курсантов на  замкомвзводов и инструкторов, благо тех хватало. Наш весёлый капитан не был исключением, но, странное дело, в его присутствии меня всегда посещало детское ощущение, что я перед ним как шкодливый мальчишка перед всевидящим богом и все мои проказы, как совершённые, так и замышляемые, он видит насквозь, наперёд. Как у него получалось произвести на меня подобное впечатление, ума не приложу. Вполне возможно, что во мне говорила вечно нечистая перед отцами-командирами совесть. Но перед другими я не трусил, а командира взвода почему-то побаивался. И всё время казалось, что он и смотрит на меня как-то по-особенному.  От его иронической улыбочки мороз подирал. Он не любил повышать голос, распекал снисходительным тоном, грозя пальчиком (это был его излюбленный жест) – «Смотри, сын мой, ты у меня доиграешься». Иначе, как «сыны мои», он нас не называл, и мы говорили – «вон, сын мой идёт». Небольшим росточком, подпрыгивающей походкой, приподнятыми плечами капитан Скворцов заслуживал скорее фамилии Воробьёв, и эта моя ёрническая аллюзия получит неожиданное развитие, когда я попаду в ГСВГ. Улыбка редко сходила с его тронутого какой-то кожной болезнью лица, (кстати, он и перчаток никогда не снимал), но если сходила – оно становилось страшным, и провинившийся получал особо жестокое, садическое наказание, например, драить гарнизонный сортир после отбоя. Но мы всё равно чувствовали, что он нас, зелёных, жалеет и за те семь месяцев, что мы пробудем под его рукою, старается привить понятие о настоящей  службе, ожидающей впереди. А проблемы со здоровьем были, похоже, у всех наших офицеров. Утверждали даже, что их переводят из боевых частей в учебные  именно из-за физических дефектов.
О нашем доблестном, «краснознамённом» ПС (постоянном составе) третьей батареи я мог бы рассказать очень много, полный его список сохранился в блокноте, лица встают из памяти, как живые, во всём разнообразии и особенностях, но пора, пожалуй, и честь знать, соблюдать меру. Всё-таки неуёмное, возможно чрезмерное внимание к многотысячной  череде лиц, прошедших через мою жизнь, оставивших свой след, покажется кому-то неуместным, обременительным, загромождающим  повествование. Не знаю, не знаю, мне трудно с этим согласиться. Что может быть интереснее знакомства с неизвестными ранее людьми, сближения с ними, совместной работы, испытания дружбой, проверки временем. Как согревают душу воспоминания о добрых и верных спутниках, пусть даже ушедших в небытие или безвестно пребывающих. Как поддерживает внимание оставшихся рядом. Даже раны от измен и предательств, непреходящая боль от  расставания не по твоей воле, тяжёлое решение отстраниться от чуждого по духу и крови, придают смысл жизни, будят желание продолжать её увлекательный искус. А чем измерить воздействие тех, кто говорят с тобой со страниц книг, смотрят с полотен картин, отзываются в душе магией музыки? Это же безмерная радость – входить, пусть на краткое время, в их избранный круг.
Но я сильно отвлёкся, заумничал. Итак, в составе ПС-а числились замкомвзводы, инструкторы, механики-водители и, наверно, кто-то ещё, менее с нами соприкасавшиеся. Помнится, на каждый взвод полагались замкомвзвод, два инструктора и механик-водитель. Не буду говорить «за всю Одессу», попробую кратенько охарактеризовать самых ярких личностей. Замкомвзводы 31-го и 32-го взводов старшие сержанты Макаров и Япринцев напоминали, если можно так выразиться, два сапога на разные ноги. Общим у обоих было то, что они уже «заступили» за третий год службы, то есть считали себя не просто старослужащими, но истыми великомучениками службы, и дедовское утомление, смешанное с  глубоко затаённой обидой, прорывалось порой потоками гнева на головы ни в чём неповинных курсантов. Гневаться следовало вообще-то на полковника Шарманжинова, который их не демобилизовывал, ссылаясь на нехватку младшего комсостава. Но полковник был высоко, а курсанты всегда под рукой. К тому же полковник, согласно уставу, имел право задерживать демобилизацию подчинённого на полгода, а против устава не попрёшь. Так что курсанты 31-го и 32-го взводов после непредсказуемых приступов «озверения» у старших сержантов Макарова и Япринцева нередко имели бледный вид и дрожащие ноги, гоняли их нещадно. На этом сходство замкомвзводов 31-го и 32-го заканчивалось, внешний облик их был абсолютно противоположен. Макаров – молодцеват, строен, по-мужски красив, обмундирование сидело на нём как влитое, хоть шапка, хоть пилотка лихо заломлены, поставленный командирский голос, щеголеватый строевик. В общении вне строя – рубаха-парень, шутник, весельчак. Правда, мог и закапризничать, взорваться, всё-таки лишний срок службы влияет на психику. Увидев в первый раз старшего сержанта Япринцева, любой бы подумал, что перед ним какая-то нестроевая рохля – мешковатая, длинная гимнастёрка, на голове пилотка растопыркой или шапка комком, тусклое, рябоватое лицо, мутно-синие глаза, тихий, невыразительный голос. Но не зря курсанты 32-го взвода звали его втихаря «змеёй». Когда приглушённое шипение «змеи» возрастало до визгливого пронзительного крика, вздрагивали даже непричастные к разборке курсанты соседних взводов. А перед строем 32-го стояла на хвосте разъярённая королевская кобра, сверкая ярко- синим взором, брызгая ядом и разя без промаха. Не то, чтобы Япринцев вечно поедом ел своих ребят, случались и у него светлые минуты, он отмякал, лицо озарялось простецкой ухмылкой, но всё равно к нему относились с опаской и я не помню, чтобы вокруг него собирался в курилке кружок  подчинённых, как вокруг  коллеги Макарова.
Замкомвзвод 34-го, младший сержант Гончаров, казался мне открытой книгой, настолько просто было предугадывать его поступки и настроение. Он впервые получил под своё начало взвод, был самым молодым из сержантов и  ещё окончательно не отморозился и не озверел. Сам вчерашний курсант, он поневоле сочувствовал подопечным, а потому и школил их чуточку человечнее. Разумеется, он охотно перенимал и применял приёмы старших товарищей, грозно рявкал, набрасывался на провинных и наказывал, но временами  в нём проглядывала неуверенность, словно ему было стыдно, неловко. Широкоплечий, ладный, старательный, он обещал вырасти в стопроцентного замкомвзвода.
Из инструкторов третьей батареи упомяну лишь сержанта Бурцева, имя забыл, хотя он был единственный из ПС-а, с кем я общался во внеслужебной обстановке. Мы познакомились в библиотеке, в её малолюдном читальном зале трудно было ускользнуть от наблюдательного сослуживца. А сержант Бурцев был зорок к тем, кто проводил редкие часы досуга с книгой в руках. Курсант, склонённый над диалогами Платона, не мог не привлечь его внимания, хотя наши с ним диалоги особой содержательностью не блистали. Всё-таки он не мог полностью отрешиться от сознания своего сержантского превосходства, а я всегда инстинктивно сторонился тех, кто пытается это самое превосходство продемонстрировать. Так что наши с ним беседы, когда он подсаживался ко мне в ленкомнате или читальном зале, душевной близости не породили. Тихий, чуждый служебному рвению, вечно погружённый в меланхолию, сержант Бурцев вызывал симпатию, но не более. К тому же и это умеренное чувство симпатии он умудрился испортить, «зачитав» присланный мне Славиком Карпенко томик стихов Пастернака, большую редкость в то время. На мои робкие напоминания (а дело шло к расставанию с частью) сержант Бурцев рассеянно отвечал – «хорошо, хорошо, завтра, забыл в классе» и так я и  уехал из Новочеркасска, не отослав Пастернака назад Славику, как обещал. При моём щепетильном отношении к книгам я расценил поступок Бурцева как свинство, вдвойне обидное – перед Славиком я тоже выглядел свиньёй.
Нет, всё-таки не могу удержаться, пройти мимо ещё двух оригинальных представителей многочисленного ПС-а третьей батареи, несправедливо будет предать их забвению. Первый – механик-водитель нашего взвода ефрейтор Полугаев, типичнейший ростовчанин, какими их любят изображать режиссёры детективных фильмов. Нарочито расхлябанная походка, слова, небрежно роняемые через губу, надменный взгляд, и при всём этом – вполне вменяемый и приличный парень, не чуравшийся молодняка, добросовестно холивший свою пусковую. Среди нас он был авторитетом. За что его откровенно недолюбливал обычно милосердный ко всем старшина Разуваев, осталось для меня загадкой. Но я не раз был свидетелем, как старшина ему что-то гневно выговаривает, а тот только бледнеет и вытягивается в струнку. Впрочем, для молодого, не проникшего во все тонкости службы солдата, многое предстаёт непонятным. Инструктор опять-таки нашего, 33-го взвода, ефрейтор Каграманов, напротив, запомнился как посмешище и объект неистощимых курсантских подначек. Плюгавый, неведомой родоплеменной принадлежности, он был наделён, как это часто случается с низкорослыми да ещё горячей кавказской крови людьми, завышенной самооценкой и болезненным честолюбием. Вместе с ефрейторскими лычками (а нет в солдатском фольклоре звания, более подверженного насмешкам, чем ефрейтор) и полным отсутствием чувства юмора,  он в изобилии поставлял нам темы для развлечения. Заметив, как ревниво ефрейтор Каграманов относится к случаям неотдачи ему чести - а какому нормальному солдату придёт в голову козырять ефрейтору? -  мы устраивали по этому поводу целый шутовской церемониал, поочерёдно дефилируя перед ним рубящим строевым шагом с ладонью у виска, пока тому не надоедало козырять в ответ, и он не скрывался в сержантской канцелярии. Другим способом избавиться от его въедливого присутствия мы избрали столь же непрерывной чередой подходить к нему и, после ласкающего его слух – «Товарищ ефрейтор, разрешите обратиться» - задавать какой-нибудь дурацкий вопрос. Срабатывало тоже безотказно. Иначе от его мелочных придирок не было продыха. Удивительно, но получив вскоре вторую лычку, он значительно успокоился.
Сержантский состав ПС-а составлял нечто вроде прослойки полубогов между настоящими богами- офицерами и нами, бесправным плебсом. Всё-таки они спали рядом в казарме, хлебали из тех же алюминиевых мисок в солдатской столовой, с подъёма до отбоя вертелись в колесе нудных обязанностей. Разве что в увольнения ходили чаще нашего. А небожители офицеры обитали на олимпийских высях городских квартир, на грешную землю войсковой части спускались по собственному произволению, вершили суд и расправу с величием облечённых неограниченной властью. Выше всех, на недосягаемой высоте, царил громовержец Шарманжинов, а его трон обступала толпа ведомственных богов, осыпанных серебряными и золотыми звёздами. Нам же, рядовому курсантскому плебсу, оставалось только вымаливать милости и покорно влачить ярмо службы.
Но давно пора перейти непосредственно к тому, что включал в себя курс молодого бойца. Постороннему взгляду наши труды и дни могли показаться заунывно однообразными, но только не нам. Не то что день – каждая минута давалась с бою. И с болью. Переродиться из вольного, своенравного парня в исполнительный, нерассуждающий механизм – процесс мучительный, это вам не просто переодеться в солдатскую форму и сменить родительский кров на казарму; быстро, а тем более безболезненно не получится.
Но лучше не растекаться мыслью по древу, не городить лес из голых эпитетов и метафор, а честно и просто пересказать один день молодого бойца. Достаточно одного, прочие мало чем отличались. И тогда станет ясно, так ли уж на самом деле всё было страшно или это постыдное хныканье капризного недоросля.
День в армии начинается с команды – «Подъём!», команды нелюбимой и нежеланной, потому как безжалостно рушится единственное укромное прибежище солдата – сон. Притом дневальный, исстрадавшийся за ночь у тумбочки, старается выкрикивать это ненавистное слово как только возможно противным и диким голосом – нате, лежебоки!
Включаешься мгновенно. Сержанты с утра особенно люты. Натягиваешь брюки, сапоги, гимнастёрку без ремня, и галопом в сортир, напомню, равноудалённый от казарм всех трёх батарей плюс один на всю часть. К его благоуханному чреву мчатся по плацу со всех концов толпы бойцов, мчатся во все лопатки. Нелюбовь к дальним ночным походам в необходимое заведение делает из нас истинных страстотерпцев. Вдоль необозримой длины жёлоба писсуара столпотворение, кипит и пенится бурный поток. Звучат просьбы не использовать спросонья соседский карман для отправления малой нужды.
Перед казармой уже нетерпеливо прохаживаются сержанты – «На зарядку становись»! Для начала традиционная лёгкая пробежка, километра этак в два-три. Колоннам двенадцати взводов на территории части негде разгуляться, нас, на рысях, выводят в город. Время раннее, 6.15, город ещё пуст и тёмен, редкие прохожие шарахаются от грохочущей подковами по булыжнику тесно сплочённой, окутанной паром отары. Обычно нас гоняли  от устья проспекта Платова (или Подтёлкова, я так и не запомнил)  вверх, в сторону 5-го учебного городка и обратно по эспланаде, обсаженной каштанами, с ещё горящими фонарями. Иногда сержанты меняли маршрут, закладывая круг через параллельный проспект, и мы удостаивались чести прорысить по соборной площади, мимо вечно молчаливого, угрюмого собора, под насмешливым взглядом бронзового Ермака. Но нам не до предрассветной поэзии города. Глотая холодный воздух, а в Новочеркасске он какой-то особенно пронзительный, неприязненный, мы бежим послушным стадом, стараясь держать строй, подгоняемые окриками сержанта. Если попадается на пути девушка, почему-то  уязвляет укол стыда за своё подчинённое состояние, страдает наша мужская гордость, прочие прохожие подобных чувств не пробуждают. Горячий пот струится по лицу, спину холодит взмокший тельник, жаркий выдох, ледяной вдох попеременно обжигают бронхи. Наконец, опять широко распахнутые ворота и мы, не сбавляя темпа, врываемся на родной плац и выстраиваемся для гимнастических упражнений. Ну, тут всё как на незабытых ещё уроках физкультуры в школе, только вместо Ивана Васильевича Танасова передо мной младший сержант Шило – «три-четыре, ноги шире». Бегал я легко, занятия футболом развили дыхание, а вот с гимнастикой, особенно на снарядах, не дружил, но это отдельная тема. Впрочем, многим моим собратьям по строю и бег давался трудно, сержантам работы хватало. Умение солдата бегать далеко и неутомимо в армии особенно ценят и ревностно вырабатывают.
Следует команда «приготовиться к утреннему осмотру» и мы устремляемся в казарму. Хлопот полон рот, времени, как всегда, в обрез. Надо заправить койку по установленному образцу, попробуй не разгладить все складки или не придать подушке пирамидальную форму – замкомвзвод тут же разбросает твою самоуправную постройку и заставит привести в надлежащий вид. В умывальнике толкотня и очереди, как спозаранок в сортире. Кто с вечера заблаговременно не подшился, лихорадочно орудует иглой. Надраивается асидолом бляха, сапожным кремом сапоги. Все спешат, но команда «строиться на утренний осмотр» кое-кого застаёт врасплох. Опоздание в строй, как и выявленные отступления во внешнем виде, влекут грозу и распекание. Слава богу, наказания на молодых бойцов пока не накладываются, до принятия присяги мы освобождены от кары нарядов вне очереди. И в очередные наряды мы ещё не ходим, у дневальных тумбочек скучают с оскорблённым видом знакомые нам Полугаев, Каграманов и прочая. Но все эти прелести ждут нас впереди, а пока сержанты присматриваются к нам, делают выводы, мысленно рассортировывают и предназначают каждому свою участь.
И вот нас строем, повзводно, ведут на завтрак в столовую. Длинный стол на десять едоков с общими скамейками по бокам, бачок с кашей, чайник, хлебница с чёрным и белым хлебом, блюдце с бляшками масла, алюминиевые тарелки, ложки, кружки. Выстраиваемся у рабочих мест, по команде садимся, назначенный «разводящий» оделяет каждого порцией каши. Трудно было поначалу заставить себя проглатывать солдатскую снедь. После маминых борщей и пирожков овсяная каша в горло не лезла, чёрный хлеб я прежде разве в кино видел. Готовили «вольные» повара нашей столовой, надо признать, отвратительно, спустя рукава, сам наблюдал, будучи в кухонном наряде, но попытки «крутить носом», как и набеги в солдатскую чайную, вскоре пришлось оставить. На курсантское  жалованье в чайную не набегаешься, от печенья с карамельками сыт не будешь и голод не самое приятное ощущение. Так что через недельку уплетал постылую кашу и условно съедобный борщ за милую душу, куда деваться. Младший сержант Шило внёс свою лепту в наше уважительное отношение к процессу поглощения пищи. Лениво хлебнув чайку с бутербродом, он окидывал брезгливым взглядом привередливых гурманов и внезапно рявкал – «Встать! Выходи строиться»! Свирепый взгляд, сопровождаемый дополнительным грозным рёвом, заставлял нас моментально бросать едва початые яства и опрометью вылетать из-за столов по сути такими же алчущими, как и пришли.  Зато в последующем мы свято исповедовали метод скоростной еды и глотали всё подряд, не разбирая, что лежит на тарелке, лишь бы успеть набить брюхо. Гарнизонным чушкам мало что доставалось. Помню, однажды «разводящий» нашего стола розовощёкий обжора Данильченко так старательно выскребал содержимое бачка, что Лёха Бородинов не вытерпел и съязвил – «Ты выверни его наизнанку и оближи». Данильченко побагровел ещё сильнее, но с бачком не расстался. Дабы закрыть окончательно тему нашей кормёжки, мало интересную как по содержанию, так и по приглядности, упомяну ещё пару относящихся к ней событий. Первое памятно своей вопиющей безжалостностью даже к нашим закалённым и неразборчивым к еде желудкам – целый месяц, если не ошибаюсь, апрель, нас пичкали одной сушёной картошкой. Кто не едал, тому трудно представить, насколько она безвкусна и практически несъедобна. А тут изо дня в день все блюда из этой абстрактной субстанции. Не знаю, как его выдерживали наши уважаемые коллеги в свинарнике, а мы под конец этого эксперимента еле ноги таскали и готовы были бросить в котёл заведующего столовой, краснорожего, раскормленного сверхсрочника. Второе памятное по столовой событие более приятное, но, увы, слишком редкое и нерегулярное – получение кем-либо из членов стола посылки из дому. По обычаю она торжественно приносилась в столовую, там вскрывалась, и всё съестное незамедлительно делилось поровну. Домашние сало, колбаса, варенье – краткий, но такой радостный праздник живота.
После завтрака, как впрочем и после обеда, начинались занятия. Знаний молодому бойцу полагалось немного, но вдалбливали их на совесть, так, что от нас искры летели. Что должен знать и уметь солдат? Маршировать строем, услаждая глаз командира; владеть оружием, на страх врагу; разбираться в армейской иерархии, дабы не путать лейтенанта с полковником; быть физически сильным. Переводя на солдатский язык, четыре предмета – строевая подготовка, оружейный класс, уставы и физо, так сокращённо именовали занятия по физподготовке.
По степени нелюбви у меня, как ни странно, на первом месте стояла именно физподготовка. Странно потому, что спорт я, в общем-то, любил, но те игровые виды спорта, которыми в охотку занимался на гражданке, в армии не в почёте. Младший сержант Шило нажимал на силовую подготовку, на гимнастику, где я, мягко говоря, выглядел слабо, а если без обиняков – попросту жалко. Сосиской висел на перекладине, беспомощно размахивал ногами на брусьях, раз за разом осёдлывал коня. Мышечной массы катастрофически не хватало, долговязое, нескладное тело категорически отказывалось подчиняться, несмотря на все мои усилия и свирепость замкомвзвода. «Качаться, качаться и ещё раз качаться» - звучало в моих ушах зловещим лейтмотивом. Едва зоркий взгляд младшего сержанта Шило застигал меня прижукшим с книжкой в ленкомнате, как немедленно следовала команда отправляться в спортгородок и качаться. Стоит ли говорить, что я возненавидел физо всей душой, а младшего сержанта Шило подавно. А такие слагаемые дают в итоге ноль, и никаких успехов в гимнастике я не достиг, как ни бился со мной замкомвзвод. «Дохляк» - был его окончательный приговор. Посмотрел бы он на меня полгода спустя в ракетном дивизионе! «Воля и труд человека дивные дивы творят!» Кроссы, к удивлению своего командира, я бегал свободно, легко укладываясь в зачётное время. Но это, пожалуй, только укрепило его подозрительное отношение ко мне, как к неисправимому «косяку».
Премудрости строевой подготовки я постигал без особых затруднений, чему помогало (стыдно признаться) моё не совсем понятное самому пристрастие к этой показной стороне воинской службы. Мне всегда доставляло удовольствие видеть идеально ровные шеренги марширующих, чёткий шаг, безупречную выправку. Несколько солдафонское пристрастие, винюсь, зато тянул носок и задирал ногу я охотно, не в пример большинству сотоварищей, кои стоном стонали при одном слове «строевая». Короче, задал ещё одну загадку младшему сержанту Шило, став одним из лучших строевиков взвода, и ему пришлось волей-неволей включить меня в состав парадного расчёта от нашей батареи на окружной парад в Ростове 9-го мая. Достижение не бог весть какое, но больше похвастать нечем.
Изучение уставов, как и  устройства автомата АК-47 проходили в более щадящей обстановке тёплой ленкомнаты и уютно пахнущей маслом оружейки, нежели истязания на продуваемых холодными ветрами плаце и спортгородке. Об АК-47 распространяться нечего, его отлично знают даже сомалийские негры, и мы быстренько освоили разборку-сборку вкупе с поименованием частей и деталей. Правда огорчило, что, оказывается, нам личного оружия не положено, кроме караульного комплекта (не считать же обязательный противогаз оружием!), но пришлось смириться, ведь мы ещё не полноценные солдаты. Армейские уставы – разноцветные книжечки с картонными обложками и матерчатыми корешками –  долбили долго и нудно, вплоть до сладкого задрёмывания над их скучнейшим содержанием, после строевой и физо неудержимо клонило в сон. Как ни напрягаюсь, не могу припомнить – сколько же их было, этих самых книжечек. Точно были «Устав гарнизонной и караульной службы», «Устав внутренней службы», вроде был ещё «Устав строевой службы», как же без него, а больше не помню, хоть убей. Переживать по этому поводу, пожалуй, не стоит.  Наизусть мы ничего не учили, замкомвзвод напирал на отдельные параграфы, заставляя пересказывать усвоенное, а в целом они воспринимались как непреложные законы нашей жизни на предстоящие три года. А так как уставы самым осязаемым образом сопрягались с окружающей обстановкой, то мы поневоле чувствовали их руководящую и направляющую силу. Устав в армии всё, без него ни шагу. Не то, чтобы ты каждый свой поступок постоянно сверял с соответствующей страничкой, как движение в пустыне по стрелке компаса, нет, просто уже подсознательно чувствуешь -  нарушаешь ты устав в данный момент или действуешь правильно. Когда устав станет  твоей плотью и кровью, тогда ты хорошо подогнанная деталь в общем механизме армии. Вот так, неожиданно для самого себя, я вдруг пропел дифирамб армейскому уставу, из которого не помню ни строчки. Видимо, зауважал на старости лет.
В подобных занятиях протекал наш курс молодого бойца. Оглянешься спустя полвека – да ничего страшного, какой ещё должна быть армия?  Больше физических нагрузок напрягала оторванность от прежней, гражданской жизни. Отсюда, из казармы, она казалось такой милой, такой доброй, такой дорогой. Там остались ласковые подружки, верные друзья, щедрые родители. А здесь над тобой постоянно тяжёлая рука устава и следящий взгляд замкомзвода, ты самое гонимое и бесправное существо на свете. Если б не участие и поддержка новых друзей – а сходились мы, советские мальчишки, приученные не проходить мимо чужой беды, легко – было б совсем плохо. В строю ли, в классе, на перекуре – обязательно кто-нибудь тебе подмигнёт, шепнёт ободряющее слово, подскажет.
Для более длительного и плотного общения солдатам отводятся так называемые полтора часа личного времени между ужином и отбоем, с восьми до половины десятого. В казарме наступает сравнительный мир и успокоение. Офицеры давно покинули расположение части, замкомвзводы с инструкторами уединились в сержантской канцелярии, один лишь старшина Разуваев ещё хлопочет в бытовке и каптёрке над не до конца обихоженными. Молодые бойцы предоставлены самим себе. Предусмотрительные подшиваются и чистят бляхи, скорчившись на табуретках у коек, курильщики мёрзнут в курилке на дворе, основная часть народонаселения сосредоточена в ленкомнате. Кто-то строчит письма родным и далёким возлюбленным (эпидемическое заболевание в первые дни службы, потом ряды любителей эпистолярного жанра заметно редеют), кто-то двигает шашки и шахматы, кто-то пытается читать, но главное, чем увлечены собравшиеся за столами – разговоры. Все спешат отвести душу, высказать накипевшее, поделиться обидами, найти поддержку надеждам, а то и просто «потравить». Проявляются выдающиеся деятели великого и могучего, сыплются смешные истории, анекдоты, кружки по интересам собираются, рассыпаются, перемещаются, хохот и шум достигают ушей сержантов в канцелярии. Представитель власти заходит поинтересоваться, утихомирить, но, бывает, и сам присоединяется к весёлой компании.
Как всегда некстати, раздаётся истошный вопль дневального – «Приготовиться к вечерней проверке»! Сразу скучнеют лица, забывчивые начинают панически метаться, ленкомната пустеет. Из канцелярии, оправляя гимнастёрки, выходят замкомвзводы. «31-й взвод строиться»!, «34-й взвод строиться»! Казённый металл в голосе не сулит ничего хорошего, сержанты настроены преподать нам заключительный урок армейской дисциплины.  Сейчас начнётся – «45 секунд вольно, отбой! Отставить! Подъём»! Мама дорогая! Когда закончится этот ежевечерний кошмар? Когда налютуется старший сержант Япринцев? Всё равно остальной казарме не заснуть, пока в соседнем проходе с грохотом, опрокидывая табуретки, прыгает из коек в сапоги и обратно 32-й взвод. Младший сержант Шило сегодня настроен благодушно, уложил нас с трёх раз и уже полёживает под одеялом, сонно помаргивая глазами, утомился за день замкомвзвод.  Он  отлично виден с моей колокольни второго яруса, как раз напротив. Но и его недреманное  око нет-нет да и остановится на мне, заставляя тут же зажмуриваться.
Наконец гаснут яркие лампочки под потолком, над дверями загораются дежурные синие – «батарея, отбой». С нижней койки, вместо колыбельной, рычит младший сержант Шило – «Кто там шепчется? Не слышали команду отбой? Сейчас услышите команду подъём»! Мы с Женькой Потыкой испуганно замолкаем. Тишина воцаряется космическая. Правило круговой поруки действует безотказно. Кому охота подвергнуться заслуженному гневу и презрению товарищей, да простят меня авторы воинской присяги, которую я только что святотатственно переврал.
Слово «присяга» выскочило вполне уместно, потому как курс молодого бойца завершается именно  принятием присяги. Сей многообразно воспетый патриотическими авторами торжественный акт запечатлелся  в моих отрывочных впечатлениях почти полувековой давности следующим образом.
Сначала нас повезли на стрельбы – тот не допускается к присяге, кто не выстрелил хотя бы раз из автомата. Повезли на окружной полигон Казачьи Лагеря, в заснеженную степь под Новочеркасском. Путь не самый близкий, везли в открытых машинах, промёрзли мы основательно, стоял конец декабря. Но всё равно любопытство брало своё, я с интересом озирал полигонные сооружения, макеты, рвы, валы и моё внимание привлекли что-то строящие служивые в причудливом обмундировании – без погон на бушлатах и в синих кавалерийских галифе с красными лампасами, какие я видел прежде разве на заслуженных ветеранах второй мировой. Моё недоумение разрешил младший сержант Шило – «Герои дисбата. Будешь продолжать в том же духе – пополнишь их ряды». И довольная ухмылка раздвинула его посиневшие от холода мясистые губы. Чёрный юмор замкомвзвода не сильно меня впечатлил. Конечно, я был уже наслышан о существовании дисциплинарного батальона, знал о суровости его порядков, но чтобы попасть туда, надо было совершить злодеяние из ряду вон. Тому был совсем свежий пример. Когда мы приехали в в/ч 42710 все только и обсуждали подвиг рядового Белаша из хозвзвода. Тот, будучи в наряде по кухне, сбежал в самоволку и, возвратясь пьяным, набил морду заведующему столовой, старшине сверхсрочной службы Кулику, за что и получил полтора года дисбата. Я не чувствовал себя способным на такой подвиг, а потому пустил ехидный намёк замкомвзвода мимо ушей. Кто-то из дисбатовцев помахал нам рукой, возможно, это был Белаш.
Стрельбище представляло собой широкую и длинную траншею, обвалованную с трёх сторон. С открытой стороны залегали на позицию стрелки, в тупике стояли мишени. По степи дул противный ветер, мёл позёмку, холодрыга была отчаянная.  Дожидаясь своей очереди, мы скакали и  толкались, разминали озябшие пальцы, чтобы они смогли нажать на курок. Патронов отпускали скупо, на каждого  по три штуки, стреляли одиночными, но всё равно процедура стрельбы с проверкой и сменой мишеней, с тщательным инструктажем неумелых снайперов тянулась погибельно медленно. Щёлкали выстрелы, бегали взад- вперёд сержанты и конца-краю не было этой грозящей обморожением эпопее. Наконец и я возлёг на разостланную плащ-палатку, передёрнул затвор и выпалил три раза в противостоящую мишень. Вдохнул знакомый пороховой дымок, подобрал тёплые гильзы, встал, не без самолюбивого трепета ожидая – сколько же очков выбил? Сиюминутный соревновательный азарт всегда присутствует в мальчишеской среде. Отстрелявшие – кто с гордостью, кто с притворным недоумением – обсуждают свои результаты. И вот тут случился казус, навек оставивший во мне чувство неудовлетворённости. Слева от меня палил здоровенный, долговязый казах Мухамбеталиев, парень слегка недотёпистый, и наши с ним мишени были где-то посредине шестизначного ряда. Как уж там вышло – то ли косые глаза подвели киргиз-кайсака, то ли что другое, но вернувшиеся с листами мишеней сержанты, смеясь и ругаясь, продемонстрировали нам девственно нетронутую мишень Мухамбеталиева и шесть пробоин в моей. Сын астраханских степей и я издырявили одного врага, второй избежал пуль. Истратить ещё шесть патронов нам не дали.  Соломоново решение капитана Скворцова поделить результат по-братски меня возмутило – я-то считал себя лучшим, чем казах, стрелком. Так и осталось тайной – сколько очков я выбил на самом деле, впервые стреляя из автомата.
Назавтра состоялось принятие присяги. Честно признаюсь, для меня оно прошло вполне буднично, даже тускло. Никакого положенного в таких случаях волнения я не испытывал, никакие чрезвычайные переживания меня не посетили. Некоторых соседей по строю это действо взвинчивало, подтверждаю, Женька Потыка изрядно дёргался, а я почему-то оставался равнодушен. Наверно потому, что всю жизнь не терплю официозных изъявлений чувств.
Опять был морозный день, сквозил частый в зимнем Новочеркасске неприятный ветерок, развевая знамя части, мы в шинелях и шапках выстроились буквой «п» на плацу. Никакого индивидуального чтения текста присяги с ритуальным коленопреклонением и целованием знамени, как показывают в кино, не устраивали, иначе бы мы все поголовно превратились в кочерыжки. Перед строем каждого взвода вставал курсант с раскрытой красной папкой и громко зачитывал текст с паузами – «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, принимаю присягу и торжественно клянусь», а мы вторили нескладным хором, вплоть до заключительного: - «пусть меня постигнет суровая кара советского закона и всеобщая ненависть и презрение товарищей», кажется так, если ничего не напутал. Давненько было, подзабыл.
Затем повзводно промаршировали мимо знамени – «Смирно! Равнение направо!» и разошлись по казармам. Сдали в каптёрку парадные мундиры и шинели, облачились в повседневное х/б, после чего замкомвзводы с нескрываемой угрозой напомнили, что теперь мы от головы до пят подвержены суровому воздействию армейского устава и пощады нарушителям не будет.
В том, что их слово нерушимо, я имел возможность убедиться на ближайшей вечерней проверке, когда младший сержант Шило вывел меня перед взводом и влепил от своего имени два наряда вне очереди за неоднократные разговоры в строю.
И в следующую ночь я уже растерянно топтался у тумбочки со штыком-ножом на поясе, завистливо поглядывая на двери спален, за которыми почивали сладким сном мои безгрешные собратья.
Начинались полноценные курсантские будни, начинались многообещающе, и конец их скрывался в туманной дали.





Т Р И Д Ц А Т Ь   Т Р Е Т И Й   В З В О Д


По всем заслугам, по долгой и недоброй памяти, по субординации, наконец, я обязан начать рассказ о 33-м взводе с портрета младшего сержанта Шило, нашего незабвенного замкомвзвода, пошли ему бог  безмятежную старость и прощение моих грехов. Я его немилостивую руку давно благословил и простил (целовать, правда, всё равно не готов), но это благодаря умудряющему воздействию лет. А вот тогда…
С первого взгляда на своего замковзвода меня окатил холодок нехорошего предчувствия, внутренний голос подсказал – мы с ним люди разных планет, о каком-то взаимном понимании и речи быть не может, готовься раб божий. Полагаю, и младший сержант Шило мгновенно выделил меня из общей массы своих подопечных и безоговорочно зачислил в ряды одиозных козлов отпущения. Наши с ним роли распределились раз и навсегда. Искать взаимопонимания младший сержант Шило ни с кем и не собирался. Во-первых, много чести для тридцати зелёных салажат, во-вторых, непосильный труд, а в-третьих, -  зачем, когда у тебя в руках универсальное оружие – устав. В общем, я увидел протяжённосложённую глыбу сырого мяса, втиснутую в сапоги и х/б. Сырого потому, что его внушительные лапищи цвета красного цвета и малиновая кожа лица, вкупе с негритянски вывороченными губами, порождали именно эту неприятную ассоциацию. Добавьте сюда львиный рык, казалось – прямиком извергаемый из длинной и толстой (редкое сочетание) трубы шеи, рост под метр девяносто, и согласитесь – подобный динозавр способен устрашить даже неробкого курсанта. А ещё одна диспропорция в его атлетической фигуре придавала ему прямое сходство с памятным по детской энциклопедии гигантским ящером кайнозоя диплодоком – узкие покатые плечи, над которыми на мощном стволе шеи возвышалась непропорционально маленькая голова. Поневоле закрадывалась крамольная мысль, что и мозга в столь малом сосуде соответствующее количество. Немаловажной деталью его нагоняющего ужас облика служили ярко-синие глаза, способные метать в минуты ярости искры и молнии, а в обычном состоянии сопровождающие тебя хмурым и недоверчивым взглядом. А как должен смотреть начальник на подчинённого, в котором вполне обоснованно видит ходячее воплощение всевозможных каверз и нарушений устава?
Каюсь и прошу прощения, что портрет любимого замкомвзвода получился несколько отталкивающим, достойным занять место в «Капричос» Гойи. Но таким я его увидел тогда,  сейчас мой долг – не вылезать, по возможности, из шкуры курсанта Высочина, задача, признаюсь, для меня практически невыполнимая. Но я стараюсь.
Из каких-то неведомых источников по казарме гуляли слухи, что в прошлом младший сержант Шило состоял курсантом офицерского училища, но был оттуда отчислен по невыясненной причине и теперь зарабатывает ценз и отличные характеристики в нашей учебке ценой свирепого воспитания подчинённых. Но и тогда, будучи несмышлёным курсантом под его властью, и ныне, умудрённый годами, я сильно сомневаюсь, что он стал офицером. Не поленюсь, перечислю причины своих сомнений. Он явно не был на хорошем счету у начальства, иначе чем объяснить, что замкомвзвод третьего года службы ходит до сих пор в младших сержантах? И после выпуска нашего курса ему лычку не накинули. Несмотря на  его отчаянные усилия, 33-й взвод твёрдо оставался на последнем месте в батарее по всем показателям. То ли мы оказались такими неподатливыми, то ли ему не давалась наука воспитания. У него не было ни упрямой настойчивости Гончарова, ни ледяной неумолимости Япринцева, ни отеческой снисходительности Макарова. Он то неделю нас неотступно тиранил, не прощая ничтожной мелочи, то впадал в непонятную прострацию, выполняя свои обязанности чисто автоматически. Вот мы и болтались по морям, по волнам, не зная к какому берегу прибиться. И с собственной дисциплиной (курсанты ведь пристрастно наблюдательны) у него замечались отступления, в виде чрезмерно побагровевшей физиономии и неестественно прямой походки перед отбоем. (Изредка, правда, но случалось.) В такие часы он молча проходил к койке, не обращая на нас внимания, но мы-то жадно ловили обострённым от долгого поста нюхом соблазнительный запах алкоголя. Нет, с такими задатками офицером не стать. Так думал не один я.
Спортсменом он был заядлым (неудивительно при его физических данных), увлекался боксом (на его сжатые кулаки как взглянешь, так и вздрогнешь), после ужина ходил в спортзал боксировать (наверно, там же и расслаблялся), книги ненавидел (видимо, подозревал в них источник свободомыслия). В общем, странноватый был человек младший сержант Шило. При моём неумении приспосабливаться к обстоятельствам и вызывающей строптивости, нетрудно было предугадать наш непримиримый антагонизм. Да и по прочим параметрам я его никак не устраивал, так что не зря тоскливо предвкушал грядущий занимательный процесс нашего противоборства. Вопрос о победителе не стоял, главное было достойно держать удар, выражаясь языком любимого спорта моего замкомвзвода. Разумеется, удары в фигуральном смысле, за рамки устава младший сержант Шило не выходил, но мне от этого легче не было – рамки  устава широки.
После парадного портрета грозного командира позволено замолвить несколько слов и о себе любимом, курсанте Высочине. Чтобы развеять розовые иллюзии насчёт своей выдающейся роли в Советской Армии мне хватило одного дня. В дальнейшем эта роль под роковым воздействием младшего сержанта Шило планомерно мельчала и опускалась всё ниже, пока не достигла дна, откуда набралась-таки сил оттолкнуться и начать путь наверх, к свободе без развенчанных звёзд и лычек.
Уже в первые дни службы пришлось осознать горькую истину, что моя персона отнюдь не самый желанный подарок для отцов-командиров, а выражаясь точнее – ещё тот подарок. Думаю, они бы с удовольствием отправили меня домой за свой счёт, если бы позволял закон, настолько вопиюще несуразной торчала моя фигура в строю. Долговязый, тощий очкарик с шапкой на макушке, в нелепо растопорщенной гимнастёрке, вечно нечищеных сапогах – я «позорил строй», как гневно гремел младший сержант Шило. Вдобавок, это «позорище взвода» постоянно болтало в строю, отвлекая товарищей, на политзанятиях вместо конспектов строчило письма, вместо добросовестного изучения уставов втихаря читало стихи Сесара Вальехо, раз за разом опаздывало на построения, забываясь над книгой в читальном зале библиотеки, да ещё имело скверную привычку огрызаться и пререкаться. Полный набор непреходящей головной боли для ревнителей воинского порядка. Но, как известно, в армии свято исповедуют принцип – «не можешь – научим, не хочешь – заставим». Там и не таких как я, хиляков, обламывают и перековывают. И со мной не стеснялись. Отчасти крутыми уроками нарядов вне очереди и строгими внушениями, отчасти примером более сообразительных сотоварищей, медленно и мучительно я постигал науку службы, не такую уж сложную внешне, но требующую больших внутренних ограничений. А это всегда было для меня труднее всего. Тем не менее, в конце учебного курса я стал вполне себе приличным курсантом и особой работы замкомвзводу не задавал, за исключением редких выходок. Впрочем, во взводе и без меня хватало оригиналов.
Кристаллизация неразличимо зелёной биомассы, столь поразившей меня в бане, происходила быстро. Её непонятное  поначалу круговращение упорядочивалось, принимало чёткие формы, из хаоса выплывали и становились на отведённые места отдельные лица, выстраивалась иерархия взаимных симпатий и отторжений. Близкое соседство в строю, за учебным и обеденным столом, посиделки в ленкомнате и курилке, разбивка на отделения – всё способствовало установлению личных и служебных отношений. Было общее сплочение в составе взвода, частное – в составе отделения, но выше всего, прочнее всего, теплее всего – дружба, те ребята, с которыми связывало это чистое, мальчишеское чувство. Настоящих друзей много не бывает, это правда, но таковые в 33-м взводе у меня были, утверждаю это и попробую доказать.
Вот, держу в руках выпускную фотографию взвода. С удивлением отмечаю, что столь нелицеприятно размалёванный мной младший сержант Шило вполне себе киногеничен, чуть ли не Ален Делон. Красавец мужчина с милой улыбкой. Где были мои курсантские глаза? Наверно, в пятках. А взгляд снизу искажает пропорции, даёт картину, далёкую от действительности. Не надо забывать, что крупным планом мне доводилось лицезреть младшего сержанта Шило в те драматические мгновения, когда его обуревал праведный гнев, а я испытывал прямо противоположное чувство жертвенного томления. Оттуда логически объяснимая аберрация не только зрения, но и всего проникнутого паникой организма. Выходит, я вру, сочиняю?! Но так было, я так видел.
Всё это было, было, было.
Свершился дней круговорот.
Какая ложь, какая сила
тебя, прошедшее, вернёт?
Я знаю эту силу – слово. Но оно может быть и ложью. Примем эту грустную истину и продолжим повествование, уверенные, что пишем чистую правду. С неудовольствием смотрю на себя, зачем-то строящего «рожки» Кольке Монако, доверчиво присевшему подо мной. Смиренно принимаю «дурака», которым меня наградил напоследок замкомвзвод, признаю, полностью заслужил, испортил дорогое фото. Ладно, дело непоправимое, прошлое. Начинать подряд давать портреты и характеристики всех сослуживцев не буду, гипотетическим моим читателям, боюсь, покажется скучным. Большинство из ребят, надеюсь, появятся по ходу повествования. Тем паче, что на фотке почему-то не весь взвод. Нет моего ближайшего дружка Женьки Потыки, нет приснопамятного стрелка Мухамбеталиева, нет скользкого Ваньки Есипова, будущего замкомвзвода, нет плутоватого батарейного сапожника Мадояна. Чтобы окончательно не утонуть в именах и фамилиях, лучше отложу фотографию в сторону. Пусть на ней вечно светится есенинской улыбкой малыш Пантюхин,  насупясь, строго смотрит всегда серьёзный Борька Россинский, нервно сцепив пальцы, непривычно цепенеет Лёха Бородинов, в жизни весь огонь и порыв. Чем больше вглядываешься, тем больше отвлекаешься от принятого на себя труда, уходишь в воспоминания. И,  самое главное,  ещё раз убеждаешься – с какими замечательными парнями свела армейская судьба. Жаль, что как свела, так и развела. Лишь с двумя-тремя удалось потом встретиться на гражданке.
От своей принадлежности к определённому отделению остались довольно смутные воспоминания. То ли Шило часто перемещал меня из одного в другое по каким-то своим соображениям, то ли я не придавал этому никакого значения. Точно помню, что не был ни под началом прямолинейного службиста-казаха Ракешова, ни под иезуистски вкрадчивой властью опасного тихони Ваньки Есипова. Как со мной бились новокубанский комсомольский вожак Коля Янцев и  адыгейский самбист Нодари Карданов – помню, а в какой  именно последовательности – запамятовал. Командиров отделений назначал и, случалось, свергал замкомвзвод из наших рядов, то есть, они всё равно оставались в некоторой степени своими парнями, если, конечно, не «зажирались», как туповатый Ракешов или не были «и вашим, и нашим», как двуличный Ванька Есипов. Коля Янцев был, вне всяких сомнений, именно своим парнем. Он выделялся во взводе не только крупной, сильной фигурой, но и обстоятельностью, солидностью поведения. Дело было не в одном счастливом характере -  годами и образованием он значительно превосходил почти всех прочих. В те годы существовал порядок, согласно которому выпускники ВУЗов, где не имелось военной кафедры, обязаны были отслужить не то полгода, не то год. Вот Коля Янцев и отбывал положенный стаж. К тому же за ним стоял опыт комсомольской работы, комсоргу института по должности приходилось иметь много возни со всевозможными трудными личностями, вроде меня. Надо признать, Коля был неплохой педагог. Он давил на меня не ефрейторскими лычками, а доверительным, дружеским внушением, типа – «Юрка, ты же не дурак, чего прёшь на рожон? Ты в армии, выполняй, чего требуют. Не так уж это сложно, а думать можешь, что угодно, главное – про себя, не вслух». Начальству он никогда не «стучал», управлялся своими силами, это вызывало уважение. К моему подпольному бумагомарательству относился терпимо, пытаясь направить его в официозное русло, о чём речь впереди. В общем, влияние  на меня Коля оказал благотворное, спасибо ему. Кстати, он числа немногих сослуживцев, с кем судьба свела на гражданке. В феврале 1969 года мы столкнулись с ним в Краснодаре, на углу Красной и Мира. Время было позднее (я бежал со свидания), холод лютый. Коля пригласил к себе в гостиницу, где он проживал, приехав из Новокубанска на какую-то партийную конференцию. Я был прямо-таки ошарашен роскошью ковровых дорожек, теплом и уютом его номера (сам-то обитал в неотапливаемой лачуге на задворках). Коля достал коньяк, закуску, мы поболтали о том о сём. Коля приглашал к себе в Новокубанск, там он состоял парторгом крупного предприятия, обещал помочь с работой, с жильём (я маялся на тот момент дурью в Краснодаре, не решаясь куда-либо определиться), дал адрес, телефон. На том мы и расстались, чтобы больше никогда не встретиться. Если честно, я долго надеялся увидеть его фамилию среди высшего партийного руководства, все данные для такой карьеры у Коли были, но не дождался. Может, оно и к лучшему. Пускай  он остаётся в памяти таким, каким я его знал по службе в Новочеркасске - порядочным  парнем, справедливым командиром.
Нодари Карданов – совсем другая статья, анекдот, а не командир. С какого перепуга Шило назначил его командиром отделения – выше моего понимания. Возможно, замкомзвода подкупила исключительная преданность Нодари спортивным занятиям (он являл собой налитой сгусток мускулов и мышц), возможно, таким образом регулировался щекотливый национальный вопрос – не знаю, но как командир он был,  на мой взгляд, неисправимо простоват. И методы воздействия на воспитуемого исповедовал соответствующие. Когда я его как следует допекал, Нодари приближался ко мне вплотную, вперялся свирепым взглядом, и нечленораздельно бормотал (русской речью он владел неважно) – «Ты не должен так делать!» На более пространную тираду ему не хватало запаса слов. Я в ответ нагло улыбался, свирепое выражение на лице Нодари сменялось просительно-укоризненным, и тем воспитательный процесс исчерпывался. Всерьёз я Нодари не воспринимал, но отдавал должное его добродушию и честности – похвальным качествам лучших сынов гор. Разумеется, свой длинный язык я не всегда мог удержать, но обычно это мне сходило с рук из-за фатального недопонимания Нодари всех многозначных оттенков великого и могучего. Подчёркиваю – обычно, потому как иногда на защиту Нодари вставал его земляк, адыг Мухади Агирбов. Тот попал на службу, как и Коля Янцев, после института, уже в предельном возрасте 27 лет. Нам он казался  согбенным и высохшим старцем. Высшее образование наделило Мухади достаточными познаниями в тонкостях русского языка, к своей национальной идентичности он относился ревниво, так что на мои шовинистические, с его точки зрения, шуточки реагировал весьма болезненно. Сцеплялись мы не раз. Но до принципиального выяснения отношений дело никогда не доходило, ребята нас быстренько разводили по углам. Бедный Нодари, не в силах понять из-из чего мы распалились, только недоуменно хлопал глазами. Мухади вообще всячески опекал Нодари, он и на фотографии взвода запечатлён с покровительственно возложенной на плечо Нодари рукой. А в целом Нодари во взводе любили за незлобивость и податливость, благодаря которым он не раз оказывался невольно втянут в недозволенную уставом проказу и платился, к своему искреннему детскому изумлению,  вместе со всеми. Агирбова же сторонились именно из-за неуживчивости и старообразности, а вовсе не из-за его национальности. Принадлежность к тому-иному роду-племени в наших глазах не имела никакого значения, лишь бы парень был свойский. Даже моя врождённая, но всё-таки абстрактная, нерасположенность к соседям-черкесам (то бишь адыгам) отступала на второй план при близком знакомстве с реальными людьми, все мы разные.
Помянув добрым словом отцов-командиров, было бы непростительно с моей стороны не рассказать, хотя бы кратенько, о друзьях-товарищах, без чьей крепкой руки и отзывчивого сердца я бы, наверно, совсем загнулся в крутом обороте солдатских будней. Школьные друзья, как и те, с которыми успел сдружиться в кратком промежутке между школой и армией, были далеко. Многие вообще безвестно где. Непоседливая и переменчивая юность не самое удобное время для поддержки отношений при помощи эпистол. Более-менее постоянную переписку удалось наладить лишь со Славиком Карпенко и Петром Нужным, остальные давали о себе знать на первых порах редко. Письма из дому, конечно, приходили регулярно, но в юности всё-таки главное – друзья. Только с ними ты можешь свободно делиться мыслями, находить поддержку и опору, искать впереди какую-то цель. И такие друзья нашлись рядом.
С первого и до последнего дня в учебке ближе всех ко мне  был Женя Потыка. Мы спали на соседних койках, он стоял в затылок за мной в строю. Но не одно соседство в казарме и строю сблизило нас. Наверно, сработал закон единства противоположностей, потому как ничем иным объяснить нашу дружбу нельзя. Что из себя представлял я, курсант Юрий Высочин, как сослуживец и человек, надеюсь достаточно ясно из предыдущих, пусть и не самых вразумительных, зарисовок. Не ахти какая привлекательная личность, ершистый, вечно расхристанный. Женя же был на редкость мягким, дисциплинированным, аккуратным, прямо-таки кукольным курсантиком. Обмундирование на нём всегда наглажено, начищено, чистенько, всё строго по уставу. Никаких отступлений не позволяет, послушен, даже пуглив. В общении деликатен, ни одно бранное слово не слетит с его несколько шепелявящих губ, красна девица и только. Младший сержант Шило к нему претензий не имеет, (на перекладину, где Женя поначалу зависал не хуже меня, он бегает добровольно каждую свободную минуту, старается), старшина Разуваев ставит его в пример неряхам и тем не менее мы дружили не разлей вода. Правда, честно скажу, я порой даже тяготился его чрезмерной ко мне привязчивостью, его стремлением высказать самое задушевное, чуть ли не выплакаться по поводу мучительных сомнений относительно верности своей подружки, просьбами проанализировать содержание её писем. Женю призвали из Батайска, до дому было рукой подать, часто навещали родные, отпускали в увольнение – а почему бы нет, образцовый курсант. От него исходило забытое домашнее тепло, особенно остро ощутимое в жёстком быту казармы. Для меня он был нечто вроде заботливой сестры, вовремя напоминал и предостерегал, указывал на упущения, не стеснялся подшить мне подворотничок, пока я срочно навёрстывал что-то другое. Из его рассказов о доме возникала картина уютного гнезда, где каждый обитатель нежно и неустанно печётся о благе близких. Завидная картина, но мне она тогда казалась классическим воплощением презираемого мной мещанства, я-то был махровый романтик, грезил комсомольско-молодёжными стройками Сибири, в духе «Солёного арбуза» и прочей бредятиной. Поэтому Женины рассказы об их дружной семье, об избранной им профессии бухгалтера (он успел закончить соответствующие курсы и поработать) выслушивал не без высокомерной снисходительности, но язык прикусывал, обидеть Женю не решался. Что тянуло его ко мне – осталось неразрешимой загадкой. Может, всё объясняется простым соседством, и зря я притягиваю за уши закон единства противоположностей? Нет, вряд ли. Женя и попал по распределению чуть ли не в Батайск. Этот вопрос его страшно волновал – как оторваться от родного дома и подверженной колебаниям подружки? В нашей среде поговаривали, что вопрос распределения может решаться и небескорыстно. Допускаю, что и в случае с Женей не обошлось без определённых мер родителей (они были «шишками» местного масштаба), да мне какое дело? Мне-то, романтику, было чем дальше, тем лучше, экзотичней. Жене было лучше под боком родителей и подружки, ну и славно, дай бог им счастья, как они его понимают. Выскажу осторожное упование, что Женю не испортит та стезя, которую он избрал, очень осторожное. Я-то помню его добрым, заботливым парнем, благотворно повлиявшим на мой внешний курсантский облик, любителем карамелек и печенья, которыми он постоянно угощал, помню его трогательно, по-птичьи приподнятые плечики, матовое девичье личико, заострённый носик, помаргивающие, внимательные глаза. Хороший был дружок, без «б».
С Борей Россинским отношения складывались иначе. Боря был не из тех людей, что всегда готовы открыть душу. Напротив, его холодноватые манеры поначалу отталкивали. Высокий, худой, с бледным, строгим лицом он держался среди нас подчёркнуто отчуждённо, давая понять, что не нуждается в дружеском общении, ему и одному хорошо. Служебные обязанности выполнял исправно, но без рвения, с легко уловимым оттенком презрительности, как не заслуживающую большего глупую игру. Шило это порой задевало, он злился, придирался, но Боря невозмутимо гнул свою линию и Шило в конце концов от него отстал – по букве устава всё было правильно, по сути выглядело откровенной издёвкой. Борино поведение заинтриговало меня, я почуял родственную душу и мы, пусть не сразу, но всё же нашли общий язык. Хотя это было трудной задачей – повторюсь, Боря отличался выдающейся замкнутостью. Коренной екатеринодарец, внук первого авиатора Кубани, да ещё и с явной примесью польской крови, он не терпел лобовых атак, попытки лезть к нему в душу пресекал на корню. Заносчивым я бы его не назвал, скорей отстранённым. В принципе, нормальная линия поведения тех, кто знает себе цену. Сблизила нас обоюдная любовь к уединению с книгой в руках. Что читал Боря, не помню, не буду врать, да это и неважно. Книга в руках у человека сама по себе сигнал к сближению. И мы оба на этот сигнал отозвались. От Бори напрасно было ждать бурных излияний чувств и беспорядочно растекающихся мыслей, как от Жени Потыки. Чувства Боря напоказ не выставлял, лицо его практически всегда оставалось каменным, а тщательно взвешенные мысли он излагал скупо, в немногих, точных словах. Тем ценнее для меня было наше немногословное, но искреннее общение, фальши в Боре не имелось ни капли. О чём мы там толковали – забылось, осталось только общее впечатление отрезвляющей чистоты, как в жару утоляешь жажду холодной водой. Из всех соратников по учебке расставание с ним стало самым обидным. И как же я обрадовался, получив в ГСВГ письмо от Борьки из ДальВО, с его глухоманной «точки», затерянной в дикой тайге на китайской границе! Как он добыл мой адрес – ума не приложу. Мы успели обменяться несколькими письмами, в которых Боря был всё так же скуп на слова, почта с Дальнего Востока до Германии и обратно ходила изуверски медленно. Попав после дембиля в Краснодар, я первым делом отправился на улицу Леваневского, 23. Из старого добротного дома вышла ко мне немолодая женщина, вежливо известила, что Бори нет, уехал в Кисловодск к родственникам, через неделю вернётся. Но меня вскоре унесло прочь из Краснодара и наши с Борей пути больше не пересеклись. Закрутило, завертело, селяви, а жаль!
Хочется ещё рассказать о Лёхе Бородинове, удивительном парне, о котором храню самые благодарные воспоминания. Внешностью он обладал яркой во всех смыслах, в поступках был столь же ярок. Недаром он говорил, что мать у него то ли черкешенка, то ли цыганка, оправдывая свой горячий темперамент. Черноглазый, тёмноволосый, со смуглой гладкой кожей лица он отличался поразительным равнодушием к длине собственной гимнастёрки и щегольству отглаженной пилотки, чему было подвержено большинство курсантов. Вид у него был постоянно самый расхристанный, если не растерзанный, к огорчению старшины Разуваева и ярости младшего сержанта Шило. Тут Лёха был неисправим. Только его приведут в достойный вид, как через минуту опять гимнастёрка на нём смята мешком, а разинувшая рот пилотка чуть ли не поперёк головы. Всему виной пресловутый темперамент, Лёха вертится вокруг оси, как юла, тело его – перпетуум мобиле. Но основной источник его служебных и товарищеских недоразумений – характер. Честность и прямота Лёхи не признают границ. Он никогда не задумается высказать своё мнение прямо в лоб, невзирая кто перед ним стоит. И если товарищ просто отругнётся или, в лучшем случае, примет как должное, то уставник младший сержант Шило и обидчивый инструктор Каграманов подобной вольности не спустят. Добро пожаловать к тумбочке, в наряд по кухне, на полночную чистку плаца или гарнизонного сортира. Вот там-то мы с Лёхой часто и густо сходились, объединяясь в трудовом энтузиазме и дружной руготне своих злобных командиров. Вне этих достопочтенных мест нас мало что объединяло. Но поверьте, времени для общения нам отпускали щедро, хватало выше крыши. А ничто не объединяет крепче общей беды и совместного труда. И мне в этом плане исключительно повезло с напарником. Лёха был труженик беззаветный. Бьющая в нём через край энергия позволяла ему обработать девять десятых отведённого нам поля деятельности за то время, когда я еле управлялся со своей десятиной. Никогда не забуду один наш внеочередной наряд по кухне. Мы с Лёхой вдвоём отвечали за чистоту полов обеденного зала, а когда вечером нас пришёл сменять другой наряд, то эту самую чистоту забраковали, не приняли, велели перемывать. Пришлось с проклятиями в адрес вредных сменщиков опять браться за швабры. И тут я почувствовал, что выдохся окончательно, всё – край, сил нет. Ноги подгибались, в глазах темнело. Дали о себе знать наряды «через день на ремень» (чаще гуманный устав не разрешает), недосыпание, усталость. Короче, я плюнул на всё и сел на корточки под стенку, рассудив, что ночь длинная, трижды проклятые (и трижды мытые) полы никуда не убегут, а пока лучше подремлю, авось, силы вернутся. Лёха во мгновение ока выдраил свою половину зала и подошёл ко мне, исполненный благородного негодования – «в чём дело, почему сачкую?» С первого взгляда убедившись в моём беспомощном состоянии, он, не сказав ни слова,  яростно схватился за швабру с тряпкой и отмахал мою половину до зеркального блеска. Слабосильному напарнику оставалось только мысленно восхвалять спасителя. В благодарных словах Лёха не нуждался. И так практически всегда. Вот таков был мой неизменный соратник во внеочередных, самых горьких трудах. И ещё Лёха выделялся абсолютным бесстрашием индейца. Ему ничего не стоило подойти к капитану Скворцову с вопросом, идущим наперекор уставу, но мучающим беспокойную Лёхину совесть, или среди бела дня двинуть в «самоход» за бутылкой вина, в тех случаях, когда мы находились на работах за пределами части. «Самоход» из части исключался - после суда над  Белашом окна, выходящие на улицу, забрали решётками. В общем, получалось, что сводили нас с Лёхой лишь частые экстраординарные обстоятельства и, кроме поиска приключений на свою голову, нас мало что объединяло. Но эта малость составляла, на самом деле, значительную часть моей курсантской жизни, пожалуй, наиболее памятную. Жека окружал меня домашним уютом, с Борей мы, как два Боэция, утешались философией, поглядывая на бренный мир свысока, а Лёха самоотверженно выручал незадачливого философа из хлябей  подлого мира, куда философа раз за разом тыкали носом.
Кроме посильно обрисованных близких сослуживцев, бегло поименую ещё нескольких, без которых портрет 33-го взвода будет неполон, да и память не простит, нельзя пройти мимо этих замечательных парней.
Коля Грицай мастерски разыгрывал роль беспечного простака, но сколько умело замаскированного юмора скрывалось за его казалось бы простодушными высказываниями. Среди моих земляков-кубанцев весьма распространённый типаж – себе на уме, наблюдательный, с острым, ядовитым языком. Слушать его хитро сплетённую болтовню было чистым удовольствием.
Володя Сухоиваненко – непробиваемый молчун, этакий медвежонок с застенчиво-недоверчивым взглядом. Обычно покладист, но если упрётся перед начальством, то не сдвинуть никакими силами, сразу влетает на всю катушку, на пять нарядов вне очереди. Отбыв каторгу, раскаиваться не думает и стоически готов и дальше стоять на своём, нести новую кару. Шило зарёкся его перевоспитывать и предпочитал в упор не замечать непреклонного кержака.
Таганрогский болгарин, гигант (выше Шило) Володя Христоев. Как и положено гиганту, бесконечно добродушен, всегда с улыбочкой, склонен к разболтанности и нарушениям дисциплины, за что и составляет мне частенько пару во внеочередных нарядах, но никогда не унывает. Отзывчивый товарищ, на помощь придёт без просьбы, щедр, разговорчив.
Скромный Петя Бабин, самоуверенный Кильдюшев, язвительный Рекунов, забавный тихоречанин Женя Пестов («мы из Техаса»), громогласный «брат» Додохян (он ко всем обращался – «брат»), самоуглублённый Саня Гамзинов – всех не перечислить. Тридцать парней, четыре отделения, один взвод. Как бы ни был он собран с бору по сосенке, но сколотился в итоге довольно прочно и мы своё единство и отдельность от прочих взводов ощущали с законной гордостью – как заведено в армии.
Все мы были призваны из краёв и областей, входящих в СКВО – Северо-Кавказский военный округ – кубанцы с адыгейцами, ставропольцы, ростовчане, волгоградцы и астраханцы. Калмыков и других представителей Северного Кавказа среди нас не припомню. Всё-таки некоторый качественный отбор чувствовался. В 31-ом и 32-ом взводах большинство курсантов носило на груди синие ромбики техникумов, вооружение они осваивали повыше рангом, крылатые ракеты. Земляческие связи вскоре сменились более прочными – товарищескими, служебными. За семь месяцев пребывания в учебке нескольких ребят комиссовали – у Сани Гамзинова обнаружилась эпилепсия, Поликарпов умудрялся спать даже в строю, казаха Мухамбеталиева в конце концов перевели в стройбат из-за категорической невосприимчивости к наукам. «Брат» Додохян тоже соблазнился комиссовкой и  какое-то время усиленно хромал, жалуясь на неведомую болезнь, но его после непродолжительного обследования в госпитале решительно вернули в часть и больше он на хромоту не жаловался, бегал, как лось.
Пускай для начальства наш взвод не представлял особой ценности, пребывая в табели о рангах на предпоследних местах, нам это настроения не портило. Мы меряли друг друга собственной меркой дружбы и порядочности, а с этим в 33-м взводе дело стояло на высоте. Гонения и неудовольство начальства только крепче сплачивали и давали лишний повод для упражнений в юморе. Как гласит армейская поговорка – «Нас дерут, а мы крепчаем».




Р А З Г О В О Р   С   К А П И Т А Н О М   П Я Т И Н Д О Й


Сей достопамятный разговор с замполитом нашей батареи состоялся на втором месяце нахождения в учебке. Капитан Пятинда вовремя обратил внимание на странности в поведении курсанта Высочина и не замедлил провести с мной нравоучительную беседу. Считаю (теперь!), что она стала одним из главных уроков в осознании мной ценностей не только армейской службы, но и вообще своего места в том государстве, в котором меня угораздило родиться.
Я мирно посиживал себе на занятиях вместе со всем взводом в классе спецмашин, вполуха внимая напыщенным разглагольствованиям инструктора Каграманова, когда в дверях показался дневальный и крикнул: - «Курсанта Высочина к капитану Пятинде срочно!» Приказ начальника – закон для подчинённого. Я послушно сорвался с нагретого стула и в одном х/б и шапке устремился вслед за дневальным. Путь от учебного городка до канцелярии батареи не грозил простудой  - достаточно пересечь нелюбимую спортплощадку и пустынный гарнизонный плац. Морозный воздух так приятно освежал лёгкие после спёртой атмосферы класса. Никаких дурных предчувствий у меня не было. Капитана Пятинду я на тот момент считал безобидным чудаком, который, то ли от безделья, то ли исполняя комиссарский долг, регулярно пристаёт к нам с нелепыми расспросами. Он мог остановить курсанта посреди плаца или в дверях казармы и начать ни с того, ни с сего, обстоятельно расспрашивать  о семье или о вчерашнем кино. Причём, было невозможно понять – какую он цель преследует? На самом ли деле его интересует мнение курсанта о кинофильме и волнуют семейные обстоятельства или он докапывается до чего-то другого? Иногда он вызывал к себе курсантов для подобных бесед в канцелярию. Каких-то явных последствий эти беседы не имели. Все только пожимали плечами – «какого чёрта ему нужно?»
Поэтому входил я в канцелярию с лёгкой душой, предполагая очередную пустопорожнюю беседу, игру в кошки-мышки, где мышке стоит соблюдать минимум осторожности, чтобы не попасть в когти кошке. Врать отцам-командирам считалось не грехом, а ложью во спасение.
- Курсант Высочин по вашему приказанию прибыл! – бодро отрапортовал я с порога.
И тут же, обозрев канцелярию, ощутил первый тревожный укол в сердце.
Кроме капитана Пятинды, сидевшего на своём законном месте за покрытым зелёной скатертью столом, в канцелярии присутствовала ещё одна личность, чей вид с удручающей неизменностью вселял в мою грешную душу страх и трепет. Младший сержант Шило сидел на стуле у окна, поодаль от стола, закинув ногу за ногу в начищенных сапогах, сложив огромные красные ладони на коленях. Сидел в вольной и одновременно почтительной позе, исподлобья поглядывая на меня. Его присутствие показалось мне подозрительным. Обычно капитан Пятинда беседовал наедине.
- Здравствуй, Высочин. Подходи поближе. – Капитан Пятинда указал на место перед столом. Садиться не пригласил, что тоже было нехорошим предзнаменованием.
Я подступил к столу, осторожно поднял глаза и невольно отшатнулся. Встречный взгляд замполита был неумолимо холоден и суров. Таким я его ещё не видел. Вместо доброжелательного, пусть и лукавого собеседника, каким я его знал, на меня смотрел крайне раздражённый и раздосадованный человек. И не оставалось сомнений, что именно моя персона вызывает в нём столь неприязненные чувства. Чем я накликал гнев капитана Пятинды? Но капитан не дал мне собраться с мыслями.
- Мы, - капитан кивнул в сторону Шило, - пригласили тебя потолковать о службе. До нас дошли сведения, что ты недоволен  своими командирами и порядками в Советской Армии целиком, не так ли? Что с тобой обходятся несправедливо, так? Вопрос серьёзный. Мы хотим это услышать от тебя непосредственно и во всём разобраться. Ты только начал службу и с подобным к ней отношением можешь зайти слишком далеко.Наш долг тебе помочь.  Давай, рассказывай. Что тебя не устраивает?
Скрипучий, с тягучим хохлацким акцентом, голос капитана Пятинды резал, как бритвой.
- Всё устраивает, - пробормотал я, не в состоянии понять, откуда у замполита сведения о моих настроениях, откуда вообще ветер дует.
 - Всё устраивает? И командиры хороши? И армейский распорядок справедлив? – настойчиво допытывался капитан.
 - Да, всё как надо, - подтвердил я, попрежнему пребывая в недоумении.
 - А как ты относишься к своим командирам? Что о них думаешь?
 - Ничего не думаю. Нормальные командиры.
Конечно же, я бессовестно врал, но, как говорится, какой вопрос -  такой ответ. Неужели капитан Пятинда рассчитывал услышать нечто иное?
 - Не притесняют тебя? Не оскорбляют?
Замполит словно вычитывал вопросы из анкеты, бесстрастно, терпеливо.
 - Нет, - за тупое враньё становилось стыдно, но куда деваться .
 - А как должен отвечать подчинённый командиру? – Капитан патетически возвысил голос. Зловещая, несущая беду нотка грянула близким раскатом грома, смешав и без того сбивчивые мысли. – Правдиво? Или врать?
 - Конечно, правду, - пролепетал я. Ощущение, что меня опутывают невидимой ловчей сетью повергало в панику.
 - Говорить правду он ещё не научился, товарищ капитан, - гулкий голос младшего сержанта Шило ударил в висок тяжёлой боксёрской перчаткой. Сложив руки на груди, замкомвзвод прожигал меня презрительным взглядом. – Врёт на каждом шагу.
 - Когда? – помутившийся разум не нашёл другого возражения.
 - Даже сейчас! – резко выкрикнул капитан Пятинда. – Ты не сказал ещё ни слова правды! Посмотри сюда! Узнаёшь?
Эффектным жестом фокусника он вскинул руки, дотоле неподвижно лежавшие на столе. На зелёном пространстве скатерти одиноко высветился маленький синий прямоугольник. Мой записной блокнотик с тиснёной золотой башенкой в верхнем углу. Щёки у меня загорелись, мир съёжился и весь ушёл под синюю обложку. Там таилась бомба, которая сейчас рванёт. Скотина Шило! Выследил-таки! Матрасник чёртов!
Лет с 14 я усвоил привычку доверять всё самое наболевшее и достойное на мой взгляд внимания, бумаге и не смог отказаться от этой привычки и на службе. Чуть ли не в первый день пребывания в в/ч 42710 я приобрёл в гарнизонном военторге блокнотик карманного формата и не сомневался, что в самом скором времени он будет полон интереснейшими впечатлениями от моей военной жизни. Но тут я натолкнулся на всевозможные осложнения и запреты, смириться с которыми не захотел. Сначала старшина Разуваев широковещательно, как он всегда это делал, объявил, что курсантам, конечно, иметь записные книжки не возбраняется, но записи следует производить исключительно личного и делового характера, как- то – адреса, списки вещей, расписание занятий и т. п., а вот записи касательно тайн службы и личностей сослуживцев категорически воспрещаются. Причём сделал это заявление старшина, стоя перед строем батареи и потрясая моим синим блокнотиком, предъявленным в числе прочего содержимого карманов для осмотра. Листнув несколько страничек, старшина крутнул головой и вернул блокнотик хозяину, приказав самому разобраться в своих каракулях и принять меры. Старшину я уважал и знал, что вторично он в блокнотик нос не сунет, уверовав в силу своего внушения, а потому спокойно продолжил записи, зачастую весьма нелицеприятного и конфиденциального характера. Следующее покушение на драгоценный блокнотик совершил младший сержант Шило, всевидящий Аргус. Застав меня врасплох в ленкомнате с пером в руке, он грубо потребовал подозрительный предмет к досмотру, сумел разобрать несколько знакомых фамилий и устроил мне взбучку. Беспощадно выдрал листки с неуставными записями и приказал, во избежание вящих неприятностей, немедленно прекратить преступное бумагомарание. Блокнотик, правда, отдал – частная собственность таки. Я огорчился, но не прекратил. Лишь стал осторожнее – не таскал блокнотик в нагрудном кармане гимнастёрки, где он был абсолютно беззащитен перед очередным домогательством Шило, а прятал его под подушкой постели. Записи производил с большой оглядкой, выставляя Женю Потыку дозорным, и самонадеянно почитал себя в безопасности. И вдруг – какой пассаж!   Там такое понаписано – святых выноси!
 - Узнаёшь? Твой? Твоей рукой сделаны записи? – Я молча кивал. – Вот мы и послушаем твои рассуждения о службе. Что написано пером – не вырубить топором, не так ли? Надеюсь, самому себе ты не станешь врать.
Капитан торжественно раскрыл блокнотик.
 - Почерк у тебя неважный, но у меня ещё хуже, так что читать мне нетрудно. Начнём с моего портрета, не возражаешь? Итак – «Замполит нашей батареи капитан Пятинда похож на индюка, такой же надутый и ко всем пристаёт. Лёха Бородинов утверждает, что он больше смахивает на астраханского верблюда, но я в Астрахани не был, с тамошними верблюдами не знаком, может, Лёха и прав. А замполит наш явно мается от безделья и поэтому лезет ко всем с дурацкими вопросами». Вот такая исчерпывающая характеристика моей личности и деятельности. Портретные уподобления пока оставим в покое, хотя с Бородиновым тоже будет интересно поговорить. – Капитан уставил на меня чёрные, прожигающие глаза. («Великий инквизитор», не замедлил выдать мой приученный к уподоблениям ум.) – А ты, значит, считаешь, что замполит от нечего делать лезет ко всем с дурацкими, как ты выражаешься, вопросами? Что замполит бездельник? Так? Обоснуй свою мысль, пожалуйста. Отвечай.
Что тут ответишь? Вляпался я по полной программе, факты налицо. Но надо было как-то выкручиваться.
 - Да нет, товарищ капитан, - мямлил я, с ужасом представляя ярость Лёхи Бородинова, когда он из-за моего длинного языка тоже попадёт на этот эшафот. – Мы просто болтали, сравнивали, кого ни попадя, мне показались смешными некоторые сравнения, ну я и записал. Я вообще люблю записывать всякое забавное.
 - Если ты находишь в ком-либо нечто забавное, так подойди к нему и выскажись прямо. Это будет честнее, не так ли? – Взгляд капитана Пятинды странным образом смягчился. Мне даже почудилась в нём озорная насмешка. Но это длилось не дольше мгновения. На меня опять посыпались уничтожающие, сбивающие с ног слова. – А прежде чем судить мою деятельность, побудь хотя бы день в моей шкуре, почувствуй ответственность за каждого подчинённого. Ты в армии без году неделя, а уже судишь всех и вся, как царь и бог.
 - Товарищ капитан, вы же прекрасно понимаете, что всё это несерьёзно. Так – болтовня между прочим. Служба совсем другое дело.
Жалкий лепет оправданья изливался из меня гаснущей струйкой. Смысла в нём не было никакого. Зато постыдной трусости перед старшими хоть отбавляй. Я никак не мог отделаться от детских привычек.
 - Так вот, курсант Высочин, - веско, официально заговорил капитан. Он выпрямился, расправил плечи со сверкающими погонами, только фуражку не надел. - Запомните – всё, что делается в этих стенах, всё считается службой, без исключения, понятно? Здесь всё на полном серьёзе. Каждый поступок и каждое слово предопределены уставом, а нарушения караются. И то, что вы себе позволяете, называется дискредитацией командиров. Это явное нарушение устава, это наказуемо. Вы призваны изучать военное дело, а не зубоскалить исподтишка над командирами. Если вы ещё не осознали до конца, что вы солдат, а не мальчишка, то советую осознавать поскорей. Иначе мы будем вынуждены поступить с вами по всей строгости устава. С таким отношением к службе вам не место в учебной части, где готовят младших командиров ракетных войск.
 - Он во взводе один из самых слабых и по физподготовке и по спецподготовке, - подал голос Шило. Бей лежачего, сыпь соль на раны. Я не нашёл в себе сил возразить на отчасти несправедливое обвинение. По спецподготовке я вполне успевал. Навалилась страшная догадка – отчислят к чёртовой матери, переведут в пехоту или стройбат, как Мухамбеталиева. Позор.
 - Ну вот, - сказал капитан, - а вы занимаетесь ерундой, курсант, вместо того, чтобы уделять больше внимания службе. Вам надо брать пример со своего замкомвзвода, а вы отзываетесь о нём в своих записях не лучше, чем обо мне. Младшему сержанту Шило, наверно, будет интересно послушать ваше мнение.
 - Не надо, товарищ капитан! – Я не то взвыл, не то взмолился, готовый провалиться сквозь землю. Мстительный огонь неосторожных слов вспыхнул передо мной испепеляющим взрывом.
 - Послушайте, Шило, - оставив без внимания мою отчаянную мольбу, спокойно произнёс капитан. Он с видимым удовольствием перелистнул пару страничек, облизнулся, и отчётливо, смакуя каждое слово, словно диктор всесоюзного радио, зачитал – «Наш замкомвзвод одна сплошная глотка длиной под метр девяносто. Ревёт как заводской гудок. Внешне напоминает диплодока». Выразительный портрет. А кто такой диплодок, курсант Высочин?
Я был вынужден, запинаясь, поведать, что, мол, миллионы лет назад проживали на земле этакие гигантские  ящеры с очень длинной шеей. А, покосясь на ёрзнувшего на стуле Шило, удостоверился, что в данный момент он больше напоминает не мирного травоядного диплодока, а скорей свирепого хищника бронтозавтра – такой неприкрытой злобой горели синие глаза моего замкомвзвода и так красноречиво сжимались и разжимались его огромные красные кулаки. Грядущие пять месяцев службы под его начальством обрисовались мгновенно и предельно ярко. Было от чего окончательно упасть духом.
 - И так далее и в том же роде, - капитан Пятинда методично листал блокнотик, - капитану Скворцову лучше сменить фамилию на Воробьёва, старшина Разуваев копия комедийного актёра Пуговкина, инструктор Каграманов – лакей с замашками Наполеона, комбат Ярошенко – вылитый алкаш с Усть-Лабинского рынка. Дальше ехать некуда. Приличных людей в батарее, кроме курсанта Высочина не имеется. Не так ли?
Я молчал. Я был сокрушён и раздавлен неожиданно открывшейся мне картиной вопиющей неприглядности своего поведения, своего абсолютного ничтожества в той среде, в которую недавно ещё активно стремился и в которой надеялся обрести себя полноценным, значимым элементом. Открытие было ужасным. Всё, чем дорожил в прежней жизни, высокомерно считал знаком своей избранности и превосходства над прочими, слетело с меня, как гражданская одёжка в солдатской бане. Как нелепый среди занятых важным делом людей наряд клоуна. Я стоял перед замполитом и замкомвзводом нищ и наг, яко Иов. Кто я такой? Бельмо в глазу замкомвзвода, головная боль замполита, чучело в строю, сосиска на спортлощадке, вертлявая мартышка в классе – а самомнения хоть отбавляй! Жизнь настоящая, не выдуманная, не перевранная моим шкодливым пером жизнь стояла вокруг, готовая как исторгнуть, так и принять. И если я хотел слиться с ней, я обязан был жить по её законам, а не по своему хотению. Мои кривляния и озорство выглядели не то что неуместными, но и откровенно хамскими. Коль захотел быть солдатом, так будь им. Честно выполняй, что положено. А личное мнение держи при себе, целей будет.
Подобные благие мысли вихрем носились в моей голове, но раскрывать рот я не решался. Единожды солгавши – кто тебе поверит?
 - Что будем делать, курсант Высочин? – капитан Пятинда хладнокровно изучал меня сухими чёрными глазами. – Начнём служить или продолжим валять дурака?
Спасательный круг был брошен и я жадно вцепился в него обеими руками.
 - Служить. – Большого труда стоило выдавить из себя это единственное слово под недружелюбным взглядом младшего сержанта Шило. Да ещё совсем некстати веки защипали проклятые слёзы. Этого только нехватало, полный срам. Я стоял как на раскалённой сковородке, переминаясь с ноги на ногу.
 - Служить, - задумчиво повторил замполит. – А чтобы правильно служить, надо относиться к службе серьёзно. Блокнотик я тебе верну, только листы с неуставными записями удалю. Тут я вижу у тебя стихи. Ты что, и стихи пишешь?
Пришлось сознаться.
 - Ну что ж, пиши. Этого я запретить не могу. Но учти – если не подтянешься в учёбе и дисциплине, я самолично отберу у тебя блокнот и не верну до тех пор, пока замкомвзвод не доложит мне о твоих успехах. Понятно?
 - Так точно.
 -Можно и сейчас не отдавать, товарищ капитан, - вмешался Шило, - пускай займётся службой, не отвлекается.
 - Нет, я думаю, сейчас верней отдать, - словно что-то высчитывая в уме, как сквозь сито процеживал слова капитан Пятинда. – Блокнотом он дорожит, будет лишний стимул вести себя серьёзно. Я думаю, он всё понял. Он парень сообразительный.
В душе у меня запели фанфары и трубы. Жизнь налаживалась, самые страшные предположения не сбылись, оставалось дождаться конца пытки поджариванием на медленном огне. Но замполит не спешил меня отпускать. Листая блокнот и равномерно выдирая из него страницы (звук рвущейся бумаги отзывался во мне острой болью), он продолжал задавать свои излюбленные вопросы, на которые я давал предсказуемые ответы, о чём-то советовался с Шило, что-то уточнял, о чём-то рассуждал, в общем, тянул непонятную мне, но зачем-то необходимую ему волынку. Возможно, этот эндшпиль разыгрывался совсем недолго, но мне он показался вечностью, горячечным бредом дурного сна. Мозги мои отключились от действительности, перейдя на автоматический режим,  глаза не видели ничего, кроме синенького прямоугольника в руках капитана.
Наконец, бледная, в редких чёрных волосках рука протянула мне растерзанный блокнотик.
 - Можете идти, курсант.
 - Есть.
Драгоценный блокнот в карман, ладонь к виску, налево кругом и вон из пыточной камеры. Пройдя по коридору, миновав дневального у входа, я спустился с крыльца и машинально вошёл в курилку. Присел в одиночестве на низенькую скамейку, затянулся сигаретой. На душе было погано, об неё словно вытерли ноги. И винить некого, сам кругом виноват. Утешало одно – я просто-таки физически, с облегчением, ощущал как с меня слезает старая, отслужившая срок кожа и на освобождённую плоть начинает нарастать новая, крепкая, в которой я готов жить. Не добровольно слезает – умелые руки работают, помогают. Так вот какова армия, так вот куда ты, легкомысленный олух, напросился. Тут за всё дашь ответ. И это только начало. Ещё семь шкур с тебя спустят, пока переродишься. Помнишь знаменитую формулу – «слово и дело»? Постигай на собственном опыте, что слово неотделимо от дела. Будут бить и бить, выбивая из тебя мальчишескую дурь. Больно? Ещё как, всё тело саднит, будто кубарем скатился с крутого  обрыва.
 - Высочин! – током ударил гулкий, неприязненный голос замкомвзвода Шило.
Я подскочил, как ужаленный, и бросил сигарету. Шило сбегал по ступенькам крыльца, нахохленный, по-боксёрски держа перед собой полуопущенные кулаки.
 - Ты почему не на занятиях? Почему здесь рассиживаешься?
Замкомвзвод приблизился вплотную. Из-под надвинутой на лоб шапки в упор пронизывали синие зимние глаза на красном голом лице с оттопыренными ушами, пронизывали ледяными иглами.  Замкомвзвод навис надо мной и я, внутренне сжимаясь, воспринимал его как огромную скалу, нацеленную раздавить меня, жалкого комара.
 - За уклонение от занятий объявляю два наряда вне очереди! –  пророкотало в небесах.
 - Есть два наряда вне очереди.
 - За невыполнение приказа о записной книжке ещё два наряда вне очереди!
 - Есть ещё два наряда вне очереди.
 - А теперь бегом марш в классы!
 - Есть.
Я повернулся и на ватных ногах зашагал по плацу.
 - Бегом, я сказал! – как кнутом хлестнул меня по спине рёв замкомзвода и я пустился бежать.
Собственно, бег был как нельзя более кстати. Только сейчас, пересекая пугливой рысцой плац, я заметил, что с пасмурного неба часто летят снежинки, что лужу у санчасти затянуло ледком, что пальцы мои совсем окоченели. Северный ветерок пробирал до костей. Но внутри у меня горел, не переставая жёг, болезненный нехороший огонь. И это ощущение свежего ожога долго не проходило.
На вечернем построении старшина Разуваев от своего глубоко оскорблённого имени влепил мне ещё три наряда вне очереди. Итого семь. Я сразу стал рекордсменом во взводе. Лёха Бородинов, побывав в тот же день у Пятинды, получил от Шило сакраментальные два наряда. (Замполит раздачей нарядов, как недостойной политработника мелочёвкой, не утруждался.) Лёха никакой обиды  не высказал, самокритично признал, что поделом ему за неумение держать язык за зубами, а двумя нарядами больше, двумя меньше – какая разница. Лёха подобными вещами не заморачивался, относился философски.
А снег, что начал порхать с утра, вскоре повалил густыми лохматыми хлопьями и к вечеру, когда он притих, покрыл плац труднопроходимым пластом чуть не по колено. От дежурного по части поступила заявка на ночную мобилизацию штрафников для очистки сакрального пространства, и младший сержант Шило с чистой совестью отправил нас с Лёхой отрабатывать новоприобретённые наряды. Вдвоём бы нам было не управиться и до утра, но, на наше счастье, коллег у нас оказалось предостаточно. После отбоя на плацу собралась команда человек в двенадцать, все как на подбор отпетые внеочередники. Дружно орудуя деревянными лопатами и огромными фанерными совками, наподобие ножей бульдозеров, мы к двенадцати часам ночи разгребли залежи снегов по сторонам плаца, окружив его метровыми сугробами. Старший побежал в штаб докладывать дежурному по части об успешно завершённой операции, дабы тот милостиво отпустил наши души на покаяние, то бишь в тёплые постели. Дежурный не замедлил прибыть для проверки. Мы с Лёхой тут же опознали в нём нашего командира взвода капитана Скворцова, а он так же легко опознал в нас своих многогрешных подчинённых.
 - А, это вы, сыны мои! Так, так. Приятно видеть вас в достойной компании. И ты, Брут! (Это лично ко мне.) Значит, говоришь, мне лучше сменить фамилию на Воробьёва?
Я убито молчал. Капитан Скворцов стоял передо мной, маленький, в шинели, перетянутой ремнями, в большой офицерской шапке, с красной повязкой на рукаве. При свете фонарей, окружавших плац, блестела кокарда на шапке, блестели его ладные хромовые сапожки, блестели зубы в насмешливой улыбке. Ещё поблёскивали редкие пролетающие снежинки. Вообще-то, в данных обстоятельствах он больше заслуживал фамилии Снегирёва, но это нечестивое уподобление я благоразумно проглотил.
 - Писака. Дома будешь писать. А здесь служи и люби отцов-командиров. Ну, иди, иди спать. – И он приятельски ткнул меня в плечо своей маленькой ручкой.
У входа в казарму я оглянулся – капитан Скворцов вприпрыжку, будто первоклассник, скакал через плац, похлопывая в ладоши – чистый воробей!
Бренные останки моей первой солдатской записной книжки и сейчас лежат передо мной. Потускнела золотая башенка, обветшали растрёпанные листки. В ней адреса друзей, тексты любимых песен, перечни книг и авторов, начатки душевных излияний – ничего противоуставного, всё, как требовал старшина Разуваев.





