Похоронный день

«Идешь по улице. Новые черные ботинки скрипят на ходу. Тук-тук. Это каблук. В черном костюме жарковато на палящем солнце. Еще манжеты жмут. А так ничего. Идешь и идешь, не спеша, сохраняя достоинство, чтобы каждый, случайно подняв на тебя взгляд, видел ту метку смерти. Соблюдаем приличия.
"Кого хоронят?"
"Бетси Л."
"Какая потеря!"
"Такая хорошая девушка!"
"Бедняжка!"
"Благородного происхождения!"
"Болела, правда, часто. Но кто бы мог подумать!"
"Тяжкая утрата для ее семьи!"
"А жениху то какого!"
Жениху, то есть мне, было абсолютно все равно. Не настолько мы были близки, чтобы исчезновение одного из нас зацепило что-то в душе. Как потерялся карандаш. Немного досадно, и ничего более.
Боже, столько восклицаний! От такого сам невольно восклицаешь! Какая потеря, какая потеря! Цинично звучит. Потеря, как потеря бумажника, или носка в комнате, что пришло раньше на ум. Неодушевленное, было и не стало. Хотя этим то людям, казалось бы, не видевшим ее ни разу, а все так же, - святое дело, это сочувствие. Сказали и пошли дальше, долг выполнили. Они говорят, а я траур ношу, - а покойнице, если подумать, от этого ни тепло, ни холодно, но надо. Такое сильное слово - это НАДО.
Поворот, еще поворот. Идем по улицам. Кто-то оборачивается. Пусть все видят, скорблю. Уже виднеется кладбищенская ограда, переливающаяся черной свежей краской на жарком солнце. Похороны в солнечную погоду - самое гиблое дело: стоишь, потеешь, кто-то в обморок без конца падает, даже плакать не хочется, только пить постоянно и платком лоб вытирать. Падре от жары путает слова. Кое-как закапывают, а после расходятся, с осознанием выполненного долга и пряным душком пота. Вот такие они, эти похороны летом. Зимой как-то лучше. Можно и порыдать на могиле. Черный на белом снегу. Красиво, ничего не скажешь. Мою мать так хоронили - метель, снег глаза застилает, благовонный аромат кадила, слова молитвы смешиваются с голосами бури, и будто всю твою печаль уносит ветер в темное небо. Тогда было очень грустно. Еще не пришло осознания, что больше никогда ее не увидишь. Вот только неделю назад она сидела на кровати, смеялась вместе с ним. Доктор сказал - поправляется. Болезнь ушла. А потом остановилось сердце, ту-дум, и тишина. И нет ее, только метель завывает над могилой, подобно волку, подобно самому ему. Мать ушла. Отец давно уже. Теперь невеста, которой он почти не знал. Все мы там будем.
Солнце палит. Птицы кричат. Люди плачут. Всему свое время и место. Богу богово... Бетси, маму, отца. А кесарю кесарево, то есть продолжать дальше влачиться по грешной земле. Отпели. Постояли. Как быстро время прошло, и не уследить, голова кружится от жары - плохо переношу. Кажется, похороны закончились. Приглашают на поминки домой к невесте. Откажусь. Будто буду скорбеть в одиночестве. Понимающе кивнут - какая потеря! Когда вернусь, обольюсь холодной водой и в кровать. Спать. Какие сны в том смертном сне приснятся? Когда покров земного чувства снят. Да никакие. Темно там, думается. Может, крысы бегают. Нафталином пахнет. И вареньем немного. Чем загробная жизнь отличается от кладовки? В кладовке свет можно включить, ха-ха.
In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.»


Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis.  Дома. Здесь прохладнее. Форточка открыта. Белая рубашка висит на стуле. На полу галстук, ботинки. Йозеф умывается над раковиной, расплескивая воду. Поливает сначала спутанные волосы, потом лицо, шею и плечи. На дощатом полу лужи. Потом он встряхивает головой, не глядя, берет полотенце и начинает долго вытираться, растирая кожу до красноты. Птицы щебечут за окном. После умывания - полотенце на батарею. Расправил с хлопком, ровно сложил и повесил. Потягивается. Комната маленькая, еле уместились стол, кровать и стул с соломенным сиденьем. Вещи все в чемодане. Стол завален бумагами. Завтра снова в поездку - отпуск ровно на день, на похороны. Йозеф коммивояжер. Как в рассказах Кафки, и имя кафкианское. Странно, что самого Кафку он совсем не любит - лучше Диккенс. Теперь можно лечь спать.
Больше всего Йозеф любит просыпаться, когда ночь еще глухая и темная, как ряса монаха. На улицах уже никого. Фонари не горят. Тишина. Ветер чуть колышет грязные обрывки старых газет. Поблескивает мокрая мостовая. Йозеф спит мало - пару часов днем, пару часов ночью. При его профессии больше и не получается.
Поезд в 4 утра. Гамбург. Надо выспаться. И оставить на столе деньги за комнату, чтоб хозяйка забрала. Солнечные лучи скользят по лицу спящего Йозефа, коммивояжера, недавно вернувшегося с похорон своей невесты.


