Дачный сезон

                РОМАН
                Памяти дорогого мужа Дмитрия Владимировича АШЕКО.
                Предисловие от автора
        Дорогие читатели! Особенно те, кто в судьбе был рядом со мной, кто знает меня, и кого пришлось узнать мне. Задумав это произведение, я  начала создавать конструкцию из кирпичиков событий, произошедших с вами, так как поставила перед собой задачу, передать душевное состояние разных слоёв провинциального общества во времена перестройки. Кто-то, как в кривом зеркале, увидев случившееся с ним, узнав детали и линии своей жизни, возмутится, обидится, особенно, при моей отрицательной оценке его характера и действий. Но я прошу, прошу всею душой, не сердиться, не примерять на себя такие похожие коллизии романа! Это, повторяю, конструкция, материалом для которой послужили реалии жизни, собранные автором в блоки повествования для  сооружения своего, но не оторванного от сущего, мира. Мои отрицательные герои – на самом деле – сбор ядовитых трав на пёстром лугу жизни. Поэтому и ты, «Наргиз», и  «Чухин» – это не вы, не они. Вас, чем-то похожих на них судьбой, внешностью или характером, я люблю в жизни, глубоко уважаю, потому и списала что-то для яркости изображения. И всё-таки, прошу прощения, если кольнёт что-то досадливое ваше сердце.
    Где-то услышала я фразу: «Нет истории, есть биографии». Для обычного человека это так верно! О том и пишу.
    Р.S. Роман пролежал « в столе» более шести лет: не было средств на издание. Ушёл из жизни прототип моего любимого героя Артёма, мой супруг, жизнь дописала судьбы других, вдохновивших на их отображение в книге, людей. Но есть в сущем мире загадки, недоступные нам. Вдруг пришёл человек, пожелавший помочь, и я благодарна всей душой Александру Иосифовичу ДИВИНСКОМУ за благотворительную помощь. Глубокая признательность и благодарность Председателю Брянского отделения СП Владимиру Евгеньевичу СОРОЧКИНУ за поддержку и помощь в издании, Ларисе Леонидовне СЕМЕНИЩЕНКОВОЙ, коллеге и другу.
Ну, с Богом!   
                Часть 1.       Д О Р О Г И     В    В Е Д Ь М Е Ж
                1
                Июльская жара к девяти часам утра высушила росу на истончённых сухих травах, заполыхала печным жаром, наполнила воздух волнообразным движением, пульсацией душных потоков. В безветрии ползла рябь по ржаному полю, то налегая справа, то слева, то двигаясь по кругу. По высокой насыпной, укреплённой щебёнкой, дороге двигалась, сначала бодро, а к концу вяло и понуро, нагруженная, припечённая  жарой, семейка: впереди
молодая женщина с  ребёнком на руках, а за нею, прикованный к дороге двумя громадными сумками  и             рюкзаком, довольно хилого вида мужчина. У женщины на сгибе локтя тоже болталась объёмная матерчатая сумка, но, видимо, не    тяжёлая.  Зато ребёнок доставлял ей немало мучений: хныкал, вертелся ужом, перепрыгивал справа налево, болтал ножками.
- Тёма! Мы можем остановиться? Любаша мне все руки оторвала. Ты тоже еле дышишь.
- Нет времени, Альбиночка. Надо было поактивнее собираться, дотянули до последнего.
- Ну, на минутку!
                -     Ладно, стоп, - Артём отпустил сумки и слегка распрямил спину, отчего подрос и стал пошире в плечах, поднёс часы к лицу, - ёжики-рыжики! Девять сорок! Ну и плетёмся же мы!
Альбина присела на корточки посреди дороги, поставила перед собой Любашу и поддерживала её под мышки, вытянув руки далеко вперёд. Артём обтёр лицо платком.
- Давай, Альбина, вперёд, милая!
- Долго ещё, Тёмчик?
- Больше половины прошли.
-     Ещё почти столько? – у Альбины брови взлетели под пушистую, светлую чёлку, - я упаду.