К У Р С А Н Т



Курсантская жизнь – жизнь коллективная. Просится на язык слово «стадная», но это уже, пожалуй, будет перебор. По сравнению с пасомыми парнокопытными мы свою индивидуальность проявляли ярче и отстаивали упорней. Да, нас всюду водили строем, мы все, как один, по команде трудились и отдыхали, но всё-таки каждый отстаивал себя, как мог, и сдаваться никто не собирался.
Пора, наконец, рассказать, что такое была наша школа и кого в ней готовили. Никаких военных секретов я, надеюсь, не раскрою, техника, которую мы изучали, давно устарела и списана в металлолом. Школа тоже вряд ли существует, здания, что стояли на углу соборной площади и проспекта то ли Подтёлкова, то ли Платова скорей всего снесены, они и в 66-ом году выглядели ветхими, доставшись Советской Армии от безвестных мне казачьих учреждений. Двадцать лет спустя я побывал в Новочеркасске, но проездом, и взглянуть на памятное место не удалось.
Школу нашу в обиходе именовали ракетной, причём не только служивый народ, но и штатские горожане, тайной это не было, хотя предполагалось. Во всяком случае, от нас требовали на этот счёт помалкивать. За других не скажу, а из меня вышел плохой хранитель военной тайны, родные и друзья были немедленно оповещены, что я будущий ракетчик, как же не похвастать. Впрочем, познания мои были довольно ограничены, к примеру, я знал, какой ракетный комплекс осваивает вместе с нашим 33-им взводом параллельный 34-ый, а о соседях имел довольно общие представления. Ребята из 31-го и 32-го взводов высокомерно намекали, что их оперативно-тактические и крылатые ракеты не чета нашим тактическим «земля-земля», и в душе мы завидовали их несомненному превосходству – ещё бы, у них дальность полёта до полутора тысяч километров, а у нас жалкие семьдесят. На этом обмен секретами и заканчивался. Если честно, было не до удовлетворения праздного любопытства и чужих наук, своих забот хватало выше головы. Сведения о других батареях были и того скудней, 2-я вроде бы занималась зенитными комплексами, а о 1-ой поговаривали, что у них плохие специальности, связанные с заправкой и прочими гадостями. И я сочувствовал земляку Сашке Кравченко.
О самом процессе учёбы что расскажешь? Учёба и в первом классе учёба. Ну, вместо доски с «мама мыла раму» и 1+1=2, висят плакаты с изображением пусковой установки и её многочисленных составляющих, да вместо доброй учительницы перед нами размахивает указкой вертлявый ефрейтор Каграманов или второй инструктор, хмурый младший сержант Холмогоров. А в остальном всё то же сидение за столами, учебники и тетрадки, которые сдаёшь после окончания урока, выходы к доске (пардон, к плакатам) для самостоятельных изъяснений, привычная школьная тягомотина. Ничего сложного даже для моих невосприимчивых к технике мозгов. Я бы даже сказал – немного разочаровывающая простота, я ожидал чего-то более поражающего хитроумностью. Развлекали практические занятия в манеже, где тяжеловесной, зелёной конструкцией возвышалась пусковая, где можно было потрогать руками детали направляющей, покрутить рукоятки панорамы и квадранта, где из люка механика-водителя снисходительно посматривал младший сержант Полугаев. Иногда нас водили на занятия в 66-ой городок, он был совсем рядом, чуть ли не напротив главного городка. Там тоже были классы и манежи, там тоже что-то преподавали и демонстрировали, но подробности давно ускользнули из памяти. В основном, нас обучали совместно с 34-м взводом в классе и манеже за спортгородком. У 31-го и 32-го взводов, наоборот, родным был 66-ой городок и совсем отдалённый 5-й, в конце оставшегося для меня безымянным проспекта. О местах занятий 1-ой и 2-ой батарей не помню. Из нас готовили специалистов по обслуживанию и ремонту ракетных комплексов, так нам было объявлено, а насчёт дальнейшего прохождения службы отвечали коротко – «вот распределят по округам, там всё и узнаете». Короче, давали понять – пока учитесь, служба впереди.
Помимо спецподготовки продолжалось изучение уставов под руководством младшего сержанта Шило. Он же подтягивал нас по строевой и физо, а на занятиях по ОМП (оружию массового поражения) обучал пользоваться противогазом и костюмом химзащиты. Взводные политзанятия проводил обычно капитан Скворцов, батарейные – Пятинда. В общем, учёба, как учёба, ничего благодарного для добросовестного пера, скучная материя. Живая курсантская жизнь складывалась из совсем другого материала – писем из дому, нарядов, взаимоотношений в своём кругу и с командирами. Об отцах-командирах и друзьях-приятелях я рассказал достаточно, пора затронуть больную тему писем, точнее – той единственной связи, которая давала жить любви, поддерживала унесённое из дому тепло .
Первые месяцы службы это была самая животрепещущая тема. Я уже упоминал, как большинство из нас по вечерам дружно бросалось в ленкомнату и самозабвенно строчило письма домой. И в девяти из десяти случаев отнюдь не бедным матерям и заботливым отцам, увы, нет -  перлы эпистолярного жанра предназначались тем прекрасным и малонадёжным созданиям, что горючими слезами проводили нас в армию и остались в тревожном и полном соблазнов  далеке. Разлука с любимыми в бурнокипящей юности переживается намного острей, нежели в охлаждённой опытом зрелости, так что нетрудно представить какие страсти разрывали наши одинокие сердца. Муки неизвестности заставляли некоторых делиться самым сокровенным, ошеломляя собеседника обжигающими воображение признаниями. Женя Потыка являл тому яркий пример. Да и не он один. Я в интимных делах  всегда предпочитал скрытность (удивительную при неоспоримой болтливости) и делился своими чувствами только с бумагой. И, естественно, оказался в рядах самых усердных бумагомарателей. Катал письма подружке каждый вечер, пытаясь облегчить душу, надеясь вызвать ответный поток нежных слов. До Нового года получил от неё два-три письма весьма невразумительного содержания, потом настала долгая, зловещая пауза. Мои конверты словно улетали в чёрную безмолвную пропасть. Я весь издёргался. Мало того, что служба наваливалась непосильным грузом, так ещё и подружка явно готовилась нанести смертельный удар по нашей любви. Для подобных подозрений поводов хватало. И перед уходом в армию наши отношения трудно было назвать прочными. Недоговоренность, неискренность сквозили из всех щелей. От разрыва удерживало разве неписанное правило не бросать друга в тяжёлую минуту, а по нашим понятиям уход в армию несомненно являлся таковым. Вот моя возлюбленная и доигрывала до конца роль верной подруги согласно станичному кодексу любви, как ни тяготила её эта роль. Я догадывался о её намерениях, но продолжал цепляться за свою любовь, как утопающий за соломинку. Жажда любить и быть любимым была чересчур сильна. Остаться без любви грозило опустошением души. И я терзался невесёлыми предчувствиями, ожидая, по сути, неизбежного.
Подружка строго соблюла законы жанра. Новый год – порядки новые, со старыми надо рвать. В долгожданном письме всё это было кратко и безжалостно изложено. В окружении обязательных «извини» и «прости», как же без них, они входят в набор девчоночьих прибамбасов вместе с губной помадой и духами, мне было объявлено, что между нами всё кончено, что она любит другого – короче, прощай навеки. Я почувствовал себя обокраденным до нитки. Горечь обиды, обиды незаслуженной, коварной, пропитала меня насквозь, отравила и без того горький солдатский хлеб, помрачила белый свет. Всё как положено в таких случаях. Я истово страдал и безутешно истязался, добросовестно воплощая собой образ жестоко обманутого молодого Вертера. А ещё муки ревности – ту, что вчера была моей, обнимает и целует другой. Мрак и жуть. Не будь заперта оружейка – взял бы автомат и застрелился. А если без запоздалых шуточек, переживал я на самом деле ужасно. За воротами воинской части простёрлась непроглядная  ночь и ни один огонёк не светил мне оттуда. Было от чего отчаяться. Наверно, на моей физиономии все эти переживания отобразились достаточно зримо, потому что чуткий дружок Женя Потыка переполошился и начал пытать расспросами. Я поначалу стойко хранил своё горе, но всё же не выдержал и раскололся, исповедался. Женины утешения, в роде – ты посмотри, уже половина парней ходит в статусе брошенных, чего ты ждёшь от легкомысленных девчонок, три года в соломенных невестах редко какая выдержит, вернёшься из армии – найдёшь лучше и т.д. и т.п. – нашли благодарного слушателя. В самом деле, все наши юношеские любови и  разрывы, за редким исключением, представляли из себя нечто вроде пробы пера, были необходимым воспитанием чувств, школой жизни. Понятно, что болезненной, – а кто прошёл молодость без синяков и шишек? – понятно, что не все справились с уроками, но другого пути нет, как прокладывать дорогу собственным лбом. Потихоньку я успокоился, боль ушла вглубь, а потом и вовсе сменилась светлой грустью, грустью сожаления о несбывшемся. И, кстати, не ушла до сих пор, хотя казалось бы – о чём сожалеть, жизнь прожита, подружка лихой юности, увы, уже давно в могиле, где-то в богом забытом городке Гурьеве (переименованном суверенными казахами во что-то невыговариваемое), а ведь не уходит, и знаю, что не уйдёт, пока жив. Нам всем присуще заглядывать за грань несбывшегося – а что было бы, если бы жизнь сложилась иначе, если бы не было того внезапного поворота? Куда бы мы попали, как прожили те годы? Бесполезное занятие, пресловутое гадание «а если бы да кабы» и тем не менее многие мучают себя втихомолку, пытаясь увидеть то, чего не было, но могло состояться.
Ладно, я тоже заглянул слишком глубоко. А тогда искреннее сочувствие Жени, нагрузки курсантской службы пересилили любовные невзгоды, пустота в груди понемногу заполнялась новыми чувствами, а мысли о девчонках я резонно отложил до дембиля – «первым делом самолёты». Заводить отношения с «заочницами», как называли у нас девчонок, по своей инициативе вступающих в переписку с солдатами, мне всегда казалось верхом нелепицы, бумажным суррогатом настоящего чувства, сродни современному «сексу по телефону», а других представительниц женского пола, кроме старухи-свинарки, в части не наблюдалось. Нет, вру, были ещё продавщица в магазине и буфетчица в кафе. Но продавщица находилась в том возрасте, который не допускал любовных поползновений, а буфетчица, молодая армянка, хоть и улыбалась нам, держала на дистанции. Какие поклонники из нищих курсантов, максимум с трояком в кармане. Городские девчонки были нам недоступны, в увольнения нас не пускали до конца зимы, отговариваясь каким-то неведомым карантином. Вообще, обременительные любовные шашни приносят солдату больше бед и недоразумений, чем удовольствий. В ГСВГ я убедился в том наглядно. А в Новочеркасске мне просто негде было развернуться, ни места, ни времени отцы-командиры не предоставили.
После беседы с капитаном Пятиндой, после любовной катастрофы, я стал более-менее усердным курсантом. Смирился со своей незавидной долей, понемногу втягивался в тугой ритм курсантских обязанностей, «начал понимать службу», как с ухмылочкой говаривал младший сержант Шило. Из кожи вон не лез, но сравнялся со средним арифметическим взвода и всё реже навлекал на себя неудовольствие замкомвзвода. Более того, в один прекрасный зимний день он включил меня в состав караула, в наружный, почётный наряд. До сего дня я с удручающим постоянством попадал лишь в наряд внутренний, удел штрафников и гонимых – торчал у тумбочки, драил тарелки на кухне, мёл плац и чёрной завистью завидовал тем, кто, вскинув на плечо автомат, уходил охранять знамя части, наши учебные городки и манежи. О счастливой доле патрульного, о прогулках по вечерним проспектам Новочеркасска с красной повязкой на рукаве я даже не мечтал. Туда назначались лишь архинадёжные ребята вроде Янцева и Агирбова, а я уже сжился с мыслью, что мои атрибуты – метла и швабра. И тут – такая честь. Из тыловых рядов изгоев и жертв я выдвигался в ряды взысканных судьбой. Как не воспрянуть духом, не загореться желанием доказать свою состоятельность. Желание было, а вот состоятельность я, пожалуй, переоценил. Впрочем, как и младший сержант Шило. Как бы там ни было, в свой первый караул я собирался, как на праздник. На  инструктаже перед разводом караулов Шило придраться было не к чему – всё на мне сияло и блестело, от сапог до звёздочки на шапке, чисто выбрит, наглажен, отутюжен, автомат сжимал, как невесту во дворце бракосочетаний. Пост мне достался самый отдалённый, в пятом городке, причём двойного назначения – ночью ты часовой, днём – днём дневальный на КПП. Ночь я отстоял на ура, мужественно топтался на лютом морозе в постовом тулупе и валенках, по-уставному встречал разводящего со сменой, не растерялся при проверке начальника караула, глаз не сомкнул, находясь в бодрствующей смене, и мог бы быть вполне довольным собой, но… Нудный день, скука обязанностей дневального в тёплой будке КПП подвели. Зимой 5-й городок мало кто посещал, в нём велись какие-то ремонтно-строительные работы, заглохшие из-за суровой погоды, за весь день промелькнула пара замухрышек из стройгруппы, ну я и расслабился. Разморило, развезло. Положил тяжёлую от недосыпа голову на стол и сладко задремал. Проснулся от начальственного крика. Надо мной исходил от гнева капитан, зампотыла части, машину которого я держал перед воротами. Разносом капитан не ограничился, оказался рьяным службистом и внёс соответствующую запись в журнал КПП. Нелестный отзыв капитана о несении мной обязанностей дневального спустился по инстанции до младшего сержанта Шило и тот сказал с неподдельной горечью (честное слово, видно было, что он уязвлён в своих лучших чувствах): - «Ничего тебе доверить нельзя. Всё испортишь». Я воспринял его слова как бесповоротное решение отлучить меня от автомата и впредь доверять иное оружие, понятно какое. И не ошибся, в караул я больше не назначался. Обидно, но факт. Чувства ответственности мне категорически недоставало. Солдат из меня ещё был сырой.
Коля Янцев, думаю, не без подсказки замполита, предпринял попытку направить мои бумагомарательные инстинкты в благое русло, на службу родной Советской Армии. Однажды он обратился ко мне с заманчивым внешне предложением поступить на курсы военкоров, которые намечено организовать и проводить в городском Доме офицеров. Там, мол, нам будут читать лекции опытные военные газетчики, обучать корреспондентскому ремеслу, а в перспективе гарантировано опубликование наших опусов в окружной газете. Не скажу, чтобы мне особенно польстило стать внештатным корреспондентом газеты «Красное Знамя», подобная карьера отнюдь не вдохновляла. Дать согласие на сомнительный для совести шаг вынудили совсем иные, признаюсь откровенно, далёкие от благородных соображения. Во-первых, я получал возможность вырваться, пусть на пару часов из удушливой атмосферы казармы и неусыпного надзора замкомвзвода, пройтись по городу, пусть, опять-таки, каких-то двести метров через соборную площадь – всё равно глотнёшь вольного воздуха, вернёшь на миг ощущение свободного человека. Во-вторых, два вечерних часа ( с 17 до 19), когда силы и нервы уже на исходе, проведёшь не на плацу и спортгородке, а в уютных креслах академической аудитории, выслушивая ласкающую слух околесицу, а не грозные окрики младшего сержанта Шило. И, в-третьих, решающее и главное, - Коля обещал освобождение от отработки внеочередных нарядов, в которой я погряз по уши. Буквально накануне  нашего разговора я закончил серию из пяти нарядов, через день на ремень у тумбочки, а впереди маячила очередная серия. Силы мои были на исходе, в основном моральные. Помнится, третья ночь далась кошмарно трудно, мне казалось, что я схожу с ума. Истерзанный бессонницей мозг выдавал дикие галлюцинации – двери ночной казармы всплывали к потолку кроватями, окна лепились в изголовье подушками и я взлетал к ним бесплотным духом, теряя всякое понятие о реальности. Ждать пощады от Шило не приходилось, а Коле я доверял, у него были свои методы давления, наверняка через замполита. И я согласился, каюсь, смалодушничал. Чтобы спастись от мучительницы-тумбочки я был готов продать душу дьяволу, а не то что газете «Красное Знамя.» И всё пошло, как обещал Коля, правда, не совсем так, как рисовалось мне. Шило вынужден был отступиться от моей грешной души, но, к сожалению, занятия в Доме офицеров проходили всего раз в неделю, а порой и отменялись. Да, я благодушествовал в уютном кресле, нам что-то плёл красноречивый подполковник, прохаживаясь перед огромным бюстом Ленина на высокой подставке, причём мне чудилась на гипсовом лице вождя лукавая улыбочка, я вдыхал сладкий воздух свободы, но это были жалкие крохи по сравнению с той бездной времени, когда я находился в безжалостных лапах замкомвзвода. Всё равно спасибо Коле и капитану Пятинде. Конечно, бесплатный сыр бывает только в мышеловке и от меня потребовали плату, то есть корреспонденции. Тут вышла заминка. Моё свободолюбивое перо никак не могло сподобиться на что-либо достойное армейского официоза. Всё, что я с великими потугами выжимал из себя, полагая, что на сей раз сойдёт, неизменно браковалось Колей и замполитом. Каждый раз обнаруживался идеологический изъян. Еле-еле, неимоверными общими усилиями удалось состряпать крошечную заметку, принятую, одобренную и напечатанную. Законной авторской гордости я не восчувствовал, скорей наоборот, счёл себя навек опозоренным, несмотря на то, что моей фамилии под той злополучной заметкой не значилось. Но где-то мой творческий порыв был расценён положительно, иначе чем объяснить, что я был командирован на окружное совещание военкоров в Ростов-на Дону, о чём свидетельствует сохранённая до сего дня книжечка участника того исторического совещания, пронумерованная в моём архиве как «Записная книжка №6». Сколько я её ни листал, ни одной записи, подтверждающей деятельность военного корреспондента, в ней не обнаружил. Цитаты из древнеегипетской «Книги мёртвых», списки японских писателей и императоров, сведения о Боспорском царстве и городе Диоскуриаде, куча прочих выписок и памяток, но никаких следов вдохновенного творчества военкора из в/ч 42710. Спишем на обстоятельства жизни и рассеянность автора, а лучше забудем, как неудачный анекдот.
Пора перестать обходить стороной животрепещущую тему нарядов, отделываясь случайными проговорками. Для курсанта, особенно нерадивого, тема нарядов вставала выше гор, застя белый свет. Дисциплинированным курсантам беспокоиться не приходилось, подумаешь, один раз в полторы недели сходишь в караул или на кухню. В части двенадцать взводов, ходят по очереди, необременительно. Пятнадцать человек в караул, семь на кухню, трое дневальных, двое в патруль – кое-кто ещё и не попадает в наряд, сачкует. Относительно, конечно, старшина работу найдёт. «Отдыхать будем дома» - любовно говаривали отцы-командиры, извлекая лодырей из потаённых углов. Но кроме урочных очередных нарядов над нами тяготели и внеочередные, бремя воистину тяжкое для тех, кто успел их нахватать. Какой-то твёрдо установленной системы их отработки не существовало, жертва отдавалась «на поток и разграбление», на полное усмотрение замкомвзвода, в чьей записной книжке неукоснительно суммировались и вычёркивались наложенные взыскания. Расхожее мнение, что свирепость российских законов умеряется необязательностью их исполнения, точно не про нас, не про нашу учебку. С нас взыскивали от и до. Единственное, в чём устав ограничивал злую волю замкомвзводов – нельзя было ставить провинного в наряд два дня подряд, хотя бы через день полагалось поспать восемь часов. Про праздничные амнистии и великодушное забвение грехов нечего было и мечтать. Мы, закоснелые нарушители устава, тоже вели подсчёт своих штрафных баллов, кто устно, кто, не надеясь на перегруженную память, письменно и, когда карающая рука армейского закона сводила нас в отведённых для наказания местах, ревниво сравнивали спортивные достижения. Недосягаемым лидером единогласно признавался Бурмистров из первой батареи, за ним одно время тянулся хвост аж из семнадцати нарядов вне очереди. Как он сумел их нахапать – ума не приложу, выглядел он всегда подтянуто, был командиром отделения, ходил старшим наряда по кухне, где слыл самым строгим приёмщиком смены. Утверждали, что он сильно не ладит со старшиной батареи.
Я подобными достижениями похвастать не мог, мой личный рекорд, после беседы с капитаном Пятиндой, достигал всего лишь семи нарядов, но насытился я ими по горло. И в дальнейшем приложил немало усилий, пытаясь избегнуть незавидного звания внеочередника, но никак не получалось. Шило цепко держал меня на коротком поводке двух-трёх нарядов вне очереди. Длинный хвост уже не вырастал, но, роковым образом, едва я освобождался от постылого груза, Шило опять меня подкарауливал и награждал новым наказанием. Вырваться из заколдованного круга было выше моих сил.
Между замкомвзводами учебки был налажен своеобразный обмен информацией о штрафниках и я часто гремел во внеочередной наряд на кухню вовсе не со своим взводом и даже не со своей батареей. Вечерняя поверка, на которой зачитываются всевозможные приказы, фатально становилась для меня приготовлением на казнь. Только отбыв наряд, засыпая в строю, я с ужасом ожидал – вытащит Шило из кармана записную книжку или нет. Плохие предчувствия обычно сбываются и моя фамилия неумолимо произносилась металлическим голосом замкомвзвода. А уж с субботы на воскресенье – непременно. Прощай, долгожданный выходной с уединением в тишине библиотеки! Здравствуй, грохот алюминиевых тарелок в жарком аду посудомойки! Слава тебе, младший сержант Шило! Процесс перековки не знает перерыва.
Я никоим образом не желаю представить себя невинным ягнёнком, попавшим в лапы лютого волка. Никаких чрезмерных притеснений моей трудновоспитуемой личности замкомвзвод не позволял, я получал по заслугам. Да и не так уж страшны были эти наряды для молодого, здорового организма, скорей шли на пользу. Обидны для самолюбия – да, унизительны – ещё как, шныряй по кухне в грязной робе под рыканье заведующего-«куска», терпи помыкания поваров, в то время как твои чистенькие коллеги благостно-воскресными физиономиями встают из-за столов и неторопливо шествуют в клуб или на экскурсию в город. Зубы сотрёшь в порошок. Не миновала меня и самая горькая чаша, как я ни молил «пронеси» - не хуже Христа на горе Елеонской - в один несчастный день дежурный по столовой, сержант из второй батареи, (я опять попал с чужими) определил меня таки в свинари. Я, что называется, взвыл белугой и белого света не взвидел, но пререкаться с начальником себе дороже, а потому, сгорая от позора, покорно поплёлся на свинарник, сдаваться знаменитой старухе. Это был воистину крестный путь. Ноги отказывались повиноваться, тяжкий груз неизбывного позора сгибал плечи. Если бы на меня вдруг обрушилась стена или разбил паралич – я бы принял их как благословенный дар небес. Собрав последние остатки мужества, я стал перед старухой, как лист перед травой, и пролепетал – мол, так и так, прибыл в ваше полное распоряжение. Та приняла меня, как положено особе столь высокого ранга, довольно холодно, если не сказать враждебно, и повелела, времени не тратя даром, впрягаться в двухколёсную телегу (их во всех гарнизонах ВС СССР звали одинаково – «бухенвальд») и катить её к столовой. Следовательно, мне была предложена роль упряжной лошади, а старуха выступала в роли колесничего. Прежде мне доводилось наблюдать эту триумфальную процессию, когда приговорённый к публичному унижению курсант рулит грохочущей телегой мимо магазина и чайной в сопровождении безобразной старухи и я, чего греха таить, от души потешался над этим комичным зрелищем. Но – «вперёд чужой беде не смейся, голубок» - настал и мой звёздный час. Я толкал перед собой трижды распроклятую телегу, вперив глаза в землю, совершая неуклюжие манёвры согласно ценным руководящим указаниям рабовладелицы. Что я в тот момент испытывал – лучше не спрашивайте. Но не видел вокруг ничего, по крайней мере не хотел  ничего  видеть. Наконец, транспортное средство было относительно благополучно причалено мной к заднему крыльцу столовой и ребята из кухонного наряда нагрузили его бачками с помоями. Обратный рейс прошёл без происшествий, ценный груз был доставлен по назначению. На опасных поворотах старуха властной рукой лично направляла непослушное дышло, дабы неопытный водитель не совершил ДТП. Обитатели стойл встретили наше прибытие восторженным рёвом, мне издавна знакомым, опыт кормёжки этих ненасытных тварей я имел в родной станице и не скажу, что это было моим любимым занятием. Дальше – примитивный процесс выливания помоев в кормушки, проведённый дружными, обоюдными усилиями, ублаготворённое хрюканье и чавканье подопечных, и я застыл по стойке «смирно», покорно ожидая новых оглушительных распоряжений. К несказанному удивлению, мне было предложено или убираться до утра в казарму, или, если благоугодно, упокоиться на топчане в комнате отдыха (в углу чушкарника имелось таковое отгороженное помещение со столом и стульями, не считая топчана), ибо трудовой день закончен и достойная наследница богоравного Эвмея удаляется до дому, до хаты. Высказано было сие предложение хоть и ворчливым, но вполне себе мирным тоном, без всякой подначки, как само собой разумеющееся. Я сначала обалдел от счастья, не веря своим ушам, а потом быстренько решил несложную дилемму. Времени восемь вечера, главный мой враг Шило обретается в караулке, исполняя обязанности разводящего, прочим замкомвзводам до меня нет дела – конечно, в казарму, в уют ленкомнаты, к любимой книге. Ночевать рядом со свиньями, укрывшись бушлатом, удовольствие сомнительное, вдобавок так пропитаешься специфическим ароматом, что до следующей бани товарищи будут от тебя нос воротить. И я радостно рванул к благам цивилизации.
Наутро я бодро катил телегу с бачками, победоносно поглядывая по сторонам, где метались, как угорелые, мои замороченные службой соратники. Тягчайшее, унизительное наказание оборачивалось чистым кайфом, отдохновением от бурь и от бед. Свершив утренний рейс, я невозбранно наслаждался в комнате отдыха чтением принесённой за пазухой книги до обеда, а после обеденного рейса – до смены. Старуха меня не трогала и никакими работами, кроме вождения тачки и опрокидывания бачков на потребу прожорливым харям, не нагружала. Сама, что-то приговаривая, возилась в стойлах, куда-то отлучалась, надолго застывала в непонятной прострации и, в общем, производила впечатление не то малость чокнутой, не то тихой алкоголички. Склоняюсь, скорей, ко второму – даже сквозь сногшибательную вонь чушкарника я порой улавливал источаемые моей соседкой незабываемые ароматы благородного напитка. Недаром многоопытные коллеги намекали, что, мол, если к старухе умело подольститься и суметь очаровать, то она запросто организует «на-двоих». Меня междусобойчик с непредсказуемой партнёршей как-то не вдохновлял, я вёл себя исключительно почтительно и уважительно, в рамках подчинённый-командир и мой суточный наряд на свинарнике прошёл бесконфликтно, без ругани и ора, которыми стращали старухины недоброжелатели. Не могу сказать, что прощался со свинарником, как с потерянным раем, это было бы уж совсем слишком, но вселенский ужас перед якобы распоследнейшим наказанием рассеялся, как дым, это точно. Во всяком случае, вторичное назначение на экзотическую должность я воспринял равнодушно, почти как удачу. Правда, старуха в тот раз была сильно не в духе, бесконечно ворчала, беспричинно раздражалась, крыла своих питомцев (а заодно и меня) отборным матом, но всё равно это не шло ни в какое сравнение с другими нарядами, это был маленький отпуск в почти гражданский мир.
Конечно, остался в душе некий малоприятный осадок, долговечней, нежели давно улетучившийся запашок того места, ты же понимаешь, что побывал на самом дне, не самое желанное воспоминание. Спасает чувство юмора, осознание, что всё в жизни преходяще и закономерно, что не стоит воспринимать её трагически, человеческая жизнь – комедия.
И были в чёрной череде моих внеочередных нарядов светлые дни, пусть немного, но были. Однажды, отправленный в бессчётный раз в наряд по кухне с чужим подразделением, я предстал перед дежурным для назначения на участок деятельности. Выбор был известен и ограничен – зал, посудомойка, варочный цех, овощной цех и свинарник. Иных назначений я не удостаивался. Подняв угрюмый взгляд, я неожиданно встретил широкую, приветливую улыбку на знакомом лице. Мне улыбался Женя Ковешников, рыжий, здоровенный футболёр из Новолабинской, с чьими ногами и локтями я неоднократно сталкивался на зелёном газоне баталий районного чемпионата. Ныне сержант, инструктор первой батареи. Великая игра футбол! На поле мы были ярые и непримиримые соперники, вплоть до стычек и оскорблений, а тут чуть не кинулись друг другу в объятия. Земляк – понятно, но футбольное братство – это святое! После ритуальных – что и как – вернулись на грешную землю. Жене ничего объяснять не пришлось, матёрый служака. Без лишних разговоров он определил меня в хлеборезку. Я вознёсся в собственных глазах и глазах всего наряда до недосягаемых высот. Хлеборез! Неограниченный повелитель буханок, сахара и масла, верховный распорядитель вожделенных солдатских благ. Сладкая мечта лодырей и обжор. Я священнодействовал в благоуханных апартаментах хлеборезки, как римский понтифик в храме Юпитера, полном каждений и фимиама. В сияющем белизной халате я блистал среди коллег в замусоленной робе и грязных фартуках. Ко мне стекались подобострастные просители в надежде разжиться дополнительной пайкой и я милостиво оделял их по своему благоусмотрению. Целые сутки я был светилом столовой, царил самодержавно и попечительно. Женя заботливо присматривал за мной, дабы я не наломал дров, превысив полномочия, и не оставил какой-нибудь стол без масла и сахара. Но я справился успешно, оправдал высокое Женино доверие и едва ли не впервые за службу покидал своё поприще с гордо поднятой головой.
Жаль, пересечься с Женей в наряде по кухне удалось после этого всего лишь раз (разумеется, я опять был возведён им на царственный трон  хлебореза), но, положа руку на сердце, следует признать, что более частых подарков судьбы я не заслуживал, судьба воздаёт справедливо. Побаловала слегка, дала передышку – будь ей благодарен, не проси сверх её возможностей.
Где-то уже в двухтысячных годах мне попалась в нашем книготорге книжка «Очерки по топонимике Кубани» автора В. Н. Ковешникова, довольно толковая, и натолкнула на некоторые сомнения и догадки. Возможно, автор тот самый футболёр и сослуживец, почему бы нет, он оставил впечатление незаурядного парня, возможно, я перепутал его имя, знакомство наше было весьма шапочным, и он на самом деле Владимир, а не Евгений. Хочется думать, что это я ошибся с именем, и что краевед и топонимист Ковешников и есть тот самый добрый самаритянин, что укрывал меня когда-то от служебных невзгод в благословенной хлеборезке.
 Нашлись ещё добрые души, готовые обогреть и обласкать бедного курсанта. Я избывал очередной внеочередной наряд, уж не помню где, как прибежал дневальный с КПП и объявил, что меня дожидаются посетители. Со свиданиями у нас в учебке дело было поставлено строго, но справедливо. Не отказывали никому, но только в воскресенье, друзьям – полчаса, родным два часа. В знак особой милости, по разрешению командира части, могли отпустить в город на день, под расписку родителей. Из дому ни о каком возможном приезде не извещали, друзей в окружности трёхсот километров не водилось и, поспешая за дневальным, я терялся в догадках. На мой вопрос, он ответил кратко: - «Девки», чем привёл в ещё большее недоумение. Что за феи? Какие? Слава богу, путь до КПП был недолог. Толкнув дверь в комнату посетителей, я обомлел, пронзённый до пяток свечением приветливых улыбок на памятных, незабвенных лицах. Таня Дурнева и Зина Кутняхова, одноклассницы, девчонки-кирпильчанки, дорогие землячки! Таня, староста класса, приложившая массу усилий, дабы направить мою неуёмную энергию в правильное русло, Зина, с  волшебными рукавами-фонариками на белой блузке, из которых, на зависть самому Акопяну, она неуловимым движением извлекала заветные шпаргалки – откуда вы? К стыду своему, в мороке службы я совсем потерял их из виду, напрочь забыл, что они второй год обучаются в Новочеркасске, продвигаются по тропе знаний, будущие инженеры-мелиораторы. А девчонки какими-то окольными путями вызнали о моём пребывании по соседству и пришли навестить непутёвого одноклассника. Наверно, выглядел я, потрёпанный отбыванием изнурительных нарядов, не вполне презентабельно, судя по тому как девчонки участливо заглядывали мне в глаза и выспрашивали о самочувствии. Я бодрился, заверял, что всё идёт нормально, привыкаю, скоро стану бравым воякой. Разумеется, пришли девчонки не с пустыми руками, принесли мандаринов, пряников, чего-то ещё. Затронули и щекотливый вопрос моего разрыва с подружкой, тоже нашей одноклассницей, девчонки без сердечных тайн не девчонки, но затронули деликатно, вскользь. Полчаса пролетели незаметно, дневальный грубо напомнил о лимите времени и девчонки ушли, пообещав вскоре заглянуть, а я, забрав гостинцы, поплёлся исполнять дежурные обязанности.
Девчонки слово сдержали, недельки через две появились вновь. Был солнечный денёк, на припёке пригревало и мы сидели не в убогом казённом помещении, а в курилке, на свежем воздухе. Всплыла тема увольнений, я смело сказал, что карантин сняли, и что можно попробовать заявиться к ним в гости, куда они настойчиво приглашали.
Сказать-то я сказал, а вот добиться желаемого было делом непростым, непростым для меня. Большинство коллег хаживало в увольнения запросто, а вот куда хаживал по выходным я – расписано, по-моему, достаточно подробно. Но время шло, я старался, ненавистный хвост внеочередных нарядов был обрублен под самый корешок, и я решил, что пора испросить заслуженной награды. Как положено по уставу, обратился с просьбой об увольнении к старшине. Тот недоверчиво воззрился на меня и подозвал Шило. У того мой спонтанный порыв к свободе вызвал ещё большее недоверие, он долго кривился, сосредоточенно размышлял, видимо перебирая все «за» и «против», бурчал «рановато ещё», мучительно вращая свою длинную шею, будто в неё втыкали иголки, но изрёк таки спасительное: - «Ладно. Пусть идёт».  Ценой какого внутреннего сопротивления далось это самопожертвенное решение моему доброму замкомвзводу и какой чёрной неблагодарностью я отплатил ему! До сих пор краснею, вспоминая тот день. Великий прозорливец был младший сержант Шило, когда произнёс свою историческую фразу – «Ничего тебе нельзя доверить. Всё испортишь».
Но до воплощения в жизнь его горького пророчества ещё оставалось несколько часов и я провёл их весьма плодотворно, чего скрывать. Поначалу всё складывалось великолепно. Я облачился в парадный мундир и шинель, надраил сапоги и бляху, прошёл сакраментальный инструктаж, ухватил чудотворную розовую бумажку и в 17.00 выпорхнул за ворота части. В увольнительной было указано время возвращения 23.00, неслыханная щедрость, на час позже отбоя. Дело было с субботы на воскресенье и, помнится, накануне 8-го марта. Направлялся я в общежитие мелиоративного института, на край города, как туда добираться – девчонки объяснили, а вот был ли с ними согласован мой визит, не уверен. Лихо козыряя встречным и поперечным (военных на улицах Новочеркасска пруд пруди), я приобрёл попутно букетик мимозы, забрался в городской автобус и благополучно прибыл на конечную остановку, площадь которой окружали пятиэтажные здания. Найти общежитие девчонок и комнату, где они проживали, не составило труда. Встреча мне была уготована самая гостеприимная, девчонки захлопотали насчёт застолья, в лучших кубанских традициях, я тоже с ними бегал по ближним магазинам, пока все не приземлились за накрытым столом в их девичьем будуаре. В нашем меню, естественно, наличествовало несколько бутылок спиртосодержащих напитков и стояли они на столе отнюдь не для украшения. Щедро наливалось и беспечно выпивалось. Всё происходило по испытанному сценарию многочисленных станичных вечеринок, закалёнными участниками которых мы себя вправе считали. Каждый знал свою дозу и смело её принимал. Не ради опьянения, подобное увлечение было нам чуждо, мы просто веселились, поддерживая вином повышенный градус общения. У русского застолья свои законы, «Руси есть веселие пити.» И нам было весело, толком не встречались полтора года, и вот повезло, нашли друг друга чёрт знает где. В компанию влилась третья девчонка, то ли приглашённая с определённым умыслом Таней и Зиной, то ли их товарка по комнате,  я галантно оказывал ей знаки внимания, вечер обещал быть прекрасным во всех отношениях, но… Опять это проклятое «но»! Все мои замечательные начинания юности неизменно упирались в «но», как в стену. Как любят выражаться персонажи голливудских фильмов, вдруг что-то пошло не так. А если выражаться по-русски, попросту и без затей, я почувствовал, что пьян, пьян безнадёжно и бесповоротно, вдрыбадан. Вот как шагнул из светлой и чистой комнаты в затянутое непроглядным туманом пространство, где бродят неузнаваемые силуэты и  звучат невнятные голоса, так и потерял путь назад, неожиданно ощутил себя жалким и беспомощным. Руки-ноги не слушались, язык не ворочался, налицо все классические признаки глубокого опьянения. Почему так получилось – гадать поздно, наверно, по своей дурацкой привычке плохо закусывал или сказалось долгое отлучение от алкоголя, не знаю, но печальный факт состоялся и что дальше делать – уже не соображал. Девчонки заметили моё катастрофическое состояние и не на шутку переполошились. Вариант с помещением ослабевшего гостя в постель отпадал, я обязан был в 23.00 отметиться на КПП, а появление на пороге части в столь непотребном виде вело прямой дорогой на «губу», т. е. минимум три дня ареста с содержанием на гауптвахте. Выбрали вариант целительного воздействия свежего воздуха, одели и поволокли меня на улицу. Какими путями я попал к воротам родной части, какие виды транспорта девчонки использовали – не упомню, помню только, что тащили  меня под руки, справа Таня, слева Зина, как водят тяжелораненого. Девчонкам пришлось изрядно потрудиться, груз достался им непослушный, готовый в любой миг распластаться на тротуаре. Вдобавок, наша оригинальная запряжка «тройкой» привлекала внимание праздных зевак, заполонивших улицы ночного Новочеркасска, внимание не всегда безопасное. Помню, как из толпы штатских внезапно налетел на нас разгневанный подполковник – «это что за безобразие»! Девчонки бесстрашно оттеснили его в сторону и наша тройка стремительно умчалась  в гущу народа. Честь и слава моим землячкам, их подвиг я никогда не забуду.
До последней минуты Таня с Зиной вываживали меня, как разгорячённого коня, вдоль забора части, хлопали по щекам, взывали к разуму и мужеству, поправляли амуницию и ровно в 23.00 втолкнули в калитку КПП, проводив пожеланиями удачи.  Я твёрдым, как мне казалось, шагом промаршировал к стеклянной перегородке, сунул в амбразуру измятую увольнительную и оцепенел, столкнувшись взглядом с изумлёнными глазами майора Зенина, командира второй батареи, дежурного по части. Наверно, я несколько переоценивал свою строевую выправку, да и предательские ароматы алкоголя могли достичь обоняния майора. Реально оценить обстановку я, увы, не мог. Но стойко удерживался на двух ногах, руку держал под козырёк твёрдо и не зря майор Зенин слыл самым добрым комбатом учебки. Выдержав паузу, во время которой мне удалось не совершить колебательных телодвижений, он махнул рукой – «проходи». Гуманное решение майора Зенина объяснялось просто – коль курсант добрался до ворот части на своих двоих, то до койки тем более доберётся, зачем портить вечер ему и себе. С успокоительной мыслью, что всё страшное позади, я расслабленно пошагал в казарму.
Казарма спала безмятежным сном, один дневальный у тумбочки встретил меня понимающей ухмылкой. Я кое-как разделся и, дважды наступив на голову спящему внизу Грицаю, взлез на своё спальное место во втором ярусе. Казалось бы, тут и конец скверному приключению, ан нет, всё только начиналось. Уснуть сразу спасительным сном у меня не вышло. Духота казармы с тошнотворным запахом портянок и сапог, резкий переход с холоду в тепло, спад напряжения, сказались самым губительным образом на функциях моего отравленного алкоголем организма. Меня элементарно затошнило, подкатил неудержимый позыв рвоты и я совершил вполне обоснованную попытку побега в пригодное для отправления низменных потребностей заведение. Но сил моих, как и времени,  хватило лишь на то, чтобы приподняться на локте и перегнуться в проход между коек. Напомню, койка младшего сержанта Шило располагалась как раз напротив моей, в нижнем ярусе. И рвотные массы, извергнутые моим взбунтовавшимся желудком, обрушились ниагарским водопадом на мирно почивавшего замкомвзвода. Эффект получился потрясающий.
Неистовый рёв коварно укушенного в причинное место слона прозвучал бы кротким блеянием ягнёнка по сравнению с тем трубным гласом, коим возопил осквернённый замкомвзвод. Народонаселение казармы немедленно восстало от нег. Перепуганный дневальный врубил большой свет. Прибежавшим к эпицентру событий предстала следующая картина. В проходе 33-го взвода в одной майке и трусах беснуется, потрясая кулаками, младший сержант Шило, украшенный, как папуас, разноцветной татуировкой блевотины, а сверху на него меланхолически взирает курсант Высочин, вальяжно опершись на локоть в позе римского патриция. Зрелище малопоучительное, когда не знаешь – возмущаться или хохотать. Впрочем, долго наслаждаться этой незабываемой картиной зрителям не довелось. Возник предупредительный дневальный с веником и совком, Шило пришёл в себя, всех разогнал и, обложив меня напоследок разнообразными ругательными словами, самым мягким из которых (и самым справедливым) было «свинья», удалился в умывальник. А мне было всё равно, я, как бог творец, счёл сотворённое весьма хорошим и опочил от трудов. Искажённое ужасом личико Жени Потыки никак меня не впечатлило. Что взять с пьяной свиньи?
Зато утром, проснувшись задолго до подъёма, я сумел в полной мере осознать масштабы содеянного и, прижав уши, трусливо ожидал неминучей страшной кары. Было воскресенье, батарея оживлённо суетилась, предвкушая обещанный поход в городской театр. Исподтишка  поглядывая на каменное лицо замкомвзвода, я томился тоскливым чувством приговорённого к смертной казни – ну когда же? Быстрей бы уж. Конвоирования на «кичу», то есть в штаб, с объявлением отпуска «без ремня и без дороги» я никак не рассчитывал избежать. Шило невозмутимо чепурился, как и все, не обращая на меня внимания. Во мне зашевелилась робкая надежда, что я чудесным образом прощён, что замкомвзвод заспал ночное происшествие и всё обойдётся. Но едва я направил блудливые стопы в сторону каптёрки за парадным обмундированием, как Шило решительно заступил  дорогу. «Видишь, - кратким жестом было указано на ведро с тряпкой, - чтобы всё это – широким жестом были обведены необъятные полы казармы – к моему возвращению блестело, как котовые ядра. Понял?» Я понял. Смешанные чувства душевного ликования и физического отвращения к ведру с тряпкой недолго боролись во мне. Ликование решительно возобладало. Подумаешь, отмахать пару часов вприсядку. И плевал я на тот театр, где заставят смотреть очередную революционную пьесу. Наказание, избранное замкомвзводом, выглядело сущим пустяком, несоизмеримым с тяжестью преступления. Оставалось восхвалять мудрого командира, который не стал выносить сор из избы, не поддался искушению мести, смирил свой более чем обоснованный гнев.
И я воодушевлённо драил ископыченный товарищами пол, трудовым потом изгоняя из себя проклятого зелёного змия. Лучшее средство избавляться от похмельного синдрома. Я и впоследствии свято его исповедовал, слаб человек, часто наступает на одни и те же грабли. Что касается младшего сержанта Шило, то чем больше я размышляю о наших с ним взаимоотношениях, тем сильнее одолевает чувство вины перед ним. По сути, он был настоящий великомученик, сродни Сизифу. Только вскатит  камень в гору (разумей, взвод), как ему вручают новый, кати, родной. Сколько балбесов, подобных мне, прошло через его руки! Честное слово, встретил бы его сейчас – упал бы на одно колено (на два не встану и перед самим господом богом) и чистосердечно покаялся. Покаялся, но исправиться бы не обещал. Уверен, попади я вновь в 33-й взвод – ничего бы не изменилось, всё бы повторилось точь в точь, младший сержант Шило и курсант Высочин не отступили бы от своих натур ни на йоту.
Пришла весна-красна и с нею радостная весть, что наша школа удостоена чести принимать участие в параде 9-го мая в Ростове-на-Дону. Не скажу, чтобы мы сильно обрадовались. Всё-таки мы были к тому времени уже достаточно битыми курсантами и знали, как отражается на шкурах служивых любое торжественное мероприятие. В армии ничего с кондачка не делается, всему предшествует основательная подготовка. На сей раз нас ждала изнурительная строевая муштра.
Каждая батарея выставляла парадную «коробочку» восемь на восемь, шестьдесят четыре головы, половину своего списочного состава. Отобранная половина лучших строевиков освобождалась на месяц от нарядов и всё послеобеденное время самозабвенно лупила подошвами по булыжнику плаца. Я попал в число счастливчиков, но счастье было весьма относительным. Ещё неизвестно, кому больше повезло – тому, кто пыхтел в учащённых нарядах, или тому, кто тянул носок и сворачивал себе шею по команде – «Смирно! Равнение направо»! Иногда чудилось, что я попал на вахтпарад времён императора Павла и вместо старшего сержанта Макарова рядом с марширующей шеренгой бежит, высматривая уставное задирание ног, безжалостный прусский капрал. Хлебнули мы строевого лиха вволю. Гоняли до изнеможения и по главному плацу и по широкой мостовой 66-го городка. Мы выдерживали усиленные нагрузки, а вот сапоги наши, к горю старшины, начали разваливаться. Батарейный сапожник Мадоян был загружен работой по горло, неустанно перебивая стёртые в прах подковы и подшивая оторванные подмётки. Кстати, на этой внеурочной работе после отбоя (не будет же солдат расхаживать среди бела дня босиком) наш «самый хитрый из армян» и погорел. Давно пригретый на доброй груди старшины Разуваева, возведённый им в тёплую должность каптёрщика (извиняюсь, каптенармуса), пронырливый краснодарский парниша порядком обнаглел. Начал устраивать в  укромном логове каптёрки полуночные попойки со склонными к этому пороку старослужащими из ПС, вроде младшего сержанта Полугаева, и попался. Накрыл их дежурный по части, прославленный своей неумолимостью командир первой батареи. Суд подполковника Шарманжинова был скорый, казнь показательная. Курсант Мадоян, после трёх дней отсидки на гарнизонной «губе», бледный и потухший, накрепко обосновался у тумбочки дневального, а рядовой Полугаев был переведён в 5-ю танковую дивизию, стоящую тут же, в Новочеркасске, на Хатунке. (В конце мая, в связи с известными событиями, дивизию отправили на китайскую границу.)   А мы продолжали разносить свои кирзачи в пух и прах. За неделю до парада всем его участникам всё же пришлось выдать новые сапоги, искусство требует жертв.
Солнечным утром 9-го мая мы катили в открытых грузовиках по волнистой донской степи в сторону Ростова-на-Дону, наглаженные и начищенные, держа в руках фуражки.  Все перипетии  волнующего действа из памяти выветрились, помню лишь нудное стояние на раскалённой площади, когда страшно хотелось курить, а курить не разрешалось, помню, как хлопались в обморок, не выдерживая жары и напряжения, нарядные кадетики из Орджоникидзе (ныне Владикавказа), помню маленького генерала Плиева, командующего СКВО, на высокой трибуне и, пожалуй, всё. Протопали мы нормально, командиры остались довольны, гора упала с плеч. Учёба выходила на финишную прямую, близилось расставание со школой и Новочеркасском.


Н О В О Ч Е Р К А С С К

Надо бы посильно обрисовать город, в котором прошли семь  самых развесёлых месяцев моей службы, но, боюсь, портрет выйдет не то что неполным (это само собой), а крайне ущербным. Поэтому заранее извиняюсь перед патриотами этого славного города, я видел его редко и мало, и под очень своеобразным углом зрения.
Почти всё время пребывания в Новочеркасске я просидел за стенами части, а в окна казармы, замалёванные белой краской до самых фрамуг, видел один купол собора. Пейзажи и виды города, люд, наполняющий его улицы, заводы, вокзалы наблюдал мельком, урывками, от случая к случаю. А случаи были обусловлены, в основном, многочисленными трудовыми повинностями, которые мы несли как подшефные городских предприятий. А может, наоборот, мы не вникали. Нас просто грузили в машины и куда-нибудь везли. Пункты назначения могли быть весьма разнообразными, но чаще прочих завод ЖБИ и электродный завод, места не самые комфортные, обещающие тяжёлый и грязный труд. А на что иное может надеяться служивый? «Два солдата из стройбата заменяют экскаватор» - гласит армейская поговорка. Мы были из ракетной школы, но для наших эксплуататоров человек в солдатской робе представал безликой и бесплатной рабсилой и больше никем.
Обозвав наших работодателей «эксплуататорами» я, конечно, загнул, здорово преувеличил. Непосильных заданий нам не давали, сроков исполнения не назначали, относились снисходительно, если не усердствовал сдуру кто-либо из приставленных сержантов. Бывало, пошлют в распоряжение бригадира дяди Вани или мастера тёти Мани, а те, вместо лопаты и лома в замороженном цеху, предложат тебе закуток у печки в бытовке – «Отдыхай, солдатик. Ещё наработаешься». Запомнился пример и вовсе семейного участия. Как-то наше отделение во главе с Нодари отправили после обеда на привокзальные склады и там, в лабиринтах поднебесных штабелей, мы грузили и  перегружали мешки с крупой на электрокары, нагромождая новые штабеля. Возились допоздна, пришло время ужина (солдатский желудок остро реагирует на положенный час вкушения пищи), а за нами всё не приезжали. Мы грустно сидели, покуривая, на пустых поддонах, а неподалёку бригада грузчиков, пять немолодых женщин и  один молодой мужчина, организовывали ужин. В те годы не редкость было увидеть застрявших с войны на мужской работе вот таких женщин – изработанных, с изуродованными тяжёлым трудом фигурами и руками. Даже мне, станичнику, навидавшемуся колхозных доярок и тяпочниц-полеводов, становилось неловко за их место в жизни, ну не женским делом они занимаются. Скамьями и столом им служили те же пустые поддоны, скатертью – расстеленные газеты, а вкусный запах домашней снеди наполнял обильной слюной наши голодные рты. И тут одна из женщин подошла к нам и, ласково улыбаясь, пригласила разделить их трапезу. Мы воззрились на Нодари – что скажет наш непосредственный командир? – и тот, не менее нас одолеваемый искушением аппетита, согласно кивнул. Скромно присоседясь, мы углядели посреди самобранки две бутылки «Кубанской особой», отличной перчёной водки, на красной этикетке которой скакал на вороном коне казак в бурке. За общим столом всё общее, даже Нодари, не ломаясь, мужественно проглотил предложенные сто грамм. На закуску мы не налегали, ссылаясь на ожидающий нас законный ужин и, понятное дело, слегка, приятно захмелели. Задушевное застолье, грозившее опасным продолжением, прервал водитель, давно разыскивавший нас в лабиринтах складов.  Распитие алкоголя сошло нам с рук, Шило не уловил преступного запаха, (возможно, сам употребил в тот вечер в спортзале), хотя мы сильно опасались, что нас выдаст Нодари своим подозрительным хихиканьем и неслыханной разговорчивостью. На трезвенника-мусульманина, да ещё спортсмена, алкоголь воздействовал особенно разрушительно.
От отцов-командиров мы не раз слышали, что, мол, Новочеркасск город глубоко контрреволюционный, что солдат здесь не любят и советовали быть настороже, избегать тёмных переулков, где можно получить колом по башке. Нам всё это казалось чепухой, народ как народ, да, зачастую хмурый, а с чего им веселиться? Подноготная советской действительности была и  нам хорошо известна, иллюзии насчёт светлого коммунистического будущего развеялись в начальных классах. Мы, природные кубанцы, грызли хрущёвский кукурузный хлеб, нас, школяров, гоняли на колхозные тока спасать от гниения горы кукурузных початков, мы своими глазами видели дуболомность партийной политики. Зря что ли взбунтовался Новочеркасск? Явно не из-за своего контрреволюционного прошлого, а всего лишь из-за пустого брюха. А что бунтарей расстреливали и разгоняли солдаты – так солдат не человек, он машина для исполнения приказов, за что мстить солдату? К тому же наша школа в подавлении бунта не участвовала. Но, наверно, какой-то косвенный груз вины мы, солдаты, всё же чувствовали, иначе зачем я затеял эту рацею? Чует кошка, чьё мясо съела. И всё равно никакого враждебного окружения мы не ощущали. А что донцы не такие разговорчивые и общительные, как земляки-кубанцы, так ради чего они должны нам угождать? Они нас в гости не звали. Каждый пахал свою постылую целину, возводил светлое будущее коммунизма.
Выезды на работы подразделялись на плановые и авральные. Какие из них были легче – вопрос риторический, но авральные были веселей. Плановые проводились исключительно по воскресеньям, что подразумевало использование труда штрафников. Формировалась сборная всей части, возглавлял её кто-либо из сержантов, на чьём лице трудно было обнаружить восторг от оказанной ему чести (товарищи шли в увольнение или кейфовали в каптёрке) и вообще это сборище горемык напоминало собой похоронную команду. И впрямь – хоронили надежды на выходной. С авралами дело обстояло иначе. По тревоге поднимали весь взвод, срочно бросали  занятия и мчались заменять собой вышедшую из строя погрузочную линию на кирпичном заводе или высвобождать из вагонов смёрзшийся уголь. Выезжали в полном составе,  равноправный труд утешал иллюзией  справедливости. Да и помимо прочего вносил толику разнообразия в монотонное чередование классов и строевой.
Один авральный выезд уже собственно ночью на кирпичный завод запомнился особенно. Пока мы ехали, пока получали задание, поломка была исправлена и мы оказались без дела. С возвращением в часть что-то не складывалось, курсанты разбрелись кто куда, Шило угрюмо дремал на скамейке, наблюдая за нами вполглаза. А мой любознательный глаз углядел в кабине мостового крана, бороздившего по цеху, молоденькую крановщицу. Я помахал ей рукой, она приветливо ответила. Зов вечно жаждущего любви и приключений сердца погнал меня на вертикальную лестницу металлической конструкции, вскарабкался я по ней с проворством мартовского кота. Дверь в тесную кабинку гостеприимно распахнулась, симпатичная девчушка встретила улыбкой, как старого знакомого. Лёгкость общения вообще была свойственна нашему поколению, знакомились и сходились мы без затруднений. Никакие классовые границы нас не разделяли, мы выросли на принципах равенства и братства, а общность жизненных условий делали всех кровными братьями и сёстрами. Во всяком случае, в симпатичной крановщице я сразу признал родственную душу. Девчонка из ближней станицы, она собственными руками пробивала жизненный путь – вечерне или заочно (не помню) училась в политехе, вкалывала на заводе, жила в общаге на улице с говорящим именем Силикатная. Невеликого росточка, круглолицая, с причёской хвостиком она была полна жизнерадостной энергии – бойко болтала со мной, покрикивала в окошко на сонных стропалей, ловко управлялась с рычагами управления. Охотно вписала в мою записную книжку свой адрес и телефон общежития, дав понять, что не прочь провести со мной вечер увольнения, лукаво стреляла глазками, короче, зажгла в забитом курсанте любовный огонь. Что я ей плёл и обещал – каждому понятно. Но, увы, развития наше знакомство не получило. После моего громкого выхода в свет Шило посоветовал забыть само слово «увольнение» и все мои наскоки отвергал с твердокаменностью скалы. А в любви посредством переписки я давно разочаровался. Так и осталось наше знакомство записью в солдатской книжке, да приятным воспоминанием. Имя своей несостоявшейся пассии я не имею права оглашать. Во время проездов крана вдоль скамейки, на которой дремал Шило, я заметил, что мой манёвр не прошёл мимо внимания замковзвода, дремлющая, казалось бы, его голова поворачивалась за нами, как подсолнух за солнцем. И когда мы грузились в машины, покидая завод, он вдруг пробурчал мне, не то одобрительно, не то ехидно – «а ты, я вижу, времени не теряешь». Но на мои мольбы об увольнительной, тем не менее, не снизошёл.
Среди обыденных и маловдохновляющих работ, типа выгрузки пыльного цемента и тяжеленных связок арматуры, случались экзотические, впрочем, лишь на слух. В одно отнюдь не из прекрасных воскресений мы с Лёхой Бородиновым попали в числе других штрафников на винзавод. Винзавод! Память сладострастно воскресила распробованные в абитуриентские дни в Ростове шипучее «Цимлянское» и кисленькое «Донское», божественные вина, я чуть не проглотил язык, предвкушая их приближение к иссохшим от воздержания устам. Лёха тоже воодушевился и уже прикидывал – сколько бутылок поместится в рукавах бушлата. То, что мы добудем вожделенный напиток, мы нисколько не сомневались. Стены, замки, сторожа – всё это нас не остановит.  Подроем, откроем, обойдём. На то мы и солдаты. Полные трудового энтузиазма и радужных мечтаний, нетерпеливо роя землю копытом, мы предстали перед мастером винзавода, скучной, тихоголосой женщиной, являя образ готовых на любой подвиг героев. По дороге к месту трудовых свершений мы не утерпели и осторожно осведомились – какие-такие вина изготавливает на радость потребителям их передовой завод. Ответ был сродни удару обухом топора по голове. Поёживаясь на холодном ветру, тихоголосая вестница равнодушно поведала, что их завод уже давно простаивает, находясь в капитальном ремонте, склады пусты и ни капли содержащей алкоголь влаги на территории предприятия не имеется. Последнее сообщение, подозреваю, было сделано умышленно, дабы стереть недоверчивую гримасу с наших физиономий. Для пущей убедительности нам были продемонстрированы распахнутые ворота складов, в порожних чревах которых сверкала электросварка. После чего мы были препровождены в цех с рядами огромных, метров в пять высотой бочек. Вместо сладкого аромата вина от них несло противной кислятиной. Вслед за мастером мы взобрались по лестнице на верхнюю площадку бочки и заглянули в открытый люк, откуда исходила умопомрачительная гнилостная вонь. Одному из нас предстояло спуститься на дно для наполнения ведра винным осадком, а второму при помощи верёвки поднимать его наверх и сбрасывать за борт. В заключение последовал совет почаще сменяться, не то «надышитесь». И тихоголосая мастерица растворилась в сером квадрате дверей, а мы с Лёхой ошеломлённо уставились друг на друга. Контраст между светлой мечтой и суровой реальностью был физически непереносим, мы чувствовали себя подло обманутыми в наших лучших надеждах. Обменявшись мнениями, мы порешили всё же не принимать на веру официальную информацию и предприняли обстоятельную разведку местности. Неразговорчивые сварщики и удручающая мерзость запустения заставили убедиться в тщетности  розысков, спиртным в ближайшей округе не пахло. Зато омерзительно воняло из люка, куда мы вернулись для выполнения заданного урока. От былого трудового энтузиазма не осталось и следа. Я недоверчиво спустился в тёмные глубины, поковырял лопатой то, что упруго подавалось под стопами. По составу, консистенции, а главное по концентрации удушающих миазмов, это ископаемое напомнило мне содержимое свинячьего сажка, который доводилось чистить дома. Нет уж, баста! Я отшвырнул лопату и вылез к Лёхе. Тот согласился, что доблестным курсантам Советской Армии не подобает копаться в чужом дерьме и мы, глубоко оскорблённые, покинули недостойное поприще. Нашли уютный уголок на солнечном затишке и просидели в нём,  жадно дымя, до отъезда в родную часть. Как мы пережили тот чудовищный стресс, как не разорвались в клочья наши неокрепшие сердца – в голове не укладывается. Робкие предложения тихоголосой мастерицы возобновить трудовой процесс непреклонно отклоняли, ссылаясь на врождённую непереносимость к запаху алкоголя. Мерси боку, вино сами вылакали, а нам предлагаете угощение, осмеянное ещё Ходжой Насреддином! Не на тех напали. И как у неё язык поворачивается предложить подобное нам, нам, пережившим страшную душевную драму, как она осмеливается бередить незакрытые раны безутешных страдальцев! Наше горе вкупе с негодованием не поддавалось описанию.
Топография Новочеркасска осталась для меня terra inkognita. Я вбил себе в голову, что город стоит на Дону и во время выездов за ворота части  безуспешно озирался, пытаясь увидеть, наконец, воспетую народом и поэтами реку. Но все наши маршруты упрямо пролегали в одну и ту же сторону – на север, где захолустные улицы окраины пологим скатом спускались не к величественной реке, а к скромной незаметной речушке, Тузловке, кажется,  за которой располагались наши возлюбленные предприятия народного хозяйства. Дальше дорога вела на полигон Казачьи Лагеря и на сём познавательные экскурсии по достопримечательностям Новочеркасска для нас заканчивались. Местных парней во взводе не было, расспросить некого. Внеслужебного общения с ПС мы избегали, выходило себе дороже. И я пребывал в неведении – где легендарный Дон?
Но как-то раз нашу испытанную в трудах и бою команду повезли в противоположную сторону, незнакомыми улицами, далеко за город. День недели уточнять, думаю, излишне. На высоком бугре, заслонённый голой мартовской рощей, возвышался внушительный двухэтажный особняк, типа загородных домов проклятого прошлого, классическое дворянское гнездо. Вместо вылощенного дворецкого на крыльцо вылез небритый мужик в телогрейке, отмерил нам в саду стандартную канаву «от забора и до обеда», вооружил кирками и лопатами, и в нелюбезной форме напомнил о созидательной силе труда. Про  дарвиновскую теорию мы знали и без него, но усердно махали преобразовательным инструментом совсем по другой причине – на бугре гулял пронизывающий ветер. На вопрос – чьи сиятельные владения мы украшаем глубокой канавой? – младший сержант Гончаров поколебался и сквозь зубы сказал – «дачу генерал-лейтенанта Плиева, командующего нашим округом». Сугубым рвением мы не прониклись, канава она и в Африке канава, орденов и медалей за рытьё канав не полагается. Зато с бугра раскрывалась неохватная панорама окрестностей, обозревая которую в счастливые минуты перекура, я, к своей радости, увидел  широкую ленту реки, свободно текущую среди лугов. Я, ничтоже сумняшеся, опознал её как Дон и на душе у меня, наконец, полегчало, навязчивое желание сбылось. Делиться своей гипотезой с коллегами я не стал, им было не до географических открытий. А я на том и успокоился, не подозревая о грубейшей ошибке. Уже значительно позже, изучая как-то карту Ростовской области, мне пришлось со стыдом признать, что Ливингстон или Пржевальский из меня никакой. Река, которую я самонадеянно нарёк  Тихим Доном, оказалась Аксаем, вполне себе приличным водотоком во время весеннего разлива, но, конечно же, не соперником знаменитой реки. Что поделаешь, условия курсантской службы не благоприятствовали моим географическим разысканиям.
Кроме коротких перебежек от ворот части до дверей дома офицеров, совершённых  в качестве перспективного, но, увы, не оправдавшего высокого доверия военкора, за мной числится ещё два вполне легальных выхода в город при полном параде. Капитан Пятинда налегал не только на политпросвещение вверенных ему душ, но заботился также о нашем культурном окормлении. В клубе части проходили концерты городских самодеятельных артистов, среди которых мы особо выделяли голосистых донских девчат, награждая их бурными и продолжительными аплодисментами, крутили кино, надоедливо патриотичное – дежурной шуткой звучало: - «Опять Чапаев»? Помимо незатейливых культурных мероприятий внутри части проводились торжественные посещения городских очагов культуры полным составом школы или отдельной отличившейся батареей. Я, целиком поглощённый трудами на благо социалистического хозяйства и генеральских дач, подобной чести удостаивался крайне редко, точнее – всего дважды, а потому запомнил крепко. И то считаю их неслыханным везением – то ли Шило задремал, то ли я на тот момент был перед ним чудом чист. Впрочем, первая моя экскурсия в исторический центр Новочеркасска, в музей донского казачества, оставила совсем бледное впечатление. Ничего достоверного, кроме неизбежного в таких местах пулемёта «Максим» на низеньком постаменте, извлечь из памяти не могу. Срам, да и только. Смутно припоминаются роскошные залы с золотой лепниной, голубые стены, обилие знамён и шашек, но всё это без всякой привязки к именам и событиям. Наверно, я был в не лучшем настроении. Или пялился на городских девчонок.
Второй официальный выход в город, посещение дома-музея баталиста Грекова запечатлелось ярче. Причин тому было несколько. Во-первых, живопись я всегда любил и люблю, и, спасибо Гаршину, Стендалю, Фромантену и многим другим, немного в ней разбираюсь. Во-вторых, имя Грекова, как одного из родоначальников соцреализма было знакомо, репродукции его «Тачанки» и «Трубачей Первой конной» мозолили глаза на стенах многих присутственных заведений и веяло от них заразительным пафосом, искренним или поддельным – другое дело. Тогда бы на этот вопрос я не сумел ответить, сейчас – и задаваться им не хочу. Каким-то образом они меня задевали и было любопытно увидеть их живьём. А третьей причиной был замечательный солнечный день с лёгкой оттепелью, сверкал снег, сияло синее небо, дышалось глубоко и сладко. Мы бодро шагали взводной колонной под неусыпной опекой младшего сержанта Шило куда-то вниз от собора, погружаясь в путаницу невзрачной частной застройки. Потом свернули с мощёной улицы налево, в переулок, где проделанная колёсами колея обнажила глинистую грязь грунтовки. Пришлось оставить заботы о строе и пробираться врассыпную под штакетными заборами ради сохранения в чистоте сапог, которым предстояло топтать полы музея. Несколько удивило небрежное отношение городских властей к прославленному земляку, уж на сто метров асфальта могли бы потратиться. Ещё больше поразил сам музей, обыкновенный казачий дом-пятистенок под четырёхскатной крышей, обшитый щитопланкой, довольно ветхий, каких немало сохранилось и в нашей станице. Он ничем не выделялся в ряду схожих построек переулка. И никак не напоминал собой вместилище живописных шедевров. Хата, как хата, пройдёшь мимо – не заметишь. Входил в него я несколько обескураженный. Собственно, и вышел не с лучшими чувствами. От аляповатых картин и этюдов, развешанных в светлых комнатах музея, в голове остался невразумительный сумбур. Герои полотен с занесёнными саблями, с оскаленными зубами, дышали непонятной мне злобой, лютой жаждой взаимоистребления. Умом я понимал, что в гражданскую войну так и было, но душа не принимала, хотела иного, обещающего долгую счастливую жизнь. Ласково грело солнце, сосульки роняли вкусные живительные капли, даже Шило умиротворённо жмурился – нет, певец кровавого героизма пусть скрывается в незаметной хате на задворках Новочеркасска как артефакт отжившей эпохи. То ли дело «Осень в Адирондакских горах» Рокуэлла Кента или «Над синим простором» Рылова. От таких картин жить хочется, а не рубить головы встречным-поперечным. Короче, культурные достопримечательности Новочеркасска не доставили мне особых радостей, да и видел я с гулькин нос. Курсант не турист.
Не хочу, чтобы подумали, будто Новочеркасск остался в моей памяти «Мёртвым домом», упаси боже. Первым долгом при его имени вспоминаются не тяготы службы, а лица друзей, наше весёлое преодоление действительных и мнимых тягот. Мы были молоды, и ничто не могло омрачить нашу веру, что всё лучшее впереди. Вспоминается бронзовый Ермак на площади перед собором - встав на коленки на своей койке, я рассматривал его в верхнюю фрамугу окна, вспоминается цветущая алыча возле курилки - её розовые лепестки летели нам под ноги, когда мы занимались строевой на плацу, вспоминается неоглядная даль над Аксаем и заснеженная эспланада проспекта в заиндевелых каштанах, много чего вспоминается. Новочеркасск не стал городом, куда хочется вернуться и ещё раз пройти по его улицам. Всё-таки опыт общения с ним был слишком специфический. Но я ни разу не пожалел о семи месяцах учебки, ни разу не помянул Новочеркасск недобрым словом. Dixi. Немного, но честно.


В Ы П У С К

В мае, после парада, в воздухе повеяло не только весной, но и близким расставанием со школой. Всё чаще звучало слово «выпуск», манящее и тревожное, всё чаще в курилке назывались и перебирались, как вестники жребия, имена военных округов, куда нам предстояло отправиться.
Наверно же, мы сдавали экзамены и зачёты, как неизбежный этап завершения учёбы. Говорю «наверно», потому как, хоть режьте меня на куски – память молчит. Почему она отказалась зафиксировать этот, казалось бы, судьбоносный факт, загадка. Моя память вообще очень капризная и своенравная госпожа, складывает в свой архив, что ей по вкусу, а прочее бесцеремонно выбрасывает. Недаром мои друзья зачастую поражаются – почему ты не помнишь тот или иной эпизод, в котором играл заглавную роль? А я в ответ развожу руками. Думаю, секрет во взгляде на жизнь, в восприятии её ценностей, а они у всех разные. Получается, экзамены были мне неинтересны, не затронули внимания, и я сдал их чисто механически, как проглотил очередной обед в столовой. Иначе откуда бы на моей груди возник синий увесистый значок с белой цифрой 3, подтверждающий, что я стал военным специалистом третьего класса. И, добавлю, пробыл в этом статусе до демобилизации. Последовательно сменить трёшку на цифры 2 и 1, а тем паче на гордую букву М (мастер), я поленился. Подчеркну, речь идёт об экзаменах по матчасти, спецподготовке и прочих кабинетных дисциплинах. Заключительный зачёт по физо, великий и страшный марш-бросок, который с первого дня в школе висел над нами  страшилкой, подобно Дамоклову мечу,   я запомнил во всех подробностях. Когда мы стонали от трёхкилометровых кроссов, Шило зловеще ухмылялся: - «Посмотрю, что вы запоёте после марш-броска». И у нас заранее подкашивались ноги. Шесть километров с полной боевой выкладкой по пересечённой местности – это действительно внушало трепет. А Шило нагонял страха: - «Кто не уложится с первого раза в зачётные тридцать минут, будет бегать каждый день до посинения». Не верить безжалостным пророчествам замкомвзвода у нас не было оснований. А грозный забег всё откладывался и переносился и мы колебались между смертным ужасом и надеждой – авось, пронесёт.
Не пронесло. Чудным майским утром поступил приказ – готовиться к марш-броску. Дрожащими руками мы скатывали шинели в архаичные скатки, набивали вещмешки до установленного веса в двадцать пять кг, обвешивались противогазами, подсумками и автоматами. Даже забираться в кузов автомашины было затруднительно, а предстояло отмахать с этим грузом, являя образ навьюченных ишаков, умопомрачительные шесть км. Привезли нас куда-то за город, в бугристое поле, поросшее кустарником, изрезанное балками и ручьями, классическая пересечённая местность, согласно законам жанра. Шило обошёл строй, заботливо проверил подгонку ремней и лямок, предупредил, что придётся встретиться с газовой атакой, потребовал держаться строя, не растягиваться. Сам замкомвзвод был абсолютно налегке – пилотка, х/б, ремень, сапоги. Помнится, я подумал- «хорошо тебе давать советы. Нагрузился бы, как мы». И оказался как всегда неправ. По команде – «Бегом марш» - мы бодро стартовали. Первый километр протрюхали относительно успешно, строй держали, по команде «Газы» напялили маски противогазов и терпеливо задыхались в них до команды «Отбой газы». Правда я, как и некоторые другие ловкачи, тут же отвинтил шланг от маски и дышал свободно, делая вид, что просто придерживаю болтающийся шланг. Шило заметил, что-то рявкнул, но ему было уже не до мелких нарушений. Строй катастрофически рассыпался. Начали выпадать в осадок всегдашние слабые бегуны – Додохян, Рекунов, Бабин. Шило был вынужден заняться ими, благо остальные пока держались. Последующие километра два прошли для меня, как в тумане. Пот заливал глаза, я с трудом различал спину бегущего впереди Бори Россинского, сзади мне наступал на пятки Женя Потыка. Горячий воздух выжигал лёгкие,  каждый толчок стопы в землю отзывался в правом боку нестерпимой болью. Постыдную мысль покинуть строй и трупом рухнуть на мягкую травку отгонял последним усилием воли. Все бегут, значит, и я должен бежать. И упорное исполнение долга, а точнее счастливая перестройка организма, одарили меня спасительным вторым дыханием. Пришло то состояние механической лёгкости тела, его готовности нести заданную нагрузку, о котором толдонил физрук Иван Васильевич Танасов, заставляя добегать до конца 800-сотку на школьном стадионе. Исчезла боль в боку, иссяк ресурс потовых желёз, прояснились глаза. Не скажу, что бег вдруг стал доставлять мне удовольствие, нет, всё так же противно ёрзал на шее колючий хомут скатки, лупили по задним частям тела автомат с противогазом, гирями оттягивали ноги пудовые сапоги, но я бежал спокойно, без паники, полностью владея собой. Замечал цветущий боярышник, чистый ручеёк на дне балки, жёлтые одуванчики на склоне. Оздоровительный бег трусцой на лоне природы, да и только. Взгляд назад оборвал моё идиллическое настроение. Я с трудом опознал в толпе пыхтящих, взмокших человекоподобных своих недавних товарищей по оружию. Взвод волочился нестройной гурьбою, растянувшись на добрую сотню метров. В хвосте двое неопознанных тащили под руки разоружённого Додохяна. Младший сержант Шило, погребённый под кучей автоматов и вещмешков, метался вдоль рассеянной колонны, неустанно подгоняя отстающих. Мне стало неловко за собственную лёгкость бытия. Женя Потыка еле перебирал ногами, голова его, как у пьяного, беспомощно болталась из стороны в сторону. Я забрал у него автомат, догнал Борю Россинского, чья заплетающаяся походка взывала о помощи. Но Боря, тяжело дыша раскрытым как у рыбы на песке ртом, упрямо мотнул головой и автомат не отдал. Боря скорей бы умер, чем признал себя побеждённым, и я переключился на поддержку Жеки. Вот так, объединёнными усилиями мы добрались до финишной черты, где нас встретили хладнокровно  покуривающий капитан Скворцов и профессионально озабоченный фельдшер Симонов с краснокрестной сумкой на плече. Женя нюхнул нашатыря и свалился без сил на ворох вещмешков и скаток. Я предпочёл целебную силу хорошей затяжки сигаретой, которые не раскисли  в кармане лишь благодаря броне портсигара. Наконец, в объятиях Ваньки Есипова и Коли Янцева, был благополучно доставлен к заветной черте и брат Додохян и сдан на руки фельдшеру, угостившего бедного армянина  двойной порцией нашатыря. Не знаю, тронул ли капитана Скворцова наш измождённый вид и пример самоотверженной взаимовыручки, но наружно он и бровью не повёл. Зато и про зачётное время не заикнулся, а это было признанием, что он доволен. Мы поставленную задачу выполнили, доказали, что взвод не эгоистический сброд случайных людей, мы «сделали это». И капитан Скворцов имел право считать наше достижение своей заслугой.
Пока мы готовились стать полноценными защитниками родины, в мире политики, в грандиозном мире государств и народов происходили таинственные толчки и подвижки. О некоторых рассказывал на политзанятиях капитан Пятинда, к некоторым нам пришлось прикоснуться собственными руками, в полном смысле этого слова. Наш недавно свергнутый вождь Никита Хрущёв умудрился рассориться с бывшим лучшим другом, вождём Китая, великим Мао. Какие-то у них возникли теоретические разногласия, типа, как строить мост в коммунизм – поперёк реки или вдоль. И Китай из «брата навек» стал лютым врагом. А если паны дерутся – у холопов чубы трещат. У нас затрещали спины. По казарме поползли слухи, что на китайской границе начались стычки и что 5-ю танковую дивизию, наших соседей по новочеркасскому гарнизону, срочно перебрасывают на Дальний Восток, супротив хунвэйбинов. Подтверждение этих слухов получилось весьма убедительным - на три дня наша школа переквалифицировалась в артель грузчиков, три дня от рассвета до заката мы нагружали вагон за вагоном, эшелон за эшелоном ящиками с боеприпасами. На дальних запасных путях, чуть ли не в чистом поле, машина за машиной подходили к разинутым пастям товарных вагонов, а мы, как муравьи, облепляли и перетаскивали тяжеленные зелёные ящики. К вечеру руки повисали плетьми, не в силах удержать ложку. Начальство торопило, в тёплом майском воздухе чудился запах войны. Всерьёз войну с Китаем никто не воспринимал, все были уверены в неоспоримом превосходстве нашей армии и не сомневались, что хунвэйбины получат по мусалам. Танкистам мы даже слегка завидовали. А они, я думаю теперь, нам. Радушные берега Аксая ближе сердцу, чем высокие берега Амура.
В те же майские дни состоялось организованное моими родителями маленькое чудо, краткосрочный отпуск домой. Меня вызвали в штаб, вручили телеграмму об опасной болезни мамы, адресованную на имя начальника части, и тут же выдали положенные проездные документы. В армии подобные случаи решаются быстро, по закону. Мне оставалось только переодеться в парадку и поспешить на автовокзал.
Отец заранее предупредил меня о затеянной им  невинной хитрости, а потому я не волновался за маму, хотя её повышенное артериальное давление уже дважды приводило к апоплексическим ударам. Но пока бог миловал.  О «левом» отпуске я родителей не просил, в письмах не ныл, наоборот, как положено любящему сыну, бодрился и ни на что не жаловался. Скорей родители беспокоились о непутёвом чаде, ринувшемся, по их представлению, в омут головой. Добыть у приятеля-врача заверенную телеграмму отцу было проще простого.
И вот я без задержек катил домой, не испытывая ни малейших угрызений совести. Метод отпуска домой на пять суток был успешно и неоднократно апробирован более расторопными сослуживцами. Сердобольные сотрудники автовокзалов обслуживали несчастного солдатика с телеграммой в руках вне всякой очереди, здоровье мамы – это святое.
Возможно, родителям доставило толику радости мимолётное возвращение блудного сына  в родное гнездо. Да не возможно, а наверняка. О том, как болит родительское сердце, я имел чисто теоретическое представление, все мы в юности законченные эгоисты. И своим кратковременным свиданием с родиной был сильно недоволен. Странным образом я чувствовал себя вырванным из привычной среды. Казарма, неуютная, многолюдная казарма стала моим новым, обжитым домом. Я уже сумел настроить себя на три предстоящих года службы и недоумённо озирался в станичных палестинах, не находя себе места. По с детства милым улицам станицы бродил чужеродным призраком, томимый навязчивым желанием побыстрее с ними расстаться. Досадный перерыв, ненужный сбой в налаженном ритме – вот как я воспринял пребывание в отпуске. Да и что успеешь сделать, кого повидать за эти жалкие трое суток? Друзья, подруги – все заняты своей жизнью, разбросаны по всей стране. Короче, отпуск промелькнул тусклой тенью, не принеся никакого удовлетворения. Единственный толковый поступок я успел сделать, съездив в Усть-Лабу к хранительницам моего архива. Галя Нетребина и Люся Самарская возвратили записные книжки и тетрадку со стихами в целости и сохранности. Следы их внимания к содержанию я обнаружил впоследствии на полях, в виде запоздалых вопросов. Посидели на скамейке перед домом, где они квартировали, горячо грело солнце, непонятной тоской туманила голову цветущая сирень. В спину мне будто впивались гвозди, и я догадывался отчего – моя неверная возлюбленная, соседка Гали и Люси по квартире, пряталась за занавесками дома. Изжитое прошлое выталкивало меня с родины и я спешил убежать. Увозить свои опусы в Новочеркасск уже не опасался, время пристального наблюдения за моим бумагомаранием прошло, а без накопленного достояния скучал, в душе постоянно мозжила пустота. И возвращался в часть я чуть ли не облегчением, там меня ждала интересная жизнь с заманчивой перспективой, а станица была пройденный этап, повторять который не хотелось. У каждого свой опыт, но я остался при убеждении, что ездить в отпуск из армии не стоит. Напрасно травишь душу, гнетёт мысль об эфемерности происходящего, ты не в своей тарелке. Лучше отдубасить единым духом солдатский срок и вернуться на гражданку навечно, вдохнуть воздух свободы полной грудью, а не довольствоваться отмеренными чужой волей глотками.
А в обретённой вновь учебке жизнь била ключом, тема выпуска и распределения волновала всё больше. Только и было разговоров о сравнительных достоинствах ТуркВО и ЗабВО, взвешивались и горячо обсуждались шансы на престижный или на дремучий округ.
Меня эти гадания задевали чисто теоретически, ради расширения кругозора. Свою судьбу я считал бесповоротно определившейся после недавнего яркого общения с капитаном Скворцовым и не находил особой разницы между знойными песками Каракумов и дикими степями Забайкалья. Иных, более цивилизованных пейзажей я не надеялся увидеть, не мог рассчитывать пить вино Одессы-мамы и утюжить мостовые Львова, как мечтали некоторые отличники боевой и политической подготовки. Я заслуживал как минимум самого отдалённого и каторжного округа, по крайней мере так я воспринял угрозу командира взвода, осознал её закономерность и стоически ожидал приведения приговора в исполнение.
Утвердиться в ожидании безрадостного будущего заставил не самый рядовой инцидент, в который я вляпался по собственному раздолбайству. Наше отделение было послано на любимый электродный завод с каким-то неопределённым заданием, а точнее, это мы с моим постоянным напарником Лёхой Бородиновым не сумели с тем заданием определиться. Мне жгла карман присланная из дому в письме пятирублёвая бумажка, и Лёха был готов помочь от неё избавиться. Способ избрали традиционный – ближний винный магазин. Лёха сбегал за двумя бутылками портвейна, мы нашли укромный уголок и всласть употребили напиток богов за здоровье щедрых родителей. Засим Лёха пошёл искать приключений среди местных красавиц, а меня потянуло на медитацию. Погода стояла отличная, серые стены завода я счёл неподходящим пьедесталом для своих возвышенных чувств, а потому направился на лоно природы, в пшеничное поле, зеленевшее сразу подле забора завода. Улёгшись на спину в густых хлебах, я недолгое время наслаждался синим небом с белыми облаками, а затем медитационный процесс незаметно перетёк в глубокий здоровый сон. Оповестить товарищей о месте своего духовного самосовершенствования я не позаботился. Меж тем у них время трудовых подвигов истекло, прибыл транспорт для доставки бойцов в часть, и тут обнаружилась пропажа одной боевой единицы, меня. Сколько длились поиски без вести пропавшего – не ведаю, но судя по обеспокоенным лицам боевых товарищей, разбудивших меня непочтительными пинками, достаточно долго. Ноги мои, под коварным воздействием портвейна, повиноваться отказывались. Пришлось верным друзьям волоком тащить обездвиженного героя до машины, затаскивать в кузов и  бережно укладывать на пол, дабы мой изнурённый вид не привлекал сочувственного внимания. Но счастливое обретение соратника было лишь малой частью сложной задачи. По заведённому порядку, машина с прибывшими с полей сражений бойцами останавливалась у КПП, мы выстраивались перед дежурным и старший рапортовал о благополучном возвращении и отсутствии происшествий. За те полчаса, что машина двигалась от завода до части, придать пьяной размазне пристойный облик не представлялось возможным. Но солдаты народ находчивый. Мне было приказано изображать страдальца, вывихнувшего на поле брани ногу, и отнюдь не поднимать на дежурного затуманенный болью взор. Я пообещал. И всё бы прошло по гениально задуманному и воплощённому нами сценарию, кабы по дороге в казарму мы не напоролись на командира взвода. Капитан Скворцов пожелал взглянуть влекомому под руки страдальцу в лицо и, обозрев неопровержимо хмельную физиономию, стал мрачнее тучи. Обычную улыбочку сменила гневная гримаса. «Ну, сын мой, - сказал он, размахивая перед моим носом указательным пальцем, - я устрою тебе весёлую службу. Век будешь помнить». Но вместо законного определения в кутузку, неожиданно повелел спрятать преступника в недрах казармы. «Чтоб глаза мои не видели», - горестно заключил он. Снисходительность командира взвода меня порадовала, но  его обещание «устроить весёлую службу» радовать не могло, и было мной расценено как грядущая ссылка в ТуркВО или ДальВО. Вот почему я участвовал в гаданиях на кофейной гуще сугубо косвенно, бесстрастный как философ Зенон.
И в тот знаменательный день, когда вся школа побатарейно выстроилась буквой «П» на плацу и начальник штаба начал оглашать распределение по округам, я был абсолютно спокоен. Первыми выкликались назначенные в заграничные округа – Северная группа войск (Польша), ГСВГ (Группа советских войск в Германии), Южная группа войск (Румыния). Это были престижные округа, туда посылали лучших курсантов. Мне беспокоиться было нечего, я ждал ДальВо и ТуркВО, а потому развлекал разговорами Женю Потыку. Тот нервно топтался, вздыхая по вожделенному СКВО. Вызванные курсанты выходили из строя, сколачивались в отдельную шеренгу и их тут же отводили в сторону прибывшие за ними «покупатели». Говорили, что сегодня-завтра школа опустеет, разлука надвигалась стремительно.
Вдруг Женя толкнул меня в бок:
 - Тебя вызывают!
 - Кого? – не понял я.
 - Тебя! Тебя! ГСВГ!
 - Есть! – заорал я, не помня себя, и выскочил из строя.
Молоденький, незнакомый лейтенант со списком в руках уточнил мою фамилию и пригласил занять место в куцей шеренге. Сомнений не оставалось. Солнце над плацем вспыхнуло ослепительным светом, я плавал и возносился в его радужных лучах. Радости моей не было предела. ГСВГ! Загранка! Станичный пацан, с детства одержимый географией, историей, литературой, я мог только мечтать о дальних странах, знаменитых городах, иноплеменных народах. А тут такой подарок! За государственный счёт меня повезут за тридевять земель, в Германию, пускай страну проклятых фашистов, но там ихним духом давно не пахнет, наши отцы постарались, да и я туда еду не туристом. Страна Баха, Гёте, Шиллера. Сколько я там увижу!
А как же обещание капитана Скворцова? Тот стоял неподалёку в кучке офицеров, в парадном кителе с золотым поясом, в фуражке с высокой тульей. Заметив, как я вытягиваю шею в его сторону, он приветственно помахал мне маленькой ручкой, затянутой в белую перчатку, и по-мальчишески подмигнул. Вот и думай об отцах-командирах после этого что хочешь! И я думал, думал немало. Надумал несколько вариантов их необъяснимого поведения и последовательно отверг. Насчёт личных симпатий я не обольщался, любимчиков у капитана Скворцова не было, а если бы и появились, я б в их число точно не вошёл. Что он написал в моей характеристике – понятия не имею, но наверняка одно положительное, как же иначе – его курсанты должны быть на высоте. Какое-то время ещё наивно полагал, что при распределении сыграла роль анкета, в которой я указал, что владею немецким языком. Это было чистым хвастовством, мои познания в «шпрехен зи дойч» лишь слегка превосходили школьную программу, да и на кой ляд солдату владеть вражьим языком? Команды отдаются на родном. С годами, став убеждённым фаталистом, пришёл к выводу – всё в нашей жизни определяет случай. И в том конкретном случае всё решила равнодушная рука штабного писаря – кто первый попался под руку, того и вписал. Командир части и начальник штаба, уверен, в анкеты и характеристики даже не заглядывали. С глаз долой, из сердца вон – их миссия закончена, пускай в строевых частях занимаются доводкой. А они выпускают здоровых, обученных курсантов, чего ещё? Так что мне просто повезло.
Жиденькую, человек в двадцать пять, колонну «немцев» и «поляков» лейтенант увёл в клуб. Там, усадив в кресла, объяснил наши дальнейшие действия, из которых я уяснил главное – сегодня вечером мы начинаем «дранг нах вест», на сборы целый день, в 18.00. покидаем расположение части. Какие сборы у солдата? Подпоясался и готов. Предстояло лишь одно общее мероприятие – поход на гарнизонный вещевой склад, где мы с удовольствием расстались с позорными кирзачами и картонными поясными ремнями, покрытыми коричневым лаком. Взамен получили новенькие яловые сапоги и настоящие кожаные ремни – заграничным воинам полагалось особое обмундирование. Мы немедленно возгордились, ощущая своё привилегированное положение. Среди коллег по загранкомандировке  оказался лишь один близкий приятель – Володя Христоев, угодивший в Северную группу войск, и вообще из нашей батареи ехало всего трое –третьим был шапочно знакомый Высоцкий из 31-го взвода, остальные из других батарей.
В казарме царили суматоха и беготня. Кто впопыхах строчил прощальные письма, кто торопился повидать напоследок друзей и земляков. Никакого уставного порядка и дисциплины не было и в помине. Наши замкомвзводы и инструктора будто испарились. Мелькнул счастливый старшина Макаров с чемоданом в руке, в окружении своих курсантов. Наконец-то он выслужил дембиль. Женя Потыка тихо сиял, Боря Россинский с трудом скрывал разочарование. Лёха Бородинов остался недоволен отправкой в Прикарпатский округ, ехать к «бандерам» он считал ниже своего достоинства.
И тут, в суете и гомоне, меня разыскал дневальный с КПП и оглушил новостью – «К тебе приехал отец». О своём возможном визите отец не извещал и его приезд стал полной неожиданностью. Да ещё в такой день!
Я помчался на КПП. Отец растерянно улыбался – «Надо же было так подгадать! Кто ж знал, что вы на чемоданах сидите».
Подполковник Шарманжинов разрешил увольнение в город на два часа. Грустное вышло увольнение. Мы побродили в окрестностях собора, заходили в магазины, отец что-то мне покупал, но угнетающее чувство скорого расставания омрачало нашу встречу. Каюсь, я слишком поздно осознал, что был в юности не самым благодарным сыном, не умел правильно воспринимать родительскую заботу. Не эгоизм, нет, а то, что Стендаль называл эготизм (сейчас именуют эгоцентризмом), выворачивал для меня видимый мир наизнанку. Я привык строить жизнь от себя и, не имея никакого жизненного опыта, раз за разом устремлялся к ложным маякам, а подлинные ценности, что лежали под самым носом, в упор не видел. Родительские подсказки я зачастую принимал в штыки, как досадную помеху собственным планам, чем доставлял им незаслуженные огорчения. Вот и тогда, наблюдая, как искренне расстроен неудачным свиданием отец, как он переживает за мою будущую службу на чужбине, я не  проникся взаимным чувством. Весело болтал, расписывая прелести заграницы, а отец недоверчиво качал головой. У него был свой, большой опыт общения с фрицами, с 41-го по 45-й года и, естественно, помнил он его крепко.
Расставшись со мной на проходной, отец сказал, что подойдёт к 18.00., проводит меня до вокзала, а пока, мол, погуляет по городу. Много лет позже он как-то проговорился, что провёл всё это время в соборе. Зная его тщательно скрываемое уважение к церкви, мучает догадка – не ставил ли он там за меня свечку?
Дежурный по КПП не потрудился проверить содержимое сетки-авоськи, вручённой отцом. А там, среди прочих гостинцев, таилась бутылка «Цимлянского». Про устав внутренней и гарнизонной службы все позабыли. Чувство мимолётной свободы приятно кружило голову. По плацу невозбранно бродили в обнимку толпы расхристанных курсантов, из курилок неслись лихие песни. Клуб стал сборным пунктом формируемых этапных команд и гудел голосами, как пчелиный улей. Мы с Борей и Лёхой поднялись на сцену и, укрывшись в пыльных складках гигантского занавеса, выдули «из горла» шипучее, тёмное «Цимлянское» - на дорожку. В голове ещё больше зашумело. Взбудораженное состояние, взвинченность нервов нарастали с каждой минутой. Хоровод объятий, рукопожатий, пожеланий оборвался приказом лейтенанта – «Выходи строиться»! Прощай, школа!
В парадных мундирах, фуражках, с вещмешками за плечами мы вышли за ворота и, огибая соборную площадь, зашагали по мостовой вниз, к вокзалу. Я сразу заметил отца, он двигался параллельно, тротуаром, одинокий, в белой рубашке с закатанными рукавами. Что-то трогательное, больно щемящее сердце, было в его одиноком движении, в смущённых улыбках, которые он мне посылал. Честное слово, я бы лучше обошелся без душевного надрыва, без наглядного напоминания – с чем расстаюсь. Шагал бы себе беспечно рядом с такими же, как я, весь увлечённый порывом в неведомое будущее. Молодость не любит оглядываться назад, для неё интерес жизни впереди, в ежедневных открытиях чего-то нового. И было жаль отца, который – я понимал – не мог поступить по-иному. Но во мне всё равно пересиливал, ослеплял, отвлекал от тягостных мыслей всепобеждающий заряд молодости – жизнь прекрасна, жизнь зовёт. И трудно было соответствовать настроению отца.
На вокзале мы не задержались. Скомканное прощание, и вот я уже смотрю на отца из окна электрички, уносящей нас к Ростову-на-Дону. Новочеркасск утонул в вечерней мгле, семь месяцев учебки стали воспоминанием, когда забавным, когда не очень, теперь уже бесповоротным прошлым. В Ростове нас ждала пересадка на поезд до Харькова, предстояло путешествие на перекладных с конечным пунктом Брест, как оповестил наш хмурый молодой лейтенант. В Бресте он вручит нас  пересылочным властям и его миссия будет окончена, а наше дело не теряться по пути, дабы не угодить под трибунал за дезертирство. Дезертировать никто из нас не собирался, а вот отстать по собственной оплошности шансы были. Ехали-то мы рейсовыми поездами, с пересадкой, кроме Харькова, ещё в Киеве, с остановками по расписанию на многочисленных станциях, соблазнов полно, деньги у служивых водились – как устоять? Лейтенант предупредил, что курицей-наседкой не будет, люди все взрослые, ответственность сознаём, так что те, кто не явится в назначенное время в указанное место – пусть пеняют на себя. Разгула и позорящего звание военнослужащего поведения он не потерпит, сдаст в ближайшую комендатуру. Мы выслушали грозную проповедь этапного командира и, не медля, приступили к нарушению её по всем пунктам.
Начали в Таганроге. По мере приближения к этому славному городу,  преступную активность развил Володя Христоев, местный уроженец, сопровождая её убедительной и вполне конкретной агитацией. Суть его доводов была такова. Указывая на стрелки часов, Володя воодушевлённо заверял, что привокзальный ресторан, где он трудился до призыва, ещё открыт, а его знакомые официантки будут счастливы снабдить страждущих солдат изобилием выпивки и закуски. И он гарантирует благополучную доставку вожделенных яств к нашему столу. Мы впечатлились и необходимая сумма была мгновенно собрана. Едва поезд остановился у платформы, Володя мощно стартовал в направлении распахнутых дверей вокзала. Лейтенант, задремавший на полке, проворонил его дерзновенный бросок. Поезд стоял в Таганроге совсем пустяк, пять или десять минут, и наша группа поддержки, толпясь в тамбуре, изнывала от волнения. Прозвучали положенные звонки, Володя не появлялся. Мы из последних сил удерживали проводницу, не давая ей поднять подножку. Поезд тронулся и одновременно в дверях вокзала возник Володя, придерживая рукой раздутую пазуху. В несколько шагов, которым бы позавидовал чемпион по тройному прыжку, Володя настиг двинувшийся вагон и упал в наши объятия. Первая акция запретного разгула прошла успешно. Мы затаились в дальнем конце вагона и блаженно гужевались, пока нас не одолел сон.
Следующим местом приложения наших усилий по выполнению заповедей лейтенанта стал Харьков. До поезда на Киев было несколько часов и лейтенант разрешил нам обозреть ближние достопримечательности. Стоит ли говорить, что наше похмельное внимание больше всего привлёк затрапезный шалман в глухом закоулке с пивом, пельменями и перцовкой, где мы надолго обосновались. Но наше счастливое времяпрепровождение несколько ограничивало время суток – стоял белый день и мы были вынуждены соблюдать разумную предосторожность. В любой момент мог накрыть военный патруль, да и с лейтенантом были шутки плохи. За его напряжённым спокойствием  чувствовалось, что он не задумается поступить с нарушителем по всей строгости закона. Мы для него были единицы груза, кто не влезает в коробку – того долой. Так что мы явились пред его светлы очи на твёрдых ногах, разве что с подозрительно разрумяненными физиономиями, и были приняты благосклонно.
Перегон Харьков – Киев сильно разочаровал, не позволив развернуться во всю ширь гулящей славянской души. Нас поместили в странный и, с нашей точки зрения, крайне неудобный вагон, в нечто подобное салону междугородного автобуса с рядами мягких кресел по бокам и проходом посередине, только попросторней. Мы в нём были как рыбки под стеклом аквариума – все на виду. Любые попытки проноса, а тем более распития алкогольных напитков автоматически исключались. Не думаю, что размещение было произведено по желанию лейтенанта, просто подвернулся такой состав. Но выглядело сущим издевательством над жаждущими воинами. Разведки вагона-ресторана закончились закономерно – кроме бутылки пива солдату ничего не подавали, да и прейскурант вагона-ресторана не для солдатского кармана. Ничего не поделаешь, пришлось  глотать слюнки до Киева.
Зато в матери городов русских нас ждала щедрая компенсация за претерпенные страдания. Мы прибыли на киевский вокзал в девять утра, поезд на Брест уходил в пять вечера. Целый день на обход злачных мест. Лейтенант напомнил, что Киев город большой, посоветовал держаться группами по интересам и не бросать товарища в беде – патрулей на улицах полно. Кто-то может подумать, что автор этого повествования законченный алкоголик, только и мечтающий – как бы и где бы побыстрей нализаться. Уверяю, вы ошибаетесь. Да, я люблю выпить, а кто не любит? Но моя давняя и крепкая дружба с зелёным змием никогда не переходила в панибратство. В молодости всякое бывало, а с годами я выработал два простых правила и они позволяют мне сосуществовать с опасным другом вполне гармонично. Первое правило – суворовское, до первой звезды нельзя, день во хмелю – пропащий день. Второе – строгий самоконтроль, внутренний голос всегда подскажет, когда остановиться. И всё, пей на здоровье. «Достигается долгим упражнением», как говаривал булгаковский поручик Мышлаевский. А тяга солдата к выпивке объясняется как протестом против насильственного ограничения, так и  притягательной силой запретного плода, вечный искус. К тому же мы вбили себе в голову, что советские деньги за кордоном не понадобятся и старательно от них освобождались. Как потом выяснилось – зря.
Что касается шатания по Киеву, то я просто обязан заступиться за моральный облик советских солдат. Если кто решил, что мы сломя голову бросились к витринам и стойкам – позор тому. Нет, мы были не какие-нибудь америкосские джи-ай, которые ничем, кроме кабаков и публичных домов, не интересуются, мы знали, в какой город попали. А потому, хотите верьте, хотите нет, первым делом добровольно отправились к Святой Софии. Не все, врать не буду, но наша небольшая группка из четырёх человек (Христоев, Высоцкий, я, и ещё один примкнувший) направила свои стопы именно к святыням христианства. Добирались от вокзала, кажется, на метро, потом помню пеший дугообразный подъём по мощёной улочке, было жарко, и мы жались в тень высоких акаций. Осмотр храмов оставил самое смутное впечатление, признаюсь честно. Антирелигиозное воспитание сказывалось. Я с детства усвоил, что религия – опиум для народа, попы – тунеядцы, храмы – архитектурно красивые, но бессмысленные учреждения. Немного задевало противоречие между самоочевидной красотой церквей и внушаемой мыслью об их бессмысленности, но дальше ощущения противоречия мой ум не продвинулся. Рассматривать фрески и иконостасы, не умея отличить евангелиста Луку от Николая угодника – занятие малоблагодарное, не говорящее ни уму, ни сердцу. Веяло непонятной седой стариной, историей человеческих заблуждений – не более. И ещё – я знал, что в своё время в этих стенах бывали мои дед с бабушкой, бывал отец, но вот зачем пришёл я – объяснить не мог. Зачем-то ведь ноги привели? Поговорив во дворе с приветливым, стареньким монашком, мы ушли, полные странного душевного раздрая. Вроде бы мы тут и не чужие и не совсем свои.
Впрочем, и на Крещатике нам не удалось почувствовать себя своими. Солдатский мундир на улицах города, как жёлтая шляпа на средневековом жиде, знак меченого. Козырять приходилось поминутно, пару раз останавливал патруль. А когда мы набрались храбрости нырнуть в закарпатский погребок, то не успели толком оглядеть ряд бутылок с разноцветными сливянками и запекачками, как следом ворвался разъярённый майор и чуть ли не взашей вытолкал нас вон. Всё как у Киплинга про Томми Аткинса. Наплевав на парадные проспекты стольного града, где солдату сплошное унижение, мы поплелись на вокзал. В толчее и гвалте пролетарского люда мы оказались в родной стихии, там можно и сообразить втихаря и услышать доброе слово. Одна за другой начали возвращаться и прочие разрозненные группы. Особо красочным было явление парней из второй батареи. Как они прорвались до вокзала – уму непостижимо. Что все были навеселе – ладно, на такие мелочи лейтенант смотрел сквозь пальцы, но Пашку Щербину приволокли буквально на руках в самом растерзанном виде и без ремня, где-то потерянного. Спасло Пашку только то, что до отправления нашего поезда оставалось всего полчаса. Ремень был куплен в привокзальном военторге, а Пашка водворён на полку купе вместо нар комендатуры. Терпение лейтенанта было на пределе.
Наутро мы уже любовались унылыми пейзажами Белоруссии. Где-то тут, под Барановичами, почти три года партизанил отец, попавший в 41-м в окружение. Мрачный край, затиснутый в тесные рамки вялотекущих рек, непролазных болот и густых пущ. Тут и небо ниже, и дышится трудней сырым лесным воздухом. То ли дело простор кубанских степей с колокольным небосклоном и вольным ветром. А поезд уносил нас всё дальше, разгульный пьяный поход заканчивался.
К вечеру прибыли в Брест. Притопали куда-то на окраину, по ощущениям – на остров, образованный то ли притоками Буга, то ли каналами, несколько раз проходили по мостам. На плоской площади острова с кустарниками по берегам стояло одно капитальное здание, штаб пересылки, и целый городок каркасных деревянных бараков, обтянутых парусиной.
Лейтенант, с заметным облегчением, передал нас  властям пересылки, попрощался, и больше мы его не видели. Последняя ниточка с в/ч 42710 оборвалась. Мы были уже не курсанты, мы стали рядовым составом пересыльного пункта и что ждёт нас завтра – понятия не имели.