Поезд уже отходил, когда Йозеф вскочил на подножку вагона, тяжело отдуваясь. Проверил, все ли вещи на месте. Снял шляпу, вытер лоб. Отдышался, хватаясь за сердце – хоть и молод, а пошаливает иногда. Передохнул. Взял в одну руку кожаный чемодан, в другую – небольшой черный саквояж коммивояжера и прошел в вагон. Внутри стоял гул от людских голосов. Пассажиры рассаживались по местам, заводили знакомства, что-то попутно искали и теряли, распаковывались, завтракали, читали прессу, - в общем, занимались привычными утренними делами, вливаясь в проторенный ход вещей, не прерываемый даже переменами. Йозеф занял купе вместе с белой старушкой, уже мирно посапывавшей, склонив голову набок. Ее лиловая шляпка с белой лентой и бумажным подобием розы покачивалась в такт движению поезда, рот то открывался, то закрывался, выпуская из себя утепленный человеческими парами воздух. Хорошо, что тихо. Он не выносил громких звуков. Silentium!
За окном мелькали утренние поля. Нет ничего красивее утренних полей. Их застилает туман. Он желты, зелены и холодны. Птицы, расправляющие свои крылья над ними, выглядят чужеземцами. Деревья – могильными тенями. Хочется представить курган. Толща земли в виде холма, а под ней – человек, то, что было им, его вещи, его мысли, его душа, погребенная заживо. А вверху – цветы свои нежные лепестки тянут к солнцу. Из смерти – в жизнь. Было бы неплохо, если бы и на моей могиле росли цветы. Только кто их там посадит, и кто ухаживать будет? Может, потому люди и рожают детей – чтоб были те, кто потом цветы на могилу посадят. А, если так подумать, больше и незачем.
Йозеф, устав глядеть в затуманенное стекло окна, достал из кармана листок. Письмо. Мятое, мягкое, столько раз держанное в руках за эту неделю, читанное-перечитанное, такое родное. Он с закрытыми глазами мог представить себе это подчерк, небрежные очертания чернильных букв, и властный росчерк в конце – «Твой друг D.TH.».
Недавно переехал. Хотелось бы побывать в его новой квартире. Старая уж больно сильно смахивала на каморку. И огромный шкаф, – интересно, он перевез его с собой? Надо бы в следующем письме спросить. Когда он его увидит? Через месяца 2, не раньше – рейдов в его город раньше не будет. Тоже неплохо. Просто поговорить по душам. Хоть с кем-то поговорить. Последняя нить, связывавшая его с прошлой жизнью, немножко беззаботной, настырной, веселой, разухабистой, как плясовая песня, которая теперь превратилась, в прямом смысле, в похоронный марш. Что было, то прошло. Не жалость это, нет, но чувство сожаления, что «было когда-то». Не вернешь. Взросление это называется. Раньше думаешь, чем бы себя занять, а теперь даже мыслей подобных не приходит, только бы на минутку высвободиться из цепкой хватки жизни и рухнуть в кровать. Но старые друзья – самые лучшие друзья. С ними тепло, как у домашнего очага. Которого как раз у меня и нет. Потому и письмо греет душу сильнее, чем материнские объятья, которые теперь могильно холодны и пахнут падалью. Смерть уносит, но не возвращает. Билет в один конец. Странны такие мысли в поезде.