               -      Пойдём, пойдём. Если нас Поречский автобус не подхватит, около трассы долго отдыхать придётся…
Так и случилось. Когда они, изнурённые, сваренные жарой вкрутую, остановились, наконец, у поворота на трассу на вытоптанной предыдущими страдальцами площадке около столба, вдали, слева, появился красный лобастый автобус. Артём встал почти на его пути, подняв руку, но, прогудев и не сбавив скорости, автобус унёсся, опалив их жаром, как огненный дракон.
- У-у-у!.. – взвыла Альбина.


-   Ёжики-рыжики, - Артём сплюнул на дорогу, - теперь, подруга, до пятнадцати ничего не будет.   
Альбина огляделась. Вихляющаяся змеёй трасса ослепляла какими-то, словно стеклянными,         вкраплениями, по ту сторону – свекольное поле – строчки пыльно-зелёных растений на желтовато-серой лысине почвы, по эту сторону – жёсткий пырей, замусоренный, истоптанный глубокий кювет и поле какой-то травы, видимо, культурной. Ни кустика, ни деревца. Почти на скорости звука по трассе проносились иногда легковушки с особым пением мотора, словно смычок пилил струны виолончели.
          Перетерпев налившее душу  уныние Альбина спустилась в кювет и притащила две кряжистые палки, невесть откуда туда попавшие. Она, поковыряв землю, выдернула пук травы и начала впихивать палку в землю.
- Дай я.
         Артёму удалось кое-как укрепить одну, потом вторую коряжку, присыпать камешками с песком, выдернутыми дернинами. Альбина вытащила простынь, натянула на верхушках коряг верёвки и привязала к придорожному столбу края простыни. Артём, быстро поняв её задумку, из того же кювета и с края поля  принёс охапку сорванной травы, разбросал под сооружённым «тентом»,  куда они уселись, едва поместившись на постеленной фланелевой пелёнке. Любаше была предложена бутылка с питьём, которую она держала двумя руками, чмокала соской и  косила   глазками то на папу, то на маму.
- Хочешь яблоко? – Артём полез в сумку.
- Давай.
               -     Аль, - сочно хрустнув яблоком Артём помолчал, впитывая влагу плода, - вот мы два дня вроде отдыхали, а дорога эта всю кровь выпила, да?
               -   Угу. Ещё как доедем… Когда?.. По городу тоже не близко от автовокзала автобусом, потом троллейбусом…

               -      А  с другой стороны: не просидишь же всё лето в городе. Надо как-то на природу выбираться.
- Надо. Любочка наша, дитя асфальта, ты видел? Сначала боялась на землю встать! «Гязь, - кричит, - гязь!»  А потом как по саду носилась!.. Но сюда ездить – мученье и дорого. И маме твоей тяжело: в хате шесть человек!
              -     Ещё бы! Натка каждое лето обоих мальцов ей спихивает. Сунет денег немного, и корми их всё лето.  Из-за них и корову мать держит, хоть и тяжело ей, особенно зимой.
- Конечно, старый человек, а мальчишки непослушные, шумные… Ты говорил Наталье?
- Мать запретила. Надо, говорит, единственной дочке помочь.
- Любит её. Вас, братьев, пять, а девочка одна… И семья у неё не сложилась.
- Да какая семья… Два парня от разных отцов. Только фамилия одна – материнская.
- Зато наша. Ваш род продолжат.
Они помолчали, дожёвывая, досасывая, додумывая.
               -    Тёма… Я, может, глупость скажу, но… знаешь… А если нам деньжат подсобрать и в какой-нибудь деревеньке по трассе электрички , чтоб уезжать легко, маленький домик купить, типа дачки?..