Д О Л Г А Я   Д О Р О Г А   В   Г С В Г


Новое наше местопребывание удобств и комфорта не обещало. Свободы тоже – на мостах дежурили часовые. Солдатский минимум был обеспечен – голая койка в бараке (вещмешок – подушка, шинель – одеяло), кормёжка в столовке, летний душ на берегу канала. Всё говорило, что здесь мы не задержимся.
Впрочем, тёплое, дружное слово «мы» следовало позабыть. После растасовки на этапные команды я очутился в бараке, где не было ни одного знакомого лица, кроме Высоцкого. Но тот угрюмый верзила не отличался разговорчивостью. Володю Христоева поселили в другой барак, а на следующий день увели на вокзал, увезли в гости к «пшеклентым» панам. Наша команда растворилась в массе обитателей пересылки. Не скажу, чтобы меня это обстоятельство сильно расстроило, я был к нему готов. И спасала новизна обстановки, постоянная смена лиц, событий, декораций. Привыкнуть, заскучать было невозможно. Круговорот прибытий, отбытий, построений, перекличек. Напряжённое ожидание – вот-вот и тебя вызовут и отправят. Какое могло быть чувство одиночество, когда варишься в таком котле? Чувство отдельности – да, посещало. А как иначе – ты уже самостоятельный воин, хорошо обточенная деталь, которую скоро присоединят к предназначенному механизму.
Протолокся на островной пересылке я три полных дня. В один из них наш барак организованно водили в знаменитую Брестскую крепость, оказывается, до неё было рукой подать – стоило перейти западный мост. Там, за ивами, чередой заросших пустырей и нагромождением руин лежало место  отчаянной обороны 41-го года. О ней на моей мальчишеской памяти рассказывал в газете «Правда» писатель Смирнов, а потом вышла и его книжка о забытых героях Бреста. Было много разговоров о несправедливости славы, о забвении подлинных героев войны. Помню краткое резюме отца – «таких Брестов было тысячи». К лету 1967-го кое-что расчистили, воздвигли памятники, но сейчас перед глазами встают лишь оплавленные термитом кирпичные стены, сизо-малиновый смертный цвет, больше ничего. Жутковатая картина. Впечатляющее напоминание о той стране, куда я ехал служить.
На остаток денег я купил в газетном киоске несколько пачек сигарет и сувенирных значков, кто-то сказал, что в ГСВГ это ходовой товар. Какой глупости не сделаешь по подсказкам умных людей. Лучше бы купил лишнюю пачку сигарет.
Вечером третьего дня на брестском вокзале я уже грузился в пассажирский поезд «Москва – Ютербог». Удивило название места назначения, абсолютно безвестное. Потом уже узнал, что в этом городке под Берлином располагается ставка ГСВГ. Пока я зевал по сторонам, более практичные попутчики разобрали все спальные полки вагона, хвостового в составе. Девяносто с лишком гавриков битком забили жизненное пространство. В итоге мне досталась третья, багажная полка в проходе, под самым потолком, слабо приспособленная для мало-мальски удобного спанья. Любое неосторожное движение на узкой дощечке грозило низвержением вниз с неизбежным членовредительством. Проклиная весь белый свет, жестокосердых командиров и собственное ротозейство, я распустил поясной ремень и пристегнул себя за талию к трубе отопления. Решение, делающее честь моей находчивости, но не гарантирующее сладкий сон. А спать хотелось, устал от суеты, беготни и нервотрёпки. Да и что пялиться в окно – ночь она и в Африке непроглядная ночь. Униженный и оскорблённый, злой, как чёрт, я уснул сном великомученика. Среди ночи разбудили голоса и топот в проходе, открыл глаза – стояли напротив освещенного перрона. Услышал – «Варшава», выматерился и покрепче обнял спасительную трубу.
И только утром покинул своё прокрустово ложе, свежий, выспавшийся, любопытный. За окном тянулась сельскохозяйственная равнина, мы приближались к немецкой границе. Запомнилась остановка на польской стороне, запомнилась единственно промелькнувшими мимо вагона то ли пограничниками, то ли солдатами в тёмно-коричневых мундирах, с карнавальными конфедератками на головах. Всё это были мелочи, я нетерпеливо ожидал встречи с Германией, страной вечных заклятых врагов, а ныне, как нас уверяли, дружественной и союзной ГДР.
Вот пролязгали по железнодорожному мосту над мутным и не таким уж широким Одером, вползли на возвышенный немецкий берег. Франкфурт-на-Одере, команда приготовиться к высадке. Быстро десантировались из вагона, колонной пошагали вверх по чужеземной, гладкой брусчатке. Чего-то из ряду вон не наблюдалось – анфилада двухэтажных домов цвета пыльной охры, низенькие оградки палисадников, кусты, цветы, безлюдно. Разве геометрический узор фахверков, да крутые черепичные крыши мансард подсказывали, что вокруг Неметчина. Наверное, был воскресный день – перед некоторыми домами фрау в передниках мыли брусчатый тротуар щетинистыми щётками, макая их в вёдра с мыльной водой. Чрезмерная, на русский взгляд, щепетильность вызывала уважение, смешанное с насмешкой. Жаль, в строю нельзя курить, вот бы бросить окурок на вылизанный немецкий тротуар. Утро было хорошее, ясное, тихое. Подшучивая, задирая фрау, мы бодро топали по длинной, однообразной улице.
Пришли, разумеется, на сборный пункт, знаменитую франкфуртскую «групповую» пересылку. Мало кто из въезжающих в ГСВГ солдат её миновал. И масштабы её и пропускная способность были выдающимися. Круглый день в её ворота входили и выходили колонны служивых, на необъятном плацу постоянно формировались этапные команды, гремело по всем углам радио объявлений. Капитальные, массивные здания немецкой постройки густым каре окружали мощёную площадь плаца. Бросалось в глаза преобладание вокруг камня – булыжник под ногами, гладко отёсанные камни стен. Летнее солнце накаляло каменный мир.
Нас поместили в просторное здание в дальнем правом углу городка, тесно заставленное аж трёхъярусными койками. Высота потолков позволяла. Я присмотрелся – батюшки, да это же бывшая конюшня! Характерные желоба в полу, железные крючья коновязей в стенах, высоко расположенные окна, широченные двухстворчатые не двери - ворота, вечно нараспашку – какие могут быть сомнения. И будто в насмешку – у косяков, как часовые на посту, мешки из вощёной бумаги с ржаными сухарями. Практический смысл их присутствия я осознал позже, точнее – дошёл желудком. В целом, размещение показалось не самым достойным. Оставалось уповать на недолговременность пребывания в бывшем обиталище драгунских лошадей. Честь советского солдата заметно страдала, (имею в виду себя). Кроме чести, в самом ближайшем будущем пришлось страдать и бесхозному солдатскому брюху. О правильном трёхразовом питании, столь дорогом и обязательном, на франкфуртской пересылке не было и речи. Сплошной хаос и неразбериха царили у крыльца столовой, куда сбегались голодные, выбитые из колеи вояки. Каждому из нас было велено откликаться на номер определённой команды, но попробуй вовремя среагировать – кто-то спит, кто-то не расслышал, кто-то некстати поглощён посторонними делами. Как известно, закон джунглей гласит – опоздавшему кости. Здесь дело было поставлено примерно так же, только вместо костей грызли чёрствые ржаные сухари, благо ещё вода из крана лилась неиссякаемой струёй.
С неправильной кормёжкой я безропотно смирялся, хуже было другое – день сменялся днём, а меня всё не выкликали на построениях. Команда за командой уходили на вокзал, я же был, как заколдованный. Исходя из полученной воинской специальности, я вполне резонно предполагал, что моё место в частях, стоящих близ западной границы ГДР, откуда я могу шандарахнуть своей ракетой по натовским вражинам, а никак не на востоке. К тому же во Франкфурте, кроме понтонёрного полка, комендантского взвода на пересылке, да караульной роты, советских войск больше не было. Я рвался на запад, а меня не вызывали. С многократных ежедневных построений я уходил, понурив голову, с недоумением переживая свою невостребованность. В калейдоскопе сменяющихся лиц всё острей душило одиночество, обидное, непонятное чувство обделённости. Я уже привык жить в коллективе, среди коллег и друзей, а тут и просто познакомиться с кем-нибудь времени не давали.
Окончательно добило отсутствие курева. Скромный запас сигарет, сделанный в Бресте, давно ушёл дымом в тусклое немецкое небо. «Стрелять» я стыдился, а уж собирать «бычки» и подавно, это было за гранью моих понятий о чести. Жить без последнего оставшегося удовольствия стало вконец невмоготу и я решительно направился в штаб пересылки, качать права. Далеко в штаб меня не пустили часовые. Вышел долговязый, худосочный писарь, выслушал, заверил, что я не забыт, мол, дойдёт очередь – вызовут, а пока жди. Я возопил о прискорбном крахе табачного довольствия. И тут выяснилось, что мы – земляки, писарь тоже кубанец. В ГСВГ это обстоятельство дорогого стоило. Писарь тут же размяк, повёл на продовольственный склад, вынес упаковку «Северных» (штабной писарь в армии личность уважаемая), пригласил посещать столовую вместе с ним и на прощанье мудро посоветовал руководствоваться бессмертным  армейским изречением – «солдат спит, служба идёт». Не торопись, земляк, зачем тебе Таити, нас и тут неплохо кормят. Отчасти я был утешен, но постоянно пребывать в подвешенном положении всё равно не устраивало. Статус изгоя и приживала никак не прельщал. Я хотел честно служить.
Но в армии редко желания совпадают с возможностями. Я продолжал бесцельно слоняться по пересылке. Не помню где – в Бресте или во Франкфурте – нам приказали переодеться в х/б. И жара донимала, да и трудно было сохранить в порядке парадное обмундирование в далёких от требований гигиены условиях. Ряд водопроводных кранов над железным корытом заменял нам и умывальник и постирочную, голая сетка койки в казарме-конюшне – постель, вечерами крутили кино в летнем кинотеатре. В остальном выкручивайся и развлекайся, как можешь. Я и днём частенько посиживал на скамейках летнего кинотеатра в тени деревьев с газетой или журналом, в казарме было душно, на плацу – пекло. Там ко мне как-то подсел солдат из караульной роты, издёрганный, замученный службой парень и мы разговорились. Служба в их роте и впрямь была не сахар и не мёд – строго через день на ремень на постах, а командировки по сопровождению железнодорожных эшелонов тоже не назовёшь увеселительной прогулкой – помёрзни-ка зимой в открытых тамбурах. Дембиля он ждал, как манны небесной. Я ему от души посочувствовал, не имея никакого представления -  куда окунусь сам.
За тыльной стеной нашей универсальной конюшни я обнаружил весьма дырявый забор, открывающий дорогу на берег Одера. И удержаться от соблазна небольшой самоволки не сумел. Несколько раз я удалялся, предупредив надёжного соседа, на пару сотен метров от постылой пересылки и посиживал на пологом, изрытом старыми воронками и окопами берегу. Пейзаж открывался довольно унылый – по обе стороны от меня всё тот же неприглядный берег в бурьянах и рытвинах, а за рубежом Одера – в полдневном мареве расстилалась польская низина без всяких признаков человеческой жизни. Над головой мглистое знойное небо. Но всё же иногда обдувал свежий ветерок от воды, можно было сорвать травинку и цветок. Никуда меня даль не звала, никакого отзвука в душе не вызывала. Чужая никчёмная земля. Вспоминалась круча над Кубанью в Усть-Лабе – вот там душа взлетала и парила над родными далями, там небо звенело песней. Даже над Аксаем душа отзывалась на что-то своё. А тут молчала. И дико было ощущать себя обездушенным комком плоти, безвестно затерянным посреди Европы.
Безотрадное моё пребывание на франкфуртской пересылке продлилось ровно десять дней. Я так и не услышал свою фамилию во время переклички. На одиннадцатый день, когда я уже готов был волком выть от безысходности, меня нашёл в казарме дневальный и повелел следовать за собой – с вещами на выход. Радоваться или пугаться – я не знал. Индивидуальный вызов обычно не предвещал ничего хорошего. У штаба меня поджидал немолодой майор с медицинскими эмблемами, с портфелем в руке. Буднично известил, что его попросили попутной оказией доставить меня в Ваймар, потому как оттуда за мной почему-то не едут. «Готов? Тогда пойдём». Вот так просто, без всяких формальностей, построений и оркестра я распрощался с проклятым наваждением пересылки. Провожать меня было некому. Как два мирных пешехода, мы миновали заколдованные ворота с часовыми  и неторопливо зашагали незабытой ещё дорогой к вокзалу, мимо двухэтажных домов цвета пыльной охры, мимо низеньких палисадников. Обыденный, штатский способ передвижения. Ни тебе ни строя, ни команд. Я был страшно польщён. Майор особого интереса к моей персоне не выказывал, но даже его несколько ознакомительных вопросов согрели одичалую душу. За спиной вырастали крылья. Ваймар! О лучшем месте службы я и не мечтал. Город Шиллера и Гёте, прославленный культурный центр не только Германии, но и всего просвещённого мира. Я столько о нём читал! И вот еду туда. Выстраданная награда за гнусное маринование в каменном мешке Франкфурта.
На вокзале к нам присоединился рослый лейтенант, тоже медицинской службы, тоже с портфелем, явно знакомый майора. Втроём мы заняли купе немецкого пассажирского поезда и тронулись вперёд. Немцы-попутчики в наше купе не совались, лейтенант с майором завели нескончаемую профессиональную беседу у окна и я, чтобы не мешать им и получить лучший обзор, ушёл в коридор. Офицеры на мою самовольную отлучку и ухом не повели, медики всё-таки, не строевики. Я спешил наглядеться на пресловутую заграницу, глазел во все глаза. Виды за окном тянулись самые заурядные. Если бы не островерхие черепичные крыши, можно было бы подумать, что поезд проходит окрестностями Краснодара – плоские поля с островками то ли хуторов, то ли деревень, стандартные пристанционные постройки, везде одинаковые. Разве что клетки полей помельче, нет кубанского размаха в 30-50 гектаров, нет родных лесополос, да и земля – сплошной песок, не чета нашему чернозёму. В  целом – скучноватая картина.
В тамбуре ко мне привязались два молодых немца, интеллигентно принаряженные – костюмы, галстуки, угостили сигарой, пытались заговорить. Предложенные мной «Северные» приняли с благодарностью, отважно затягивались и, вытирая слёзы, хвалили крепкий русский табак. Я же только из чувства приличия еле докурил их дрянную сигару, напомнившую запах тлеющего кизяка. Как можно курить такую гадость? Пространного разговора не получалось из-за обоюдного незнания языка визави. Поулыбались, пожали руки – «камрад, камрад», и с тем разошлись.
В Котбусе, где была продолжительная остановка, я степенно прохаживался по перрону, озирая окрестности. Невзрачней Котбуса, наверно, в Германии города нету, удручающая безликость. Господа офицеры, вернувшись в вагон с кульками и бутылками, позвали меня перекусить. В моём положении, не имея в кармане ни пфеннига, отнекиваться было непосильным подвигом. И я скромно вкусил пирожных с оранжадом, первые в жизни чужеземные яства. После чего забрался на вторую полку и дрых почти до Лейпцига, разочаровавшись в пейзажах Германии.
Зачем мы делали пересадку в Лейпциге – не ведаю, офицеры не объясняли, я не спрашивал, меня вполне устраивало беспечное путешествие за казённый счёт. Уже вечерело, на лейпцигском вокзале мы проваландались изрядно. Чувствовался масштаб большого города, впечатлял роскошный вокзал, развлекали немцы, которые суетились вокруг во всём изобилии и разноликости. Из огромной портретной галереи, мелькнувшей передо мной, странным образом сохранились с фотографической достоверностью трое – юная парочка на скамейке перрона и старуха-уборщица. Парень с девушкой самозабвенно целовались, потом обводили невидящим взглядом шумящую кругом толпу, останавливали глаза на вокзальных часах и вновь принимались целоваться. Старуха-уборщица в синем халате (схожих старух можно увидеть на половине вокзалов России), с щёткой в руках натирала мраморные полы ненашенским способом – мокрыми опилками – и каждый раз брала стоическую паузу, когда я разгребал барханы опилок своими яловыми сапожищами, шляясь туда-сюда по залу. На  морщинистом её лице выражалось полное безучастие.
Кто-то из юной пары шмыгнул в тот же игрушечный вагончик до Вайсенфельса, в котором поместились и мы с майором (лейтенант исчез), старинный пригородный вагончик с полукруглыми деревянными скамьями, тихоходный, тускло освещенный. Солнце уже садилось, но и ехали мы недолго, около часа. Опять-таки для меня осталось неизвестным – почему майор выбрал местом ночёвки Вайсенфельс. Наверняка у него была веская причина, а у меня, кроме желания поужинать и поспать, других желаний не было.
По узкой брусчатой мостовой, обставленной высокими домами, где за светящимися окнами шла чужая неведомая жизнь, мы спустились к пешеходному мосту через Заале. Речка внизу, дома по берегам тонули в густеющих сумерках и только оранжевый закат над чёрным гребнем горы ещё догорал.
И вот тут произошло нечто, о чём я сначала хотел умолчать в своём рассказе, но, поколебавшись, решился таки вставить. Пускай обзовут вралём, выдумщиком, мистиком – мне всё равно. Я был неисправимым материалистом до того дня, твёрдой почвы под идеализмом не нашёл доселе, но временами шкурой ощущаю, что «там» что-то есть. Знающие люди фыркнут, и правильно сделают – плагиат. Спёр то ли у Нильса Бора, то ли у Эйнштейна. Признаю. Но лучше не скажешь, а с великих не убудет. Зато моему слабенькому повествованию авторитетная подпора.
Итак, мы с майором подходили к мосту. Он, помахивая портфелем, бодро вышагивал впереди, я, с вещмешком на левом плече, тупо плёлся сзади. Длинный день, полный впечатлений, утомил. Но, похоже, утомил только тело. А та, кого принято называть душой, загадочная, неугомонная,  выкинула умопомрачительный трюк. Непонятным образом я вдруг увидел себя и майора идущими по мосту, увидел с высоты птичьего полёта, и город внизу показался скученным скоплением крыш, а речка – узкой мерцающей лентой. Бесплотный и неосязаемый я ускользал ввысь, чья- то могучая рука стремительно и ласково утаскивала, возносила моё «я» неведомо куда. Тот, кто шёл вслед за майором, задрал голову и смотрел на меня, и он тоже был я. Знакомые с детства глаза смотрели из-под надвинутой на бровь пилотки, вгляд кричал – на кого ты меня покидаешь? Смертный холод подступающей утраты повеял близким дуновением. Что происходит? Кто разлучает меня с тем, который тоже я? Я чувствовал – вот он, решающий миг. Захочу – улечу к чёртовой матери неизвестно куда, в пугающую, но манящую бездну, захочу – скользну вниз по лучу взгляда, как по верёвке, к тому, с кем топтал пыльную землю девятнадцать прожитых лет. Искушение было страшным, решение мгновенным. Нет, моё место рядом с усталым телом, стыдно бросать его в земной юдоли. Небо подождёт, я хочу пройти человеческий путь совместно с ним, до конца. Такова моя воля, слышите, высшие власти.
И мои кованые сапоги вновь загромыхали по брусчатке. Клянусь, они не коснулись деревянного настила моста, над Заале я перелетел по небу. Во всяком случае, так я тогда ощутил, оказавшись опять в затылок майору, с трудом переводя дыхание, не в силах осознать происшедшее. Космический холод ещё леденил кровь, тёплое дыхание земли вызывало недоверие своей эфемерностью. Я боялся, что всемогущая рука опять возьмёт меня за шиворот и унесёт, куда захочет. От желания ухватиться за кожаный, такой вещный и земной портфель майора я еле удержался. Перетряхнуло меня основательно, ещё бы – тяжко для бескрылого двуногого кувыркаться между небом и землёй. Будучи упёртым материалистом, я не мог поверить в реальность разделения души и тела, оно не укладывалось в моё удобное мировоззрение. А потому, для собственного успокоения, порешил считать  пережитое галлюцинацией перевозбуждённого мозга, кратковременной отключкой. Подозрительно оглянулся на мост, тряхнул головой, и поспешил догонять майора. Непонятное происшествие постарался забыть и не вспоминать. Впоследствии всё же довелось пережить несколько  рецидивов раздвоения личности, правда, менее сильных и мимолётных, которые удалось безболезненно пережить и больше они меня не тревожили. С годами мы (тело и душа) срослись уже прочно, неразрывно. Лет сорок спустя, желая образумить одного своего друга, сильно увлёкшегося мистикой и переселением душ, я вспомнил тот случай и расписал его в стихотворном формате, но, кажется, друга не образумил.
В гарнизоне воинской части Вайсенфельса майор сдал меня на КПП молчаливому гиганту-сержанту с красной повязкой на рукаве, а тот отвёл сначала в столовую, где терпеливо дождался, пока я откушаю, а потом препроводил в казарму, где так же молча показал свободную койку. Забавно, что кроме дежурного сержанта и повара в столовой, я в той части так никого  и не увидел – в столовую попал после ужина, в казарму – до отбоя, когда все были в кино. А так как спать завалился немедленно и спал до тех пор, пока меня не потребовал майор, то и утром общался лишь с теми же молчаливыми сержантом и поваром. Вот такое безгласное вышло знакомство со связистами Вайсенфельса, а может я ещё не вышел из оглушённого состояния после полёта.
Дорога до Ваймара (обычно пишут Веймар, но в Тюрингии произносят Ваймар, я к этому привык и менять написания не буду, да простят меня ревнители орфографии) не оставила следа в памяти. Я нетерпеливо ждал обретения родной части и опять испытал жестокое разочарование. Меня впихнули в казарму местного танкового полка и  велели дожидаться. Кого? Представителя своей части. Где она? Узнаешь. Сколько ждать? Отдыхай. И всё. Я психанул. Ёлки-палки, когда кончится эта сказка про белого бычка? Иди туда, не знаю куда, ожидай то, не знаю что! Дорогой в никуда я был сыт по горло. Но не биться же лбом об стенку? Ты в армии, Юрий Борисович. И, хорошенько поразмыслив, я успокоился. Гори оно всё огнём. Раз вам нет дела до меня, то и мне нет дела до вас. Тем более, что устроился я у танкистов, как на курорте. Койку в спальне получил, в столовую ходил в строю роты, никто меня не трогал, не кантовал, вообще не обращал на моё присутствие  никакого внимания. Я был предоставлен самому себе и после обзорной экскурсии по военному городку, произведшей приятное впечатление, избрал своим основным местопребыванием тихую и уютную ротную ленкомнату. Танкисты были народ занятой, пропадали в парках, на учениях, в нарядах, казарма постоянно радовала отрадной пустынностью – чего ещё надо романтику-одиночке, на которого как раз «накатил очередной стих», как любил выражаться мой отец. Говоря проще, удачно сошлись возможности и желания. Лучшего занятия, чем марать бумагу, я не знал, а тут ещё пособил конфуз с вещевым мешком. Во время пьяного рейса Новочеркасск - Брест я где-то приложил его содержимое столь безжалостно, что пластмассовая пробка на флаконе одеколона «Подмосковные вечера» раскололась и ароматная жидкость невозбранно растеклась по моему барахлу. Одеколон был хороший, стойкий, благоухал я долго и невыносимо. Пришлось стирать и проветривать напарфюмеренное х/б. Крепче всего досталось попавшей под раздачу тетрадке со стихами, отдельные страницы которой перекрасились в похабно-гламурный розовый цвет, а другие вообще расплылись до нечитабельности. Посему в Бресте я был вынужден приобрести общую тетрадь в 96 листов для перемещения своих шедевров на новое пространство. Исписанная и исчёрканная от и до, она и по сю пору лежит на самом дне моего склада рукописей. До Ваймара тетрадь пребывала невостребованной, но тут, в ленкомнате энской роты энского танкового полка она стала моей лучшей подругой. С утра до вечера я невозбранно наслаждался любимым бумагомарательством, перекатывая старую и сочиняя новую галиматью. Ради защиты своего честного имени сознаюсь, что до нынешнего дня дожили в неприкосновенности от силы полдесятка строчек. Условия для плодотворного творчества были практически идеальными (о конечном продукте я уже высказался), изредка заглядывал свободный от смены дневальный или придирчивый старшина, но я для них был что человек-невидимка, они меня будто не замечали. Деликатный был народ в ваймарском танковом полку.
Но (без «но» в жизни ни шагу) не всегда коту масленица. Иссяк запас франкфуртских сигарет. При всём благожелательном отношении танкистов, ставить меня на денежное и табачное довольствие они не имели права – я был временно прикомандированный. А без курева я не человек, бытие превращается в пытку. Я попробовал добыть сигарет испытанным способом – через влиятельного земляка. С таковыми дело обстояло туго. Единственный обретённый кубанец оказался поваром, некурящим, вялым, малоинициативным. Что он мог предложить -  дополнительное питание? Так я не голодал. Левых связей с власть имущими он не имел – служил, как и я, первый год. Вопрос о займе дензнаков, марок ГДР, даже не ставился – чем  отдавать? Угольками с того света? Часы на моей руке, приличные часы марки «Россия», двинули вялые мысли повара в правильном направлении. Он сказал, что его знакомый кладовщик скупает часы, радиоприёмники, фотоаппараты для последующей перепродажи немцам, и мои часы наверняка его заинтересуют. Пошли к кладовщику. Из недр складских подвалов жирным налимом выскользнул упитанный рядовой с круглой татарской ряшкой. Намётанным глазом он мигом оценил коммерческий потенциал товара, мою очевидную неспособность торговаться и пообещал в обмен на часы наполнить мой вещмешок сигаретами и консервами. Робкий намёк на марки отмёл с порога, мол, сигареты – самая надёжная валюта в ГСВГ, можешь продать хоть своим, хоть немцам. Всё это – деловитой скороговоркой, с приятельским похлопыванием по плечу, не отрывая хищного взгляда от часов. Я всегда чувствую себя обезоруженным вот под таким агрессивным торгашеским напором, даже если понимаю, что меня хотят облапошить. А тут ещё страшно мучила жажда хорошей затяжки. Короче,  сделка состоялась. Мои часы перекочевали в карман татарину, его (да его ли?) сигареты в мой вещмешок. От консервов я отказался. Жажда затяжки была быстро утолена, мутный осадок от товаро-денежных отношений остался надолго. Не часов было жалко, невелика потеря, огорчило предательство святых отношений солдатской взаимовыручки. Вообще, работники всевозможных продуктовых и вещевых складов, что на гражданке, что в армии - общеизвестная притча во языцех, не стоит на них задерживаться. Как бы там ни было – куревом я обеспечился.
Однажды моё блаженное ничегонеделание, если не считать марания бумаги и пускания дыма, было прервано внезапным переполохом. По казарме забегали сержанты, выгоняя всех на срочное построение. Даже дневальным было приказано покинуть посты и стать в общий строй на плацу. Заинтригованный, я тоже пристроился на левом фланге. Выстроили батальон как-то необычно – разомкнутыми одиночными шеренгами, как бывало в царской армии при наказании шпицрутенами. Дальнейшее действо выглядело ещё более необычно и зловеще. С правого фланга вдоль строя двинулась странная по составу группа – впереди девушка в штатском платье, по бокам её два офицера, сзади отделение автоматчиков. По шеренгам танкистов будто перебегал ветер, шушуканье сменялось мёртвой тишиной. Девушка приостанавливалась, вглядываясь в лица, и медленно шла дальше. Она явно кого-то пыталась опознать. Стоящий рядом со мной сержант опустил голову и пробормотал: - «Разведвзвод». Смысл  этой тягостной и непонятной мне  процедуры был ему ясен, но на мой вопрос он только досадливо дёрнул головой. Говорить ему не хотелось. Группа проследовала вдоль строя недалеко. Девушка остановилась и резко ткнула пальцем. Опознанного тут же выхватили из строя автоматчики. Затем второго. Оба кавказцы. На побелевших лицах чёрными дырами провалились глаза. Офицеры о чём-то поговорили с девушкой и, поддерживая её под руки, удалились. Арестованных увели. Строй сомкнули и комбат объяснил суть произошедшего. Вчера на полевых учениях батальона, двое разведчиков, будучи в оцеплении, остановили немку-велосипедистку и изнасиловали. На комбате лица не было, голос у него срывался. Танкисты стояли, опустив головы. Кроме позора, батальон ждали конкретные кары, вроде разжалований, понижений в должности, отмены отпусков. «Отличились», - подвёл итог комбат и приказал разойтись. Настроение тем вечером в казарме было подавленное, самым мягким комментарием по адресу бывших сослуживцев звучало – «чурки». В прогнозах наказания расходились, от восьми лет до двенадцати. В войну бы поставили к стенке, но сейчас действуют законы мирного времени. Тема взаимоотношений с немцами, особенно с женским полом, была в ГСВГ всегда больной темой, правда, подобные эксцессы были исключительной редкостью, на моей памяти тот случай остался единственным. Чаще искали полюбовное решение, ещё чаще не находили вовсе. Практически невозможно совместить исполнение служебных обязанностей с интимными увлечениями. Особенно для солдата срочной службы.
Ничем не заслуженный и почти ничем не омрачённый мой счастливый отпуск в ваймарском танковом полку продлился ровно десять дней. Опять те же десять дней, что и во Франкфурте, только гораздо комфортней. Судьба  благоволила, я, неблагодарный, ворчал. Торчать до бесконечности бельмом в глазах танкистов становилось неудобно. Как бы ни был я поглощён своими бумажными бреднями, всё же способен был разглядеть, что люди вокруг меня заняты серьёзным делом, служат на всю катушку, возвращаются с полевых занятий и учений по-настоящему вымотанными, разговоры их сосредоточены в основном на работе, именно работе. Танкисты много и тяжело трудились, не заметить этого я не мог. А тут рядом с ними этакий трутень, который ест, спит, да бездельничает в ленкомнате. Разница между новочеркасской учебкой и ваймарским танковым полком была огромна. Там мы всё же больше изображали солдат, скорей играли, чем служили, были веселы и беззаботны. Здесь всё было всерьёз, игры и шутки в сторону, здесь не беспечные дети, а взрослые мужики, и делом они заняты что ни на есть серьёзным. И моя вынужденная инфантильность здорово меня напрягала.
Так что, когда передо мной возник незнакомый сержант сверхсрочной службы и объявил, что прибыл по мою душу, я чуть не запрыгал от радости. Господи, неужели моя одиссея близится к концу, целый месяц тащусь от пункта «а» до пункта «б», с ума можно сойти. Сухопарый, неладно скроенный сержант сдержанно улыбался. Разговорчивым, открытым назвать его было нельзя. Первый раз прозвучало название города, в котором мне было суждено служить – Рудольштадт. Недалеко от Ваймара – километров сорок. Нет, не захолустье, вполне себе приличный городок, даже с некоторым историческим прошлым, имеет замок-музей местной графини. Расположен южнее, да -  ближе к границе, и к чешской и к ФРГ. Служить буду в отдельном ракетном дивизионе 79-й танковой дивизии, 8-й гвардейской общевойсковой армии. Гарнизон удобный, а службу узнаю, времени хватит.
Всё это, буквально по капле, я выдавливал из сопровождающего, сержанта Калашникова, как он представился, по мере нашего продвижения – я полагал – к вокзалу. Наверно, моя болтливость и мальчишеская восторженность не вызвали в нём уважения – глупое теля, чему радуешься. Отвечал он не свысока, вполне корректно, но словно отделываясь, думая о чём-то своём. Ну, и прохладную дистанцию между салагой рядовым и сержантом- «куском» соблюдал. Притопали мы по тенистым, вечерним улицам Ваймара не на вокзал, а, к моему удивлению, на «голосовку», на обочину шоссе, под мостом у виадука автострады. В причины не самого надёжного выбора транспортировки сержант Калашников меня не посвятил, а начал усердно поднимать руку всем попутным машинам. Я с недоумением наблюдал, как он голосует штатским «фрицам» - при чём они? С какой стати они должны обслуживать оккупантов? Но все «фрицы» поголовно останавливались и благовоспитанно объяснялись. После нескольких неудачных попыток, нас взялся подвезти до Рудольштадта  немец на крошечном легковом «Трабанте», жизнерадостный, общительный мужчина лет сорока пяти, плотный, круглолицый крепыш. По-русски он говорил совсем неплохо и охотно пояснил, где обучился. С 43-го по 49-й года он был у нас плену, искупал вину на коломенском тепловозостроительном заводе. Добрым словом помянул бригадира дядю Ваню, расхваливал наши порядки, и вообще складывалось впечатление, что русский плен для него чуть ли не самое счастливое время жизни. Мне в это не очень верилось, но, чтобы не показаться невежей, я усердно поддерживал разговор, потому как сержант Калашников только недоверчиво похохатывал, и я считал своим долгом сгладить его бестактное поведение.
Словоохотливый немец сообщил, что живёт он в деревне, не доезжая Рудольштадта, и ему надо на минутку завернуть домой, оповестить родных, а уж потом он доставит нас, куда надо. Меня даже слегка растрогало  благородство немца, его намерение услужить до конца, но сержант Калашников брезгливо поморщился и лишь соблаговолил нехотя кивнуть головой. Немец ему почему-то явно не нравился. А может ему надоело корчиться в «Трабанте». Поясню, что знаменитый легковой автомобиль ГДР 60-х был нечто вроде прототипа нашей не менее знаменитой «Оки» 90-х, то есть, категорически не подходил для людей немного выше среднего роста, коленки приходилось подтягивать к подбородку. Немец ростом не удался, а мы с Калашниковым очень даже.
Впрочем, меня неудобства размещения в тесном салоне «Трабанта» беспокоили в последнюю очередь. В предвкушении долгожданных перемен и прибытия, наконец-то, на постоянное место службы, я возбуждённо вертелся на заднем сиденье, жадно оглядывая окрестности. К моему огорчению, сумерки сгустились настолько, что с трудом угадывались лесистые горы по сторонам, а в свете фар я не успевал прочесть дорожные указатели с надписями городков и деревень. Тюрингия населена густо, через каждые два-три километра мы въезжали в улицы, где дома выходили фасадами прямо к проезжей части, бурые, двухэтажные, с минимумом окон и дверей. В одной из деревень мы свернули с трассы и остановились в узком проулке у неотличимого от прочих старого, невзрачного дома. Наш водитель убежал и вскоре вернулся с мальчишкой лет 10-12, своим сыном, взял его прокатиться. Тот сел рядом со мной. Я попытался его разговорить, но мальчишка робел, стеснялся, да и понять друг друга нам было сложно. Тогда я вспомнил о сувенирных значках, купленных в Бресте, с Гагариным, космическими кораблями, Кремлём, и вытащил их из вещмешка. Мальчишка просиял, значки нашли благодарного владельца, а я избавился от лишнего груза.
- Вот и Рудольштадт, - сказал сержант Калашников, а водитель спросил:
 - Верхний городок или нижний?
 - Нижний, - указал Калашников.
Мы проехали освещенную площадь с фонтаном и ратушей, попетляли ещё немного благоустроенными улицами и остановились перед воротами, не оставляющими сомнений – красные звёзды на зелёных створках, белая будка КПП.
Попрощались за руку с немецкими папой и сыном и, отметившись на КПП, вошли в пределы земли обетованной. Часов на моей руке не было, но, по всем признакам, отбой прошёл, городок спал. От просторного плаца за воротами мы пошагали по бетонной дороге с газонами и каштанами по бокам. Стояла тёплая июльская ночь, светили фонари, тишина и благорастворённый воздух наводили на идиллические мысли. Мне почему-то вспомнилась нескрываемая нерасположенность сержанта Калашникова к нашему немецкому Сусанину и я простодушно осведомился о её причине, присовокупив, что «фриц» нам попался, вроде, порядочный.
 - Все они сволочи, - коротко ответил сержант.
Ответ показался мне достаточно исчерпывающим и я не осмелился на дополнительные вопросы.
Пустынная аллея уводила всё дальше и дальше. Городок явно был немал. Слева, за сетчатым металлическим забором тянулись бесконечные ряды автомобильных боксов, справа поблёскивали тёмными окнами многоэтажные казармы.
 - Пришли, - сказал Калашников.
Торцом к дороге высилось массивное здание в два этажа, с высокой мансардой. Справа от крыльца, в окне дежурки горела лампа. Нас ждали.



Д И В И З И О Н


Первое впечатление, говорят, всегда самое верное. Насчёт «всегда»  не уверен, но в большинстве случаев – согласен, свежий взгляд видит чище и верней.
Так вот, поднимался я на крыльцо с надеждой обрести прочный и добрый дом на предстоящие два с половиной года, а едва переступив порог, похолодел – не то. Из узкого, полутёмного коридора казармы пахнуло казённым, неприязненным духом. Как я мог его учуять с первого вдоха – не знаю, но мне сразу не понравились грохочущая ребристая плитка под ногами, скучные зелёные панели стен, плоский, давящий потолок, тусклое дежурное освещение. Во всех углах, казалось, затаился этот бесчеловечный дух и смотрит на меня оценивающими, жёсткими глазами, не допускающими малейшего намёка на радушие и участие. Раскинув тенета, он неумолимо, как паук, поджидает появления очередной жертвы, и я сразу ощутил себя в цепких, безжалостных лапах. Нет, здесь не тёплый, уютный дом и даже не равнодушно-гостеприимные пристанища Вайсенфельса и Ваймара, меня встретило голое, как плац, уставное ристалище. Каким-то шестым чувством я это уловил и детское ожидание чуда, с которым  жил последний месяц, испарилось безвозвратно. Стало ясно, что «попал».
Пока сержант Калашников объяснялся с дежурным по дивизиону, молодым старлеем в полевой форме, меня окликнул дневальный, торчавший у тумбочки в глубине коридора, невысокий парень с погонами рядового, весь какой-то корявый, как речная коряга. Не ожидая ничего худого, я приблизился к нему. Грубо тёсаное, всё из неправильных выпуклостей, лицо дневального светилось хищным любопытством.
 - Молодой, ты откуда?
Меня покоробила эта наглая бесцеремонность. В учебке мы все были равны, все одногодки, и обидное «молодой» или «салага» слышали разве от Полугаева и Каграманова, когда те пребывали не в настроении. Подобное высокомерное обращение считалось дурным тоном, порядочные замкомвзводы и инструктора его себе не позволяли. А тут какой-то плюгавый рядовой, вместо «здравствуй» лепит в лоб «молодой». Но я сдержался и сухо информировал, кто такой и откуда прибыл.
Дневальный бурно возликовал.
 - Ура! Моя замена!
И немедленно его внимание переключилось на мой новенький кожаный ремень.
 - Так, забил. Слышишь, молодой, этот ремень мой. Отдашь на дембиль, понял?
Я не понял и невольно попятился. Мне показалось, что этот плохо воспитанный дневальный намеревается прямо сейчас содрать с меня ремень. Что за манеры? Язык и руки зачесались дать надлежащий отпор.
Подошедший Калашников погасил назревающий конфликт.
 - Ребдев, успокойся.
И тронул меня за локоть:
 - Пошли.
Продольный коридор рассекала посередине лестничная клетка. Налево широкие ступеньки спускались к двустворчатой  двери во внутренний двор, направо поднимались на второй этаж. Мы остановились сразу за лестничной клеткой, перед дверью с загадочной аббревиатурой ВТО. Вошли в просторное спальное помещение с полутора десятком коек. Призрачно освещённые синей лампочкой, на них мирно спали солдаты. Одна койка была пуста. Калашников шёпотом велел располагаться и ушёл. Мой сосед беспокойно ворохнулся, но глаз не открыл. А я быстренько зажмурил свои утомлённые очи. Размышлять и гадать не хотелось. Какой смысл? Утро вечера мудренее. И уснул, как убитый.
Утро вышло не мудренее, а мудрёнее. Сосед по койке, оказавшийся сержантом Донченко, заместителем командира ВТО ( взвода технического обеспечения), всегда насупленный, озабоченный белгородский хохол, осведомясь у дежурного – кто я и что я – освободил свалившегося ему на голову новичка от обязательной утренней зарядки, но повёл со взводом на завтрак и оставил в строю на разводе. Тесно окружённый массой новых лиц, пронзаемый изучающими взглядами, я изо всех сил старался сохранить лицо, выглядеть на уровне. На редкие, беглые вопросы отвечал скупо, блюдя достоинство курсанта ракетной школы. Почему-то я считал, что это звание меня возвышает. Впрочем, на будущих сослуживцев мои анкетные данные не произвели особого впечатления. Поглощённые своими заботами, они уделили новоприбывшему минимум внимания, резонно полагая, что время всё расставит по своим местам. Попытку спрятаться во второй шеренге решительно пресекли, выпихнув вперёд – «молодые там стоят». Донченко сурово оглядел мою оробевшую фигуру и утвердил рядом с собой, не то взяв под опеку, не то выставив напоказ. Пришлось сцепить зубы и призвать себя быть готовым к борьбе за самоутверждение. То, что здесь со слабаками не церемонятся и антимонии не разводят, дали понять сходу.
На утренний развод дивизион выстроился двумя шеренгами во всю длину коридора. Место нашего взвода было посредине, прямо напротив своей спальни. Вдоль строя замелькали офицеры, симпатичный стройный брюнет с погонами лейтенанта встал на нашем правом фланге, о чём-то спросил  Донченко, оглянулся на меня. В начале коридора раздалась команда: - «Дивизион, смирно»! Невидимый офицер громогласно отрапортовал.
На лестничную площадку не вышел, а выбежал стремительной рысью долговязый подполковник. Козырёк низко надвинутой фуражки едва не касался  кончика носа, узкие плечи под кителем с портупеей и длинные журавлиные ноги в хромовых сапогах при широких бёдрах придавали ему сходство с обоюдо заострённым колом. Ладонь его поднятой для отдания чести руки не столько упиралась в висок, сколько небрежно прикрывала ухо. Маленькие рысьи глаза из-под навеса фуражки просвечивали строй как лучи гиперболоида. «Шеф», шепнул кто- то сзади. Понятно, командир дивизиона. Любимым или просто уважаемым командирам таких кличек солдаты не дают. В тогдашнем лексиконе «шефами» звали  начальников гестапо и резидентов ЦРУ. Да и от внешнего вида командира дивизиона по коже побежали мурашки, повеяло чем-то чуждым человечности, ледяным. В том, как он ищейкой рыскал вдоль строя, бесстыдно вперяясь в лица, словно отыскивая на них следы одному ему ведомых прегрешений, в том, как задавал неудобные, бестактные вопросы, получая стандартные «так точно» и «никак нет», было что-то сродни допросу инквизиции или поиску затаившихся среди нас преступников. Соседи по строю болезненно напрягались и цепенели. Я заметил, как вытянулся в струнку наш командир взвода, симпатичный лейтенант, как даже уши у него, почудилось, прилипли к затылку. «Шеф» остановил свой взгляд на мне.
 - Новенький? – Голос у него был высокий, тонкий, с уловимым украинским акцентом.
 - Так точно! – И я взбрыкнул по стойке «смирно».
«Шеф» молча проследовал дальше. Но едва прозвучала команда – «вольно, разойдись», как меня позвали в дежурку.
В этой небольшой комнате и завязался первый узелок моих служебных и личных взаимоотношений с подполковником Нечипоренко, командиром дивизиона. Ступив в дежурку, я увидел его сидящим развалясь на стуле, боком к столу, с широко раскинутыми длинными ногами. Фуражка сдвинута далеко на затылок. Впоследствии я узнал, что это верная примета хорошего настроения «шефа». Если фуражка на бровях – быть грозе. «Шеф» взирал  благосклонно, с любопытной улыбкой. Позади шефа в углу за рацией сидел дежурный радист, в другом углу скромно стоял уже знакомый командир ВТО. Приложив ладонь к пилотке, я отрапортовал как положено:
 - Товарищ подполковник, курсант Высочин по вашему приказанию прибыл.
 - Рядовой, - быстро поправил меня командир дивизиона. Улыбка стала ещё шире, но не без оттенка ехидства.
 - Так точно, рядовой. – Я слегка смутился, но старался держаться молодцом. Не ради того, чтобы понравиться новому начальству, а чисто из присущего каждому человеку чувства самоуважения. С чего я должен бояться этого остроглазого подполковника, который, уперев руки в широко расставленные колени, оглядывает меня от пяток до макушки, как лошадь на ярмарке. Хотя манера, прямо скажем, отталкивающая.
На столе перед шефом лежала синяя папка с моими пресловутыми документами. Мне заглянуть в них не удалось ни разу, а шеф явно с ними уже ознакомился. И теперь занимался сравнением словесных характеристик с представшим во плоти подчинённым, неприкрыто наслаждаясь смущением оплошавшего рядового. Осмотр, слава богу, не затянулся – несколько беглых, общих вопросов под беспощадным рентгеном прощупывающих глаз и безапелляционное решение.
 - Лейтенант Гусев, - командир дивизиона резко, как локатор, повернул голову  к встрепенувшемуся в углу офицеру, - забирайте его к себе, за штат, артмастером. А там поглядим.
И протянул папку почтительно шагнувшему навстречу лейтенанту. Ещё раз обведя меня взглядом, который словно лился за ворот холодной струйкой, покривился и добавил:
 - И прикажите старшине Калашникову, чтобы привёл новенького в надлежащий вид. Свободны.
Откозыряв, мы с лейтенантом вышли из тесной дежурки. Царапнула запоздалая обида, что вступление в дивизион прошло вот так, на ходу, между делом. Я-то рисовал себе более парадную картину, в командирских апартаментах, чуть ли не при знамени части. А тут…Ещё больше уязвили претензии к моему внешнему виду. Что шеф нашёл во мне неподобающего? Я находил свой прикид вполне себе щеголеватым. И что это такое – «за штат»? С чем его едят?
Лейтенант Гусев, зажав под мышкой папку, легко взбегая по ступеням  изящными хромовыми сапогами, привёл меня на третий, мансардный этаж, в канцелярию второй батареи, маленькую комнатку с тремя столами, тремя шкафами-сейфами и одним окном, затенённым зелёными кронами каштанов. На ходу мой командир забавно втягивал голову в плечи, а те у него вообще не знали покоя, постоянно подёргивались. Во всей повадке лейтенанта просматривалась какая-то странная неуверенность, я бы даже сказал нерешительность, никак не совместимая в моих понятиях со званием боевого офицера. Сложения он был весьма субтильного, ростом повыше среднего, лицом, как уже отмечено, очень даже киногеничен, вполне годясь на роль любовника-аристократа, но я в упор не видел в нём крутой офицерской хватки, той отточенности движений и раз навсегда усвоенного образца, когда каждый жест, как взмах сабли. Что-то бесконечно далёкое от жёстких нравов казармы сквозило во всей его легковесной, порхающей фигуре.
Покашливая, он усадил меня напротив и настороженно начал перелистывать папку, как ребёнок книжку со страшными картинками. И вдруг удивлённо хмыкнул и поднял глаза.
 - Ваш командир взвода был капитан Скворцов?
Я подтвердил.
 - А какой он из себя? – заинтересовался лейтенант Гусев.
По возможности тщательно и деликатно я воссоздал памятный портрет капитана Скворцова.
 - Он, - лейтенант Гусев заёрзал на стуле, красивые карие глаза его заблестели, от напускной строгости не осталось и следа. – Мы были с ним сокурсники, - по-детски доверительно сообщил он, - нас было три друга, третий по фамилии Воробьёв, нас так и звали – три птички.
Тут он осознал, что заговорился и смущённо уткнулся в бумаги.
 - У него нелады со здоровьем, - пришёл я на помощь, - вроде как руки помороженные.
 - Ну да, - отстранённо, не поднимая головы, буркнул Гусев, - он же по распределению попал куда-то на севера.
Закрыл папку, задумчиво поджал губы:
 - И уже капитан.
Жалобной ноткой в голосе отчётливо прозвучало восхищение, если не зависть. Потёртые лейтенантские погоны на плечах Гусева неопровержимо свидетельствовали, что закис он в своём первоначальном звании постыдно долго и это обстоятельство не добавляет ему счастливого самоощущения. Как я мог впоследствии убедиться, лейтенант Гусев зря избрал военную карьеру. Ну не его это было призвание, не тот характер. То же самое я мог сказать и про себя, но тоже впоследствии, а пока пребывал в счастливом заблуждении. Зато счёл, что командира взвода сумел раскусить сразу и не преминул возгордиться своей проницательностью, не подозревая, что на деле ей грош цена. Никудышность лейтенанта Гусева, как офицера, отнюдь не была биномом Ньютона для всего дивизиона, но ему скорей сочувствовали, чем презирали, человек он был душевный. Только в армии это качество совершенно ни к чему. Моя роль нечаянного мостика между двумя птичками сказалась слабо, разве придала нашим взаимоотношениям капельку доверительности.
Из канцелярии я был отправлен в каптёрку второй батареи к её старшине, уже знакомому сержанту Калашникову. В хозяйственном отношении ВТО входил во вторую батарею, как взвод связи в первую, а отделение управления и хозотделение – в третью. Так было проще и удобнее, три старшины, три каптёрки, три поголовья, примерно равные по численности.
Сержант Калашников разъяснил – что в моём внешнем виде не соответствует идеальному облику воина ГСВГ. Оказалось – погоны на гимнастёрке и сапоги. В Союзе (так мы называли для краткости воинские части в пределах родины) погоны продевались в специальные проймы и пристёгивались на пуговку. Не самый практичный способ, погоны вечно сминались и топорщились на плечах, как сухие листья. В ГСВГ же они намертво пришивались, создавая неразрывное целое с гимнастёркой. Это нововведение я безоговорочно одобрил и с удовольствием наблюдал за процессом пришпандоривания непослушных аксессуаров к родному повседневному одеянию. Кто совершал эту полезную операцию в бытовой комнате дивизиона на втором этаже -  не помню, то ли сам старшина, то ли вызванный специалист, но точно не я. К швейной машинке я не знал с какого боку подойти. А вот процедуру приведения в надлежащий вид сапог я проводил собственноручно, под наблюдением и согласно ценным указаниям сержанта Калашникова. Опять-таки, в Союзе было принято и даже модно сминать кирзачи в «гармошку», что я не задумался проделать и над новополученными яловыми. И в таком лихом виде, а ля первый парень на деревне, предстал перед подполковником Нечипоренко, оскорбив его щепетильный в вопросах обмундирования вкус. Исправить измятую обувку  было предложено при помощи утюга, то есть погладить. Я недоверчиво воззрился на старшину, заподозрив шуточку, вроде известного «сейчас, вот только шнурки поглажу». Наяривать утюгом сапоги представлялось верхом нелепости. Видя мои тяжкие сомнения, Калашников заулыбался, взял  сапог, густо его наваксил и провёл раскалённым днищем утюга по голенищу. После предсказуемого зверского шипения и довольно отвратной вони, белому свету явилась радующая глаз гладкая, глянцевая поверхность. Контраст между похабной «гармошкой» и ладными «бутылками» был более чем убедителен. Я бесстрашно схватил утюг и вдохновенно орудовал им, не жалея сапожного крема, пока старшина меня не остановил, сказав – «будет, а то ноги не всунешь». Финальным аккордом дообмундирования стала выдача старшиной ПШ, полушерстяной зимней повседневки. В Союзе её носили только офицеры, как полевую форму, а в ГСВГ она полагалась и рядовому составу. Правда, были небольшие отличия. Офицерам выдавали неизменно гимнастёрку и брюки из тонкого, тёмно-зелёного сукна; солдатам чаще – из рыхловатого серо-зелёного. Редко кому доставалось офицерское ПШ, как говорится, по блату. И старшина Калашников побаловал мою тщеславную душонку – извлёк из своих загашников офицерское тёмно-зелёное ПШ и торжественно вручил, загадочно добавив – «носи на здоровье,  мы же земляки». Подтвердил, что он краснодарец, но в дальнейшие подробности не вдавался. Углублять наши земляческие отношения он и впоследствии избегал, да и я не стремился, находя старшину Калашникова малоприятным, суховатым человеком, способным в любой момент оборвать тебя самым обидным образом. Вообще он был очень сильно себе на уме, не сближался ни с кем, включая коллег-сверхсрочников, похоже, тяготился службой и раскаивался в заключении трёхлетнего контракта. Но меня мало волновали чувства старшины Калашникова, у меня своих забот было выше крыши.
Взвод технического обеспечения принял меня в свои ряды внешне довольно равнодушно, но без отторжения. Понятное дело, ребята присматривались к новичку, да и ребята все были разные. Чувствительное отличие в общении определялась разницей годов службы. Вот тут черта проводилась чётко. Третьегодки-старики посматривали на меня высокомерно, не забывая при случае уколоть словечком «молодой». Этим словечком, как длинной пикой они держали всех прочих на почтительном от себя расстоянии. Второгодки, «весёлые ребята», были снисходительней, подсказывали, помогали, хотя и свой статус не забывали подчёркивать. А «молодой» во взводе имелся всего один, не считая меня, механик-электрик рядовой Юрин, жизнерадостный, смуглый, глазастый, похожий на цыгана парень откуда-то из Подмосковья. С ним мы сразу стали на равную ногу, он старательно вводил меня в курс жизни взвода и порядков в дивизионе, но до дружбы у нас не дошло, он казался мне немного простоватым и даже диковатым.
Своё положение артмастера за штатом я не знал как воспринять. С одной стороны оно выглядело пятым колесом у воза, с другой – дало возможность осмотреться. И я осматривался, осваивался. Дневальный Ребдев, встретивший меня радостным возгласом «замена» выдал желаемое за действительное. В действительности же мне предстояло заменить Васю Теслюка, тихого хохла-западенца, артмастера дивизиона, добивающего свой законный третий год и встретившего меня, как ангела-избавителя. В свободное от общих занятий взвода время Вася добросовестно знакомил меня со своим хозяйством, сладко мечтая, как он после приказа 3-го сентября передаст его мне и свалит, наконец, на свою ненаглядную Бандеровщину. Но шёл ещё только июль и Вася не подозревал, какой коварный удар готовит ему судьба в моём лице. Не подозревал и я. Я ходил за Васей и утверждался в блаженном убеждении, что должность артмастера сулит мне чистейшую синекуру, а не боевые будни. В сущности, Вася был обыкновенным кладовщиком, завскладом артвооружения, и больше никем. Да и термин «склады артвооружения» звучал преувеличенно громко. Кладовка с красками, уайт-спиритом и прочим покрасочным материалом, будка с кислородными и водородными баллонами, склад с запасными приборами, инструментом, зондировочными патронами, сигнальными ракетами и другой разнообразной дребеденью, включая надувную лодку, отнюдь не устрашали неудобоносимым бременем. Ремонт ракетной техники выполнялся в рембате, в Йене, или оттуда, при срочной надобности, вызывалась передвижная мастерская. Артмастер дивизиона мог, совместно с токарем, лишь изготовить и заменить какую-нибудь мелкую деталь. Судя по Васиной компетенции (он не заканчивал учебки и был неоднократно уличён мной в вопиющем невежестве) ему рискованно было доверить более ответственную операцию. В артмастеры, а точнее, в кладовщики, он явно попал по принципу профнепригодности к иным должностям. Впрочем, Васиному ведению подлежал ещё один, по-настоящему грозный склад, куда, преисполняясь приличествующей важности, он не преминул меня сводить. Обнесённый высокой колючей изгородью, с часовым у ворот, снабжённый особой сигнализацией, склад стоял на самом краю городка, за гарнизонным плацем. С двух сторон его омывал пограничный ручей, дальше полого поднимались немецкие поля и сады. Совершив положенную запись в журнале о времени и цели посещения, указав свои фамилии, мы пересекли просторную площадку перед складом и Вася отпер крайнюю справа дверь, врезанную в широкие ворота. Всего ворот было четыре, с узкими окнами поверху. В громадном зале (иначе и не назовёшь) стояли на колодках три транспортные тележки с ракетами и бортовой тентованный КрАЗ. Ракеты, или как принято их называть в войсках, изделия, мне были хорошо известны по учебке, но там мы изучали, собственно, пустышки, а тут во всей красе протянулись подлинные, с привинченными боеголовками. В тишине, в огромных объёмах помещения они поневоле внушали уважение. На свободном пространстве поодаль улеглись на ложементах запасные штатные изделия и коротышки УТК (учебно-тренировочный комплект) в раскладных деревянных укупорках, похожие на решётчатые вентеря. Насчёт зарядов боеголовок (осколочно-фугасные, кумулятивные, ядерные) Вася отговорился незнанием и поволок в свою исконную епархию, под тент КрАЗа. Изделия у него, в отличие от меня, вниманием не пользовались. Зато содержимое разнокалиберных ящиков в недрах КрАЗа он знал досконально – где сданные на склад автоматы и пистолеты, где НЗП, где сигнальные ракеты, где прочий неприкосновенный запас. Под страшным секретом он показал мне два заначенных им «Макарова», которые , как он уверил, нигде не числятся. Один он подумывает прихватить на дембиль, а второй оставит на моё усмотрение. Мне до дембиля было далеко, но я поблагодарил Васю и намотал на ус. К стрелковому оружию я был с детства неравнодушен.
Кстати, об оружии. Буквально в первый день моего нахождения в дивизионе грянула замена автоматов. Весь вечер мы таскали на мансарду, в комнату чистки оружия, ящики с новенькими АКМСами, отмывали их от густой артиллерийской смазки в корытах с кипятком и бензином, чистили, смазывали и ставили в пирамиды на место сдаваемых АК-47. Так я впервые в армии получил личное оружие, удобный десантный автомат с откидным металлическим прикладом, номер которого помню по сей день – ШД 1106. Любил, холил и лелеял его я до момента, когда передал «молодому» с наказом беречь, как самого себя.
Но первые мои наряды (очередные, в составе взвода) прошли, конечно же, не с автоматом в руках. «Молодому» положено постигать службу, начиная с азов. В армии «азом» или, если угодно, «альфой» является столовая, и сержант Донченко вполне обоснованно определил меня в первый наряд на кухню. Я принял это назначение, как должное, а отбыв, вообще счёл приятной и познавательной прогулкой. После кошмарного столпотворения и бардака в учебке, столовая дивизиона показалась уютным домом отдыха. Первое, что приятно удивило – комфорт. Паркетный пол светлого обеденного зала,  высокие окна и нарядный потолок, покрытые пластиком столы, отдельные стулья вместо общих скамеек, разноцветная пластиковая посуда. Угрюмая столовка учебки с замазанными краской стёклами, кондовыми деревянными столами, грохотом алюминиевых тарелок и кружек вспоминалась дурным сном. Техническая оснащённость цехов поражала мою скудную познаниями станичную душу. Традиционный ночной кошмар кухонного наряда – чистка картошки врукопашную до двух часов ночи, когда уже не в состоянии отличить собственных пальцев от грязных корнеплодов, здесь непринуждённо и быстро решался чудо-машиной под названием картофелечистка. А главное – столовая была совсем небольшая, компактная. Кормилось в ней около двухсот ртов, когда чуть больше, когда чуть меньше, два дивизиона. Наш ракетный и соседний эрэсовский. В наряд ходили по очереди, день эрэсовцы, день мы, каждые со своими поварами. Соседствовали мирно, не ругались. По каким-то ведомственным бумагам столовая числилась собственность эрэсовцев, формально заведовал ею ихний «кусок», но это никак не отражалось на её деятельности. Кормили нас хорошо, свои повара боялись ударить в грязь лицом, тем более что дегустаторы были суровые и в критике не стеснялись. По праздникам подавали даже пончики и кофе с молоком. Нет, кормёжка у нас была что надо. Не как у мамы, понятно, но жаловаться грех. Кстати, рабочим по кухне в дивизионе я сходил всего один-единственный раз, потом назначался только дежурным и это был мой любимый наряд. Всех-то дел – получил продукты на складе, сдал их поварам, написал на доске в фойе меню и кури хоть всю смену на перилах крыльца или читай в зале. Заведующий появлялся на вверенном посту реже красного солнышка, как заведено у всех заведующих-«кусков», и спускал полкана только на поваров, наряд не трогал. В общем, не наряд, а курорт.
Дневальным по дивизиону я тоже успел побывать лишь раз, а если б не побывал ни разу – не пожалел. Драконить ребристую плитку коридора и козырять поминутно проходящим мимо офицерам – удовольствие небольшое. Кто не верит, пусть проверит на себе.
Постижение нового местопребывания шло по всем направлениям, картины, впечатления, информация текли непрерывным потоком. Для меня вообще крайне важно определяться на местности. Как любознательный дворовый кот, я должен выяснить всю прилегающую округу и, если не облазить собственными ногами все углы и перелазы, всё обнюхать и пометить, то хотя бы составить о них чёткое представление. Без этого я чувствую себя неуютно. Своё место на земле я хочу знать точно. Ещё в детские годы я составлял карты нашего сада, ближних улиц и полей, географические карты края, страны, всей планеты были предметом моего самого тщательного изучения. Перед поездкой в любой незнакомый город, а тем более государство, я первым делом знакомлюсь с ними по карте, путеводителям, книгам путешественников, стараюсь побольше узнать об их истории и т. п. И Германия в целом, и Тюрингия в частности не были исключением.  Тогда, в июле 1967 года, я впитывал  любимые дары бытия жадно и неустанно, а вот сейчас, в январе 2014, возвращать их на страницы повествования – сильно затрудняюсь. Но, как говорил лорд Байрон – «сначала начинай, вот лучший путь из всех». Осталось нащупать начало нити Ариадны.
Почему-то мне представляется верным пойти сначала от большого к малому. Время действия обозначено, перейдём к общей географии, от неё спустимся к приземлённой топографии, непосредственному месту действия, населим улицы, парки и казармы обитателями, отыщем среди них своё «я», куда ж без него, и затем, надеюсь, рассказ станет яснее и вразумительней.
Итак, Тюрингия, область на юго-западе тогдашней ГДР, ныне где-то поближе к центру объединённой Германии. Край холмистых полей, лесистых горушек и речных долин. Город Рудольштадт на юге Тюрингии, у реки Заале, в окружении холмов и гор. Военный городок Группы советских войск в Германии на западной окраине Рудольштадта, вытянутый в длину между ручьём, стремящимся на восток, к Заале, и шоссе, уходящим в противоположную сторону, к Эйзенаху. Севернее ручья склон холма с яблонево-грушёвым садом, за ним деревушка с поэтическим названием Мёрла, южнее шоссе склон залесенного холма со стрельбищем и вторым, «верхним» военным городком на макушке. Там разместились дивизион ПВО и разведбат. Первая деревушка в западном направлении, чьи крыши виднеются вдали, носит не менее, чем Мёрла, поэтическое название Шала. Обе заняли прочное место в солдатской памяти, как самые близкие владелицы гоштетов, по-русски кабаков, работающих допоздна и могущих отоварить жаждущих камрадов альтенбургской водкой. Разумеется, за марки, разумеется, с чёрного хода. На восток простёрся сам немецкий город Рудольштадт.
Наш нижний военный городок был больше верхнего и вмещал аж четыре отдельных части и подразделения. Ещё раз на всякий случай перекрещусь и продолжу выдавать врагу просроченные военные тайны. Знаю, что давно нет ГСВГ, нет моей родной 79-й дивизии, нет славной 8-й, прежде 63-й, сталинградской армии, нет вообще Советской Армии, а всё равно как-то на душе кошки скребут, когда излагаю их полувековой давности диспозицию. И даже не потому, что крепко засело обязательство о неразглашении военной тайны. Не разглашения боюсь, не опасаюсь, что меня притянут к ответу бдительные органы, это смешно, а словно удерживает за руку, укоризненно смотрит в глаза нормальная человеческая стыдливость, не позволяющая выбалтывать во всеуслышание личные, интимные секреты. Вот такое странное чувство частенько меня тормозит, когда рассказываю о делах давно прошедших дней, о товарищах и сослуживцах, наполовину канувших в Лету. Казалось бы, чего проще – поменяй имена и названия, перемести место действия, зашифруй, замаскируй, так нет, подобный абстрактный рассказ кажется мне предательством памяти, изменой дням нашей действительной службы и дружбы. Пускай уж лучше будет так, как подсказывает совесть, шепчет внутренний голос. Кто-то скажет – не совсем корректно по отношению к живым, к их родным. Но правда всегда некорректна. Вдобавок, я ведь не безоглядный и беспардонный правдоруб, о чём-то сознательно умалчиваю. Мной движет ностальгия, а это чувство благородное. Пускай неумело, но я честно пытаюсь рассказать – чем дороги те далёкие дни.
Однако, отвлёкся изрядно. Так вот, наш военный городок напоминал по форме лежащий вверх рукояткой пистолет. Входили мы в него не как положено патронам, в основание рукояти, а в затыльную часть. Сразу справа за КПП стояло двухэтажное здание штаба артполка, сложенное из рустованного серо-зелёного камня, поместительное, с красивым фасадом. Перед ним небольшая мощёная площадь. Вглубь рукояти, перешагнув ручей изогнутым мостиком, плиточный тротуар уводил на поросший вековыми деревьями склон, среди которых, подобно дачным коттеджам, живописно разбросались двухэтажные особняки старших офицеров всего гарнизона. Удобные четырёхквартирные дома. Но, подчёркиваю, в таких привилегированных условиях проживали только старшие офицеры. Мелюзга, от комбата и ниже, размещалась в ДОСах, домах офицерского состава, что-то вроде малосемейных общежитий с общим коридором, втиснутых между казармами. Где-то повыше был и офицерский клуб, но до него я ни разу не дошёл. А к нашим старшим офицерам приходилось бегать не раз, будучи помдежем. Да, непосредственно за ручьём, в преддверии офицерского городка располагался, как мы называли, немецкий магазин. В нём, в отличие от нашего солдатского, где ассортимент был ограничен требованиями устава, имелось два отдела, промтоварный и продовольственный, продавщицами работали немки, а глаза у нас разбегались от сказочного изобилия товаров. Солдаты в нём были редкими гостями, в основном отоваривались перед дембилем. Между штабом и магазином – как я мог пропустить – находилось приземистое, широкое здание библиотеки с богатым выбором книг, с вежливыми, милыми библиотекаршами. Дорогое моему сердцу учреждение я надыбал в первые же дни и не ленился проделывать неблизкий поход к нему. Время для чтения я находил везде и всегда.
Итак перед штабом невеликой площадкой лежал мощёный брусчаткой плац, предназначенный для развода караулов и других обособленных построений. Весь артполк на нём уместиться не мог. Для этого предназначалась бетонная дорога, главная артерия городка. Она протянулась от КПП до нашего ракетного склада. В начале дороги горделивым, парадным свидетельством боевого прошлого 172-го гвардейского Краснознамённого Берлинского артполка был установлен стенд с картой его пути от Сталинграда до Берлина, перечислялись сражения и операции, в которых он участвовал, награды, которых он был удостоен, герои, прославившие свой полк. А за расписным фасадом стенда таилось идиллическое местечко, удивительное в грубом армейском быту, проходя мимо которого я всякий раз замедлял шаг. Под роскошными плакучими ивами прихотливым зигзагом извивался небольшой рукотворный пруд, обложенный камнем, с водяными лилиями и кустиками тростника, тихий, словно созданный для медитаций уголок. И в нём плавали две пары лебедей, пара белых и пара чёрных, истинное чудо среди казарм, бетона и нагромождения орудий убийства. Кто устроил этот отдохновительный уголок, я не допытывался, наверно, прежние хозяева городка, фрицы, но надо отдать должное «полкачам», как мы звали артиллеристов, поддерживали свой прудик они в полном порядке. Их командир, полковник Черников, высокий статный офицер, явно был неравнодушен к природным красотам.
Остальное обрамление бетонной артерии представляло собой малоинтересное зрелище – справа казармы, ДОСы, столовые трёх дивизионов артполка, слева их автомобильные и орудийные парки. Никогда ни в те, ни в другие я не совал любопытного носа, чужая епархия, не положено. Границей между владениями полкачей и эрэсовцев служили здания солдатского магазина и чайной. Как минимум раз в месяц, после получки, я посещал чайную, баловал себя порцией бисквитного торта и бутылочкой оранжада, детская отрада ценой около марки ГДР. Территориально граница чайной и магазина делила городок пополам, только угодья полкачей были застроены намного плотней нежели эрэсовцев, батареи управления артиллерийской разведки дивизии ( в просторечии – «кадовцев») и нашего дивизиона. Казарма кадовцев стояла сразу за чайной, самая неухоженная, в окружении вытоптанных газонов, беспризорных кустов и случайных деревьев. Да и любого из кадовцев можно было распознать среди прочих обитателей гарнизона по исключительно замурзанному и расхристанному виду. Почему так сложилось – ума не приложу. Казалось бы у них была вполне интеллигентная служба, техника не требовала ползать в грязи и мазуте, как у танкистов или пушкарей, что там – топовзвод, взвод звуковой разведки, радисты, эрэлэсники, телефонисты, метеовзвод и прочее, чистая работа, машины все Газ-69 или радийные Газ-53, а чумазей кадовцев никого не найти. Сержанты в их батарее мелькали через одного, от офицеров – в глазах рябит, а дисциплина из рук вон. Их выезд на учения напоминал суматошный «драп» стихийных беженцев, а шествие на развод караулов – цыганский табор, галдёж, толпа, бредущая вразброд с автоматами наперекосяк. Именно в караулке я и встречался порой с кадовцами, со многими познакомился, общительные были ребята, но не покидало стойкое ощущение, что солдатская форма на них одета по ошибке, а на самом деле все они глубоко штатские люди. Завидные порядки существовали в батарее капитана Ралдугина, завидные с точки зрения срочнослужащего солдата.
В дивизионе подполковника Сколоты, у наших соседей-эрэсовцев, воинская дисциплина была на приличном уровне, не придерёшься, но всё равно далеко не дотягивала до нашей. Не хвастаюсь этим, чем тут хвастаться, чем выше дисциплина, тем приниженней солдат. А у Сколоты порядок строился на домашнем, семейственном принципе и ребята чувствовали себя в нём вольней и уютней, чем мы в жёстких рамках устава. Горластый, крепко сложенный хохол держал своих хлопцев в руках как суровый, но справедливый батька, и на него редко жаловались. Дивизион тоже имел славную боевую историю, среди его титулов, помимо гвардейского, значился «Ладожский», из чего я делал вывод, что отличился он при обороне Ленинграда, да и в их строевой песне мне запомнились слова из припева: - «Эх, Ладога, родная Ладога, метели, штормы, грозная волна. Недаром Ладога суровая, дорогой жизни ты названа». Убедительное свидетельство. На вооружении эрэсовцев состояли установки на гусеничном ходу, 16-ти ствольные потомки легендарных «Катюш» не знаю в каком поколении. Носились они лихо, но их быстроходность, бывало, оборачивалась боком на скользкой немецкой брусчатке. И в прямом и в переносном смыслах. Не раз, проскользив гусеницами на крутом повороте, стальная машина сносила велосипедную парковку или, того хуже, вламывалась в гоштет, к несказанному изумлению фрицев, кайфующих за кофе и шнапсом. Возмещение ущерба возлагалось на жалованье господ офицеров, с механика-водителя много не возьмёшь. В 1968 году эрэсовцы получили новые 44-х ствольные «Грады» на колёсном ходу и немцы в гоштетах смогли, наконец, вздохнуть спокойнее. Пусков эрэсов я не видел ни разу, пуляли мы на разных полигонах, эрэсовцы обычно ездили на Ютербог, а мы «в другую сторону». Зенитчиков из верхнего городка вообще гоняли на Балтику и даже в Союз, в Капустин Яр под Астраханью, сокращённо «Капъяр», на свидание с Родиной.
После домовитой казармы эрэсовцев, стоящей, как и все прочие, торцом к бетонке, гостеприимно, светлыми окнами бокового фасада на мир смотрела наша совместная с ними столовая. Крыльцо её выходило на каштановую аллею вдоль казармы ракетного дивизиона, приютившую рядового Высочина. А за её массивным трёхэтажным вместилищем осталось перечислить  караульное помещение, глубоко затаившееся за волейбольной площадкой, ДОС нашего дивизиона и гарнизонный клуб. Ну и в самом конце, в тупике, уже упомянутый общий плац, наш ракетный склад, и слева парки эрэсовцев, куда они ежедневно маршировали со своей лихой «Эх, Ладога» или переполошенным табуном мчались при ночной тревоге. Всё, тупой ствол пистолета здесь заканчивался.
 Теперь быстренько пробежимся по коридорам и помещениям нашей возлюбленной казармы, не вдаваясь в излишние подробности. Войдём с главного, командирского входа, как я входил первый раз. Сразу справа дежурка, где пришлось провести впоследствии уйму бессонных ночей и выслушать кучу разносов от шефа, за дежуркой дверь в секретку, таинственное логово старшего сержанта Суханюка и ефрейтора Давидюка. В ту дверь, кроме секретчиков, имели доступ только офицеры, для прочих открывалось врезанное окошко, и под запись в журнале выдавалась секретная литература для проведения занятий в классах. Третья по счёту дверь справа открывалась в спальню второй батареи, дальше продольный коридор перерезался поперечным. С левой стороны до пересечения было тоже три двери, первая в спальню третьей батареи, две последующие, сквозные решётки на замках, в оружейку. За лестничной клеткой, по ходу справа – спальня ВТО, где обрёл законную койку автор повествования, потом спальня первой батареи. Слева – просторная туалетная комната, с умывальниками, писсуарами и отдельными кабинками (никакого сравнения с позорным сортиром в Новочеркасске), затем вторая оружейка и две спальни взвода связи. Лестница приводила на второй этаж, в такой же длинный коридор, с окнами по торцам и дверями в разнообразные помещения. В дальнем левом конце размещались друг против друга четыре кабинета высшего начальства дивизиона – командира подполковника Нечипоренко, начальника штаба майора Попова, заместителя по инженерно-ракетной службе (зампоирса) майора Иванова и пустующий на тот момент кабинет замполита. О ярком прибытии его владельца расскажу в своём месте. На втором этаже находились также три батарейные ленкомнаты, кабинет ОМП (оружия массового поражения) и благоустроенная, оборудованная всем необходимым инвентарём бытовая комната. Верхний, мансардный этаж был населён ещё более густо, чем нижние. Имелось три канцелярии командиров батарей. КБ-1, старший лейтенант Шульгин,  делил её со своим начальником расчёта лейтенантом Шацковым и командиром взвода связи старшим лейтенантом Митрохиным; КБ-2, капитан Жуйко теснился с начальником расчёта лейтенантом Ганиным и командиром ВТО лейтенантом Гусевым; в канцелярии КБ-3, капитана Бакеева, толклись начальник расчёта лейтенант Христенко и начальник разведки дивизиона старший лейтенант Степанов, и ко всем забредал, маясь бездельем, офицер без определённых занятий, лейтенант Красковец. Формально он числился комсоргом дивизиона (должность в армии фантастическая), а по умолчанию замещал отсутствующего замполита. С прибытием замполита его куда-то перевели. Чуть позже ещё возник зампотыла капитан Васильев, но он, соответствуя должности, постоянно обретался в невидимых тылах и на горизонте дивизиона появлялся пролётной кометой. А так я, вроде, ухитрился назвать всех наших офицеров. О перестановках в их рядах, повышениях в званиях и должностях и прочих служебных пертурбациях у меня ещё будет время рассказать.
Впрочем, офицерские канцелярии у нас, солдат и сержантов, популярностью не пользовались. Куда чаще мы посещали другие заведения третьего этажа. К примеру, каптёрки, где заседали наши старшины-куски, и где хранилось наше барахло, востребуемое по разным поводам. Солдату редко приходится переодеваться, но всё же бывает, да и подарки, приготовляемые на дембиль, полагалось держать в каптёрке. Старшин было трое, как и каптёрок, самостоятельные  взводы и отделения объединялись под крылом батарей. В первой батарее обязанности старшины временно исполнял самый старый и заслуженный кусок дивизиона старшина Шлёмин. Официально он носил титул старшины дивизиона, опять-таки несколько загадочный титул, объяснимый разве отсутствием на ту пору зампотыла.  Подоплёка его особого положения в дивизионе открылась мне попозже. Про него говорили, что он коптит в ГСВГ семнадцать лет подряд. Чтобы достойно воспеть эту дружно ненавидимую всем дивизионом, а ценимую лишь одним (догадайтесь – кем) личность нужен талант Антона Павловича Чехова, боюсь, моих скромных дарований недостанет, но я напрягу их до предела, обещаю. Не прощу себе, если этот выдающийся тип останется неведом потомкам. Но это, как говорится, по ходу пьесы. Куском номер два состоял известный уже сержант Калашников, среднестатистический «макаронник», в меру признаваемый, в меру презираемый. Известно, что сверхсрочников солдаты и сержанты срочной службы не очень-то жалуют. Редкий из них становится своим. А старшине Калашникову вдобавок мешали погружённость в комплексы и угрюмоватая замкнутость. Счастливым исключением на тусклом фоне наших немногочисленных кусков ( четвёртым был начальник ВАРЭМ, военно-авторемонтной мастерской, сержант Лагунов, незаметный технарь) блистал старшина третьей батареи сержант Белавин. При первом знакомстве он мог и отпугнуть – громким, гортанным, будто захлёбывающимся голосом (казалось, всегда настроенным исключительно на крик), яростно сверкающими голубыми глазами на остром, как лезвие топора, худом и бледном лице архангелогородца, энергичным размахиваньем рук-крыльев. Но за внешней нелепостью манер и непонятной направленностью энергии со временем явственно проступали его тёплые душевные качества, пускай и выражаемые столь эксцентрично. Он никогда не «закладывал», как прочие старшины, если надо – распекал и учил уму-разуму наедине, отведя в сторонку, а ещё чаще умел предостеречь от неминуемой шишки на лбу, которую его подчинённый упорно стремился заполучить по собственной инициативе. Взяв за локоток, вперив в упрямца белесо-голубые  безумные глаза, буквально пригвождающие к стенке, он умел вернуть самого твердолобого на правильную стезю. Отбыв положенные часы службы, он не исчезал мгновенно из казармы, как прочие куски-сослуживцы, а, даже возвращаясь после ужина из офицерской столовой, обычно заворачивал в дивизион и его гортанный голос был далеко слышен то из ленкомнаты, то разносился по всей мансарде до самого отбоя. С ним запросто общались не только парни его третьей батареи, но и остальных подразделений. А вот шеф его откровенно не мог терпеть и не раз, после очередного разноса, старшина Белавин ходил словно с зашитым ртом, видимо опасаясь, что оттуда вылетит невзначай нечто порочащее честь и достоинство любимого шефа.
Кроме официозных канцелярий и барахольных каптёрок на третьем этаже находились ещё три любезных нашему сердцу помещения. Расположенные по обоим краям мансарды просторные комнаты для чистки оружия привлекали отнюдь не своим прямым предназначением – кто же любит чистить оружие? Стрелять – всегда пожалуйста, а вот скрести закопченные стволы, газовые трубки и затворы занятие занудное. Нас влекли туда стол для пинг-понга в левом крыле и биллиардный в правом, возможность сразиться на спортивных снарядах  в те краткие полтора часа между ужином и отбоем, что называется на армейском языке личным временем. Но тут вечно возникали труднопреодолимые препятствия. По приказу шефа комнаты чистки оружия запирались, и ключами владел дежурный по части. Если дежурными были в тот вечер, к примеру, сержант Белавин или старший лейтенант Митрохин, то препятствие без особых усилий устранялось их волевым решением. Назначался ответственный и счастливая гурьба теннисистов и биллиардистов устремлялась наверх, под строгим условием не курить. Условие практически невыполнимое – чем гасить спортивный азарт и переживания? А единственная разрешённая курилка на улице, на газоне между парками и казармой. Естественно, втихомолку шмалили у раскрытых окон, естественно, старики и сержанты, молодёжь изгонялась. Когда курильщиков уличали, соревнования прекращались. Но это полбеды. Если дежурными были старшина Шлёмин или неумолимый старший лейтенант Шульгин, то можно было сразу разбредаться по ленкомнатам, браться за домино и шашки или устраивать спевки под гитару, любые аргументы отметались с порога.
Последнее, самое лакомое, но доступное немногим избранным, было многоцелевое учреждение с табличкой на двери – «Фотолаборатория». Там безраздельно господствовал Колька Игнатьев, монтажник ВТО, он же художник, фотограф и радист дивизиона, единый в трёх лицах. Гимнастического телосложения, лобастый, румянолицый москвич с отрывистой, невнятной речью. Фотоаппараты и радиоприёмники у нас были запрещены, потому все и ломились к Кольке – послушать радио, сделать ещё одну бесполезную попытку уговорить Кольку сфоткаться, ну и просто сладко побездельничать, вволю покурить, полистать фотоальбомы и журналы. Колька пускал в своё святое святых с большим разбором, невзирая на чины и год службы. Я-таки был удостоен  этой высокой чести, хотя и  далеко погодя, получил от него в подарок на дембиль несколько листов с карандашными эскизами нашей солдатской жизни, (Колька весьма неплохо рисовал), не раз мы с ним оттачивали свои языки в злоречивом обмене мнениями насчёт отцов-командиров (Колька был немногословен, но наблюдателен и остроумен), а когда я дослужился до отличника боевой и политической подготовки (аж не верится, что такое состоялось) и шеф повелел изготовить мой парадный фотопортрет для доски почёта (с ума сойти – как высоко я вознёсся), то Колька мастерски запечатлел образ бравого младшего сержанта Высочина и тайком снабдил меня копией. И по сей день я   считаю ту чёрно-белую фотку одним из наиболее удачных воспроизведений своей некиногеничной физиономии. Пускай наше общение с Колькой сводилось, в основном, к обмену понимающими, ироническими взглядами (напомню, он был предельно немногоречив), несомненное сходство наших натур мы ощущали. Правда, я был всегда неудержимо болтлив.
Осталось добавить несколько слов о своём служебном и бытовом укоренении в ВТО, дать групповой портрет взвода. О командире, лейтенанте Гусеве, я сказал достаточно. Офицер почти всегда стоит несколько «над» подчинёнными, во внутреннюю жизнь подразделения он вторгается редко. Лейтенант Гусев был именно таким офицером, воспитательную работу с подчинёнными он не любил, предоставив  управляться с ней замкомвзводу, сержанту Донченко. Коля Донченко был неплохим парнем и дотошным замкомвзводом, мелкие оплошности спускал, по делу рыкал, спрашивал нестрого, но и не давал никому усомниться – кто в доме хозяин. Ко мне он присматривался основательно, обид не чинил, но и поблажек не делал. Короче, нормальный замкомвзвод. Обиды, а точнее, унижение достоинства, могли грозить разве от стариков. На моё счастье их во взводе было всего трое, да и те, по разным причинам, не представляли собой невыносимого гнёта. Вообще, на молодых в дивизионе особо не налегали, не третировали. Льготы стариков выглядели скорей детским выяснением отношений – кто главней. Стариковское почётное место за обеденным столом, стариковская койка в углу, стариковская первая смена в карауле – это было свято, никто на их привилегии не посягал. Ну, ещё задание полегче при субботней общей приборке, перепоручение молодым, что можно перепоручить, задняя шеренга при построении – сущие пустяки, хоть и обязательные. Сержанты эти неписанные законы соблюдали, офицеры порой нарочито нарушали. Для них руководящей идеей была профпригодность, обученность подчинённого, а на год службы они порой не смотрели. Так, во всяком случае, обстоял этот щекотливый вопрос в нашем дивизионе. За других говорить не могу. Мой опекун, Вася Теслюк, служил по принципу «ты меня не трогай и я тебя не трону». Свой статус старика он, конечно, ревниво оберегал, но смотрелось это скорей инстинктивной защитной реакцией, нежели осмысленным действием. Тихий недотёпа, рак-отшельник – такова была репутация Васи. Никто его не боялся. Второй старик взвода, крановщик Кешка Кокшаров, вообще не придавал значения, кто какой год служит. Рубаха-парень, весёлый, разбитной мурманчанин, он подразделял собратьев по собственной шкале – настоящий ты мужик или нестоящий. Других градаций он не признавал. И первогодок Юрка Юрин, шустрый, безотказный парень стоял в Кешкиных глазах неизмеримо выше рохли-старика Васи. Стоит ли говорить, что никаких покушений на моё ранимое чувство собственного достоинства от Кешки не исходило. Одну-единственную атаку на меня провёл Юрка Ребдев, примитивный дурак, в чём я мог убедиться с первого шага в дивизионе. Полное отсутствие того, что именуют интеллектом, выразительно отображалось на его корявой и (приходится употребить этот нелестный эпитет) животной харе. (Ну не нахожу я более приличного слова!) Казалось, им двигали  не ясные человеческие мысли, а тёмные рефлексы, да и те зачастую невпопад, заставляя бедного Колю Донченко то и дело хвататься за голову. В целом его можно было уподобить плохо выдрессированному медведю, от которого не знаешь чего ждать. Голубой мечтой замкомвзвода, не единожды выраженной во всеуслышание, стало – «да когда же ты уедешь домой»!?
Состоялась атака Ребдева в первый же мой вечер в ВТО. После команды «отбой» взвод вошёл в спальное помещение и не спеша начал разоблачаться. Никаких памятных «45 секунд», всё степенно, в разговорах и шуточках. Складывая х/б на табуретку, я заметил одну странность. Юра Юрин, быстро раздевшись, в одних трусах и майке, стоял навытяжку у своей койки и дико косил в мою сторону огромным лошадиным глазом. Ещё я заметил, что легли в койки только Кешка Кокшаров и Вася Теслюк, а остальные словно умышленно медлят переходить в горизонтальное положение, беспричинно топчутся в проходах. Коля Донченко отстранённо, полуотвернувшись, заботливо расправлял постельное бельё. Ребдев, застыв столбом посреди спальни, весь ликование и торжество, ни дать ни взять римский триумфатор на форуме, испепелял меня взглядом громовержца. Не сочтя нужным вникать в суть происходящего, я преспокойно улёгся и услышал петушиный, срывающийся выкрик Юрина:
 - Молодёжь, смирно! Господа старики, до приказа осталось (не помню сколько) дней!
Приподнявшись на локте, я с любопытством озирал новую для себя картину. Все, кроме стариков, приняли весьма условную стойку «смирно», ухмыляясь и возводя очи горе. В сочетании с нижним бельём выглядели мои сослуживцы особенно комично. Но стояли молча и терпеливо, видимо дожидаясь, когда главнокомандующий этой нелепой церемонией Ребдев подаст команду «вольно». Стояли все – и мой сосед через проход замкнуто-сосредоточенный Коля Сироткин, и симпатичный мариупольский грек Виталька Ставров со своей неизменной брезгливой гримаской, и хлопотливый, крупный татарин Мясум Фейзрахманов, и худущий иконописный нижегородец Пашка Пасин -  как и все остальные второгодки, имён которых я ещё не знал. Про Юру Юрина и говорить нечего – приложив ладони к голым ляжкам, он испуганно таращился на меня. Коля Донченко будто ничего не видел и не слышал, продолжая тщательно разглаживать и без того гладкую простыню. Я понял, что совершил вопиющее нарушение заведённой традиции и что с меня сейчас начнут снимать стружку. Осуждающие взгляды второго года, нескрываемый испуг Юрина, грозная поза Ребдева при подчёркнутой отстранённости замкомвзвода не оставляли сомнений. Но я не собирался сдаваться. Не потому, что был особенно храбрым, а  потому, что не мог переступить через ту черту, по другую сторону которой уже не буду себя уважать. Подвергнуть себя публичному унижению – а как иначе расценить происходящую процедуру – было для меня равносильно потере лица. Границы своего неписаного кодекса чести я очертил для себя чётко и перешагнуть через них не согласился бы ни при каких условиях. Кто такой этот осёл Ребдев, чтобы помыкать мной? Я пришёл в армию служить, а не прогибаться перед всякими кретинами.
 - Молодой, ты что – не слышал команды?
Скорчив свирепую рожу, Ребдев сделал угрожающий шаг в мою сторону.
Я не стал тратить слов, а просто повертел в ответ пальцем у виска.
 - Ах ты, салага!
И Ребдев ринулся ко мне. Я подорвался с койки, ища глазами, чем бы достойно встретить разъярённого противника. Тяжёлый яловый сапог, увесистая латунная бляха на ремне, сокрушительный дубовый табурет были к моим услугам. Но рыцарскому поединку не суждено было состояться. Мне загородил дорогу щуплый Коля Сироткин, а Ребдева бережно, но крепко облапил сзади батыр Мясум Фейзрахманов. Народ разноголосо загомонил и тут Коля Донченко понял, что пора употребить власть.
 - Тихо! - приглушённо рявкнул он. – Всё, конец. Чтоб я этой комедии больше не видел. Ребдев, это тебя касается. И тебя, Юрин, - неожиданно напустился он на перепуганного Юрина. – Развели тут бодягу – смотреть противно. Ещё раз затеете, не обижайтесь. А теперь спать. Кто рот раскроет, пойдёт туалет мыть.
И замкомвзвод вырубил большой свет и включил синюю лампочку над дверью. На меня он даже не глянул, будто не я устроил всю эту бузу. Ехидное покашливанье довольных исходом и нечленораздельное ворчанье недовольного Ребдева Коля пустил мимо ушей. Открыто оспаривать приказ замкомвзвода, отданный в столь недвусмысленной форме, желающих не нашлось. Все понимали, что следующая инстанция для нарушителя будет в канцелярии командира взвода, а то и в кабинете шефа. А таскать сор из избы в армии не принято. Усмирённый взвод скрылся под простынями. Разгорячённая кровь ещё какое-то время во мне побурлила, воображение услужливо обрисовало возможные стычки и разборки, но, призвав на помощь любимую поговорку «волков бояться – в лес не ходить», я мало-помалу успокоился и спал вполне безмятежно. Никакого продолжения, кроме враждебных взглядов Ребдева и ободряющих подмигиваний Юры Юрина, тот случай не имел. Если, конечно, не считать, что ласкающее слух старика Ребдева и унизительное для молодых оглашение дней до приказа прекратилось, как корова языком слизала. Нескромно приписывать уничтожение дурацкого обряда самому себе, решительное вмешательство Донченко и молчаливое одобрение взвода куда как весомее моего нечаянного бунта, но, согласитесь, первоначальный толчок дал салага Высочин. Мелочь, но приятно для самолюбия.
Ребдев, однако, мне отомстил. Отомстил исподтишка, в своём шкурном, позорном духе – завладел-таки моим новым кожаным ремнём. Нет, добровольно я б ему ремень не отдал ни за что, хотя уже признал справедливым обычай снабжать уходящих на дембиль лучшим обмундированием, и без раздумий вручил бы ремень кому угодно, но только не этому дебилу. Ребдев, повторю, решил вопрос по-своему, он ремень попросту спёр. Проснувшись одним осенним утром, я обнаружил на табурете  вместо своего блестящего новенького чей-то потёрханный, видавший виды ремень и легко догадался, кто воровским образом совершил подмену. Устраивать шум я не стал, самодовольная рожа одетого с иголочки дембиля Ребдева меня ничуть не огорчила, я знал, что в нужный момент буду выглядеть не хуже, и на пустячные временные прорехи в амуниции научился смотреть сквозь пальцы, Впереди было ещё два года службы, истрепешь и истаскаешь ещё кучу казённого имущества.
А в первые дни недостаточность моего личного гардероба доставила некоторые неудобства и разрешить их своими силами я не мог. Отсутствие денег ставило в тупик. До первой получки оставалось полмесяца, а запас туалетных принадлежностей иссяк полностью. Ни сапожного крема, ни зубной пасты, ни материала для подворотничков, не говоря уже об одеколоне, вытекшем где-то между Киевом и Брестом, ничего, кроме вещмешка сигарет. Да и те быстро таяли, в дивизионе случилась задержка с выдачей табачного довольствия и я щедро раздавал свои «Северные» налево и направо. Без одеколона я жизнь не мыслил – как это побриться и не освежить кожу, не растереть шею. С детства перенятые отцовы привычки давно стали настоятельной потребностью. Коля Донченко посоветовал обратиться к Пасину, тот, мол, самый зажиточный во взводе и может произвести заём. В армии принято звать друг друга по фамилиям, исключения редки. К примеру, соседа Пасина по койке, Мясума Фейзрахманова, звали по имени, а как иначе, язык сломаешь. Коля Донченко постоянно запинался на вечерней проверке, произнося фамилию Мясума.
Непрошибаемо спокойный при любых обстоятельствах Пасин молча оглядел меня огромными очами святителя Николая, молча запустил длиннющую лапу в нагрудный карман, вынул и развернул аккуратную пачку марок.
 - Сколько?
Я затруднился в размерах кредита, имея самое смутное представление о покупательной способности иноземной валюты. Пришлось перечислять весь ассортимент необходимых товаров. Пасин прищурил один глаз, пошевелил губами, производя в уме задачу на сложение, и щедро вручил банкноту достоинством в десять марок.
 - Хватит. В получку отдашь.
И сам отвёл меня в свободное время в солдатский магазин, показал дорогу, подсказал, что принято иметь в тумбочке. Впервые я обзавёлся, между прочим, зажигалкой. В Союзе обходились спичками, в ГСВГ следовали западной моде. И выбор зажигалок был большой, но мне, скрепя сердце, пришлось удовольствоваться самой примитивной, так называемой солдатской, фитильной, бензиновой – капитал не дозволял. Это уже потом, став по меркам дивизиона богатеньким Буратино, я мог роскошествовать, приобретая дорогостоящие вещицы.
Вот так я и  водворился во вспомогательном подразделении ракетного дивизиона, взводе технического обеспечения, и настраивался на относительно беспечальную службу. Написал письма всем родным и друзьям, извещая о новом месте службы, с адресом в/ч п/п, помаленьку знакомился с одногодками из других подразделений, научился правильно выстраивать отношения со старослужащими и готов был уже если не раствориться в общей массе, то стать одной из хорошо подогнанных деталей. Карьерных амбиций за душой у меня не водилось, уж что-что, а сержантские лычки точно не соблазняли. Лишних забот на свою бедовую голову я искать не собирался, всё-таки кое-что в службе понял. Так, по крайней мере, я думал.
Но кое-кто думал по-другому, и судьбе было угодно ещё раз испытать стойкость моей жизненной позиции. И доказать самонадеянному молодому человеку, что его представления о собственной умудрённости, мягко говоря, сильно преувеличены.