В соседнем купе тем временем обустраивались две товарки, громко обсуждая дела насущные. Йозеф, сидящий у окна, уронив голову на согнутую в локте руку, прислушался к их разговору.
«А как поживает твоя кузина N, а дядюшка L?» Столько имен, и как только не запутаться во всех этих родственных связях.
«Живы-здоровы, но ты послушай, что тут недавно приключилось!.. Страх смертный!» восклицание, драматичное, сопровождаемое всплеском рук. Как в театре.
«Соседка моя, молодая такая женщина, на сносях ходила. Здоровая, что кобылка молодая, чуть не прыгала, думали все, что разрешиться и крикнуть не успеет. Когда время подошло, акушерку, значит, позвали, доктора позвали, на всякий случай, по высшему разряду, потому как муж у нее не из бедных, мог себе позволить. А младенец застрял. Уж не знаю подробностей, но вылезти не может, соседушка 2 дня мучилась, да так и скончалась, вся синяя была. Младенца мертвого уже вытащили. А муж с горя потом в канал то и прыгнул, и дня не прошло. Вот как бывает. Не ждешь, не гадаешь, - а смерть возьми и отними все. А вот недавно, племянника моего экипаж сбил, хорошо отделался выбитыми зубами, а ведь бывает что и с концами».
«Страшно жить». Вздыхает.
Йозефа передергивает. И почему такие истории всегда любят рассказывать именно в подобных местах? Никто не расскажет такого дома, за чаем, а вот в дороге, под стук колес, или за работой, чем-то еще занятые попутно. Думаю, они в сутолоке скрывают дрожание голоса. Чужое несчастье своего слаще. Да ведь никто не застрахован. Хотя кирпич ни с того ни с сего на голову не свалится, но и угадать нельзя, встретишь ты новый день или отправишься к большинству. Азартные игры. Бросил кости – не угадать. Проиграл – изволь покинуть помещение, а выиграл – тебе и слава, и солнца лучи поутру. Хотя тут не пожульничаешь. Смерть вокруг пальца не обведешь. Дай дьяволу палец, он тебе всю руку отнимет. Да и не только руку.
Он достает и перечитывает письмо, почти не понимая строчек, только мысленно узнавая. Старушка напротив все так же мирно сопит, видя сладкие старушечьи сны. Например, что яблоки у торговки подешевели. Или внезапно в банке за сервантом – денежка. Как мало надо для счастья. Кому-то. Поезд идет все быстрее, сажа чернит окна и пассажиров. Удобно носить черные костюмы – не так видно. Может, потому все коммивояжеры и ходят в черном, будто только что с похорон. Черный саквояж. Призраки городов. Кочующие караваны пустынь. Где наша родина, наш дом? Говорят, дом там, где родители, семья. А если нет? Тогда и места нигде нет, на всем огромном земном шаре не найдется крошечного клочка для меня. Мы чужие на этом празднике жизни. Хотя, про любого можно сказать так. Только вошел во вкус, и тут – саркома. Всегда так бывает – когда не ждешь. Для пущего драматизма. Но все же – жить хочется. Парадокс. Обидный до слез.


Прибыв  в место назначения, куда бы то ни было, даже если это ссылка, любой человек испытывает некую радость. Почему? Потому что путь закончен. В дороге есть отрава томительного ожидания, размышлений, ненужных совершенно, мыслей, не радующих, но скорее пугающих, всяческих мелких неудобств и унылость пейзажа за окном. Солнце сияло над вокзалом вовсю. Множество людей сновали здесь, такие разные, и такие беспокойные. Шляпки над котелками, перья и шали, платки, саквояжи, нечищеные сапоги... Не счесть. Часы на башне отбили 11. Солнце стоит высоко, жарко. Йозеф в черном костюме пробирается сквозь толпу, натыкаясь на жандармов, потерявшихся детей, собачек, истошно гавкающих, продавцов горячих пирожков. В спешке покупает один. Повидло обжигает губы и руки, но вкусно, до чего же вкусно! Встреча назначена на 12, значит, есть еще время забежать в почтамт. Не пришло ли письмо, до востребования? Упоминал, чтобы ответ высылал сюда. Душно.
Белое здание почтамта сияло и жужжало людьми. Он подошел к крайнему окошку, где сидела девушка в очках, с волосами, подвязанными платочком. Нет ли для меня письма? Ваше имя? До востребования? Я посмотрю. Возвращается. Держите. Распишитесь. Спасибо.
Распечатал.
«... подумали, что лучше сообщить вам. Скончался. Перебиты сильно ребра, уездный врач сказал, что сотрясение, возможно, позвоночник поврежден. Но и до утра не дожил. Просил вам написать, мы не могли отказать. Похороны назначены на пятницу утро. С прискорбием сообщаем...»
Йозеф присел на ступени почтамта, перечитывая письмо. Вокруг шли люди, задевая его ботинками или деликатно обходя. Прищурив глаза от солнца, перечитывал он строчку за строчкой, вникая в суть написанного. Он повертел листок, сложил его вчетверо, убрал в саквояж. Свободной рукой оттер пот со лба. «Похоже, - пришла ему в голову мысль, - мне снова понадобится похоронный костюм». И так непривычно читать письмо без его росчерка в конце «Твой друг D.TH.». Отныне и навеки.

Salutem defunctis.


Рецензии