Политсан. Продолжение 39

***

Да-да, только промысел пушного зверя казался мне тогда единственно подходящим способом добычи денег для содержания семьи. В нём странным образом уживались жёсткая самодисциплина и почти безупречная иллюзия свободы. Конечно, я уже понимал, что это именно иллюзия – одна из множества форм самообмана, спасающего инакомыслящих писателей-кочегаров и художников-сторожей, разбросанных редкими тлеющими угольками по всей советской стране.

Я не был наделён талантом писателя или художника. И, разумеется, не испытывал непреодолимой тяги к написанию честной книги, разоблачающей пороки партийно-государственного устройства. Более того, подобное творчество казалось мне совершеннейшей бессмыслицей: жестокость наказания за тяжкое государственное преступление не соответствовала смехотворной пользе от жалких десятков самиздатовских экземпляров, отпечатанных на папиросной бумаге с помощью какой-нибудь трофейной машинки «Olympia», произведённой в Германии ещё до второй мировой войны, и почему-то не учтённой чекистами.

В иллюзорно-свободной таёжной жизни меня устраивало главное: неучастие в лживой и прогнившей насквозь общественной жизни Страны Советов. Сказать точнее – минимальное соучастие в бездарно проводимом эксперименте над миллионами.
Да, только многомесячное пребывание в самой дальней и глухой тайге включало крайнюю степень личного риска и совершенную безопасность для тех, в чью судьбу я мог бездумно вмешаться в иных обстоятельствах, проживая, например, в Свиридовске, в нормальном советском обществе, в непосредственной близости от возможных жертв.

Уже и тогда, на берегах Верхней Пульваногны, в зимовье Курья, в голову приходило смутное понимание своей опасности для окружающих. Непреодолимая склонность к опытам с душами живых людей – тёмная и особая страсть, в сравнении с которой любая азартная игра является детской забавой. 
Кроме, конечно, «русской рулетки» с револьвером и одним патроном.
Интересно, а эта игра со смертью может считаться самоубийством?
Или это – особенная игра, в которой смерть – не страшный грех, а всего лишь форма проигрыша?
Об этом следует подумать…

Здесь, в одиночной камере политсанации, я начинаю понимать, что и сегодня вовсе не избавился от этой всепоглощающей страсти. Изменились условия Игры. Силой Государства я избавлен от личного общения с её неопытными участниками: когда я иду по Свиридовску в форме политсана, встречные шарахаются от меня, как от прокажённого. Да, это так.
Но, как настоящий Игрок, не желающий знать ничего, кроме самой Игры, я безо всякого принуждения стал политсаном – самостоятельной единицей оружия массового пробуждения давно заснувшего общественного сознания.

В сонно-сытом царстве, которым стала моя страна, окончательно просыпаются не миллионы и не тысячи, а редкие единицы – драгоценный человеческий материал для бесконечного процесса политической санации российского общества. Как же иначе поддерживать в состоянии постоянной готовности весь репрессивный аппарат Государства? Как оправдать затраты на денежное довольствие офицеров и служащих огромной Системы государственной безопасности России? Разве сможет всё это «политическое казино» существовать без игроков?
Без таких же политсанов, как я?   

Бесконечные ночи в зимовье Курья многому меня научили.
Я выстрагивал правилки для ещё не пойманных соболей, не сомневаясь, что они будут многократно использованы. Это не мешало думать на «запретные темы» и прийти к закономерному выводу о невозможности запрета на мысли, какими бы опасными или даже преступными они ни казались.

Я прилаживал полку к бревенчатой стене у железной печки, чтобы старые бидончики и банки с вонючей приманкой находились в постоянном тепле. И размышлял о том, что мои мысли – некие цепочки слов, связанные определённой логикой. Они не представляют опасности до тех пор, пока ты не произносишь их, пока удерживаешь их на коротком поводке молчания.

Я утеплял дверь остатком спального мешка-одеяла, которое загорелось надо мной при строительстве Норы, и задавал вопрос: следует ли вообще произносить свои мысли вслух, если рядом есть кто-то посторонний?

Но, забив последний гвоздик, я сам себе отвечал: что в категорию «посторонние» попадают все, кто пока проживает в моём малонаселённом мире, и только моё молчание может на какое-то время сохранить этот маленький самодельный мир.

Потом, зашивая прореху на суконной рукавице, расположившись поближе к свету керосиновой лампы, я цеплялся за неприметное, но очень точное слово «пока», и думал: сколько же лет будет длиться это «пока»? Я вовсе не хотел уничтожить эту неудачную модель мира, справедливо полагая, что рано или поздно она разрушится сама.