З А М


Среди бела дня, прямо с занятий в парке, меня призвали к шефу. Гадая на ходу о причинах нежданно высокой чести, я послушно поспешил на зов. Как всегда в таких случаях, на душе заскребли кошки. Разговор один на один с начальством подсознательно внушает подозрение, благодарности и наказания командиры раздают перед строем, иной способ общения с подчинёнными подразумевает нечто такое, что хотят скрыть. А что обычно скрывают?
Опять я не был удостоен аудиенции в хоромах шефа, опять меня ввели в дежурку, опять шеф сидел на месте дежурного по части в сдвинутой на затылок фуражке, широко разбросав ноги в начищенных хромовых сапогах, и опять от его поощрительной улыбки у меня побежал холодок по спине. Что-то шеф надумал по мою душу. Иначе откуда эта откровенно плотоядная улыбка, словно у тигра при виде оплошного оленёнка. Избави бог от милости царей! Уж лучше кнут и каторга, зато душа при тебе. А тут явно пахло покупкой моей грешной души. И покупатель был налицо. На топчане у стенки сидел капитан Бакеев, командир третьей батареи и угрюмо, исподлобья, посматривал, как лихо я отдаю рапорт. Что он тут неспроста,  догадаться было несложно.
 - Хорошо, Высочин, вольно, - близко сдвинутые, змеиные глазки шефа не осматривали, а буквально ощупывали меня с головы до пят, и вслед за их передвижением по телу катилась знобящая волна. – Мы, - кивок в сторону капитана Бакеева как подтверждение догадки, - вызвали вас по следующему поводу. – Фуражка переместилась на брови. – В каком объёме вам в школе преподавали наш комплекс?
Под «нашим комплексом» подразумевался весь тот набор техники, что обеспечивал запуск изделия, включая саму пусковую, транспортную тележку, пункт управления, топопривязчик и прочее.
Я честно доложил, что основной упор в нашем учебном взводе делался на узлы и агрегаты собственно пусковой, а с остальными составляющими комплекса знакомили в общих чертах.
 - Значит, матчасть пусковой вы знаете в полном объёме?
Действительно, я знал её досконально, что, с чистой совестью, и подтвердил.
 - А боевую работу? Предпусковую проверку на пульте? Последовательность соединения кабелей? Порядок действия номеров расчёта? – Шеф забрасывал меня вопросами, не отводя беспокойного, пытливого взгляда. Прямо детектор лжи, честное слово. Некогда перевести дух.
Врать мне резона не было. А в минуты предельного напряжения я владею собой лучше всего. Поэтому без запинки, и, как мне казалось, толково, я ответил, что как теоретические, так и практические занятия по всем этим делам проходил, на пульте работать умею, но что касается непосредственно боевой работы, то назвать упражнения на тренажёрах боевой работой, пожалуй, не решусь. Единого, слитного выполнения задания, с участием вычислителей, связистов, топографов у нас никогда не проводили. Из нас готовили мастеров по ремонту и обслуживанию, а не «огневиков».
Капитан Бакеев шумно выдохнул и выпрямился, вопросительно глядя на шефа. Обитый чёрной кожей, пролёжанный дежурными топчан под его грузным задом тоже жалобно вздохнул.
Шеф победительно сдвинул назад фуражку, забросил ногу за ногу и откинулся на спинку стула. Его вечно свёрнутое кульком от непосильных дум, озабоченное лицо внезапно просветлело. Он принял решение, это было очевидно. О выжидательно-хмуром лице капитана Бакеева я бы подобное утверждать поостерёгся.
 - Лейтенант Гусев докладывает, что служите вы хорошо, дисциплина у вас на должном уровне, - шеф умильно засматривался мне в глаза, как плутоватая сваха, обольщая невесту. – Я думаю, если вы способны управлять собой, то сможете спросить и с подчинённых. Так?
Никаких подчинённых за мной отродясь не водилось, но куда клонит шеф, я понял. И забеспокоился не на шутку. В груди заныло, как перед прыжком с высоты. Надо отвечать. Но что? Пятиться назад не хотелось, шаг вперёд мог стать роковым. Дежурный радист сдвинул один наушник в сторону и не сводил с меня глаз.
Ничего умней, чем пробормотать, что, мол, служебные отношения определяет устав, я не придумал.
Шеф расцвёл. Мои скудные слова умастили бальзамом и миррой его иссушенную начальственную душу.
 - Значит, сможете, - быстро определил он. – Значит, наше мнение о выдвижении вас на сержантскую должность правильное.
Горячий вихрь пролетел сквозь мою взбаламученную голову и напрочь смахнул последнюю способность к сопротивлению. Так вот куда меня коварно заманили! И дверь на попятный двор уже захлопнута! Даже возможности возопить, что было мочи «Нет» я был лишён – как ты опровергнешь только что сказанное?
А шеф двигался вперёд семимильными шагами.
 - Капитан Бакеев, - в деловитой скороговорке командира дивизиона я услышал свой окончательный и не подлежащий обсуждению приговор, - вот вам новый замначальника расчёта. Он, конечно, ещё сырой, но я уверен, что вы доведёте его до нужных кондиций.
 И, отвернувшись от явно обескураженного капитана, обратил на меня сияющий необъяснимой радостью взор.
 - Как, Высочин, справитесь?
Что я мог ответить? Вознестись от захолустного прозябания во взводе технического обеспечения до замов огневого расчёта – такого я не видел ни в страшных, ни в сладких снах. Что сулит, чем грозит это перемещение, я абсолютно не представлял. Но чёрт не дремлет и всегда готов оказать посильную услугу заблудшей душе. Кто, кроме лукавого, мог дёрнуть меня за язык, чтобы ляпнуть: - «Справлюсь». И всё – пропасть под ногами разверзлась. Сделка состоялась, моя глупая душа была с потрохами запродана шефу при ловком посредничестве расторопного пособника Вельзевула. Или случилось кратковременное помрачение незрелого ума. Ничем иным объяснить свой непростительной глупости ответ я не могу. Впрочем, тогда я был вполне доволен собой, как же – герой, не сдрейфил. Губительные последствия предстояло вкусить в будущем. А вот чем объяснить решение шефа – могу лишь предположить. Наверно, его подкупил мой бравый вид, курсантская выправка, младенческая самоуверенность, а может что другое, не знаю. Как бы там ни было, довольный шеф встал во весь свой немалый рост и добил приказной формулировкой:  – «С этой минуты вы младший сержант, заместитель начальника расчёта третьей батареи. Вот ваш непосредственный начальник капитан Бакеев. Приступайте к обязанностям».
После чего величаво удалился, оставив меня на растерзание комбату Бакееву. Я смотрел ему вслед, не зная, радоваться или плакать. Но какое значение теперь имели мои чувства? Свершилось, обратно не повернёшь. Но жизнь продолжалась и, хотите верьте, хотите нет, я поймал себя на том, что в голове моей, невзирая ни на что, уже идёт любимая игра в уподобления – подполковник Нечипоренко смахивает на генерала де Голля, фигурой, конечно. Та же долговязость, с заметной диспропорцией узких плеч и широкого таза, та же журавлиная походка на  трудно сгибающихся ногах, та же прямая посадка спины и головы, с длинным носом, продолжением козырька фуражки. И этой игрой я развлекался в такой, можно сказать, судьбоносный момент. Вот и судите о целеустремлённости человека, пообещавшего «справиться».
Капитан Бакеев прервал мои внеслужебные отвлечения, мотнув головой – «пойдём». Вот уж кто был воплощённая серьёзность в отличие от его новоиспечённого легкомысленного зама. На службе он занимался только службой, никаких лирических отступлений. И хотя нетрудно было заметить, что надоела ему эта служба хуже горькой редьки, исполнял свои обязанности он с мрачной истовостью обречённого. Капитан Бакеев способен был внушить подчинённым страх и трепет с первого взгляда – этакий дядя-шкаф, массивная голова, могучие плечи, торс тяжелоатлета, повелительный взгляд, шаляпинский бас.  Если бы прибавить бороду, получился бы двойник императора Александра Третьего. Не верилось, что его богатырский организм подтачивает какой-то недуг и капитан ждёт не дождётся, когда ему приедет замена и он освободится от строевой службы, но так утверждали знающие люди.
Я в ту пору ничего этого не знал и поспешал за крупно шагающим комбатом с доверчивостью ягнёнка, не умеющего отличить попечительного вожака от алчущего льва. Капитан Бакеев привёл меня в канцелярию на третьем этаже, усадил напротив. Короткими, конкретными вопросами он быстро выяснил – чего я не знаю и чего не знаю. Мои обширные познания в матчасти и устройстве изделий его ничуть не впечатлили. От зама он требовал умения руководить расчётом и заменить, в случае чего, как начальника расчёта, так и самого комбата, настоящей боевой работы, а не теории, пригодной разве для успешной сдачи экзаменов. И ещё работы на топографических приборах, знакомства с вычислительными таблицами, знания назубок и выполнения с завязанными глазами любого пускового задания, задачи, как мы их называли. Насчитывалось их не то три, не то пять, уже забыл. И разнились они весьма существенно, в зависимости от заряда и типа изделия.  Обо всём этом я и понятия не имел. Буссоли в глаза не видел, о таблицах и задачах слышал понаслышке, навыкам боевой работы откуда  взяться? Капитану Бакееву впору было схватиться за голову – ну и зама подсунул шеф -  но он и бровью не повёл, характером комбат обладал твердокаменным. Приказано довести до нужных кондиций, значит, будем доводить. И комбат чётко очертил круг занятий и наук, которые мне предстояло осилить. Внедрение большинства из них в мою пустую башку он самоотверженно взвалил на свои геркулесовы плечи. Начальнику расчёта, лейтенанту Христенко, который не замедлил появиться в канцелярии, он поручил преподать мне одни пусковые задачи, и то с видимой неохотой. Мои прямые начальники сосуществовали как кошка с собакой и по-другому быть не могло. Кукольный, розовощёкий лейтенантик Христенко, капризный и ленивый офицер, с его демонстративно пренебрежительным отношением к делу, не мог нравиться честному служаке капитану Бакееву. Комбат строго выдерживал позицию официальной суровости, а начальник расчёта надувал губы и ещё больше капризничал. Поручение комбата проводить со мной занятия по огневой подготовке лейтенант Христенко исполнил вполне в своём духе – взял в секретке соответствующее наставление, запер меня с ним в канцелярии на два часа, и ушился, повелев прилежно изучать. А я сидел и злился, не столько изучая, сколько страдая от невозможности перекурить. Комбат был некурящий и надымить в его святая святых я не осмеливался. Обнаружив мои индивидуальные потуги, капитан Бакеев, разумеется, всыпал Христенке по первое число, после чего тот вообще перестал меня замечать. Моему вхождению в состав третьей батареи звёзды явно не благоприятствовали. Что-то нездоровое, неестественное в этом процессе я ощутил сразу, несмотря на всю свою врождённую беспечность.  И до воплощения тревожных предчувствий было уже рукой подать.
А пока, составив устрашающую программу действий на ближайшие дни, капитан Бакеев отпустил меня устраивать бытовые дела. Перетащив свои пожитки из закромов старшины Калашникова в закрома старшины Белавина, я был вынужден приступить и к переезду из спального помещения ВТО в спальню третьей батареи. Как-то грустно было покидать уже пригретую койку и обжитую комнату, пусть я и пробыл в ВТО чуть больше недели. Я уже начал и привыкать к ребятам и появилось чувство родного угла. А тут опять незваным гостем ломишься на чужой порог. Я не домосед, но для меня очень важно вот это тёплое ощущение своего дома, куда ты всегда можешь возвратиться, уединиться, передохнуть. Частые перемещения разрушают это тёплое чувство, носят бесприютным листком, оторванным от ветки родимой.
Энергичный старшина Белавин не давал расслабиться под влиянием элегических настроений, покрикивал и поторапливал. Не слушая моих «потом» и «после», он чуть ли не силком заставил меня снять гимнастёрку и, вручив иголку с ниткой и рулон узкой красной ленты, придирчиво проконтролировал первый опыт пришивания лычек на погоны. Чрезмерная, на мой взгляд, скоропалительность  перевоплощения из рядового в младшего сержанта сильно меня напрягала. Выглядело так, будто я тороплюсь похвастаться перед всем дивизионом свежими знаками власти, хотя в действительности ничего, кроме смущения, не испытывал. В глубине души ещё теплилась надежда, что каким-то чудом этот маскарад повернёт вспять и я опять беспечно загуляю с чистыми погонами и с чистой совестью. Трусливая и несбыточная надежда. Старшина Белавин кружил вокруг вестником неумолимого рока. Приказ выполняется без проволочек, пошевеливайся, младший сержант Высочин. От его гортанного, напоминающего грозный клёкот орла, голоса, от бешеных вспышек студёных голубых глаз по коже пробегали мурашки. Вековая сила армейских традиций излучалась из него магнетическим полем. Никаких колебаний, никакой невнятицы. Ты военнослужащий, изволь соответствовать. В комнате  третьей батареи он бесцеремонно содрал спальные принадлежности с крайней от входа койки и небрежно сбросил на одну из пустующих. Свёрнутый рулон из  матраса, подушки, простыней и одеяла, с которым я стоял растерянным истуканом, приказал возложить на освободившееся место и непререкаемо объявил его моим. Я впал в ещё большее уныние, прекрасно понимая, что это означает. По заведённому в дивизионе порядку первая от дверей койка принадлежала старшему комнаты. Замначальника расчёта по должности был выше прочих сержантов батареи и автоматом становился старшим комнаты. Господи, только этого мне нехватало! Не слишком ли много власти вот так, сразу. Почудилось, что вздыбившиеся от ужаса волосы приподняли пилотку на голове. Уж чему-чему, а командовать нас в школе не учили. Мы были подчинёнными самого низшего ранга, сроднились с этим состоянием, и по образу мышления, по всему поведению оставались до выпуска раздолбаями рядовыми и больше никем. Понемногу доходило, какую глупость я сморозил, самонадеянно брякнув – «справлюсь». С самим собой-то не научился справляться, куда лезу?
Старшина Белавин, казалось, не замечал овладевшей мною растерянности. Вполне возможно, что моей физиономии каким-то чудом удавалось сохранять бесчувственный вид. Чересчур сильные переживания нередко повергают человека в состояние полнейшего отупения и он действует как хорошо заведённый механизм, не отдавая отчёта своим действиям. Думаю, нечто подобное со мной как раз и происходило под руководством старшины Белавина. Удовлетворённый своей бурной и плодотворной деятельностью, старшина вернул мою смятенную душу и расцвеченную красными лычками плоть в распоряжение капитана Бакеева. Действо развивалось по законам сказки – чем дальше, тем страшнее. Реальность всё больше напоминала кошмарный сон, и мне оставалось только надеяться и верить, что искривлённое пространство жизни волшебно выпрямится, я опять зашагаю по твёрдой земле, зелёная листва покроет каштаны, а небо обретёт первозданный синий цвет.
Потому что в парке, перед строем батареи, когда комбат представлял меня личному составу, я стал не то что дальтоником, а будто видел мир состоящим из отдельных чёрно-белых фотографий. На фоне белых стен поочерёдно проступали серые фигуры, мутными пятнами проявлялись лица, но тут же неопознанными предметами проваливались во тьму. Надо было срочно брать себя в руки, иначе первый выход в свет обещал обернуться грандиозным конфузом. Выставить себя на посмешище перед новыми сослуживцами не входило в мои планы.
Испытанный способ -  разозлиться на себя – сработал. Контакт с ускользающим в чёрную дыру миром восстановился. Жизнь обрела чёткие черты и яркие краски. Я хладнокровно, как хотелось думать, выдерживал напор впившихся в меня почти двух десятков пар глаз. Никогда прежде  не приходилось стать объектом столь пристального внимания. Очень разные взгляды. Далеко не все приветливые. В основном, нарочито равнодушные, мол, мало ли кого приводят, ничего удивительного. В некоторых заметен интерес, но интерес специфический, не сулящий добра, ещё тот интерес. Больно ранит этот безмолвный обстрел, но куда деваться. По собственному желанию, ты, Юрий Борисович, ввязался в этот неравный бой и теперь выкручивайся, как можешь. Ресурсов у тебя немного, главный – самоуважение, его и держись. Подобными высокопарными мыслями подбадривал я свою оробелую душу, пока комбат медленно вёл меня вдоль строя, называя должности и фамилии батарейцев. Характеристик он не давал, но я обязан изложить личные субъективные суждения, раз уж взялся за этот рассказ.
Командир отделения вычислителей сержант Анащенко, ражий детина,  щирый хохол, образцовый вояка, нерассуждающий исполнитель, дока в своём деле, остальное – моя хата с краю. Выслушает, поддакнёт и самоустранится. Вздумаешь опереться на его могучее плечо – промахнёшься в пустоту. Вычислитель рядовой Приёмышев, щуплый, молчаливый первогодок, верная тень своего командира. Даже  заняв впоследствии должность Анащенко, сохранил все свойства бледной тени. Исключительно скромный парнишка. Старший радиотелефонист пункта управления ефрейтор Подольский, длиннобудылый второгодок, болтливый, как и положено телефонисту. Безалаберный и безобидный. Водитель пункта управления рядовой Кудрявцев,  первого года службы, угловатый, неловкий, с застенчивой улыбочкой на прыщеватом, некрасивом лице. Вечный козёл отпущения. Командир топотделения сержант Барышник, шустрый колобок с насупленным, круглым лицом. Ничего не упустит, никого не простит. Активен, вездесущ. Может в чём-то поддержать, но может и заложить, ненадёжный товарищ, от которого не знаешь, чего ждать, слишком уж своеобразный у него взгляд на «что такое хорошо, а что такое плохо». Топограф рядовой Власов, плотный, старательный, терпеливый раб своего командира. Смиренно сносит крутую школу Барышника, у того не забалуешь. Оператор ефрейтор Изотов, весёлый ладный скобарь, третьего года службы, на которую, что называется, уже «забил». Второй оператор и водитель топопривязчика, чьи имена и облик не сохранила память по какой-то причине. Водители батарейных Зила и Краза Назипов и Павлычев,  ребята без амбиций, больше занятые своими машинами, чем выяснением отношений, и вот он, мой огневой расчёт.
Оправдывая своё название, он и обстреливал меня самыми прицельными выстрелами. Ещё бы – что это за птица, новый зам? Одного взгляда на своих непосредственных подчинённых мне хватило, чтобы понять – молись, кунак. Пришло на ум (Джека Лондона в детстве читал много), что так, наверно, встречает самозваного вожака собачья стая. Впору было пошатнуться от мощного залпа неприязненных глаз. Пожалуй, от более весомого выражения чувств их удерживали только присутствие комбата и рамки устава.
Капитану Бакееву было не привыкать ломать любые преграды. Он шёл напролом, как танк, выполняя приказ командира дивизиона, и  психология подчинённых его не трогала. Зато  меня трогала весьма чувствительно. Отрешиться от нормального человеческого общения, заковаться в броню устава всегда было для меня трудноисполнимой задачей, а то и настоящей мукой. Всю сознательную жизнь я пытался строить отношения со встречными и поперечными по принципу «свой – чужой». «Свой» - значит, дружим или приятельствуем, «чужой» - разошлись, как в море корабли, и все дела. Но куда денешься в армии от «чужого»? До дембиля вы скованы одной цепью. Хоть плачь, но находи общий язык. И это при том, что разговорный язык в армии – язык устава, мне глубоко противный.
А тут ещё поджидал самый коварный подвох. Оказывается, я приходил не на чистое место. Бывший зам, сержант Костиков никуда не делся, не демобилизовался, не выбыл по болезни, не был даже разжалован. Он стоял напротив меня в строю, сверля презрительным взглядом, нагло сверкая тремя нетронутыми лычками на погонах. Его за очередную пьянку всего лишь временно отстранили от должности, вывели за штат, но из батареи не убрали, оставили на всякий случай.  Другого боеспособного зама под рукой не имелось, я был не готов, вот начальство и придержало окончательное решение. Начальству виднее, но мне-то каково? Дело не в конкуренции, просто создалась по вине шефа нездоровая обстановка – два медведя в одной берлоге не живут. На чьей стороне стоял расчёт – вопрос пустопорожний. Костиков варился в расчёте уже почти два года, был своим в доску. Умел ладить со стариками, умел показать себя начальству – толковый, молодцеватый зам. И столичная галантерейность сказывалась, лощёный москвич с Фрунзенской набережной не чета неотёсанному кубанскому  станичнику. Чего греха таить, его всестороннее превосходство надо мной было неоспоримо. Всё портило пристрастие к алкоголю, странное в таком молодом возрасте, когда ещё не успеваешь обрасти вредными привычками. Но Костиков как-то успел.
Все эти тонкости мне предстояло уяснить и прочувствовать на своей шкуре позже, а пока капитан Бакеев ограничился кратким приказом:
 - Младший сержант Высочин с сегодняшнего дня заместитель начальника расчёта, сержант Костиков за штатом, на подхвате.
Короче, прошу любить и жаловать. Желания любить и жаловать на каменных физиономиях своих новых подчинённых я не углядел. Не считать же зловещий оскал на побледневшем лице Костикова за выражение приязни. Один младший сержант Босенко, механик-водитель пусковой установки, Босс, как его звали в расчёте, слабо и виновато улыбнулся. Коренастый, простой селянин, Босс был бесконечно далёк от внутрибатарейных интриг и разборок. Фанат двигателя и гусениц (пусковая помещалась на базе плавающего танка ПТ-76) он пребывал в неустанных заботах о вверенной ему технике. На вопрос: - «Где Босс»? следовал безошибочный ответ: - «В трансмиссии» и, на окрик в нижний люк, оттуда неизменно показывался чумазый, смущённо улыбающийся Босс. По-моему, им владела единственная мечта – поскорей вернуться в родной колхоз на Полтавщине, к мирному железному коню. Впрочем, и нашу громоздкую пусковую Босс водил мастерски.
Первый наводчик Виноградов, старик со следами недавно срезанных ефрейторских лычек на погонах (пострадавший собутыльник Костикова), с превеликим трудом заставлял себя смотреть на меня. Его мутные, оловянные глаза стыли в выражении нескрываемого отвращения. Чем я заслужил столь холодную нелюбовь с первого взгляда – добиться не удалось. Виноградов ни разу не удостоил меня вразумительной речью, кроме нескольких брезгливых «салага» за спиной. Весь он был какой-то одеревенелый, ушедший в себя до недоступного донышка, хотя специалист первоклассный. Потом я узнал, что карьера его давно идёт по нисходящей, от зама и  старшего сержанта он докатился опять до рядового и стоически ждёт спасительного дембиля, так как впереди маячит дисбат.
Второй наводчик, ефрейтор Серёга Блинников, по гражданке слесарь завода имени Лихачёва, земляк Костикова, глаз не прятал, смотрел прямо, но ничего, за исключением усталого терпения, прочесть в его взгляде было невозможно. «Как вы мне все надоели», -  открытым текстом говорили глаза Серёги, - «когда кончится этот дурдом»? Понять Серёгу было можно, на втором году уже наступает пресыщение службой и никакие перемены не пробуждают радостных эмоций. Во всём прочем Серёга был приличный парень и, не в пример Виноградову, высказывал, что считал нужным, открыто. Прямота его заслуживала уважения, как и высокая квалификация наводчика, управлялся он с панорамой на загляденье. В последующих солидарных усилиях расчёта по моей дискредитации он принимал участие с неохотой, я замечал его молчаливое сочувствие, но сближаться со мной он остерегался, чтобы не получить обвинение в подхалимстве.
Про радиотелефониста рядового Васильева и вспомнить особо нечего. Трубил третий год, полностью скрылся под обличием бесстрастного робота-манипулятора. Свой лексикон в общении со мной ограничил уставными «есть», «так точно» и «никак нет». Затаённой неприязнью дышал изо всех пор, но ни разу не проявил напрямую. Ленинградец, как и Виноградов, серый кардинал кружка Костикова, специалист по подпольно-подрывной работе, скользкая личность, умело избегающая внимания.
А вот о механике-электрике Тарарашкине подобного не скажешь. Одна фамилия чего стоит. И он её с лихвой оправдывал. Служил первый год, но тарарама и гонора от него исходило больше, чем от всего расчёта вместе взятого. Внешности вполне заурядной, но одну пикантную деталь стоит упомянуть. При его  плотной, средних размеров фигуре, ноги смотрелись неким аппендиксом, до того они были коротки. Поневоле приходило на ум ироническое описание патагонца в «Детях капитана Гранта» Жюля Верна – «Когда патагонец стоит, рост его составляет пять футов, когда сидит – шесть». Коротенькие ноги, наибольшая часть которых казалась ластами из-за широких голенищ сапог, Тарарашкин слегка приволакивал за собой, напоминая походку пингвина, хотя у пингвинов, помнится, не ласты, а лапы. Но это к слову. Бог с ними с его ногами-ластами, округлой талией (прожорлив он был невероятно, однажды на спор уплёл торт целиком), свои обязанности он исполнял достаточно проворно, тут претензий я не имел. Но вот характерец…Склочный, вздорный. Язык без костей. Знаменитой Трандычихе из «Свадьбы в Малиновке» не угнаться. Ты ему слово, он тебе два. Бесконечные пререкания и огрызания. Кого хочешь из себя выведет. Неумолкаемый рупор громкоговорителя на рыночной площади, он озвучивал всё, что Костиков, Виноградов и Васильев высказывали в узком кругу. Я не был его единственным оппонентом, грызся он со всеми и доставалось ему ото всех, но он не каялся и более-менее остепенился лишь на третьем году службы. Грешным делом, я подумывал, что далёкие предки его были неугомонными скоморохами в родном звенигородском уезде и Тарарашкин унаследовал их родовое занятие. В неслужебное время, вечерами в курилке он -  душа компании, сыплет развесёлые истории, здорово поёт под гитару, репертуар неисчерпаем. Но в строю… Пронеси и помилуй от такого подчинённого. Нахлебался я с ним вволю.
Закончив представление, капитан Бакеев обернулся ко мне. Чего-то похожего на гордость, типа, полюбуйся, какие орлы, в его взгляде не читалось. Комбат был битый армейский волк и детскими иллюзиями не тешился. И на меня он глядел жёстким взглядом профессионального палача, которому давно надоело отрубать головы, но что поделаешь – это его работа. Приказано рубить – он рубит. Я понял, что ни жалости, ни сочувствия от капитана Бакеева не дождусь. Он поступит с моей глупой подставленной головой согласно уставу. Заслужу – оставит на плечах, не оправдаю доверия – смахнёт, не задумается, как все предыдущие. Сантиментов комбат не признавал. Назвался груздем, так будь добр. Что меня сунули носом в разворошённое осиное гнездо становилось предельно ясно. Что ж, моя шея в вашем распоряжении, товарищ комбат, где наша не пропадала.
И уже вечером, пробуя свой неокрепший командирский голос, я строил и вёл батарею на ужин, проводил вечернюю проверку – полезное занятие для лучшего ознакомления. Выяснил, что хозотделение дивизиона, у нас его иронически именовали отделением тяги, в лице командира сержанта Гири, поваров Сидорова и Лопатина плюс водителя кухни Зуева списочно числится в составе нашей батареи. Никаких дополнительных хлопот, кроме зачитывания их фамилий на проверке, да вождения в столовую они мне не причиняли, жили своей отъединённой жизнью, хоть и квартировали в нашей спальне. Кстати, спальня у нас была самая большая и светлая, выходя тремя окнами на запад и одним на юг, с отличным обзором на командирское крыльцо, курилку, парки и ДОС (дом офицерского состава), так что все перемещения отцов-командиров мы без труда отслеживали. Большое преимущество, согласитесь.
Последующие три-четыре дня прошли для меня довольно хаотично. Комбат Бакеев, Баря, как уважительно величали его подчинённые, то давал мне вживаться в роль зама, наблюдая, как я провожу занятия с расчётом, то внезапно выдёргивал из строя и тогда уже он становился воспитателем, а я воспитуемым. Наши с ним индивидуальные экзерциции проходили то в канцелярии за учебниками, то на плацу перед ракетными ангарами, где Баря обучал меня работать на топографических приборах. Ничего архисложного в курсе наук я не находил и относился к ним не то что спустя рукава, но уж делом всей жизни точно не считал. Дошло до того, что оставив меня как-то раз в канцелярии с наставлением по огневой подготовке и убежав по своим делам, капитан Бакеев, нежданно возвратясь, застиг ученика с томом стихов Арагона в руках. Своё недоумение он выразил в корректной форме, но и не скрывая глубокого неприятия. Я бойко доложил, что урок выучен назубок и поспешил подтвердить изложением текста слово в слово. Баря недоверчиво повертел цивильную книгу в руках, подумал с минуту, и не стал развивать  неуставную тему. Для полностью погружённого в службу офицера, каковым он являлся, побочные увлечения его зама явно выглядели мальчишеством. И в этом он был бесспорно прав. Отдаваться службе до конца, даже когда этого требовала обстановка, у меня никак не получалось. Неисправимое ротозейство, витание в облаках, отношение к жизни, как к забавной игре – с таким арсеналом у меня не было шансов стать настоящим замом, полноценным младшим командиром. Теория теорией, а перебороть свою натуру я не мог. Существует ехидная, но меткая байка, что, мол, будущим ментам перед принятием на службу вливают несколько капель собачьей крови, чтоб злее были. Так вот, превратить меня в лютого капрала можно было лишь при помощи того самого переливания крови, потому как все уставы, законы и наставления скользили по поверхности, ничуть не проникая вглубь. Я был неисправим.
Пример младшего сержанта Шило, монументальный облик которого я, томясь от безнадёги, любовно воссоздавал в памяти, ничем помочь не мог. В учебке замкомвзвод возвышался над головами равновеликих курсантов, аки Шат-гора над толпою соплеменных гор. Авторитет его был непререкаем. Зам в батарее лишь на полголовы приподнимался над уровнем матёрых и зубастых собратьев. Вознестись на авторитетную высоту можно было лишь имея за душой либо общепризнанные, либо абсолютно общепрезираемые качества. Увы, ни теми, ни другими я не обладал и, следовательно, шансов завоевать должный авторитет имел прискорбно мало. Шапка Мономаха постоянно сваливалась с моей вертлявой головы.
Стоило капитану Бакееву опять оставить ученика одного в канцелярии, как он подходил к окну и разглядывал с высоты третьего этажа прилегающую территорию, находя в любимом ротозействе несравненно больший интерес, нежели в скучном затверживании предпусковых манипуляций. Кстати, тот кусок местности, что открывался из окна канцелярии, я пропустил в описании городка. Позади нашей казармы и столовой, за ручьём, на том пространстве, которое в фигуре перевёрнутого вверх рукоятью пистолета должна была занимать курковая дужка, располагались несколько как полезных, так и курьёзных сооружений. Ближе всех, слева, стояло внушительное и без сомнения общеполезное здание гарнизонной пекарни, откуда ветерок порой доносил вкусный запах свежевыпеченного хлеба. Правей – досадная  цементированная яма вечно сухого плавательного бассейна. Увидеть его заполненным водой мне так и не довелось. Плавательные нормы ВСК (военно-спортивного комплекса) мы ездили сдавать в Заальфельд, за шестнадцать километров. Там, у танкистов отдельного тяжёлого батальона бассейн действовал. Выше бассейна простёрлось неухоженное футбольное поле. К моему огорчению, футбол в дивизионе популярностью не пользовался. Мои призывы сколотить команду и сражаться с полкачами и эрэсовцами отклика не получили, замполит отговорился недостатком средств на спортивный инвентарь. Обычно поле пустовало, изредка по нему буйной ордой носились кадовцы, у них с любовью к футболу и свободным временем дела обстояли получше. У дальнего обвода курковой дужки (если придерживаться выбранного мной названия конфигурации городка) теснились невзрачные, огороженные высоким забором сараи, назначение которых недолго оставалось неизвестным. Когда мне случилось к ним приблизиться, то истошный рёв и специфический аромат выдали их с головой. Неразлучный с армейской столовой чушкарник, как же без него! Обитатели этого почтенного заведения, в отличие от Новочеркасска, находились под неусыпным присмотром специально приставленного военнослужащего. Первое лицезрение облечённого столь высокими полномочиями воина Советской Армии я никогда не забуду. Не помню с кем, мы поспешали в чайную, как вдруг навстречу нам стал приближаться служивый абсолютно немыслимого облика, воплощённое надругательство над уставными нормами ношения формы. На голове зелёная замусоленная панама, неведомыми путями добравшаяся из ТуркВО, на теле грязнущая гимнастёрка враспояску и без погон, тесёмки брюк болтаются на непристойно оголённых щиколотках, ноги всунуты в  опорки, то бишь, сапоги с отрезанными голенищами, скорее смахивающие на излюбленные в деревнях глубокие галоши. И носитель всего этого вопиющего маскарада, невозмутимо поглядывая из-под очков на полном достоинства лице, величаво шествует по военному городку. На мой изумлённый вопрос – «Что это за чучело»? - сосед на полном серьёзе отчеканил – «Командир четвёртого дивизиона» и, перейдя на строевой шаг – смирно, равнение налево, – лихо откозырял носителю диковинного наряда. Слава богу, доли секунды мне хватило, чтобы оценить ситуацию и не попасть впросак. В артиллерийском полку насчитывалось три дивизиона, а четвёртый создал солдатский фольклор. Впрочем, наделённый высоким званием служивый был абсолютно недоступен юмору и столь же безразличен к титулу. Он передвигался по городку подобно слепоглухонемой статуе, не замечая ни кривляющихся собратьев, ни офицеров, отворачивающих лица. У меня он вызывал жалость, что-то несовместимое с человеческим достоинством виделось в его добровольном (или принуждённом?) согласии обратиться в недоступное чувствам существо.
По этому лирическому отступлению можно судить, насколько тщетными были попытки капитана Бакеева вылепить из меня достойного помощника в его нелёгких трудах. Легкомыслие и ещё раз легкомыслие царило в моей непутёвой голове. Сосредоточиться на службе мне не было дано. Нет, на взгляд со стороны, я старательно исполнял обязанности зама, делал всё, как положено, но души не вкладывал, душа постоянно отвлекалась. Я проводил с батареей утреннюю зарядку, водил строем в столовую, махал указкой, как некогда Каграманов, в спецклассе, надрывал голос на плаце и формально законно занимал отведённое командирское место, но холодок отчуждённости веял и веял, не давая ощущения прочности и гармонии бытия. Временами накатывало странное чувство раздвоенности, я физически наблюдал как кто-то, похожий на меня, мается в постылом обличье зама, а второй, невидимый, с тоской ждёт конца этих мучений. Мне куда интереснее было разглядывать зелёные холмы поблизости и синие горы вдали, следить за перемещением белых облаков по голубому небу, слышать подступающие строчки стихов, жить своей внутренней жизнью. Нет, не рождён я был для службы ратной, точнее, для скучной гарнизонной тягомотины. Она нагоняла на меня непреодолимую тоску, к исполнению её законов я буквально себя приневоливал. Взаимопонимания с расчётом я не находил, преодолеть силу отторжения подчинённых не получалось. То ли я не умел, то ли не очень-то и хотел. Моей натуре было одинаково противно как стремление понравиться, задобрить, так и попытки загнать наши отношения в ледяные рамки устава. По сути, я пустил дело на самотёк – куда кривая выведет. Не знаю, раскусил ли мою порочную политику комбат, разуверился ли в своих попытках, не знаю, проникнуть в его мысли я не был способен. Он по-прежнему продолжал меня натаскивать, как борзого щенка, наверно надеясь, что во мне проснётся охотничий инстинкт.
Причины его настойчивости и некоторой форсированности занятий, а также сохранение Костикова в ранге запасного игрока, вскоре прояснились. Как бы ни грузил меня Баря науками, как бы ни трепали мои нервы неподатливые подчинённые, не заметить всеобщей необычной нервозности и возбуждённости я не мог. Дивизион готовился к выезду на большие учения, а это всегда ответственное дело и для солдат и для командиров. Тут усилия объединяются, грани субординации сглаживаются, цель оправдывает средства. По заведённому в армии порядку день и час выезда положено держать в тайне. Слух о самом событии, конечно, распространяется, причём повинны в разглашении тайны, именно господа офицеры, командиры подразделений. Оповещённые шефом под условием строжайшей секретности, комбаты и комвзводы, дабы не ударить в грязь лицом и быть во всеоружии, дают негласные распоряжения сержантам подготовить то-то и то-то, заранее загрузить в машины обычно хранящееся на складах имущество и провести прочие подготовительные мероприятия. Поднимают дивизион на учения обязательно ночью, по тревоге, а это неизбежно сопряжено с суматохой и неразберихой, все стараются подстраховаться. Шеф в случаях малейшей нераспорядительности исключительно вспыльчив и беспощаден. Вот и начинают все втихаря друг от друга суетиться, известный секрет Полишинеля. Офицеры тащат в пункты управления так называемые «тревожные чемоданчики», солдаты промышляют у поваров и хлебореза доппаёк, кое-что прикупают в магазине – на полевую кухню надежда плоха, та вечно теряется на марше и оставляет голодными. В целом жизнь идёт по распорядку, ничем не отличаясь от прочих буден, но укладываясь спать, не знаешь, проспишь ли до утра. Сигнал тревоги приходит из Йены, из штаба дивизии, всегда ночью, принимает его дежурный радист дивизиона, а когда он придёт, когда заорут «тревога» – не знает никто. Тут закон жанра выдерживается до конца и в этом заключается главная интрига.


Л О С С А,   Г О Т А,   О Р Д Р У Ф.


Для меня выезд на учения был в новинку, я сгорал от нетерпения, мечтая увидеть широкие просторы Германии. Сидение за забором городка ещё не успело приесться, но выбраться за его пределы всё равно представлялось увлекательным приключением. Что ж, штаб дивизии не заставил себя долго ждать.
Среди ночи истошно заголосил дневальный, лихорадочно замигало дежурное освещение и, нагнетая и без того истеричную спешку, противно заквакала сирена. «Дивизион, тревога»!
Застёгиваясь на ходу, с ремнём в руке, вбегаю в распахнутые двери оружейки. Выхватываю из пирамиды автомат, подсумок с магазинами, штык-нож, напяливаю на голову обременительную каску. Противогаз с томом Арагона внутри уже предусмотрительно уложен в батарейный Зил. (Никто не скажет, что младший сержант Высочин что-то упустил, готовясь к учениям.)
У пирамид толкотня. Отскочив в сторону, контролирую, чтобы Тарарашкин захватил положенный ему по боевому расписанию гранатомёт РПГ-7, Блинников – ручной пулемёт РПК-44, Васильев с Виноградовым – ящик с патронами. Не ракетчики, а отделение мотострелков, ей богу. Костиков побежал в ДОС, поднимать Барю, Христенко и Белавина.  Обвешиваюсь вооружением Босса (тот умчался налегке прямо к ненаглядной пусковой), проверяю пирамиды – не забыли ли чего – и лечу, сломя голову, в парк.
Там в полутёмных боксах уже рычат прогреваемые моторы, светят подфарники, мечутся бойцы. Расчёт забирается в кузов тентованного батарейного Зила, моё дело – до появления Христенко, тот вечно опаздывает, помочь Боссу сочлениться с Павлычевым, то есть прицепить трейлер с загруженной на него пусковой к тягачу-Кразу, та ещё процедура. Темнотища, на площадке перед боксами пусковых (а они стоят все вместе в отдельном ангаре) ворочаются Кразы трёх батарей, мешая друг другу. Мельтешат лучи фонариков, замы, механики-водители и просто водители кроют матом почём зря. Наконец, прибегают господа офицеры и я могу расслабиться, занять своё место на скамейке в Зилу, первым с краю.
Помнится, на сборы, на то, чтобы вытянуться в походный порядок, нам отводилось не более получаса. Когда укладывались в норматив, когда  превосходили, бывало, что-нибудь не клеилось. Тогда разъярённый шеф метался вдоль колонны, ища виноватых, не отличая рядовых от офицеров. Под горячую руку влетало всем.
Но вот, вроде, срослось. Двигаем. Выезжаем мы всегда через «тревожные ворота» на территории своих парков. Кроме нашего дивизиона, никто ими не пользуется. И сразу сворачиваем направо, в сторону Шалы, куда бы ни направлялись. Будить спящих рудольштадцев запрещалось. Деревенщину можно. Рёв ползущая колонна издаёт апокалиптический, особенно моторы Кразов. Колонну предваряет  машина начальника разведки с регулировщиками, надёрганными из разных подразделений, что вечно создаёт потом проблему поиска потерянных бойцов; за ней шеф на командирской; следом целый рой шустрых радийных Газ-69 взвода связи. Были в их составе и две солидных радиостанции на Газ-63, только всю терминологию связистов я давно позабыл. За связистами в порядке нумерации двигались батареи, а замыкали походный порядок тылы – ВТО и доблестное хозотделение с кухней. Хвостовой ВАРЭМ подбирал регулировщиков. Маршевое построение нашей батареи, как и всех прочих, выглядело следующим образом. Впереди, на лихом коне, то бишь, в пункте управления комбат с вычислителями и радиотелефонистом. Пункт управления – Газ-63, типа «чёрный ворон» или собаколовка, кому какая ассоциация ближе. За ними топопривязчик, Газ-69, в уличном жаргоне «бобик», если кто помнит. Старший машины сержант Барышник. На буксире у них миниатюрная РЛС операторов по кличке «проба». Мне она почему-то напоминала ступу бабы-яги, поставленную на колёса. Впритык ползёт чудовищная связка Краза и  пусковой на трейлере, старший -  лейтенант Христенко. Следом батарейный Зил с огневым расчётом в кузове. Старшим, рядом с водителем в кабине должен сидеть зам, но ввиду моей малоопытности и незнания дороги, там сидит старшина Белавин. Баря  заранее предупредил, что еду стажёром, боевой работой будет командовать Костиков, а моё дело учиться, учиться и ещё раз учиться. Я бы предпочёл попробовать, но с комбатом не спорят. Обидно.
Едем в рваном темпе. То разгоняемся, то притормаживаем, то вообще непонятно зачем стоим. Наша батарея ближе к  арьергарду колонны и новости из авангарда не всегда успевают дойти. Идём в условный район сосредоточения, иногда его зовут район сборов, там получим приказ на выдвижение в позиционный район. Таковы условия игры. Большинство расчёта в эти игры наигралось досыта, а потому устроилось на вещмешках и прочем старшинском барахле в глубине кузова, равнодушно дрыхнут. Я любопытствую и глазею по сторонам, правда, толком ни черта не видно – тёмная августовская ночь. В деревнях и городках кое-где вспыхивают окна, разбуженные камрады недовольно пялятся на нашу устрашающую кавалькаду. Напротив сидит Серёга Блинников, ему тоже не спится, снисходительно удовлетворяет моё неуёмное любопытство. По его прикидкам идём на Лоссу, есть такой полигон, километров сто западнее. В июле стояли там в лагерях, поганая местность, глинистое плоскогорье, безводное и почти безлесное. Кстати, меня так долго не забирали из Франкфурта и Ваймара потому что дивизион в это время находился в лагерях, некого было послать. А может,  идём на Готу, там поуютнее. Но всё равно в казарме лучше. Я так не думаю, для меня самое лучшее – перемена мест. Серёга усмехается, что взять с несмышлёныша, пороха не нюхал, учения та ещё морока. А пока нюхаем выхлопные газы идущего впереди Краза, чадит он немилосердно. Вместе с затяжкой сигаретой в лёгкие попадает изрядная доза едких продуктов сгорания, кашляем и чихаем.
С асфальтированного шоссе сворачиваем на вымощенный булыжником просёлок и скоро останавливаемся. Назипов глушит двигатель, над задним бортом возникает фуражка старшины Белавина. «Десять минут покурить и оправиться». С удовольствием выпрыгиваю на твёрдую землю. Тряская душегубка кузова уже приелась. Тишина ласкает слух, над пшеничным полем от востока тянет лёгкий ветерок, небо сереет. На западе чёрной стеной стоит горный лес. Вдоль колонны прохаживаются офицеры, слышен бас капитана Бакеева, мигают светляки сигарет. Я сошёл с дороги в поле, пощупал колоски – молочно-восковой спелости. Странно, на Кубани в эту пору хлеба уже давно убраны. Проголодавшийся после бессонной ночи желудок напомнил о забытом вкусе детского лакомства, мягких пшеничных зерён. Я растёр шершавый колосок в ладонях, провеял и отправил добычу в рот. Угостил Серёгу, тот недоверчиво пожевал, довольно замурлыкал, и вскоре уже весь расчёт пасся в немецком поле, как стадо шкодливых телят, пока нас не выгнал оттуда комбат. Ничего, не обеднеют фрицы, они у нас в войну побольше полей вытоптали.
Пикник на обочине продлился около часа, уже рассветало, когда заорали – «По машинам»! Дальше дорога пошла ухабистой грунтовкой по лесу, потом по разбитым колеям полигона. «Лосса», - с досадой сказал Серёга, обозревая знакомый пейзаж. Местность вокруг действительно была безрадостной – заросшие бурьяном пустыри, изрытые гусеницами и колёсами военной техники, редкие кучки чахлых деревьев, назвать которые рощами не поворачивался язык. Дивизион рассредоточился, каждая батарея занимала отдельную позицию на значительном удалении друг от друга. Наша батарея расположилась автономно, в поле зрения ничего, кроме тощих кущей, не просматривалось. Согнали пусковую с трейлера, расчехлили, батарея развернулась на позиции. Поодаль встал пункт управления, раскинули треноги своих приборов топографы, операторы захлопотали вокруг ступы-пробы. Расчёту была дана команда отрыть укрытие для выносного пульта и окоп для личного состава, что, при недовольном ворчании и в смехотворных размерах, было таки кое-как исполнено. Недостаточность усердия мы для себя толковали убедительно – если наша драгоценная бандура (разумей, ракета) вздумает рвануть прямо на стартовой позиции, то в радиусе пятидесяти метров (предельная длина выносного кабеля) не найдут и обгорелых косточек. Так чего зря надсаживаться. Обозначили намерения, и достаточно. Спрятаться в наших фортификационных сооружениях можно было только встав на колени, хотя рыхлая глина полигона подавалась под лопатой легко. Баря к землеройным подвигам подчинённых интереса не выказал – машут лопатами, и ладно.  Формалистом комбат не был. Краз и Зил отогнали за рощу, водителей выставили на посты по периметру позиции.  К выполнению задачи батарея изготовилась.
Чтобы составить приблизительное представление о боевой работе батареи, следует разок описать последовательность действий. Перво-наперво подруливал ВТО с транспортной тележкой и краном. На дивизионные учения штатные изделия обычно не таскали, в отличие от учений всей дивизии или армейских стрельб. Тележки ходили пустыми, а загрузку изделия на направляющую пусковой просто имитировали. Потом из неведомых далей высоких штабов по радиотелефону поступали координаты цели, которую мы должны были накрыть своей ракетой. Вот тогда и закручивалась центростремительная карусель пуска. Топографы определяются с привязкой, операторы зондируют атмосферу, вычислители высчитывают траекторию и т. д. и т. п. Все вдохновенно вопят, последовательно докладывая данные комбату. Мы, огневики, терпеливо дожидаемся результатов этой подготовительной суматохи. И только получив конкретные цифры для наведения по квадранту и панораме, принимаемся за дело. Босс доворачивает пусковую по направлению полёта, номера подсоединяют кабеля к изделию, наводчики вертят ручки, зам всё контролирует и дублирует, начальник расчёта проводит на пульте предпусковую подготовку,  радиотелефонист уволакивает выносной пульт в укрытие (если пуск производится с него), следует доклад о готовности. Ещё раз контрольная проверка, команда «расчёт, в укрытие», нажимаются одновременно две красные кнопки и ракета, с пламенем и грохотом, срывается с направляющей.
Вот так, огрублённно и, может быть, не вполне точно – сколько лет прошло, оставленная профессия забывается быстро – выполнялся пуск. Разумеется, с некоторыми вариантами, в зависимости от заряда и типа изделия, но, в общих чертах именно так. Да, и произведя пуск, батарея тут же меняла позицию, сматывалась подальше от гипотетически засвеченного и засечённого противником места.
На первой позиции мы проторчали без дела довольно долго, не получая никакой задачи. Белавин с Назиповым уехали разыскивать кухню, но опытные вояки заверяли, что завтрак вместе с обедом мы получим, в лучшем случае, ближе к ужину, а потому вовсю грызли запасённые хлеб и сахар, благо вода во фляжках имелась. Подступающую скуку разогнал налетевший, как чёрт из табакерки, шеф. Выпрыгнув из газика он в присущей ему стойке  охотничьей собаки, идущей по следу, беглой рысью обежал позицию, так что Баря с Христенкой еле за ним поспевали, рассыпал кучу ЦУ и ЕБЦУ, всем остался недоволен и, в завершение, наткнулся на земляные укрытия огневого расчёта, которые мы тщетно пытались закрыть дрожащими спинами. Тут его начальственный гнев достиг высшего накала и он нещадно распёк бедного комбата, не выбирая выражений. Я успел отметить, что в полевой форме шеф выглядит намного воинственней, чем в распашонке кителя. Нагнав надлежащего страха, командир дивизиона нырнул в газик и умчался, как ведьма на метле. Баря вполне ожидаемо озверел и в непечатных идиомах повелел нам углублять свои знания в землю. Пришлось. Правда, рыли, в основном, Тарарашкин и Блинников, прочие ограничивались общеизвестными советами, вроде: - «Бери больше, кидай дальше. Пока летит, перекуривай». Тем не менее, яма углублялась, будить в Баре вторую степень озверения мы опасались. Теперь он бдил за нами с лютостью галерного надсмотрщика. Одному лейтенанту Христенко всё было байдужэ. Усевшись на раскладном табурете в тени пункта управления, скрестив руки на груди наподобие Наполеона, он флегматично взирал на кипение страстей своих соратников. Редкие сентенции, излетавшие из его уст, свидетельствовали, мягко говоря, о неполной адекватности лейтенантского сознания окружающей действительности. Баря, в зловещем молчании прогуливаясь по разворошённой позиции, напрасно бросал на своего начальника расчёта испепеляющие взгляды. А солнце жгло в отвес, невыносимая духота перемежалась буйными набегами вихрей. Жёлтая, удушливая  пыль забивала дыхание. Жрать хотелось люто.
Наконец, возбудился разомлевший в накалённой будке пункта управления радиотелефонист Подольский. Только вместо боевой задачи шеф влепил неугодной батарее сигнал газовой атаки, изощрённую месть за наше наплевательское отношение к земляным работам. Кто не надевал на себя противогаз и резиновый костюм химзащиты при сорокаградусной жаре, тот, боюсь, отнесётся к нам без должного сочувствия. Попробуйте представить – солнце зажаривает тебя словно картофелину в фольге, ты исходишь потом и паром, х/б насквозь промокло, еле видишь белый свет сквозь затуманенные стёкла маски. Вокруг перемещаются неузнаваемые зелёные пугала с выпученными круглыми глазницами, нелепыми хоботами и мычанием вместо человеческой речи. Команды в таких случаях отдаются письменно. Господа офицеры в химзащиту не облачились, но в противогазах послушно задыхаются. Баря сидит в пункте управления у распахнутой двери, Христенко зачем-то полез в нутро пусковой. Подозреваю, что этот хитрован стащил там маску и вволю наслаждается домашними, милыми запахами масла и гари. И то лучше, чем захлёбываться заполнившим маску потом и проталкивать в лёгкие спёртый дух парной бани. Проходит час, второй. Газы не желают улетучиваться, на плоскогорье безветренно, а, может, гнев шефа такой стойкий. «Папа» (эта кличка в употреблении у офицеров) вельми злопамятен. Незаметно отвинтить трубку или хотя бы оттянуть одним пальцем низ маски, дохнуть свежим воздухом – и думать не моги, Баре сверху видно всё, он свирепо сверкает плоскими стёклами очков. Я терплю и вы терпите. Но терпение малоподходящее слово в данном случае. Мы не терпели, мы претерпевали адовы муки. Недаром, стоит мне заговорить о шефе, как постоянно и абсолютно непроизвольно поминаю чёрта. Стоит задуматься – раз непроизвольно, значит на самом глубоком и верном подсознательном уровне. И подозрение, что общение с шефом ввергает тебя в преисподнюю, отдаёт в лапы дьяволу, начинает казаться пугающей реальностью. Нет слов, дабы описать тоскливую жуть, что я испытывал. Нечто на грани позорного обморока и панической детской истерики. В голове грохочет кузнечный молот, из носа вот-вот хлынет кровь. Мечта потерять сознание, блаженно отключиться, соблазняет всё навязчивей. Но сознание держится, не сдаётся, благотворно подпитывая тебя картинами живодёрских казней, которым бы ты с наслаждением подверг шефа при удобном случае. Очень помогает. В окопчике тесно и мелко, как ни корчись, как ни пригибайся, взор Бари всевидящ. Сами виноваты, надо было копать глубже. Пытка.
Но всё когда-нибудь кончается. Спасение пришло оттуда, откуда не ждали. Я собственными глазами наблюдал это чудо, а рёв комбата, говорят, так ревёт раненый морж, слышала вся батарея. Ибо именно Баря сотворил то чудо.
 - Мать, мать, мать, - таким былинным русским зачином разразился Баря, срывая маску с багрового лица и выпрыгивая из пункта управления. – Всё!!! – Вид его был ужасен и прекрасен одновременно. Он ещё раз традиционно помянул безвинную мать и выдал историческое: - Считайте меня погибшим!
Мы вообще забыли дышать и с замиранием души ждали продолжения. Кто же примет на себя командование вместо погибшего комбата? Предсмертный рёв Бари наверняка достиг ушей Христенко, но тот не спешил высовываться из люка.
Капитан Бакеев прошёлся по вытоптанной его могучими стопами полянке, отдышался и отплевался. Живительное воздействие кислорода постепенно возвращало его к действительности. А она, несомненно, отдавала сюрреализмом. Самопровозглашённый мертвец гуляет себе среди своих верных бойцов, готовых в едином порыве умереть вместе с любимым командиром. Чем мы хуже? Наша великая жажда пожертвовать собой буквально  взывала к небу. Бесчеловечно лишать героев права на подвиг.  Только дай отмашку, комбат, и мы пойдём ломить стеною. Ну же?! Всё в твоих руках.
Размышлял комбат недолго. Будучи мужественным и, что ещё более ценно, гуманным офицером, Баря не задумался принять на себя  груз ответственности. Вот его три златых слова:
 - Отбой газовой атаки!
Салют из ста орудий! Честь и слава капитану Бакееву во веки веков! Благодарная память потомков! Во мгновение ока мы вылетели из ненавистной резины. Батарея сразу приняла знакомый, родной облик. Мои очки перекочевали из кармана гимнастёрки на гостеприимную переносицу, и лосский полигон расцвёл восхитительными красками бурой глины и блёклой зелени. Открылся дивный пейзаж, достойный кисти Клода Лоррена. Никогда я не вдыхал более благорастворённый воздух, нежели насыщенный пылью и копотью углекислый коктейль боевой позиции. А никотиновый бальзам «Северных» так отрадно освежил благодарные лёгкие. Боже, как прекрасна может быть жизнь! Тарарашкин по собственной инициативе взялся за лопату.
Не успели просохнуть гимнастёрки, как шеф вспомнил про нас, Подольский принял приказ о задаче. И восставшая к новой жизни батарея показала себя во всём блеске, перекрыв предписанный норматив чуть не вдвое. Думается, сердце капитана Бакеева хоть чуть застучало ровней.
На новой позиции нас опять словно забыли. Вовка Костиков, оглядываясь на Барю, в присущей ему полупрезрительной манере, так прокомментировал действия командира дивизиона. «Наш папа (Костиков предпочитал пользоваться офицерским жаргоном) научился сносно выполнять указания сверху, а самостоятельно руководить пятью подразделениями своего дивизиона ему тяму не хватает. Сейчас долбит за какие-нибудь мелочи Митрохина или Гусева (имелись в виду командиры взвода связи и ВТО, любимые жертвы шефа), а остальные простаивают». Относительно невысоких руководящих способностей подполковника Нечипоренко его подчинённые были единодушны, от рядового до офицера. Своеобразным пиететом к нему пылал разве старшина Шлёмин, но этот пиетет уж слишком дурно пахнул.
Пусть исподволь, но я внимательно присматривался к Костикову – из чего складывается его авторитет в расчёте? И пришёл к неутешительному для себя выводу – как раз из того, чего у меня в помине нету. Он в совершенстве владел умением пускать пыль в глаза, на что я был категорически неспособен, считая подобное поведение пошлым обманом и, вдобавок,  самообманом. Костиков умел любой пустяк подавать в ореоле таинственного апломба, дескать, он знает больше, чем говорит. Мне же было неловко напускать на себя вид  высокомерного всезнайки, я старался в первую очередь щадить самолюбие собеседника. Костиков не стеснялся демонстрировать своё неприкрыто циническое отношение ко всем и вся, не щадя и  свою персону, мол, все мы одним миром мазаны. Отсюда его попустительская снисходительность к любой подлости и подлогу. Я, наоборот, не мог заставить себя вновь подойти к тому, кто предал и продал. Естественно, он был удобен большинству парней (большинство, к сожалению, склонно выбирать путь полегче, даже если он ведёт по нисходящей), а я со своей прямолинейностью никого не устраивал. Что касается непосредственно боевой работы, то и тут он выглядел более броско и картинно, напрягая голосовые связки, как певчий петух, перелетая по площадкам пусковой с ловкостью циркового акробата. Моя непоказная манера сильно проигрывала в глазах любящего удальство начальства. Получалось, что я вновь ошибся адресом, и обретение рая всеобщего братства и равенства отодвигается в неизвестную даль. Не вписывался я в армию никаким боком. Зряшная оказалась затея. Люди везде одинаковы.
Таким невесёлые мысли одолевали меня, пока мы с удовольствием простаивали на второй позиции. Солдат спит, служба идёт. Одно омрачало наше сладкое ничегонеделание – бурчание в пустых желудках. Кухня, как и предсказывали испытанные ветераны, нарисовалась ближе к вечеру. Похватав котелки и кружки, мы уселись вокруг привезённых термосов. Назипов, чья масленая рожица свидетельствовала о содержательно проведённых близ поваров часах, орудовал черпаком. Его попытки ограничить наш зверский аппетит писклявым – «черпак норма», утонули в бурном негодовании оголодавших вояк. Белавин успокаивал – «Каши вволю. Тройная порция». Серёга Блинников ворчал – «Кормят как собак, раз в сутки». «Чтоб злее были», -  ехидно отозвался Костиков. Улыбка у него и впрямь походила на собачий оскал, губы широко раздвигались, обнажая острые зубы. А кожа неприятной белизны, бескровная, как у мертвеца.
Ветер нагнал тучи и грузились мы уже под проливным дождём. Нацепили плащ-палатки с капюшонами, глина под ногами раскисла и противно скользила, Босс еле загнал зачехлённую пусковую на трейлер. Дивизион собирался в единую колонну, комбат оповестил о ночном марше на Готу. В голове промелькнули вычитанные когда-то сведения о Готском альманахе, о знаменитой готской библиотеке, но везли нас, понятно, не знакомиться с историческими достопримечательностями Германии, а на очередной полигон ГСВГ близ этого славного городка. Расстояние тоже около сотни километров, а зная наш черепаший темп, я настраивался на всенощное бдение в кузове Зила. Туристический мой пыл значительно поугас, тряска без сна на жёстком сиденье уже не вызывала энтузиазма.
Но, к приятному удивлению, марш мы совершили очень даже быстротечный и, едва за полночь, разбивали в кромешной тьме палатки на готском полигоне. Дождь, слава богу, прекратился, на ночлег мы устроились без помех. Насколько я мог разобрать, наша батарея опять встала самостийным хутором, выставили часовых и завалились досыпать.
На Готе мы провели два дня, в рваном ритме. То отпахивали  задачу за задачей, то опять впадали в продолжительный анабиоз. Разок Баря доверил порулить и мне. По собственным ощущениям справился я нормально, без сбоев, но комплиментов от комбата не услышал и остался в тревожном недоумении относительно своего статуса. Что от меня зависело, я делал, а на прочее понемногу приучался смотреть стоически – пусть будет, что будет. Лезть из кожи вон я не был намерен, наплевать.
Погода стояла замечательная и готский полигон был куда живописнее унылого плоскогорья Лоссы. Пологие возвышенности в сосновых перелесках перемежались просторными чистыми долинами, подувал свежий ветерок, радуя запахами хвои и трав, дышалось свободно. На учениях дивизиона нас не сопровождали в качестве охраны зенитная батарея и рота мотострелков из Ваймара, как это делалось на учениях дивизии, и оцепление мы выставляли сами. Однажды Баря загнал на пост и меня, вручив для лучшего обозрения свой бинокль. Пост, пожалуй, слишком грозный термин для той уютной лёжки в кустах на опушке сосняка, за которым пряталась батарея. Вниз уходил безлесный скат горы, а у подножия резвились на стрельбище танкисты и птурсовики. Птурс – это противотанковый управляемый реактивный снаряд. Положив перед собой автомат, я то любовался в бинокль, как макет танка зигзагами удирает от преследующего птурса, то доставал из противогазной сумки том Арагона и погружался в чтение. Познавательный театр военных действий плюс удобный читальный зал в интерьерах горного пейзажа – и всё это для одинокого зрителя, читателя и созерцателя в моём лице – о чём ещё мечтать? Вся полнота счастья, как я его представлял, падала к ногам. Так бы и лежал вечно на этом солнечном склоне обросшим мхом валуном и пусть бы человеческая жизнь шумела в стороне, не трогая меня. Бешеная пальба выехавших на позиции танкистов, которые в свою очередь лупили из пушек по макетам противотанковой артиллерии или шли в атаку, ненадолго отрывала от чтения. Но не нарушала гармонии. Я блаженствовал. И был весьма огорчён, когда меня сменили. Вот это своё огорчение я почему-то запомнил, хотя причину осознал только теперь. А тогда отчаянно не хотелось возвращаться в батарейную бузу, где я чувствовал себя не в своей тарелке, мне было хорошо одному. И похожие чувства сопровождают всю жизнь. Редко я бываю счастлив среди людей, одиночество более родная стихия. Ротозейство и поиск самых главных на свете слов – вот моё любимое занятие. А всё остальное, как сказал Есенин – «только кстати, заодно с другими на земле». Скажете, зачем тогда попёрся в армию? А куда было идти? Я ведь по молодости, по глупости, ещё не знал, что куда ни пойдёшь, всё едино – там коня потеряешь, там голову сложишь. Какая разница – куда идти? От себя не уйдёшь. Главное – идти туда, куда ведёт внутренний голос. Он вложен в тебя не напрасно, надо лишь внимательно прислушиваться. И делать то, что он тебе подсказывает. А остальное делай «кстати», такова жизнь. Освободиться от «остального» возможно только вместе с самой жизнью. Выбора нет. Кстати, с Арагоном я носился  попусту, ничего в нём не нашёл, кроме одного застрявшего в памяти четверостишия: - «И прошла моя жизнь как по небу огневеющая борозда» и т. д., не хочется цитировать до конца, потому как сейчас царапает слух надуманная красивость. А тогда нравилось. И ещё хочу сказать в своё оправдание – то, что «кстати», я всегда делал не хуже «других». На этом пора закончить приступ не то самооправдания, не то самовосхваления. Одно другого стоит.
Из Готы мы перебрались на третий по счёту полигон, ордруфский. Про городок Ордруф я как ничего не знал в году 1967-ом, так не знаю и в 2014-ом. Брокгауз и Евфрон о нём молчат, а кружок на карте лишь подтверждает, что от Готы до Ордруфа недалеко, как говорили наши водители – сорок км. И ещё сведущие люди сообщали, что военный городок Ордруфа заключает в своих стенах дивизию целиком. Мне это представлялось кошмарным муравейником – шестнадцать тысяч человек со всей массой техники в одном месте, чудовищное скопление войск. Наша дивизия была разбросана по пяти или шести городам – Йена, Ваймар, Рудольштадт, Заальфельд, Апольда, Бад Берка, возможно где-то ещё, причём во множестве гарнизонов, а тут собрать такую прорву народа в одну кучу – уму непостижимо! Самого Ордруфа, ни военного, ни цивильного мы и в глаза не видели. Нас загнали в такую горную глушь, где вокруг были только ельники на игрушечных остроконечных горушках, чистые ручьи в долинах, да миниатюрные укромные лужайки, на одной из которых кое-как угнездилась батарея. Я изумлённо озирался и не мог поверить, что нахожусь на территории военного полигона. Такие идиллические картинки видел раньше только в учебнике географии, где они иллюстрировали швейцарские Альпы. А тут мы со своими ревущими двигателями, смертоносными для трав и папоротника гусеницами, выхлопными газами. Куда уместней здесь было бы стадо пёстрых бурёнок.
Но служба есть служба, прикажут – дом родной сотрёшь с лица земли. Нет, варварами мы не были, зазря ничего не ломали и не крушили, тем паче что отцы-командиры строго следили за бережным отношением к природе, на своей шкуре испытав бдительность немецких лесничих.  Те возникали всегда в неподходящий момент, как будто подсматривали из-за угла. Акты и протоколы с требованиями о возмещении нанесённого ущерба регулярно поступали на столы нашего начальства, а кто любит, когда ему залезают в карман? Но я не видел полигона менее приспособленного для маневрирования тяжёлой техники, чем ордруфский. Как бы мы ни старались, всё равно выглядели слонами в посудной лавке.
Шеф не был бы шефом, если бы не вознаградил нас за пустяковый ночной марш - чтоб служба мёдом не казалась – полночной задачей. Набив шишек и украсившись ссадинами при скупом свете фонариков, мы успешно пульнули в тёмное небо виртуальную ракету и попадали в наспех поставленной палатке. В армии быстро научаешься ценить каждую минуту сна. Сам не позаботишься, от командиров не дождёшься. Хронический недосып непременный спутник учений.
С утра опять распределились согласно боевого расписания в ожидании новых приказов. Время шло, приказов не поступало. День занимался прекрасный, туман из долин уходил в солнечную высь, лесная прохлада отступала в глубину чащобы, воздух сладостно наполнялся теплом. Баря восседал в позе египетского фараона внутри будки пункта управления при раскрытых дверях – ладони на коленях, само величественное терпение и потенциальная гроза. Взгляд, которым он обводил дремлющих втихаря бойцов, можно было уподобить всевидящему оку царя зверей в саванне. Христенко, оседлав излюбленный раскладной табурет, греется на солнышке – руки по-наполеоновски на груди, навес треуголки, извиняюсь, козырька фуражки, прикрывает сладко прижмуренные, как у кота, глаза. Сцена, многократно запечатлённая старыми мастерами живописи – «Святое семейство на отдыхе в пустыне». Баря – Авраам, ну и так далее. Библейские ассоциации возникают под влиянием оставленного в казарме романа Томаса Манна. А чем ещё можно разогнать скуку? Курить Баря дозволяет, но все уже накурились до тошноты. Поговорка про то, что нет ничего хуже, как ждать и догонять, безрадостно доказывает свою правоту. Приезд кормильцев – Белавина и Назипова – с кашей и чаем лишь слегка разряжает гнетущую атмосферу. Солнце уже поднялось над горами и палит вовсю. Господи, уж лучше задача и перемещение на новую позицию. Безделье приедается и томит похуже тяжких трудов. Все темы для разговоров кажутся нелепыми.
Но вот закопошился и забубнил в дальнем кутке пункта Подольский, зовёт комбата. Тот о чём-то недолго переговаривается по радиотелефону, потом исполинской статуей Христа над Рио-де-Жанейро рассекает дверной проём – распростёртые руки упёрты в косяки (размах плеч у  Бари позволяет), губы кривятся в загадочной ухмылке .
 - Ну что, банда, везёт дуракам и пьяницам?
Вопрос вполне риторический и ответа не требует. Но многообещающий. У всех ушки на макушке. Баря выдерживает мхатовскую паузу и торжествующим голосом Левитана, когда тот объявлял о капитуляции фашистской Германии, гремит:
 - Считайте, что вам повезло. Выходной до вечера!
Ура! Поистине, не знаешь, где найдёшь, где потеряешь. О причине неслыханного подарка никто не хочет допытываться. Зачем? Подарок есть подарок, его принимают и радуются. Целый день отдыха! И не в тесной клетке казармы, а среди лесов и гор, в земном раю.
 - Так, - деловито гудит Баря, - слушай мою команду. Нюхом чую, что в лесу полно белых грибов, а в ручье форели. Чтоб к ужину были жарёха и уха, не то не видать вам счастья, пока я жив. Далеко не разбредаться. Белавин, возглавишь рыбаков, Барышник – на твоей совести грибы. Вперёд!
В кубанских степях белые грибы не растут, рыб в тихих водах родных Кирпилей я никогда не беспокоил, так что грибник и рыболов из меня никакой. Без интереса поглазев, как Тарарашкин и Блинников с компанией, связав из маек вентеря, загоняют в них увёртливую форель, я тихо-тихо, боком-боком подался в самоход, рассчитывая обозреть с ближней вершины горные дали. Бес любознательности влёк в неизведанное. Всё равно я не помощник рукастым коллегам.
Кое-какой опыт горовосходителя я приобрёл в Крыму, когда гостил у бабушки на каникулах, но он не пригодился. Просторы каменистых лугов и светлого редколесья крымской Яйлы, по которым мы без труда поднимались с двоюродным братом Борисом, были курортным терренкуром по сравнению со злобной чащей ельника, куда я зарюхался с первых шагов. Продираться сквозь переплетение колючих иголок и низко стелющихся лап – задача для прямоходящего млекопитающего практически непосильная, а ползать на четвереньках- занятие довольно унизительное. Притом скоро стало ясно, что я безнадежно теряю направление, пытаясь обойти препятствия. Заблудиться в немецком лесу русскому солдату было бы сущим позором, так что пришлось разочарованно повернуть назад. Грибы, похожие на белые, попадались на каждом шагу, и я  набрал их полную пилотку. Ответственный грибник Барышник одобрил мой стихийный сбор и таким образом свою порцию жарёхи я честно заработал.
Бурная деятельность первобытных охотников и собирателей, ископытивших окрестный лес и взбаламутивших девственный ручей, принесла обильные плоды. Ужин у нас удался на славу, как заказывал Баря. Старшина выкопал из своих загашников огромную четырёхугольную жаровню и внушительных размеров котёл, изготовить из камней примитивный очаг  было плёвым делом. Вокруг пылающего костра хлопотал обнажённый по пояс босоногий народ в засученных штанах, меньше всего похожий на воинов Советской Армии. Если бы не грозные силуэты боевой техники, нас смело можно было бы принять за доисторическое племя. Баря, в белой футболке, плотно обтянувшей его могучий торс, с пёстрыми ремнями подтяжек, увлечённо раздающий ценные кулинарные указания, походил на актёра Папанова в фильме «Берегись автомобиля», где он играет дачника-отставника. Нехватало платочка на голове, завязанного по углам. А так – мудрый патриарх во главе многочисленного семейства.
Облизываясь над горячим паром ухи, Вовка Костиков позволил себе рискованную шутку, предложив сгонять в ближний гоштет за водочкой – «что за уха без ста грамм, а, товарищ капитан»? И, заранее зная ответ, оскалил в улыбочке оба ряда зубов. Баря молча сунул ему под нос огромный кулак и все тридцать два зуба Костикова открылись в их ослепительно- белоснежной наготе. Наглое бравирование запретными пристрастиями было любимым коньком Костикова.
Пейзанские наши радости оборвались с наступлением сумерек. Предстоял обратный марш домой, в Рудольштадт. Учения завершились. Опять кузов Зила, глотание пыли и газов, маятная полудрёма, огоньки сигарет. Да и какой дом Рудольштадт? Зарешёченный вольер, зверинец. На учениях и то вольней, пусть и кормят нерегулярно, и выспаться не дают. Я бы предпочёл бродячую жизнь постылому порядку казармы. На учениях нет-нет да и уловишь дуновение свободы, а в казарме ты раб устава без передыху. Какой зверь любит клетку?
Разбитые, усталые, мечтая о мягких подушках и пружинистых постелях, мы въехали в городок в третьем часу ночи и вдруг получили приказ отправляться прямиком на мойку, отмывать замурзанную пусковую. Да, на Лоссе она намотала немало глины на гусеницы, площадки были истоптаны грязными сапогами, но к чему такая беспардонная спешка, почему не дать сначала отдохнуть усталым солдатам? На моё высказанное вслух возмущение, Серёга Блинников спокойно пояснил, что это обычная практика – не тащить же грязь в боксы. Автомобили оставляют на плацу и моют днём, а нам, огневикам отведена для этих дел ночь, техника секретная, на всеобщее обозрение выставлять её не положено. Так что бери, зам, костюм химзащиты, не то вымокнешь до нитки под брюхом пусковой и вперёд. На  парковых работах все равны, все драят железяку, невзирая на лычки. Сначала на эстакаду мойки поочерёдно водрузились пусковые первой и второй батарей, а Босс загнал нашу дуру, когда уже близился рассвет. Вооружась кистями и шлангами, мы расползлись по протяжённосложённому тулову железного чудовища и в лихорадочном темпе, подгоняемые окриками скучающего Христенко, принялись отчищать и драконить. Больше всего грязи было под днищем, где ползали мы с Боссом – на пуговице фонарик, в одной руке кисть, во второй шланг. Холодные брызги летят в лицо, струйки воды затекают в рукава, ну и работёнка, доложу я вам. Те, кто моют катки и траки снаружи, нещадно окатывают грязнущими потоками, только успевай отряхивать очки. Когда, наконец, выбрались на свет божий, на нас не было ни кожи ни рожи, еле друг друга узнали.
Поспать нам дали до обеда, а потом опять – чистка оружия, стирка обмундирования, доведение до блеска пусковой, которая серо-зелёным проклятием упокоилась в ангаре. Осмотрев её со всех сторон, я счёл вид боевой техники вполне приемлемым и со спокойной совестью увёл расчёт в казарму. Но после ужина меня разыскал в ленкомнате дневальный.
 - Шеф вызывает!
Шеф встретил меня в позе, не оставляющей сомнений – фуражка надвинута на недобро сверкающие глаза, ноги широко расставлены.
 - Младший сержант Высочин, почему ваша пусковая стоит в ангаре грязная?
Беспомощные попытки доказывать обратное, мол, драили не покладая рук, шеф слушать не стал.
 - Если я сказал грязная, значит грязная. Немедленно поднимайте расчёт и отправляйтесь в парк доводить технику до должного состояния. Я проверю лично.
Против рожна не попрёшь. «Есть», налево кругом, шагом марш с недовольно ворчащим расчётом в ангар. Включили свет, побродили вокруг пусковой. Какая грязь – ну есть местами на зелёном фоне пыльный налёт, так его как ни протирай, всё равно проявится на краске. Пыли вокруг полно – и на бетонном полу и на балках высокого потолка. Что, устраивать генеральную приборку ангара на ночь глядя? Рядом стоят пусковые других батарей, кстати подозрительно блестящего вида – как им это удалось? – вряд ли коллегам понравится, если мы их припорошим.
Я выступил с предложением ещё раз пройтись по железу влажными тряпками, но тут вмешался обычно угрюмо молчаливый Виноградов:
 - Да бестолку это. Через пять минут опять серая будет. Надо соляркой протереть.
 - Соляркой? – удивился я. Огнеопасные материалы  использовать внутри ангара строжайше запрещалось.
 - А ты думаешь чем первая и вторая свои отполировали?
Виноградов смотрел на меня с презрительной усмешкой -  салага, простых вещей не знает. Остальные номера помалкивали, как-то странно отводя глаза. Мне эта бодяга с надраиванием уже встала поперёк горла. Людям не дают как следует отдохнуть ради каких-то пылинок, гонят ночью в парк, что с этим железом сделается, потерпело бы до утра. И я решился.
 - Давай. Босс, где солярку взять?
 - Да вон она, в бочках, - услужливо подсказал Виноградов.
Мне бы, дурню, обеспокоиться – с чего это он стал таким разговорчивым, как и обратить внимание на тяжкий вздох Босса, но я ни того, ни другого не сделал. Плеснули из бочки полведра солярки, намочили в ней тряпки и шустро принялись наводить блеск на тусклом железе, предвкушая скорое и успешное завершение внеурочных трудов.
И тут открылась дверь ангара и, словно из-за театрального занавеса, явился подполковник Нечипоренко, вездесущий, как Мефистофель. Скорой побежкой гончей собаки он приблизился к застывшему с тряпками в руках расчёту (я подал команду «смирно»), принюхался, заглянул в ведро и с выражением неописуемого ужаса уставился на меня.
 - Это что такое?!
Тонкий, высокий голос шефа возвысился до неистового визга:
 - Что это такое, я спрашиваю?!
Догадываясь, что совершил что-то не так, я не мог скрывать очевидное:
 - Солярка, товарищ подполковник.
 - Вы где её взяли?
Я простодушно указал на бочку в углу. Боже, что началось.
 - Да вы понимаете, что вы наделали? Это же отечественная солярка, неприкосновенный запас на самый крайний случай (только сейчас я разглядел на боку бочки большие буквы НЗ и уяснил тяжкий вздох Босса), трогать её без приказа командира дивизиона нельзя!
И пошло и поехало. И преступная халатность, и пожароопасная ситуация, и неоправданное доверие и ещё ворох всяких колючих слов, а в итоге:
 - Объявляю вам трое суток гауптвахты!
Ничего себе довесочек. Отбушевав, шеф исчез так же внезапно, как налетел. Я остался лицом к лицу с предателями. А как ещё назвать своих сослуживцев? Их поступок на уличном жаргоне именуют подставой, гнусной и подлой подставой. Они этого особенно и не скрывали, судя по их злорадным рожам. Чтобы сплавить неугодного зама, все средства хороши. И они могли праздновать несомненную удачу, у них неплохо получилось. Тарарашкин, так тот чуть не лопался от сдерживаемого смеха, Костиков хищно скалил зубы, даже Серёга Блинников смотрел пренебрежительно, как смотрят на неисправимого простофилю. Так тебе и надо, не клади палец в рот. Один Босс прятал глаза, и на каменных физиономиях прожжённых прохвостов Винокурова и Васильева ничего нельзя было прочесть, опыт, сэр. Раздиравшие меня чувства расписывать излишне. Будь моя воля, я б их всех, как минимум, кастрировал. Но, увы. Приходилось выходить из ситуации скромной властью зама. Я приказал слить остатки столь дорогой сердцу шефа отечественной солярки в бочку и наводить глянец подручными средствами. Суть подставы заключалась в следующем. Все в дивизионе отлично знали, что заставить технику блистать и сиять без солярки невозможно. И командиры подразделений закрывали глаза, когда их подчинённые использовали для этих целей повседневную немецкую солярку. Она не считалась дефицитом, её было полно во всех баках. Эрзацпродукт, изобретённый фрицами ещё в конце второй мировой, когда у них стало туго с нефтью, противного красного цвета, наподобие раствора марганца. Из-за неё шеф бы так не взбеленился. А вот покушение на неприкосновенный запас отечественной солярки равнялось хищению национального достояния и каралось соответственно. Повторяю, все в дивизионе об этом знали. Я не знал. Не успел. И никто из расчёта не подсказал, не удержал от опрометчивого шага. Наоборот, с удовольствием подставили по полной программе. Ну и ладно. После драки кулаками не машут. Сорить словами бессмысленно. Что я мог им сказать? Воззвать к совести значило расписаться в командирской беспомощности. Обругать последними словами означало лишь подтвердить  совершённую самим собой глупость. Ради сохранения лица я затаил кипящую во мне злость, решив – ладно, гады, теперь вы у меня попляшете. Спуску не будет ни в чём и никому, будем служить по уставу, раз не хотите по-человечески. Дав себе такую клятву, я, честно говоря, смутно представлял способы её воплощения, уж слишком она противоречила моему характеру. Но и простить учинённую подлость не собирался. Последние надежды на лад и дружбу испарились.
На утреннем разводе о моём наказании промолчали. Готовый сдаться дежурному по части и быть отведённым на губу, я недоумевал. Доложил, согласно уставу,  о наложенном взыскании комбату. Тот невозмутимо  выслушал и пожал плечами.
 - Попался – получи. Вперёд будешь умней.
 - А когда меня посадят? – добивался я.
Баря тяжко вздохнул:
 - Что, не терпится? Хочешь, чтоб я тебя за руку к папе отвёл? Не имею права. Он тебе объявил, пускай он тебя и сажает. И помни, в армии после команды «вперёд», часто следует команда отставить. Иди, занимайся делом. А слава тебя найдёт.
Капитан Бакеев знал, что говорил. Прошла неделя, другая, а меня так и не волокли на цугундер. «Тело заплывчиво, а дело забывчиво», как говаривал Григорий Мелехов. Шеф явно сменил гнев на милость и однажды даже прилюдно похвалил меня за что-то. Гроза прошла стороной.
Зато Баря не спустил то происшествие на тормозах и так распёк моих христопродавцев, что крыша над ангаром дрожала. Великим и могучим комбат владел виртуозно.