               -    А чего – глупость? Я и сам думал. Только ты – городская, я и не предлагал… Тебе ж землёй заниматься не приходилось, а травой зарастать не годится. Молоко в деревне можно купить, яйца, продуктов завезти кое-каких на неделю: консервы рыбные, мясные… Ну и грядки развести: лук, морковка, свекла, картошка…
               -     Ой здорово! Ещё и кустики кое-какие: малина, смородина, крыжовник… Ну и деревца: яблонька, вишенка!
               -    Можно… Времена теперь новые: всё можно, вроде… Хаты сейчас недорогие. Зимой займусь.
               -    Неужели? Неужели у нас будет свой кусочек земли, свой садик? Знаешь, когда я училась во втором классе, то подружилась с одной девочкой – Таней. Потом и родители наши познакомились, и весной её мама пригласила нас в гости. Их «свой», частный домик в саду  стоит. Это было в мае. Сад цвёл, кипел! Я, когда встала под деревья, словно в морские волны вошла: прохлада, аромат, белая пена под облака! Как я позавидовала Тане! Подумала тогда: «Если бы у меня был свой сад! Я бы к подружкам не бегала – всё бы одна по саду гуляла, сидела бы в тени, читала бы, играла с куклой…»
- Будет, Аленька, у тебя свой садик, будет, - Артём обнял жену, прижался щекой к её щеке,
 Притих. Вдруг резко поднялся – приближалось низкое гудение мотора – побежал к трассе, поднял руку.
      Фургон довёз их до остановки троллейбуса, и в три часа они вошли в свою, ещё мало обжитую, квартиру.
- Слава Богу, дома!
Они упали на тахту, Любаша понеслась на четвереньках к корзине с игрушками в спальне, Артём приник к жене:
- Как я соскучился! Там… - мать, мальчишки… Хорошо дома! Аленька…
Альбина, любящая откровенные ласки мужа, его горячность, его лицо и голос, запах и тепло, глядела в белый потолок и видела, кипящий цветом, майский сад.               
               
                2 
           Наргиз металась по квартире, покрикивая на всех, кто попадался на пути:
                -   Мам! Накрывай на стол! Да не в комнате, в кухне! Некогда с тарелками носиться. Жорка! Увязывай сумку, увязывай, а то ручка оторвётся! Маринка, с дороги! Дай сюда вон ту чёрную сумочку! Так… Пошли за стол.
На минуту стало тихо, и вместе с сумерками, вползающими в распахнутое окно, комнату заполнила тревожная грусть. Всё-таки надо было расставаться не на день или неделю… Контракт был подписан на год с перспективой на продление. Южная Африка – страна неведомая, как Зазеркалье.                Много было прочитано, просмотрено по телевидению об этой «иной планете»,   но предстояло вдохнуть её воздух, услышать её говор, увидеть её небо и солнце, её море -  океан, вкусить её пищу и воду… Работать    ехал Георгий, а Наргиз ждало сидение дома, обслуживание их быта, терпение, в конце концов. Но в эту свою вторую поездку Георгий наотрез отказался ехать один, и Наргиз, горевшая желанием увидеть другой мир, такую мало кому доступную, заграницу, оборвала все возражения матери и нытьё дочери:
- Деньги нужны? Нужны. Я не желаю, мама, прожить всю жизнь, как ты, в нищете. Сколько можно вчетвером ютиться в одной комнате? Сколько ты будешь спать на кухне?
- Но ведь есть кое-какие деньги… Можно бы кооператив…
- Прекрати! – Наргиз сорвалась на крик, - ты что, забыла, как эти деньги достались? Жорка из Алжира больную печень привёз!
-       Вот. И снова ехать…
- Да если есть возможность, как же отказываться? Везде врачи есть, я с него глаз там не спущу, за диетой буду следить. Пока контракт отработает, здесь очередь на квартиру подойдёт. Неужели же покупать жильё, если бесплатно дадут? А мебель, а машина, а потом Маринкино образование? Здесь учиться негде, а в Москве денежки нужны…
- Ты же здесь училась…
- Ха-ха-ха! Пединститут! Мрак! Хорошо потом уехать удалось, хоть два последних курса обеспечили приличный диплом.