Но пока варилась гречневая каша на бульоне из пары рябчиков, я вдруг вспоминал предложения Бирюка о создании тайного «ордена меченосцев» внутри колонии. Он считал это необходимым инструментом для борьбы с инакомыслием. Я словно бы вновь слышал весь разговор во всех подробностях. И мне хотелось немедленного уничтожения этого мерзкого зародыша коммунистической колонии, а на самом деле – маленького чудовища, которое в точности повторяло основные черты своей матери – страны победившего социализма.

Иногда я впадал в отчаяние, что вовсе не мешало пришивать к новым суконным штанам тонкие кожаные заплаты, спасающие сукно от преждевременного превращения в лохмотья. Если подобными заплатами получилось бы защитить внутреннюю систему ценностей, которая рвалась и по швам, и «по живому»…

Я, например, был совершенно убеждён, что искусственно изолированное общество, в котором с общего согласия исключено имущественное неравенство между индивидами, начнёт развиваться более успешно, нежели окружающее социалистическое болото. По всем канонам государственной идеологии в этой затее не было ничего запретно-антисоветского.

Но волшебного перерождения души рядового коммунара почему-то не произошло. Напротив, открылась явная невозможность подобного перерождения: на каждом из нас стояло незримое клеймо: «Сделано в СССР». Не прошло и года, а совместное ведение общего хозяйства обнаружило в каждом из нас такие ужасные изъяны, что сама мысль о многолетнем продолжении эксперимента вызывала у меня отвращение. Возможно, не только у меня.    

Крушение собственных идей о создании действующей модели коммунистического общества ставило под сомнение саму необходимость продолжения дальнейшей жизни. И я поглядывал на малокалиберную винтовку: пулька, выпущенная из неё, могла мгновенно снять все вопросы.

Но я твёрдо помнил слова родной матери, сказанные словно бы себе, вполголоса, но именно так, чтобы я их наверняка услышал: «Наверное, ты закончишь жизнь самоубийством».
Я вспоминал и вспоминаю её слова с великой благодарностью: она очень хорошо чувствовала меня и точно знала, что эти слова не позволят мне пойти на крайность ни при каких обстоятельствах. Всего пять слов матери сделали самоубийство невозможным для меня поступком.

Да, моя матушка была великим мастером манипуляций. Её обожали, не умея объяснить причин. Она умела так изящно и незаметно управлять людьми, что никто и не подозревал мягкого на себя воздействия. Возможно, она даже любила своего единственного сына. И не могла не сделать ему столь жестокую и болезненную прививку от подобного варианта смерти.

В одну из бессонных ночей я услышал скрип промёрзшего утоптанного снега рядом с избушкой и хриплый голос….

***

«Рота подъём! Тревога! Выходи строиться!»
Голос принадлежал Ивану. Я выскочил из зимовья в одном исподнем, испытывая искреннюю радость. Мой друг уже сбросил с плеч тяжёлый груз и помогал измотанному Женьке освободиться от поняги, к которой была привязана жестяная печка, с торчащими из неё коленьями разборной трубы. Странно: я действительно радовался приходу ребят. Запретные мысли послушно заняли своё место в самых потаённых закутках души и до поры притихли.

Женька, наевшись рисовой каши со свиной тушёнкой из неприкосновенного запаса и выпив не меньше чайника чая с сахаром «без нормы», мгновенно заснул. Мы с Иваном просидели за разговором почти до самого утра. После месячного одиночества наговориться было невозможно. Чтобы время не тратилось впустую, я пёк пресные лепёшки на соде.

Мы говорили о планах по освоению этой речки, как самого перспективного участка: со всех сторон охотничьи угодья нашей колонии с кем-то граничили, а вот в верховьях Верхней Пульваногны никто и никогда не промышлял. Эвенки на оленьих упряжках там не аргишили, а русских мужиков в то время ещё крайне редко забрасывали в дальнюю тайгу вертолётом. Потому северное направление было для меня и моего неопытного напарника открытым.

Ребята принесли лёгкую печку с составной трубой и двухместную брезентовую палатку, у которой предстояло разрезать пол по середине, вшить с торцов два куска брезента, а на крыше приладить жестянку с отверстием для вывода печной трубы. По размеру палатки нужно было сделать невысокий сруб из тонкомерных брёвен и жёсткий каркас из жердей для натягивания брезентового верха.

Если верить кальке, сделанной с карты, то до устья Барукты, ручья, впадающего в Верхнюю Пульваногну ближе к её верховьям, было, по меньшей мере, десять часов пешего хода по незнакомой тайге. Возможно, этих часов будет ещё больше, если идти по замёрзшему руслу Пульваногны, собирая лишние километры всех её затейливых петель и поворотов. Но по крепкому льду, покрытому несколькими сантиметрами снега, можно чуть ли не бежать, а вот по таёжным мхам и буреломам, уж точно, не разбежишься. Мы оба это понимали. А я вообще не представлял грузного Женьку на этом длинном маршруте. Даже если он пойдёт налегке, с пудовым грузом муки и капканов. Но, конечно, я даже не заикался о том, что лучше было бы пойти в эту дальнюю тайгу нам с ним, с Иваном, оставив Женьку в безопасности, «на хозяйстве». Он ещё успеет хватить лиха: ему достанется январь и часть февраля – самые лютые морозы. И полное одиночество.