DEUTSCHLAND,  DEUTSCHLAND,  UBER  ALLES


За высокой каменной оградой с дополнительным украшением рогатками поверху шебуршала невидимая нам немецкая жизнь. Шебуршала колёсами и двигателями проносящихся по шоссе автомобилей, а зримых обликов той жизни мы не наблюдали. По-над ручьём вился прозрачный забор из колючей проволоки на столбах, но сквозь него взгляду открывались лишь вечно пустынные сады и крыши отдалённой Шалы. Да и на плацу, выходящем к ручью, мы бывали редко и отнюдь не в роли праздных ротозеев. Об увольнении в город, как принято в Союзе, в ГСВГ и речи не было. У полкачей и эрэсовцев допускались групповые увольнения в город под присмотром сверхсрочника или офицера, чаще перед дембилем, для отоварки в немецких магазинах. Мы, ракетчики, как часть сугубо секретная, и той малой отдушины были лишены. Наша участь была постоянно вариться внутри городка и высовываться из него на одни стрельбы и учения. Ещё обидней выглядело отлучение нас от так называемых вечеров дружбы, которые молодёжные организации немцев устраивали для воинов братского СССР в своих клубах. Несекретные соседи хвастались, что помимо танцулек и застолья с  чаем и пирожными, понятливые немецкие комсомольцы угощают  подпольным шнапсом, а  симпатичные комсомолки не брезгуют флиртовать с русскими камрадами.  Засекреченным и замурованным оставалось скрежетать зубами и глотать слюнки.
Мне, едва я огляделся и обжился в городке, уже не давало покоя желание заглянуть «за». Не для того же я приехал в Германию, чтобы сидеть сиднем  и любоваться зрелищем казарм, боксов и ангаров. Первый выезд на учения мало чего дал, военные полигоны везде одинаковы. А леса и горы у нас на Северном Кавказе покрасивше и поразмашистей маломерных тюрингийских хребтов. Я жаждал знакомства с достижениями прославленной европейской культуры.
И наступившая осень частично утолила мою жажду. Не помню, чем мы отличились, но нашу батарею побаловали двумя весьма содержательными экскурсиями прямо противоположной направленности, два воскресенья подряд. Полноценными туристическими экскурсиями.
Чудесным сентябрьским утром, при полном параде, сверкая надраенными бляхами и сапогами, мы разместились на съёмных скамейках в кузове кухонного Газ-63. Старшина Белавин, назначенный главным досматривающим, прямо-таки ослеплял блеском медалей и жёлто-полосатого пояса. Став на подножку автомобиля, он свирепо горланил краткие инструкции, типа, окурками в немцев не швырять, яблоки на ходу с деревьев не срывать, фуражки держать в руках, дабы не унесло ветром. Лёва Блинов, водитель хозотделения, чью машину выделили в наше распоряжение, стоя на подножке с противоположной стороны, подмигивал на просьбы притормаживать под яблонями – «сделаем». Яблоки поспели, открылся сезон набегов на немецкие сады, сезон усиленных патрулей и переполнения гауптвахты. А тут все карты в руки – дороги в Тюрингии сплошь обсажены плодовыми деревьями. Баря и Христенко не пожелали тратить свой выходной на хлопоты с беспокойным хозяйством, предпочли отдых по индивидуальным планам. Есть старшина, пускай властвует.
Направлялись мы в Ваймар, точнее, в Бухенвальд, печально известный фашистский концлагерь, ныне музей. Ради чего нас туда везли, было, в принципе, понятно. Ещё одна составляющая в политпросвещении советских солдат, ещё одна страничка из истории страны, которую охраняем, ещё одно напоминание – с кем имеем дело. Добавлять горючего материала в тот огонь ненависти к фрицам, что разгорелся во мне с малых лет и не погаснет никогда, было излишне, но не единым же Бухенвальдом прославилась Германия. Сложные и запутанные чувства к немцам я испытывал всю жизнь. Умом понимал, что нелепо валить в общую кучу Бетховена и Гитлера, Гейне и Геббельса, перечислять можно многих, есть отдельные люди и есть разъединяющее их государство. По идее, должно объединять, на деле разъединяет. И лепить национальность, как клеймо, несправедливо. Такой теории я пытался придерживаться, но трудно приказать сердцу. Ещё трудней было совместить, а получалось – отделить личность от государства, дерево от почвы.
Впрочем, подобные нелёгкие размышления меньше всего тревожили меня в то чудесное утро. Переполняло радостное нетерпение свободно, из открытого кузова машины, словно с высокого подиума, восхищаться видами солнечных просторов, горных лесов, ухоженных городков и деревень Тюрингии. Никакое другое занятие не приносит столько чистого наслаждения, как беспечно катить по светлому лику земли.
Дежурный по части махнул с крыльца рукой – летите, голуби, летите, и мы полетели. Единым духом проскочили по-воскресному малолюдный Рудольштадт. Знакомая площадь с фонтаном, башня ратуши с часами. У кафе выставлены на мостовую столики под зонтиками. Стандартные приметы городского немецкого быта. Редкие прохожие никуда не спешат и не обращают внимания на машину с русскими солдатами, за двадцать пять лет привыкли.
Мы ехали той же дорогой, которой вёз меня недавно старшина Калашников, только в обратном направлении, и у меня теперь была возможность невозбранно читать придорожные таблички и указатели, что я и проделывал с воодушевлением первооткрывателя. Тайхель, Аммельштадт, Тайхельрода, Легефельд, Некерода, Бланкенхайм, Бад-Берка – так и мелькали перед глазами, еле успевал запоминать. Лёва Блинов жал на газ, обгоняя «Трабанты», «Вартбурги», маломерные грузовички «ИФА», знай наших. Батарея весело галдела, старики со знанием дела посвящали молодёжь в детали немецкой жизни, давали ценные советы. Я внимал вполуха. Голове моей грозило слететь с резьбы, до того беспощадно я вращал ей во все стороны. Всё привлекало к себе, от всего увиденного захватывало дух. До чего же прекрасен был тот день! Начиная с погоды – тихой, ясной, с ласковым солнцем, упоительной прохладой. Воздух вливался в грудь животворным настоем, тёмно-зелёную шкуру лесов нарядно пестрили редкие вкрапления желтеющих осин, поля расчертил геометрический узор чётко выстроенных мелких копёшек, зазывно краснели яблоки в садах. Дивное бабье лето, близкая родня ранней кубанской осени, стояло во всей красе. А снежные вершины баварских Альп, что открылись с перевала над Бланкенхаймом к югу! Распиравший меня восторг доводил до головокружения. Я то нырял в глубокие долины, манившие приветливыми полянками, то возносился на вершины хребтов с широким обзором далей, то брёл, куда глаза глядят, просторными лугами плоскогорий. Поражало бесконечное разнообразие комбинаций, предлагаемых природой. Коренному степняку, привыкшему к непритязательному ландшафту Кубани, Тюрингия казалась садом праотца Адама.
Городки и деревни, через которые мы проезжали, давали не меньший повод для восхищения. Умение немцев домовито, приглядно обустраиваться не новость. Но, опять таки, смотря с чем сравнивать. Моя родная станица Кирпильская и наш райцентр Усть-Лаба, город с пятилетней историей, конечно, выглядели перед уютными немецкими поселениями стоянками первобытного человека, чего скрывать. Но германцы обживали Тюрингию чуть не две тысячи лет, Дикое поле Кубани мы заселили полтора столетия назад. Чувствуете разницу? И по Тюрингии настоящая война забыла, когда гуляла, а по Кубани за последние тридцать лет прошлась частым гребнем дважды. Не будем говорить об навязших в зубах национальных традициях, характере, новомодном менталитете. Дайте русским людям спокойно пожить хотя бы сотню лет, а потом сравнивайте. Так ведь не дают! У нас не жизнь, а сплошные революции, реформы, модернизации и прочая нечисть. У наших правителей непреходящие зуд и чесотка в руках, а в мозгах бред сивой кобылы в майскую ночь. Ладно, отвлёкся. В тот чудный сентябрьский день я восхищался немецкими жилищами чистосердечно, обида за свою державу меня не грызла. А про зависть и говорить нечего. Кому завидовать? Битым нашими отцами фрицам? Нехай пьют кофе под своими островерхими черепичными крышами да поливают в палисадниках астры и георгины. Мы топчем ихнюю землю и будем топтать, сколько захотим, а они живы только по нашей милости.
Моих коллег по путешествию размышления космического масштаба и космической же  глупости не волновали. Они уже несколько раз стучали по кабине, напоминая Лёве Блинову о данном обещании. Тот нашёл подходящий повод и выбрал раскинувшую ветви над дорогой плодоносную яблоню. Остановил, схватил ведро, и, отругиваясь от догадливого старшины Белавина, побежал к ручью – «воды надо долить в радиатор, товарищ старшина». Нам оставалось только поднимать руки и снимать урожай. Громогласные увещания, как и призывы к чести и достоинству советских воинов, исходившие из уст старшины, действия не возымели. Яблоня была обобрана подчистую. Я тоже приложил руку к грабежу социалистической собственности. Откусил пару раз, едва не сломав зубы, и выбросил. Запретный плод оказался жёстким и безвкусным.
Тарарашкин не был бы Тарарашкиным, если б чего-нибудь не отчудил. Нахватав полные руки яблок, он не уследил за фуражкой, и та упорхнула за борт машины. У нас появился очередной шанс выслушать, что старшина Белавин думает о головотяпах и обжорах, и насладиться пингвиньим аллюром Тарарашкина, которым тот поспешал спасать казённое имущество – его походочка, как в море лодочка, у ластоногого потешный бег.
И вот, с небольшого перевальчика, внизу, в развилках отлогих долин показался Ваймар, город-парк. Деревьев в нём намного больше домов. Нам предстояло пересечь город поперёк и подняться на гору, нависшую над ним с северо-запада. Пологая, невзрачная гора называлась Бухенвальд, и на её вершине залёг одноименный концлагерь. Некоторые ребята ехали туда уже не первый раз и уверенно указывали на лесистую макушку – «там». Намеренно или так было просто короче, Лёва повёз через исторический центр. Мы проезжали через площади с памятниками и бюстами, мимо помпезных фасадов дворцов, скверов, кирх. Знакомые лица классиков смотрели с постаментов. Улицы заметно оживлённей сонного Рудольштадта. Повышенное солдатское внимание привлекали девчонки в коротеньких модерновых юбочках, мы удостаивали их аплодисментов и поднятого вверх большого пальца – «зер гут, фройлен». Почему-то мне бросился в глаза одинокий двухэтажный особняк из серого мрачного камня, задвинутый вглубь двора, окружённый металлической оградой и старыми каштанами. Была в нём словно подчёркнутая отторженность от мира, угрюмая мизантропия. «Музей, наверно», подумал я тогда. И чутьё не обмануло, много позже, когда мы проезжали мимо этого здания с майором Ивановым, мой неразговорчивый начальник вдруг ткнул в сторону особняка пальцем и буркнул – «дом Шиллера». К Шиллеру я всегда относился довольно прохладно, считая его чересчур высокопарным, а вот к майору Иванову проникся большим уважением, чем прежде. Я-то думал, что он ничего, кроме документации по инженерно-ракетной службе, в жизни не читал. В   последующие мои наезды в Ваймар через центр мы  ездили редко, наши военные городки стояли на восточной и западной окраинах.
А от северной окраины дорога повела вверх, диагональю рассекая склон горы. Бетонка с температурными швами, что отзывались лёгким характерным потряхиванием. «Строили сами заключённые, - сочувственно вздохнул многоопытный турист Барышник, - а называли её кто Кровавой улицей, кто Чёртовой дорогой». Фильм Бондарчука «Судьба человека» был ещё свеж в памяти и что такое подневольный труд в фашистском концлагере мы представляли достаточно зримо. Заставлять собственными руками мостить дорогу к неизбежной смерти – излюбленный метод изуверов, хоть фашистских, хоть коммунистических. «Один день Ивана Денисовича» я к тому времени уже прочёл.
Стояночная площадка перед воротами Бухенвальда кишела десятками экскурсионных автобусов, разноплеменными делегациями, опоясалась ларьками, киосками. Народ пил пиво, раскупал сувениры. Все атрибуты популярного туристического объекта. Весь этот весёлый галдёж, щёлканье фотоаппаратов, хлопанье пробок показались мне не то что неуместными, а прямо таки оскорбительными. Я далеко не пуританин, но куда приехал -  понимал хорошо. Желание восторгаться и любоваться пропало бесследно. Глупое любопытство тянуло пройти под ажурной железной аркой со зловещим «Jedem das seine», но то, что именуют душой, отчаянно сопротивлялось, уговаривая не ступать по осквернённой человекоубийством земле. Внутренний голос подсказывал, что прекрасно начатый день будет безнадежно испорчен. Лучше бы остаться по эту сторону ворот, греться на солнышке, курить, и поглядывать с высоты на Ваймар, думая о чём-нибудь приятном. Пропитаться смертной отравой, от которой потом не отмоешься во всю жизнь, претило. Но томления и самокопания были несвойственны старшине Белавину. «Так, стройся! В нашем распоряжении три часа. Вот наш экскурсовод. Шагом марш»!
И началось. Три часа подавленного, гнетущего настроения, когда разум зачастую отказывается осознавать увиденное, когда самое подходящее слово для твоего состояния – непреходящая тошнота. Минуя проходную с карцерами, нас первым делом повели повели в отвратительные помещения крематория – выщербленная печь, затвор, которым убитых заталкивали в топку, стол для скальпирования, удаления золотых зубов и прочих некрофильских операций, приспособление для расстрела в затылок, подвал, где добивали раненых дубиной, газовая камера и прочее, и прочее. Чудилось, что тяжкий запах крови и золы до сих пор не выветрился и чумной  заразой проникает в твои лёгкие. Ходишь в тупом, тягостном  оцепенении, поневоле подставляя себя на место жертв.
На свежий воздух выбираешься как с того света. Но и тут немногим легче. Пожалуйста, вашему вниманию предлагают столб для бичевания, средневековую телегу, нагруженную камнями, и тяжеленный каток – для истязания наказуемых. Можете тоже примерить на себе. Впечатляет.
Прогулка по территории, украшенной фундаментами снесённых бараков, не добавляет приятных эмоций, как и прохождение по мостовым с нелепыми названиями - аллея Наций, улица Свободы, дорога Стел. Нагромоздили этих самых стел, изваяний и бетонных монументов великое множество, добросовестно перечислили количество и национальную принадлежность погубленных – любуйтесь, потомки. Если имели в виду назидание, то способ выбрали сомнительный. Почтить память? Опять таки, опоздали с рублём на базар. Сначала позволили убить, а потом хватились. Раскаяние убийцы добрых чувств не вызывает. Как ни виляйте хвостами, господа немцы, не отмыться вам во веки веков.
И как алмазный венец, как наглядный результат безотходной деятельности практичных хозяев Бухенвальда – экспонаты музея. Фотографии с кучами остриженных волос и детских сандалий видели многие. Конечно, пробирает жуть. Но увидеть воочию абажур из татуированной человеческой кожи и умело сшитые перчатки из того же материала, доложу вам, наносит удар по психике незабываемый. И я его испытал. Особенно проник, до самого дна заледенелого сердца, простой синий якорёк, даже не очень умело наколотый, скромно смотрящийся на фоне  прочих изысков содранной с трупов татуировки. Сколько таких якорьков я видел на руках живых моряков. Что ж, гордись, цивилизованная Германия. Поставь настольную лампу с этим абажуром на рабочий стол Гёте, надень эти перчатки на руки Лукасу Кранаху, чтоб они не мёрзли, когда он малюет фрески в ваймарском соборе, свяжи из кудрей убиенных шиньоны своим фрау, обуй в сандалии Гансиков и Гретхен. Нам, русским недотёпам, до вашей хозяйственности не додуматься. Отсталые мы.
Короче, очутившись вновь на стояночной площадке и перечитывая надпись на арке, я пришёл к выводу, что фрицы от нас «своё», заслуженное, точно недополучили. Красная Армия прошлась по Германии чересчур гуманным мстителем, тут бы Аттилу с его гуннами пригласить. На лицах сотоварищей отображались схожие чувства, хотя от кровожадных речей мы воздерживались. Да и от повседневных тоже. За три часа экскурсии навалилась страшная усталость, будто мы сутки подряд вкалывали на полигоне. И обратный путь пролетел единым духом. Красоты Тюрингии поблёкли, немецкие яблоки в рот не лезли, миловидные девчонки в коротеньких юбочках преобразились в брокенских ведьм. Пропади она пропадом, эта Германия. Быстрей бы домой. Военный городок – малая часть родины, казённая казарма – свой дом. Насмотрелись, будя.
От второй экскурсии я был вправе ожидать более светлых впечатлений. Замок графини Рудольштадской не Бухенвальд. Замок! Само название будоражило память, романы Вальтера Скотта в детстве читались взахлёб. Пройтись под сводами рыцарских зал, взобраться на донжон, прицелиться из пушки на зубчатой стене – мальчишеские мечты никуда не делись, ждали воплощения. Немножко обескураживала женственность названия, почему графини, а не графа? Оттенок гламурности настораживал. Вдруг там одни будуары и зеркала?
В поход на замок мы выступили в пешем строю, путь предстоял недальний. Возглавлял наш штурмовой отряд блестящий лейтенант Христенко. Блистал и сиял он от головы до пят, от гладко выбритых поросячьих щёчек до носков парадно-выходных ботинок. И встал он, похоже, в то утро с правильной ноги, настроен был исключительно благодушно, никакой сварливости и капризов. Батарея тоже излучала праздничный энтузиазм, все дети любят гулять.
Тюрингийская осень продолжала нас баловать отличной погодой, улицы Рудольштадта удивлять пустынностью, как всегда по выходным дням. Замок вырос перед нами на поднебесной высоты утёсе. Сразу от широкой площади уходила ввысь отвесная скала с зигзагообразной лесенкой. Белые стены замка, все в чёрных прорезях окон, составляли снежное навершие горы.
 - Двести пятьдесят ступеней, - уважительно выпятив губы, произнёс всезнающий сержант Барышник, - пока взберёшься, захекаешься.
 - Умный в гору не пойдёт, - высказал своё безапелляционное мнение лейтенант Христенко. – Это чёрный ход. Уважающая себя публика жалует с парадного.
Публика батареи разделилась. Умные с Христенкой пошли вокруг горы по плавному пандусу дороги, недоверчивые дураки полезли считать ступеньки. Сознаюсь, я присоединился ко вторым, немногим. В альпинисты записались ещё Анащенко, тот не упускал случая продемонстрировать своё молодечество, вечный скептик Серёга Блинников, и пожелавший самоутвердиться Тарарашкин. Анащенко шагал через три ступеньки и скоро скрылся за поворотом, Серёга придирчиво вёл счёт и поэтому не спешил, я привычно ротозейничал, останавливаясь на каждой площадке и озираясь, Тарарашкин плёлся в хвосте, красный, распаренный, но не терявший бодрости духа. Цепляясь за поручни, он звонко цокал по камням коваными каблуками, с усилием задирая коротенькие ножки. Виды с промежуточных площадок не оправдали ожиданий, Рудольштадт и сверху смотрелся неказисто, растёкшись по долинам вдоль Заале путаницей крыш и редких шпилей. Наш городок закрывал холм с Мёрлой на вершине. Но всё равно карабкаться было весело, от бездонной пустоты внизу восхитительно  щекотало под ложечкой.
 - Точно. Двести пятьдесят, - сказал наверху Серёга. Вид у него был недовольный, словно он сожалел, что зря потратил время, а Барышника не уличил.
Мы выкурили по сигарете, дожидаясь задохшегося Тарарашкина. Тот вылез красней варёного рака, обвёл нас безумными глазами, подбросил фуражку и хрипло завопил «Ура». Он совершил подвиг и жаждал оваций.
 - Пойдём, - сказал Серёга. – Ползаешь, как черепаха. Опаздываем из-за тебя.
Действительно, батарея давно уже переминалась перед главным фасадом замка и вместо оваций мы получили от лейтенанта Христенко нагоняй. Экскурсовод наличествовал, два отведённых часа экскурсии шли.
Снаружи замок меня разочаровал. Никакого тебе подъёмного моста, рва с водой, зубчатых стен и башен. Обыкновенный трёхэтажный домина эклектического стиля, облепленный флигелями и галереями, бездарно  расползшийся – пройдёшь мимо, не оглянешься. В старом Екатеринодаре полно зданий куда более выдающейся архитектуры. Разве это замок? Так, большая хата.
Ладно, обули поверх сапог безразмерные войлочные чуни, по форме похожие на лыжи-снегоступы, дабы не драть подковами паркетные полы помпезных зал, и потопали. Обзор начали с оружейной палаты. Спору нет, коллекция собрана богатейшая, холодное и огнестрельное оружие всех видов с пятнадцатого до девятнадцатого века. Шлемы, латы, шпаги, мечи, аркебузы, мушкеты, всё, как положено. Но вот такое скопление мёртвого металла, рассортированное, разложенное, расставленное, снабжённое табличками со сведениями всегда оставляет меня равнодушным, пролетает мимо памяти и внимания. Не знаю почему. Оружие-то я люблю. Что-то есть в музейных экспозициях обездушивающее, убивающее живой интерес. Вот если б ухватить нам с Анащенко по эспадрону да побрякать на манер галантных мушкетёров, так, наверно бы, почувствовали вес и смысл оружия, ощутили его предназначение, прикоснулись к истории. А без взаимодействия оружие мертво. Вспомнился мой верный АКМС ШД-1106, томящийся в пирамиде оружейки, живой, настоящий друг, не то что этот музейный хлам.
Натуралистические коллекции из местных и свезённых со всех концов света диковин и вовсе показались бесполезным нагромождением чепухи, способным заинтересовать одну несмышлёную детвору. С презрительной гримасой я брёл вдоль скучных полок и вдруг запнулся, увидев без сомнения самый лучший, самый привлекательный экспонат музея графини Рудольштадской. Во всей красе изящно сложённой плоти, одновременно одухотворённый и  воздушный, этот экспонат проплывал по залу на стройных девичьих ножках, обутых в мягкие туфли, скользящей балетной походкой. Я застыл с разинутым ртом. Посреди солдатни в грубых зелёных мундирах, меж аляповатых тропических раковин и уродливых рыб, под усыпляющее бормотание пожилой, засушенной, как её коллекции, экскурсоводши, я ощутил прикосновение чудного мгновенья. Передо мной явилась та, что часто грезилась в солдатских снах, которую мечтал встретить на гражданке, освободясь от оков службы, мой созданный воображением идеал. И вдруг она здесь, под сводами музейного зала, на чужбине. Но она-то не чужая, она не может быть чужой, она давно живёт во мне, я всю жизнь лепил её образ и, наконец, встретил. А она проходит совсем рядом, потупив голову с модной тогда причёской «каре», светлея тонким нежным профилем, в белой блузке и коротенькой юбке, полностью отстранённая от окружающего. В руках несёт стопку бумаг, явно сотрудница музея, молоденькая немочка лет семнадцати-восемнадцати. И почему я не обладаю гипнозом, почему она не реагирует на два волшебных луча , что испускают мои глаза? Невозмутимо, не бросив ни единого взгляда в мою сторону, пропала, исчезла в путаных переходах замка. Облако-рай, мелькнула по небу и попробуй найди. Я тряхнул головой, пытаясь образумиться. Не там ищешь, друг сердечный. Твои девушки ждут тебя в Союзе, ходят в школу, растут и хорошеют. Зря ты разеваешь рот на иноплеменниц, пустое дело. Но сердцу не прикажешь, оно вон как расходилось. Тем более, что музейная немочка сильно напомнила неверную возлюбленную, хотел бы забыть, да не получается.
Повздыхав, я поплёлся дальше. Дальше был нуднейший зал фарфоровых и фаянсовых изделий, но в нём я совершенно неожиданно получил второй укол во всё  то же ранимое место и едва не стал мистиком. Бывают случайные совпадения, согласен, но последовательная и целеустремлённая череда атак на воображение, будто направленная одной и той же рукой, искусное нагнетание впечатлений извне заставили усомниться в нормальном течении событий. Судите сами – зачем среди горшков и черепков поместили на стене одинокую картину, и на той картине изобразили  девушку, ошеломившую меня минуту назад? Я опять обратился в соляной столб. Конечно, если вернуться к здравому рассуждению, это не могла быть именно она. Табличка под картиной гласила – «unbekannter Maler», девятнадцатый век, то есть портрет написан неизвестным художником примерно сто лет назад. Но я наяву видел её! В полумраке комнаты, освещённой настольной лампой, над книгой склонилась моя девушка. Тот же тонкий профиль, та же задумчиво опущенная голова, та же глубокая погружённость в неведомые мысли. Сходство стопроцентное. Только причёска иная, как у «Девушки с письмом» на картине Яна Вермеера Дельфтского. О ком думает, кого ждёт? Не вижу ли я знак судьбы? С трудом удалось отогнать прилипчивую галлюцинацию и успокоить воображение. Возможно, художник изобразил прабабушку музейной немочки, почему нет? Да и мало ли на свете похожих лиц. Не стоит делать из случайного повтора слишком далеко идущие выводы.
Но разгулявшаяся фантазия продолжала работать в заданном направлении и отыскивала всё новые подтверждения моим любовным теориям. В картинной галерее, где я с должным почтением долго кружил вокруг бюста работы Гудона, взгляд мой остановился на вполне заурядном, коряво исполненном пейзаже опять-таки неизвестного художника. Горный лес, а в центре поляна и на ней стоят юноша и девушка, взявшись за руки. Замысел понятен – на прекрасном пьедестале природы двое влюблённых, мастерства маловато. Фигуры влюблённых расположены далеко, теряют масштабность, тонут в грандиозности гор и долин, слабо различимы.  Зато как легко подставить на их место себя и ту девушку, что скрылась где-то в лабиринтах замка, но незримой тенью ходит рядом. Почему бы нет? Чем плох бравый младший сержант Высочин? Отличная бы вышла пара.
Пока я тешился несбыточными фантазиями, добросовестная экскурсоводша неумолимо таскала нас по залам, кабинетам, спальням и прочим бесчисленным помещениям музея, будто боясь пропустить хоть один закоулок. Красный зал, зелёный зал, мраморный зал, лепнина, ковры, вазы, люстры. Утомительная и пошлая роскошь. Сакраментальная потаённая дверь в спальне графини для особо приближенных к телу, как же без неё. Чем была славна графиня Рудольштадская я пустил мимо ушей. Как не стал читать в своё время и одноименный роман Жорж Санд. От пролетарских, а тем более пугачёвских воззрений я был далёк, но социалистическое воспитание в духе равенства и братства сказывалось. Всякие там графья да курфюрсты были классовые враги, и правильно сделали, что всё у них отобрали и поделили. Вряд ли  кто из моих ровесников думал в те годы иначе.
Экскурсия близилась к концу, парни уже устали развлекаться скольжением на войлочных лыжах по графскому паркету и смиренно дожидались, когда их выведут из дебрей зал и спален. Найти обратную дорогу самостоятельно никто бы не решился. Монотонный монолог экскурсовода напрасно трещал пустозвонным пением цикады. Я следовал в хвосте группы, одолеваемый раздраем между мечтами и реальностью. Внутренний голос подсказывал вернуться к пусть нелюбимой, но единственно верной действительности. Увлечение фантазёрством ничего доброго не сулило. Пустота и ещё раз пустота. Но жизнь без возлюбленных фантазий обещала куда более безрадостную пустыню. Мы свернули в длинный коридор, направляясь к выходу. Одна из дверей справа была открыта. Я привычно сунул туда любопытный нос и судьба, или, если угодно, случай угостили меня ещё одним болезненным щелчком всё по тому же облюбованному месту. Впрочем, в первое мгновение я был склонен поверить в чудо, в сбывшуюся мечту. Иначе не назовёшь - в узкой, полутёмной комнате, за столом с горящей настольной лампой сидела она. Да, та самая девушка, что проплыла видением по залу, что ожила на картине девятнадцатого века, та, которую я пытался поместить вместе с собой в эпицентр тюрингийского пейзажа. Сидела в позе, придуманной и запечатлённой художником, в профиль ко мне, склонившись над бумагами. Это уже было слишком. Мой и без того помрачённый мозг едва не  взорвался. Ноги прилипли к скользкому паркету, я не мог сдвинуться с места. Кто, с какой целью настойчиво предлагает мне этот образ? Что я должен сделать? На что отважиться? Лежащую на поверхности гипотезу о банальной цепи неизбежных встреч в ограниченном пространстве замка я даже не рассматривал. Вот оно, воплощённое чудо и последний дурак я буду, если не брошусь ему навстречу. Какие могут быть сомнения при столь убедительных и зримых фактах? Пока я решал дилемму между чудом и фактом, раскорячась на полушаге в дверях и наверняка являя собой нелепое зрелище, девушка почуяла неладное и, наконец, обратила взгляд в мою сторону. И всё! Все мои героические и любвеобильные настроения как ветром сдуло. В холодноватом, настороженном взгляде читались, как в открытой книге, лишь нескрываемая досада и профессиональное терпение. Мол, что вам надо от меня, русский камрад? Хотите что-то спросить, так спрашивайте. А если вздумали попялить глаза, так извините, я вам не музейный экспонат. Я занятой человек, проходите, пожалуйста. Никакого живого чувства, никакого девичьего интереса, которые улавливаются мгновенно. Абсолютно чужой человек, даже не скрывающий глубокую отчуждённость. А я-то разлетелся, навертел, нарисовал. Вернись на землю, фантазёр. Отрезвляющий, ледяной душ.
Осталось прижать руку к груди, виновато улыбнуться и скорым коньковым ходом догонять ушедших далеко вперёд товарищей. Больше я насчёт связей с немками романтических планов не строил. Суровая проза солдатской жизни возобладала раз и навсегда. Я окончательно распрощался с возведением воздушных замков, а образ юной немочки сыграл роль прототипа при доводке до совершенства того идеала девичьей красоты, который я упорно шлифовал в своём воображении. Тут мне никто помешать не мог и я ваял его с одержимостью влюблённого скульптора. Каждый волен создать свою Галатею. А когда через несколько лет мне повезло встретить свой идеал во плоти, то я приложил все силы, чтобы его не упустить и это мне удалось.
Первая осень в Германии оказалась самой богатой на мои внеслужебные вылазки за ограду. В дальнейшем были одни учения да командировки по однообразным маршрутам Рудольштадт – Йена, Рудольштадт – Ваймар. Общение с немцами ограничивалось краткими фразами запретительного характера, когда приходилось стоять регулировщиком и традиционным угощением друг друга сигаретами. Немцам нравились наши термоядерные «Северные» и они охотно выступали инициаторами. Запомнился один выдающийся из ряду вон случай в моей практике ночного регулировщика. Уж слишком много разнохарактерных событий вместилось в ту ночь.
Мы перегоняли технику из Эрфурта домой. На 7-е ноября, красный день календаря, в этом городе, где размещался штаб армии, проводили парад и все три наши установки с начальниками расчётов и водителями околачивались там с середины октября. Готовились, тренировались, чтобы в назначенный час торжественно продефилировать перед трибунами. Шеф отбыл в Эрфурт незадолго до парада, остальной дивизион занимался своими делами в городке. Но вот мероприятие завершилось, и надо было возвращать боевую технику в родные пенаты. Шеф затребовал прислать команду сопровождения. При тех повышенных мерах секретности, которыми всегда обставлялось наше передвижение по дорогам Германии, этот пустяковый переезд менее сотни километров оборачивался многоэтапной войсковой операцией с усиленным инструктажем, толпой регулировщиков и прочей утомительной и ненужной суетой.
Но приказ есть приказ и вот в начале седьмого вечера два радийных газика и автобус ОПД (отделения подготовки данных) вырвались из «тревожных» ворот и помчались на запад, к  Эрфурту. В ноябре темнеет уже в 6 часов, водители сразу включили фары. Начальник разведки старший лейтенант Степанов ехал в переднем газике, зампотыла капитан Васильев, знаток местных дорог и владевший немецким языком как русским, с удобством поместился в автобусе, я с водителем Щукарёвым и радистом Букановым составили экипаж второго газика. Десяток регулировщиков,  надёрганных по обыкновению откуда попало, запихали общим гуртом в автобус. Степанов назначил меня возглавить этот разношёрстный сброд, так как на свидание с боевой подругой из всех замов дивизиона спешил один я. Зам второй, хитрый хохол Борька Шкабарня, дипломатично уклонился, а старший сержант Иванов, зам первой, ждал дембиля, а не встречи с проевшей ему все печёнки железнобокой зазнобой.
Особо не спешили, до указанных шефом 10 часов успевали спокойно. Егозливый Щукарёв, вволю поездивший по Тюрингии, болтал безумолку, делясь своими обширными познаниями об окрестных злачных местах, какому кабатчику можно загнать канистру бензина, какой скупает часы и фотоаппараты, какой даст бутылку под честное слово. Взводу связи выпадало больше прочих подразделений колесить по округе, они часто выезжали на КШУ (командно-штабные), на собственные взводные учения и успешно налаживали не только радийные, но и коммерческие связи. Их командир, старший, а в обиходе старый лейтенант Митрохин давно махнул рукой на служебную карьеру – чего надсаживаться, когда до пенсии два года, а ты всё ещё старший лейтенант. На активную подпольную деятельность своих подчинённых он смотрел сквозь пальцы – лишь бы не попадались - благо сержанты у него были хлопцы битые, те ещё жуки. Умели и взвод держать в тонусе и гешефт не упускать. Радист Буканов за нашими спинами, соответствуя фамилии, больше помалкивал, изредка вставляя слово или перекликаясь с радистом головной машины.
Я поддерживал разговор рассеянно, коммерция была не моя область. Курил, вчитывался в указатели, расширяя кругозор. Ночная темень мало способствовала географическим изысканиям. Какая-то Ремда, потом Арнштадт, что-то смутно напомнивший, Штадтильм, понятно, город на реке Ильм. Кстати, в Ваймаре, тоже стоящем на Ильме, я этой речки не заметил. Может немцы не обозначают свои водотоки табличками, как заведено у нас, где каждая Синявка или Бейсужок обязательно и неоднократно, у всех мостов, гордо поименованы? Вряд ли. Скорей я отнёсся к немецким рекам с меньшим вниманием, нежели к населённым пунктам.
В десятом часу с какой-то возвышенности открылась огромная россыпь огней Эрфурта. Мы свернули с шоссе вправо и просёлками скоро добрались до лагеря, где стояла наша техника. Там уже вовсю готовились к отъезду. Зачехлённые пусковые ждали на трейлерах, сочленённых с тягачами-Кразами. Мы поприветствовали ребят, пропадавших здесь полмесяца. Босс скупо поделился впечатлениями о параде, Павлычеву и рассказать было нечего, в парадном расчёте его Краз не участвовал. Длинной мефистофелевской тенью среди машин сновал шеф, как всегда в такие моменты неимоверно озабоченный и деятельный. Лейтенант Христенко покуривал и скучал в сторонке.
Появился полковник Гультяев, начальник артиллерии дивизии. Нас построили и шеф тщательно проинструктировал всех до слёз. Гультяев тоже добавил несколько приличествующих слов. Команда регулировщиков нацепила на себя светоотражающие катафоты, вооружилась фонариками и загрузилась в автобус ОПД. Автоматы с пустыми магазинами висели на плечах, патроны на регулировку не выдавали. Штык-нож на поясе был единственным действенным оружием. Отчалила наша команда под главенством старшего лейтенанта Степанова за полчаса до отхода колонны с техникой.
Нас сбрасывали по-одному, по-два на разных перекрёстках. Меня Степанов высадил в Арнштадте, внушив – дорога направо ведёт в Цайс, туда направить цайсовский дивизион, идущий с нами в одной колонне, своих посылать прямо. Проще пареной репы. Парадировали в Эрфурте избранные со всей армии. Автобус укатил, я остался в одиночестве на небольшой площади. Посреди стояла тёмная кирха с поблёскивающим шпилем, вокруг дома, в некоторых ещё горели окна. Дул пронизывающий ветер, по-зимнему холодный, я согревался сигаретой и прятался в дверной нише кирхи, не забывая вострить уши, дабы не прозевать колонну. Заметив на стене мемориальную доску, я осветил её лучом фонарика. Даже обучения немецкому в рамках школьной программы хватило, чтобы разобрать – в данной кирхе с 1704 по 1707-е годы служил органистом Иоганн-Себастьян Бах. Вот как. Оказывается, я мёрзну на историческом месте. В классической музыке я тогда разбирался более чем поверхностно, но имя Баха знал, а его органную токкату ре-минор, когда она звучала по радио, слушал, затаив дыхание. Ветер доставал и в нише, и я потихоньку переместился за подветренный угол, надеясь на свой острый слух. В доме напротив горел целый ряд окон, а из открытых форточек доносилась развесёлая музыка и громкие голоса. Кому-то там было тепло и весело. Поневоле я обращал туда завистливые взгляды. И заметил, что в одном окне образовался веер из подвижных силуэтов. Приникнув к стеклу, они размахивали руками, делая приглашающие жесты. Никого, кроме моей скукоженной фигуры, отсвечивающей катафотами, на площади не просматривалось, выходит, звали меня. Наверно, одинокий продрогший солдатик пробудил жалость в пьяненьких фрицах, почему бы нет, подпитие часто подвигает на добрые поступки. Но даже искра соблазна не проникла в моё окоченевшее сердце, какое застолье, когда вот-вот нагрянет дивизион, а регулировщика и след простыл. Я отрицательно помотал головой и отвернулся. Служба, партайгеноссе. Покинуть пост есть тягчайшее воинское преступление. Звук хлопнувшей двери и близкие голоса заставили сделать поворот кругом. И прежде чем я успел что-либо сообразить, как попал в полное окружение. Да какое! Молоденькие девчонки в накинутых плащиках, во всём обаянии улыбок и проступающих под платьицами форм, дыша духами и вином, с хохотом тянули меня за рукава шинели – «Ком, камрад»! Их не менее разогретые и гостеприимные приятели тоже были готовы на руках унести меня в светлые хоромы молодёжной вечеринки. Признаюсь, на миг моё слабое сердце дрогнуло. Вот так, без малейших усилий перенестись из каторжной холодрыги площади под тёплый кров, опрокинуть стаканчик душистого шнапса, ощутить в ладонях не ледяной металл автомата, а податливую девичью талию – кого угодно обезоружит. Но колебался я всего лишь миг. Гигантская тень вездесущего шефа, подобно призраку отца Гамлета, встала передо мной выше шпиля кирхи. Ужас ещё несовершённого преступления пробрал до пят. Грозные слова устава – «часовой есть личность неприкосновенная и т. д.» огненным зигзагом вспыхнули на чёрной стене. Пир Валтасара в армейской транскрипции.
Я отпрянул в сторону, сдёрнул с плеча автомат и заорал:
 - Цурюк! Шиссен!
Всё как в фильмах про войнушку. И для пущей убедительности лязгнул затвором. Не зря же бегал пацаном в кино. Знаем, как пугать. Пускай даже магазин пустой.
Ошеломлённые моей дикой неблагодарностью немцы отхлынули, как волна от скалы. Дисциплина у них в крови, как и уважение к человеку с ружьём. А судя по обиженным личикам девчонок, и напугать у меня получилось.
Я продолжил наступление, размахивая автоматом:
 - Вег, вег! Нах хаус!
Нет, не зря я любил в детстве фильмы про войнушку. Немцы послушно ретировались, оглядываясь и пожимая плечами. Что они подумали о звероподобном русском солдате, меня нисколько не волновало. Хотя осадок остался. Поучаствовал в их вечеринке я бы с превеликим удовольствием.
Успешно отразив нападение на неприкосновенную личность постового, я вернулся на продуваемый перекрёсток. И вовремя.
Как подхваченный порывом ветра из-за угла вылетел командирский газик, резко затормозил подле меня и подполковник Нечипоренко высунулся в распахнутую дверцу.
 - Форд с флажком английской миссии не проезжал?
Нервозность тона, каким был задан вопрос, насторожила. Какой форд, какая миссия? Тут даже кошка не пробегала. Все дороги перекрыты.
Услышав отрицательный ответ, шеф досадливо махнул рукой, и газик рванул в сторону Рудольштадта. Я остался в тревожном недоумении. Никакой вины за мной не было, но явно произошла какая-то неприятность. Чего это шеф так психует?
Могучий рёв Кразов прервал мои размышления. Первой выскочила лёгкая радийная машина, и по незнакомому водителю стало ясно, что идут цайсовцы. Указав  дорогу направо, я спокойно ждал своих, пропуская недлинную колонну коллег, как вдруг их хвостовой Варэм остановился и меня окликнули. Я подбежал. Заспанный и, похоже, не совсем трезвый сверхсрочник пригласил поскорее забираться в машину. Я жестом дал понять, что он обознался, я чужой. Сверхсрочник постучал себя по голове, выругался, и моё умыкание в Цайс не состоялось. Ну и ночка. То немцы чуть не утащили, то цайсовцы. А тут ещё шеф с английской миссией.
Минут через пятнадцать выползли наши. Меня подобрала замыкающая радийная с капитаном Васильевым и водителем Меркурьевым. Они разъяснили интригу с фордом английской миссии. Оказывается, тот каким-то манером сумел затесаться в нашу колонну перед Штадтильмом, видимо, хотел проследить маршрут дивизиона до места дислокации. Его вычислили, шеф и контрразведчики из штаба дивизии начали погоню. В Штадтильме сумели зажать его меж собой, но тот выкинул совершенно каскадёрский фортель – встав на два боковых колеса, проскочил над столбиками ограждения тротуара и был таков. Потому шеф так сильно переживает и нервничает.
Многословные переживания беспокойной командирской души шеф в полной мере обрушил на нас в поле за Арнштадтом, где мы стали на привал. Опять построение, опять изнурительно доскональный инструктаж, призывы к бдительности. Подъехали Гультяев и контрики, внесли свою лепту. Тяжёлый, сырой ветер с Балтики доводил до озноба, мы коченели и проклинали всё на белом свете, а шеф не знал устали, вбивая в наши головы охранительные поучения, которые тут же выдувало напрочь. Наконец, команда «по машинам» и, как на грех, автобус ОПД, куда регулировщиков по новой засунули, отказался заводиться. Невезучий водитель Зуев чуть не час торчал под капотом, продувая и прочищая всевозможные жиклёры и трубки, нетерпеливые «спецы»  наперебой лезли доказывать свои несравненные познания, заменили аккумуляторы –  бесполезно. Мы вылезли из автобуса и околевшими статистами прыгали вокруг, собрались все, даже полковник Гультяев подавал ценные советы – мотор молчал. Прибегли к последнему средству – завести «с толчка», навалились всем скопом, протолкали с километр, результат тот же. Шеф вышел из терпения, приказал Щукарёву взять автобус на буксир, регулировщиков запихали в командирский газик и вторую радийную, и тронулись. Контрики пасли колонну сзади, не позволяя никому обгонять. Двигались, в основном, глухими просёлками, по узким аллеям жёлтых осенних деревьев. В лучах фар создавалось весьма красивое зрелище.
Мне достался пост уже в двухстах метрах позади наших «тревожных» ворот. Газик Меркурьева встал поперёк шоссе, перекрыв проезд. В благословенной долине Заале, заслонённой от балтийских ветров несколькими хребтами, стояли туман и тишина. На придорожных яблонях ещё имелись плоды и мы с Меркурьевым, маленьким, деловитым марийцем, вволю угощались. Старший лейтенант Степанов, оголодавший не меньше нашего, не отставал, усердно отрясая ветки. Нашей колонны не было слышно, а со стороны Рудольштадта зажглись в тумане фары. Подкатил «Трабант», немедленно остановленный мною. В нём сидели двое молодых немцев. Я дал им понять, что проезда временно нет, ждать примерно час, айне ур. Они о чём-то переговорили меж собой, пассажир вылез, а водитель развернулся и уехал. Высаженный немец помялся и нерешительно подошёл ко мне. Из его слов и жестов я уяснил, что ему надо в Шалу, что он недавно тоже служил и что он ничего не имеет против действий русских камрадов. После чего последовало взаимное угощение сигаретами. Я тоже ничего не имел против молоденького немца, задержанного мною на полпути к дому, но и пропустить его, пока наша колонна не свернёт в городок, не имел права. Что и попробовал втолковать. Немец согласно кивал, понятливый гэдэровский немчик. Слава богу,  тягостный для меня диалог длился недолго. Проревели и стихли за спиной Кразы, можно было освобождать дорогу и пленённого немчика. И старший лейтенант Степанов поступил как настоящий офицер, он показал немцу рукой на газик – битте. Тот обеспокоился – мир ин Шала (мне в Шалу). Степанов закивал – Шала, Шала, будет тебе Шала. Зетцен зи, битте (садитесь, пожалуйста). И мы отвезли немца прямо к порогу его дома в Шале. Не бог весть какой подвиг, четыре километра в один конец, но в грязь лицом не ударили. А несколько минут потерянного сна уже не в счёт, когда четвёртый час ночи. Другой офицер, может, не проявил бы подобного великодушия, но для старшего лейтенанта Степанова это была норма поведения. Не было в дивизионе офицера беззлобнее и участливее. Постоянных подчинённых под его командованием не состояло; начальник разведки, он же помначштаба или адъютант его превосходительства, как он сам себя шутя величал, Степанов занимался, в основном, бумажной работой, порхая по коридорам с папкой подмышкой, но общения ни с кем не избегал и обратиться к нему по любому вопросу было проще простого. Всегда с лучезарной улыбкой, приветливый, доступный. А наблюдать, как он по-гимназически съезжает по перилам со второго этажа – так это же чистый карнавал. Солдат, сержант, офицер – он ко всем обращался чисто по-человечески, не делая различия.
За день до эпопеи с возвращением техники с парада, прохладным осенним утром, я стоял в сборной колонне  своего дивизиона на главной площади Рудольштадта. Рядом, в том же пешем порядке расположились полкачи, эрэсовцы и кадовцы. Нас вели на кладбище, торжественно возлагать венки. В смысл этой церемонии я не проник доселе, что неудивительно при моём пофигистском отношении к государственным праздникам. Ну, 7-е ноября, да ещё 1967-й год, понятно, коммунисты празднуют пятидесятилетие удачно сварганенного ими переворота, юбилей таки, но в подобных случаях ликовать полагается, а не венки на погост таскать. Неужели на кладбище Рудольштадта захоронены герои Октября? И с какого боку тут немцы? Все дома вокруг площади увешаны флагами СССР, ГДР и прочих братских соцреспублик, толпится и организованно выстраивается изрядное количество принаряженных разновозрастных камрадов, примаршировали три колонны немецких солдат в зелёных шинелях и полуплоских касках, непохожих на глубокие горшки, в которых их батьки ходили завоёвывать Россию. Офицеры у них с кортиками, солдаты с нашими «калашами». Мы в шинелях и шапках, с 15-го октября переход на зимнюю форму, вместо автоматов лейтенант Красковец вооружил нас венками. Венков много, от цветов и лент в глазах рябит. Подготовка мероприятия основательная. Наших офицеров мало – замполит майор Ситяев, комбат первой Шульгин и Красковец. Капитан Васильев к строю не подходит, бродит среди штатских немцев, жмёт руки, обнимается с пожилыми камрадами в беретах и красных бантах. Старые антифашисты, небось. Подъехал огромный неуклюжий автобус камуфляжной окраски, вылез военный немецкий оркестр, встал во главе шествия. Под медленный траурный марш двинулись. Путь до кладбища лежал через весь город. С тротуаров и из окон глазела публика, везде висели государственные флаги. Может, 7-е ноября день основания ГДР?
На одной из улиц близ площади мой любопытный взгляд заметил на стене дома мемориальную доску со знакомым профилем, пышной причёской, горделиво запрокинутой головой. Крупные буквы имени и фамилии подтвердили – да, это Эдвард Григ. Только с какого боку знаменитый норвежский композитор, автор чудесного фортепьянного концерта и всемирно известной песни Сольвейг поминается в захолустном городке Тюрингии? Я об этом понятия не имел и оставался в своём невежественном недоумении ещё лет двадцать, пока в восьмидесятые годы, полностью окутавшие меня обаянием классической музыки, не прочёл в биографии великого норвежца, что он действительно какое-то время провёл в Рудольштадте, поправляя здоровье на местных минеральных водах. Ну и что с того, скажут некоторые штатские, подумаешь, историческая веха. А я отвечу – вот из таких микроскопических соприкосновений и ткётся многоцветная ткань мировой культуры, радуя твой познающий взгляд и пытливый ум, и ты законно называешь себя мыслящим тростником, настоящим жителем земли людей, а не бессмысленным жвачным быдлом. Над прахом и плесенью тленного мира сияет прекрасный вечный мир, созданный усилиями лучших умов и ты, если захочешь, не будешь в нём чужим. Стоит только захотеть.
Наш путь по однообразным в своём уюте улочкам Рудольштадта был довольно долог, но не скучен. Кладбище, как и положено, располагалось на окраине города. По широким аллеям, мимо пышных склепов и затейливых скульптур, мы вышли к обособленной поляне. В глубине её на постаменте возвышался памятный обелиск, а перед ним в несколько рядов теснились скромные могилы – горизонтальная серая плита надгробия, вертикальная серая плита с надписью. Не меньше сотни. Стандартные воинские захоронения. Мы окружили поляну с трёх сторон, образовав полукаре. Наш дивизион оказался на левом фланге. Оркестр сыграл сначала гимн СССР, потом ГДР. Я вытягивал шею, пытаясь прочесть надписи, но сбоку было плохо видно. Откуда в Рудольштадте русские могилы? Тюрингию освобождали американцы. Уже после раздела на зоны она отошла к нам. Как тут могли погибнуть русские солдаты? За каким чёртом мы вообще пошли освобождать неблагодарную Европу, класть сотни тысяч своих ребят в чужую землю? Всё равно ничего, кроме пакостей и подлостей от Европы не дождёшься. Конечно, хотелось добить фрицев, отомстить до конца, но навязываться в друзья насильно освобождённым занятие глупое. Торчим тут себе в убыток и растим новых врагов – как ни крути, а мы оккупанты.
Оркестр заиграл похоронную мелодию, знамёна и флаги склонили, началось возложение венков, в строгой очерёдности – сначала мы, затем военные немцы, потом бесконечные вереницы штатских. Я шагнул со своим венком меж надгробий, впиваясь глазами в надписи, и обомлел. Имена и фамилии были сплошь женские. На воинском кладбище?! Я ничего не мог понять. Но на всю жизнь запомнил, кому достался мой венок – Александрова Раиса. Даты рождения и смерти в ошеломлённой памяти не удержались. Соседи по строю – Анащенко и Барышник знали не больше моего. Из всех версий, что мы перебрали, самой правдоподобной показалась версия о работницах, которых фрицы депортировали из Союза в Германию и раздавали в рабство своим бауэрам. Малоутешительная версия, но чего лучшего ждать от вражин?
Я ревниво следил – всем ли зарытым в чужой земле достанет венков? Не окажется ли кто обойдённым? Организаторы церемонии не подкачали, немцы народ аккуратный и предусмотрительный, на венки не поскупились. Скромные надгробия русских, сгинувших в Германии, скрылись под цветами. Выступил с речью офицер из батареи КАД, что-то молол чиновного вида немец. Я не слушал. Принуждённость, официозная запрограммированность мероприятия резала слух, оскорбляла взгляд. Одни властители наломали дров, наворотили горы трупов, наследники пытаются присыпать их цветами. За дураков нас, что ли, держите, господа хорошие? Раз уж досталась вам власть, властвуйте на здоровье, только не лезьте с фальшивыми объятиями. Что за моду взяли – дружить государствами? Да на памяти одного поколения вы десять раз перескублись и передрались со всеми лучшими друзьями. Причём драться посылаете нас, сами руководите. Катитесь куда подальше с вашей собачьей дружбой. Если мне втемяшится в башку такая блажь, я могу и задружить с папуасом преклонных годов, и разодраться, моё личное дело, никого не попрошу сводить или разнимать. А вы вечно впутываете народ в ваши подковёрные игры, где сам чёрт не разберёт -  у кого что на уме, и пошла мясорубка. Вы там братайтесь в кремлях и рейхсканцеляриях, целуйтесь взасос, а мы без вас проживём, разберёмся. Одолевают нежные чувства – так обратите их на свой народ, а то он у вас почему-то постоянно в загоне. Когда б не ваши игры, чего бы нам с немцами делить? И отцы б костьми не ложились, и я б тут не торчал, выкипая от злости. Но злость злостью, а мундир по своей воле не сбросить, терпи солдат, дембилем станешь. Хотелось курить, но со старшим лейтенантом Шульгиным шутки плохи, офицер он образцовый.
Запас венков иссяк, музыка смолкла, знамёна и флаги возвысились над головами. Можно было покидать это вызвавшее не самые верноподданные чувства место. На оборудованной площадке перед кладбищем Шульгин распустил нас на уставные десять минут, а сам так увлёкся вместе с Ситяевым и Васильевым беседой, что накурились мы вдосталь. Горечь табачного дыма исцеляет душевную горечь.
Во всю оставшуюся службу я не искал сближения с гражданами Германии. «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут,  пока не предстанут Небо с Землёй на Страшный господень суд». Под этими стихами Киплинга подпишусь двумя руками. Да, я националист, да, я ксенофоб, если угодно, но ни завоёвывать, ни покорять никого не собираюсь. Мне хорошо на родине, я готов принимать гостей и сам ездить в гости, но каждый должен жить в своём доме. Dixi. Все ребята, с которыми я заводил разговоры на эту тему, были со мной единодушны. А немцы, что немцы. Мы не то чтобы не считали их людьми, но уж равными себе не считали точно. В чём угодно можно упрекнуть русского человека, но жить под чужой пятой, да ещё лизать эту кованую пяту он ни в жисть не станет.


Р У Д О Л Ь Ш Т А Д С К А Я     Э Л Е Г И Я


В промежутках между вылазками «за» и попытками познать Германию то отчаянно бурлила, то тихо трепетала повседневная жизнь младшего сержанта Высочина. Контрасты были, казалось, непримиримы, но я ухитрялся проскальзывать меж Сциллой и Харибдой. Деваться было некуда, а человек ко всему привыкает. О душевной гармонии, о вожделенной тишине приходилось только мечтать. Если бы я жил одной своею жизнью, то мог бы находить эти островки тишины, отдыхать на них душой, хотя бы на час уединяться, подзаряжаться желанием жить. Но во мне с недавних пор прочно поселились другие жизни, шесть неуживчивых личностей огневого расчёта, и они не давали покоя ни на минуту. Боевые действия шли от подъёма до отбоя. Подчёркнутое невнимание, хитрый саботаж, уколы из-за спины, мелкие подставы – несть числа изощрённым каверзам, целью которых был неугодный зам. Несколько пар враждебных следящих глаз я чувствовал на себе постоянно. Даже вечером в ленкомнате, где я пытался забыться с книгой в руках, рядом заводился нарочито громкий разговор, предназначенный понятно для чьих ушей, что вот, мол, некоторые штатские пренебрегают обществом, напускают на себя умный вид, смотрят в книгу, а видят фигу и т. п. При том, что меня они демонстративно сторонились, шарахаясь, как от зачумлённого. Оригинальный совет я получил от зама первой, старшего сержанта Иванова. Наблюдая, как я мучаюсь с подчинёнными, он доброжелательно сказал: - «Да поставь ты этим охломонам пару альтенбургской (имелась в виду марка немецкой водки) и завтра будешь им лучший друг». Не доверять старшему сержанту Иванову  не было оснований. Он был самый авторитетный сержант дивизиона, этакий матёрый человечище, прошедший огонь, воду и медные трубы. Рецепт он предложил беспроигрышный. Но я подумал и отказался. Не денег было жалко. Я к тому времени дико разбогател, получив семьдесят с лишним марок за те два месяца, что пробыл вне зоны денежного довольствия и выкинуть две десятки на подмазку мог себе позволить. А вот задабривать подобным низким способом заносчивых подчинённых счёл делом унизительным. Представив как воодушевлённый Тарарашкин сгоняет в гоштет Мёрлы, как я буду пить на брудершафт со старыми забулдыгами Виноградовым и Васильевым, как двусмысленно будет скалиться озадаченный Костиков, я содрогнулся. Отвращение подступило к горлу. Нет уж, пускай будет, как будет. Через себя не переступишь.
«Человек один не может ни черта» - эти слова Гарри Моргана из «Иметь и не иметь» Хемингуэя мне довелось проверить на собственном опыте. Конечно, не всё было так уж окончательно беспросветно. Пошли письма из дому, от друзей, хоть какая-то поддержка. Завязались добрые знакомства с ребятами из взвода связи. Удавалось окунуться в чтение. Но всё равно на душе было постоянно муторно. Не было ощущения твёрдой земли под ногами и ясного неба над головой.
От зоркого глаза капитана Бакеева не ускользали как ужимки и гримасы мучителей, так и моя неспособность взять их в руки. Но он сделал всё, что должен был сделать. Я был обучен, наставлен, настропалён. Остальное зависело от меня. Проявляй характер, зам. Меняйся, зверей. Но как? По щучьему велению когти и клыки прорастать отказывались. Волшебным озверином поили в мультике одного кота Леопольда. В педагогическом арсенале комбата Бакеева озверин отсутствовал. Я скучал и чаял освобождения от пут командирских забот.
Зато в доведении меня до великолепных физических кондиций комбат преуспел. Занятия по физо он любил проводить сам. Наверно, мечтал взрастить  из нас суворовских чудо-богатырей, наподобие себя. Узрев мои червякообразные извивания на перекладине, как и успешное осёдлывание коня, капитан Бакеев стал мрачнее тучи. Но не в его привычках было закрывать глаза на недостатки воспитуемых, тем паче сержантов, долженствующих служить примером подчинённым. За меня он взялся круто. Дабы не позорить зама перед лицом батареи, он предписал мне усиленный курс индивидуальных занятий. Каждый самомалейший просвет в плотном графике дневного распорядка я был обязан заполнить наращиванием мышечной массы. Руководить процессом накачки комбат приставил Анащенко с Барышником, а неусыпно контролировать пригрозил самолично. Собратья-сержанты взялись исполнять приказ Бари, на мой взгляд, чересчур рьяно, скажу больше -  бесчеловечно. Даже в те жалкие десять-пятнадцать минут, что отводятся на подготовку к обеду-ужину, когда так приятно покайфовать и всласть подымить, они непреклонно подхватывали меня под руки и волокли в спортгородок. Про время после ужина и святое воскресенье и говорить нечего. Тогда я подвергался самым продолжительным и безжалостным истязаниям. Секрет невероятного рвения коллег был предельно прост. Вместо того, чтобы возиться с салагой-хиляком, Анащенко бы с большим удовольствием травил байки в курилке, а Барышник, хмуря брови, изображал бы за шахматной доской гроссмейстера Спасского. Поэтому они прилагали все усилия, чтобы ускорить процесс. Я качал пресс, я подтягивался и переворачивался на перекладине, выполнял выход силой и подъём переворотом, держал угол на брусьях, порхал бабочкой над конём. Как я достиг, а, вернее, был обучен последнему искусству, стоит сказать особо. После очередного лихого разбега, я неизменно, к досаде преподавателей, усаживался  верхом на кожаное седло. Тогда они сделали вот что. Сняли свои поясные ремни, обмотали меня ими вокруг талии и, держа с двух сторон, с криком «поехали» повлекли к непреодолимому препятствию. В нужный момент я оттолкнулся, они рванули за постромки и запряжённое тело перелетело поверх гимнастического снаряда. Повторив несколько раз перелёт тройной тягой, мои тренеры в какой-то момент во время разбега незаметно отпустили ремни и я, неожиданно для себя, перескакнул коня самостоятельно. Изумился, попробовал без ремней – изумился ещё больше, оказывается, легче лёгкого. Что мешало прежде, не знаю. Ну не кубанское же восприятие коня как верхового скакуна. Прочие снаряды покорялись медленней, но всё же покорялись. Перетруженное тело ныло, набухшие мышцы отчаянно болели, я был зол на всех и вся, но решающую роль сыграло, что я разозлился на самого себя. Злость на собственную персону всегда благотворна, ибо побуждает действовать. И молодой организм радостно откликнулся – бицепсы вздулись буграми, пресс стал подобен стальному панцырю. В октябре, когда на осенней проверке сдавали зачёты по физо комиссии дивизии, я уверенно набрал нужное количество баллов и получил значок ВСК (военно-спортивный комплекс) второй степени, а весной сменил бело-синий значок на красно-белый первой степени. Страхи перед гимнастикой бесповоротно прошли, спасибо комбату Бакееву и Анащенко с Барышником, хорошие были учителя.
А вот на упражнении по метанию гранаты я отыгрался за ущёмлённое гимнастикой достоинство сполна. И даже сумел удивить и подвигнуть на состязание с собой Барю. Ко мне с детства прилипла непонятная привычка подбирать и швырять каждый попавший под ноги камень. Причём возможно дальше. Как ни ругали меня за эту опасную забаву родители (случалось и в стёкла попадать), я оставался привержен камнеметанию. Видимо эта привычка развила особым образом мой плечевой аппарат – единственный из сверстников я перекидывал камень на противоположный берег Кирпилей, а в школе дальше всех пулял учебную гранату. И вот, когда мы перешли для упражнения по метанию на плац и комбат вызвал  меня на позицию, я поднатужился и запустил гранату, целясь в Тарарашкина, которого отрядили подбирать улетающие снаряды. Тот стоял на безопасном, как он полагал, расстоянии метров в пятьдесят. Для рядового метателя это предельная дальность. Сам Тарарашкин её и близко не достигал. Он, как это выходит у девчонок, разогнавшись на  три положенных шага, делал рублёвый замах и швырял гранату чуть ли не себе под ноги. Как комбат ни бился с ним над улучшением техники броска, ничего не выходило. Смущённо ухмыляясь, Тарарашкин ссылался на некий не обнаруженный призывной комиссией дефект плечевого сустава, врал, понятно. Ввиду полной бесперспективности комбат прогнал его в поле. Там он со своим кошачьим проворством был на месте. Так вот, Тарарашкин благодушествовал в пятидесяти метрах от меня, к тому же на бросок презираемого зама посматривал вполглаза. Чего ждать от слабака? И едва не поплатился жизнью. Возможно моему выработанному навыку подсобило и то мстительное чувство, которое помогло Вацлаву Лисицкому из рассказа Карела Чапека «Рекорд» поразить ненавистного Франтишека Пудила камнем на недосягаемой, казалось бы, дистанции. Возможно. Короче, Тарарашкин спохватился в последний момент, когда смертоносный снаряд был уже в нескольких метрах от его толоконного лба. На принятие единственно верного решения оставались доли секунды. Слава богу, Тарарашкин не оплошал. Инстинкт самосохранения сработал у звенигородского раздолбая безошибочно. Неуловимым броском он  из расслабленной стойки «вольно» мгновенно перешёл в стрелковое «положение лёжа» и, не щадя локтей и коленей, распластался на утрамбованном гравии плаца. Олимпийский чемпион по плаванию, стартующий с тумбы, позавидовал бы его реактивному нырку. Граната просвистела над распростёртым телом и брякнулась далеко позади.
Комбат Бакеев крякнул и сдвинул брови. Батарея, замерев, ждала сокрушительных комментариев. Я испытывал, мягко говоря, острый душевный дискомфорт, как едва не состоявшийся убийца. Баря, скорей всего, переживал схожие чувства. Тарарашкина-то подставил под расстрел он. Тот, кстати, продолжал лежать плашмя, возмущённо таращась на подкузьмивших сослуживцев. Баря кашлянул ещё раз и буднично произнёс:
 - Чего разлёгся? Здесь не пляж. Меряй давай.
И всем стало понятно, что ничего особенного не произошло. А раз так считает капитан Бакеев, то двух мнений быть не может. Занятия продолжаются.
Тарарашкин вскочил на ноги, отряхнулся и засуетился с рулеткой-шагомером. Дальше пятидесятиметровой черты разметку не наносили.
 - Шестьдесят девять метров, товарищ капитан.
В сиплом голосе Тарарашкина слышалось недоверие собственным глазам. По шеренге батареи пробежал невнятный ропот. Капитан Бакеев оглядел мою далеко не атлетическую фигуру. Нет, не с восхищением, чего не было, того не было. И даже не с удивлением. Самое точное слово, пожалуй, раздражение. Мол, какого чёрта прикидываешься божьим одуванчиком? Да в тебе сил немерено, пахать на тебе и пахать, а ты сачкуешь. Но соответствующих слов комбат не произнёс. Он оказался во власти соревновательного азарта.
 - Подольский, - неожиданно подозвал он своего приближённого радиотелефониста, - а ну-ка, подержи мой макинтош.
Вручив тому китель и фуражку, ослабив на мощной шее галстук, Баря, сияя обычно тщательно маскируемой лысиной, шагнул на позицию и потребовал гранату. Батарея встрепенулась. Мальчишеский задор комбата вызвал неподдельный ажиотаж. Невиданное дело – уважаемый командир решил посоревноваться с молоденьким замом. Зачем ему это надо? Кому были отданы горячие симпатии болельщиков – объяснять излишне. Во мне тоже взыграло ретивое, но только на миг. Странное дело, я вдруг стал желать, чтобы комбат перекрыл мой показатель. Победить своего командира представилось некрасивым поступком, так не должно быть, командир обязан быть во всём первым. Но Баря, похоже, и не сомневался в победе. Сгоряча рисковать своей репутацией не было ему свойственно.
Понянчив в широченных лапах ступенчатый алюминиевый цилиндрик, Баря жестом, каким отгоняют надоедливую муху, отправил Тарарашкина аж до боксов эрэсовцев, изогнул свой могучий торс, как мироновский дискобол, метнул, и граната, кувыркаясь,  понеслась выше облака ходячего. Часовой, охраняющий наши ракетные склады, отпрянул в испуге, когда та, рикошетом от жёсткого покрытия плаца, ударилась в сетку забора. Баря, прикрыв глаза ладонью, следил за полётом и приземлением, вылитый Илья Муромец на известной картине с русскими богатырями.
Расторопный Тарарашкин произвёл замер и торжествующе возгласил:
 - Семьдесят три метра!
Победа за явным преимуществом. Батарея зааплодировала, и у меня с души отлегло. Справедливость восторжествовала.
 - Есть ещё порох в пороховницах, товарищ капитан, - подобострастно оскалился Костиков.
Капитан Бакеев презрел как искренние овации, так низкопоклонное подхалимство. Знающему себе цену триумфатору ни к чему восторги толпы. Он наверху, он победил. Пусть побеждённый плачет. Но я не жаждал сатисфакции, я был вполне удовлетворён и второй и третьей попытки мы не проводили, восстановленная иерархия нас обоих вполне устраивала. Метание гранаты приносило мне больше всего баллов в зачёт норм ВСК, халява, сэр.
Шла осень, любимое элегическое время года на гражданке. Но моя первая осень в армии располагала скорей к ламентациям, чем к элегиям. Да и в армии куда уместней бравурные марши. «Отгремела проверка осенняя, нам домой собираться пора» - дембильская вариация на мелодию «Прощания славянки» самый популярный осенний мотив. Саму проверку я почти не заметил. Подумаешь, комиссия из штаба дивизии. Бачили мы этих фраерив. Пускай офицеры трясутся за звёзды и должности, а нам и так продыху нету от рассвета до заката, всё одно и то же. Дальше ГСВГ не пошлют, ниже рядового не разжалуют. Мы своё дело знаем, а показуха не наша забота. Разве строевой смотр запомнился. В глазах рябит от полковничьих и генеральских погон, гарнизон выстроен в каре вокруг плаца, офицеры шипят, мы маршируем и дерём глотки в «ура» и в песнях. Ничего нового, давно приелось и осточертело.
А вот приказ министра обороны от третьего сентября о призыве и демобилизации – каждый раз этап памятный, рубеж поворотный. Дивизион зашевелился и загудел, как обеспокоенный улей. Старики толпами ходят за писарем Хохловым – когда? Диапазон широк – от конца сентября до последних чисел декабря. В этот промежуток «деды» уедут домой. Но всем хочется пораньше, побыстрей. Хохлов если что и знает, оговаривается – мол, составлены сугубо предварительные списки. Внесение тебя в престижную октябрьскую команду (в сентябре уезжают единицы, обычно ради продолжения прерванной учёбы) ещё ничего не значит. У шефа семь пятниц на неделе. Сегодня ты в фаворе, шеф тебе благоволит, и ты тешишь себя надеждой улететь вслед за скворцами. Завтра за пустячную провинность постигает тягчайшая опала и шеф мечет в тебя громы и молнии, самая страшная из которых – поедешь 29-го декабря. Это последняя партия из ГСВГ, она железно гарантирует, что Новый год ты встретишь в вагоне, даже не добравшись до границ Родины. Никто не хочет попасть в «декабристы», а уж в последнюю партию тем более. А шеф будто наслаждается треволнениями несчастных дембилей, играя на готовых лопнуть нервах. В курилке ежечасно, в каждый перерыв между занятиями, вскипают шекспировские страсти – Хохлов приносит наисвежайшие новости. Кто-то ликует, кто-то рвёт на себе волосы. Через час архинадёжные сведения оборачиваются «парашей» - шеф всё переиграл. Можно подумать, что он целый день сидит над списками дембилей и забавляется. Наблюдать за детскими переживаниями дембилей и смешно и трогательно. Жалко парней. У меня впереди ещё два года, я скорей доволен, что вылезаю из зелёной шкуры первогодка и вступаю в полупочтенные ряды «весёлых ребят». Ещё не старик, но уже не салага. И то достижение.
В верхах, среди офицерского состава свои пертурбации и страсти. По авторитетному мнению старослужащих все, как на подбор, положительные. «Везёт вам, молодые. Легче служить придётся». Главная перемена – уехал начальник штаба майор Попов, старый садист николаевского закала, правая рука шефа во всех его придирках и наказаниях. Шире всех перекрестились писарь Хохлов, интеллигентный профессорский сын из Ленинграда, и старший лейтенант Степанов. Те, как непосредственные помощники Попова, ребята на побегушках, вечно крайние, получали от него по полной программе. Не раз я был свидетелем, как под бешеный крик Попова они вылетали, будто ошпаренные, из его кабинета и буквально не знали куда бежать. А любимым пунктиком Попова было, встав пугалом на крыльце, отслеживать проходящих мимо солдат и сержантов. Не дай бог не промаршировать парадным шагом с рукой под козырёк или иметь неполадку в обмундировании, вроде расстёгнутой на воротнике пуговицы. Ближайшее воскресенье неминуемо становилось не выходным днём, а унизительной каторжной повинностью. Ещё в первое воскресенье в дивизионе, когда Вася Теслюк, не в силах сдержать себя от радости по поводу представшей замены, тащил меня  знакомиться с ракетным складом, я обратил внимание на две чумазые фигуры в углу плаца, на мойке. Присмотревшись, узнал  Хохлова и старшего сержанта Суханюка, заведующего секретной частью. В рабочей робе, с ног до головы заляпанные грязью, они вёдрами вычерпывали из отстойника скопившуюся муляку и наполняли ею стоявшую рядом цистерну. Хихикая, Вася поведал, что майор Попов за какую-то оплошность приговорил их к этой каре, и что вообще по выходным,  попечением начальника штаба, мойка никогда не пустует, всегда находятся провинившиеся, мало кого в дивизионе минула чаша сия. Я поёжился, припомнив наш с Лёхой Бородиновым гордый отказ чистить авгиевы конюшни новочеркасского винзавода. Перспектива окунуться в грязюку гарнизонной мойки не только не прельщала, но и выглядела неизбежной. Здесь не учебка, не увильнёшь. Майора Попова так и звали – не начальник штаба, а начальник мойки. Но мне повезло, я не успел попасться ему на глаза в ту нелёгкую минуту, когда майора одолевал садистский зуд. И вот он отбыл в неизвестном направлении, не оставив по себе ничего, кроме дурной памяти. Что заставляло его подвергать регулярному унижению бесправных подчинённых? Может, вымещал злость за незадавшуюся карьеру? Или уродился садистом? Таким лучше совсем не родиться.
Сменивший Попова майор Кравцов сразу всем понравился. Небольшого росточка, квадратный, легконогий, он пробегал мимо вытянувшегося дневального хлопотливой, самоуглублённой побежкой, на ходу кивнув головой – «нормально, служивый, не трепещи». И весь день сидел в своём кабинете на втором этаже, на крыльцо не выходил. В чужие  дела не совался, полностью сосредоточась на штабной работе. С шефом поставил себя твёрдо, не лебезил и не подслуживался. И тот понял, что кремень не по зубам, не трогал, не пробовал подмять под себя. Писарь Хохлов одобрительно поднимал вверх палец – мужик что надо, и дело знает и душа человек. Судя по характерной невнятной скороговорке майор Кравцов был из сибиряков, и нравом соответствовал, известно – сибиряки народ крутой, но справедливый. Его страстная увлечённость охотой подтверждала догадку. Он незамедлительно записался в местное немецкое общество охотников, и по субботам, в сезон появлялся у крыльца дивизиона в забавном специфическом костюме, при шляпе с пером, с зачехлённым ружьём, и командирский водитель Воробьёв отвозил его на газике в горные охотничьи угодья. Да, дивизион мог облегчённо вздохнуть – одним цербером стало меньше, одним глотком свободного воздуха больше.
Прибытие замполита, майора Ситяева, произвело в дивизионе фурор с оттенком скандала. Дивизион выстроился в коридоре казармы на утренний развод, шеф ещё не соизволил материализоваться, когда вдоль строя начал шустро продвигаться рыжий краснолицый майор с голубыми петлицами и серебряными крылатыми эмблемами. Он запросто пожимал руки не только опешившим офицерам, но и всей передней шеренге, радушно улыбался, что-то приятельски приговаривал, короче, всем стало ясно – лётчик не понимает, на чей аэродром сел. Его поведение вопиюще противоречил заведённым в дивизионе порядкам. Поневоле вспомнилась армейская поговорка – «где начинается авиация, там кончается порядок». Что не миновать столкновения высоких лбов, стало ясно самому недалёкому. Шеф ярый поклонник устава, отклонений не спускает никому, а тут чудак лётчик разлетался, запанибратствовал. Быть беде. И весь дивизион напрягся в предчувствии неизбежного. Вот у входа заголосил дежурный по части, отдавая рапорт шефу. Наш новый замполит приосанился, выскочил на середину строя и, подав команду «смирно», с рукой у козырька шагнул навстречу командиру дивизиона. Конфликт бабахнул как из пушки, моментально, перед строем всего дивизиона. Дело в том, что отдавая честь, майор Ситяев держал руку здорово на отлёте, может так принято у лётчиков. Подполковник Нечипоренко, хоть и сам сильно грешил в этом смысле против устава, скорее прикрывая ладонью ухо, чем вытягивая её перпендикулярно виску, утерпеть не сумел. Подобравшись всем телом, словно кот перед прыжком, он неприязненно прошипел сквозь зубы:
 - Руку.
 - Что? – Майор Ситяев искренне не понял, чего требует от него шеф.
 - Руку к виску поднесите, - на сей раз отчётливо, во всеуслышание произнёс командир дивизиона. И на себе показал, как это делается.
Бестактность вышла из ряду вон. У бедного замполита лицо из бледно-красного стало кумачовым. Он резко бросил руку вниз и быстрее Миг-19 умчался во главу строя, где стояли старшие офицеры. Шеф хищно посмотрел ему вслед, сделал шаг вдогонку, но вовремя сдержался. Дальнейшего выяснения отношений на виду у всех подчинённых он допустить не мог. Шеф старался чтить устав.
Но едва прозвучала команда «разойдись», все услышали, как он подзывает майора Ситяева. Тот подошёл, с ещё не остывшим от гнева лицом, и оба, чуть не наперегонки, устремились вверх по лестнице на командирский этаж.
На первом же перекуре, Хохлов, давясь от смеха, рассказал, какой ор и рёв неслись из кабинета шефа на протяжении целого часа. «Мы с начальником штаба думали, что придётся их водой разливать».
Сломить и подчинить замполита у шефа не получилось. Майор Ситяев тоже оказался крепким орешком, свою независимость он отстоял. Построжел, конечно, уже не бросался обниматься-целоваться со всеми подряд, сменил голубые петлицы ВВС на чёрные артиллерийские, но в целом свойским человеком остался. К нему всегда можно было подойти без опаски, и сам он подходил к нам по-доброму. Зато с шефом у него отношения испортились бесповоротно, обращались они друг к другу сугубо официально – «товарищ подполковник», «товарищ майор». Но с кем у шефа были хорошие отношения? Офицеры вне строя звали друг друга обычно по имени-отчеству, но шефа Александром Никитичем изредка величал один майор Кравцов.
Из добрых дел замполита упомяну одно. Водитель ВТО Сироткин, парень мнительный, склонный к самоедству, получил от подруги письмо, в котором та сообщила, что родители хотят её насильно выдать замуж за нелюбимого. Сироткин настолько впал в хандру, что весь взвод вынужден был следить за ним, как бы он не наложил на себя руки. Замкомвзвод Коля Донченко пошёл к Ситяеву и тот мигом выхлопотал Сироткину отпуск домой. Через полмесяца Сироткин вернулся во взвод счастливым молодожёном и благополучно дослужил оставшиеся полгода. Чем не доброе дело? Не знаю, отпустил бы Сироткина шеф, если бы обратились напрямую к нему? Да отпустил бы, конечно, не такой уж он был зверюга, как я его тут старательно выставляю. Субъективный подход, каюсь.
Над тылами дивизиона воцарился высокопоставленный начальник, капитан Васильев. Встреченный ехидными замечаниями, типа, для двух поваров и водителя достаточно сержанта Гири, зачем им ещё один начальник в ранге заместителя командира дивизиона да ещё на майорской должности, он быстро рассеял досужую болтовню и доказал свою нужность и полезность. Не прошло и недели после его появления на горизонте, как вокруг казармы засуетилась целая толпа немцев в спецовках. Без всякого шума и пыли, незаметно и ненавязчиво, как это умеют делать на Западе, за считанные дни наши гальюны заблестели новыми унитазами и умывальниками, стены и полы переоделись в цветную плитку, отремонтированная бытовая комната наполнилась современными утюгами, столами, парилками, фенами, зеркалами. Туалетная комната Марии-Антуанетты да и только. Новый зампотыл заслуженно обрёл ореол всемогущества. Его деловые и хозяйственные связи были на грани чудодейства, хотя скептики утверждали, что никакого чуда здесь нет, просто капитан Васильев не вылезает из Германии с 45-го года, даже в отпуск в Союз не ездит, совсем онемечился и жена у него немка. И по части армейского вещевого снабжения он сделал для нас много – выбил для зимних учений удобные и тёплые танковые костюмы (особенно мы гордились куртками с меховыми воротниками), завёз комбинезоны для парковых работ, не стало отказа в разных красках, растворителях, инструменте. Человек оказался сущим подарком для дивизиона, освежил захиревший под руководством старшины Шлёмина солдатский быт. Наверняка, благодетельствовал он и господам офицерам, те относились к зампотылу с исключительным почтением. Не без лёгкой зависти, понятно – кто бы из них посмел в служебное время стоять на священном командирском крыльце в штатском костюме и непринуждённо переговариваться с подполковником Нечипоренко. А капитан Васильев запросто себе позволял. Шеф надышаться не мог на своего зампотыла, предоставив ему полную свободу действий. И тот ею пользовался сполна, на разводах был редким гостем, вечно разъезжал по окрестным городам и складам, что-то промышляя. Но, отлучаясь, всегда ставил в известность дежурного по части, службу ведал. Среднего роста, в меру упитанный, с апоплексической одышкой, он привлекал моё пристальное внимание своим лицом. В античном театре использовались маски типических героев для выражения определённых чувств – маска ужаса, маска смеха и т. п. Лицо капитана Васильева можно было смело назвать маской абсолютного бесстрастия. Вот будто отлили его из гипса, раскрасили (нездоровый румянец присутствовал), отполировали и оно застыло в неизменном выражении. Никогда я не видел, чтобы шевельнулась бровь, чтобы малейшая эмоция исказила неподвижные черты. Отрывистая речь невидимым дуновением пролетала сквозь каменные губы. Только синие глаза жили, двигались, перебегали по тебе холодно, безразлично. Бр-р, сложноватое получалось ощущение, ну, примерно, как общаешься с роботом.
Общался с капитаном Васильевым я немного, ездили несколько раз вместе в Йену и Ваймар. А однажды выполнял его поручение, не совсем обычное. Баря, по обыкновению ничего не объясняя, отослал меня с Блинниковым и Тарарашкиным в распоряжение зампотыла. У хозсклада стоял бортовой Газ-63 Блинова, а возле него нас ждали капитан Васильев и молоденький немец-электрик, менявший в  бытовке оборудование. Задание мы получили несложное – загрузить в кузов штабель кровельного шифера, полкубометра обрезной доски-сороковки, отвезти груз немчику, вернуться и доложить об исполнении. Я старший, от маршрута не отклоняться, гоштеты миновать без остановки. Как я понял, сам капитан Васильев в экспедиции не участвует ради сохранения инкогнито. Ладно, делов-то куча. Загрузили, поехали. Немчик в кабине, указывать дорогу, мы на досках в кузове. День серенький, прохладный. Приехали на окраину Рудольштадта. Вдоль Заале, на луговой росчисти, вытянулся ряд нововыстроенных домов. Но стиль старонемецкий, мансарды, высокие крыши. Участки земли ещё не обустроены, ямы, кучи щебня и песка. На один из участков, к сереющему свежей штукатуркой дому, Зуев и впятился задом. На крылечко вышла фрау немчика с грудным киндером на руках. Пока разгружались, немчик застенчиво поведал, что герр гауптман, по доброте душевной, подарил ему материал для беседки на берегу, а дом их семье молодожёнов выделил городской муниципалитет. По-русски немчик лопотал прилично. Мы оглядели домовладение семьи рудольштадских молодожёнов. Ничего себе гнёздышко для начинающих совместную жизнь! Да у нас секретари райкомов таких особняков не имеют. Комнат восемь, не меньше. Вспомнились саманные хаты на Кубани из двух комнат вагончиком, сляпанные собственными руками победителей фашизма, крытые камышом, с глиняными полами, с удобствами во дворе. Мои детство и юность сына сельских учителей прошли не в лучших условиях. Серёга Блинников проворчал, что их семья из пяти человек только недавно получила от завода двушку в хрущёвке, а до того ютились в бараке на Текстильщиках. А тут глянь, как роскошествуют недобитые фрицы! Тарарашкин о своих звенигородских хоромах промолчал. Мы пожали руку немчику, поулыбались его миловидной фрау, отказались от предложенного кофе и уехали. Jedem das seine. Каждому своё.
Во вторую батарею прибыл новый начальник расчёта старший лейтенант Ганин. Но нас, третью батарею, это мало касалось. У нас стряслась своя перемена, поистине вселенского масштаба – Баре приехала замена. Не знаю, кому как, а мне было грустно расставаться с комбатом, который столько нянчился со мной, пытаясь вывести в люди. Пускай его попытки, по большому счёту, закончились неудачей, вина в том лежала только на мне, упорно не желавшему идти ему навстречу. Капитан Бакеев свой долг исполнил честно. Но теперь всё оставалось в прошлом, жизнь открывала нам новые страницы. И если Баря цвёл, карьера для него складывалась, как он хотел – «еду в Литву, в военкомат» - направо и налево делился он своей радостью и все завистливо причмокивали – «да, повезло, ничего не скажешь», то моё будущее окуталось туманом. Впрочем, ненадолго. Новый комбат, капитан Лысенко был чужд сантиментов и неопределённости. Немолодой, бывалый офицер, он раскусил меня в два счёта. Ему был нужен зам, на которого он мог опереться, который бы держал расчёт в ежовых рукавицах и не задавал своему комбату излишней головной боли. Ничего подобного он во мне, естественно, не обнаружил и, как опытный садовод, сразу решил отсечь бесплодную ветвь. Моральных обязательств, в отличие от капитана Бакеева, он передо мной не имел, а потому не церемонился.
Едва прошли трогательные проводы Бари, начиная от торжественного построения батареи и заканчивая многотрудной погрузкой вещей в контейнер, как в судьбоносной дежурке собралось трио из подполковника Нечипоренко, капитана Лысенко и младшего сержанта Высочина. Безгласный радист не в счёт. Шеф провёл беседу на удивление деликатно, самолюбие моё щадил, надо отдать ему должное. Умел, когда считал нужным.
 - Значит так, Высочин. – Шеф сидел, вальяжно раскинув ноги, фуражка на затылке, по высушенному заботами лицу бегает потаённая улыбочка. – В третьей батарее сержантов преизбыток, весной прибудут ещё три новых зама из Луги, надо освобождать им место. Костиков дослужит до лета, а там ему и домой. Вам служить у нас почти два года. Есть мнение перевести вас в ВТО, там всего один сержант Донченко, ему  не помешает помощник.
Шеф разглагольствовал долго, словно размышляя вслух. Ну не ждал же он от меня возражений и подсказок. Говорил, что в ВТО не набирается сержантов даже на усечённый, без кухни, наряд. Караул и внутренний наряд дивизион выставлял каждый день, на кухню ходили попеременно с эрэсовцами. Повторил, что следующим летом в дивизионе на новых установках будут новые замы, выразил надежду, что Донченко ощутит мою поддержку, а сам всё засматривал мне снизу в глаза. Интересно, что он там хотел увидеть?
Сказать, что во мне ничего не дрогнуло, было бы неправдой. Конечно, дрогнуло. Но чувства были настолько противоречивые, что одно нейтрализовало другое и, наверно, я был внешне бесстрастен, как капитан Васильев. Низвержение из замов задевало болезненно, чего греха таить, и вовсе не потому, что я дорожил этой ненавистной должностью. Но я-то знал, что потерпел поражение в битве с расчётом, и снятие с должности фиксировало это постыдное  поражение, подчёркивало факт, никуда не денешься. Самолюбие страдало, обидно расписаться в собственной никудышности перед всем дивизионом. Находить оправдание в том, что я не приложил необходимых для победы усилий, напоминает позицию страуса – спрятал голову в песок и успокоился. Нечего было называться. Ладно, проехали. Из поражений тоже можно извлекать уроки, только уроки эти слишком горькие на вкус. Зато я избавлюсь от почти четырёхмесячного неизбывного кошмара, спадёт  мутная пелена с глаз, мозги освободятся для излюбленных занятий, жизнь повернётся ко мне светлой стороною. Глядишь, и служба принесёт хоть что-то ценное. Должность артмастера одна из самых сачковых в дивизионе, всегда можно выкроить время на книги и стихи.
Вот такие разноречивые чувства и мысли обуревали меня, не прорываясь наружу. Профессионально поднаторевшим слухом я выцепил из потока сознания шефа его проговорки о новых замах и новой технике. «Параши» о замене техники и о переходе на двухгодичную службу с недавних пор гуляли в дивизионе. Прямой связи между одним и другим не просматривалось, но это если ты не солдат срочной службы. А солдат во всём усматривает тайные знаки, говорящие, что дембиль неизбежен, и чем скорей, тем лучше. И я сделал зарубку в памяти.
Короче, выдержал я мучительный искус пред светлыми очами шефа, вполне бесстрастно, и на вечерней проверке стоял уже за широкой спиной Коли Донченко, имея перед собой на двери табличку с аббревиатурой «ВТО», а позади дверь с табличкой «Туалет». Путь из спальни до популярного заведения был для бойцов взвода технического обеспечения короче, чем у кого бы то ни было. Предмета гордости это, конечно, не составляло, но быт облегчало. Достаточно вспомнить стометровые полночные забеги по новочеркасскому плацу под снегом и дождём. Возвращение блудного сына обошлось без заклания упитанного агнца и прочих гостеприимных церемоний. Приняли меня просто, по-домашнему. В дивизионе все давно привыкли к нетерпеливой натуре шефа и частые перемещения, как по служебной вертикали, так и по казарменной горизонтали, не удивляли никого. Хлопотал, помогая с устройством, болтливый Мясум Фейзрахманов. Русским языком он владел неважно, но поговорить любил. Юра Юрин, сидя над книжкой в своём дальнем углу, обогревал диковатой улыбкой. Даже на строгом иконописном лике Пасина обозначилось минутное просветление. Коля Донченко особой радости не выказал, хмуро указал на койку напротив себя и буркнул: - «теперь твоё место здесь», тем самым обозначив мой статус во взводе, второй после замкомвзвода. Если он не очень верил, что обретёт в моём лице незаменимого помощника, то был прав на все сто. Я ни на что не претендовал, я хотел свободы и покоя, да простит меня Михаил Юрьевич Лермонтов, и надеялся обрести их в тихой заводи ВТО.
Обстановка к тому располагала. Старики собирались домой, вот-вот должно прибыть пополнение, всегда интересное событие – вдруг пришлют земляков. Мой главный антагонист Ребдев паковал дембильский чемодан и портить себе настроение стычками с ершистым молодым, к тому же вооружённым сержантскими лычками, не намеревался. К Васе Теслюку опять вернулись, вместе со мной, радужные надежды на скорый дембиль. Шла середина ноября, половина стариков упорхнула, Васю пугала перспектива угодить в «декабристы». У шефа он был на плохом счету из-за крайней медлительности ума и неповоротливости рук и ног. Предугадывать гениальные замыслы шефа у Васи вообще не получалось. И не миновать бы ему последней партии, не случись моего возвращения в ВТО. Конечно, шеф не был бы шефом, если бы ещё не попил Васину кровь, не постращал 29-м декабря, но в конце концов смиловался и Васе посчастливилось встретить Новый год на неньке Западенщине со стаканом горилки в одной руке и шматком сала в другой. Заначенный «макаров» он прихватить не осмелился, щедро оставил на моё усмотрение. А вот Ребдев с Виноградовым и Васильевым отбыли на Родину партией последних «декабристов» без всяких шансов подоспеть к новогоднему застолью. Злорадство чувство нехорошее, неблагородное, признаю. После того, как оно тебя посетит, на душе остаётся осадок, похожий на стыд.
Итак, второе пришествие во взвод технического обеспечения прошло для меня под счастливой звездой. Как многострадальный герой «Собачьего сердца», я мог бы сказать – «утвердился я в этой квартире, окончательно утвердился». Разумеется, о безграничных «свободе и покое» в армии даже мечтать глупо, но после ада батареи я блаженствовал, как карась в пруду. Коля Донченко не притеснял, к общим занятиям взвода привлекал редко, ещё реже  призывал к священной жертве мой новый прямой начальник зампоирс майор Иванов. С книгой за пазухой я ускользал на склад в парках, читал или пялился на осенние небеса Тюрингии, пытаясь разглядеть меж серых туч проплывающие, неуловимые слова.
Первую осень в Германии я воспринимал как двойной рубеж – во-первых, мне исполнилось двадцать лет, во-вторых, я перевалил на второй год службы. Ни то, ни другое не вселяло оптимизма. Решение пойти в армию выглядело непоправимой ошибкой, год потерян, а предстоит потерять ещё два. Грустное осознание, но не ставить же крест на себе. Никто не запретит мне самосовершенствоваться, набираться жизненного опыта, познавать людей. Внутренний мир бесконечен, наполняй его. Не ленись, взрослей. Ты уже кое-чему научился, оглянись на себя девятнадцатилетнего – разница огромная. Служба гнетёт, спору нет, но закаляет, придёшь на гражданку готовым к любым ударам. А главное – вокруг полно замечательных, интересных парней, когда ещё жизнь введёт тебя в такой широкий круг, радуйся, знакомься, учись держаться достойно.
Вдохновляющие и умные слова я всегда находил без труда, но беда была в том, что они были заёмные, вычитанные, чистая теория. На практике, в повседневности, они зачастую не помогали, жизнь коварно била под дых или наотмашь, по морде. Я терялся, уходил в себя, замыкался. И не книги, не красивые слова приходили тогда на помощь, возвращали приятие действительности. Нет, гораздо чаще это были обыкновенные люди – сослуживцы, приятели, друзья. Именно они спасали верней. Даже случайный разговор, вовсе не обязательно по душам, простой обмен общими впечатлениями, совпавшими мыслями вдруг зажигал живой огонёк, извлекал из раковины замкнутости, открывал радость и привлекательность человеческого бытия. Жизнь опять играла красками, воодушевляла, и я опять был готов бежать ей навстречу. Жаль, в те годы я действовал больше интуитивно, чем сознательно, а щадящая интуиция старалась увести меня от непредсказуемых столкновений с жизнью и тем самым обрекала на одиночество. Я слишком верил в силу слов, в магию природы, искал утешения в мире божьем, а не человеческом.
А слова никогда от меня не отворачивались. Стоило вечером уйти за тыльную стену казармы, присесть на каменный парапет ограды и – пожалуйста. Журчит ручей, сквозь поредевшие каштаны блестят на тёмном небе крупные звёзды, и одинокий ламентатор невозбранно слагает элегию в эпигонски-классическом духе:

Над спящей долиной прозрачные вьются туманы,
и, в капле росы отражаясь, лучится звезда.
Как золота слитки, плоды опадают с каштанов,
как золота слитки, теряю я дни и года.

Не столько уже потерянное время, сколько то, которое предстояло потерять, огорчало меня больше всего. Впереди расстилалась безотрадная пустыня буден.