Оба, Георгий и Наргиз, были переводчиками с французского. Георгий ещё и английским владел, его профиль был – техническая литература, что и позволило найти ход за границу.
- Это благодаря папе ты уехала, - хмуро процедила Марина, зная, что может вполне получить по шее за эту свою дерзость. Но Наргиз, тоскуя от предстоящего расставания с дочерью, только строго взглянула на неё и покачала головой:
    -     Опять ты, Марина… Папа тебя знать не желает, алименты и то пытался отсудить. Жора теперь твой папа, он тебя любит, заботится о тебе, а ты…
- Знаю, знаю. Сейчас скажешь: в бассейн водит, уроки помогает готовить, зарабатывает… Всё-всё так! А в Африку не берёт!
              Крупные слёзы дождём посыпались в тарелку с тушёной картошкой, которую Марина нехотя    ковыряла вилкой.
-     Мариша, не надо, - голос Георгия дрогнул, - ты же знаешь… Я тебе говорил, какой там климат. А учёба? Два года потеряешь…
- Какой эгоизм! – Наргиз выкатила глаза, задохнулась возмущением (весь свой артистизм призвала на помощь), - оставить бабушку совсем одну! С её здоровьем!..
- Ладно, всё, - Марина вытирала лицо салфеткой, унимая всхлипы, - всё равно уже – всё. На вокзал возьмёте?
- Поезд - в двенадцать ночи! Ладно, едем: туда и обратно на такси… А  завтра буду звонить.
          В Москве предстояло пробыть неделю: сделать прививки, оформить документы…
- Мама, прошу тебя, поменьше кури! И подруг не слишком привечай. Ходят тут чаи распивать, а ты всё пироги печёшь…
- Ну уж, доченька, это моё дело, - Нина Павловна говорила ласково, но твёрдо. – Я без людей. Без друзей не могу. И не хочу. Да и случись что, ты из Африки не поможешь, а пока ты с Владимиром пять лет в Одессе жила, меня мои подруги тут на операцию клали и с операции брали, с постели поднимали. Кстати, твои подруги-то! Особенно, Альбина.
- Альбина, Боже мой! Эта Альбина просто никто! У неё все интересы – на пятак! Она бегала к тебе потому, что слишком интересовалась моим замужеством. Владимир из нас троих меня выбрал, увёз в такой город! В такое общество! Вокруг него вся элита вращалась: поэты, художники, музыканты…
- Он с ними и остался, не с тобой, - это Георгий бросил резко, но тихо, чтобы не услыхала вышедшая на балкон  Марина.               
-  Это я с ним не осталась. Слишком он умел деньги мотать. Тебе известно.               
- Сколько можно предаваться этим воспоминаниям?! Даже теперь, за час до отъезда! – Георгий бросил вилку, резко встал и вышел из кухни. Хлопнула дверь ванной. Несколько мгновений царила тишина.
            -    Зря ты так про Альбину, - Нина Павловна вздохнула, - она очень добрая. Конечно, твоё замужество было как в сказке: приехал принц, увидел на балу трёх красавиц и выбрал самую яркую. Ухаживал красиво, письма какие писал, приезжал часто…    
-  Придумали же в нашей провинции устроить фестиваль переводчиков! И прижился. Журнал издавался  лет семь, - Наргиз говорила приглушённым голосом, но даже порозовела от возврата к впечатлениям юности.
        Все эти разговоры проходили во время ужина и продолжения сборов в дальнюю-дальнюю дорогу.
А за окном темнело, звёзды задрожали в проёме окна, посвежело.
-   Мариш, иди в дом, прохладно! И балкон закрой, - позвала Наргиз, и когда дочь вернулась, подошла к ней, обняла, прижалась щекой к щеке и долго стояла, вдыхая родной запах её кожи, ощущая гибкое тело тринадцатилетнего подростка, прощаясь надолго с самым родным на свете.