Иван правильно понял затянувшееся молчание и сказал: «У меня капканы на участке уже выставлены. С утра ты покажешь Женьке свой самый длинный путик. Объяснишь по месту: что к чему. Пусть учится. Я останусь здесь и займусь палаткой. Послезавтра, затемно, мы с тобой уходим на Барукту, заносим капканы и приманку, ставим там стационарную палатку и заготавливаем дрова. Ночуем. Потом идём дальше «с работой» – ставим капканы по самой реке, в сторону верховьев, или по Барукте. На месте решим. Ещё раз ночуем в палатке и возвращаемся сюда, в Курью. Пока вершина реки свободна, мы с тобой должны её застолбить».

Основной вопрос был решён, но Ивана явно что-то тяготило. Какие-то тяжеленные лиственничные баланы-мысли никак не укладывались в ровный штабель его общих представлений о правильности жизни. Пока мой друг собирался с духом, а это было отчётливо видно по необычно хмурому лицу, я поджидал явно неприятного продолжения разговора с некоторой опаской.

Неужели и Ванька задумался об утопичности наших мечтаний о светлом будущем? Мог ли он как-то случайно выйти на след естественных мыслей, сделав свой собственный круг?
Ведь у него хватало времени для самостоятельных размышлений: мы с ним не виделись целых два месяца. 

А если я услышу короткое: «Вся наша затея с колонией – полный бред». Что тогда делать? Убеждать, что он не совсем прав? Что это – временные трудности. Что других людей у нас просто нет. Что сейчас – трудный период притирки и подгонки. Что он просто устал от одиночества, от работы, от непрерывной череды испытаний и лишений, которым не видно конца?
А смогу ли я убедить его в том, что самому не даёт покоя ни днём, ни ночью? Не полезут ли, как прожорливые черви из потайных нор, мои собственные мысли? И не вылезут ли они наружу словами, произнесёнными вслух?

Нужно успокоиться и подумать: что же всё-таки могло произойти? Только что мы договорились о марш-броске в верховья Пульваногны. Предприятие самое обычное. О риске смешно говорить. Кроме того, не я, а он сам предложил этот план. Если бы он полностью разуверился в успешности колонии, то о совместном освоении этой дикой реки не было бы смысла говорить. Всё проще. Всё гораздо проще.
И я прямо спросил: «Что с тобой случилось, Иван?»

Друг завернул толстенную и длинную самокрутку, засыпав в полоску газетной бумаги чуть ли не четверть пачки крепкой махорки.
- Я большую подлость совершил. Сам не знаю – зачем? Точно, бес попутал.
Иван долго молчал, наверное, подбирая слова. А потом тяжко выдохнул вместе с порцией едкого махорочного дыма:
- Лебедя я застрелил. А потом пришлось и подругу его. Сам понимаешь…

Обсуждать это известие мне показалось занятием глупым и неуместным: человек уже сам себя и осудил, и приговорил, и раскаялся. Это было понятно без лишних слов.
Охота сопряжена с кровью и смертью. По сути – скверное это занятие. И не может самое хитроумное убиение созданий природы не калечить душу охотника. Как бы романтично это убийство ни обставлять, как бы красиво его ни расписывать, а душа человеческая становится ущербной. Дикари из прошлого понимали это лучше нас, дикарей нынешних: они просили прощения у добытого зверя, чувствуя своё единство и с этим зверем, и с общей матерью природой.
Я ничего не сказал Ивану.

Продолжение http://www.proza.ru/2014/09/28/1675


Рецензии
Как тяжелы эти "баланы-мысли", как необходимы ...
в истинно русском характере, сильном, неутомимом
в поиске, игре... состязании...
Очень интересен образ Игры - "казино" в особом ракурсе!
Как защитить " внутреннюю систему ценностей, которая
рвалась..."по живому"?!!
Не оставила равнодушной и история "жестокой болезненной
прививки"....
Привлекла, расположила к размышлениям вместе с Героем
душевная форма "разговора с собой" на фоне житейских
событий, естественной картины жизни с обустройством жилья,
пришиванием заплаты и пр.
Рада продолжению, открытому взгляду на природу...
человеческих отношений...
С признательностью,-
Римма.

Ордина   27.09.2014 22:36     Заявить о нарушении
Спасибо, Римма. Эта история, слава Богу, близка к завершению.
С благодарностью,

Василий Тихоновец   28.09.2014 09:08   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.