Б У Д Н И


Что ж, попробуем эту пустыню застроить, населить и посмотрим как её обитатели исполняют свои священные обязанности – защищают Родину на самых передних рубежах. Эту основополагающую мысль нам вдалбливали на каждом политзанятии, час или два подряд, чуть ли не через день. Помимо общей коммунистической дребедени, изложенной в пухлом розовом томе, которую мы изучали по темам и главам, а потом сдавали на зачётах, в нас внедряли и вполне конкретную информацию о противостоящем неприятеле. О противостоящем в прямом смысле слова. Буквально в двух десятках километров, по ту сторону границы, на территории ФРГ стоял во всеоружии враг, с которым нам предполагалось в случае войны сойтись стенка на стенку – 3-я механизированная дивизия США. Дивизия с историей. Воевала ещё в первую мировую, отличилась в сражении на Марне, за что получила почётную приставку «Марненская» или ещё более высокопарную – «Скала на Марне». Воевала и в Корее, но, судя по всему, не преуспела, так как в титулатуре это не отмечено. Из всего изобилия цифр и данных о грозящем неприятеле, преподанных нам, приведу пару сведений, самых любопытных. Оказывается, американская дивизия на семьдесят пять процентов состояла из профессиональных солдат, по-нашему – сверхсрочников. Невиданное скопление кусков забавляло – как они там уживаются? Да и отношение к тем, кто служит Родине за деньги, у советского человека вызывало недоверие. Наёмник человек продажный, всегда готов переметнуться, где больше платят, у него нет отечества. Какой-то средневековый ландскнехт, короче. Данные о супротивнике по роду оружия, о дивизионе НУРС «Онест Джон» давали больше поводов для размышлений, тут мы сравнивали и судили со знанием дела. Да, у америкосов четыре пусковых против наших трёх, народу почти две с половиной сотни, а у нас и сотни не набирается, куча пулемётов, гранатомётов, радиостанций, автомобилей – ну и что? Известно, американцы предпочитают воевать техникой, себя жалеют. Зато наша выучка выше, а уж в драке мы никому не уступим. Ежели нарвутся, получат по наглой рыжей морде и будут драпать до побережья Португалии. Так мы тогда думали и в мощи ГСВГ, как и всей Советской Армии, никто не сомневался, а кто сомневался, помалкивал. Мы были дети недавних победителей и победный дух своих отцов усвоили с детства. Схватки с НАТО мы не то что не боялись, а по молодости-глупости втайне желали – чем мы хуже отцов? Тоже сумеем показать натовцам кузькину мать.
Уверенность в своём превосходстве вырастала не на пустом месте. Не скажу за всю Германию, но та приграничная полоса Тюрингии, где я служил, была забита советскими войсками под завязку. В каждом немецком городе гарнизон, а то и несколько. На десятках полигонов день и ночь, круглый год учения, стрельбы, марши. Готовили нас на совесть и, скажу без хвастовства, группа советских войск в Германии обладала огромной пробивной силой, пушечное мясо было отличного качества.
Но это всё звонкие фразы, пригодные для газетных передовиц той поры и декламаций в ленкомнате. Знаменитая наша боеготовность складывалась из повседневного нудного труда, из серых солдатских буден. Не буду растекаться мыслию по древу, расскажу о своём более чем скромном вкладе в оборону страны, о том, как я изживал бесконечные будни.
С окончательным утверждением во взводе технического обеспечения сменился в первую очередь ракурс моего видения жизни дивизиона. С поста зама я видел эту жизнь будто с небольшого бугорка. Став артмастером, наблюдал её словно из засады, из кустов. Участие в активной жизни дивизиона свелось к минимуму, моим уделом стала вспомогательная роль. Не я её выбирал, меня назначил шеф и что-либо изменить я был не в состоянии. Не скажу, чтобы новая роль меня категорически не устраивала, я уже упоминал, что она предоставила несравненно больше личного времени, нежели предыдущая, но это была свобода подпольщика, её надо было не только добывать, но и оберегать. Обмануть Колю Донченко мнимыми поручениями майора Иванова не составляло труда, я ему и даром не был нужен при его занятиях с транспортным расчётом, сам майор вспоминал о моём существовании от случая к случаю, главное – не попадаться на глаза шефу. Тот обязательно спросит, чем занимаюсь, куда путь держу, враньё раскусит мгновенно. Поэтому болтаться по паркам, помогая кому делать нечего, приходилось с большой оглядкой. А в неотапливаемом складе за столом много не высидишь. Дабы не продрогнуть до костей, надо совершать согревающие и познавательные прогулки.
Комбаты и начальники расчётов тревожили меня нечасто, на то был зампоирс. Их заявки на ремонт приборов, замену пневмобаллонов, получение от дембилей оружия, выдачу его молодым и прочая бесчисленная мелочёвка спускались ко мне от майора Иванова. Прямых обращений помню два. Первый по сю пору тешит мою профессиональную гордость, второй забавляет как неожиданный прорыв накипевших чувств всегда предельно собранного офицера.
Однажды меня нашёл переполошенный комбат-2 майор Жуйко. Во время занятий в парке на вертлюге (это поворотный механизм пусковой установки) раскололась одна из накладок и направляющую заклинило. Казус если не катастрофический, то крайне неприятный. Пусковая превратилась в груду бесполезного металла с поднятой и повёрнутой набок направляющей. Майор Жуйко нервничал и, прежде чем доложить шефу, прибежал осведомиться у артмастера – нельзя ли починить собственными силами и без огласки. По долгу службы бездельник артмастер вынужден был проследовать за комбатом-2 в ангар для пусковых, по дороге с ужасом убеждаясь, что в голове у него вместо надлежащих познаний одна зияющая пустота. Роковым образом всё, чему учили в школе, забылось, как кошмарный сон. Я не мог вспомнить абсолютно ничего. Всё стёрлось подчистую, мозги являли собой tabula rasa. Меня ожидал неслыханный позор, полная профессиональная аннигиляция. В глазах сослуживцев я бы неминуемо опустился ниже плинтуса, встав в один ряд с достославным предшественником Васей. Какому богу я взмолился, не помню, но милость божья на меня чудодейственно снизошла. А может, благотворно повлиял плачевный вид скособоченной пусковой. В ясном свете невероятного озарения передо мной вдруг открылась именно та страница учебника, на которой последовательно излагался случай подобной поломки и несложная процедура последующей починки. Открылась во всей чёткости и  вразумительности печатного шрифта, как будто прилетела со стола в классе новочеркасской учебки, где я её во время оно прилежно изучал. Мне оставалось только читать строку за строкой и руководить действиями благоговейно внимающего расчёта. Эти спасительные озарения приходили ко мне не раз, и всегда в моменты, когда речь шла о спасении собственного престижа, а то и самой жизни. Что-то там срабатывает в органе, отвечающем за безопасность попавшей в беду личности, незаметный щелчок – и ты спасён. Вертлюг поддомкратили, аккуратно вынули искорёженную накладку и мы с токарем Гурским за пару часов изготовили из стального листа новую, не хуже заводской, со всеми полагающимися отверстиями и параметрами. Пусковая вновь стала грозной боевой единицей. Майор Жуйко, солидный и не склонный к бурному проявлению чувств офицер, прочувствованно пожал мне руку. Что же, я честно заслужил. Когда припечёт – откуда что берётся.
Второй случай, анекдотического свойства, тоже смело заношу в категорию незабываемых. Комбату-1 старшему лейтенанту Шульгину срочно понадобился для каких-то целей, наверно для шлифовки стёкол на приборах, кусок фланели. Рулон сей незатейливой и отнюдь не дефицитной  ткани спокойно возлежал у меня на складе. Не знаю почему, но шеф им страшно дорожил и под угрозой смертной казни запретил мне выдавать её кому бы то ни было без своего письменного разрешения. Комбат Шульгин явился по собственному почину и я был вынужден ему отказать, несмотря на всё уважение, которое к нему питал. Правда, оказаться под его началом почёл бы за египетскую казнь. Используя характеристику времён императорской армии старший лейтенант Шульгин был блестящим офицером, лучшим комбатом дивизиона. При своём ещё невысоком звании он давно уже командовал батареей и должен был вскоре отправиться в Академию. Подчинённые отправили бы его и на Луну, если б туда смогла долететь наша ракета, до того он их замордовал. Первая батарея была первой не только по номеру, она была первой по всем показателям во всей Группе, вдумайтесь – во всей ГСВГ. Боевую, строевую, физическую и прочие подготовки комбат Шульгин довёл до высшего предела. Его ребята не знали ни сна, ни отдыха, при одном его появлении вздрагивали и бледнели. Всегда подтянутый, летящей походкой он уверенно шёл к генеральским погонам. Лишь один недостаток водился за ним – вспыльчивость. Порой отточенная выдержка изменяла ему, он вспыхивал, как порох, и тогда его звенящий гневом голос больно хлестал даже посторонние уши. Свидетелем подобной вспышки мне и довелось стать, когда я сослался на запрет шефа.
 - Солдафон! Бурбон! Каптенармус!
Я ошалел, едва не приняв оскорбительные выкрики Шульгина на свой счёт. Орал-то он прямо мне в лицо. Только последняя тирада позволила точно определить адресат:
 -Бегал в войну с трёхлинейкой и продолжал бы себе бегать!
Все знали, что шеф начинал службу в пехоте. Заключительный пассаж старшего лейтенанта Шульгина я опущу, ибо он характеризовал командира дивизиона в исключительно непечатной форме. Я недоумевал – чего это комбат-1 разошёлся из-за сущего пустяка. И сделал неуклюжую попытку помочь.
 - Товарищ старший лейтенант, я видел на складе у старшины Шлёмина такую же фланель. Попросите у него.
 - Что?! – Разъярённый Шульгин чуть не задохнулся. Правая ладонь его хлопнула по бедру в поисках кобуры с пистолетом. Слава богу, её на портупее не было. – Да я лучше застрелюсь, чем пойду просить у этой свиньи! Господи, что за порядки!
Стало ясно, что комбат-1 дошёл до точки. Накипело, издёргался, сорвался. Моё слабое сердце не выдержало, надо было спасать ситуацию.
 - Товарищ старший лейтенант, выдам я вам эту проклятую фланель. Вы только командиру дивизиона не проговоритесь.
Искажённое страданием лицо старшего лейтенанта будто мгновенно подменили маской клоуна. Он широко ухмыльнулся.
 - А перемерить он не догадался?
Сложил жалкий кусок ткани вчетверо и сунул его за отворот шинели.
 - Спасибо, Высочин. Не бойся, не выдам.
Подмигнул и ушёл. Клянусь, до отъезда старшего лейтенанта Шульгина в Академию я никому не передал его прочувствованных характеристик подполковника Нечипоренко и старшины Шлёмина.
Кстати, самое время замолвить о них слово, расширить и прояснить чересчур сжатые высказывания комбата-1. О командире дивизиона я уже наговорил немало, но готов сказать ещё десять раз по столько. Тёплых слов для него у меня за пазухой накопилось предостаточно. Но ограничусь всё же только тем, что касается их взаимоотношений (и взаимодействий) со Шлёминым. Шеф не доверял никому. В принципе, ничего страшного, на то ты и командир, доверяй, но проверяй. Но шеф не доверял и самому себе, а это была не только его личная трагедия, но и беда всего дивизиона. Если  человек на таком достаточно высоком посту не доверяет себе, не верит в свои силы и возможности, то его неуверенность отражается на всех. Он поминутно дёргается, колеблется, погрязает в мелочах, перестаёт видеть за деревьями лес. И парадоксальным образом ищет опору в подлом «стукаче», доносителе. Какими бы ни были по личным качествам наши офицеры и сверхсрочники, но друг на друга они не стучали, сор из избы не таскали. А старшина Шлёмин стучал на всех и все об этом знали. И презрение на него изливалось всеобщее. Ненавидел его весь дивизион. Кроме шефа. У шефа он был любимцем, тот его отличал, берёг, придумывал необременительные должности – как же, ценный кадр, недреманное око, милый наушник. Они и внешне походили, только шеф был долговяз и тощ, а Шлёмин долговяз и упитан, разожрался на дармовых армейских харчах. Когда он, отклячив вислый зад, надвинув в подражание шефу фуражку на глаза, начинал утром движение от ДОСа до казармы, в радиусе пятидесяти метров всех как ветром сдувало. Офицеры, курившие перед крыльцом в ожидании развода, разбегались в разные стороны, будто нашкодившие школьники при виде директора. Оплошавшим предстояла мука тягостного полуразговора-полудопроса и неизбежное угощение навязчивого собеседника сигаретой. «Стрелок» старшина Шлёмин был абсолютно бесстыжий,  не стеснялся выпрашивать и у рядовых, свои закуривал лишь при полной невозможности разжиться чужими. Причём своими у него были те самые «Северные», что выдавали срочнослужащим. Подрагивая округлыми щёчками, распространяя плебейский запах тройного одеколона, он нетерпеливо, словно стоя на раскалённой сковороде, топтался вокруг собеседника, забрасывая того непревзойдёнными по тупости провокационными вопросами. Затенённые козырьком, утонувшие в складках жира, упоённые сознанием тайной власти скользкие глаза нагло обшаривают тебя с ног до головы, что-то высматривают, и ты знаешь, что чего-нибудь да высмотрят такое, чего нормальному человеку в жизнь не высмотреть. И поди попробуй послать его на три буквы. Мигом окажешься на ковре у шефа. Вон приближается журавлиной подпрыгивающей походкой подполковник Нечипоренко, все скрываются в казарме, спеша занять место в строю, один старшина Шлёмин почтительно перетаптывается на крыльце, томясь от переполняющей его важной информации. А уши шефа уже наготове. Только выслушав доклад секретного сотрудника, он приступает к раздаче милостей и кар.
Какой интерес представляли для командира дивизиона сведения вроде – капитан Лысенко со старшим лейтенантом Митрохиным устроили вчера пьянку в ДОСе и далеко за полночь орали похабную песню «У нас в квартире в который раз развалился унитаз», или что лейтенант Христенко приводил к себе ночевать вольнонаёмную секретаршу из артполка, ума не приложу. Каюсь, эти совсекретные сообщения  я, помдеж, и дежурный радист Файкин подслушали сквозь двери дежурки. Ну и какие чувства мы должны были питать к вершителям наших судеб? Если уж бедные офицеры находились под колпаком у Шлёмина, то что говорить о сержантах и рядовых. Но я лучше прибегну к помощи своей записной книжки, куда  любовно переносил из журнала дежурного по части литературные опусы великого и ужасного старшины. Хоть и редко, но Шлёмину приходилось заступать дежурным по части, совсем уж избавить любимца от служебных тягот шеф считал непедагогичным, служба есть служба. Видимо не надеясь на перегруженную информацией память, а скорей желая лишний раз продемонстрировать неуёмное холопское усердие, старшина оставил на скрижалях журнала несмываемые следы, и заодно внёс весомый вклад в сокровищницу российской изящной словесности.
Цитата №1, краткая. «27. 09. 67 г. Рядовой Караваев в 6. 10 сойдя со ступенек крыльца производил кричащим голосом «Подъём» для семей проживающих в ДОС. В результате одёрнуть его никого не нашлось, зато улыбающих и довольных полностью батарея». Копия верна, подписуюсь.
Цитата №2, более обширная. «Имеющие недостатки 16. 03. 68 г. во внутреннем порядке. 1. Скрипят двери и ручки в спальных комнатах. 2. Комната взвода связи старший комнаты Киселенко – дежурное освещение не горит, заправка обмундирования не однообразная. После отбоя поднят был с-нт Марков для устранения недостатков. 3. При построении в кино в строю 2 бат. находилось 18 чел, однако проверяя канцелярии в 21. 30 там находился Приёмышев, который выполнял приказание с-нта Горобец. Уточняя по какой причине с-нт Горобец отменил кино для ряд. Приёмышева, с-нт Горобец повёл себя крайне вызывающе. После отбоя ряд. Шевченко обращался дать разрешения выполнять работу. Тоже возмущения проявил, когда ему ответил, что для Вас будет отдых лучше, то Горобец снова проявил свои интриги, хотя для него абсолютно ничего не относилось. В результате чего вынужден был вызывать сан. инст. замерить ему температуру». Вот! Если вы не восхищены, то у меня нет слов, чтобы описать свой восторг! Просто волосы встают дыбом! Какой стиль! Какой кругозор! Какая буря эмоций вскипает вокруг деятельного старшины! Гюстав Флобер сказал по схожему поводу: - «Не знаю, как поступить – то ли отлить в его честь медаль, то ли содрать с него кожу живьём».
Шеф был прилежным читателем литературно-доносительного творчества старшины Шлёмина и с оргвыводами не стеснялся. Господи веси, как омрачало жизнь всему дивизиону их инквизиторское сотрудничество. Разве заклятому врагу пожелаешь таких попечителей. Меня Шлёмин тоже пару раз «заложил» по мелочам, а шеф люто покарал, отчего моя пылкая любовь к обоим разгорелась ещё нестерпимее. Грешно желать ближнему лиха, но случись война, я бы не поручился, что геройский старшина не пал бы в первом же бою от случайной пули. Даже допускаю, что от множества случайных пуль сразу.
Вершины служебной карьеры старшина Шлёмин достиг в начале 1968-го года. В честь пятидесятилетия Советской Армии и двадцатипятилетия победы под Сталинградом, где наша тогда 63-я, а ныне 8-я армия особенно отличилась, посыпались звёзды, награды, повышения. В Эрфурт приезжал командарм военных лет маршал Чуйков, проводились всякие торжественные мероприятия. Имел ли старшина Шлёмин отношение к тем славным временам, не знаю, говорили, что застрял он в ГСВГ, как и капитан Васильев, чуть ли не с войны, но шеф сделал ему к юбилеям лакомый подарок – пробил для него должность начальника финансовой части дивизиона. Батюшки, как сразу возвеличился зачуханный кусок! Как высоко вознеслась его жабья голова, какую царственную поступь обрели вечно волочащиеся ноги, даже отвислый зад подобрался и не мешал при ходьбе. С какой небрежной грацией он заглядывал по утрам в дежурку и, попыхивая стрельнутой у помдежа (у меня) «Северной», отплёвываясь от табачных крошек, извещал: - «Я буду в финансовой части полка». После чего величественно удалялся вдоль по каштановой аллее с новоприобретённой  для солидности кожаной папкой в руке. Какие дела он там вершил, одному богу известно. Наверно, стрелял сигареты и надоедал офицерам полка верноподданническими благоглупостями. Наши офицеры, не таясь, возмущались скандальным возведением безграмотного сверхсрочника до их уровня – Шлёмин не уставал повторять при каждом удобном и неудобном случае, что он теперь по должности старший лейтенант. О степени его не то что образования, а элементарной грамотности, надеюсь, нетрудно составить мнение по вышеприведённым цитатам. Да и на какой ляд дивизиону начфин! Какие такие финансы требуются для удовлетворения потребностей девяноста служивых? С выдачей ежемесячного жалованья прекрасно справлялись старшины батарей, офицеры не считали за труд прогуляться для пополнения карманов в финансовую часть полка – там и клуб с буфетом поблизости. В общем, поводов для злословия было в изобилии. Но недолго пришлось нашим высокообразованным командирам терпеть чванство невежественного нувориша, а тому наслаждаться невиданным взлётом. В штабах быстро разглядели напрасную утечку марок (в армии платят за должность, а не за звание) и едва зазеленела листва, как старшину Шлёмина вернули заведовать портянками и сапогами. Удар по честолюбию низверженного начфина получился оглушительный. Перенести его без горького ропота и слёзного плача развенчанный старшина не сумел. С омрачённым ликом он шатался по территории, хватал каждого встречного за пуговицу и назойливо втолковывал, какой ущерб и неудобства будет претерпевать дивизион из-за ликвидации должности начфина. Плакался и ныл, как склочная баба, у которой спёрли в автобусе кошелёк с пятью копейками. Опасаясь за душевное состояние любимца, шеф спровадил его в отпуск, в Союз, укрепить расшатанные нервы целебным воздухом Родины и всеисцеляющей русской водкой. Правда, в пьянке старшина Шлёмин замечен не был, возможно потому, что слыл отпетым скрягой.
И вот в это своё уязвимое место он и получил второй сокрушительный удар на потеху почтеннейшей публике. В 1968-ом году, из-за перехода на двухгодичный срок службы, стариков начали увольнять с конца лета. В числе первых уехал и Юрка Циркунов, тихий, малозаметный парень из взвода связи, внештатный электрик дивизиона. Правильное энергоснабжение ДОСа тоже входило в сферу его деятельности. Ну уехал и уехал, честно заслужил. Через непродолжительное время возвратился из отпуска старшина Шлёмин, восстановивший здоровье, готовый бдить и стучать. Как человек, с особым трепетом относящийся к финансам, в установленный срок старшина полез снимать показания электросчётчика. И едва не лишился сознания. На табло горели совершенно невообразимые цифры, последняя в ряду мелькала как пули в стволе пулемёта, спираль вращалась с бешеной скоростью. Обезумевший старшина ринулся в квартиру, выключил все электроприборы, бесполезно – счётчик продолжал неумолимо наматывать киловатты. По тревоге был призван заместивший Циркунова рядовой Швец, дабы привести в чувство сошедший с ума счётчик и заодно едва не рехнувшегося старшину. В ДОСе Швец пробыл долго и вернулся, лопаясь от смеха. Оказывается, тихоня Циркунов, тоже настрадавшийся от Шлёмина, перед самым дембилем осуществил коварную акцию – взял и замкнул всю электропроводку ДОСа на счётчик отдыхавшего на родине старшины. Таким образом, ответственным за энергопотребление, а главное за платежи, стал наш всеобщий любимец. Дивизион ликовал и пел дифирамбы хитроумному и недосягаемому мстителю, а старшина Шлёмин взывал к милосердию соседей. Открестились обитатели ДОСа от несусветных показаний счётчика или вошли в бедственное положение потерпевшего – мы не интересовались, мы вдосталь упивались сладким чувством свершённого возмездия. И на памятную доску в честь Юрки Циркунова скинулись бы охотно.
Третий и, надеюсь, нокаутирующий удар старшине Шлёмину нанесла внезапная отставка шефа в конце всё того же 68-го года. Жаль, я уже собирался домой и не увидел позорного краха бесславной карьеры. Новый командир дивизиона подполковник Кашин, мужик прямой, не захотел иметь при себе сексота. Писарь Хохлов, по месту деятельности располагавшийся в пределах слышимости командирского голоса, рассказывал, как тот брезгливо  пресёк попытку Шлёмина втереться с наушническим докладом: - «Идите и занимайтесь своими обязанностями! Я без вас разберусь». Голос у нового комдива был громкий. Мы единогласно постановили, что Шлёмину пришёл капут. Никого уже больше не пугала его одинокая фигура, торчащая у крыльца и пыхающая сигаретой. Обходили, как верстовой столб, забывая отдать честь. И сигаретами перестали угощать – «Нету, товарищ старшина».
К слову, табачное довольствие не удовлетворяло таких страстных курильщиков, как я. Восемнадцать пачек в месяц катастрофически мало. Выручали некурящие. Им вместо сигарет старшина выдавал две пачки сахара-рафинада. Но точно такой сахар продавался в солдатском магазине по пятьдесят пфеннигов пачка. И между курцом и не имеющим вредных привычек собратом заключалась незамысловатая сделка. Некурящий сладкоежка получал от курильщика марку и объявлял себя заядлым приверженцем табакокурения. Тем самым достигался вожделенный консенсус – один вволю дымил, укрепляя лёгкие, второй портил себе зубы сладким чаем. К сожалению, потенциальные жертвы кариеса были в ничтожном меньшинстве – как известно, русский народ страдает патологической склонностью к саморазрушению, курильщики подавляюще преобладали. Прибегали к делёжке пайки  фальшивого курца пополам, вступали в преступный сговор со старшиной, короче, выкручивались, как могли. Вновь прибывающие в дивизион подвергались в первую очередь суровому социологическому опросу на тему – «куришь не куришь»? За души некурящих шла нешуточная борьба и я находился в рядах её активных участников. Двойная пайка сигарет была для меня вопросом жизни и смерти. День выдачи табачного довольствия ожидали нетерпеливей, чем письмо от возлюбленной. Задержка на пару дней делала самой популярной фразу – «дай докурю», опоздание на неделю – принуждала к сбору старых «бычков» в курилке. Однажды разразился ужасный кризис – прошло две недели после дня «икс», а сигарет не выдавали. Старшины разводили руками – «не завозят, где взять»? Дошло до самокруток из смеси миллиметровых «бычков» и сухих листьев. Я ощутил себя на грани нервного срыва и потому отправился в офицерский магазин. Деньги имелись, будучи тогда замом, я огребал жалованье в тридцать марок и мог пошиковать. Курево в магазине  изобиловало, но дико дорогое. «Столичные», помнится, стоили больше четырёх марок. Я выбрал то, что по карману, купил десять пачек «Памира», по марке за пачку. Когда-то их курил мой дед, а я, второклассник, с любопытством наблюдал, как он вставляет сигарету в длинный наборный мундштук и, развалясь в плетёном кресле-качалке, небрежно пускает вверх сизые колечки дыма. Сигареты без фильтра, 3-го класса, они стоили в Союзе десять копеек, а по курсу марки ГДР обходились почти в пять раз дороже. Но наплевать на деньги, зато нервы успокоились. После крепчайших «Северных» будто бог в лаптях гулял по исстрадавшейся душе, никогда мои лёгкие не вкушали таких ароматов и благоуханий. Не надо мне ни «Казбека», ни «Герцеговины Флор».Несмотря на яростные атаки «стрелков», удалось протянуть дня три до запоздавшей выдачи. Иногда вместо фирменных «Северных» выдавали «Охотничьи», безвкусные, волокнистые, с плохой тягой. Их считали отвратным суррогатом и заклинали старшин в следующий раз обязательно побаловать нас возлюбленными термоядерными. Кстати, на гражданке я «Северных» не встречал, наверно, министерство обороны скупало их на корню.
Да, с куревом случались перебои, но драгоценная стопка синих пачек в тумбочке была священна и неприкосновенна. Как поступают с посягающими на частную солдатскую собственность я ознакомился ещё в начальное пребывание в ВТО. В коридоре ко мне подошёл и дружелюбно, даже как-то заискивающе, заговорил узколицый, худощавый ефрейтор, на вид старослужащий. Представился старшим радиотелефонистом первой батареи Дерибасом. Его мягкие манеры, громкая фамилия и третий год службы польстили моему самолюбию и подвигли на общеознакомительный  разговор. Поболтав сколько-то, мы благополучно разошлись.
Но я успел заметить, какими косыми взглядами награждают нас проходящие мимо сослуживцы. И в манерах собеседника насторожила несвойственная «старикам» некая пришибленность, словно он был чем-то угнетён и подавлен. А едва вошёл в спальню взвода, как на меня набросился Мясум Фейзрахманов, первый хлопотун и ревнитель чистоты нравов.
 - Нельзя с ним разговаривать!
По возбуждённой жестикуляции и округлённым глазам Мясума я догадался, что  совершил нечто неподобающее. Недостаток в лексиконе Мясум с лихвой восполнял выразительной мимикой. Но сути я не уловил.
 - С кем?
 - Да вот с этим Дерибасом. Он вор! Ему бойкот!
При всех своих проблемах с разговорным русским, Мясум без запинки произнёс убийственное слово. Неизменно хладнокровный Виталька Ставров, криво улыбаясь, подтвердил – да, этот тип залез в тумбочку старшего сержанта Иванова и что-то там украл. Теперь с ним никто не разговаривает, он вычеркнут из круга порядочных людей. Он изгой.
Я всё понял, и когда Дерибас опять попытался меня остановить, шарахнулся от него с каменной физиономией. Нарушать табу нельзя, иначе сам будешь табуирован. Тут о человеческой жалости следует забыть. Общий приговор безжалостен, но справедлив. Впоследствии я заметил, что и офицерам бойкотированный внушает отвращение. Старший лейтенант Шульгин, чьим подчинённым был Дерибас, отдавал ему приказания, буквально дрожа от презрения, а голос у него звенел туго натянутой струной. Шеф, брезгливо поглядывая из-под козырька фуражки, как-то вызвал вора из строя и объявил о разжаловании в рядовые, внёс свою начальственную лепту во всеобщее осуждение. Так и протынялся вычеркнутый из жизни дивизиона  Дерибас до самого дембиля неприкаянной тенью, торча через день в наряде – то на кухне, то дневальным. Уехал, правда, в числе первых, шеф постарался побыстрей сбыть его с глаз долой. Нет, за своё убогое солдатское имущество в нашем дивизионе можно было быть спокойным, щепетильность в вопросе собственности стояла на высоте. Ну замечал я порой, в бытность свою замом, как от Тарарашкина попахивает моим «Ориганом» - так что из этого? Бедному рядовому не грех попользоваться достоянием зажиточного зама, прифрантиться каждому хочется.
После рассказа о табачном довольствии уместно упомянуть о денежном. Выскажу довольно спорную мысль – солдату деньги вообще не нужны. Если бы старшины снабжали ещё предметами сангигиены да конвертами с бумагой, то нужда в деньгах отпала бы совершенно. А так одно баловство и соблазн. Чайная, одеколон, портсигары, зажигалки, покушения на гоштеты – всё из-за денег. А где соблазн, там и нарушения дисциплины. Но это сейчас, из прекрасного далека, я высказываю такие умные мысли. Вылезь какой-нибудь умник с подобными предложениями во время  службы, наслушался бы от меня в свой адрес комплиментов, от которых вянут уши. Но вот честное пионерское, наличие или отсутствие в кармане марок никогда особенно не заботило. Получал тридцать марок замом – ходил чаще в чайную, сел на пятнадцать марок артмастером – стал ходить вдвое реже, невелика печаль. Выписал со своих сержантских доходов (сержантам платили ещё и русские деньги, девять или одиннадцать рублей в месяц, точнее, перечисляли их на какой-то счёт и на руки до дембиля не давали, но безналично их можно было использовать) литературное приложение к журналу «Молодая гвардия», что-то там читал, но в памяти не осталось ни строчки. В библиотеке было книг навалом, оттуда я черпал обеими руками. Уже в преддверии дембиля скопил кое-как полсотни марок – приехать из загранки без чемодана и подарков считалось неприличным. Вот и все мои взаимоотношения с денежным довольствием военнослужащего ГСВГ. Добывать марки коммерческими махинациями или скопидомничать над жалованьем мне и в голову не приходило. Конечно, приятно иметь сумму на непредвиденные расходы, но таковых почти не было. Странным образом, к выпивке совсем не тянуло, да и предложений стать третьим поступало всего ничего.
Для полноты картины добавлю, что знаю, о жалованье господ офицеров. Самым высокооплачиваемым слыл, разумеется, шеф. По неофициальным сведениям (платёжной ведомости никто из нас в глаза не видел) он получал около тысячи марок на руки и двести с гаком рублёв на книжку. Дальше шло по нисходящей, вплоть до начинающего куска с окладом в двести пятьдесят и семьдесят соответственно. Служба в ГСВГ считалось престижной и материально выгодной, но всё равно многим офицерам, особенно семейным, денег не хватало. Не спасало и разрешение обменивать третью часть депозитных русских рублей на наличные немецкие марки, пресловутая «одна треть». А если ещё знаешься с зелёным змием или любвеобильными фройлен, тем паче. Доходило до займов у рядового и сержантского состава. Однажды среди ночи меня растолкали. При синем свете дежурной лампочки я разглядел над собой лейтенанта Гусева. Слегка покачиваясь, обволакивая дразнящим запахом водки и колбасы, лейтенант умоляюще шептал:
 - Высочин! Двадцать марок до получки!
Я глянул на койку банкира Пасина – пуста, вспомнил, что тот в командировке, и молча потянулся к карману гимнастёрки. Аккуратно сложенная, она лежала рядом, на табуретке, согласно уставу. Отказать лейтенанту Гусеву в займе, даже на откровенный пропой, я не мог. Командир он был добрый, мало ли почему ему захотелось среди ночи выпить, пускай пьёт на здоровье. Утром он, как ни в чём ни бывало, прибежал своей лёгкой походкой и встал во главе строя, свежий, жизнерадостный. Неуместное любопытство дневального по поводу ночного визита командира взвода я решительно пресёк:
 - Не твоё дело!
В семейной жизни лейтенант Гусев был, похоже, счастлив – весь дивизион любовался, когда он дефилировал по выходным мимо казармы с красавицей женой и детской коляской. Авторитетное жюри курилки безоговорочно ставило его жену на первое место среди гарема ДОСа, этакая аппетитная пухленькая булочка, жгучая брюнетка. Малопочётное последнее столь же безоговорочно занимала толстая супруга старшины Шлёмина.  А вот в служебной… Не всем же достаётся кременной характер, как старшему лейтенанту Шульгину.
Впрочем, в череде моих начальников лейтенант Гусев стоял на дальнем, почти неразличимом плане. Вперёд выдвинулся зампоирс майор Иванов, по кличке Геморрой. Торжественно заверяю, что к этому обидному поименованию я не имею никакого отношения. Знать не знаю и ведать не ведаю, кто прилепил её к бедному майору. В те годы я и понятия не имел о сей подлой болячке. Возможно, он ей и хворал, всё-таки работа у него была сидячая, чисто штабная, что достаточно убедительно воплощал его облик – грузная фигура на тонких ножках, хилость которых не могли скрыть даже объёмные галифе, отёчное страдальческое лицо в очках с толстенными стёклами, астматическое дыхание. Вдобавок он страдал ещё куриной слепотой, то есть ни черта не видел в сумерках, чем я, каюсь, бессовестно пользовался. Любимым моим убежищем служил склад с мелким инвентарём, расположенный в отдалённом кутке парков, у «тревожных» ворот. Там имелся письменный стол, а из окна просматривались все ближние подступы. Но весной и летом пышно разросшаяся сирень досадно заслоняла обзор. В целях обеспечения собственной безопасности я изобрёл подстраховку. Коридор к дверям моего укрытия вёл г-образный, и за его поворотом было довольно темно. Так вот – лампочку под потолком я неукоснительно выключал, а поперёк коридора укладывал фанерный ящик. Майор Иванов, попав со свету в потёмки, с грохотом врезался в подстроенную ловушку и таким образом оповещал о своём прибытии. Я быстренько прятал книги с тетрадями и выскакивал навстречу потерпевшему катастрофу начальнику, весь предупредительность и соболезнование. Майор ползал на карачках, разыскивая фуражку и очки, возмущённо приговаривая:
 - Высочин, что у тебя вечно свалка в коридоре!
Каждый раз я отвечал заготовленной и безошибочно действующей отмазкой:
 - Товарищ майор, это опять сукин сын Гурский разбросал свои ящики!
После чего мы проходили в токарную мастерскую и дружно лаяли ни в чём не повинного токаря Гурского. Тот, салага, не смел открыть рта и угрюмо отмалчивался. Что он обо мне думал, предоставляю догадаться. Да и вряд ли кто другой назовёт моё поведение благородным.
Успокоившись, майор приступал к выдаче ценных указаний и срочных поручений. Впоследствии он поумнел и, дойдя до курилки, посылал по мою душу дежурного по парку. Не могу сказать, что майор Иванов сильно меня допекал, справедливей будет признаться, что я сам непомерно разбаловался под его снисходительным руководством. По сути он был идеальным начальником для такого, как я, лодыря, и свободы предоставлял выше крыши. А я, неблагодарный, ещё и ворчал. Дежурный вопрос майора – «чем занимаешься» неизменно ставил меня в тупик. Что может ответить закоренелый бездельник? Приходилось изворачиваться и врать напропалую, всё равно Иванов проверять не станет. Как-то раз надоевший вопрос застиг меня врасплох, как ни тужился, ничего не приходило на ум, и я набрался наглости и рубанул – «ничем»! Майор остолбенел. Откровенная наглость подчинённого выходила за рамки правил, я вопиюще нарушил негласную конвенцию, согласно которой подчинённый обязан плакаться на занятость по горло тяготами службы и её неудобоносимые бремена, а я бесстыже заявляю, что ничего не делаю. Майор решился на воспитательные меры и пожаловался на моё неподобающее поведение. Но кому?! Лейтенанту Гусеву! Нет шефу – тот бы задал мне перцу. Командир взвода, зябко подёргивая плечиками, напустив на себя суровый вид, неумело пожурил, попробовал пригрозить (что скорей меня насмешило, чем напугало), и закончил в своём духе не то просьбой, не то завистливым вздохом – «Высочин, ты и так как сыр в масле катаешься. Чего ерепенишься? Сиди себе тихонько». Но я-то считал себя угнетённым и замученным. Однако, совету Гусева внял, на скандал больше не нарывался и старательно изображал перед зампоирсом добросовестного труженика.
По специфике наших с майором служебных обязанностей поездки в Ваймар и Йену стали регулярными. Там находились штабы дивизии, рембат, многочисленные склады, там я смог в полной мере оценить – какое большое хозяйство ГСВГ. Поначалу я буквально рвался в эти краткосрочные командировки – упоение дорогой, замки на горах, бесконечное разнообразие гор и долин, новые города и деревни – Орламюнде, звучное, средневековое имя; промышленная Кала с трубами и корпусами фаянсового завода; огромный зев пещеры - хранилища под Ротенштайном, откуда дышало сладким ароматом спелых яблок; серое длинное здание Йенского университета с бюстами и статуями знаменитых учеников вдоль фасада, из которых я узнал одного Карла Маркса – как же, самый известный немец в СССР после Гитлера. А посещение наших воинских учреждений вознаграждало новыми знакомствами и осознанием подлинных масштабов группировки.
В йенском рембате я обзавёлся единственным земляком за всю службу в ГСВГ – краснодарцем Санькой Лазебным, душевным, отзывчивым парнем. Непостижимо, но факт – ни с кем из кубанцев больше пересечься не удалось. Стоит ли говорить, что приехав в Йену, я первым делом бежал повидать Саньку, а он, во время своих редких наездов в Рудольштадт, старался отыскать меня, перекинуться хоть парой слов. Какая-то мистическая основа скрыта под этим примитивным, казалось бы, чувством землячества, что притягивает людей друг к другу сильней магнита. Ни корысти в нём нет, ни осязательных знаков дружбы – просто встретились, удостоверились, что ты не один в человеческом море, что вот, с тобой рядом, плывёт по волнам, держится листок ветки родимой, не боись, братан, прорвёмся, и на душе теплеет. На чужбине без земляков особенно одиноко.
Майор Иванов, в отличие от меня, поездок не любил. И если не было необходимости  его личного присутствия в высоких инстанциях, со спокойной совестью посылал меня одного. Нет, старшим рейса назначался обязательно кто-нибудь из старшин или капитан Васильев, у тех часто находились поводы посетить Ваймар и Йену, а я, загрузив в кузов свои ящики с разными прибамбасами, взлезал туда же. После ДТП, устроенного водителем третьей батареи Вершининым, нелюбовь майора Иванова к поездкам возросла многократно. В тот раз мы везли, помимо прочего, сдавать укупорки от расстрелянных УТК, а это штуки громоздкие плюс секретные, и шеф выделил для транспортировки тентованный батарейный Краз. Водил его крошечный сибирячок Вершинин по прозвищу Вершок, ибо ростом он был воистину от горшка два вершка. Зачем шеф определил этого мужичка-ноготка на махину Краза, ума не приложу, ради юмора если – голова Вершка едва возвышалась над колесом. Говорили, что он подкладывает на сиденье подушку. Но водителем он слыл хорошим, хотя и вечно попадал в нелепые истории. Однажды во время ночного марша умудрился потерять поясной штык-нож и мы всем дивизионом два часа лазили по кустам, которые Вершок соблаговолил посетить по нужде. На сей раз он остановил свой Краз на улице какой-то немецкой деревни, потому что дорогу перегородила стрела вылезавшего из проулка неуклюжего крана-пневмохода. Впритык за нами встал «Трабантик» с молодым немцем за рулём и его юной подругой на пассажирском сиденье. В кузове, помимо меня, находилось ещё несколько парней и мы усердно оказывали симпатичной немочке знаки внимания. Та столь же усердно их не замечала. Тут маневрирующий кран попросил  Вершка немного попятиться и тот, глянув в боковые зеркала – а попробуй за широченной кормой Краза углядеть кроху-«Трабант» - смело дунул взад. Немец-водитель лихорадочно схватился за рычаги, мы завопили, но было поздно – фанерный капот «Трабанта» уже затрещал под огромным буксирным крюком. Немочка-пассажирка от ужаса задрала зачем-то ноги на лобовое стекло, обнаружив, к нашему восторгу, отсутствие нижнего белья под коротенькой юбочкой. Но Вершку, а тем паче майору Иванову, было не до смеха. Потерпевший немец требовал возмещения ущерба, как из под земли вырос важный двухметроворостый полицай в зелёном мундире, юная немочка рыдала, оплакивая постигшие её стресс и позор – короче, ДТП во всей красе. Снисходительный полицай предложил русским камрадам уладить спор полюбовно – девяносто марок на новый капот и езжайте с богом. С Вершка что возьмёшь, он своё дело сделал, денег у него за душой ноль целых и две десятых, раскошеливайтесь, геноссе официр, вы старший, вы богатый. Пришлось майору Иванову лезть за бумажником. Потом Вершок, ухмыляясь, рассказывал, что безбожно  ограбленный им майор пилил его во всю дорогу и призывал быть предельно внимательным.
Незабываемое впечатление произвели артиллерийские склады на горе Кашпеде над Йеной – гигантский квадрат из каменных казематов, забитых до потолка ящиками с боеприпасами, и внутреннее каре из трёхсот транспортных Уралов. Запомнился и хозяин этих несметных средств уничтожения – всегда исключительно выдержанный и невозмутимый капитан Карпинский. А суеты и дёрганья там хватало – напирали клиенты со всей дивизии, все торопились, орали, загружали, выгружали. И в этом всегдашнем спокойствии капитана Карпинского (а я был у него частым посетителем) явно просматривалась достойная сочувствия обречённая замученность, сожжённые до корней нервы. Честное слово, я бы на его месте или стал буйнопомешанным или повесился. Вещевые склады тоже поражали размерами – многоэтажные здания, вроде современных автостоянок с пандусами въездов, целыми проспектами и улицами меж заваленных обмундированием стеллажей. А сколько там было кладовщиков и завскладами, надменных сверхсрочников, выхоленных офицеров! Уйма тыловых крыс. От всего этого изобилия глаза на лоб лезли – какую же прорву денег грохает государство на содержание армии! Рембат дивизии походил на многофункциональный завод, где соседствовали шумные танковые цеха и тихие приборные мастерские, в стеклянных кабинках которых колдовали люди в синих халатах, в наглазниках микроскопов. Швейцарский часовой завод, не больше и не меньше. Штаб дивизии – не перечесть табличек на дверях кабинетов начальников и замов, не счесть звёзд на погонах подполковников и полковников, деловито мельтешит по коридорам безмолвный рой сержантов и рядовых с красными повязками на рукавах, без устали стучат пишущие машинки в приёмных. А я ведь видел малую толику механизма ГСВГ! Ребята, ездившие в Альтеслагерь где-то под Дрезденом, рассказывали о настоящем подземном городе – хранилище ракет и боеголовок. Не мне судить – нужна была такая великая армия стране или не нужна, но что она внушала уважение своим и нагоняла страх на врагов, никто оспорить не посмеет.
Но всё приедается, даже мёд ложкой, и к осени 68-го года я мотался в Йену и Ваймар уже без всякого удовольствия. Одно и то же, рутина. Был, правда, оригинальный эпизодик. Благодаря капитану Васильеву мы как-то раз отклонились от стандартного маршрута, по которому шмыгали, как затвор автомата взад-вперёд, и подались из Йены не в рудольштадские палестины, а в сторону Ваймара, сменив меридиональное направление на параллельное. А вскоре вообще свернули с междугородного шоссе на малозаметный, но тщательно ухоженный просёлок, и углубились в горы. Попетляв по серпантину, местами лишь ценой огромных трудов вырубленному в скалах, мы выехали на просторную бетонированную площадку. Справа, в ущелье, шумела речка, слева заслонял небо лесистый склон горы, а прямо перед нами дорогу перегородила настоящая крепостная стена с двумя башнями и арочными воротами. Загадочное сооружение в этакой глухомани. Капитан Васильев несколькими отрывистыми фразами (он всегда так изъяснялся) скорей разжёг, чем удовлетворил моё любопытство.
 - Был охотничий замок. При Гитлере разведшкола. Про «Осиное гнездо» слышали? Оно и есть. Сейчас здесь контрразведка армии и автошкола.
И скрылся за решётчатыми воротами с двумя часовыми. Я уважительно разглядывал средневековую постройку, припоминая кадры из шпионского кинофильма с названием вроде как про Сатурн, а мой спутник Ванька Лазарев тяжело вздыхал. Бедовый водитель транспортной машины хозотделения, недавно сменивший уехавшего домой Лёву Блинова, он на прошлой неделе что-то там начудесил на автостраде, попал в лапы ВАИ и лишился прав. Без разъездной машины, имевшей постоянный пропуск, капитану Васильеву было как без рук, вот он и пошёл надавить на свои многочисленные связи, дабы вернуть Ваньке место за баранкой. Ванька сильно переживал и всё пытался передать мне переполнявшее его негодование на сволочей-ваишников, отобравших права «ни за что», но я слабо проникался благородными чувствами потерпевшего. Вековые сосны и ели над бурлящей в ущелье пенистой речкой, снег, расцветивший синий вечерний воздух белыми крупными звёздами, упоительная тишина горного уединения настроили меня на романтический лад. Я осознавал, что подобный миг высокой красоты вряд ли ещё когда выпадет и спешил им налюбоваться.
Капитан Васильев вернулся каменно отчуждённый, с горящими щеками. Видимо, вызволение Ванькиных документов досталось ему дорого.  Не говоря ни слова, он швырнул непутёвому шоферюге вожделенные корочки, хлопнул дверцей, и мы помчались до дому до хаты. Стемнело, снег падал всё гуще, всё роскошней, идиллический рождественский пейзаж ласкал мою лирическую душу и я пренебрежительно слушал Ванькино брюзжание на то, что «пока доедем -  врежем дуба, засыплет, как медведей в берлоге». Понятно, водитель, привык к тёплой кабине, а я закалился в открытых кузовах, мне снег и мороз нипочём. Какая прелесть кругом, снег волшебно порхает в сумерках, ложится на сосны и наши бушлаты, в домах уютно мерцают огни, не жизнь - песня, а Ванька бубнит своё – «опоздаем к ужину».
Из поля зрения шефа я тоже не выпадал. На то и щука в реке, чтоб карась не дремал. Как же, задремлешь тут. Шеф прекрасно был осведомлён о моей роли свободного художника и, когда я попадался ему на глаза, не упускал случая нагрузить каким-нибудь гнусным поручением, типа изготовить фиберглассовые накладки на замки оружейки или сменить кассеты в сейфе для офицерских пистолетов. Я, без зазрения совести, тут же перепоручал этот труд молодому токарю Гурскому, чтобы салаге служба раем не казалась, главное в любом деле – это чуткое руководство. Но вот когда возникала необходимость заткнуть дырку в наряде, шеф вспоминал обо мне в первую очередь и тут уж было не отвертеться – зря что ли младший сержант Высочин лычки носит. Наверно, никто чаще меня не ходил помдежем, разводящим и дежурным по кухне. По крайней мере, лично я в этом был глубоко убеждён. Не скажу, чтобы это было совсем непосильно, но если тебя зарядят по два-три раза на неделе, белый свет в копеечку покажется.
Про обязанности дежурного по кухне я уже упоминал – лафа безоговорочная, но шеф это знал не хуже меня и запихивал безудельного, а по его мнению бездельного сержанта чаще всего разводящим или помдежем. Разводящим я скорей любил ходить, чем не любил. Вырываешься на сутки из опостылевшего круга дивизиона, получаешь какую-никую независимость плюс попадаешь в своеобразный клуб знакомств. Дело в том, что мы выставляли в гарнизонный караул всего один пост, трёх часовых и разводящего, охраняли свои парки, а остальные двенадцать постов поочерёдно выставляли полкачи, эрэсовцы и кадовцы. И там, в караулке, я встречался со множеством интересных ребят из соседних частей, заводил с ними приятельские отношения, узнавал об их жизни-службе, всё веселей жить. Развод караулов проходил на площади перед штабом артполка, мы туда приходили из своей казармы и скромно, но с достоинством пристраивались на левом фланге. Наши офицеры начкарами не назначались, а полкачи и прочие нас не трогали – «а, ракетчики, ну вас учить нечему, вы своё дело знаете», и мы отбывали караул своеобразной автономной командой. Один раз насмешил молоденький лейтенант-артиллерист, попавший начкаром в первый раз. Обходя строй на разводе, он изумил меня вопросом – «А вы почему без автоматов»? Соседи-полкачи были вооружены обычными «калашами» с деревянными прикладами и длинными стволами, которые торчали у них над плечами, а наши миниатюрные АКМСы, висящие за спиной стволом вниз, лейтенант не углядел. Пришлось, к его немалому конфузу, продемонстрировать, что мы тоже кое-что имеем. А самым импозантным и оригинальным начкаром запомнился лейтенант Мамедов, лучший строевик гарнизона – на смотрах все ждали, когда он пойдёт во главе своего взвода, выбрасывая идеально прямую ногу выше подбородка. Куда там хвалёным пруссакам. Перед лихим кавказским джигитом, полным упругой живой энергии, они смотрелись бы бездушными деревянными манекенами, ей богу. Но ещё больше он запомнился тем, что неизменно шёл в караул с ящиком нард подмышкой. Довольно оригинальное приложение к полевой форме и кобуре с пистолетом. Игрок он был самозабвенный. Едва приняв смену, усаживался в кабинете дежурного за доску и сутки напролёт метал кости и двигал шашки.  Ничем больше он не занимался. Сержант-помначкар полностью принимал на себя его обязанности, да ещё должен был поставлять соперников из числа бодрствующих. Странноватое впечатление производил лейтенант Мамедов. Ребята отзывались о нём как о бестолковом командире со вздорным характером, и кончил он плохо – за драку, кажется, попал под суд офицерской чести и загремел из армии. Наши парки располагались в пятидесяти шагах прямо напротив караулки, я не спеша управлялся со сменой часовых за пять минут. Мои коллеги-разводящие носились, как призовые рысаки, по всему периметру гарнизона и когда, наконец, возвращались в поту и мыле, я уже мирно почивал на жёстком топчане в комнате отдыха. Однажды я сам себя удивил – проспал почти все двенадцать полуторачасовых промежутков между сменами. В общем, ходить разводящим было необременительно, можно и книжку прихватить, можно и наболтаться вволю, но временами, что называется, доставало. Сутки не раздеваться и не разуваться, брезгливо ощущая на шее засаленный подворотничок и  скомканные портянки на ногах, дышать пропахшей табачным дымом и туалетной вонью атмосферой, ворочаться на досках топчана под сырой шинелью, подрываться каждые полтора часа – «оружие зарядить», «оружие разрядить», «часовой, на пост шагом марш», а дождь льёт как из ведра всю ночь – кого хочешь достанет.
И всё равно самый собачий наряд – быть помощником дежурного по части, помдежем. Тут ты с утра до вечера под немилостивым оком шефа, ты отвечаешь за малейшее упущение во внутреннем распорядке, ты мальчик на посылках, не говоря о куче прямых обязанностей. Да ещё как повезёт с дежурным. Хорошо, если попадёшь в пару с Митрохиным или Белавиным, начальниками гуманными и толковыми, беда, если с Шацковым или Шлёминым, их антиподами. Замучают в усмерть, пару часов за ночь не вздремнёшь. А весь день на ногах, как гончая. Нет, о мороке быть помдежем и рассказывать не хочется. Одна отрада бывала, когда начальник  по-честному разделит с тобой сон пополам – четыре часа вволю чесать язык с дежурным радистом. Оттуда и пошла моя близкая дружба с ребятами из взвода связи – с Димой Талановым, Игорьком Соловьёвым, Колькой Телепановым, Вовкой Файкиным. Много бессонных ночей мы провели в задушевных беседах и ёрническом трёпе, а с первыми двумя я сдружился по-настоящему крепко.
Вот так и тянулись мои будни или я втянулся в них – какая разница. В целом терпимо, плакаться – грех. Кому-то, может быть, служилось слаще, но большинству, уверен, горше. Всё-таки мне удавалось за счёт служебного времени и книжки почитать, и стихи помарать. А главное – твёрдой поступью шёл второй год службы, дембиль был всё ближе, дембиль неизбежен.


М А Г Д Е Б У Р Г


Любой, кто служил в ГСВГ, знает это слово. И за этим словом для него встаёт не старый немецкий город, чем-то там прославленный и знаменитый, воину ГСВГ наплевать на честь и славу вражьей Германии, нет, он сразу скажет: - «Ну как же, бывал на этом полигоне». Магдебургский полигон – самый большой полигон ГСВГ, не дивизионный, не армейский, а полигон всей группы и только тыловые крысы да сугубо специфические части не прошли через него. Служить в Германии и не побывать на Магдебурге – дело практически немыслимое. Не миновал его и я.
Став артмастером, я выбыл из боевых порядков дивизиона. Собственно, на учения местного масштаба обычно привлекался далеко не весь дивизион, выезжали  и в сокращённом составе, по усмотрению шефа. А тот не любил таскать в поле лишний народ. И надо же, в конце концов, кому-то охранять и наши парки и склады. Взвод технического обеспечения очень редко извлекался из казармы в полном составе, зато очень часто оставался сторожить опустелые владения. На декабрьские стрельбы 67-го года меня не взяли, но в начале февраля 68-го, когда зашла речь о большом выезде на Магдебург, Гусев велел готовиться и я отнёсся к его приказу со всей серьёзностью. Мало того – со всем пылом. Сидеть сторожем в казарме мне совсем не понравилось. Конечно, остаться на неделю вне поля зрения шефа, безнадзорно бездельничать, вдоволь спать и читать – приятно, служба вдруг становится махновской вольницей, я даже на пост часовых не водил – сами дорогу знают, но страдало самолюбие – чем я хуже других, и страшно хотелось рвануть в другой конец Германии, пейзажи Тюрингии уже начали приедаться.
Гусев решил меня взять по своим соображениям. На Магдебург выезжали всей дивизией, работы предстояло много, загружали чёртову уйму всяких ЗИПов, НЗП, сигнальных ракет, боеголовок, и командир взвода боялся не найти в нужный момент требуемого. На учениях нужно всё проделывать быстро, комбаты налетают на ВТО, как коршуны – вынь и положь, я точно  знал, где что лежит, вот Гусев и решил меня прихватить. А у него руки развязывались, мог спокойно руководить взводом. Я догадывался, что он берёт меня на учения втайне от шефа, и слегка переживал, но успокаивал себя тем, что выполняю последний приказ, как учит устав, а от шефа никаких приказов не поступало.
И я, как и всё ВТО, готовился к выезду – запасался продуктами, сигаретами, втихаря перемещал необходимые вещи из казармы в ВАРЭМ, нашу передвижную базу, зачехлил автомат, зарядил фонарь. Приметы скорой тревоги были налицо – наряд выставили сборный из полузапасных и полуотставных, после обеда разрешили поспать впрок, в дивизионе замелькали офицеры из штаба дивизии, посещавшие нас по особым случаям. Но полной уверенности не было, так как с наступлением темноты не дали команды загнать пусковые на трейлеры. Законы жанра соблюдались строго, и высокое начальство изо всех сил усыпляло нашу бдительность. После ужина устроили в ленкомнате читку письма с обязательствами в честь 50-летия Советской Армии. С подобающей серьёзностью это смехотворное действо проводили два чина из политотдела – толстый, пожилой подполковник-кавказец по фамилии Домбагов и молодой лейтенант-«комсомолец». Народ покорно внимал, а я нервничал, нервничал в дежурке, ибо заступил в тот вечер помдежем. В этом назначении в наряд я обоснованно усматривал намерение шефа опять оставить меня сторожить казарму и парки, но прямого приказа не слышал и потому твёрдо решил следовать указаниям лейтенанта Гусева. А там пусть будет, что будет.
После читки Домбагов с Ситяевым завернули в дежурку, политотдельца интересовала наша связь со штабом дивизии. Он согнал радиста Файкина с насиженного места и продемонстрировал своё умение работать на ключе, общительный оказался подполковник. Не мне судить о его талантах в передаче знаков и групп, но Вовка Файкин, большой знаток морзянки, одобрительно тряс головой и почтительно улыбался.
Политотдельцы отбыли в Ваймар, а Ситяев остался в казарме, чего за ним никогда не водилось. Поприсутствовал на вечерней проверке, поболтал со мной и Шлёминым (я имел честь состоять при нём помощником) и без церемоний завалился спать на топчане в дежурке. Его нежелание почивать в уютной домашней постели, как и облачение в полевую форму, неопровержимо свидетельствовало о грядущей в эту ночь тревоге. Старый цербер Шлёмин просёк обстановку не хуже меня и запретил даже думать о сне – «я не сплю и вы не будете». Я и не спорил, дураку понятно, что сегодня надо быть на высоте положения, за малейшую оплошность не сносить головы.
В час ночи я вышел покурить на крыльцо. Со стороны полка зажглись фары машины и вскоре лихо подкатил Газ-69. Из него вылез подполковник Аксёнов, помначштаба дивизии. Я отрапортовал и проводил его в дежурку. Храпевший на топчане Ситяев заполошенно подскочил, Шлёмин с рукой под козырёк рванул навстречу. Аксёнов что-то негромко сказал. Слова «Зимний рейд – 747» я расслышал отчётливо. Это был условный сигнал тревоги. Способ её объявления избрали на сей раз почему-то устный, обычно он приходил по связи. И тут старшина Шлёмин доказал, что он не зря столько лет ест армейский хлеб, тонкости службы он превзошёл-таки досконально. Он потребовал у подполковника Аксёнова удостоверение. Честно скажу, я был готов восхититься хладнокровием и выучкой глубоко неуважаемого мной старшины. Сам-то я вгорячах скорей всего позабыл бы соблюсти детали армейского этикета. А вот старшина Шлёмин не потерял головы. Впрочем, и подполковник Аксёнов воспринял требование старшины как должное. Удостоверение было немедленно предъявлено. Всё. Настало время действовать.
Я сгрёб в оберемок книги выдачи оружия и, бренча ключами, помчался к оружейкам, голося на ходу – «Дивизион, подъём! Тревога»! Коридор вмиг наполнился бегущими бойцами, у пирамид закружилась людская карусель. Выдав и записав оружие, я запер двери, обмундировался сам и преспокойно попрощался с опешившим Шлёминым – «Я выполняю приказ, товарищ старшина». От намеченного плана я постановил не отступать. В суматохе тревоги Шлёмину разбираться со мной некогда, а из ушедшей за ворота колонны никто назад не повернёт.
Заведённые машины, высунув морды из боксов, ждали, когда загрузятся на трейлеры пусковые. У ангара мелькали огни фонариков, ревели дизеля, шла далёкая теперь от меня работа огневых расчётов. Я забрался в будку Варэма и, словно турист, нетерпеливо дожидался начала экскурсии. Главное -  ускользнуть от внимания шефа, а ему, слава богу, не до меня. Гусев заглянул в Варэм и одобрительно покивал головой. Наш план работал.
К шефу, чёрной статуей торчащему на перекрёстке парковых проездов, сбегались командиры взводов и батарей, докладывали о готовности. Прошло не менее получаса, пока дивизион стал вытягиваться в походную колонну. Наш Варэм тронулся последним и редко когда я так радовался детской радостью, что у тебя под ногами проплывает земля, что ты движешься открывать новые города и веси. Замечательные чувства порождает простое перемещение во времени и пространстве, особенно после долгого заключения в четырёх стенах. От ворот повернули налево, и сразу стало ясно, что маршрут на Магдебург пройдёт через Ваймар, прямиком на север. Будка Варэма не очень-то приспособлена для перевозки людей, вместо скамей в ней по бокам верстаки, низкие шкафчики, на один из которых я и взгромоздился. Удобство ещё то, зато можно глазеть в зарешёченное окошко. Правда, видимость практически нулевая, тёмная зимняя ночь.Поначалу, более-менее свободно, в будке помещалось четверо – старослужащий Колька Игнатьев, я и два молодых монтажника Нелидов и Пономарёв, сибиряки осеннего призыва 67-го года. В кабине водителем многострадальный токарь Гурский и старшим сержант-сверхсрочник Лагунов. Потом, когда начали подбирать регулировщиков, будка уже напоминала бочку с сельдями, некуда было ноги протянуть. Но я всё равно радовался – вырвался-таки на свободу, обвёл вокруг пальца шефа, кинул на произвол судьбы ненавистного Шлёмина, пускай теперь, гад, повертится один, а я слился с дивизионом, теку в общем потоке.
Среди прочих регулировщиков подобрали Тарарашкина, и тесная, накуренная будка превратилась в артистический клуб – галдёж, смех, анекдоты, истории. Травила он был неугомонный, завёл всех. Колонна ползла умопомрачительно медленно, часто останавливались. Судя по основательной тряске, пробирались окольными, чуть ли не полигонными дорогами. На автострады нам, понятное дело, соваться запрещалось. Уследить за указателями я не мог и потерял всякое представление, где мы находимся. Во всяком случае, крутые подъёмы и спуски закончились, мы покидали холмы Тюрингии и скоро должны были оказаться на равнине. Но по сторонам больше тянулся лес, города и деревни мы, похоже, объезжали.
Уже светало, когда встали на днёвку. По глухой грунтовой дороге просочились на обширный невзрачный пустырь в окружении довольно чахлого леса, и наконец-то выпрыгнули из душного ада Варэма на свежий воздух. Пейзаж предстал убогий, обзора никакого и отцы-командиры быстро дали понять, что мы не на увеселительной прогулке. В первую очередь – выставить охрану, потом ставить палатки (с неба сыпалась противная морось), потом переодеться в танковые костюмы (эту процедуру мы проделали с удовольствием) и добро пожаловать до котлов кухни, слава богу, она ещё не успела потеряться и наши доблестные повара Сидоров и Лопатин зазывно размахивают поварёшками.
После завтрака общее построение и вот тут-то я и попался на глаза шефу, которые он изумлённо вытаращил:
 - А вы как здесь?
Изобразив предельно честную физиономию, я доложил, что исполняю приказ командира взвода.
Шеф недоумённо оглянулся на лейтенанта Гусева, (чья голова тут же глубоко ушла в плечи), задумчиво поморгал, что-то прикидывая, и, ничего не сказав, проследовал дальше. Память у шефа была великолепная, свою промашку с неотдачей мне прямого приказа он мгновенно осознал и не стал затевать сыр-бор. Но и желание наказать меня за плутовство несомненно затаил. И, забегая вперёд, вынужден признать – успешно осуществил. Память бывает добрая, бывает злая. По злопамятности шефу не было равных.
А пока нам разрешили спать и набираться сил для ночного марша. До Магдебурга оставалось ещё далеко, шеф волновался, и сразу после обеда, в 3. 30. повёл колонну на север. В первый раз мы начали марш засветло, но это не помогло. Я вообще не упомню такого завального марша. Но обо всём по порядку.
До наступления темноты меня ещё поддерживало любопытство, хотелось разглядеть – какая Германия севернее Ваймара. Чего-то особенного я не увидел, а когда стемнело, то тряска, усталость, прошлая бессонная ночь свалили с ног. Я устроил лёжку на верстаке и попробовал уснуть. Получалось не очень. Варэм дёргался (Гурский считался неважным водителем), останавливался, вваливались регулировщики, ругались, толкались, курили. Я тоже ругался, толкался, курил, дремал, опять просыпался, опять курил и основательно задрых ближе к утру.
Очнулся от сногсшибательных рывков и бросков нашего спального вагона. В сером рассветном окошке предстала безрадостная картина. Отцепив ВМГ (водомаслогрейку), которую мы таскали на прицепе, Гурский пытался завести с буксировки заглохший Краз Вершинина, непонятно как отставший от колонны. Вокруг расстилалась туманная унылая равнина с жидкими деревянными изгородями и щитами снегозадержателей. Поодаль возвышались черепичные крыши деревни, за ней сосновый лесок. Мимо нас проходили войсковые колонны – сначала зенитчики, потом какая-то тыловая часть. Чувствовалась близость полигона. Но где дивизион? Почему мы тут торчим на пару с Вершком? Угрюмый Лагунов поведал, что ночью колонну дивизиона разрезал пополам шлагбаум железнодорожного переезда, пропуская идущий по расписанию поезд. Передовая часть колонны со штабом и связью, не заметив разрыва, ушла вперёд, а отсталые теперь мыкаются, пробираясь к полигону методом тыка. Сам Лагунов толком дороги не знает, но не отчаивается, найдём, кругом полно своих.
Краз завёлся и пошёл и, пока прицепляли ВМГ, скрылся из виду. Мы остались одни и ещё часа два плутали наугад, как вдруг в одной из деревень встретили топопривязчик второй батареи, а в нём подполковника Аксёнова, который принимал участие в поисках пропащих. Он повёл нас за собой, но не прошло и нескольких минут, как наш ведущий безвестно сгинул. Тяжёлый на подъём Варэм не мог угнаться за резвым Газиком. Вдобавок посреди соснового леса у Гурского заглох мотор. Лагунов определил, что забился бензопровод, и они с Гурским приступили к починке, а я, Игнатьев, Нелидов и Пономарёв пошли бродить по лесу. Странный был лес, слишком уж окультуренный. Высокие сосны росли на равномерном расстоянии одна от другой, из присыпанной сухой хвоей земли не поднималось никакого подроста, ни кустика, ни травинки – гуляй себе, как в парке, видно далеко, не спрячешься. На стволах прибиты скворечники не скворечники – непонятного предназначения деревянные ящички с крошечными отверстиями, аккуратно пронумерованные, развешаны стеклянные и глиняные горшочки под затёсами для сбора смолы. И не вольный лес вовсе, а приспособленное для человеческих нужд хозяйство, зарегулированное, живущее ради экономической целесообразности. Небо над верхушками сосен непроглядно серое, низкое, по земле нежилым морозильным духом веет стылая мгла. Даже в прокуренной насквозь будке Варэма дышится свободней. Может, немецкое обращение с природой и считается верхом цивилизованности, может, но скучно, господа, среди изнасилованной природы, гуманней дать природе жить, как она хочет. Тогда она радует тебя, удивляет, принимает, отторгает, ты уважаешь её как самостоятельную силу, а радости побеждать природу я не понимаю.
Такими философско-экологическими воззрениями обменивались бойцы Советской Армии в немецком лесу возле поломанного автомобиля, пока между сосен не замелькал знакомый командирский газик. Господи, какая нелёгкая шефа несёт. Лагунов начал нервно торопить Гурского, который и без того, раздувая щёки и выпучивая глаза наподобие тромбониста духового оркестра, усердно дул в трубку бензопровода. Пора набросать беглый портрет нашего незадачливого водителя и заодно незаменимого токаря, столь бессовестно эксплуатируемого мной. Более неподходящей для армейского обмундирования фигуры я не встречал. Будь моя воля, я бы его на пушечный выстрел к казарме не подпускал. Где были глаза у призывной комиссии, понятия не имею. Нет, что касается здоровья, всё было в отменном порядке – цветущее розовощёкое лицо, могучие, длинные, чуть не до колен руки, широкий шаг неутомимых ног, грудь колесом – настоящий сибиряк. Но вот собраны были великолепные детали его фигуры самым нелепым образом. Первым делом привлекало внимание дефектное расположение плеч – они спускались, именно спускались от протяжённого ствола шеи под углом не менее сорока пяти градусов, словно конусные грани наконечника стрелы. Армейская одежда не предусматривает накладных плеч, а без них хоть гимнастёрка, хоть шинель, даже бушлат деформировались на фигуре Гурского преуморительно, морщась и обвисая смятым мешком. Мощный торс борца и развитые ноги землепроходца состояли в пропорции один к трём, так что подол гимнастёрки, словно бабий сарафан, прикрывал ноги наполовину. К тому же бог наградил его осиной девичьей талией и, видимо автоматически, добавил соответственно-выпуклые филейные части. При уставной тугой затяжке поясным ремнём эффект получался потрясающий. В таком наряде разве фуэте крутить в балете Большого театра, раздувая подол колоколом. Прибавьте сюда распяленный расстегай пилотки на плоскогорье стриженой макушки, вольный разброс ног в стороны, от которого в строю шарахались как от готовой подножки, и вы поймёте, что облик бойца Гурского приводил требовательных командиров в состояние близкое к истерике. Даже наш иссушенный заботами шеф неизменно приходил в шутливое расположение духа, когда Гурский представал пред ним во всей красе. Не единожды я наблюдал, как он подзывает бедного токаря к себе и собственноручно пытается привести его обмундирование  в мало-мальски пристойный вид, одёргивает, подтягивает, подправляет, но каждый раз удручённо качает головой и отпускает с миром. Спасти Гурского мог только искусный портной, но где его взять в армии. Приснопамятный Лёха Бородинов выглядел бы рядом с ним лондонским денди. И характер у Гурского был мягкий, отнюдь не сибирский, огрызнуться как следует он не умел. Вот и тогда он только умоляюще вздыхал, готовый лопнуть от натуги.
Но в командирской машине вместо шефа обнаружился начальник расчёта первой батареи старший лейтенант Шацков, посланный за нами подполковником Аксёновым. Подполковник Нечипоренко собирает и распределяет дивизион в позиционном районе, разослав всех кого возможно на поиски, потому как ещё многие обретаются в нетях. Кразы с установками второй и третьей батарей встали в двадцати километрах от места сбора, у них высохли баки, опустошённые в путаных скитаниях. Сам Шацков, хоть и сумел-таки благополучно добраться со своей пусковой до позиционного района, отличился похлеще прочих – его остановила ВАИ чуть не на границе с ФРГ, куда он пёр прямым ходом, как пьяный на буфет, в чём без зазрения совести, посмеиваясь, сознался. «Их там сам чёрт не разберёт с ихними Гарделебенами, Хальденслебенами и прочими лебенами, - объяснял он свой выбор маршрута по указателям и карте, - одни лебены, голова кругом идёт». Старший лейтенант Шацков имел в дивизионе стойкую репутацию человека крайне недалёкого, сугубо прямолинейного исполнителя и держался на месте лишь благодаря талантам комбата Шульгина. Про него говорили – что с него возьмёшь, сирота военных лет, сын полка, суворовец, курсант, офицер, что он видел, кроме казармы? Там вырос, там сложился, незамысловатый как шпала, типичный Ванька взводный. И выправкой, и походкой, и манерами он напоминал стойкого оловянного солдатика, нерассуждающего, шарнироподобного, безликую армейскую штамповку. О нём ещё будет повод поговорить, а пока мы со смешанными чувствами выслушивали его краткую и нелицеприятную информацию. Тылы дивизиона во главе с капитаном Васильевым, само собой, растворились бесследно, батарейные машины тоже подтянулись не все. Дела хуже некуда, на шефе лица нет.
Гурский, наконец, успешно продул забитую мусором трубку и по лесному просёлку, где ветки барабанили по кузову, а нас подбрасывало, как дрова, мы достигли позиционного района, где увидели, вопреки апокалиптическим россказням Шацкова, почти весь дивизион в сборе. Батареи укрылись на опушке леса, рядом рассредоточились управление и связь, поодаль на просторной поляне расположился наш взвод с транспортными тележками и кранами. По периметру позицию охраняла рота ваймарских мотострелков, от нападения с неба прикрывала зенитная батарея из йенского полка. Всё как положено. И шеф относительно спокоен, не мечется, как ведьма на метле, от подразделения к подразделению, сидит в автобусе ОПД, докладывает что-то по радиотелефону почтительным голосом. Врёт высокому начальству, поди. На поляне дымит кухня, обещая оголодавшим воинам скорую кормёжку.
Мы с облегчением воссоединились с разлучёнными  собратьями. Гусев дал команду привести себя в божеский вид и быть готовыми к работе. По тому, как он воинственно подёргивал плечиками и победительно приосанивался, стало понятно, что командир взвода удостоился похвалы от шефа за удачно проведённый марш. Действительно, лейтенант Гусев, отрезанный от штаба и связи, пользуясь одной картой, первым привёл ВТО в позиционный район в назначенный час и в полном составе, чем не могли похвастаться прочие командиры подразделений. Отставший Варэм не в счёт, мы выручали Вершка, святое дело.
До обеда я успел не только помыться, побриться и даже подшиться, но и как следует оглядеться. Центральная часть Германии (а Магдебург как раз её географический центр) не радовала красотами и красками. Честное слово, если бы меня приговорили пожизненно проживать на песчано-сосновых пустошах Альтмарка, я бы повесился. Что хорошего находили в этих убогих краях германские псы-рыцари, откуда они так остервенело изгоняли  братьев славян – позабытых, сгубленных вендов, глинян, черезпенян – ума не приложу. Наверно, по своей волчьей привычке истреблять вокруг себя всё живое. Согласен, что хаять чужую землю, какой бы она ни была, означает доказывать собственную, мягко выражаясь, ограниченность. Для чукчи нет ничего прекраснее ягельной тундры, для тибетца ледяных гор, для кубанца зелёной степи. Тут не дело вкуса, просто для любого нормального человека его мать самая лучшая. И я не хаю окрестности Магдебурга, я лишь говорю о своём неприятии чужого. Чужого во всех смыслах. Нравится немцам здесь жить – ну и пускай живут на здоровье, а у меня есть своя родина, лучше всех.
А пока что передо мною расстилалось ровное, вспаханное поле, за ним виднелась деревня,  горизонт искромсала тупыми зубцами цепь невысоких холмов. Позади мрачно чернел густой хвойный лес, прорезанный просеками с колеями грунтовых дорог, с обширными пустотами полян, где перемещалась и отстаивалась военная техника. Сверху нависало неизбывно серое холодное небо февраля. Трудно придумать более скучный пейзаж. Всю неделю стояла мерзкая погода, из туч постоянно сеяла морось, ночью подмораживало. Несколько раз пытался идти снег, но тут же таял. Правда, отцы-командиры не давали нам заскучать или замёрзнуть, не забывали о подопечных. Днём нас согревала работа, ночью печки-буржуйки в палатках.
Первый день на Магдебургском полигоне выдался спокойный. До вечера ничем особо не занимались, кроме маскировки да ублажения своих желудков. Когда стемнело, пришлось попахать, выгружая из Краза Вершка боеголовки и стыкуя их с ракетами. Ужин шибко запоздал, воду из Хальденслебена привезли часам к девяти. Каждое подразделение само охраняло ночью свою позицию. Мне выпала одна из ранних смен. С заряженным автоматом на плече, в ладном и тёплом танковом костюме я неспешно обходил поляну по кругу.. Молчали натруженные машины, спали в палатке усталые ребята, гудели под ветром верхушки сосен, накрапывал редкий дождик. Пряный запах мокрой хвои и смолистый дух ободранной коры удивительно освежали голову, спать совсем не хотелось. Наоборот, сами собой приходили слова, складывались в строчки. Плох тот часовой, что сочиняет на посту стихи, глухой и слепой к угрозам внешнего мира, признаю, но я всецело доверял ваймарским мотострелкам и не опасался, что из ближних кустов на меня набросится диверсант. В минуты особого прилива чувств, забыв о запретах и правилах, я самозабвенно шмалил сигарету за сигаретой, присаживался на подножки машин, прислонялся к зыбким стволам сосен, слыша только их мистические песни. Пускай я был никудышний часовой, зато привёз с Магдебурга полный карман виршей и некоторые из них до сих пор кажутся мне вполне приличными. Когда Коля Донченко привёл на смену отчаянно зевающего Игнатьева, я даже подосадовал, что так быстро пролетели два часа вдохновенного уединения.
Спать забрался в Варэм, на облюбованный верстак со слесарными тисками в изголовье, и горько пожалел. Стервец Гурский до того накочегарил печку, что, казалось, железная будка превратилась в духовку. Я взмок, как мышь, и больше ночевать в Варэме не решался, предпочитая мёрзнуть, нежели зажариться заживо. Сибиряк был на редкость теплолюбив и термоустойчив.
С утра пошло горячее время, задачи сыпались беспрерывно, одна за другой приходили загружаться и разгружаться установки, приезжали комбаты и операторы за зондировочными патронами. Весь дивизион вкалывал, не разгибая спин. После обеда налетел разгорячённый шеф, приказал срочно переменить позицию. Наверно, это входило в правила игры, не одним же батареям шарахаться по лесу, меняя площадку после каждого пуска. Перетащились на другую поляну неподалёку и круговерть задач, загрузок и разгрузок продолжилась до вечера, который побаловал нас единственным за все учения зимним лимонным закатом. Бледное солнце проглянуло, наконец, на чистом кусочке неба и просияло напоследок, уходя за холмы. И за то спасибо.
Ближе к полуночи дивизион снялся и пошёл в новый район учений. Марш предстоял небольшой, но без приключений не обошлось. Шли через Хальденслебен, и на одном из поворотов в городе Гурский умудрился потерять идущий впереди кран Ставрова. Даже нам в будке было слышно, как яростно костерит Лагунов раззяву водителя. Пустились в приблизительном направлении городскими улицами, в окошке мелькали мигающие рекламы магазинов, огни светофоров, фасады тёмных домов. Какое-то время ехали по ярко освещённой набережной вдоль поблёскивающей в тумане реки, и перед мостом неожиданно для себя и очень удачно впилились прямо в середину колонны дивизиона. Ругань в кабине поутихла, но не надолго. Стоило свернуть с шоссе на кочковатую грунтовку полигона  (что мы сразу ощутили по разнообразной килевой и бортовой, абсолютно невыносимой качке), как наших ушей достиг отчаянный вопль Лагунова, Варэм понесло вбок, развернуло, накренило до предпоследнего перед опрокидывание градуса, и всё закончилось столь резким торможением, что ошалевшие пассажиры  грудой свалились под переднюю стенку. Десантировались в дверь мы с быстротой разъярённых котов, готовые линчевать Гурского на месте преступления. А оно было налицо. Варэм под его водительством съехал с дороги в глубокую воронку, ВМГ стала перпендикулярно кузову, оборвав номер и погнув левый бардачок с Зипами. Лагунов неистовствовал.
 - У тебя, что, глаз нету?! Зачем с дороги съехал?
 - Какая тут дорога, - оправдывался Гурский, - сюда тоже колея ведёт.
 - Идиот! Разуй глаза! В эту яму мусор ссыпают! Ты что, нас на свалку вёз!
Кончилось тем, что Лагунов сам сел за баранку и мы, отцепив ВМГ, на раз-два- взяли вытолкали тяжеленный Варэм из едва не ставшей роковой ямы. До нового района добрались около трёх ночи. Наспех поставили на песчаном пригорке посреди леса палатку, наломали еловых лап для подстилки. Искать в потёмках сухие дрова – дело дохлое, напихали в буржуйку, что попалось под руку и она не замедлила ответить немилосердным задымлением. Как я ни закутывался в шинель, как ни пытался уловить в щель струйку свежего воздуха – бесполезно, едкий дым раздирал грудь, щипал веки. Смерть медленным удушением показалась мне страшней мороза, и я покинул газовую камеру палатки. Сел неподалёку под ёлкой, дожидаясь улучшения печной тяги, закурил. Сидеть в морозную ночь на сырой земле удовольствие ниже среднего, и я схватился за свой острый штык-нож. Обкромсал с подручной  ёлки несколько веток, устроил пышную перину – хорошо, мягко, уютно. Прилёг в любимую позу, опершись на локоть, и произошло то, что должно было произойти – незаметным образом я отключился, провалился, как в чёрную пропасть, в предательский сладкий сон. Усталость, хронический недосып, наркотический запах хвойной смолы сделали своё дело верней иглы анестезиолога. Солдат уснул сном праведника на полевом биваке в обнимку с автоматом, невзирая на пронизывающий холод ночи.
И сон увидел, как положено, военный. На меня наползал танк, огромный, белый, неистово ревущий двигателем. Надо было вскакивать, убегать, а я не мог и не хотел пошевелиться. Как это часто бывает, я осознавал, что вижу сон, а, значит, танк ирреальный, угроза мнимая, и можно продолжать спать, танк сейчас отстанет. Но танк не отставал, не уходил из сна, он настойчиво ревел надо мной, с него сыпалась снежная пыль и меня всё больше пробирала дрожь, ледяные пальцы лезли за шиворот, шарили по всему съёженному телу. Рёв мотора становилс невыносимей, я сотрясался от холода и, наконец, сумел открыть глаза.
Боже, явь совпала со сном. Танк был, и не один – целая танковая колонна проходила в пяти метрах от меня, огибая невысокий пригорок и ель, под которой я обрёл ночлег. Могучие тёмно-серые танки, размётывая гусеницами песок, ныряя в ухабах, завывая двигателями, шли один за другим бесконечной вереницей. Из люков торчат головы танкистов, закопчённые, сосредоточенные, в расстёгнутых шлемах . Полк, не меньше. Я не считал, я смотрел, как зачарованный, ещё не отделив явь от сна. Вот разведвзвод, помню по Ваймару, ПТ-76, БТР-ы, потом 55-ки, 55-ки, 55-ки – лавина стали без конца и края. Сколько же их. Ай да ГСВГ. Только в нашей дивизии три танковых полка, а во всей группе их не перечесть, чудовищная махина.
Последний танк, выбрасывая сизые струи копоти, скрылся за поворотом и лишь тогда я окончательно пришёл в себя. Попробовал встать с заиндевелого ложа, но сразу не получилось – надетая поверх танкового костюма шинель примёрзла к земле. Ничего себе постель! Я рванулся что было сил и небольшой клок русского сукна остался вмёрзшим в немецкую почву магдебургского полигона. С малозаметной дырочкой сзади на поле пришлось проходить до дембиля. Как же я окоченел! Тело ныло и разламывало на куски, трясло как в лихорадке. Проспать полночи на морозе – это, доложу вам, сродни подвигу. Или самоубийству. До сих пор не понимаю, как тот ночлег обошёлся без последствий. Никаких признаков даже лёгкой простуды я не ощутил, что называется – хоть бы хны. И отряд не заметил потери бойца – мои коллеги уже жизнерадостно хлопотали вокруг термосов с горячей кашей и чаем, так что мне оставалось не медля присоединиться к их столу. Жизнь прекрасна, господа-товарищи, когда вам двадцать лет.
Свои эксперименты с ночлегом я закончил с третьей попытки. То ли криминальный склад ума, то ли связанная с ним специфическая наблюдательность одарили меня воистину гениальной идеей. Короче говоря, моё внимание привлекли уложенные на широких крыльях транспортных тележек  так называемые чехлы обогрева, гигантские спальные мешки для наших нежных штатных изделий. При температуре, не помню уже сколько градусов со знаком минус, мы обязаны были запелёнывать наши родные детища в эти согревающие попоны и включать отопительную систему. В простёганную, как у телогреек, ткань чехлов были вшиты некие электрические приборы, соединив которые с аккумуляторами, мы обеспечивали изделиям рабочее состояние. Опасных показаний морозы на Магдебурге не достигали, и чехлы оставались без употребления. Так почему бы им не сослужить службу неприкаянному младшему сержанту Высочину? И на третью ночь, ничтоже сумняшеся, ни с кем не советуясь, я проник во внутренность чехла, оставив снаружи одну свою бесшабашную голову. Импровизированная постель превзошла самые смелые ожидания. Ничего лучшего я бы не смог себе пожелать. Лежишь, как лелеемый мамой младенец во фланелевых пелёнках, дышишь упоительным морозным воздухом, чего ещё надо, исключительная благодать. И запускать систему обогрева нет надобности, комфорт полный. Бдительный часовой Нелидов, охраняя вверенный объект, наткнулся на моё несанкционированное лежбище, но тревогу поднимать не стал, а лишь заинтересованно полюбопытствовал – как почивается? Я охотно поделился впечатлениями и гостеприимно пригласил в свой просторный спальный мешок. Сдав смену, Нелидов тут же проворным котёнком втиснулся мне под бок, и мы блаженствовали вместе, избавясь от сибирской бани Гурского и крематория  взводной палатки. Почему бы о живых солдатах не позаботиться с той любовью, какую проявляют к неодушевлённым железным болванкам? Почему-то моё ноу-хау не вдохновило прочих членов ВТО, они по-прежнему консервативно валялись на верстаках и сосновых лапах, хотя места в чехлах хватило бы всему взводу.  От рассеянного взгляда Гусева мы с Нелидовым благополучно таились, а всевидящий Коля Донченко лишь поворчал – мол, не положено – но категорического запрета не наложил, и все остальные ночи на Магдебурге я продрых на крыльях транспортных тележек, в ласковых объятиях чехлов обогрева.
Впрочем, уютных ночлегов было не так уж и много, где-то через пару дней стало понятно, что учения заканчиваются, мы потихоньку закруглялись и готовились к обратному маршу. На мой пристрастный взгляд, жилось ВТО на учениях несравненно легче, чем огневым батареям. Доставалось, в основном, водителям транспортных тележек и крановщикам, маневрировать на узких лесных дорогах и тесных полянах их длинномерным машинам сложно. А монтажному расчёту что в парке, что в поле – разницы никакой. Зацепил, отцепил, закрепил – вся недолга. Ну, ещё стыковка-расстыковка боеголовок, пустяки, крутить гайки-болты любой дурак сможет. Это не осатанелая пахота вычислителей и огневиков, где каждая секунда на счету и малейшая ошибка ведёт к срыву пуска. Нет, ВТО действительно тихая заводь, а уж артмастер в ней премудрый пескарь и грех ему жаловаться на тяготы службы. Моё участие в боевой деятельности дивизиона было ничтожно, приближаясь к абсолютному нулю. Лейтенант Гусев вывез на учения ротозея туриста, за что я ему вечно благодарен.
Правда, однажды он нагрузил меня работой из серии хоть стой, хоть падай. Пристал с просьбой выпустить боевой листок, замполит требует и приедет посмотреть. Я обалдел – господи, что за блажь, кому нужна эта показуха, товарищ лейтенант? Где её прикажете вывешивать – на сосне посреди Германии? Нет, вынь и положь, бери Игнатьева и чтоб через час агитационный материал красовался на борту Варэма. Пересмеиваясь и проклиная зануду замполита, мы с Колькой залезли в Варэм, расстелили на верстаке лист картона и к указанному сроку состряпали живописно-текстовую композицию в ура-патриотическом роде. Колька малевал героев на фоне грозной техники, я выжимал из себя приличествующие слова. После чего присобачили свой шедевр, под руководством Гусева, на боковую стенку Варэма, окна Роста, да и только. Ситяев и впрямь прилетел через час, полюбовался и объявил благодарность от своего имени. Будь война, наверно, вписал бы нас с Колькой первыми в наградной лист и получили бы мы боевые ордена. Всем ведомо, что больше всех орденов и медалей у тех, кто ближе к штабу и политработникам.
А вот в то утро, когда дивизион начал сворачиваться и выдвигаться в район сборов перед маршем, мне было не до пересмешек, я обильно проливал воистину трудовой пот и на всю оставшуюся жизнь проникся жгучей неприязнью к сапёрам. Эти идолы (лучшего прозвища они не заслуживают) отмахали на одной из полян грандиознейшую ямину, укрытие для нашей 2У-663, длиной этак метров двенадцать, шириной поболее трёх и глубиной около того же. После чего благополучно смылись в неизвестном направлении. На кой чёрт её вообще рыли, не знаю, мы ей не пользовались. Видимо, исходили из общих командирских соображений – надо же сапёров чем-нибудь занять. Рыли ямищу какой-то сказочной землеройной машиной, я не сподобился её увидать, а вот закапывать предоставили нам, ракетчикам,  у которых кроме БСЛ (большой сапёрной лопаты) ничегошеньки нетути. Конечно, мы бы наплевали на эту яму и удрали домой не хуже сапёров, но контролирующие немецкие органы не дремали и вывели русских варваров на чистую воду. Наш замыкающий Варэм остановили возле проклятущей ямы в самый последний момент. Рядом со скребущим затылок шефом стоял плюгавый немчик в зелёной фуражке лесничего и возмущённо размахивал руками – нихтс орднунг. Дивизион уже ушёл, сколотить трудовой коллектив в полсотни землекопов ( а меньшему числу не управиться и до китайской пасхи) не из кого, и шеф, не моргнув глазом, приказал нам, шестерым варэмщикам приступать к засыпке ямы, как будто речь шла о воронке от наступательной гранаты. Да это всё равно что засыпать детским совочком Большой Американский Каньон! А чтобы мы не сбежали, приставил надзирающим лейтенанта Красковца. На свою беду и наше счастье в это время мимо проезжал Варэм йенского рембата и шеф незамедлительно мобилизовал их в ряды борцов за экологию. После чего, довольный собой, упорхнул, а мы остались выполнять абсолютно невыполнимый приказ. Вдесятером перекидать сто с гаком кубометров песка – даже в концлагере или в дисбате отвели бы на этот египетский труд минимум пару дней, а шеф поставил нам задачу сравнять яму с землёй до обеда. Немчик-лесничий тоже остался, видимо любопытствуя – как русские камрады будут демонстрировать подвиги первой пятилетки. Русские камрады взобрались на песчаные валы, окружавшие укрытие, и ритмично замахали лопатами. Через десять минут шапки, ремни, тёплые куртки валялись в стороне, а мы в одном п/ш вращали свои орудия наподобие лопастей ветряных мельниц. Поначалу меня развлекал любительский интерес археолога и геолога, я пытался разглядеть в сером песке следы деятельности ледника и свевские артефакты, но скоро оставил это безнадежное занятие и лишь тупо швырял скучный материал в ненасытную пасть. От безнадёги, в ритме зачерпываний и бросков, в голове начали складываться ямбы на сиюминутную тему, всё развлечение. Когда садились перекурить, Красковец совестливо брался за освободившуюся лопату, не то внося посильный вклад, не то согреваясь. День был пасмурный, холодный. Фриц упрямо мозолил нам глаза, недоверчиво заглядывая в слабо заполняемую пропасть. Наши шуточки, что, мол, неплохо бы его пристрелить и бросить в яму ради скорейшего заполнения, он наверняка, гад, понимал, криво улыбался, но не уезжал, часто посматривая на часы. И лишь в 13. 00. сел в свой крошечный вездеходик, что-то вроде нашей «Волыни», и умотал – война войной, обед по распорядку. Мы закономерно восприняли его отъезд как сигнал шабашить, наспех замаскировали окаянную яму корягами, ветками, поваленными деревьями и рванули своей дорогой, аппетит мы тоже нагуляли ой какой. Лейтенант Красковец был полностью с нами солидарен, надо же и немцам оставить возможность потрудиться во благо родной природы. Йенцы подались следом, отчаясь разыскивать свой сгинувший в дебрях Магдебурга рембат.
В районе сборов было приказано после обеда отдыхать и готовиться к ночному маршу. Свернули палатки, уложили по машинам прочее бивачное барахло и кайфовали до вечера у разведённого костра, варили чай, потрошили  банки сгущёнки и колбасного фарша из сухого пайка. Ужина не предполагалось, шеф наметил выдвинуться пораньше, надеясь добраться до Рудольштадта за одну ночь.
Я не преминул употребить свободное время на экскурсию по окрестностям. Малоплодотворный опыт предыдущих попыток не охладил мой туристический пыл. Оставив коллег предаваться неге у дымных очагов, я двинул напролом через дремучий, сырой лес. Давеча, с крыши Варэма, куда я залезал демонтировать печную трубу, мне померещился невдали лысый холм, обещавший неплохой круговой обзор. Еловая чаща опять встала колючим заслоном, но я постановил проломить её на сей раз во что бы то ни стало и упорно придерживался засечённого по компасу направления.  Здорово помогал удобный танкистский костюм из чёртовой кожи, я проскальзывал в нём сквозь цепкие лапы подобно водолазу, ну и не стеснялся махать налево-направо штыком-ножом. До чего же негостеприимен хвойный лес, который столь красив со стороны. Как вросшие в землю натопорщенные дикобразы немецкие ели встречали русского солдата во всеоружии колющего арсенала. Мой героический порыв не пропал втуне, лес поредел, сменяясь кустарником, хмарное небо открыло свой лик, я заторопился, увидев впереди долгожданный склон холма, и едва не рухнул вниз, очутившись на краю замаскированного кустами отвесного обрыва. Что за наваждение? Между мной и холмом простёрлась обширная, глубокая котловина, по всем признакам бывший песчаный карьер, успевший порасти молодым берёзовым леском. Я пометался взад-вперёд над многометровой крутизной и с отчаянием установил, что передо мной непреодолимое препятствие. Спуститься, не свернув головы, практически невозможно, не говоря о том, что выбраться назад, не имея крыльев, нечего и думать. Западня в чистом виде. Можно попробовать обойти по кругу, но сколько это займёт времени? Уже четвёртый час, не позже пяти заорут «по машинам», отстать от дивизиона стоит минимум десять суток губы, а то и что похуже. Проклятье какое-то тяготеет над моими туристическими вылазками. Ну не даётся обозрение просторов Германии, хоть убей. Не суждено в одиночку пробиться к намеченной цели. Наверно, так и должно быть – условия службы стесняют во времени и пространстве, но смиряться так противно. Я с презрением смотрел на чахлый берёзовый лесок на дне котловины. Господи, что за убожество. Кривые, маломощные стволы, угнетаемые студёными балтийскими ветрами, скупо обогреваемые тусклым немецким солнцем, не способные высоко вознести гордую голову. Вспомнилась поездка к другу Петьке летом 66-го года в Павлово-на-Оке. Вот там берёзы так берёзы – светлые, раскидистые, высокоствольные. Гуляешь меж них как в белоколонном зале, обдувает вольный ветер, щедро греет горячее солнце, душа радуется. Может, фрицы потому такие жадные и завидущие, что их мать-природа обделила? Нет, скорей воздала по заслугам. Я плюнул и потащился назад. И пока продирался сквозь злобную еловую чащу, представилась ещё одна возможность сравнить солнечные сосновые боры над Окой, где гуляй не хочу да собирай землянику с местными скупыми зарослями, богатыми одними колючками.
На биваке я застал перемену декораций – парни раскидывали палатки, повара раскочегаривали кухню, ночной марш отложили на сутки. Не очень-то улыбалось мёрзнуть ещё один день на продуваемом ветром пустыре, среди воронок и сухого бурьяна, в окружении неприветливого леса. С другой стороны и ночные марши были уже в печёнках, каждую ночь мы перемещались в новый район, поспать по-человечески не давали, дёргали, как марионеток. Упорядоченная жизнь в казарме казалась потерянным раем. А я – неужели кто-то усомнился – тут же порешил повторить с утреца попытку по покорению неподдающегося холма. Дураки не учатся даже на собственных ошибках, ко мне эта избитая истина подходила полностью. Но солдат предполагает, командир располагает. Только мы расслабились в предвкушении спокойной ночи и бездельного дня, как грянула новая команда – через полчаса срочно выступаем. Ёлки-палки, хуже нет, чем настраиваться, а потом перенастраиваться. Вряд ли противоречивые команды исходили от командира дивизиона, но мы, привыкшие, что у шефа семь пятниц на неделе, спешно сворачивая палатки, кляли именно его. О более высоких инстанциях у нас было туманное представление.
В будку Варэма я забрался с настроением, с которым прячется в свою будку собака, обиженная на забывчивого хозяина. Обещал отпустить на всю ночь, а вместо этого посадил на короткую цепь. Подневольная доля здорово действует на нервы. Проклиная всё на свете, залез с ногами на обжитой верстак у окошка – ладно, поехали до дому, до хаты. Придорожные виды недолго развлекали, унылей полей Саксонии не найдёшь, да и стемнело скоро. Насыщенный разнообразными трудами предыдущий день тоже сказался и я задрых с рюкзаком под головой сном праведника. Спал непробудно, до самого утра. Ни каскадёрское вождение Гурского, ни стальное ложе верстака не смогли помешать. Разбудили ввалившиеся в наше сонное царство горластые повара Юрин и Лопатин, неисповедимыми судьбами путешествовавшие доселе в йенском Варэме. Теперь наши пути расходились, йенцы сворачивали на Апольду, а нам предстояло чесать по прямой, к Рудольштадту. Новостей, пока я дрых, набралось вагон и маленькая тележка. Гурский был в своём репертуаре – от колонны дивизиона успешно отстал и с полночи мы пересекали Германию, посильно придерживаясь географического меридиана, в гордом одиночестве, если не считать йенцев, что висели у нас на хвосте. Куда исчез дивизион – никто не ведал. Остервеневший Лагунов принял решение пробиваться домой самостоятельно, благо рассвело, да и местность пошла знакомая. Мы стояли и курили на крутом спуске к реке, уже почти родной Заале, у таблички с надписью Штайгра, на развилке с указателями Апольда – Ваймар – Наумбург. Дул холодный северный ветер, словно подгоняя нас следовать на юг, укрываться за лесистыми хребтами Тюрингии. А до неё было рукой подать, сразу за рекой земля резко вздымалась крутым скальным берегом и продолжалась уже не плоской песчаной равниной, что осталась за нашими спинами, а благородно изогнутыми цепями холмов и долин. Переход от скучной низменности к живописным возвышенностям был разительно контрастен. Заале, как саблей, отделила два земных ландшафта один от другого. Впечатляло сильно, я впервые видел такую чётко проведённую границу. В отдалении, справа, иллюстрацией средневековой архитектуры скучился островерхими черепичными крышами, шпилями, башнями нарядный город, наверно, Наумбург. Но нам некогда было любоваться достижениями природы и человеческих рук, надо было поспешать – дивизион, поди, давно в родных стенах и шеф рвёт и мечет, выглядая пропащих чад. Лагунов уверял, что перед нами идёт кран Ставрова, видимо, тоже отбившийся от колонны, его характерный силуэт мелькал, мол, вдали, да вот недотёпа Гурский никак догнать не сподобится.
И мы помчались что было мочи. Проскочили Ваймар, обогнали неспешно ползущую колонну артполка, отмучились последние особенно долгие километры и около трёх часов дня торжественно въехали в «тревожные» ворота, услужливо распахнутые дежурным по парку младшим сержантом Синицыным. В парках было безлюдно и тихо, только от боксов ВТО, смущённо улыбаясь, навстречу нам шли Виталька Ставров и старший монтажник транспортного расчёта ефрейтор Соин. Они возвратились в родные палестины за несколько минут до нас и ещё не успели размять ноги. Основной состав дивизиона блистательно отсутствовал, и где он обретается на данный момент, они, как и мы, понятия не имели.
Но нашёлся человек, который знал всё про судьбу дивизиона в целом и про нашу, в частности. У крыльца казармы нетерпеливо переминался старшина Шлёмин. И нас ожидали не распростёртые объятия, а обескураживающие известия и оглушительные распоряжения. Дивизион стал на днёвку где-то под неведомой Онероде, прибудет ночью, а нам, за то, что спешили, вылупив глаза, вместо призов и премий надлежит немедля заступить в наряд. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Дескать, народ, оставленный в гарнизоне, за неделю бессменной и безупречной службы страшно устал и срочно требуется свежая кровь плюс  пополнение их недостаточных рядов. Оставили на сей раз действительно мало, кроме Шлёмина в сторожа попали запасной механик-водитель Синицын и четверо записных лоботрясов – писарь Хохлов, да ещё Мясум, Пасин и Романов, водители неприкосновенных транспортных телег с боевыми изделиями, «колодочники», которые выезжали лишь по боевой тревоге. Под главенством Шлёмина они изображали из себя и караул и внутренний наряд. Но я-то отлично знал, как несёт службу не взятый на учения народ, сам в декабре, отставленный от стрельб, досыта пил дольче фар ниенте, спал сколько хотел, читал сколько влезало. А эта старая скотина Шлёмин втирает нам про их нечеловеческую усталость, нам, неделю не знавшим покоя на Магдебурге, холодным, голодным, бессонным, только что вылезшим из машин после почти суточного марша. Определённый резон в его настояниях, конечно, был – не разорваться же Синицыну, исполняя обязанности помдежа, разводящего и дежурного по парку одновременно, да ещё в ночь, когда припрётся дружною толпою весь дивизион, ну и часовых с дневальными очевидный некомплект, но нам-то от этого не легче. Короче, мечты о заслуженном отдыхе пришлось оставить и, кое-как умывшись и почистившись, нацеплять на себя повязку помдежа и штык-нож. Соин отправился разводить на посты Нелидова, Игнатьева и Пономарёва, а рьяный служака Шлёмин, наведя порядок, мог встречать любимого командира с чувством хорошо исполненного долга.
Шеф, однако, заставил себя ждать. Его долговязая фигура выросла на пороге дежурки уже около четырёх часов ночи. Распорядительностью неусыпного помощника он остался весьма доволен (знал бы, как этот Аргус нагло храпел до самого стука в тревожные ворота, повелев помощнику бдить на посту), а мою  обычную резвость в приёме оружия, боеприпасов и ловкое обращение с ключами неожиданно расценил как переполняющую подчинённого удалую энергию. Во всяком случае, покидая казарму, он окинул меня ободряющим взглядом и ласково изрёк:
 - Хорошо, Высочин. Вижу, у вас достаточно сил. Останетесь помдежем и на следующие сутки.
Сил, чтобы догнать командира дивизиона и воткнуть ему в спину штык-нож, у меня, наверно, нашлось бы, но я человек не кровожадный, пусть живёт и здравствует подполковник Нечипоренко во славу Советской Армии. Я тоже как-нибудь выживу и ещё сложу ему хвалебную песнь, каждому своё.
День я более-менее перебился, тыняясь по коридору, слушая доносящийся из-за дверей дружный храп спавшего до обеда дивизиона, не обращая внимания на дремлющего, сидя на тумбочке, дневального. Встретил отставший по причине поломки где-то под Эрфуртом экипаж радийного Газ-63 сержанта Кисиленко и понял, что дивизион шёл от Магдебурга почему-то кружным путём, в отличие от нас, ломивших навпростец. Под вечер приехал начальник штаба артиллерии дивизии подполковник Абрамов, провёл в ленкомнате разбор учений. К моему удивлению, общая оценка дивизиону вышла хорошая, я-то думал, что нас расчехвостят за разбродные марши, но главный упор был на боевую работу, а в ней мы оказались на высоте. Я с ненавистью поглядывал на сиявшую физиономию шефа. Спать хотелось смертельно, сколько ни моргай, песок из глаз не удалить.
В семь часов вечера старшина Шлёмин, наконец, избавил меня от своего раздражающего присутствия, умотал в отдохновенный ДОС. Сменивший его лейтенант Красковец, (во все бочки затычка, подобно мне) явился хмурый, невыспавшийся и, едва прошёл отбой, рухнул на топчан дежурки без задних ног. Я не стал корчить из себя несгибаемого ревнителя устава, договорился с дежурным радистом Димкой Талановым, наказал дневальному поднять меня без десяти шесть и блаженно распростёрся на милой, мягкой, заждавшейся хозяина солдатской койке в тихой уютной спальне ВТО. Боже, как я сладко спал, какой освежённый подскочил утром, какую неутомимость и бодрость демонстрировал весь последующий день, сопровождаемый подозрительным взглядом шефа, наверняка пробуждая в нём желание испытать предел моей стойкости назначением в наряд на третьи сутки подряд. А может я просто привычно плохо думал о командире дивизиона, который весь день не давал мне присесть, гоняя по поручениям.
Дело заключалось в том, что не все офицеры дивизиона почтили своим присутствием парковый день, предпочтя тёплые квартиры ДОСа холодным ангарам и боксам. Шеф подобное уклонение от службы не одобрял и  поочерёдно призывал уклонистов на суд и расправу, а я был на посылках. Насмешил командир взвода связи, старший лейтенант Митрохин. Я уже упоминал, что он охотно передоверял свои заботы замкомвзводу старшему сержанту Таргонскому и командирам отделений сержантам Кисиленко, Маркову и Телепанову, ребятам матёрым, надёжным, а шеф неутомимо его преследовал. Только пресытившемуся долгой и бесплодной службой старому лейтенанту придирки шефа были как с гуся вода. В ответ на гневные тирады подполковника Нечипоренко он преданно засматривался тому в лицо снизу вверх, разница в росте заставляла, согласно поддакивал, а отойдя в сторону, решительно отплёвывался и продолжал гнуть свою линию. Если это не оскорбляет память уважаемого мной старшего лейтенанта Митрохина, я бы осмелился сравнить его с растолстевшим, давно забившим на охотничьи подвиги спаниэлем, который с отвращением выполняет опостылевшие команды хозяина.
Итак, я постучался в дверь на втором этаже ДОСа. Открыла жена Митрохина, тоже полная, немолодая, когда-то красивая женщина.
 - Слава, к тебе! – крикнула она в глубину квартиры после моих объяснений.
 - Пусть проходит, - донеслось в ответ.
Я осторожно дошагал коваными сапожищами до комнаты и остановился на пороге, не смея ступить на застланный ковром пол. Коврами были увешаны и все стены сплошь, только потолок и окно остались в первозданном виде. Яркой, пёстрой расцветкой комната походила на внутренность расписной шкатулки. Старший лейтенант Митрохин служил прежде в Сирии, где бесполезно пытался обучить воинскому ремеслу арабов и, видимо, оттуда вывез эту прорву ковров. Сам командир взвода связи возлежал на покрытом цветастым ковром диване в неописуемом восточном халате, вальяжно откинув руку с полуметровой длины мундштуком. Египетский набоб, ей пря, нехватает только кальяна. Неестественно красные щёки и влажный взгляд наводили на мысль о сильной простуде или неумеренном возлиянии спиртного. Я сразу склонился ко второму – ароматный дымок сигареты не перебивал вызывающий обильную слюну яблочный, хмельной дух шнапса. Оглашение мной приказа командира дивизиона не пробудило у старшего лейтенанта Митрохина ни малейшего порыва к активности. Во всяком случае величественную позу набоба он не изменил ни на йоту, продолжая блаженно витать в сладких алкогольных фантазиях. И только после повторного взывания к долгу и чести проявил признаки осмысленной реакции.
 - Передай подполковнику Нечипоренко, - медленно, внятно, словно диктуя по радиотелефону важное сообщение, проговорил псевдо-набоб, уставив на меня подёрнутые негой глаза, - что я видал его в гробу.
 - Слава! – умоляюще вскрикнула жена.
 - В белых тапочках, - добавил непреклонный муж.
Уточнение, спору нет, ценное, но не актуальное. Для устной передачи командиру дивизиона оно никак не годилось. Требовалось нечто более удобоваримое, такое, чтобы и у меня язык не отсох и у подполковника Нечипоренко уши не свернулись в трубочку. Отсебятину я не мог себе позволить, а попытки выдавить из старшего лейтенанта Митрохина приемлемую формулировку ни к чему не приводили. Повторив ещё пару раз полюбившуюся фразу о гробе и белых тапочках, причём заметно угасающим голосом, он вручил супруге султанский мундштук, откинулся на подушки, и безвозвратно предался грёзам «Тысячи и одной ночи». Я обратил умоляющий взор на его Шехерезаду. У той явно имелся богатый опыт в разрешении подобных щекотливых ситуаций. Проведя меня на кухню, она быстренько набросала записочку и дала её мне прочесть. Проникнуть в смысл текста, как и в значение её поступка не составило труда. Уважаемый Александр Никитич извещался, что Вячеслава Васильевича постиг острый приступ полиартрита и он не то что ногой, пальцем не может пошевелить, а потому, к величайшему своему прискорбию, вынужден оставаться в постели. И т. д. и т. п. Я заверил преданную супругу, что собственными глазами видел её мужа на одре болезни и не премину передать эту печальную новость командиру дивизиона.
Но подполковник Нечипоренко не нуждался в моём честном лжесвидетельстве. Прочитав лукавую цидулку, он раздражённо швырнул её в мусорную корзину и послал за капитаном Лысенко. Тот, по агентурным данным, тоже отсиживался в недрах ДОса.
Больше я на учения и стрельбы не рвался, сбил оскомину, не найдя в полевой жизни выдающихся достоинств. Хоть в казарме, хоть на полигоне ты солдат, тобой вертят, как хотят, а твоё дело поворачиваться. Так чего  напрашиваться на лишние тяготы и неудобства? Их и в гарнизоне хватает. Лучше сосредоточиться на заботах о душе, выкраивать дополнительный часок на чтение, на марание стихов, разбираться с самим собой. А служба пускай идёт как идёт, пора понять, что повлиять на её течение ты не можешь. Когда-то она закончится, так готовься к новой жизни на гражданке.