      И потом, глядя в окно уже фыркающего, набирающегося сил поезда, всё гладила взглядом, крепко запоминала фигурку дочери, мечтала сравнить потом, при встрече, её теперешнюю с будущей, неизвестной. И на мать смотрела краткими фотографирующими взглядами, жалея, но мало любя и не понимая этой холодности в своей душе. Ладно, мать не смогла организовать свою жизнь, не воспользовалась тем, что дано было: красотой, умом. Блестящей памятью, врождённым артистизмом… Но ведь она – её мать! Отчего же жалея, уважая, стараясь понять, она не чувствует в душе никакого тепла?
           А Нина Павловна, неотрывно глядя в окно на своего единственного ребёнка, изнывала от горькой любви, от боли, отрывавшеё живое от живого. Она держала слёзы в себе, морозя их жёстким волевым усилием, и думала: «Всё… она теперь не моя. Она будет жить, как решит, как захочет. Да так ведь    и было, как только вышла замуж… Но то на родной земле, считай, на глазах, а теперь…  Всё. Всё!»
             Поезд  дёрнулся, и, словно сорвался тормоз с души, слёзы с глубинным воплем рыдания    вырвались на  волю.
             Маринка прошла вперёд, словно догоняя поезд, а Нина Павловна, отвернувшись, пыталась как-то устоять, уравновеситься на ускользавшем из-под ног клочке земли.               
                3
             Жара немного отступила – последние июльские деньки… Альбина собиралась к Нине Павловне: договорилась с соседкой, чтоб та присмотрела Любашу пару часов, надела нарядное платье, сшитое из куска уценённого ещё до перестройки шёлка, положила в сумочку пакет орешков в шоколаде.
            На углу старушка продавала розы. Стебельки короткие, потому совсем недорого. Альбина обрадовалась – повезло! Она шла до остановки, ехала в полупустом среди дня троллейбусе и всё перебирала в мыслях последний разговор с мужем. «Этого не может быть! Неужели у нас будет домик с клочком земли? Я там непременно хоть пару яблонь посажу! Свой садик! У меня, у Любаши будут свои яблоньки!  А может, и вишня, слива… кусты смородины, малины… Нет, нет, этого не будет. Откуда, как? Денег нет. Кооператив съедает всё, а ведь квартира совсем пустая, мебель нужна… кухня…»
 Но мысли, не мухи, рукой не отгонишь. И, выйдя из троллейбуса, всю дорогу до подъезда она то приближала, то отгоняла видения цветущих деревьев, кружившихся в воображении.
               -      Здравствуй, дорогуша! – Нина Павловна расцеловала Альбину в обе щёки. – Цветы! Чудесные розочки, спасибо! Не тратилась бы… Ой, орешки! Помнишь, что люблю. Проходи в кухню, ладно? Я тут курицу потрошу, ещё Георгию на работе давали, надо стушить.
       -           Как вы, Нина Павловна? Уже скучаете? Где Марина?
       -           Маринка в бассейн пошла, у неё тренировка. Плавает, как рыба. А Любаша с кем?               
       -          У соседки оставила. Там такая же девчушка, на месяц постарше. Новости от Наргиз есть? 
-   Звонила к соседке, как договорились. Устраиваются. Квартира большая, только пол цементный. Представляешь? Жара невозможная, большая влажность. У Жорки в кармане брюк кошелёк за сутки  плесенью покрылся. Ох, боюсь, здоровьем заплатят за деньги большие!.. 
- А мы не платим за малые? Артём три года подряд всё лето по колхозам мотался, «халтуру» делал, как художники говорят. Наглядную агитацию оформлял: щиты двухметровые, стенды, доски почёта… Спал кое-как, ел кое-что, красками дышал. Ещё и побаивался, нельзя же было.
- Вот дурость! Зарабатывать нельзя! Дохни с голоду, а работать не смей!