З А П И С Н Ы Е    К Н И Ж К И


Мысли о возвращении в гражданскую жизнь начали одолевать меня, едва пошёл второй год службы. Я-то отправлялся в армию как в воспитательную школу, надеясь на её полезные уроки. Избавиться от детской инфантильности, от вопиющей былой непригодности являлось заветной мечтой. Но первые уроки получались скорее обескураживающими, они меня не устраивали, я ожидал чего-то большего. И вот эти разборки с самим собой, стремление понять, что во мне меняется, что воздействует положительно, что отрицательно, что я должен принимать, чему сопротивляться, что, в конце концов, зависит непосредственно от меня – сильно занимали голову. Привычка к рефлексии, к ежевечернему разбору полётов, вкупе с верой в запечатлённое слово заполнили десяток моих записных книжек, где я бился изо всех сил за сохранение и развитие того, что считал в себе самым важным, за свою личность, за свою душу.
Что отталкивало больше всего в армейской школе, так это грубость её методов. Понятно, что армия не институт благородных девиц, нет ни времени, ни чутких воспитателей возиться с каждой неповторимой индивидуальностью. И задачи такой не стоит, нужна обученная сплочённая масса, именно масса. Отсюда и методы. Ладно, с горем пополам, я научился повиноваться, освоил воинскую науку, физически закалился. Влился в общую массу, особо не выпирал. А дальше что? Из всего этого багажа на гражданке пригодится разве физическая сила. И то ещё вопрос – потребуется ли её применять? Пахать землю или класть кирпичи я не собирался. Меня привлекал, как тогда говорили, умственный труд. Армия интеллект не развивала, скорей глушила. Следовал вывод – развивай свои способности сам. Не то пропадёшь, превратишься в заурядную рабочую скотинку. Читай, пиши, думай.
Начнём с первого. Читать в армии не возбраняется, приличные библиотеки имелись в каждом гарнизоне и одна-две книги всегда лежали у меня в тумбочке. Другое дело, что законного времени на чтение можно было урвать всего ничего, жалкие полтора часа между ужином и отбоем. Фатально мало для ненасытного читателя, которым я был всегда, а уж в молодости особенно. Слава богу, должность артмастера предоставила мне возможность изыскивать дополнительные ресурсы, подпольные, конечно, но боевая готовность дивизиона не очень страдала. Что же я читал? Всякие приключенческие романы и детективы остались за порогом четырнадцатилетнего возраста. Меня интересовало писательское мастерство, воплощённое в лучших мировых образцах, не больше и не меньше, и я самонадеянно набрасывался на «Жана Кристофа», «Доктора Фаустуса», «Иосиф и его братья», огроменные эпопеи, то есть, временем я располагал достаточным. А вот что я извлекал из бессмертных шедевров на потребу своему шаткому разуму? В записных книжках немало цитат знаменитых авторов, больше прочих почему-то Генриха Манна, перечитывая которые сейчас, я нахожу их  бесспорно умными, но в то же время бесконечно далёкими от меня нынешнего, холодными, не трогающими ни ума, ни сердца. Почему же тогда они так меня задевали, что я заносил их на долгую память? Ответ неутешителен – я тянулся к недосягаемому. Видел перед собой высокую гору и вставал на цыпочки, воображая, что сравняюсь своей зелёной головой со снежными вершинами. Наверно, это выглядело глупо, но простительно – всё-таки я пытался расти. Вынес ли я из этих твердокаменных книг что-либо ценное, не знаю, но по-любому это было лучшее занятие, нежели забивать козла в ленкомнате. А истинно читательское наслаждение получил разве от первых глав «Иосифа», где пересказываются скитания Авраама с семьёй по пустыне, высокохудожественное изображение. Больше ничего толком не помню. Ярче, живее воздействовали Франс, Золя, Паустовский, Апдайк, зацепивший меня утверждением, что стоит писать только о том опыте, который приобретается к двадцати годам. Правоты в его парадоксе много, можно привести в подтверждение горький вздох Есенина об утерянной свежести.
Не буду превращать солдатские мемуары в литературоведческую размазню, у каждого свой опыт. Добавлю лишь, что кроме художественной прозы читал Бодлера, Рембо, китайских поэтов эпохи Тан, Рафаэля Альберти, Лорку, всех не перечислить. Иногда переключался на исторические монографии – Виппера, Рыбакова, Грекова. Носило меня от древнеегипетской мифологии до киевской Руси беспрепятственно. Лишь бы в цветке был мёд, а я всегда был готов запустить в него жадный хоботок. И что всего удивительней – записные книжки уличают в кратковременном увлечении точными науками. Что на меня находило – загадка, от них я всю жизнь шарахался, как чёрт от ладана, а тут на тебе – исписал целый блокнот теориями фотосинтеза, основами психологии, принципами нейрологии и ещё кучей тому подобной галиматьи. Детское «хочу всё знать» продолжало во мне жить, подвигая разбрасываться, собирать верхушечный дилетантский урожай. И всё же – верю и буду настаивать – виртуальное общение с мастерами слова, историками, учёными оставляло в любознательном уме ту плодотворную пыльцу, которая позволяет буйным дичкам окультуриваться, приносить какие-никакие плоды.
Отсюда следует плавный переход к пункту второму – сочинительству. Мои надежды, что знакомство с опытом великих творцов немедленно направит неумелую руку на верный путь, почему-то не сбывались. Заниматься подражательством я никогда не пробовал, считая это занятие недопустимым, а теория стихотворства казалась мёртвой схоластикой. То, что называют «ремеслом поэта», все эти ямбы, хореи, анапесты вызывали непреодолимое отвращение. Книжку Брюсова с одноименным названием я забросил на второй странице. Я полагал (и по сю пору остаюсь при этом убеждении или заблуждении), что у каждого истинного поэта, как у птицы, должен быть свой голос, дар природы. Или он есть, или его нет. Остальное – удел попугаев. Но запеть не то что во весь голос, а хотя бы полушёпотом, не получалось. Интуиция плюс выработанный усердным чтением вкус позволяли мне отличить настоящую поэзию от фальшивой и на страницах признанных авторов,  и в собственных тетрадках, но дальше дело шло туго.  В наличии голоса я не сомневался, я его чувствовал, но чаще «давал петуха», чем брал верную ноту. Настырные критики требуют в таких случаях упорно трудиться, искать себя, «гений – это терпение». Я был не против потрудиться, да условия службы мало благоприятствовали. Только сосредоточишься, ухватишь за подол мадам Музу, как тебя призывают к майору Иванову. Оскорблённая покровительница сочинителей отбывает в неизвестном направлении, стихи истекают кровью в засунутом меж зондировочных патронов и дозиметров блокноте, вышибленный из колеи поэт летит со всех ног на зов начальства. Нет, я не сдавался, чуть ли не сотня стихов, привезённых из ГСВГ тому свидетельством, но всё это жалкие заготовки к тому венку, который я так и не сплёл. Хотел, видит бог, старался, как мог, но не сумел. Умный человек скажет – нечего было соваться в армию. Мол, армия не дом творчества. Умным быть хорошо. К сожалению, этим похвальным и полезным качеством я никогда не отличался и продолжал выбирать в жизни самые путаные дороги. Ладно, заниматься самобичеванием, как и разводить турусы на колёсах вокруг любимой поэзии я способен бесконечно, пора и честь знать. Стихи мало кто читает, стиховедческие разглагольствования подавно. Но в  моей глупой голове поэзия занимает самое главное место, она её никогда не покинет, и я обязан об этом сказать. У не очень почитаемого мной Брюсова есть слова, что жизнь – это только лишь средство для лучших на свете стихов и я с ним полностью согласен. В качестве похвальбы добавлю, что много лет спустя мне удалось-таки заговорить своим голосом. На вопрос – каким? – я не ответчик.
Остался третий пункт, пожалуй, самый трудный – думать. В своей способности к упорядоченному мыслительному процессу, что, собственно, и подразумевает глагол «думать», я всегда сильно сомневался. Интуиция, совесть, внутренний голос, чувства – вот те слагаемые, которые управляли мной. А непосредственный процесс мышления, логика, опора на трезвый ум представлялись терра инкогнита, чем-то тёмным и недостижимым. За словом «думать» я не видел конкретного действия. Что я должен делать, чтобы это можно было назвать раздумьем? Я могу знать и не знать, испытывать симпатию и антипатию, понимать и не понимать – всё это отзывается внятным движением души, порождает поступок. Это живая жизнь, горячие чувства, это зримо, вещественно. А думать -  что это такое? Моя  фатальная неспособность к абстрактному мышлению обнаружилась давно, ещё в школе, когда, прочитав в первой главе учебника алгебры умопомрачительное а+б, я встал в тупик, из которого так и не выбрался до конца учёбы. Мой мозг отказывался принимать не имеющую реального воплощения конструкцию и больше я учебник алгебры не раскрывал. Я осознавал ущербность своего мыслительного аппарата, переживал, пытался научиться думать, заставить себя мыслить последовательно, поэтапно, как умеют все разумные люди. За помощью обратился, естественно, к главным специалистам в этой области – к философам. На них я смотрел как на небожителей, владеющих высшей человеческой добродетелью – умением мыслить, и потому подступался к их книгам с душевным трепетом и на подгибающихся от восторга ногах. Вот прикоснусь к их прославленной мудрости и сам сколько-то умудрюсь, просветлеет моя дремучая башка, стану, наконец, думать. Учителей нашлось много. Классиков марксизма-ленинизма я отверг быстро, несмотря на их подавляющее преобладание на полках библиотек и книжных магазинов. Они говорили не о том, что я искал. Призывы к классовой борьбе и бешеная критика несогласных показались пустым сотрясением воздуха. Я жаждал вечных истин и набросился на проверенных временем, удостоенных мировым признанием мудрецов. Сократ, Платон, Юм, Кант, Бердяев – вот немногие из тех, к чьим стопам я благоговейно припадал. И что? Положа руку на сердце, признаюсь – почти ничего. Можно было бы с большей пользой истратить своё драгоценное время и не забивать бедные мозги ненужной дребеденью. Всю их хвалёную мудрость мне преподали ещё в детстве папа и мама, чего-то нового и необыкновенного я от них не услышал. Бесчисленные тома философов спокойно уместятся в десяти кратких заповедях Моисея, всё остальное – напрасные потуги беспокойных умов или того хуже – пошлая жвачка, наподобие «Лексикона прописных истин», что сочинял забавы ради на старости лет дядюшка Флобер. Уверен, человеку, обладающему элементарным здравым смыслом и совестью, философов читать не только не нужно, но и вредно. Хорошо, оставим в стороне вечные истины, ведь я искал прежде всего науку мышления. А с этим вышел вообще полный конфуз и разочарование. Как я ни силился вникнуть в хитросплетения диалектики, во все эти посылки, силлогизмы и умозаключения – мозг мой стоял перед ними, как баран перед новыми воротами. Ничего, абсолютно ничего не извлёк я из формальной логики. Напрасное истощение бессильного ума, на грани рокового вывиха. Метафизика ещё кое-как доходила, но диалектика осталась навеки за пределами моего понимания. Ну не дано, что поделать. Рассчитывать наперёд, взвешивать, предполагать я так никогда и не научился. Что-то торгашеское, коммерческое, чуждое духу настоящих человеческих взаимоотношений чудилось мне в логической деятельности ума. Есть любовь, есть дружба, есть, на худой конец, обыкновенное сочувствие – и довольно человеку для счастливой жизни. На возражение, что в ответ можешь получить ненависть, обман, равнодушие, скажу, что никакая логика не убережёт от случайностей бытия. Зато ты живёшь в гармонии с самим собой, а не превращаешься в холодную вычислительную машину. И я убрал книги философов подальше, памятуя ехидное замечание Салтыкова-Щедрина – «Вот, мой приятель не вникал и благоденствовал, а вник и удавился». Конечно, я тут немножко забежал вперёд, повествуя о своём философском опыте, в армейские годы мой энтузиазм ещё бил ключом ( и всё по голове) и я упорно мучил себя всевозможными методами самовоспитания.
Вот один из них. В каком-то журнале я прочёл статью знатока психоанализа, где рекомендовалось заполнить на себя анкету с перечнем собственных недостатков и достоинств, дабы затем успешно контролировать их искоренение и развитие. Вечно недовольный собой, (приведу в качестве примера цитатку из записной книжки от 26.12. 67. – «У меня стало позорной привычкой увещевать себя, красноречиво клясться в немедленном исправлении и через минуту забывать обо всём сказанном».), я увидел в этой анкете чуть ли не панацею. Взяв большой лист бумаги, я разграфил его согласно образцу и устроил над собой беспристрастное, как мне казалось, судилище. Нет бы поручить заполнение соответствующих граф одному из приятелей, скажем, Димке Таланову, тот бы составил более объективный портрет, но я доверился собственному суждению о себе, любимом, и таскался с той анкетой, как дурень с писаной торбой, до конца службы. Исписал вдоль и поперёк, карал себя и миловал, умничал и тешился, надеясь на её воспитательное воздействие. Бумага, как известно, всё стерпит, а вот был ли толк от моих судных упражнений, можно усомниться. Судить себя самого – процесс с заведомо оправдательным уклоном, смертный приговор исключён. Прокурор, конечно, будет суров, но адвокат всегда найдёт смягчающие обстоятельства и всё обойдётся условным наказанием. Определённую пользу признать можно, всё же я не давал себе покоя, стыдил, давал задания, следил за их исполнением, только моя петинциарная система отличалась невиданной на земле гуманностью. Сосредоточить в одних руках обличение, защиту и наказание преступника – давно отвергнутая практика, я взял на себя слишком много. Если бы за моим исправлением следил Димка Таланов, мне бы наверняка приходилось круче, он был парень наблюдательный и на язык острый. Так что я вправе остаться при своих сомнениях насчёт возни с анкетой. Недавно обнаружил тот ветхий лист среди своих бумаг, до конца не дочитал, стало стыдно, и не то выбросил, не то сунул обратно, разыскивать его почему-то не хочется. Вряд ли он поможет разобраться в себе двадцатилетнем.
Много в записных книжках дневникового, интимного, много справочного, подручного. При дефиците общения и моей склонности к уединению они зачастую являлись единственными собеседниками, отдушиной для излияния мыслей и чувств. Ну и сейчас служат большим подспорьем, в памяти всего не удержать. Написано пером – не вырубить топором. Подробно излагать содержание своих записных книжек я не собираюсь, материал сугубо личный, к тому же вошедший немалой частью в повествование. Затеял рассказ о них я затем, чтобы подчеркнуть их значение в том деле, которое считал на тот момент самым важным – в сохранении себя как личности для возвращения в гражданскую жизнь. И они мне действительно помогали. А вот кем я вернусь, чем займусь, сбросив армейскую форму – виделось весьма туманно. Тут ни интуиция, ни тем более неосвоенная формальная логика помочь не могли. Родина лежала за двумя границами землёй неведомой.


Л И Ц А


Союзника в написании этой главы, как и в наименовании, я нашёл, не поверите в ком, но клянусь – это именно так, в князе Владимире Мономахе. Да, в том самом мудром правителе, неутомимом воителе и одном из первых русских писателей. Ради оправдания, а, быть может, и не очень скромного признания собственных заслуг, обязан заявить, что и тему и оглавление я придумал до того, как мне посчастливилось найти столь могучего союзника. Случайно так совпало – читал «Шесть византийских портретов» историка Оболенского и в меня буквально впились вот эти строки из «Поучения чадам» киевского князя, обращённые к Создателю: - «И этому чуду подивимся, как из праха создал человека, как разнообразны человеческие лица: если и всех людей собрать, не у всех один облик, но каждый имеет свой облик лица, по Божьей воле». Я не имею достаточной уверенности, чтобы, как Владимир Мономах, приписывать разнообразие человеческих лиц мудрости Господа, но дивиться и восхищаться их многообразием я никогда не устаю, и готов признать это чудом. Разумеется, не только живописная галерея неповторимых портретов привлекала и привлекает моё внимание – в ещё большей степени интересно то, что скрывается за чертами лиц, или, наоборот, как человеческий характер накладывает выразительный отпечаток на внешность, формирует облик. Здесь необозримый простор для наблюдений и открытий. И я могу предаваться этому увлекательному занятию день и ночь. Объектов, слава богу, хватает, живу среди людей. А Владимира Мономаха приплёл не ради красного словца, просто обрадовался, нечаянно встретив такого авторитетного единомышленника. Я не искал поддержки в данном конкретном случае, я искал всегда, а кто всегда ищет, тот и всегда найдёт. Поддержка мне нужна, потому как затеял я выстроить главу без всякого сюжета и видимой связи из одних портретов, на манер песни монгольского кочевника – что вижу, о том и пою. Кто выйдет из глубин памяти, про того и расскажу. Повторюсь, жалко оставить в забвении тех, кто никогда не расскажет о себе сам. Заранее извиняюсь перед теми, кого забыл или чей портрет покажется кому чересчур пристрастным. Вплести их каким-либо иным способом в свой рассказ я возможностей не нашёл, солдатская жизнь обычно бессюжетна.
Начну с наиболее дорогих лиц. Так уж сложилось, что самые близкие друзья-приятели были у меня во взводе связи, хотя непосредственно по службе мы не пересекались. Взвод связи жил обособленней всех – свой класс, свои занятия, зачастую свои отдельные учения, напрямую с огневиками и ВТО ничем не связаны, а уж с артмастером тем более. Свели меня со связистами наши общие ночные посиделки в комнате дежурного по части. Безотлучная фигура радиста в уголке, за столом с рацией, была священным атрибутом дежурки. Сменяя друг друга через четыре часа, трое парней из взвода связи постоянно несли эту нудную вахту. По милости шефа я тоже являлся завсегдатаем дежурки и за почти полтора года наши служебные отношения переросли в личные. Как на подбор, все дежурные радисты оказались ребятами разговорчивыми, я был им подстать, и наша ночная болтовня скрашивала унылые часы службы.
Самым интересным собеседником, самым значительным и одновременно загадочным характером запомнился Димка Таланов. Внешне он не очень выделялся – повыше среднего роста, крепко сбитый, на широком правильном лице зоркие, хитрые глаза серого цвета. Армейская форма сидела на нём как влитая. Стандартный русский тип, про таких говорят – десять на дюжину. Но внутри этой непритязательной личности таился целый клад выдающихся достоинств. Фамилию свою он вполне оправдывал, бог его удачей и счастьем не обошёл, если иметь в виду качества души и ума. Общение с ним доставляло истинное наслаждение. Такого верного взгляда, здравого суждения, притом, что самое ценное, всегда расцвеченного юмором, я ни у кого из сверстников не находил. Подшутить, посмеяться над неловким оппонентом он умел и любил, но выходило это у него не обидно, по-доброму, и я даже научился извлекать уроки из его насмешек над моими промашками в наших спорах. А спорщик он был заядлый, можно даже сказать – прирождённый. Причём ему не важен был исход столкновения мнений, его увлекал сам диалог как таковой, искусство для искусства. Ему важно было завязать спор, а там уж пускай госпожа истина рождается из пены наших губ. Он, как Сократ, вбрасывал идею в водоворот мнений, наслаждался её круговращением, а к чьему берегу она прибьётся – дело третье, боритесь, други, на то вы и ловцы. Он не боялся оказаться проигравшим, на первом месте была сама игра во всём блеске остроумия и острословия, обмен уколами, как в поединке на шпагах. И споры с Димкой  служили мне уроками искусства живой речи, учили пользоваться словом, как оружием. Тем не менее, человек он был изрядно застёгнутый, о себе много не распространялся, отделываясь краткими ироническими комментариями собственной биографии. Родом он был из Лобни, подмосковного города, рядом с аэропортом Шереметьево. Очень скупо Димка рассказывал, что после школы трудился рабочим сцены в каком-то московском театре, на вопросы – чего его понесло в театр, отвечал намеренно дурашливо, зародив во мне подозрение, что он скрывает неудачный опыт приближения к Мельпомене прямой дорогой. Книги в его руках я видел часто, порой он и на дежурство приходил с книжкой за пазухой и читал украдкой. Но бесед на литературные темы почему-то избегал, предпочитал оттачивать свой острый язык на характеристиках сослуживцев. Гадать, к чему Димка себя готовил, не стану, глупое занятие – мало ли какое будущее рисовали мы себе в юности. Интеллектуальный потенциал, который чувствовался в нём, мог запросто уйти в песок или в горлышко бутылки. Почему-то точит память один не очень лицеприятный эпизодик, когда Димка подговаривал меня скинуться на бутылку болгарского портвейна. Мол, Щукарёв едет завтра с Митрохиным в командировку и обещает добыть спиртное к новогоднему столу. Я не устоял, вынул искомые пять марок и проглотил 31-го декабря обещанный стакан вина, кстати, без всякого удовольствия. Провозглашали новогодние тосты мы, понятно, не за праздничным столом, а в парке, в радийной машине, в тесноте и опаске, за четыре часа до наступления Нового года по московскому времени. А в Германию праздник приходил ещё на два часа позже. Я вовсе не хочу сказать, что замечал за Димкой пристрастие к алкоголю, скорей наоборот – он весьма критически отзывался о некоторых увлекающихся, и в их рядах не состоял, но то, что он не ответил на моё письмо, отправленное на его домашний адрес уже после демобилизации, и нигде не всплыл потом на театральной сцене, заставляет меня строить грустные и, возможно, далёкие от истины предположения. Грустно, что он безвестно пропал в водовороте столичной жизни. Грустно для меня, может, Димка вполне себе благоденствует, чего я ему от души желаю. А наши дружеские споры и весёлые разговоры под небом Германии я часто вспоминаю, хочется верить, что и Димка их не забыл.
Вторым по близости другом-приятелем смело назову Игорька Соловьёва. С ним было всегда ясно и понятно, никаких загадок. Простая душа, открытая и отзывчивая. Если ты ему друг, то он для тебя готов на всё. После болтовни с ним мир словно светлел. Никаких особых общих интересов нас не объединяло, к литературной зауми Игорёк не прикасался,  изощрённому злоязычию  был чужд, мир чётко делил на белое и чёрное и я был для него на белой стороне. Дружба в чистом виде, без всяких примесей. И наружный облик радостно отражал его светлую душу. Тонкая, лёгкая фигура, девичий румянец на нежных щеках, приветливый взгляд. Что-то в его бесхитростной натуре напоминало приятеля по учебке Лёху Бородинова, только без присущей Лёхе некой мрачной индейской маниакальности. В Игорьке не просматривалось ни единого тёмного пятнышка, он просвечивался насквозь, как отмытое стекло. Что же нас притягивало друг к другу? Скажу за себя, точнее, повторю – возможность окунуться в тёплые воды участия, получить заряд доброй энергии, очиститься от злобы и тоски, нагнетаемых службой и разлукой с домом. Главной темой наших с Игорьком разговоров были как раз новости из дому, письма от друзей и родителей, то есть то, что больше всего поддерживает душевное здоровье в оторванном от корней солдате. Помню, Игорёк показал мне фотографию своей младшей сестрёнки, весьма симпатичной девчонки, и, заметив мой неприкрытый  интерес, простодушно предложил с ней переписываться, заверив в её превосходных достоинствах и порядочности. У меня не было причин сомневаться в искренности Игорька, но я всё же отказался, ибо сомневался в себе. Пожалуй, если придерживаться моего любимого метода аналогий и уподоблений, то Игорёк, ещё больше, чем Лёха, походил на второго моего дружка по учебке, на Женю Потыку. Есть ли какая закономерность в выборе друзей? Наверно, есть. Рыбак рыбака видит издалека. Другое дело, что происходит это неосознанно, на уровне интуиции, симпатий и антипатий. Родовым гнездом Игорька был тоже подмосковный город с красивым именем Бронницы, где мне, как и в Лобне, побывать не удалось. Зато Игорёк стал единственным из сослуживцев, который не только откликнулся на моё письмо, но и сделал попытку повидаться, правда, неудачную. Вернувшись на гражданку и будучи в командировке в Краснодаре, он прислал письмо, предлагая встретиться, но адресовал письмо в Кирпильскую, а я в ту пору жил уже в Геленджике. Пока письмо ходило туда-сюда, командировка Игорька закончилась, и на мой звонок в краснодарскую гостиницу администратор ответил, что Соловьёв Игорь Константинович убыл два дня назад. А потом всемогущий быт и семейные обстоятельства окончательно прервали наши благие дружеские порывы. После сорока лет молчания поздно пытаться их возобновить. Хотя, кто его знает? Может, удастся продолжить наши недоконченные задушевные разговоры в радийной рубке, где я мешал Игорьку совершенствоваться в работе на ключе или за столом на моём складе, куда он забегал перекинуться новостями, отрывая меня от сочинительства? Я готов в любое время и в любом месте. Жаль, конечно, что уже никак не удастся вернуться туда, где мы были молоды. Тут иллюзий быть не может. А во всём остальном, кроме возраста, мы вряд ли сильно изменились, в этом я уверен.
Третьим дежурным радистом, коротавшим со мной долгие часы ночной стражи, был Вовка Файкин. Другом бы я его не назвал, даже приятелем с большой натяжкой, но почесать с ним язык никогда не отказывался, тем паче, что он любил это дело не меньше меня. Маленький, щуплый, он выглядывал из-за рации, как из засады, поблёскивая хитрыми  глазками, подтянув к груди сжатые кулаки, всегда в позе человека, готового дать отпор. Эбонитовые кружки наушников не покрывали его большие уши и наполовину. В отличие от Димки Файкин был из породы непримиримых спорщиков, любое мнение собеседника, если ему не удавалось его опровергнуть, оставлял под сомнением. Согласиться до конца по самому ничтожному вопросу равнялось для него потерей лица. За своё мнение он не только держался двумя руками, как за разящий меч, но и готов был вцепиться в тебя мелкими острыми зубами. Поневоле приходилось принимать дерзкий вызов и рубиться насмерть. На компромисс или, на худой конец, консенсус рассчитывать не приходилось, изнемогшие бойцы лишь на минуту расходились по углам, чтобы набраться сил и продолжить схватку.  Наблюдательный читатель, определив по фамилии национальность, скажет – чего ты хочешь от еврея? Но дело в том, что я до поры до времени не знал о принадлежности Вовки к сынам Израиля. Будь он Мендельсон или Абрамович, я, быть может, и заподозрил в нём родовые черты, да и то вряд ли, в молодости я по национальности людей не делил. В советское время подобной ерундой вообще не занимались, был бы человек хороший. А Вовку я считал нормальным парнем, пускай мы редко в чём соглашались. Это Димка Таланов раскрыл мне глаза на коренные причины Вовкиной упёртости. Сладко жмурясь, еле сдерживая смех, Димка как-то задал Вовке щекотливый вопрос:
 - Скажи, Файкин, как это военкомату удалось тебя изловить?
Файкин тут же грозно ощетинился:
 - Почему это меня надо было ловить? Сам пришёл.
Димка недоверчиво крутил головой.
 - Нет, Файкин, такого не может быть, потому что такого не может быть никогда. Кроме тебя, во всей ГСВГ не найти ни одного еврея. Ты явно дал маху. Тебя гнусным обманом заманили на призывной пункт и под белы рученьки силком засунули в автобус. Добровольно еврей в армию не пойдёт ни за что.
Файкин бесился и доказывал, что он пошёл служить по своей воле. Вариации на эту больную для Вовки тему Димка, ради потехи, разыгрывал не раз. Но что любопытно, Вовка упорно обходил молчанием тему своей причастности к еврейству, был глух и нем. А молчание, как известно, знак согласия. Но и Димка никогда не доводил разговор до пресловутой антисемитской черты. Невинно скалил зубы и не больше. Димкины шуточки никак не изменили наших взаимоотношений с Вовкой Файкиным, жили мы дружно, не упомню ни одной ссоры или размолвки. Конечно, Файкин не был бы Файкиным, если бы порой не фыркал и не надувал губы, но через минуту уже трясся от хохота – Димка умел повернуть шутку на сто восемьдесят градусов. Вовка, как и Димка с Игорьком, числился подмосковным жителем, призывали его из Коломны. О родителях он, как и положено правоверному сыну, отзывался с уважением, намекая на их престижную профессию. Меня изрядно забавляло, как Вовка надувался важностью, повествуя о шевиотах и драпах, о двубортных и однобортных пиджаках. Прочие подробности давно провалились в мою дырявую память, впрочем, и тогда я пускал их мимо ушей. Больше памятны наши препирательства о советской истории, где я последними словами крыл Иосифа Виссарионовича, а Вовка, как ни странно, яростно его защищал. В пылу спора высаживалось невероятное количество «Северных», Вовка шмалил похлеще меня. Спящий на топчане дежурный начинал задыхаться, пробуждался от кашля и заставлял нас открывать окна и двери. Однажды мы промедлили с проветриванием, и рано заявившийся шеф вздул нас обоих заодно с дежурным. Игорёк и Димка к нашему вящему удовольствию не курили, исполняя роль главных поставщиков дыма ненасытным лёгким друзей.
До февраля 1968-го года иногда дежурил радистом ещё Коля Телепанов, с которым я тоже успел подружиться, но потом ему накинули две лычки, сделали командиром отделения и наши с ним полночные бдения прервались. Я сильно сожалел об утрате ценного собеседника, потому что Коля, коломенский земляк Файкина, был из породы краеведов и немало мне успел рассказать из истории своего славного города. Долговязый, худощавый, с неправильными, скажем прямо – некрасивыми чертами лица, Коля и сам был славным парнем, милым, застенчивым, всегда готовым откликнуться. Своих разбалованных подчинённых-земляков, корыстно эксплуатирующих земляческие связи, он героически и чаще всего удачно покрывал. Сачку Файкину выхлопотал отпуск домой, и тот успел привезти мне к дембилю красивый кожаный брючной ремень. Ехать на родину в брезентовом армейском уважающий себя старик почёл бы несмываемым позором. Командирские обязанности Коля исполнял добросовестно, вечно бегал на рысях, но, как бы ни торопился, всегда находил время притормозить на минутку и обменяться парой дружеских слов. Его просторная радийная рубка в Газ-63 стала для нашей компании чем-то вроде светского салона, куда заглядывали свободные от смен Игорёк, Димка и Файкин, и где я успешно укрывался от майора Иванова. Дежурному по парку стоило немалых трудов отыскать меня в дальних боксах взвода связи. Чужих там, мягко говоря, не приветствовали. А мне – пожалуйста. Пользуясь попустительством старшего лейтенанта Митрохина, я нагло вторгался и в учебный класс связистов и даже получил от своих друзей несколько уроков работы на ключе. Димка снисходительно отметил мой хороший слух, но чтобы стать настоящим радиотелеграфистом требовались постоянные и упорные тренировки, а я должным временем не располагал, да и желанием тоже. Долбить, подобно дятлу, морзянку не очень увлекало, казалось отмирающим ремеслом. А мои друзья весьма гордились званием радиотелеграфистов, причисляя себя к высшей касте войск связи, не то что эти олухи радиотелефонисты, чьё умение орать в трубку доступно любой болтливой домохозяйке. У них постоянно проскальзывали статистические данные, кто сколько групп стучит, на какой класс тянет, и они мерили статус своих коллег особой, профессиональной меркой, не применимой в общечеловеческом измерении. Я был гость со стороны, ко мне прикладывалась иная мерка, приятная моему самолюбию. Не обходилось, разумеется, и без взаимных подначек. Димка с Файкиным считали первым своим долгом осведомиться о непосильных трудах артмастера, а когда я им законно отвечал, что больших лоботрясов, чем связисты, свет не видывал, приступали к провокационным расспросам о моей родине – Кубани. Причём не стеснялись досужими  домыслами. По их непросвещённому мнению, кубанский казак день-деньской сидит в лопухах и кизяке, пьёт самогонку, точит шашку и порет всех, кто попался под руку, нагайкой. Я за словом в карман не лез, напоминая дорогим друзьям, что ложкой их научили пользоваться только в армии, а до того в своих посконных деревнях они традиционно хлебали щи лаптем, стащив его с грязной ноги. А насчёт применения нагайки пусть поинтересуются у своих дедов, коль тем повезло не познакомиться с шашкой. В наших беззлобных пикировках Игорёк и Коля участия не принимали, предоставляя упражняться в остроумии завзятым любителям. В партере интересней и безопасней, чем на сцене. Если б вся моя служба протекала в радийной рубке Газ-63, я бы и на сверхсрочную остался.
В родном ВТО я ни с кем близко не сошёлся. Наверно, чтобы сохранить отношения в чистоте необходимо расстояние. Или очень сильное чувство, помогающее не замечать малые недостатки и прощать большие. Ни того, ни другого в наличии не оказалось. Колька Игнатьев и Юра Юрин, при всех знаках симпатии, которые они мне оказывали, были слишком замкнутыми людьми. У них хватало силы характера пройти сквозь годы службы, не допуская в свою душу никого. Не знаю, достижение это или обделённость. Я и не завидую им, и не осуждаю. Каждый волен идти своей дорогой, если волен. Остальные ребята ВТО – Донченко, Пасин, Фейзрахманов, Сироткин, Соин – все интересны по-своему, все своеобразны, все памятны, но нельзя объять необъятное. Беглые зарисовки сродни мимолётной тени. Где набраться слов для верных портретов, когда между нами ни разу не проскочила искорка взаимного притяжения, способная высветить тайное тайных, истинную природу человека? А без этого нечего и браться за портрет. Я их помню и этого достаточно, память благодарна избирательно, плохое она старается стереть. В конце концов, если мне кто-то интересен, то это ещё не значит, что я интересен ему. И он имеет полное право пройти мимо неинтересного ему человека.
А вот Виталька Ставров, мариупольский грек, наш многострадальный крановщик (если кто имел когда-нибудь дело с краном Маз-204, тот поймёт всю тяжесть его страданий) временами избирал меня сочувственным слушателем своих душевных излияний. Почему меня – спросите у Витальки. Может быть, всего лишь потому, что мои уши были свободней других. Терпеливый, молчаливый, Виталька порой срывался с резьбы. Мог надерзить шефу, мог напиться. Легендой дивизиона стал случай в лагерях, когда шеф сгоряча приговорил Витальку за пьянку к десяти суткам гауптвахты. Возникла неразрешимая дилемма – казематы в лагерях отсутствуют и крановщик нужен каждый день для манипуляций с изделиями. Шеф проявил себя искусным софистом – приказал Витальке выкопать в податливой лосской глине яму размером 2x2x2, нарёк её гауптвахтой, и изымал арестанта из зиндана на свет божий по мере надобности. Думаю, Виталька по гроб жизни не простил шефу этого злодеяния. Когда он рассказывал мне эту историю, я видел перед собой лицо убийцы с неотвратимо занесённым кинжалом, всё, как в индийском кино – волосы дыбом, горящие глаза. Хотя в повседневности он был темперамента скорей меланхолического, уж никак не сангвинически-греческого, а тонким, матовым лицом больше походил на цыгана. Такое впечатление сложилось у меня, наверно оттого, что прежде ни одного живого грека я не видел, а цыган насмотрелся на Кубани вдосталь. Слабость характера постоянно подводила Витальку под монастырь – то знакомый эрэсовец подговорит его на самоход и обоих сцапает патруль в гоштете Шалы, то танкисты на полигоне попросят выдернуть мешающий им пень и он погнёт стрелу крана, то, понадеясь на авось, не прогреет как следует двигатель и запорет клапана. Шеф не спускал ему прегрешений, и Виталька уже свыкся с ролью козла отпущения. Среднего росточка, высушенный, как азовская тарань, сплетённый из гибких жил, он передвигался по парку лёгкой независимой походкой, не в такт помахивая свободно опущенными руками, всегда с высоко поставленной головой – как бы шеф ни свирепствовал, Виталька не сдавался и отстранённая, брезгливая улыбочка не сходила с его красивого лица. Истинный стоик, Марк Аврелий отдыхает. Наверно, изливая мне душу, Виталька выпускал тем самым пар, предотвращая очередной срыв. Если разговор переходил на Азовское море, на город Мариуполь - Виталька принципиально не называл его современным именем Жданов – глаза у моего исповедника мрачно темнели, а  всегдашняя улыбочка превращалась в мученическую гримасу. Он не служил, он избывал тягостное бремя. И – совестно про это вспоминать – я уехал домой раньше Витальки, несмотря на то, что Виталька был призван в августе 65-го, а я в ноябре 66-го. Шеф воспользовался правом командира части задерживать демобилизацию срочнослужащего на полгода, и это выглядело подлой местью власть имущего, никакой причины оставлять Витальку не было, в дивизионе болталось два безлошадных крановщика и краны мы получили в 68-ом году новые, на базе Урал-375. Когда я подошёл к Витальке попрощаться, он отвёл глаза в сторону, но руку всё же пожал – слабо, насколько достало сил.
Во второй батарее самой приметной фигурой был зам – Борька Шкабарня, великолепный хохол-мазница. Приметным в полном смысле этого слова, выделяясь как телосложением, так и страховитым лицом. Ростом под метр восемьдесят, широченными плечами, необъятной грудью, руками ниже колен он напоминал первобытного человека. Если добавить курчавый волосяной покров, чёрной шерстью прущий отовсюду, кроме лба и носа, впалые щёки с выпирающими скулами, большие круглые глаза, горящие чёрным огнём из дремучих зарослей – то вы простите мне чересчур смелые уподобления. Примесь неандертальской крови была несомненна. Брился Борька два раза в день и всё равно его худые щёки к обеду и ужину успевали порасти густой щетиной. Что-то в его породе было общее с приснопамятным капитаном Пятиндой, только у Борьки гены предков сказались во всей мощи. И физическая мощь Борьки была прямо-таки чудовищна. В сентябре 67-го года мы готовили технику к осенней проверке, я был тогда ещё замом и наши с Борькой пусковые стояли рядом в ангаре. Возвращаясь с Боссом из аккумуляторной, мы наткнулись за углом на Борьку – тот окунал в бадью с раствором солярки и битума танковые траки, наводя на них положенный парадный глянец, окунал, держа каждый трак тремя пальцами, щепотью, словно это были невесомые листочки. Вы только представьте – танковый трак, который и двумя-то руками еле от земли оторвёшь, Борька непринуждённо брал тремя пальцами, бултыхал его в бадье и потом аккуратно прислонял к стенке ангара, сушиться на солнышке, мурлыча что-то вроде «дывлюсь я на небо, тай думку гадаю». А ради ускорения процесса действовал обеими руками. Босс для этих дел привлекал Тарарашкина, и они вдвоём, орудуя специальными крючьями, кряхтя и матерясь, кое-как окунали траки строго по одному.
Потрясённый, я вопросил Борьку:
 - Борь, разве это замовское дело – гудронировать траки?
Тот оскалил в небрежной ухмылке драконью пасть:
 - Та Мишкину тут на целый день возни, а я за полчаса выкрашу. На ночь сухонькими обуем.
Мишкиным звали его механика-водителя. Борька был пахарь, трудяга, но и в расчёте держал дисциплину железную – кто бы посмел ослушаться дядю, который поднимет тебя за шкирку двумя пальцами, будто танковый трак. Да и зыркнуть страшными глазищами, рыкнуть не хуже медведя Боря прекрасно умел. В бане он вообще производил устрашающее впечатление, ещё бы – медведь с тазиком и мочалкой. И походка у него была медвежья, косолапая, вразвалочку. Строевой выправкой он не отличался – гимнастёрка мешком, пилотка растопыркой, но шеф всё прощал ему за хозяйственную хватку и непреклонную добросовестность. Боря знал себе цену, знал, во что обходится чёрствый сержантский хлеб, а потому на мягкотелого коллегу-соседа посматривал со скрытым, но никогда не высказанным осуждением – не моё, мол, дело, шефу видней. Я уважал Борю, понимая, что мы люди не только разного круга, но и вылеплены из разного теста, и дружбы с ним не искал. Боря нашёл своё место в армии, он бы везде его нашёл, а я был в вечном поиске.
Антиподом Бори во второй батарее можно назвать Витьку Кузякина, командира топотделения. Его бог наделил вполне благообразной внешностью, за которой он к тому же тщательно ухаживал. Никто в дивизионе не мог похвастать таким идеальным пробором блондинистых волос, элегантно подогнанной к стройной фигуре формой, истинно гвардейской выправкой. И своим ремеслом топографа Витька владел безукоризненно, был неглуп, почитывал книжки, ловко бренчал на гитаре, умел легко поддержать любой разговор. Тем не менее, служба у него шла наперекосяк. Шеф набрасывался на него через день и каждый день, комбат Жуйко жучил неустанно, даже Боря Шкабарня (лично видел) яростно напирал на него грудью, убрав, от греха подальше, огромные лапищи за спину. Всё губило врождённое Витькино раздолбайство – там забудет, там отложит на потом, там отвлечётся. Положиться на него было невозможно. А гоноровитый характер втягивал его в бесконечные препирательства и ссоры, служебные недоразумения он переносил на личные отношения, короче, перессорился со всеми сослуживцами, навлёк сугубый гнев шефа и загремел в первую батарею рядовым топографом на перевоспитание. Ко мне он подсаживался с разговорами за жизнь, видимо усматривая в сходстве наших карьер сходство характеров. Лично я особого сходства не находил. Насчёт себя я шибко не обольщался, но всё же неуживчивым и безответственным меня никто не обзывал. А  таких, как Витька, в старых романах именовали «пустой малый».  На первый взгляд всем хорош, а взять с него нечего. И ничего ему не объяснишь и не докажешь – «товарищ не понимает». Смотреть в кривое зеркало  бывает полезно, вот и всё что я могу сказать про наше общение с Витькой Кузякиным. Его способность не сломаться под служебными гонениями, не обращать внимания на отторжение коллег, его уверенность, что он всегда прав, вряд ли можно поставить ему в заслугу, скорей это говорит о душевной закостенелости, плачевной в его возрасте. Глядя, как он горделиво возносит твердокаменную голову с идеальным пробором жидких волос, каким невидящим взглядом окидывает нелюбимый мир – хоть шагая во главе топотделения, хоть надраивая шваброй коридор казармы – честное слово, пробирала жалость. Пройдёт прохладной тенью по жизни, никого не обогреет и сам не согреется, тень человека. Многое дано парню, но почему-то всего наполовину. А о второй половине, самой ценной в личности, он понятия не имеет.
Схожие чувства жалости и досады за неполноту душевных и умственных качеств вызывал у меня и механик-водитель второй батареи Вишняков, имя, к сожалению, забыл. Он прибыл в дивизион вместе с остальными механиками и замами из Лужской учебки весной 68-го в тот переходный период, когда уже объявили о двухлетнем сроке службы и о замене боевой техники. Как это обычно бывает с перестройкой, переходный период растянулся до глубокой осени, внося сумятицу и нервотрёпку. В частности, новые пусковые мы получили только летом, старые отправили в Союз аж в декабре и лужские выпускники долго болтались без дела. ГСВГ – группировка постоянной боевой готовности и наше начальство шло на временную переполненность кадров. Вишняков был из тех натур, что тяготятся бездельем, и  поиски -  чем себя занять -  столкнули его со мной, всегда готовым переложить свои служебные обязанности на чужие плечи. Маленький, плотный, с неизменно насупленным выражением краснощёкого лица, причём щёки выглядели раз нарочито надутыми да так и оставленными, с густыми чёрными бровями, с круглой головой, посаженной без посредства шеи сразу на плечи, Вишняков производил немного комичное впечатление. А его детская, наивная серьёзность, с какой он относился к любому поручению, только увеличивала желание улыбнуться. Кажется, он пришёл к Гурскому выточить какую-то деталь, тот закапризничал, я пришёл на шум, поставил салагу на место, а Вишняков нежданно проникся ко мне незаслуженным уважением. И, что называется, прилип. Быстро выяснив мои основные занятия, (от собратьев я книг со стола не убирал) он немедленно начал интересоваться – что такое я ищу в книжках и чем они помогают. Любопытство не только простительное, но и способное подвигнуть на духовное сближение, при условии, что твой собрат хоть мало-мальски причастен к этому самому духовному миру. Увы, познания Вишнякова ограничивались курсом средней советской школы. Втолковывать ему – какие колёсики заставляют вращаться в моём мозгу слова Дейчлина или Рюдигера Шильдкнапа, героев «Доктора Фаустуса», выливалось в сизифов труд. Начинать от Адама, то бишь от Гераклита, постепенно приближаясь к Канту – да тут и трёх лет службы не хватит, не говоря о моём отнюдь не ангельском терпении. Попытки подсовывать ему первоисточники оборачивались сто тысяч почему. Я проклял неуёмную любознательность ученика, а ещё больше его дремучую невежественность. Он доставал меня и в блаженном уединении склада, и в людной ленкомнате, благо свободным временем располагал в избытке. Наконец, я догадался освободить его первобытный ум от непосильного бремени, вспомнив о существовании лёгкого чтива, которое воздействует на читателя-неофита неотразимей цветных бус на аборигена Берега Слоновой Кости. Фантаст Беляев и литературное приложение к журналу «Молодая гвардия»  дали  небольшую передышку, а там вскоре пришли новые установки и Вишняков направил свою бурную энергию в служебное русло. Его атаки по вечерам в ленкомнате уже не представляли опасности, хотя и продолжались, он по-прежнему ко мне неровно дышал. Сейчас я готов  покаяться  за высокомерный снобизм, с которым отстранялся тогда от простодушного парня, неумело искавшего прекрасного, доброго, вечного. В своё оправдание скажу, что я его не отталкивал, нет, просто я был молод, нетерпелив, ну и видел, а, возможно, ошибался в оценке его возможностей, считая, что ему не дано подняться выше примитивного интеллектуального уровня. Но я ни разу не дал ему этого понять. Ответить низостью на искреннее чувство было бы слишком. Тем паче, что чувства Вишнякова ко мне выражались порой непосредственно и трогательно. Вспоминается такой пустячок. Заметив, как я мучаюсь с барахлящей электробритвой «Харьков», он вызвался её отремонтировать, унёс в парк и уже вечером вернул в полной исправности, руки у него были золотые. Уезжая домой, я подарил её Вишнякову, ему оставалось служить ещё год.
Пример Вишнякова (и если б один) мучает меня вечным недоумением, обратить которое кому то конкретному я не умею, не нахожу адреса. То ли мать-природа бросила своё произведение недоделанным, то ли жизненные обстоятельства не дали развиться, то ли сам субъект не нашёл верной дороги. Ну, к матери-природе ни на какой козе не подъедешь, жизненные обстоятельства зачастую ведут нас на коротком поводке – остаётся валить всё на бедного субъекта. А ведь он старается, из кожи вон лезет – так чем он виноват, что у него не получается? Ему просто не дано. Другой вопрос – чего? Кто недодал? Если кто знает – пускай подскажет. Я – пас. Всё на свете кем-то сотворено – одно помышлением ума, другое человеческими руками, но наделяет нас руками и вкладывает ум какая-то иная, высшая сила, которую атеисты называют матерью-природой, а люди верующие – всемогущим богом. С матерью-природой мы более-менее разобрались, она слепа, с неё взятки гладки, она порождает и уничтожает свои произведения с нечеловеческим безразличием. Какого-то смысла, а тем паче сочувствия, от неё не дождёшься. Выходит – он?! Так почему же он относится к своей работе спустя рукава? Почему швыряет в мир недоделанные творения? Взялся за гуж – так будь добр исполняй свои обязанности добросовестно. Какой там - достаточно оглядеться вокруг. Отсюда катастрофическая несовместимость многих людей. Отсюда все наши недоразумения, личные трагедии, мировые войны, невозможность дружно устроиться на планете Земля. Отсюда моё вечное недоумение.
Великий русский поэт утверждал, что «тяжкий млат, дробя стекло, куёт булат». Комбат Шульгин был неутомимым молотобойцем, ковал, не покладая рук, и в его батарее нагляднее всего выковывались или разрушались характеры, чаще всего происходили взлёты и падения служебных карьер. И почему-то почти каждый взлёт заканчивался падением, так, во всяком случае, мне запомнилось. После вознесения старшины Шлёмина до начфиновских высот, открылась вакансия на должность старшины первой батареи. С «кусками», то есть сверхсрочниками, в дивизионе было туго, дембиля упорно отказывались оставаться на сверхсрочную и, сломя голову, убегали домой. На моей памяти, за два года, лишь один водитель второй батареи Затылков, туповатый деревенский парень, выразил желание послужить Родине ещё один срок, предпочтя немецкий асфальт непроезжим хлябям Мордовии. Скрепя сердце, на удивление всему дивизиону, отлично осведомлённому о выдающихся качествах Затылкова, шеф назначил его начальником Варэма взамен удравшего Лагунова – выбора не было. Не было кандидатуры в кителе сверхсрочника и на место Шлёмина. И тогда шеф выдвинул на эту заведомо кусковскую должность срочнослужащего, командира отделения вычислителей первой батареи Лёву Гридчина. Что ж, Лёва был образцовый сержант. Спортивен, щеголеват, придирчив до въедливости, с хорошо поставленным командирским голосом, (в точности скопировал у комбата Шульгина, который к тому времени уехал в Академию) -  Лёва полностью соответствовал чаяниям шефа и старшинским обязанностям. Прочно воцарился в бытовке, дотошно регулировал обмен белья, звенел неприязненным голосом на вечерней проверке, раздавая наряды, бдил и повелевал, радуя шефа. В самом непродолжительном времени его погоны украсились широкими поперечными лычками старшего сержанта, а затем и продольными лычками старшины, на зависть Белавину и Калашникову. Тех, кондовых кусков, заслуженных старшин, шеф званиями не баловал, держал в чёрном теле. Старшего сержанта Белавина он однажды понизил до сержанта, а тот, то ли поленясь, то ли в знак протеста, взял и разлиновал химическим карандашом широкую лычку на три узких, да так и дефилировал. Шеф  углядел, взбеленился, и месяца три потом Белавин ходил вообще младшим сержантом на потеху дивизиону. А вот Лёву шеф отличал и не мог на него надышаться. Вполне закономерно Лёва изрядно зазнался. Он и раньше, будучи простым сержантом, выделялся надменными повадками, на равных разговаривал только со стариками и одногодками, младших же высокомерно третировал. Его манера запрокидывать при разговоре голову, оглядывая собеседника из-под сонно полузакрытых ресниц, производила отталкивающее впечатление.
Как-то я, уже облечённый лычками, но годом младше Лёвы по службе, разлетелся к нему с непритязательным вопросом. Он медлительно поворотил в мою сторону горделиво запрокинутое лицо, (надо отдать должное, достойное украсить обложку глянцевого журнала не хуже Алена Делона), поморгал длинными коровьими ресницами,(он всегда часто помаргивал ими при разговоре) и, после мхатовской паузы, величественно заговорил:
- Слушай, молодой…
Я слушать не стал, повернулся и ушёл. И до конца службы больше к Лёве Гридчину не подходил, наблюдая его античный профиль и аристократическую фигуру на расстоянии. Нехватало ещё, чтобы этот вылощенный западенец, а Лёва происходил из Львова, демонстрировал мне какое-то мнимое превосходство. Слава богу, по службе мы не пересекались. Так вот, шефу пришлось горько разочароваться в своём любимце. Прикончила столь блистательную карьеру банальная пьянка. Поистине удручает, или, как очаровательно выразился Остап Бендер – «разрушает веру в человечество», вот эта приверженность моих соотечественников увенчивать свою деятельность поклонением зелёному змию. Ничего лучшего, чем устраивать застолья с особо приближёнными после отбоя в бытовке, Лёва не придумал. Застукал их тёплую компанию начальник расчёта первой батареи старший лейтенант Шацков, имевший на Лёву большой зуб в служебных взаимоотношениях. Пьяная попытка Лёвы отстоять суверенитет бытовки закончилась громким скандалом, десятью сутками губы и разжалованием в рядовые. И до дембиля рядовой вычислитель Гридчин тянул лямку под мстящей рукой сержанта Саньки Григорьева, своего бывшего подчинённого и моего хорошего приятеля. Санька не был злым парнем, но почему бы не отыграться за понесённые в своё время обиды? Может, кому-то станет жалко Лёву, а мне нет. Стыдно – да.
Кстати, и Санька закончил карьеру разжалованием за пьянку и вот это было действительно жалко, потому что несправедливо. Заявляю это с полным основанием, ибо наблюдал собственными глазами, пытался замять пустяковый инцидент, но, увы, не смог. Вышла эта дурацкая история уже в декабре 68-го, незадолго до моего отъезда домой. Я был в тот вечер помдежем, дивизион ушёл в кино, как вдруг в пустой казарме нарисовался Санька, красный, возбуждённый, явно под шофе. Мне удалось незаметно от дежурного спрятать его в ленкомнате, где он в очередной раз начал мне высказывать обиду на нового комбата капитана Кляцко, мужика крутого, с которым у Саньки взаимоотношения сразу не заладились. Весёлого, разговорчивого Саньку суровый комбат беспрестанно обрывал, выговаривал перед всей батареей, а Санька, парень впечатлительный, горячий, больно переносил эти бесцеремонные выволочки. Я уговаривал его плюнуть на солдафона комбата, собраться в кулачок и дотерпеть до дембиля, осталось-то всего ничего, от силы полгода. Но легко давать советы, вспыльчивый Санька их не воспринимал. И прибег для успокоения нервов к лекарству, обычно дающему обратный эффект. Недопитая бутылка корна, добытого в гоштете Мёрлы, булькала у него за пазухой. Я силой забрал это отвратное зелье, спрятал в кабинете ОМП, а Саньку запер в ленкомнате до возвращения дивизиона из кино. И всё бы обошлось, несмотря на ужасный запах корна, исходивший от незадачливого пьяницы, укрыться за спинами коллег и прокричать «я» на вечерней проверке не представляет сложности, кабы чёрт не принёс к отбою усердного служаку Кляцко. Не увидев в первой шеренге, на законном месте, нелюбимого сержанта Григорьева, он вызвал его пред светлы очи, а дальнейшее не требует слов. Возвращение в первобытное звание рядового вернуло Саньке душевное спокойствие. Чистые погоны – чистая совесть, гласит армейская поговорка.
Первая батарея дала дивизиону больше всего сержантов, школа комбата Шульгина приносила обильные плоды. Вот и уехавшего домой Колю Донченко заменил наводчик из первой конной, получившей эту почётную приставку за успехи в кроссе, её коренной воспитанник Коля Тюриков. Паренёк довольно амбициозный, петуховатый, подозреваю, что в его лице скудные ряды наших сверхсрочников ожидало пополнение, он сделал попытку и меня, что называется, «нагнуть», как это не замедлил проделать перед этим с остальным ВТО. Попытка состоялась одна-единственная, объяснение получилось жёстким, после чего был заключён договор о вечном нейтралитете, иначе говоря, он в упор не видел меня, а я его тем более.
Сосед Тюрикова по площадке на пусковой, второй наводчик огневого расчёта Витька Майоров не отличился в карьерном росте, зато прославился в другом роде. Некоторое время каждый из нас считал своим долгом подойти к нему и пожать его мужественную руку. Подвиг он совершил из ряду вон – едва не пристрелил своего начальника расчёта и не только не попал под трибунал, а был удостоен всяческих почестей. С удовольствием поведаю о не таком уж редком в армии событии. Старший лейтенант Шацков уже возникал на страницах моего повествования и, наверняка, внимательный читатель составил о нём не самое лестное мнение. Не в моих силах изменить его к лучшему – я только добросовестно излагаю чистую правду. Так вот, за что-то Шацков взъелся на бедного Витьку и лелеял мечту о должном наказании строптивого подчинённого. Несмотря на более чем очевидную, мягко говоря, простоватость, начальник расчёта первой батареи слыл отменно злопамятным командиром. Но Витька был настороже и не давался, взять его голыми руками у Шацкова не получалось. В одну тёмную осеннюю ночь Витька доблестно нёс службу часовым в парке, а Шацкова в ту же тёмную ночь почему-то осенила несчастная идея уличить его в преступном сне на этом самом посту. Сколько влил в себя перед этим альтенбургской водки начальник расчёта, история умалчивает, но я никогда не поверю, чтобы кадровый офицер, с младых ногтей воспитанный на уставе, находясь в трезвом уме, вот так взял и попёрся ночью на пост, не оповестив о том начальника караула, не взяв с собой разводящего. Проверять несение службы своими подчинёнными отцы-командиры имели право, но только строго в рамках устава караульной службы. А Шацков в гордом одиночестве махнул, как лихой барьерист, через низенькие ворота парка и двинул прямиком на Майорова. Тот стоял примерно напротив окон моего любимого склада, ближе к «тревожным» воротам. Вторжение подозрительного типа  на территорию вверенного объекта Витька, как и положено бдительному часовому, мгновенно засёк, после чего начал выкрикивать сакраментальные фразы в заученной последовательности:
- Стой, кто идёт! Стой, стрелять буду!
А так как Шацков не менял курса, надвигаясь нахрапом и храня зловещее молчание, часовой, не колеблясь, пальнул, как учили, в воздух. Только заторможенной реакцией наалкоголенных мозгов старшего лейтенанта можно объяснить продолжение его безостановочного продвижения вперёд, навстречу верной смерти. Возопив дурным голосом, Майоров ещё раз передёрнул затвор и нацелил автомат на неопознанный движущийся объект. Потом Витька говорил, что в последний момент узнал своего начальника расчёта, но остановиться уже не успел, палец сам нажал спусковой крючок. Как между пулей и грудью старшего лейтенанта оказался трёхохватный ствол могучего дуба, мирно росшего на лужайке парка, Витька вспомнить не мог, но примчавшийся на стрельбу поднятый по тревоге караул обнаружил Шацкова бегающим вокруг дуба, а Витьку неотступно преследующим его с наведённым автоматом. К тому дубу ходил на экскурсию весь дивизион, изучая глубоко засевшую пулю. Путём тщательного исследования сошлись во мнении, что Витька киллерски целил командиру в лоб, мол, грудь у того всё-таки пониже, а Витька оправдывался резкой отдачей и дрожью в руках. Суд шефа был скор и на сей раз справедлив, каждый из участников действа получил по десять суток – на такой срок старший лейтенант Шацков отбыл на офицерскую гауптвахту в Ваймар, а ефрейтор Майоров на побывку в родные края. Комментариев Шацкова насчёт его оригинального способа самоубийства никто из нас услышать не сподобился, а Витька охотно давал интервью и неоднократно выступал на массовых пресс-конференциях и брифингах, как настоящий герой дня.
Смешнее вышла история разве с часовым-полкачом, охранявшим наш ракетный склад у ручья. Тот в густом вечернем тумане принял заблудившуюся немецкую бурёнку за диверсанта, форсирующего ручей, и открыл по ней огонь. То ли густой туман помог, то ли снайпер из бравого артиллериста оказался аховый, но опять обошлось без жертв, если не считать, конечно, часового, который явно переусердствовал. Но там, по крайней мере, всё было ясно – что взять с глупой бурёнки? Старший лейтенант Шацков превзошёл её по всем статьям.
В завершение портретной галереи, которую я с большей охотой бы продолжал, нежели завершал, хочется добавить ещё два маленьких, контрастных рисунка, практически карандашом, настолько они мимолётны. Контрастны они в смысле армейской иерархии, поскольку герои стояли друг от друга на служебной лестнице несоизмеримо далеко, а вот что касается плачевных результатов их поступков, то я усматриваю их несомненную близость. Судите сами.
Во время февральских учений дивизии на Магдебурге у соседей, в 172-ом гвардейском артиллерийском Краснознамённом Берлинском полку произошло ЧП – дезертировал рядовой 8-ой батареи 3-го дивизиона некто Солкин. Бежал в фРГ, прихватив автомат, цинк патронов (на чёрта ему понадобилось тащить тяжеленную коробку – неужели думал долго отстреливаться?) и украв у комбата карту. Как он ей воспользовался – послужило поводом для насмешек всего гарнизона, ибо схватили беглеца на берегу Эльбы у Тангермюнде, то есть он маханул километров пятьдесят строго на восток, а от Гарделегена, в окрестностях которого маневрировал полк, было до границы с ФРГ от силы километров тридцать. (Напоминает эпизод из любимой книжки детства – гайдаровской «Школы», где реалист Кошкин тайком дёрнул на германский фронт из Арзамаса, а поймали его в Екатеринбурге, за что учитель географии влепил ему заслуженную единицу.) В данном случае всё было посерьёзней, ловили Солкина три дня, а взяли тёпленьким, спящим у костра, случайно наткнувшиеся немецкие полицейские. И цифра, озвученная на суде, что проходил в клубе гарнизона, оказалась весомей – семь лет тюрьмы. Я на суде не был, стоял как раз в карауле разводящим и увидел Солкина, когда его привели из зала суда – невыразительная личность. Среднего роста, крепкий, черноволосый, со смуглым, застывшим в маске бесстрастия лицом. На идиота, вроде, не похож. Охраняли его камеру на губе ребята из его расчёта, видимо, в воспитательных целях, вид у них был довольно злой. Утром Солкина увезли в Эрфурт, в штаб армии. Особист гарнизона капитан Чумаков, проводя с нами соответствующую беседу, упирал на пристрастие Солкина к наркотикам, которые он, якобы, воровал в санчасти и оттуда, мол, его преступное нарушение присяги. Честно говоря, выглядело не очень убедительно. Но других покушений на бегство за бугор у нас не было, а поступок Солкина так и остался для всех дикой дурью, ничем не оправданной и ничем не мотивированной.
Портрет протагониста Солкина на самом деле двойной, но лучше обойтись без разъяснений, всё не так уж сложно. Был чудный осенний день, я в бессчётный раз скучал с Файкиным в дежурке, дежурный куда-то ушился, когда перед крыльцом казармы остановилась чёрная «Волга». У нас с Файкиным глаза полезли на лоб – батюшки, командир дивизии генерал-майор Кузьмук собственной персоной, один он ездит на чёрной «Волге». Действительно, из распахнутой дверцы полезла штанина с широкой красной лампасиной, а следом и грузное тело в кителе с большой звездой на погоне. Я пулей полетел на подъезд приветствовать высокое начальство. Генерал терпеливо выслушал мой рапорт и попросил проводить его к подполковнику Нечипоренко. Но не успели мы ступить в коридор казармы, как я смог насладиться зрелищем бегущего навстречу семимильными шагами командира дивизиона с рукой у козырька. Окно кабинета шефа выходило на дорогу, и явление чёрной «Волги» не осталось незамеченным. Перед большими звёздами подполковник Нечипоренко верноподданно демонстрировал подобающий трепет. Надеюсь, меня никто не заподозрит в  трепетном чинопочитании, ибо первая часть двойного портрета на этом, собственно, исчерпана, а воспроизвёл я её лишь затем, чтобы сказать, что хорошо запомнил лицо генерал-майора Кузьмука. Оно того стоило – формой и цветом напоминало крупную красную бурячину, только что выдернутую из земли и слегка обработанную тесаком. На грубой бурой коже кровавые прорези губ и глаз, кусты бровей, лохматые уши.  Типичное лицо фрунтового генерала среднего пошиба, в меру грозное, в меру комичное.  Так бы оно и покоилось в моей причудливой памяти, если бы, где-то сорок лет спустя, не угораздило самостийных украинских зенитчиков с горы Опук близ Феодосии сшибить наш пассажирский ТУ-154 над Чёрным морем. Вот тогда и вылезло, словно штанина с лампасиной,  на экраны телевизоров памятное лицо со знакомой фамилией. Министр обороны Украины, дюжий и ражий генерал Кузьмук убеждал мировую общественность, что у его зенитных комплексов «дуже багато» дальнозорких и чутких приборов, а потому к убийству сотни ни в чём не повинных душ украинские вояки не имеют никакого отношения. Самолёт сам упал. Я немедленно опознал в безбожно лгущем генерале законного наследника своего командира дивизии, но, в отличие от папы, к которому испытывал вполне нейтральные чувства, сынка глубоко запрезирал. Ложь пёрла изо всех щелей, а вскоре была и успешно разоблачена, после чего брехуна-министра отправили в отставку. Судить никого не стали, списали на несчастный случай. Обвинять в преднамеренном убийстве никто и не собирается, но достойные офицеры поступают в таких ситуациях иначе, все знают как. А памятную лживую физиономию я попрежнему постоянно вижу в репортажах из знаменитой украинской Рады, где угрюмым пугалом просиживает штаны опозоренный генерал. Внимание к нему операторов телевидения мне понятно, нахождение в органе государственной власти – нет. Что общего у рядового Солкина и генерала Кузьмука-младшего, предлагаю поразмышлять.
Не могу утерпеть, чтобы не вставить в портретную галерею капитана Чумакова, помянутого отнюдь не к ночи. И вовсе не потому, что у наших резидентов КГБ, действовавших в ГДР, судьбы, порой, складываются весьма удачно. Одному, например, хватило единственной буквы «п», случайно приставленной к слову «резидент», естественно, спереди, а как всё изменилось в его судьбе! Капитан Чумаков вряд ли мог рассчитывать на столь головокружительную карьеру, ибо был грозой не столько для потенциальных предателей Родины, сколько для рудольштадских фрау и фройляйн. Так гласила народная молва, и верилось в подобное легко, стоило хотя бы раз увидеть этого красавца и франта в тёмно-синем костюме, белоснежной рубашке, фирменном галстуке, с безупречной причёской. В военной форме он появлялся исключительно на параде, непринуждённо вращаясь среди полковников и подполковников, которые оказывали ему заметные знаки почтения. Ещё бы, с КГБ не шутят. В наш дивизион он заглядывал редко, но метко. Иногда ограничивался беседой со старшими офицерами, а, бывало, собирал в ленкомнате и грешный рядовой состав. Послушать его было интересно, потому как он пересыпал свою речь шуточками и прибауточками, штрафников пробирал с юмором, но по спине всё равно пробегал холодок – а вдруг именно в твоём письме он нашёл нечто преступное и ты станешь объектом разбора? Вот как этот салага Вернидуб, что в первом письме на родину подробно расписал – какие у нас ракеты и установки и какой он лихой ракетчик. Капитан Чумаков с видимым удовольствием приводил пространные, безграмотные цитаты, ехидно поправлял неточности, подчёркивал погрешности стиля. Бедняга Вернидуб, с обезумевшей от страха багровой рожей, крутился на стуле, как уж на сковородке, видя себя, как минимум, в дисбате, а неумолимый чекист хладнокровно пил из него кровь по капле. В ленкомнате стояла гробовая тишина, все ждали развязки. Дело закончилось острасткой, капитан вручил письмо незадачливому автору, потребовал сжечь его в курилке, а первичное наказание за болтовню поручил комбату, старшему лейтенанту Шульгину, не сомневаясь, что у того не заржавеет. Понятно, что работа капитана Чумакова не ограничивалась перлюстрацией солдатской корреспонденции, наверняка, были заботы гораздо важней, но когда я садился за очередное письмо, то его красивое насмешливое лицо неизменно смотрело на меня с листа бумаги, приходилось прикусывать свой невоздержный язык. При всей  обаятельности и привлекательности этого галантного представителя КГБ почему-то хотелось держаться от него подальше.
Пора заканчивать с незабвенными лицами сослуживцев, несмотря на огромное желание вызвать их всех до единого на белые просторы бумаги. Но для полноты картины, мне кажется, недостаёт общего фона, той массовки, из которой только редкие избранные выдвинуты на передний план. Рисовал общий план, точнее, поставлял массовку великий стратег по имени Генштаб, он, словно тысячерукий Шива, ежегодно извлекал щупальцами военкоматов миллионы призывников из всех закоулков Советского Союза, тасовал и распределял их по бесчисленным частям и гарнизонам. И к этой его кадровой работе у меня были большие претензии. Умом я понимал, что не дело высоких начальников заботиться, чтобы каждый солдат находил рядом с собой земляка в качестве душевной опоры, у армии другие задачи. Мы все воспитаны в одной стране, общий язык находили легко, и много плюсов есть в знакомстве с ребятами из разных краёв и областей. Да, умом понимал, но сердцем страдал из-за своей обездоленности – за полтора года в Германии отыскал одного-разъединственного кубанца, уже представленного Саньку Лазебного, и то за тридевять земель, в далёкой Йене, с возможностью видаться раз в два месяца. Тем более, что парни из других мест попадали в дивизион кучно, по несколько человек из одной области зараз и земляческим общением обделены не были. Какой-то системы в поставке кадров в дивизион я не разглядел, да её и быть не могло – набирай даже по одному из каждого региона и то бы наш крошечный коллектив всех не вместил. Мои наблюдения за региональным представительством отдают, признаю, праздным, а то и никчемным любопытством, но я настаиваю, что из отдельных лиц, как из разноцветных мазков, создаётся общий фон, общее лицо дивизиона. Причём ежегодно картина на треть обновлялась, а с переходом на двухлетний срок службы уже дважды в год весенний и осенний призывы вносили новые краски. Одни прибывали, другие убывали, шёл текучий, безостановочный процесс, как в калейдоскопе. Случалось, одна группа преобладала количественно, накладывая на картину заметный оригинальный колорит, выделяясь на общем фоне, но больше, конечно, царила хаотичная мешанина красок, а отличительный цвет им придавала выдержка по годам, как в коньяке – чем старше, тем благородней.
В призыве 64-го года присутствовал только северо-запад России – скобари, новгородцы, ленинградцы, мурманчане, вроде Васильева, Виноградова и Кешки Кокшарова, и украинские западенцы, типа Теслюка с Ребдевым. В 65-ом годе чётко различались три основные региона – Москва (Костиков, Блинников, Соин),  Среднее Поволжье (Мясум, Пасин, Солдаев) и Левобережная Украина (Босс, Анащенко, Шкабарня). Мой год был густо представлен Подмосковьем (Таланов, Соловьёв, Юрин). Из призыва 67-го года нам достались сплошь сибиряки из Томска и Кемерова – Вершок, Гурский, Пономарёв. На призывы 68-го я уже смотрел сквозь пальцы, как на детский сад – восемнадцатилетняя зелень, им бы ещё за мамину юбку держаться, а их в армию пригнали, где они чуть что – слёзы размазывают. Даже появление земляка – Бажана из Новороссийска в осеннем призыве не очень затронуло, я уже паковал дембильский чемодан. Нет, я, конечно, уделил ему частичку дорогого стариковского внимания, но вряд ли его это порадовало, ибо ему пришлось расстаться с новеньким кожаным ремнём в обмен на мой затрёпанный, доставшийся, если кто помнит, от вора Ребдева. В защиту своей чести скажу, что провёл процедуру обмена строго официально, в добровольно-принудительном порядке, как велит неписаный солдатский кодекс – всё лучшее дембилю, и никакого противодействия не встретил. Самое интересное, что Бажан приехал из той же новочеркасской учебки, где обучался и я, из той же третьей батареи, что взлелеяла меня в своих стенах, и замкомзводом у него был мой однокурсник Ванька Есипов. Я полюбопытствовал – «Ну и как он»? На что Бажан ответил кратко и прочувствованно: - «Зверь». Я нисколько не удивился, грядущая Ванькина звероподобность чувствовалась ещё в бытность его командиром отделения. А вот на вопрос – как поживает мой обожаемый замкомвзвод Шило, последовало лишь недоуменное разведение рук – «о таком не слышал». Не буду утверждать, что пролил море слёз по поводу безвестного исчезновения первого наставника, его судьба меня мало волновала. Наверно, подался в лакомое офицерское училище, осуществил свою мечту, но возможен и противоположный вариант – подполковник Шарманжинов отправил его в строевую часть за перманентное нарушение режима. Характер младшего сержанта Шило допускал оба варианта. Меня на третьем году службы по-настоящему волновало одно – когда домой? А бесконечные приливы и отливы разнообразных лиц начали в конце концов утомлять, как долгое пребывание на вокзале, начинаешь скучать по устойчивому кругу общения, которого армия не даёт, там всё в постоянном движении, и тебя с каждым годом всё острей мучает тоска по родному гнезду, по миру гражданской жизни, где ты сам себе господин.
Несколько раз искушала мысль втиснуть собственный портрет в затеянную галерею, попробовать посмотреть на себя со стороны, но два здравых соображения заставили отказаться от глупой мысли. Во-первых, припомнился неудачный опыт с анкетой, а во-вторых и главных – а чем я занимаюсь на этих страницах, как не воспеванием себя, любимого? Уж кого-кого, а тебя тут полным-полно, имей совесть, Юрий Борисович. Пора кончать непараллельное жизнеописание.


М А Т Ь – Д Е М О Б И Л И З А Ц И Я


В мае 68-го года запахло не только весной, но и близким дембилем. Объявленный переход на двухгодичный срок разбудил как радужные надежды, так и противоречивые настроения. Те, кто давно ломал третий год, ревниво посматривали на добивающих второй – начальство как бы уравняло нас в правах, отметая святая святых – выслугу лет. Неужели начнут отпускать домой всех гуртом, вперемешку, растоптав незыблемые дотоле устои солдатского ранжира? Мы, второгодки, очутились в щекотливом положении – и домой, понятно, хотелось, и лезть поперёд батьки в пекло не позволял неписаный этикет, который требовал, скрывая нечестивую радость, напускать на свои физиономии равнодушный вид, дескать, нам без разницы, пусть будет так, как начальство повелит. А отцы- командиры не спешили посвящать нас в детали массовой демобилизации, у них и без того было хлопот полон рот с перестройкой учебных планов, приходом новой техники, ускоренной сменой личного состава. Дежурные заверения, что всё пройдёт справедливо и в согласии с законом, дезавуировались зловещей оговоркой – «если это не подорвёт боевую готовность». Цену подобной оговорки мы прекрасно знали, а потому пересуды, прикидки, догадки цвели махровым цветом. Третьему году, казалось бы, нечего было особенно переживать – отпустят не летом, так осенью, но куда там – страсти кипели, каждый очередной день службы ложился на плечи непосильной тягостью, на второгодников ревниво косились – «везёт молодым». Из-за переполнения казармы весенним призывом «дедов» начали увольнять с середины лета, а мы, новоявленные старики, втихаря облизывались на осень. Жгучий огонёк нетерпения разгорался в груди всё болезненней.
Я не остался в стороне от эпидемического явления под названием «мама, я хочу домой». Служба окончательно лишилась прелести новизны, которой помаленьку подпитывала прежде и теперь сулила  впереди лишь унылое повторение одного и того же. Предстояло испытание на терпение, а я им никогда не отличался. К тому же терпеть легче, когда твёрдо знаешь установленный срок, а с весны 68-го перспективы увольнения покрылись туманом. Прежний настрой отдубасить три года оказался бесповоротно разрушен, настроиться на новый конкретный срок было невозможно, потому как его никто не называл. Шеф вёл излюбленную игру на нервах кандидатов в дембиля, перестроечная неразбериха удвоила количество козырей в его руках. Кошке игрушки, мышке слёзки. Неожиданно для самого себя я попал в число скороспелых дембилей и полной чашей попеременно хлебал то сладкий, то ядовитый напиток шефовых обещаний, намёков и угроз, которым он походя поил нас, страждущих и жаждущих. А кто раз его вкусил, тот отравился, заболел, и вылечить от этой мучительной болезни может только запись в военном билете – «уволен из рядов Вооружённых Сил». И я смертельно заразился желанием расстаться с армией как можно скорей.
Как назло, весна в том году удалась на славу, обрушив на мою и без того отягощённую вожделениями голову свои жестокие щедроты – ярко светило солнце, свежо пахла молодая трава, дурманом пьянила пышная сирень, высоко в синее небо возносили зелёные кроны конские каштаны, все в белых султанчиках соцветий. Весна манила, соблазняла, звала прочь из клетки казармы, туда, домой, где весёлые друзья, где лукавые девчонки, где свобода и ещё раз свобода. Служба обрыдла, перед глазами и днём и ночью стояла счастливая гражданская жизнь, боже, как там хорошо. И каким несчастным, обделённым нормальными человеческими радостями, кажешься ты, двадцатилетний парень, полный сил и порывов, которые сковывает железным панцирем солдатская форма.
Сцепив зубы, я ходил в наряд, ездил в Ваймар и Йену, сидел в учебном классе, в сотый раз проделывал давно надоевшие обряды и церемонии, служил, служил, а хотелось жить, жить по своей воле, а не в рамках устава. Дни тянулись, растягивались, один незаметно переходил в другой, не принося ни малейшего дуновения свободы. С приходом весны шефа обуял спортивный зуд, каждое утро у нас начиналось кроссом на три километра, по субботам бегали шестикилометровый марш-бросок, половину воскресенья не вылезали из спортгородка, дотягивая свою подготовку до высших нормативов. Олимпийский девиз «быстрее, выше, сильнее» стал лейтмотивом дивизиона. Кто заступал с пятницы на субботу в наряд, почитал себя счастливчиком, избавляясь от скачек – такое имя получил марш-бросок, проводимый на рудольштадском ипподроме. Ранним утром мы топали через спящий город, встречая одних развозчиков молока, которые оставляли корзины с бутылками на крыльцах домов, прочие немцы блаженно досыпали. Приходили на берег Заале, где протяжённым эллипсом, в окружении огромных ильмов и верб, нас ждало трёхкилометровое кольцо скачек. Порой над речкой ещё стлался туман, песок беговой дорожки был влажен, сырой воздух спирал лёгкие. На старте, он же финиш, торчала долговязая фигура нашего деятельного шефа с секундомером в руке. Остальных офицеров он расставлял по кругу дистанции для наблюдения, дабы никакой хитрец не спрятался в кустах во время прохождения первого круга, а потом успешно присоединился к честным бегунам на втором. Такие случаи имели место. Мы сбрасывали на траву гимнастёрки, пилотки, ремни и по команде «марш» устремлялись вперёд. Собственно, это не был полноценный марш-бросок, мы бежали налегке, без оружия, просто удвоенный против обычного кросс. У меня не было никаких проблем с бегом, шесть километров я отмахивал за положенные тридцать минут легко, контролируя себя по наручным часам. К рекордам, как Гридчин и Анащенко, не рвался, довольствуясь золотой серединой. Прибегал, делал глубокий выдох и преспокойно затягивался сигаретой натощак  под неодобрительным взглядом шефа. Но далеко не всем забег на длинную дистанцию давался без тяжких усилий. Помню загнанно дышащего, бледного Вовку Костикова, помню буквально умирающего Вершка. А тех, кто не уложился в тридцать минут в субботу, ждал воскресный перезабег. Тарарашкин бегал, если это можно назвать бегом, без передышки и без всякого прогресса. Он неизменно приползал на финиш последним, когда дивизион уже стоял в строю, готовый возвращаться в городок. Все подбадривания и вдохновляющие призывы шефа пропадали втуне – результат не менялся, оставаясь глубоко неудовлетворительным. Не помогало даже организованное плутовство, когда ему удавалось, усилиями сотоварищей,  отсидеться в кустах. Однажды Тарарашкин решился на рискованный трюк, но и он обернулся конфузом. В дальнем от взора шефа конце ипподрома ему подвернулся проезжавший мимо немец-мотоциклист. Тарарашкин властно его остановил, уселся на заднее сиденье и приказал подбросить до ушедшей далеко вперёд основной группы бегунов. Но, то ли немец его не понял, то ли Тарарашкин увлёкся скоростным способом передвижения, только фриц, обогнав толпу потенциальных победителей, триумфально примчал его на финиш прямо пред светлы очи изумлённого шефа. Моторизованное преодоление дистанции шеф, естественно, к зачёту не принял и приговорил незадачливого мотокроссмена к воскресному забегу..
Сдали весеннюю проверку, начали готовиться к выезду в летние лагеря, как вдруг в начале августа дивизион подняли по тревоге. Ничего из ряду вон мы поначалу не усмотрели, мало ли по каким поводам нередко поднимают. Но выезда за пределы городка не последовало, мы просидели до утра в парке, а потом приступили к занятиям по расписанию с одним только отличием – личное оружие было приказано оставить при себе, ничего в оружейку не сдавать. Так и ходили, недоумевая,  при тяжёлых подсумках, со штыками на поясе, с автоматом на плече. Офицеры, облачённые в полевую форму, хмуро отвечали, что объявлена повышенная боевая готовность и дальше в подробности не вдавались. Их озабоченный вид заставлял и нас напрягаться – неужели дело к войне? Мысль о том, что она может начаться в любую минуту, сидела в нас крепко и не вызывала удивления, но всё же было, что называется, щекотно. Заметили, что и соседи, полкачи и эрэсовцы, щеголяют по полной боевой, то есть, весь гарнизон по неизвестной причине стоит на ушах. Шеф носился по парку с перекошенной физиономией, никому не давая покоя. Трое суток мы протаскались при оружии, спали, не раздеваясь, будто находились в караульном помещении, а потом объявили отбой. Повышенная боевая готовность была снята. В тот же вечер замполит собрал дивизион в ленкомнате и рассказал, что вся заварушка вышла из-за братской Чехословакии. Там, мол, состоялась попытка государственного переворота и, дабы навести порядок в головах братушек, туда ввели войска стран Варшавского договора. В их числе и войска из ГСВГ. Нашу 79-ю дивизию оставили на месте, а ордруфская пошла в Чехословакию в полном составе. Замполит явно чувствовал себя не в своей тарелке, растолковывая нам – почему враг обнаружился в надёжных, казалось бы, тылах братских республик, а не полез откуда его ждали, с Запада. Получалась неувязочка, выходит, не так уж прочен наш союз, не так уж надёжны братья-славяне, коли приходится их удерживать при себе силой оружия. В Чехословакии учреждалась новая группировка советских войск – Центральная, в придачу к Северной, ГСВГ и Южной. Дороговато обходились родине-матери дружба и братство неблагодарных союзников.
Какое-то время я сожалел, что нашу дивизию не послали усмирять чехословаков, всё развлечение, всё смена декораций. Красоты Тюрингии приелись до тошноты, а там, глядишь, что-нибудь новенькое. Кровожадный задор несостоявшегося карателя остудил и низвёл до нормального состояния общечеловеческого сочувствия мой одноклассник Валера Корольков, с которым мы встретились и обсудили наши солдатские дела вскоре после дембиля, в родной станице, за бутылкой водки. Валера служил в 1-й танковой армии, возле Дрездена, и въехал в Чехословакию на своём Т-55 одним из первых. Их бросили прикрывать границу с ФРГ у Хеба, где вроде бы зашевелились натовцы и где градус самостийности братушек накалился горячей всего. У всегда рассудительного и выдержанного Валеры даже слёзы наворачивались, когда он рассказывал, с какой оголтелой ненавистью местного населения пришлось им столкнуться. Ладно бы это было вооружённое противостояние, тут бы солдат выполнял свой долг и совесть у него оставалась чиста, но вот эти презрительные выкрики в глаза, надписи на бортах танков – «русские, убирайтесь домой», девушки, бросающиеся под гусеницы – Валера горестно демонстрировал седые волосы, украсившие его в двадцать один год. Стрелять ему не пришлось, хотя по ним палили два обезумевших юнца с верхней площадки ретрансляционной вышки. Палили из мелкашек по танкам. Русские танкисты народ сообразительный – завели буксирные тросы под опоры вышки, пару раз качнули, и юнцы вмиг запросили пардону. По мелкашкам проехались траками, а стрелков пинками прогнали к мамам. Слушать смешно, но в голосе Валеры звучала неподдельная скорбь . Нет, миссия карателя и оккупанта советскому солдату противопоказана. Воевать – пожалуйста, а с безоружными бунтарями нехай разбирается полиция. Ещё лучше вообще не лезть в чужие дела. Не зря мне так нравятся слова песни из кинофильма «Последний дюйм» - «Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня». Немножко мизантропично, но верно.
Чехословацкий переполох лишь усугубил тревоги дембилей. Мрачные прогнозы о возможной задержке с увольнением в запас звучали более чем убедительно. В душные августовские вечера в казарме не сиделось. Чуть не в полном составе дивизион собирался в курилке. На почётное место усаживали Тарарашкина с гитарой, и начинался кому поднимающий настроение, кому только растравляющий душу концерт. Репертуар состоял из песен, которые не исполняют заслуженные и народные артисты радио и телевидения, у нас были свои предпочтения. Дворовые, авторские, блатные и полублатные – «С моим Серёгой мы шагаем по Петровке», «Листьями багряными осень отцвела», «В речке Каменке бьются камни» и множество им подобных. Они больше соответствовали нашим представлениям об истинной песне, о той, что слагает и поёт сам народ, не нуждаясь в официальном одобрении. Тарарашкин затягивал сиплым баритоном, жаждущий излить душу народ дружно подхватывал. В ДОСе распахивались окна, офицерские жёны неизменно составляли круг наших благодарных слушательниц до самого отбоя. Возможно, они были бы не прочь присоединиться и к танцам, которые устраивали прямо на бетонной дороге под фонарём некоторые особенно лирические натуры, да кастовый статус не позволял, между солдатом и женой офицера – дистанция огромного размера. Запомнилась забавная пара вальсирующих – водители Солдаев и Караваев, прямо скажем, не самые отёсанные парни в сообществе дивизиона, деревенщина-мордвины, но танцевали они на загляденье, впору на конкурс бальных танцев. Апофеозом и одновременно горьким самоприговором гремело любимое – «Цыц вы, шкеты, под вагоны». Куплет припева, воодушевлённо возносимый хором в полсотни голосов:
А мы без крова, без жилья,
шатья беспризорная.
Эх, судьба, моя судьба,
ты как кошка чёрная!
был слышен, наверно, и в Шале и в Мёрле.
Памятны ещё два экстраординарных, полуанекдотических события того лета. Не буду приписывать себе выдающейся наблюдательности, но, ошиваясь однажды на ракетном складе, я был застигнут налетевшей грозой (летом в Тюрингии они частые гостьи), и с ужасом заметил, что торцевая стенка склада качается в такт порывам ветра, выгибаясь словно лист бумаги. Огромная глухая стена с треугольным навершием фронтона исполняла танец живота, да так азартно, что в мигающую наверху щель залетали дождевые капли. Кошмар! А если она рухнет? Рухнет на ракеты, УТК, транспортные тележки? Это ж будет конец света! Не помня себя, я помчался докладывать зампоирсу Иванову о грозящей катастрофе. У того глаза стали едва не шире стёкол очков. Накинув дождевик, пыхтя и отдуваясь, майор поспешил за мной. Но грозовая буря оказалась проворней и, когда мы прибежали на склад, ветер стих, и стена стояла смирно, не шевелясь, как гвардеец в строю. Майор недоверчиво уставился на меня – уж не того ли артмастер? Я вспылил, ухватил багор из пожарного щита и приналёг, что было сил, на коварную стенку. Она тут же отозвалась игривым покачиванием бёдер, приведя бедного майора в прединфарктное состояние. Требовались срочные меры и ценные руководящие указания вышестоящих властей. Мы поплелись к шефу. Выслушав известие о прорухе, шеф подкочил на стуле и полетел вон из кабинета, на ходу раздавая срочные поручения. Надо отдать ему должное – все исключительно делового характера. Первым делом были призваны зампотыла майор Васильев и командир ВТО старший лейтенант Гусев. Звёздный совет в Филях спешно собрался под злополучной стеной и приступил к обследованию и выработке способов спасения. Младший сержант Высочин присутствовал при сём, скромно помалкивая. Выяснилось, что предательская стена вовсе не капитальное сооружение, каковой ей надлежало быть при длине в пятнадцать метров и высоте около шести, а всего-навсего перегородка в полкирпича, приляпанная безвестными умельцами к фасадным стенам без должного крепления. Какое-то время она исполняла непосильную функцию, но её ресурс под воздействием сил природы пошатнулся, швы разошлись, и она загуляла по воле ветров с явным намерением прилечь набок. Наверно, наше нынешнее ракетохранилище при партайгеноссе Гитлере служило самолётным ангаром, в него запросто можно было поместить два «Мессера», а перестройку под склад, судя по раздолбайскому почерку, осуществили уже русские камрады. Буквально через дорогу, в Грошвице, располагался учебный аэродром и, скорей всего, тридцать лет назад прилегающая местность выглядела по-другому. Как бы то ни было, но обследование выявило одну утешительную деталь – вовнутрь стена  упасть не могла, потому как исполнили её по образцу примитивного прислонения пьяного к столбу. Понятно, что пьяному столб не свалить. Но и тут хорошего было мало – упавшая наружу стенка открыла бы потаённые недра склада для обозрения как с ближних холмов, так и с участка шоссе за эрэсовскими парками. После чего шефу оставалось только застрелиться – секретные изделия выставлялись на погляд любому ротозею. Но шеф стреляться не собирался, он демонстрировал неуёмное желание жить и командовать. Опять-таки, при всей нелюбви к шефу, обязан признать, что на сей раз он отдавал разумные и толковые распоряжения. Итак, для начала – просверлить в стене отверстия и при помощи накладной балки, тросов и ручной тали притянуть её к несущим стенам. Затем возвести с внешней стороны два подпорных контрфорса из кирпича на бетонном фундаменте на необходимую высоту и стена будет стоять, как миленькая. Для этих целей создать ремонтную бригаду – властный поворот головы в мою сторону – под руководством младшего сержанта Высочина. Жалобный вопль, что я ни бельмеса не смыслю в строительном деле, был жёстко пресечён – «Я вам приказываю». Майору Васильеву обеспечить бригаду материалом и инструментом, старшему лейтенанту Гусеву обеспечить потребное число рабочих рук, майору Иванову – контроль. Приступать завтра, срок неделя. Всё. Я не врал подполковнику Нечипоренко, для меня это был действительно первый опыт в ремесле строителя. И, честно скажу, бесплодный. Я отнёсся к заданию командира дивизиона как к очередной нудной служебной тягости и действовал соответственно, а ля равнодушный надсмотрщик, не вникая в суть. Майор Васильев завёз щебень, песок и кирпич, выдал лопаты и мастерки, мешки с цементом возили на тачке со склада, воду таскали вёдрами из ручья. Гусев произвёл разметку и работа пошла. В число строителей попали три «колодочника» - Пасин, Мясум, Романов и крановщик Нелидов. Опрос на предмет профпригодности дал удручающий результат – один Пасин имел за спиной три месяца работы бетонщиком, прочие, подобно мне, смотрели на кирпичи, как бараны на новые ворота. Естественно, Пасин получил титул гроссмайстера и в единственном числе священнодействовал с мастерком, как всегда важный и невыносимо медлительный. Трое подручных месили раствор, подносили кирпичи, строили подмости, я надзирал и подгонял. От скуки, и не в силах выносить дремотный темп Пасина, иногда тоже брался помогать. Как уж мы строили, как соблюдали строительные нормы и правила – я оценить не мог, ввиду полного отсутствия познаний. Но контрфорсы росли, набегавшие начальники были довольны, а Пасин даже удостоился личной похвалы шефа. Пользуясь правами строителей и жаркой погодой, мы обнажались до трусов и прилично загорели за отведённую неделю, в которую чётко уложились – попробуй не уложись! Стена секретного ракетохранилища, благодаря моей бдительности и мастерку Пасина была надёжно закреплена и, возможно, стоит по сю пору.
Второй эпизод, который вздумалось передать, относится, скорей, к жанру уголовной хроники, но сразу спешу уточнить, что я в нём участвовал косвенно и при должном расследовании отделался бы, пожалуй,  условным наказанием, как случайный свидетель или неосведомлённый приобретатель. Так, во всяком случае, видится мне, хотя, боюсь, следствие взглянуло бы иначе. Но к делу. Всяк, драивший солдатские сапоги, знает, что навести зеркальный блеск можно лишь при помощи бархатки, обычная щётка желанного эффекта не даёт. Но где добыть чудодейный бархат, когда вокруг  только х/б, фланель, да солдатское сукно? На редких владельцев лоскутка драгоценной ткани посматривали с завистью, как на подпольных миллионеров. Лично я владел обрезком сукна от шинели Вершка, которому и первый размер был велик, так что пришлось укорачивать, но с грустью сознавал несовершенство и убожество чистящего материала. Отсутствие достойного старослужащего приспособления больно уязвляло моё самолюбие, но приходилось смиряться. Покуситься на бархатные вымпелы в ленкомнате рука не поднималась, хотя о кощунственном исчезновении некоторых инсигний и хоругвей слухи ходили. Не знаю, долго ли бы продолжались честолюбивые страдания из-за недостаточного блеска сапог, но однажды, во время бесцельных шляний по парку ко мне подошёл младший сержант Вишняков и задал вопрос, не предполагающий отрицательного ответа. А именно – «Нужна тебе бархатка»? Я заверил, что нужна позарез. Мы вошли в бокс, Вишняков достал из-под сиденья своей пусковой и развернул кусок роскошного ковра размером 50х50 сантиметров. В меру тонкого, крепко сотканного, ласкающе мягкого – мечта, а не бархатка. Правда, расцветка показалась подозрительно знакомой. Но выяснять происхождение предлагаемого товара я не стал, спеша завладеть вожделенной добычей. Мы быстренько провернули нехитрый ченч, (Вишнякову требовалась какая-то краска), отрезали необходимой ширины полоску и я получил возможность всласть надраивать сапоги до ослепительного сияния. Но на следующее утро, занимаясь на крыльце восхитительной процедурой наяривания носков и голенищ, я был неприятно поражён – чуть не вся вторая батарея орудовала как две капли воды похожими на мою бархатками. Аналитический процесс по поводу сказочного обогащения сразу двух десятков сослуживцев не обременил мои анархические мозги и неумолимо привёл к логическому выводу о криминальном происхождении собственности. Я насторожился. Получалось, что бархатка пришла в мои руки не самым невинным путём. Этак станешь фигурантом уголовного дела. Но батарейцы второй настолько беспечно и самоуверенно демонстрировали владение привалившим добром, что я успокоился. Мало ли где разжились, небось, у немцев спёрли. Допытываться на тему – «откуда дровишки»? – в солдатском кругу предосудительно. И я заботливо уложил бархатку на нижнюю полку своей тумбочки, на самое видное место, рядом с банкой крема и щёткой. А в обеденный перерыв, в курилке, был оглушён информацией, после которой возлюбленная бархатка долго обжигала мои руки. Связисты возмущённо дебатировали – какая сволочь могла откромсать позапрошлой ночью шматок от ковра, который их уважаемый командир взвода вывесил проветриваться? Многозначительные взгляды в сторону второй батареи, стоявшей той ночью в карауле, отскакивали от невозмутимых батарейцев, как горох от стенки. Прямых вопросов, естественно, никто не задавал, но, как говорится, суду было всё предельно ясно, улики налицо, только преступники в глухой несознанке. Не тащить же нераскаянных грешников на расправу к шефу. Суд солдатской чести – сугубо внутреннее дело. Я сам десятки раз проводил караульную смену между ДОСом и клубом, где на верёвках сушилки болталось офицерское тряпьё, но нам ни разу не пришло в голову посягнуть на чужую собственность. Умники из второй батареи не задумались. Штык-нож остёр, операция мгновенна и безболезненна для воровских рук. А совесть… Её нетрудно уговорить. Официального бойкота воришкам не объявляли, дабы не засветить их злодеяние, всё равно раскромсанный ковёр не сшить. К чести старшего лейтенанта Митрохина, он следственный процесс не инициировал, ограничился вскользь высказанной жалобой. А на меня, всякий раз после употребления бархатки, смотрело из зеркала начищенного сапога его добродушное лицо. Мораль сей басни такова – жадность до добра не доводит, обязательно будут проблемы с совестью.
Кстати-некстати, припомнилась ещё одна составляющая быта дивизиона. Повторялась она со столь незавидной регулярностью, что уже не столько отравляла наше существование, сколько развлекала. Правда, с немалой примесью унижения. Территория вокруг казармы и парков дивизиона была весьма ухожена – меж бетонных дорожек и площадок на зелёных газонах росли пышные каштаны, каждую субботу после обеда мы скребли и мели свои владения, дело обычное, положенное. Но с одной закавыкой. Шеф очень дорожил вечнозелёной газонной травкой, а её буйный рост не давал ему покоя. В его понятиях она обязана была дорастать лишь до определённой длины, как волосы на головах подчинённых. Трава к уставным предпочтениям шефа оставалась безразлична и радостно стремилась вверх под щедрыми тюрингийскими дождями. Для приведения травы в надлежащий вид шеф одно время пользовался услугами рядового Караваева, единственного в дивизионе, кто признался, что умеет управляться с косой. В назначенный шефом день и час Караваев вооружался допотопным инструментом, сбрасывал гимнастёрку и махал вдоль и поперёк под неусыпным руководством главного агронома. Но результаты деятельности Караваева шефа не устраивали – выходило не единообразно, с огрехами. Газон, по его мнению, становился похож на небрежно выстриженную овечью шкуру. Приобретение штатной газонокосилки не входило в расходную смету майора Васильева. И тогда шеф прибег непосредственно к золотым рукам личного состава. Когда трава начинала омрачать начальственный взор своим вольнолюбивым ростом, шеф прибывал в казарму к шести часам утра и, вместо зарядки, открывал кампанию по выщипыванию газона до установленного ранжира. Подразделения распределялись по отведённым участкам, выстраивались загонной цепью и – гайда навприсядку по зелёной травке наподобие пасущейся отары, щип себе да щип. Видок у нас был преуморительный. Пробегающие мимо эрэсовцы помирали со смеху.
- Глянь, ребята, ракетчики пасутся!
- Эй, парни, вас что – на подножный корм перевели?
Мы сконфуженно огрызались и предлагали отведать им зелёной биомассы, мол, развивает молочные железы и повышает удой. А сами мечтали запихать собранный урожай в глотку шефу, который выставил нас на всеобщий позор, да ещё бегает вдоль газона, как цепной пёс, вымеряя равномерную стрижку, то бишь выщипывание. Понятно, что ненавидели мы свои вечнозелёные газоны всей подневольной душой. А про шефа и говорить нечего.
В лагеря дивизион выехал уже в сентябре. Привычный уклад жизни пошёл кувырком. На носу осенняя проверка, поступает новая техника, надо готовить к отправке старую, оформлять демобилизацию – если б мог, я бы шефу посочувствовал. Но – каждому своё. В казарме оставили двадцать с чем-то голов, меня в их числе. Присматривать за порядком были назначены ненаглядный главстаршина Шлёмин и прихворнувший начальник расчёта второй батареи старший лейтенант Ганин. Больной есть больной, ему надо лечиться, а старая лиса Шлёмин нагло сачковал, появляясь в казарме лишь перед прибытием шефа и старших офицеров, которые иногда наведывались из лагерей по разным поводам. Изумительному нюху бывалого старшины я не уставал удивляться. Складывалось впечатление, что у него дома стоит рация, а секретный агент из взвода связи передаёт ему сведения о перемещениях шефа. А чем иначе объяснить безошибочное поведение служаки, который всегда на месте в нужную минуту? Остальные-то вляпывались регулярно. Пользуясь относительной безнадзорностью, мы развели в казарме изрядный бардак – валялись по койкам, когда вздумается, проникли в радиорубку Кольки Игнатьева и невозбранно слушали весь день московское радио, в ленкомнате устроили игорный клуб, короче, развлекались по способностям. К тому же зарядили дожди, весь сентябрь лило, как из ведра, неохота было лишний раз высовываться на улицу. В лагерях, по слухам, доставала несусветная грязь и сырость, собратьям в палатках приходилось несладко, и шеф постепенно сбывал назад в гарнизон бойцов и технику, ввиду невозможности использовать их для занятий. Скоро половина дивизиона перекочевала на уютные зимние квартиры. По выходным приезжали к скучающим жёнам господа офицеры, «на случку», как подцензурно именовали их побывки обделённые женским вниманием солдаты. Приезжали по очереди, половину офицеров шеф оставлял бдить и руководить в лагере. Как-то шеф нагрянул в лагерь не в понедельник утром, когда его ждали, а в воскресенье вечером, и накрыл приставленных бдить в разгаре разгульной пьянки. После чего капитан Лысенко и старшина Калашников сменили сырые палатки лагеря на сухие камеры ваймарской гауптвахты. Забавно было наблюдать, как они, с непроницаемыми физиономиями, при «тревожных» чемоданчиках, садились в командирский «газик» и отбывали во всем известном направлении. Наш командир не пил и не курил, а потому к губящим своё здоровье неукоснительно применял профилактические меры. Для меня тот, казалось бы, удобный для работы над виршами период времени прошёл практически впустую. Я поддался овладевшей коллегами лени и вместо корпения над бумагой стучал в ленкомнате костяшками домино, да слушал пение под гитару конкурента Тарарашкина, топографа второй батареи Градова. Тот вернулся из госпиталя с целым оберемком солдатского песенного творчества и спешил порадовать нас новинками репертуара. Как я ни корил себя, как ни пытался усадить за стол в классе ОМП – в мозгах царили хаос и сумбур, мысли, как намагниченные, тянулись к злободневной теме дембиля и я шёл туда, где сотоварищи-страдальцы в тысячный раз решали и так и эдак самый злободневный вопрос. Слухи и «параши» сыпались, как из рога изобилия.
Добавил дозу дёгтя заявившийся из лагеря Тарарашкин. Он согласился поехать в Агенов на двухмесячные курсы младших лейтенантов и прибыл в гарнизон для подготовки к отъезду. Во время переговоров с шефом ему удалось кое-что подслушать, в частности фразу – «Высочин поедет домой 15 января». За её достоверность Тарарашкин ручался головой. Ну, во-первых, я б немного дал за голову Тарарашкина, а, во-вторых, собственными ушами слышал от шефа – «Вы поедете домой осенью», в сопровождении самой милостивой улыбки. (Не помню, чем я шефу угодил.) А тут на тебе – январь. Меня ждали домой на Новый год. Родители построили дом и мечтали объединить три праздника вместе. Дембиль в январе рушил все мечты и планы. Одолеваемый противоречивыми слухами, я атаковал писаря Хохлова. И тот подтвердил, что 66-му году нечего зариться на осень, осенью уволят 65-й год, а нас начнут увольнять с середины января. Относительно моей страждущей персоны он ничего конкретного сказать не может, всё зависит от доброй или злой воли шефа. «Сам знаешь», - с бледной питерской улыбочкой добавил Хохлов. Ещё бы не знать, но не зря говорят, что во многом знании много печали. В моём случае печаль усугублялась злостью на непроглядный занавес, за которым шеф играл судьбами подчинённых. Я находил бесчеловечным морить людей неизвестностью. А Тарарашкина Хохлов обозвал дураком – курсы в Агенове открывались с началом армейского учебного года, 15-го декабря, потом сколько-то ещё промаринуют с практикой – и поедешь ты, мил друг, в Звенигород не раньше весны. Тарарашкин, полагавший, что занятия начнутся в октябре и он станет самым ранним дембилем, не хотел признать, что совершил очередной опрометчивый поступок. «Я, может, до генерала буду служить», - хорохорился он в ответ на насмешки, но скрыть смущение получалось плохо. О генерале Тарарашкине мне услышать не довелось, а с ранним дембилем он стопроцентно опростоволосился, не говоря уже о том, что офицерам запаса и на гражданке военкомат покоя не даёт, ежегодно призывая на сборы. Так что младший лейтенант Тарарашкин лет этак на двадцать пять вперёд обеспечил себе беспокойное будущее.
Майор Ситяев, заманив меня в свой кабинет, тоже весьма сладкоречиво расписывал прелести армейской жизни в мундире младшего лейтенанта или, того краше, сверхсрочника, но я откровенно признался ему, что этакая перспектива скорее способна повергнуть меня в обморок, нежели вдохновить, и он отстал.
Наконец, из лагерей возвратился, заляпанный с ног до головы лосской глиной, поросший паршой и коростой боевой состав дивизиона и пошла подготовка к осенней проверке, да такая горячая, что тосковать по несбывшимся мечтам стало некогда. Даже я, записной бездельник, не успевал поворачиваться – майор Иванов гонял меня еженедельно в Йену, приезжали для поверки приборов рембатовские лаборатории, поминутно теребили комбаты. А шеф бесцеремонно вытаскивал из караульного помещения, где я, неся службу,  напрасно надеялся отсидеться под кровом экстерриториальности, и нагружал нуднейшими поручениями – было не до соблюдения буквы устава. Ворча и проклиная тяготы службы, всё же приходилось признавать, что не будь этой невпроворотной прорвы работы, мысли о доме и дембиле извели бы до нервного срыва. Комиссии из штаба дивизии придирчиво осматривали технику, принимали зачёты по физо, любовались нашей строевой подготовкой – побатарейно, повзводно, всем дивизионом скопом, каждый день мы вертелись, как белки в колесе, до изнеможения. Свой двадцать первый день рождения я встретил в карауле, скрежеща зубами, рассчитывать на повышенное внимание к себе среди всеобщей суеты не было оснований. Благо погода расщедрилась, октябрь баловал тихой солнечной погодой из серии золотой осени, глаз отдыхал, душа страдала.
С какого-то перепуга шеф вдруг озаботился нашей стрелковой и химической подготовкой и несколько раз самолично возглавлял походы на стрельбище в Грошвице. До него было рукой подать – стоило выйти из парка через «тревожные» ворота, пересечь шоссе, подняться по склону пологого холма и открывалось обширнейшее зелёное плоскогорье. Справа простирались взлётно-посадочные полосы учебного аэродрома, пестрели розовые и голубые домики, серебристыми дугами выгибались дюралевые спины ангаров, торчали решётчатые вышки. Ни самолётов, ни людей я ни разу там не видел. Знатоки местной истории уверяли, что во время последней войны здесь размещалась лётная школа, в которой готовили асов Геринга, а проживали они в наших нынешних казармах. Не самые любезные сердцу предшественники, ну да бог с ними и вечный им упокой. Шеф вёл нас налево, где широкая и длинная траншея упиралась в обрывистый склон с нависшими сверху руинами замка. Ещё выше можно было разглядеть знакомые силуэты пусковых станков дивизиона ПВО, наших соседей по верхнему городку. Кстати, в гостях у них я был всего единожды, нас водили в ихнюю баню, когда нашу ремонтировали.  Их городок запомнился тесным скоплением узких средневековых улиц, наподобие старой Сиены. На лужайке перед траншеей тёмным бетонным грибом рос массивный бункер с толстыми железными дверями, которые мне привелось как-то вышибать буквально собственным лбом. Об этом смехотворном эпизоде собственной биографии я бы с удовольствием умолчал, но, коли обещал быть честным, делать нечего, поведаю. В этом чёртовом бункере нас тренировали (так и тянет сказать – травили) на отражение газовых атак. Пускали, разумеется, не смертоносный «циклон», а какую-то относительно безопасную дрянь, вроде «черёмухи», но дышать этим далеко не идентичным натуральному запахом никому не рекомендую. Исхожу из своего горького во всех смыслах опыта. Мы толпой сидели в мрачных недрах подземелья, окутанные невидимым, но противным врагом, и выполняли нехитрые манипуляции с противогазами, которые предписывал нам снаружи в слуховую трубу лейтенант Христенко. А чтобы мы не игнорировали его приказы, подсматривал за нерадивыми сквозь стеклянный глазок в дверях. По команде – «Отсоединить дыхательную трубку и привинтить фильтр напрямую к маске» - я что-то замешкался. То ли забыл набрать предварительно полную грудь воздуха, то ли резьбу на соединении заело, но запаса кислорода мне явно не хватило, и я автоматически сделал роковой вдох. Тут же в лёгкие хлынул, впился колючими когтями гремучий, раздирающий грудную клетку поток, и мне показалось, что  она неминуемо, вот прямо сейчас, взорвётся, разнесёт к чёртовой матери хрупкие обручи рёбер. Глаза затмила мутная пелена слёз и, не взвидев белого света, я ломанулся на тяжеленную железную створку, отбросив её прочь вместе с лейтенантом Христенко. Сорвал окаянную маску и кубарем покатился по зелёной лужайке, жадно втягивая целительный запах росистой травы. Жизнь возвращалась, синее небо радушно сияло вверху, а рядом неудержимо хохотал поверженный наземь моим могучим натиском лейтенант Христенко. Видимо, перекошенная физиономия подчинённого вызвала у лейтенанта столь положительные эмоции. Впрочем, произошёл сей трагикомический эпизод еще в бытность младшего сержанта Высочина в третьей батарее.
А теперь шеф вёл нас стрелять и я отворачивал голову от злополучного бункера. Стрелять я любил, невзирая на последующую кропотливую чистку автомата. Свой ШД-1106 я надраивал на совесть, а вовсе не страха иудейского ради, как многие коллеги, знавшие коварную привычку шефа устраивать в оружейке внезапный осмотр стволов и затыльников затворов на предмет их должного блеска. В этом пункте шеф был особенно беспощаден. Наверняка, сказывалось его пехотное прошлое. Палили в ту осень мы на славу, расстреливая за один присест по ящику патронов. Кого-то это злило, а я палил весело. Но однажды отказался. Отрабатывали стрельбу в противогазах, и я резонно заявил лейтенанту Гусеву, что сквозь выпуклые стёкла своих очков мишень вижу отлично, а вот сквозь плоские стёкла противогазной маски ничего, кроме слившейся воедино белой полоски, разглядеть не в состоянии. Командир взвода замялся, отрешиться от губительной для офицера привычки внимать общечеловеческим резонам он так и не научился. Бессмысленность, и даже опасность заставлять подчинённого палить вслепую была ему вполне очевидна, но в армии перед приказом все равны и давать кому-то бы то ни было льготы и преференции начальник не вправе.
Наша дискуссия на огневом рубеже не ускользнула от орлиного ока шефа. И он налетел подобно царственному хищнику.
- Что тут за разговоры! Была команда занять огневую позицию!
- Товарищ подполковник! – Я взял на себя смелость донести до шефа суть проблемы. – На двести метров без очков я мишень плохо вижу.
- Отставить разговоры! Выполнять команду!
  И шеф яростно запрокинул голову, словно готовясь клюнуть строптивую  жертву.
Ну что ты поделаешь! Вне себя от злости, я сунул очки в карман, напялил маску, враз ослепнув, и плюхнулся в положение лёжа. Желание досадить шеф подвигло или от бешенства я ещё и оглох, только вместо стрельбы одиночными, как было приказано, я двинул планку на автоматический и, не отрывая палец от спускового крючка, высадил все десять патронов сплошной очередью. Удержать короткий ствол АКМСа при стрельбе длинными очередями практически невозможно и последние пули высекли сноп искр из руин старого замка, уйдя метров на тридцать выше мишеней. Получился эффектный фейерверк. Я был удовлетворён.
Но едва поднявшись на ноги, упёрся в разъярённое лицо шефа.
- Вы что себе позволяете, Высочин! А если б ваши пули долетели до зенитчиков! Нет, вам надо ещё много служить, чтобы стать хорошим солдатом!
И ещё долго в том же духе с прозрачными намёками на нескорый дембиль. Я равнодушно слушал, покачивая, как аргументом, очками в свободной руке. А когда шеф выдохся, демонстративно водрузил их на переносицу – обратите внимание, товарищ подполковник! Шеф озлобленно махнул рукой и пошёл искать другие жертвы. Я был не то что скрипучим колесом в телеге дивизиона, просто подполковник Нечипоренко активно не любил подобных мне, отстаивающих своё мнение. Он благоволил нерассуждающе послушным. Я же был не в его вкусе. А мне было глубоко наплевать на угрожающие намёки командира дивизиона, я уже перенастроился на весёлый месяц май и рисовал триумфальное шествие демобилизованного солдата по родной станице в окружении цветущих сиреней и белых акаций. Подумаешь, несколько лишних месяцев! У Витальки Ставрова уже зашкаливает на четвёртый год и ничего, живой.
Очки во время службы, конечно, доставляли некоторые неудобства, но я приспособился сохранять их в целости. Один лишь раз, осенью 67-го, когда мы всем расчётом тащили из теснин боссовой трансмиссии громоздкие танковые аккумуляторы, непоседливые окуляры не удержались на месте и оказались под чьим-то сапогом. Тогда я ещё ходил в подающих надежды замах и комбат Бакеев на следующий же день организовал мою поездку в ваймарский госпиталь. Хоромины армейского госпиталя, как и безупречное обслуживание пациентов, приятно поразили. В огромном кабинете с пятиметровыми потолками, полном солнечного света, меня сердечно приняли пожилой врач и молодая симпатичная медсестра. Заметив на вешалке китель с погонами подполковника, я ещё более проникся уважением к достойному учреждению и возгордился выказанным к моей персоне подчёркнутым вниманием. Необходимая зоркость сержанта-ракетчика была восстановлена за пару часов. Пока я кайфовал в госпитальном дворике-сквере, беспечно покуривая на скамейке у фонтана, дневальный  с рецептом в руке слетал в город и, вернувшись, вручил бумажный пакетик, в котором лежали изготовленные в немецкой мастерской новенькие очки. В прозрачной, гибкой пластмассовой оправе, с модно продолговатыми стёклами, нежно обнимающие мою нестандартную черепушку – никакого сравнения с металлическим совковым изделием, стискивавшим прежде переносицу и виски. Про уродливые круглые стёкла и вспоминать не хочется. Эти замечательные очки ещё долго служили мне на гражданке.
На обратном пути мы завернули в Бад Берку, где в хирургическом отделении госпиталя лежал после операции по поводу гайморита наш многострадальный писарь Хохлов – какой питерец без гайморита. Дорога в госпиталь вилась серпантином на самую вершину горы по чудесному дубовому лесу, старинные двухэтажные здания живописно разбросались меж вековых деревьев. Круговой обзор окрестностей открывался захватывающий, а дышалось так упоительно, что даже курить не хотелось. «Раньше здесь был туберкулёзный санаторий», - сказал всезнающий капитан Васильев. Хохлова на службу не отпустили, ссылаясь на послеоперационное осложнение. Он и впрямь выглядел неважно, нечленораздельно гундося, зябко кутаясь в серый больничный халат. «Подождёт этот пёс», -  буркнул он, имея в виду начальника штаба майора Попова, когда я с ним прощался, а капитан Васильев уже садился в машину.
Но вернёмся в осень 68-го. Заключительным этапом проверки стали дивизионные учения с боевой стрельбой на магдебургском полигоне под контролем высокой московской комиссии. Учения оказались удивительно короткими – в ночь 23-го октября дивизион выехал, под утро 25-го вернулся. Новая техника доказала свою скороходность и маневренность. Ещё бы – вместо неуклюжих Кразов в сцепке с пусковыми на неповоротливых трейлерах наши механики-водители заруливали на новеньких с иголочки могучих четырёхосных Зил-135 ЛТМ – три в одном. Двухрядная поместительная кабина, колёса высотой в человеческий рост, два V-образных двигателя в пятьсот лошадей, прёт по бездорожью с полной загрузкой до 70-ти км в час, зверь, а не машина. Плюс встроенный кран, может сама загружаться и разгружаться. Усовершенствована система наведения – на квадранте и панораме работает один наводчик, автоматические аутригеры. Я сразу почувствовал себя безнадежно устаревшим и подлежащим немедленному списанию. Ещё с большим основанием могли так почувствовать себя, начиная с лета, и Вовка Костиков, и Борька Шкабарня, и зам первой батареи Турчин. Но их придерживали до осенней проверки, и только когда окончательно воцарились новые замы на новых пусковых, когда расчёты освоились досконально, лишь тогда отпустили домой. Испытания вынужденным бездельем и очередным двоевластием Костиков не выдержал. Молодой зам третьей, по воле случая носивший близкородственную фамилию Костенко, безраздельно отвоевал место старого зама в сердцах огневиков. Чем он их взял – я так и не додумался, хотя размышлял усиленно. Парень, что называется, ни рыба ни мясо, застенчивый, худущий – в чём душа держится, вечно улыбается, как блаженненький, а вот поди ж ты – расчёт готов его на руках носить. «Наш зам» произносят с такой гордостью, будто он трижды Герой Советского Союза. Отличный спец, но это норма, их у нас через одного. Беззлобен – но и я не ел свой расчёт поедом. Снисходителен – скорее минус, чем плюс. Голосок писклявый, выправка новобранца, в мазуте и масле грязней механика-водителя – не дело командира пахать за всех. Думал я думал, ничего не понял, и счёл любовь третьего расчёта к своему заму сродни умилению малым дитятей. Ну и пусть носятся с ним, как дурни с писаной торбой, мне до лампочки, я своё отвоевал. А Костикова утрата первенства больно задела, почва из-под ног ушла, и он прибег к испытанному средству утешения – альтенбургской злодейке с наклейкой. Старые его собутыльники давно уже распивали русскую горькую дома, и Вовка соблазнил на подвиг «колодочника» Романова. Врезали они крепко, на вечерней проверке еле на ногах стояли, так что старшина Шлёмин, постоянный дежурный во время лагерей, вычислил их без труда. Дальше по накатанной – «стук» шефу и чистые погоны рядового. Вовка брезгливо улыбался – круг замкнут, каким пришёл, таким уйду, забудем армию, как кошмарный сон. За последний перед отъездом домой месяц он резко переменился в отношениях со мной, заговорил, как с равным, отбросив прежнее высокомерие, видимо, произвёл переоценку ценностей. Напоследок даже собственной рукой вписал в мою записную книжку свой адрес и телефон, пригласив, если судьба занесёт в Москву, заглянуть на Фрунзенскую набережную. Когда дивизион на новой технике мчался на Магдебург, Вовка уже гулял по столице. 
Вместе с огневыми расчётами катили на новых Газ-66 связисты и отделения управления, старшины везли своё барахло на двухосных Зил-131, ВТО рассекал на башнеподобных Урал-375 повышенной проходимости, крановщики на компактных телескопических кранах, избавившись, наконец, от ископаемых Мазов с длиннющей и прямой, как палка, стрелой, которая была сущим наказанием как на извилистых лесных просеках, так и в узких переулках немецких деревень. Но, увы, первый блин вышел комом. Нет,  пуск штатного изделия расчёт второй батареи произвёл удачно, влепив ракету за сорок вёрст в самый щит мишени – оценка отлично, но тому предшествовала целая череда неурядиц. Сначала колонна традиционно рассыпалась на марше (ночные марши были ахиллесовой пятой шефа), затем долго не могли доставить изделие на позицию, срывалась связь, короче, какой-то генерал из московской комиссии настолько разгневался, что отстранил шефа на время от командования дивизионом. Это был неслыханный скандал. С шефом и раньше случались заминки на грани растерянности и паники, но как-то обходилось, но на сей раз он провалился безоговорочно. На сочувствие подчинённых ему рассчитывать не приходилось, скорей мы злорадствовали, но за опозоренный им дивизион было обидно. Все усилия по сдаче этой сумасшедшей проверки пошли насмарку. Офицеры ходили, как в воду опущенные, шеф бросался на встречных и поперечных взбесившимся псом, настроение было подавленное. Разве что слухи о скорой замене командира дивизиона грели душу. А что зря надсаживались – что ж, бывает.
Тем необъяснимей стало внезапное вознесение по карьерной лестнице старшего лейтенанта Гусева. Его назначили командиром первой батареи. Заступивший на место Шульгина старший лейтенант Шацков не оправдал возложенных на него надежд. Видимо, ему на роду было написано не подняться выше Ваньки взводного, ограниченность натуры ставила непреодолимую преграду. Его великолепное – «некоторые штатские», которым он разил, как мечом, неполноценных военных – «некоторые штатские думают», «некоторым штатским невдомёк» - увы, не срабатывало на более высоком уровне. Кроме кадетского и общеофицерского образования требовались и человеческие качества, а их Шацкову категорически недоставало. Титанический труд комбата Шульгина грозил рассыпаться в прах и пыль. Отчаясь, шеф двинул на спасение положения старшего лейтенанта Гусева. Воистину, только полная безнадёга может оправдать необъяснимое решение шефа, ибо мягкосердечный командир ВТО и в десятой доле не был способен компенсировать  убывшего в Академию железного КБ-1. Но он, бедняга, старался – приподнимая плечики, неутомимо шмыгал вдоль строя с папкой подмышкой, напрягал до высшего регистра нетвёрдый голос, дневал и ночевал в расположении батареи, пытался быть строгим и принципиальным. Честное слово, сердце разрывалось, глядя на его неумелые потуги. Тщетность усилий новоиспечённого комбата резала глаз бывалому солдату, каким, не без оснований, я считал в ту пору себя. Плохие предчувствия обычно сбываются, так вышло и карьерой старшего лейтенанта Гусева. От силы два месяца промучился он на посту КБ-1 и в декабре, понурив голову, возвратился командовать ВТО. Наверно ему, как и мне, часто приходилось клясть себя за то, что вообще пошёл в армию. Капитан Кляцко, наделённый настоящей командирской хваткой, быстро навёл порядок в первой батарее, вернув ей шульгинский облик. А я, грешный, признаюсь – вот уже почти полвека успешно применяю великолепно-презрительное «некоторые штатские», которое собезъянничал у старшего лейтенанта Шацкова. Действует без промаха по любому адресу, чувствительно и для беспросветно стрюцких, и для некогда служивших.
Конец 68-го года, мало того, что тянулся будто запряжённая быками телега с тяжёлыми камнями, так ещё и буквально каждый день был до краёв наполнен всевозможными мелкими, но больно ранящими событиями. Защитная броня солдатского терпения разваливалась, душа обнажилась и с трудом выдерживала самый пустячный укол. Особенно остро переживались переменчивые слухи о сроке демобилизации. Вчера тебе на ухо шепнул писарь секретного делопроизводства Назаров, человек осведомлённый, - «видел тебя в списке на 28 ноября», и душа поёт, на дворе конец октября. Сегодня ещё более приближенный к теме писарь штаба Вышегородцев заверяет, что в штатах на 69-й год я числюсь химинструктором дивизиона. Батюшки, нашли химика! И трубить минимум до мая. Назавтра на тебя набрасывается шеф – «Высочин, почему часовой шёл за вами на пост, держа руки в карманах?! Вам надо служить до июля»! Да пошли вы все! Чёрт ногу сломит в этой разноголосице. Чтобы не сойти с ума, лучше выбросить из головы мысли о дембиле.
Но легко сказать. Друг Петька пишет из Глухова в Сумской области, что у него хорошие шансы оставить в ноябре свою РЛС и покатить до дому, до хаты. Отставать не хочется. Хочется начать жизнь на гражданке рядом с другом, всё веселее. Петька коммуникабельный, запросто находит общий язык в любой компании, у него есть трудовой опыт, он работал и на шахте, и на фабрике. В своей способности свободно вписаться в трудовую жизнь на гражданке я не был уверен. Я вообще толком нигде, кроме дремучей станицы не проживал, и тревога за будущее всё чаще холодила грудь. Не сидеть же при папе и маме до седых волос. Надо куда-то бежать.
В последних числах октября, после проверки, нам дали немного передохнуть, отгулять те воскресенья, что пропали в мутном потоке предыдущих двух месяцев бесконечной пахоты. В клубе прошли два концерта – халтурно пропиликал Литовский камерный оркестр, занесённый к нам неисповедимыми гастрольными путями, и выступил со своей самодеятельностью местный 10-й батальон боевой готовности ГДР. Фрицы запомнились больше. Их хоровые походные песни идеально соответствовали «поэзии хорошо начищенного штыка» (Паустовский), а фольклорные танцы в национальных костюмах позабавили своей слабо замаскированной непристойностью. Девчонки ансамбля выглядели привлекательно. Замполит устроил в ленкомнате собрание в честь праздника. Угадайте – что праздновали в Советском Союзе 29-го октября? Разве самые верноподданные припомнят, что это день рождения комсомола. Я к таковым не отношусь, и если б не подсказка записной книжки, ни в жисть бы не вытащил на свет божий славной даты, хотя комсомольский значок на гимнастёрке носил, как и все солдаты. А тут ещё подгадал юбилей – 50-летие. Майор Ситяев щедро раздавал юбилейные грамоты, бумаги не жалко, за неведомые заслуги перед комсомолом вручил одну и мне.
Но меня заинтриговали бумаги иного рода, хранящиеся в кабинете замполита. Огласили, что дивизион получил десять путёвок на комсомольско-молодёжные стройки. Интересующихся приглашали на собеседование. Озабоченный своим устройством в гражданской жизни, я поплёлся к майору. Тот принял любезно, раскинул передо мной, словно игральные карты, гербовые листы с экзотическими названиями, из которых моё внимание привлёк почему-то Качканар, город на Северном Урале. Там возводился, если не ошибаюсь, медный горно-обогатительный комбинат. О добыче и обогащении меди я имел самое поверхностное представление, догадывался, что на Северном Урале холодно, но унылое существование посреди жарких полей Кубани пугало ещё больше. Чтобы стать самостоятельным человеком требовался решительный шаг и я был готов его сделать. К тому же нравилось само слово Качканар, звучное, смачное. Майор Ситяев одобрил моё комсомольско-молодёжное рвение, но посоветовал не спешить с выбором, время ещё есть, спишись с родителями, поговори с друзьями. Слава богу, я последовал его совету, а то бы опять меня нелёгкая занесла к чёрту на кулички, откуда и выбраться бы не сумел. Друг Петька отнёсся к моему предложению рвануть в приполярную тундру весьма осторожно, предложив для начала встретиться на родине и всесторонне обсудить, а родители прямо-таки неистово восстали, призывая чадо глупое неразумное в свои объятия. Мотив у них был тот же, что у Петьки – сначала домой, а там видно будет. Если сильно приспичит, так и в Усть-Лабинском райкоме путёвок пруд пруди, выбирай на вкус, никуда не убегут. Я поразмыслил, поостыл и скороспелое намерение промчаться на вороных мимо родительского крыльца представилось мне в истинном свете – откровенно неприличным. Домой и только домой, повидаться с друзьями, подругами, авось, что-нибудь подскажут. Бросаться одному, очертя голову, в неведомую даль – что я, сирота или прокажённый?
И я успокоился, постановив не нарушать естественного хода событий. Кое-какой нажитой опыт учил, что моё непоседливое вмешательство причиняет обычно одни огорчения и разочарования. Восточный фатализм порой полезней.
Великий праздник 7-го ноября я провёл в самом памятном карауле за службу. Шесть проверяющих за ночь! Каждую смену, едва я приводил часового с поста в караулку и сам укладывался на топчан, меня поднимали поочерёдно прибывающие для проверки офицеры нашего дивизиона. Замполит, начальник штаба, зампоирс и дальше по списку. Требовалось брать бодрствующую смену, заряжать оружие и топать с проверяющим в парк. Там выполнять ритуальные, надоевшие хуже горькой редьки манипуляции, под истошные речитативы постового – «стой, кто идёт», «разводящий ко мне, остальные на месте», обходить с фонариком опечатанные боксы и ангары, обследовать замки и прочая, и прочая, то есть, всё то, чего мы при нормальной, без посторонних свидетелей смене никогда не делали. Возвращаться в караулку, разряжать оружие, автоматически плюхаться на топчан и через несколько минут опять подрываться – пора вести очередную смену. И так по кругу всю ночь. Проверяющие менялись, часовые в положенное время спали, один я таскался всю ночь без отдыха, как заведённый, лопаясь от бешенства. Это шеф устроил, не ради меня, понятно, а в честь главного праздника государства усиленное несение караульной службы. Как будто все шпионы и диверсанты НАТО только и ждут ночи 7-го ноября, чтобы полезть во все щели заборов и складов. Дурь несусветная, усердие не по разуму. Не поможет, товарищ подполковник, ваша песенка спета.
Почти всю вторую половину ноября дивизион занимался отхожим промыслом, а точнее – не относящимися к боевой подготовке работами. Проверку сдали, новый учебный год начинался с 1-го декабря, из дедов остались только те, которых назначили сопровождать старую технику в Союз, молодое пополнение получили – вот нас и запрягли в разнообразные общестроительные кампании. Причём не один наш дивизион – весь гарнизон обретался в разгоне. Эрэсовцы строили железную дорогу на Ютербоге, два дивизиона полкачей вкалывали на Ротенштайне, а нас с остатком полкачей возили на Хауфельд, лесистое плоскогорье в километрах пятнадцати северо-западней Рудольштадта. Местность сказочной красоты – огромные сосны и ели в снежном наряде под синим небом очаровали и запомнились с первого взгляда и навсегда. Как немцы отдали на растерзание русским камрадам столь заповедный уголок – оставалось удивляться. Наверно, убедительно попросили. Мы и впрямь терзали хауфельдский бор без всякой пощады. Под учебный артиллерийский центр расчищалась обширная площадь – деревья валили, обрубали ветки, гусеничные тягачи оттаскивали стволы, выдёргивали пни, пылали пионерские костры сжигаемой хвои. Идиллический альпийский пейзаж стал адом – столбы дыма, рёв двигателей, выхлопные газы, взрытая, черная, как запёкшаяся кровь, земля на белом снегу. Деловитыми муравьями суетятся сотни солдат. Я, как подобает старику, избрал трудовой пост у костра, позволяя себе разве подбросить и поправить ветку. Махать топорами, чокеровать стволы, корчевать пеньки – удел молодых, а наше стариковское дело покуривать у огонька и вести неспешные философские беседы. Не сдвинула нас с крепко занятой позиции и внушительная группа в светло-серых шинелях, высоких папахах и с широкими лампасами на штанинах – это изволил прибыть сам командарм-8 генерал-лейтенант Юрпольский со свитой. Единственное, к чему нас подвигнул солдатский долг – оторвать натруженные седалища от обогретых стволов и принять положение «вольно». Так мы и просидели не меньше недели, наблюдая прилежный труд молодых коллег и обсуждая многоразличные темы.
Бурную деятельность ГСВГ по расширению своего хозяйства, весьма вероятно, спровоцировали чехословацкие события. Потому и строились спешно новые учебные центры, полигоны, подъездные пути. Скольких денег это стоило государству – вопрос риторический. Сколько дорог, заводов, жилья осталось непостроенными на родине – тоже. В добрых намерениях своего правительства мы не сомневались, но ведь добрые намерения зачастую приводят известно куда. Вечная конфронтация с соседями, вечная необходимость быть во всеоружии дорого обходятся стране, наводят на вполне естественную мысль -  а почему мы не можем жить с соседями мирно? Чего нам делить? Земли и природных богатств у нас хоть заглонись. А живём паршивенько, всё готовимся к войне. Может, нас опять ведут куда-то не туда? Из уроков истории мы знали, что прошлое нашей страны состояло из сплошных ошибок и неладных руководителей. Но вот уже пятьдесят лет большевики ведут нас к светлому будущему. Недавно свергнутый знатный кукурозовод Никита Хрущёв обещал через двадцать лет коммунизм. Правда, нынешний руководитель, герой-малоземелец Леонид Брежнев на эту тему помалкивает, больше превозносит развитой социализм. С чем его едят – мы ещё как следует не разобрались, кто мы – мальчишки, жизни не видели. Вот окунёмся в гражданскую жизнь, солкнёмся лоб в лоб с реалиями государственной политики – тогда и будем судить. А пока наше дело телячье – пожевал и в стойло. В таком духе рассуждали без пяти минут дембиля и грядущие строители развитого социализма, посиживая у дымного костерка на хауфельдском плоскогорье, включая автора этих строк, который придерживался того же мнения. Кстати, еду, то бишь законный обед, нам привозили из Рудольштадта в термосах, рабочее теля должно быть накормлено. Когда смеркалось, нас, прокопчённых, пропахших дымом и хвоей, отвозили в тёплую казарму.
До начала декабря отправили в Союз старую технику – 63-и Газоны, 157-е и 164-е Зилы, тягачи Кразы, трейлеры и наши добрые, отслужившие своё пусковые установки. Грузили на рудольштадской железнодорожной станции, на отдалённых запасных путях. Загоняли на открытые платформы, крепили проволочными стяжками, клинили тормозными колодками, зачехляли. Сопровождать эшелон послали припозднившихся дембилей, механиков-водителей и шофёров. Сдадут технику и – по домам. Но радость на их лицах не сияла. Конечный пункт назначения – Хабаровск. Двенадцать тысяч километров! А грузовой воинский состав отнюдь не транссибирский экспресс, можешь и до Нового года не добраться. Я участвовал в отгрузочной эпопее, сочувственно наблюдая озабоченные лица парней и – потешаясь в душе – растерянную физиономию лейтенанта Христенко. Ему шеф поручил возглавить поход на Дальний Восток, что всеми расценивалось как прощальный привет уходящей натуры. Шеф изживал последние дни в дивизионе и спешил раздать всем сестрам по серьгам.  Беднягу лейтенанта явно раздирали противоречивые чувства – прогуляться по городам и весям отчизны за казённый счёт заманчивое мероприятие, но только не зимой с непредсказуемым графиком движения и слабым подобием комфорта в бесплацкартном вагоне. Да ещё отрывают от любвеобильных пассий в уютных будуарах Рудольштадта, где он так успешно подвизался. Кукольное, розовощёкое личико лейтенанта едва не лопалось от сдерживаемой обиды. Забегая вперёд, скажу, что до пятнадцатого января 1969 года, когда я покинул Рудольштадт, лейтенант Христенко в гарнизоне не объявился. Чао, лейтенант.
В общем, после первого декабря в дивизионе из дембилей 65-го года застрял один Виталька Ставров, последний могиканин, наглядное напоминание шефовой мстительности.  Верхнюю прослойку составляли мои друзья-одногодки, законные и безоговорочные старики;  нам в затылок дышал призыв 67-го, уже более-менее примелькавшийся, переваливший на второй год службы;  потом трудно расчленимой массой теснились два призыва 68-го, знакомиться с которыми уже не было ни времени, ни желания. Зачем? Не сегодня-завтра домой. Лица однополчан отодвигались за прозрачный пока занавес, но скоро он станет железным, захлопнется и – конец. Человеческий облик дивизиона изменился ещё разительней, нежели техника в парке, чужел на глазах.
Не успела пройти первая неделя декабря, как вестник из высших сфер писарь Хохлов, проявлявший ко мне умеренное расположение, встретился в курилке и значительно потряс руку:
- Поздравляю, Высочин. Списки утверждены, ты едешь домой 15-го января.
Сердце пребольно стукнулось о пятое ребро, и, чтобы избежать головокружения, пришлось сделать двойную затяжку. Но я был уже стреляный воробей, на мякину не вёлся. Сколько сроков мне назначали!
- Очередная «параша»? – как мог небрежней обронил я.
- За кого меня принимаешь? – обиделся Хохлов. – Кто списки печатает? Новый командир решений не отменяет. Его слово олово. Зуб даю.
Да, да, да, мы расстались с подполковником Нечипоренко, без слёз и без криков «Ура», помнится, даже торжественного прощального построения не устраивали. Во всяком случае, не помню такового. Вездесущая, пугающая фигура шефа, при одном взгляде на которую хотелось осенить себя крестным  знамением, сгинула безвестно в тёмных лабиринтах служебных перемещений. Говорили, что ушился в Союз. Ну и ладно, может, там подобреет. Нового командира дивизиона представили честь-честью, он не спеша обошёл строй, заглядывая каждому в глаза, где-то приостанавливаясь, задавая вопросы хриплым каркающим голосом, сильно напомнившим голос подполковника Шарманжинова. Первое впечатление было таково – дядя не столько страшен, сколько пытается нагнать страху, для начала, для порядку. Небольшого роста, крепкий, кривоногий, с потёртым службистским лицом – вылитый родной брат и ровесник начальника штаба майора Кравцова. И во взгляде его не чувствовалось бесчеловечной хищности подполковника Нечипоренко. Нормальный человеческий взгляд, не лишённый, понятное дело, начальственной оценки – на то он и командир. Мне не пришлось задумываться о будущем под рукой подполковника Кашина – писарь Хохлов избавил от тягостных гаданий. С приходом нового шефа атмосфера в дивизионе очистилась, всё стало ясней и определённей, у офицеров выше поднялись головы, солдаты вздохнули легче. Что ж, дай бог коллегам хорошей службы, а я уже отрезанный ломоть. В словах Хохлова я услышал необходимую уверенность, лихорадочный туман, что застил глаза с весны, рассеялся, и оставалось спокойно ждать утверждённого срока.
И вскоре последовали конкретные указания, в которых я уверенно признал явные знаки благой вести. Восьмого декабря начальник штаба оповестил, что я выведен за штат и приказал передавать склады Пономарёву. Этот шустрый кемеровский хлопчик давно уже проявлял нескрываемый интерес к делам моей епархии, забегая при удобном случае и вынюхивая, где что лежит. Чего-то нездорового, а тем паче криминального в его поведении я не находил, но несомненная склонность к плутовству в нём проглядывала. Я и по сю пору не уверен, что он не провернул с порученным ему имуществом какой-нибудь коммерческой операции, возможности имелись. Но никаких инструкций на этот счёт я ему не давал и намёков не делал.  Пусть сам разбирается. С чистой совестью, как некогда Вася Теслюк, я водил его по складам, объясняя, что почём. Показал и заначенные Васей два «макарова», упомянув про их неучтённость. У Пономарёва глаза засверкали. Зная свой вспыльчивый характер, я поостерёгся утащить бесхозные пистолеты домой – применишь их по назначению и поминай как звали. Да и пугали тюремным  «шмоном» на пересылках, тогда вообще домой не доедешь, отправят за «макарова» куда Макар телят не гонял.
Семнадцатого декабря я передал своё оружие молодому, кажется, Воронько. Всё, я уже не солдат, так -  не пришей козе рукав. На занятия не ходил, болтался по своему усмотрению по парку, классам, складам. Прорезался позыв к стихам, в успокоенную голову слова слетались охотней. Дочитывал мудрёного «Доктора Фаустуса», торопясь найти в нём путеводные нити в гражданскую жизнь, безнадежно умозрительное стремление.
Майор Иванов не спешил расстаться со своим ценным сотрудником, отдавать ключи Пономарёву запретил и по-прежнему одолевал  заданиями и поручениями. Не то, чтобы он старался выжать из меня всё недополученное за предыдущее время, а словно вдруг я вырос в его глазах и моё скорое исчезновение он воспринимал как невосполнимую утрату. Мне даже почудилось что-то родственное в его обращении, незаслуженно тёплое. Уж я-то знал цену своей неблагодарной персоне, но в те дни что-то и во мне оттаяло, я совсем не злился и не бунтовал. Странным образом овладело небывалое дотоле элегическое настроение, мне тоже стало жаль распроститься со своим нелепым командиром, которому я причинил столько огорчений, допекая его мальчишескими шалостями, а он отвечает трогательной привязанностью. Непонятно откуда взявшийся стыд побуждал меня быть напоследок особенно исполнительным и добросовестным. Перемена обстоятельств изменила взгляд на жизнь. Последнюю поездку в Йену я совершил 8-го января 69-го и там, в приёмной подполковника Щепотьева, начальника ракетно-артиллерийского вооружения дивизии, встретил второго земляка-кубанца за всю службу в ГСВГ. Писарь Николай Колесников, армавирец, оказался близким приятелем Лёхи Бородинова. Он даже дал мне Лёхин военный адрес, но воспользоваться им я уже не успевал никак – через неделю предстояло отправляться домой. Связи, завязанные в армии, обрывались со всех сторон, и в душе всё чаще сквозил холодящий ветерок обступающей пустоты. Казалось бы, радоваться надо, скоро домой – ан, нет, чувство безвозвратной потери пересиливало, преобладало, и я не мог понять, что со мной творится, чего мне на самом деле надо. Удивительно устроен человек.
Посреди дембильских забот я хватился, что давно не вижу своего приятеля-эрэсовца Женьку Лепечука. Обычно мы пересекались в карауле и возле столовой, да в редкие совпадающие выходные ходили вместе в чайную. Разбитной, разговорчивый карагандинец, Женька был занятным собеседником, и его долгое выпадение из поля зрения озадачило, ну и уехать, не попрощавшись, означало нарушить приятельский долг. Парни из его расчёта сказали, что Женька сидит на губе, и – что прозвучало совсем непонятно -  когда выйдет, неизвестно. Проникнуть в караулку, где размещались камеры губы, помог знакомый сержант-кадовец, стоявший в тот день разводящим. Он же и постоял на шухере, пока мы с Женькой переговаривались в маленькое дверное окошко. В жёлтом, исхудавшем лице, заполнившем собой амбразуру, я еле узнал всегда жизнерадостного Женьку. История его была в романтическом, а, следовательно, в противопоказанном армии духе. Где и когда – Женька не уточнял – он познакомился с молоденькой немкой из Мёрлы. Та, видно, оказалась подстать горячему женькиному темпераменту, вихрем закрутилась любовь-морковь, самоволки, залёт, губа, второй круг залёта-губы, а на третий раз подполковник Сколота заявил, что не выпустит Женьку с губы до дембиля ради его же блага, во избежание трибунала. Больше десяти суток в течение месяца командир части не имеет права давать, поэтому по истечении данного срока на губу приходили по очереди начальник штаба и замполит, дабы от своего имени отвесить Женьке ещё десять суток. Женька сообщил, что сидит невылазно уже двадцать пятый день. Глядеть в его отчаявшиеся глаза было невыносимо. Демобилизовать обещали в конце января. Не уверен, что Женька жаждал уехать домой, настроен он был непримиримо и нёс несусветный сумбур. Чем я мог ему помочь? Посоветовал забыть мёрлинскую Джульетту и драпать без оглядки домой, пожал горячую ладонь, сунул под одобрительный кивок разводящего сигареты и зажигалку, и ушёл, унося не забытую по сей день горечь и обиду. На что? Да на всё на свете, а больше всего на несправедливость солдатской судьбы.
Встреча третьего Нового года в солдатской робе прошла, как и предыдущие, столь незаметно, что в памяти осталось только обыкновение немцев пускать в новогоднюю ночь фейерверк. Для меня это было в диковинку, не знаю, как в других поселениях России, а у нас на Кубани разве какой подвыпивший станичник палил в небо из дробовика, пугая соседей. О ракетах, петардах и прочей свето-шумовой белибердени и слыхом не слыхивали. Свечи бенгальских огней и детские хлопушки – вот и весь новогодний арсенал. Праздник встречали за столами, чинно и благородно, бегать по улицам и площадям серьёзным людям не пристало, а мальчишкам советские магазины ничего выдающегося предложить не могли. Я старался не думать о новогоднем веселье, совмещённом с новосельем, в тёплом родительском доме, о дружеских компаниях, в одной из которых мог бы оказаться, будь судьба чуточку милосердней, о девчонках, чьи соблазнительные образы преследовали меня всё настойчивей.
Получил письмо от друга Петьки, он дембильнулся ещё 29-го ноября и благоденствовал в Павлове-на-Оке, где жил последний перед армией год у сестры и откуда призывался. Относительно нашей встречи в станичных палестинах Петька высказался оптимистично, но расплывчато – мол, спишемся. Опять повеяло холодком бесприютности – рассеяние нашего тесного круга началось сразу после школы, на пепелище юности вряд ли кто остался. Я перебрал известные адреса – один в Норильске, другой в Краснодаре, третий неизвестно где. Попробуй собери. Переписка с многими постоянно прерывалась. Вернёшься домой, а вокруг пусто. В принципе, я не планировал застрять надолго в станице, но куда бежать – ещё не решил. Вступать в новую жизнь одиноким искателем немножко страшило. Оставалось вдохновиться лозунгом синьора Наполеона – главное ввязаться в бой, а там разберёмся.
Ну, и время шло, не давало особенно рефлексировать. Одиннадцатого января у меня забрали военный билет для внесения в него отметки об увольнении. Получить свой основной документ на руки я должен был  после пересечения советской границы от сопровождающего офицера. В бесповоротности дембиля сомнений уже быть не могло. Я ходил как пьяный, теряя чувство соприкосновения с реальностью, потому что не узнавал старой, привычной реальности. Точнее, это она, армейская реальность, уже не признавала меня за своего. Друзья-соратники смотрели на меня странными глазами, не то как на покойника, не то как на молодожёна. Я уходил из их жизни. Офицеры дружески подмигивали – «передавай привет родине». Прочная военная опора уплывала из-под солдатских сапог. Через два дня Хохлов вручил именное поручение, по которому мне полагались дембильские подъёмные в размере десяти рублей и те сержантские деньги, что шли на книжку. Выдавали их уже в Союзе. А пока я попал в хозяйственные руки старшины Калашникова. Он приводил в надлежащий вид новоприбывшего воина ГСВГ, он же озаботился, чтобы убыл я по всей форме. Первым делом – сухой паёк. «А то до посадки в вагоны наголодаешься», -  объяснил он, напихивая в мой тощий, серый в крапинку картонный чемодан консервные банки и блок «Северных». Я не сопротивлялся, хотя меньше всего думал в те дни о потребностях желудка. Зато когда он выложил на стол каптёрки объёмистую стопку нательного белья – комплект х/б и комплект фланели, я отчаянно возроптал:
- Товарищ старшина, на кой ляд я потащу домой эти кальсоны?
- Положено, - любовно утрамбовывая ненавистное тряпье, отвечал непреклонный старшина, - на пересылке проверят, придерутся, мне отвечать. А потом можешь выбросить, коли брезгуешь.
И довёл-таки мой чемодан до раздутых боков, как приличествует солидному дембилю.
Парадный мундир я загодя довёл до внеуставных, но установленных дембильской модой кондиций – заузил брюки, как николаевские лосины, украсил китель гвардейским значком (выменял у знакомого эрэсовца), вдоволь повозился с предметом особого внимания – стоячим воротником. Ехать домой с обыкновенным белым подшитым подворотничком уважающий себя дембиль счёл бы дурным тоном. Модель дембильского подворотничка была разработана до мелочей и отступлений не допускала. Первым делом требовался кусок малинового бархата. Где он добывался и какой ущерб терпели при этом убранства ленкомнат и других пышных помещений – умолчу, все знают, что русский солдат никогда не отступает перед трудностями. Затем шёл в ход одножильный белый провод, из которого предварительно извлекалась металлическая начинка – для пущей гибкости и мягкости. Так как пришить голый провод на край воротника без того, чтобы не было заметно ниток, не сможет никакой самый искусный портной, то провод тщательно обёртывался целлофаном и в таком виде красиво огибал закругления стойки под руководством терпеливой иглы. Поверх целлофана аккуратно пришпандоривался бархат, лаская дембильскую шею нежным прикосновением и радуя глаз любимым цветом, известно кого. При застёгнутых крючках на виду красовалась одна идеально ровная белая кромка, долженствовавшая создавать иллюзию добросовестно подшитого подворотничка, вникать же в тонкости дембильской конструкции проверяющие офицеры избегали, закрывая глаза на простительное пижонство увольняемых в запас вояк. Ну и не будет же дембиль каждый день махать в вагоне иглой, путь далёк, пыли и грязи хоть отбавляй. Корпел над сооружением главного украшения своего мундира я гораздо дольше, чем описываю.
Последнее выданное жалованье, вкупе со скудными накоплениями, я поспешил тут же истратить в офицерском магазине на подарки домашним. Купил маме тёплый головной платок, отцу многозарядный электрический фонарь, брату Витьке зажигалку и жевательной резинки, в Союзе о ней тогда знали только понаслышке.
К вечеру 14-го января я был чист перед дивизионом. Обошёл с обходным листом-бегунком все инстанции, где формально мог что-то задолжать, включая библиотеку, уложил в чемодан тетрадки со стихами, отдал ключи счастливому Пономарёву. Вызывали попрощаться начальник штаба и зампоирс. Майор Кравцов не тратил лишних слов, крепко потряс руку и пожелал удачи на гражданке. А я – что я? Я был искренне  благодарен этому достойному офицеру. За всю службу не слышать от командира ни одного плохого слова – разве это не лучшая характеристика? С майором Ивановым прощание вышло душещипательным. Редко когда мне приходилось испытывать столь сильное чувство вины и стыда, как тогда, стоя перед ним истуканом, глядя в его наивные, безобидные глаза за толстыми стёклами очков, держа в своей руке его мягкую, влажную ладонь, выслушивая сбивчивую и оттого ещё более ранящую речь. Ни одного упрёка за все те козни и  плутни, которыми я его доставал, ни тени уязвлённого самолюбия. Одна бесхитростная доброта, простое человеческое сожаление, что жизнь разводит врозь. Господи, неужели я был достоин подобных чувств? Я стоял перед зампоирсом конченым сукиным сыном, и земля горела под моими ногами.
На вечерней проверке меня вывели из строя на красное место, на лестничную площадку посреди коридора казармы. Майор Ситяев сказал пару приличествующих слов и вручил очередную благодарственную грамоту. Я тоже сподобился на краткий спич, типа – не поминайте лихом. Волнение застило взгляд, но натянутая струна нервов не фальшивила, позволяла держаться уверенно. Вины перед остающимися ребятами за мной не было, я уезжал честно, отслужив срок. Не завидуйте, парни, ваш черёд не за горами. Ещё встретимся на гражданке, где наша не пропадала.
Старший лейтенант Гусев не забыл свой долг, пришёл к отбою попрощаться убывающим подчинённым. Думаю, он не отказался бы поменяться со мной местами. Грустный облик командира взвода неопровержимо о том свидетельствовал.
Я заказал дневальному поднять меня в 3.30, но сам проснулся раньше намеченного часа. Предстоял завершающий церемониал и я не собирался отклониться от него ни на шаг. Он был святой традицией, миллионы дембилей прошли через него.
Прощание началось с караула. В ту ночь в наряде стояли свои, ВТО. Разводящий Пономарёв сводил меня на пост, к Журыбиде, пропустить хотя бы одного значило нанести ему смертельное оскорбление. Нелидов и Антипенко пожали мне руки в караулке. В казарме первым вспыхнул свет в спальне взвода связи, я продвигался от дальнего конца к выходу.  Прерванный в данных обстоятельствах сон был последней, добровольной данью уходящему товарищу. Сейчас за ним захлопнется дверь, погаснет свет, и больше вы его не увидите. Кто привставал на койке и молча протягивал руку, кто вскакивал на ноги и крепко обнимал. Бедняга Игорёк Соловьёв разрыдался, сонный Димка Таланов не изменил себе, выдав ёрническое напутствие, Вовка Файкин кисло скривился. Я, пожалуй, наплюю на все условности и требования жанра и поименую всех подряд, кто простился со мной в ту ночь.
Итак, первая комната взвода связи – Соловьёв, Таланов, Телепанов, Мокеев, Назаров, Кочетков, Яловенко, Сурин, Ситин, Пономарёв-второй, Никеров, Бондаренко, Епифанов, Свентицкий, Марков.
Вторая – Файкин, Меркурьев, Евланов, Кравченко, Шуряев, Бобрышев, Ваганов, Бугаков, Панов, Додока, Лунин, Попков.
1-я батарея – Григорьев, Турчин, Соловьёв-второй, Белых, Картавцев, Дробот, Сердюк, Бабичев, Акимов, Сидоров, Казаков, Мищенко, Вернидуб.
Хозотделение и заштатники – Кудрявцев, Зуев, Молодых, Юрин, Щербаков, Баранов, Кучнов, Петров, Вишняков, Воробьёв, Чибисов, Гурский, Дубинин, Романов, Назипов.
ВТО – Ставров, Федотов, Бажан, Велущак, Воронько, Щеколдин, Вишняков-второй, Глухенко, Смирнов.
2-я батарея – Приёмышев, Рожко, Парфёнов, Егоров, Вишняков-третий, Соколов, Быстряков, Уманский, Гольянт, Тенятов, Пахомов, Месевра.
Топовзвод и управление – Давидович, Власов, Жидков, Табия, Колоденко, Курьянов, Загорулько, Егоров, Емельянов, Кузякин, Лебединский, Кузлякин, Мишкин, Назаров.
3-я батарея – Гайка, Костенко, Зуев-второй, Проскурин, Хорев, Цуканов, Карпенко, Синицын, Гуров, Ерофеевский, Тарасенко, Вершинин.
В отпуске были Майоров, Ерохин и Кондрашин.
Если кто-то усомнится в неисчерпаемости моей памяти, спешу успокоить – этот перечень я передрал из записной книжки, куда внёс спустя две недели после состоявшегося прощания. За достаточную полноту ручаюсь, если кого и забыл, то пару-тройку молодых. А добрую половину приведённых фамилий готов хоть сейчас наделить портретами и подробными характеристиками. Для кого-то это сухой список, а для меня живые люди, и оставить их без упоминания мне трудно. Наука ономастика одна из любимейших моих наук (вместе с топонимикой), что может быть увлекательней происхождения фамилий и названий, сколько в них истории, географии, поэзии, сколько простора для сравнений и поиска. Я считаю правильным, когда человек, продирающийся сквозь дремучие дебри жизни, оставляет зарубки на стволах деревьев-имён. Тому, кто пойдёт по следу, будет легче ориентироваться, его согреет участие прошедшего прежде. Странички записной книжки за 14-е января 1969-года я часто перечитываю.
Дежурка была последним обитаемым помещением казармы. Радист Бычков и старшина Белавин – последними, удостоившими меня рукопожатий и пожеланий счастливого пути. Помдеж Колька Тюриков пошёл провожать до штаба полка. Спускаясь по ступенькам крыльца, я вдруг чётко осознал, что они больше никогда не окажутся под моими ногами – странное ощущение. Наверно, его можно назвать ощущением безвозвратности. Я уходил, отрезав, как ножом, огромный кусок своей жизни. Для двадцатидвухлетнего -  два года очень много.  Отойдя на несколько шагов от казармы, я оглянулся. Светилось одно окно дежурки, как в ту ночь, когда я впервые увидел это ставшее почти родным гнездо. Только тогда стояла тёплая июльская ночь, а сейчас на газонах белел снег, пахло нередкой в Тюрингии январской оттепелью. Кольнула боль расставания, конечно, кольнула, но стремление расстаться с опостылевшей солдатчиной и распроклятой Германий тут же смахнуло долой неуместный приступ сентиментальности. Тепло дружеских рук ещё не успело остыть, сердце радостно билось и я бодро шагал по освещённой фонарями, блестевшей ледком бетонке, покидая изжитое прошлое. Будущее манило вперёд, дверь из тесной клетки распахнулась, лети, душа, лети.
В просторном, ярко освещённом вестибюле штаба полка толклись шесть дембилей-артиллеристов, вся наша небольшая партия. Стоявший у знамён часовой первого поста завистливо косился. Все три знамени частей гарнизона хранились в штабе артполка. Колька отдал пакет с моими документами дежурному по полку капитану Ахматову и отстранённо сунул руку. Я прекрасно понимал его отношение – Высочин уезжает, а он, мой одногодок, остаётся – обида. Ну и нашу с ним стычку при его вступлении в должность он мне не простил. Ладно, переживём. Все счёты с дивизионом сведены, друзья и недруги отрезаны, поздно дуться, друг мой Колька. Капитан Ахматов приказал полкачам открыть чемоданы для проверки, я тоже послушно засуетился, но он меня остановил – «вас не касается». Репутация ракетчика в гарнизоне стояла выше подозрений, это льстило. Явился зевающий капитан Карасёв, начальник строевой части полка, вынес из своего кабинета бумаги дембилей, сделал перекличку – Иремадзе, Алиханов, Письменский, Чеха, Журавлёв, Вавилов. Как будто кто-то мог опоздать. У ворот КПП уже давно рычал, прогревая двигатель, тентованный Зил-131, а старший нашей партии, лейтенант Рябцев, всё не показывался. Мы начинали нервничать, каждая лишняя секунда жгла пятки, и Чеха вызвался сбегать за недисциплинированным офицером.
Наконец, в 5.30 утра мы миновали КПП, дружно рявкнули «Ура» и Зил помчал нас в Ваймар. Городок Рудольштадт навсегда утонул в ночной мгле. Приехал ночью, уехал ночью, а всё что было между приездом и отъездом – только долгий, сумбурный сон. Слава богу, он закончился, я проснулся. Дорога пролетела единым духом, тёмные деревни и городки по сторонам не подавали признаков жизни, я курил и облизывал солёные губы – не от слёз, какие слёзы – от соли, которой немцы посыпают автотрассы в гололёд. Водяная пыль кружила у заднего борта, оседая на лица.
Небо над горами едва серело, когда мы из кузова автомобиля переместились в клуб сборного армейского пункта. Туда постепенно прибывали дембиля со всей 8-й армии. Клуб наполнялся и гудел, то и дело раздавались восторженные вскрики – кто-то узнавал старых знакомых. Я побродил меж густых толп и тоже обнаружил четырёх сослуживцев по Новочеркасской учебке – Белана, Соколова, Мартынова и наиболее памятного Высоцкого из 31-го взвода. Тот не изменился со времён нашего достославного похода по Крещатику – те же могучие плечи, рост за метр девяносто, минимум слов, недоверчивая улыбка. Только погоны украсила широкая лычка старшего сержанта. Мы обменялись краткими сведениями о военной карьере и разошлись. Слишком слабыми были случайно соединившие нас связи.
Когда рассвело, всю массу дембилей - на глазок человек пятьсот – выгнали из клуба на плац и выстроили длинными одиночными шеренгами. «Раскрытый чемодан у ног, шинели расстегнуть». Вдоль шеренг медленно пошли проверяющие офицеры. Чего они выискивали – догадаться несложно, но я был спокоен, соблазнители «Макаровы» остались в зиповском ящике на складе, ничего противозаконного я протащить не помышлял, а потому привольно переминался на утоптанном снежке ваймарского плаца. Видно было, что офицерам не нравится их сыскное занятие, рыться в чемоданах дембилей не офицерское дело и многие из них производили досмотр спустя рукава. Мимо нашей шеренги, улыбаясь и подмигивая, резво порхнул молодой капитан с пехотными эмблемами, по внешнему виду счастливый замполит. Содержимое чемоданов он удостаивал разве беглого взгляда. Но не все были столь великодушны. Резкий голос за спиной заставил обернуться. Пожилой майор, явно озлобленный незадавшейся карьерой, бешено тыкал пальцем в роскошный малиновый подворотничок глупо ухмылявшегося сержанта-танкиста. Ещё больше взбесила рьяного досмотрщика матросская тельняшка под кителем. Чем закончилась та тягостная сцена, я не помню.
Нас вернули в отапливаемые недра клуба и объявили завтрак. В столовую не приглашали, просто роздали по буханке на двоих тёплого, свежевыпеченного хлеба, приволокли армейские термоса с чаем и предложили воспользоваться сухим пайком. Что ж, солдату не привыкать. Зато предложили дембильскому вниманию фильм «На одной планете», ничем, кроме названия, не запомнившийся. После кина опять выстроили на плацу и начали расформировывать по ротам и взводам. Я попал в 4-ю Волгоградскую, впервые за службу в пехотное подразделение . Чемоданы приказали загрузить в машины и не беспокоиться об их судьбе, получим на вокзале в целости и сохранности. А пока, до трёх часов дня отдыхать и продолжать подкрепляться сухим пайком. Время мчалось, незаметно проглатывая часы, срок отправки домой наступал.
Строго в указанный час мы стояли на плацу развёрнутой походной колонной лицом к трибуне, воздвигнутой для прощального церемониала. Подгонять никого не пришлось, все быстро заняли своё место в строю, выучка сказывалась, как-никак цвет ГСВГ, старая гвардия. Ну, и домой сильно хотелось. Высокий чин с высокой трибуны произнёс подобающие высокие слова, оркестр грянул «Прощание славянки»,излюбленный марш ГСВГ, и мы последний раз пропарадировали перед отцами-командирами.
Прощай, немецкий край!
Труба домой зовёт.
Смотри, не забывай
Наш боевой гвардейский взвод!
Дальше уже шагали шумной гурьбой, весьма условно соблюдая воинский строй. Шли мимо пехотного полка, мимо госпиталя, обмениваясь приветственными кликами с машущими вослед собратьями, задирая глазеющих фрицев. Шли вниз, к вокзалу, под сапогами хлюпал раскисший снежок, пригревало солнце, можно было невозбранно расстёгивать шинели и нести шапки в руках. Наши временные командиры роты и взвода, лейтенанты Ясковский и Хрущ закрывали глаза на отступления от порядка.
Поначалу вид нашего дембильского эшелона поверг меня в шок. Теплушки! Длинный ряд небольших рыже-бордовых деревянных вагонов. Сорок человек, двадцать лошадей. Никогда не думал, что доведётся увидеть их въяве, а тем более – самому путешествовать в этом примитивном транспортном средстве. Представлялось, что они приказали долго жить вместе со второй мировой. А тут гордым дембилям ГСВГ предоставляют столь ветхозаветные апартаменты. Но желание поскорей покинуть опостылевшую чужбину заставило без колебаний вскарабкаться в солдатский салон-вагон девятнадцатого века. Домой, домой, хоть на угольном тендере, лишь бы домой. Драгоценные наши чемоданы были повзводно расставлены эвакуационной командой напротив вагонов, дожидаясь хозяев. Вперёд! Вот краткий очерк интерьера теплушки – вход через боковые раздвижные двери (скорей ворота) на засовах, в центре дорогая подруга буржуйка, по сторонам двухъярусные нары, наши ложа головой к торцевым стенкам, ногами в проход. Ничего лишнего, стиль покруче японского минимализма. Под нижними нарами запас дров, комплект посуды, бачок с водой, свечи, фонари – жить можно. Со смехом и шуточками мы заняли спальные места (я забрался наверх, поближе к узкому зарешёченному окошку), немедленно затопили печку – зима-таки на дворе – и сгрудились у распахнутых дверей. Сейчас, сейчас – ну трогайся же, окаянный паровоз!
Эшелон стоял далеко от вокзала, на грузовых путях. Перед нами возвышалась насыпь, закрывая вид на город, за чёрно-белые заснеженные горы садилось бледное январское солнце. Вдоль вагонов бегали офицеры, уточняя и проверяя. Сверкая трубами, на вершину насыпи взобрался оркестр, выстроился, возопил гудок тепловоза, такой долгожданный, и не по ушам, а по натянутым нервам, освобождающим душу разрядом ударил любимый марш. Теплушки, набирая ход, пошли на восток мимо надувающих щёки трубачей, под прощальную мелодию «Славянки». В 19.40 по среднеевропейскому времени, с 75-го пути станции Ваймар я поехал на Родину.
Никогда в моей жизни время не текло столь причудливо, как в те шесть дней, что я добирался до дому. Точнее, время перестало воздействовать  осязаемо, ничто, происходящее вокруг, не проникало вглубь моих чувств и ощущений. Ни холодный ветер, дувший в щели теплушки, ни весёлый гомон соседей, ни суета проверок и пересадок – ничто не достигало души и мыслей. Как заворожённый, я только следил за переменой обстановки и автоматически совершал нужные поступки. Почти полные шесть суток сгустились в минутный эпизод видеозаписи. Не могу вспомнить, чтобы я хоть раз раскрыл рот, хотя наверняка не отставал от попутчиков в оживлённой болтовне. Тем паче, что моми ближайшими соседями оказались два танкиста-астраханца Усов и Васильев, исключительно общительные парни. Устав от разговоров, они брались за гитару и поочерёдно выдавали песню за песней. Ни от кого я не слышал лучшего исполнения «Белой черёмухи».
Возле дома нашего
на краю села
белая черёмуха
пышно расцвела.

Не пройти по улице,
улице родной.
Всё сижу и думаю
о тебе одной.
А у меня в голове была пустота, я не мог думать ни о чём. Время стало не сутью жизни, а средством достижения цели. И цель была одна – родительский порог. У нашего поезда конечной станцией значился Краснодар и мне не надо было прикидывать – когда лучше вылезать, чтобы быстрей добраться до дому. Мне оставалось тупо ждать. И я ждал.
По Германии ехали сутки. В Кёнигсбрюке к нам прицепили теплушки с тремястами дембилями 1-й танковой армии. Эшелон шёл южным направлением, немецко-польскую границу пересекли в Губене, разумеется, на условиях абсолютной экстерриториальности. Никакие пограничники к нам нос не совали. По унылой польской равнине тащились полтора дня с распахнутыми дверями, глазея на пятнистые оттепельные поля, на убогие хутора и полустанки. Три раза в день останавливались где-нибудь в чистом поле и начиналась беготня с термосами. В середине состава имелся вагон комбината питания, горячую пищу нам выдавали вовремя, голодными не держали. Создавалось впечатление, что нашу буйную орду намеренно везут в объезд крупных городов, Люблин проскочили на полном ходу. Было немножко жаль, что мой путь не закольцуется в Бресте, мне виделась в этом закономерная законченность.
У одного железнодорожного переезда, мимо которого мы плелись малой скоростью, представился случай избавиться от навязанного старшиной Калашниковым барахла. Перед шлагбаумом встала телега, запряжённая лошадкой, на козлах сидел старый поляк в нашей солдатской шапке и артиллерийском ватнике. Рядом мальчишка лет десяти. Полуармейский наряд поляка подсказал нам идею снабдить его недостающим солдатским бельём и под насмешливые крики: - «Пан, лови»! вокруг телеги опешившего возчика вырос целый сугроб из кальсон и нательных рубах. В нашей гуманитарной акции поучаствовал чуть не весь эшелон, я не мог остаться в стороне. Не знаю, хватило ли места на польской телеге для даровой добычи. Помните, паны, нашу доброту.
Ранним утром 18-го января под восторженное «Ура» всего эшелона мы въехали на территорию Родины. Впрочем, продвинулись совсем недалеко, встали посреди снежного поля и нас пригласили с вещами на выход. Родина поспешила остудить слишком пылкие чувства. Выстроили вдоль вагонов с открытыми чемоданами и мимо нашего строя деловито зашагали пограничники – серьёзные ребята в полушубках, с автоматами на груди, с овчарками на поводках. Сноровисто, без улыбки, без лишних слов – ничего личного, один служебный долг. Честное слово, больно царапнул такой сугубо официальный приём Родины, чаялась более сердечная встреча. А когда мимо проволокли отчаянно орущего сержанта-кавказца с завёрнутыми назад руками, в расстёгнутом кителе – стало совсем не до шуток. Дорога домой у парня прервалась, на какое время – определит теперь суд. Вечно эти дикие жители гор не в ладах с законом.
Потом часа три стояли на станции Ягодин, из теплушек не выпускали, сказали – меняют тепловоз. Ближе к вечеру прибыли в Ковель и вот тут начались метаморфозы, после которых мы почувствовали себя уже на девяносто процентов штатскими людьми. Первым делом нам предложили сменить позорные полускотовозы на цивильные голубые вагоны поезда с табличками Ковель-Краснодар. После грубых деревянных нар и утомительного сумрака маленьких зарешёченных амбразур, блестящая полировка скамей и светлые просторы окон бесплацкартного вагона показались нам неслыханным комфортом. Потом на привокзальной площади выросли, словно из-под земли, с десяток деревянных будок, откуда хмурые сверхсрочники финотдела выбрасывали нам новенькие красные советские червонцы по предъявлению именного поручения. Между будок, осаждаемые нетерпеливыми толпами, высились башни автолавок, отоваривая демобилизованных вояк забытыми гражданскими яствами и сладостями. Давка была сумасшедшая. Все близлежащие магазины со спиртным предусмотрительно закрылись. Уже перед самым отходом поезда и я, всегда избегавший очередей, урвал кулёк с колбасой, хлебом, печеньем и бутылкой лимонада. И за столиком купе, в окружении возбуждённых, сияющих соседей смог ощутить переход из тесных рамок службы к штатской свободе. Но всё равно странное состояние оцепенения, заворожённости не проходило. Я никак не мог очнуться, чётко отделить явь ото сна. Мундир на плечах не давал отделаться до конца от сознания причастности к армии, мысли всё чаще возвращались к друзьям, оставшимся в Рудольштадте. Димка, Игорёк тянут там опостылевшую лямку в тесной клетке казармы, а я упорхнул. Разделённость наших судеб представлялась страшной несправедливостью, а отсутствие рядом их всегда участливых лиц я не знал чем заполнить. Настоящее, к которому так жадно стремился, оборачивалось разочарованием. Надежду вернуться к беспечной юности я уже не питал, кое-чему жизнь научила. Опять подступал страх перед неизвестным будущим и грустноватым получался путь домой, эйфория освобождения улетучилась в считанные часы.
В цивильном вагоне все старательно приводили себя в порядок, брились, мылись, чистились. Задолго до Киева особо нетерпеливые пошли в атаку на офицеров, домогаясь получить на руки документы. Они уже высчитали, что пересев на самолёт, будут дома на пару дней раньше. Офицеры уступали с большой неохотой, формально до Ростова им запрещалось отпускать дембилей на их полную волю. Весь наш эшелон был скомплектован из тех, кто призывался в СКВО.
Чем дальше мы продвигались к востоку, тем суровей становился зимний пейзаж за окнами поезда. В Киеве стояли двадцатиградусные морозы, вокзал в Полтаве был занесён сугробами, в Ростове дул пронизывающий ледяной ветер. Шестидесятью километрами северней стынул на своих буграх Новочеркасск. До дому оставалось всё ближе и ближе. После Ростова в одном купе собрались четыре человека из первоначальных восьмидесяти пяти наполнявших вагон под завязку. Счёт времени пошёл на часы и минуты.
 На краснодарский вокзал наш опустевший эшелон прибыл поздним утром 21-го января. Нас, нескольких замученных дембилей, никто не встречал, кроме метели, сдувающей с перрона. До автовокзала требовалось всего лишь перебежать угол вокзальной площади. У кассы на Усть-Лабинск стояла густая очередь, но вид солдата с чемоданом в руке подействовал безотказно – «Со службы, солдатик? Проходи вперёд». Из Краснодара я отправился в 11.55, в 13.20 был на автовокзале Усть-Лабинска, а через двадцать минут сел в автобус на Кирпильскую. В степи бушевала пыльная буря, снег, унесённый с полей, лежал грязными дюнами у подножий лесополос. Автобус качало боковыми порывами ветра, бурая мгла застила горизонт. Погода расстаралась, уготовив мне наихудшую встречу из всех мыслимых. Но до родительского дома оставались последние шаги, и я не шёл, а летел, подгоняемый попутным напором вихрей. Пустые улицы станицы нагоняли тоску, голые тополя и акации хлестали шпицрутенами по сжавшемуся от отчаяния сердцу – Юрка, ты ошибся адресом, ты здесь не нужен, станица лишь очередной перекладной пункт на пути, который тебе неведом. Зачем ты вернулся туда, откуда два с лишним года назад мечтал убежать любой ценой? Как же так получается, человече, что куда б ты не спешил, ты вечно обманываешься в ожиданиях? Неожиданно безрадостные мысли охватили меня тотчас, едва я успел сделать несколько шагов по родной земле.
Пусть так, но кроме бесприютной станицы здесь есть уголок, миновать который мои ноги не посмеют никогда. Где родители выстроили дом, я точно знаю из писем. Вот мост через замёрзшую речку, ветер норовит снести шапку с головы и вырвать из окоченелой руки чемодан. Теперь надо поворачивать не налево, где мы прежде жили, а направо. Кривоколенным переулком выхожу на восточный край площади, иду затишной стороной мимо знакомых хат и домов – Косаревы, Хрипунковы, Вакуленко – и вот высокий зелёный штакетник, за ним коричневая железная крыша нового кирпичного дома. Я пришёл правильно, раньше здесь был пустой наёмный план. Стучаться в родительскую калитку сыну негоже, поворачиваю кованую в станичной кузне рукоятку, вхожу. Бетонная дорожка подводит к полукруглому крыльцу сеней, дверь заперта. Обхожу сени, иду вдоль занавешенных окон бокового фасада, вижу дверь в пристроенной к дому зимней кухне.  Отворяю дверь, и от кухонной плиты ко мне с растерянной улыбкой оборачивается мама. Возвращение блудного сына состоялось.


П О М И Н


Почему «помин»? Да потому что ни одно из названий, привычно завершающих повествование, не подходит. Послесловие – вообще непонятно, и вдобавок неприменимо в данном случае. Конечно, я наплёл много словес, но никогда не зарекусь подвести под ними последнюю черту. Уверен, что в другой форме и в другой раз мне найдётся что добавить и это будет лыко в ту же строку. Тема неисчерпаема, память всегда наготове. Эпилог – совсем глупо. Я не автор романа, который переженил или поубивал своих героев, и со спокойной совестью умывает руки. У меня почти документальное повествование, половина действующих лиц живёт и здравствует, кто я такой, чтобы распоряжаться их судьбами? Я и так достаточно нагрешил, вставив их без спросу в свой опус. Заключение – из той же серии. Пока жив, пока жизнь течёт и меняется, не стоит спешить заключить героев в мемориальную рамку. Они ещё могут прийти на твой порог и высказать всё, что о тебе думают.
И я вовсе не собираюсь взбираться на словесные ходули и наклеивать налево и направо высокоумные ярлыки. О тех, с кем я прослужил два года и два месяца, я рассказал, как умел и ставлю точку. Они не нуждаются в моих оценках. А помянуть добрым словом я хочу Советскую Армию. Её уже нет, как нет и той страны, которой она служила. Уже двадцать с лишком лет я живу в стране под названием Российская Федерация, представляющей жалкий огрызок некогда великого Советского Союза. Почему случилась столь постыдная катастрофа – написаны сотни книг и напишут ещё тысячи, нам, живым свидетелям, они неинтересны, пусть читают потомки. Меня мучает другой вопрос – а где была несокрушимая и легендарная, почему она не отстояла своё государство? Тем же вопросом без ответа я задавался и на протяжении тех шести лет, с 85-го по 91-й, когда страна рушилась на глазах. Тогда я не мог понять причины, по которой армия бездействовала, сейчас попробую высказаться.
Во второй половине шестидесятых годов верхушку армии возглавляли командиры, прошедшие великую войну. Дух победителей, непререкаемость приказа – всё было при них. И мы, сыновья победителей, с детских лет впитали их энергию, их дух. Армия была готова победить или умереть. Если бы мы получили приказ – «умереть», какой во время Первой мировой отдал командарм Брусилов дивизии генерала Каледина, мы бы его исполнили. Не потому, что были какие-то необыкновенные герои, просто страх опозориться был сильнее страха смерти. Чем мы хуже отцов? Генсеки ЦК КПСС, числившиеся в ту пору Верховными Главнокомандующими, тоже были людьми, видевшими войну, пускай из политотделов и ставок. Кукурозовод Никита и малоземелец Леонид по способностям пеклись об армии, по крайней мере не унижали и не дискредитировали. Но потом на их трон путём неисповедимых партийных интриг залез ставропольский комбайнёр Мишка Горбатый, человек безнадежно стрюцкий, боящийся оружия пуще пуганой бабки. Одним из главных лозунгов его программы стало разоружение, сокращение армии по всем направлениям. Поддержку столь славным начинаниям он нашёл в лице руководителей НАТО и США. Ещё бы, те не могли поверить своему счастью – самый страшный враг разоружается, да ещё добровольно и в одностороннем порядке. Они-то разоружаться не спешили и, посмеиваясь, обводили доверчивого лоха вокруг пальца. Уговорили вывести советские войска из ГДР и Афганистана и, не медля, ввели туда свои, потуже сжимая удавку вокруг границ Союза. Начинили пустую голову нового генсека звучными терминами – гласность, демократизация, перестройка и он, как попугай, выкрикивал их на всех углах, пока не надоел до умопомрачения. Любому мало-мальски зрячему гражданину СССР давно было ясно, что развитой социализм буксует, что следование общепринятому девизу – «ты работа нас не бойся, мы тебя не тронем» до добра не доведёт, что нужен капитальный ремонт государственной машины. Но не перестройка же на пустопорожних лозунгах, которые продолжал твердить ставропольский комбайнёр, не понимая в них ни аза. Короче, страна начала разваливаться по национальному принципу, а войска ГСВГ переселяться с обустроенных передовых рубежей на голые поля российской глубинки.
Никогда не забуду горькую сценку, отрезвившую мою тоже слегка помрачённую перестройкой голову. Было это где-то в конце восьмидесятых годов, когда мы, бригада бойких шабашников-строителей, весьма успешно ловили мелкую рыбёшку в мутных водах горбачёвского нэпа. Отмечали завершение очередной работы очередным сабантуем и выскочили из гастронома с ворохом бутылок и закусок, торопясь к застолью. У киоска Союзпечати нам заступил дорогу пожилой мужчина с развёрнутой газетой в руках. Лет семидесяти, ещё крепкий, высокорослый, по виду и говору мужик от сохи из центральных губерний, удостоенный путёвки на курорт.
- Читали, как Меченый распоряжается? – обратился он к нам.
«Меченый» была одна из кличек Горбачёва, присвоенная народом по великой любви к вождю.
- Нет. А что там пишут?
Дед выглядел настолько потрясённым, что мы невольно застопорили.
- А вот, полюбуйтесь, – возмущённый собеседник ткнул пальцем в заголовок. - «Начался вывод советских войск из Германии». Это что же получается – мы Берлин взяли, а он его сдаёт? Кто он такой? Уж подождал бы, пока мы вымрем, не позорил.
Мы попытались успокоить  воина Великой Отечественной.
- Отец, да на чёрта нам сдалась эта Германия? Охраняй этих поганых фрицев. Своей земли полно.
Старый солдат покачал головой.
- Нет, ребята. Вы войну на своей земле видели? А я видел. Не приведи господь. Лучше воевать на чужой. И не отдавать, что завоевали своей кровью.
Слова деда слегка расшевелили во мне воспоминания о службе в Германии, но что они были по сравнению со страшной военной памятью настоящего солдата. Я сочувствовал ему, осознавал справедливость его обиды, но меня пьянила лёгкость современного бытия, глупая уверенность, что всё идёт хорошо и перемены неизбежны. Запад не сегодня- завтра сольётся с Востоком в дружеском объятии, перекуём мечи на орала и бутылка «Фраскати» в руке тому свидетельством.
Мы отшутились и убежали, услышав вдогонку:
- Мы Берлин брали, Меченый не брал. Спросил бы у нас.
Не один я, вся страна заразилась тогда легковерием. Облечённые властью люди ломали и раздаривали нажитое тысячелетним трудом предков без зазрения совести, как годовалый несмышлёныш разбирает чужую игрушку. Во главе армии уже почти не осталось крутых военачальников времён второй мировой, ушли на отдых или в лучший мир. А тех, кто пытался военной силой удержать падающий государственный строй (нашлось их совсем мало, на высших постах давно засели говорливые замполиты), тех новая либеральная общественность клеймила как кандидатов в кровавые диктаторы, а Верховный Главнокомандующий, согласно принципам гласности и демократизации, увольнял без мундира и пенсии. Из армии, устами продажных СМИ, сотворили огородное пугало и все, кто мог, бежал из её зачумлённых рядов. Армия оказалась отжившим атрибутом отжившего советского строя, брошенные танки ржавели в степях Забайкалья, нелетающие самолёты растаскивали для дачных нужд. Закрывались военные училища, от призыва на срочную службу уклонялись повально.
Финал известен – пришли пьяные мужики с нахальным претендентом на трон и выкинули Верховного Главнокомандующего из Кремля, взяли за шкирку и выкинули. Армия и пальцем не шевельнула – чего ждать от бездыханного трупа. Страна на десятилетие погрузилась во мрак удельных раздоров и войн, как в последние годы Киевской Руси. Вот тогда и выплыла на свет божий моя родная 8-я гвардейская армия, вернее, тот обломок, что случайно уцелел. Низведённая до статуса рядового армейского корпуса, возвращённая в те места, откуда начинала свой славный путь, лишённая звания гвардейской -  она чудом сохранила боевой дух и доказала, что есть ещё порох в пороховницах. В первую чеченскую, под командованием генерала Рохлина (впоследствии таинственно погибшего) она штурмом взяла мятежный Грозный и хоть как-то поддержала честь армии.
Сама по себе армия бессмертна. Государство без армии не простоит и дня. Подлый вождь мирового пролетариата иногда говорил умные слова, вроде – «всякая власть только тогда чего-нибудь стоит, когда умеет себя защитить». (За дословность не поручусь, за точность смысла ручаюсь.) Пока есть государство – будет и армия. И наоборот. От дружин Святослава Игоревича до современных Вооружённых Сил России человек с оружием в руках сберегает государство как таковое, отражает врагов, добывая князю честь, а себе славу. И без преемственности, то бишь, памяти, в этом деле никуда. Новый президент России, человек как-никак военный, это понимает и армию возрождает. (Заранее оговорюсь, дабы избежать упрёков в подхалимстве, лично я его глубоко не уважаю – какой уважающий себя подданный доволен своим властителем?) Даже завёл два гвардейских полка, правда, придворных. Сейчас, а на дворе апрель 2014-го, когда Россия начала, наконец, возвращать свои пяди и крохи, у армии появился отличный шанс показать всему миру, что она не только никого не боится, но и способна это продемонстрировать. Поживём – увидим.
Но речь не об этом. Я хочу сказать, что русская армия достойна уважения. Такой славной истории, какую имеет она, не имеет ни одна армия мира. При всех своих мелких огрехах, временных неудачах, неразумных правителях она шла от победы к победе, её потом и кровью мы приобрели самое большое государство на планете. И Советской Армии, стоявшей на страже всего-навсего семьдесят лет – совсем малый отрезок в жизни нашей страны – есть чем гордиться. Она выиграла самую кровопролитную войну в истории. Она была способна покорить весь мир, на что её нацеливали тогдашние коммунистические власти. Плохо ли, хорошо, но власть переменилась и, слава богу, ничего, кроме защиты Родины, от современной армии сейчас не требуют. Просто армия должна быть, и чем сильней, тем лучше.
А меня, надеюсь, простят за ностальгию по армии, в которой служил. Как сумел, я высказался. Письменное слово имеет свои преимущества.


«Из древней тьмы, на мировом погосте
звучат лишь письмена».

 *   *   *






   






  *   *   *
 





Рецензии