- Ну, нельзя было тем, кто уже где-то работал, чтоб не разбогатели… А то, что за кооператив надо было заплатить, никого не волновало. Одни так, от государства квартиру получили, а мы…
           Альбина махнула рукой, горько вздохнула. Но через минуту взволнованно продолжила:
- Со временем, конечно, наживётся всё необходимое, было бы здоровье… Ведь мы, фактически, Чернобыльская зона. В школе весной радиационный фон замеряли, говорят, шестнадцать ренген – норма. А потом этот парень с дозиметром нам и шепнул, что норма-то сильно завышена. Очень за детей страшно! Ведь всё, что растёт и молоко, мясо – всё эти ренгены накапливает!
          Нина Павловна кивала Альбине, хмурясь и сжимая губы. Она и сама часто задумывалась, а надо ли Маринку  пичкать этим молоком, этими ягодами с рынка… А что есть? Какой выбор?
- Да, Альбиночка, нам старым всё досталось: и война, и лагеря, и Чернобыль, и застой, и теперь вот перестройка эта…
- Вот всё думаю, перестройка эта к добру нам, простым, или ещё пристукнет?  Жить-то всё труднее… Но нужно ж было, чтобы что-то переменилось! Ведь полжизни эти очереди отняли: то за курицей – синей птицей, то за куском сливочного масла…
- А талоны лучше?  Я всякую-всячину отовариваю, тоже по очередям приходится маяться. Ведь не едим манку, а беру, на папиросы меняю...         
           -   А у меня водка стоит. За всё ведь этой «белой валютой платим: кран поменяли- бутылка, форточку врезали  – то же самое… За что ни возьмись, всё дефицит: зубная паста, мыло… Продукты лежалые, мороженные, ни одеться, ни обуться…
          Нина Павловна, обмыв куриную тушку, начала разделывать её на доске, вымещая накопившееся раздражение на вялом синеватом трупике птицы. Голос её понизился почти до шёпота:
- Может, лучше б уж капитализм наступил? Не нам, так детям нормально пожить бы…
- А-а-а… Что будет, то будет!.. Хорошо,  генсек молодой, а то устали хоронить старых. Да разве нам много надо? Главное, жить согласно, любимым делом заниматься, детей растить, друзей иметь… Хоть бы не передрались все!            
          Глаза Нины Павловны потеплели: 
- Я, Алечка, смотрю на тебя и думаю: ты мне по духу ближе, чем Наргиз. Я никогда не мечтала о деньгах, о карьере… Мне важнее всего было отношение ко мне людей – близких и знакомых. Радовалась малому, что дарила жизнь, никому не завидовала. Жаль, семья не сложилась… Не смогла я Родину покинуть, маму, брата. Марк тоже не хотел в Россию. А ведь перед самой-то оккупацией успел  из Польши эмигрировать, где-то за океаном жил, может, живёт… Мама плакала: «Зачем, Ниночка, за поляка выходишь? Куда едешь? Язык чужой, привычки у людей другие…» Да разве мы слушаемся маму? Теперь-то и я понимаю, как это тяжело дочь в этакую даль, на чужбину провожать!..
        Нина Павловна нервно закурила. Курица на сковороде зафырчала, и Альбина поднялась с табуретки, принялась переворачивать вилкой подрумянившиеся кусочки.
-   Впервые вы так подробно рассказали… Какая необычная у вас судьба! А что же потом?
- А потом вопрос встал ребром: война. Фашисты вот-вот Польшу оккупируют. Марк, свекровь ценности упаковали, бежать собрались. А  я, беременная,  - наотрез. Дальше советской Польши, говорю, никуда не поеду. Так и разошлись дороги: всё бросила и поехала домой, к маме…
- Сколько же вы повидали!..
                -    А сколько пережить пришлось?! Как ещё в лагерь не попала? При каждом стуке в дверь вздрагивали. Ведь время какое было: с иностранцами рядом постоять и то опасно! Потом и за Наргиз боялась, за её судьбу.
- Да… Потому и в институт не вернулись, понимаю. А хороший бы из вас врач был – это точно!  Вот Наргиз  -  полуполячка, а имя у неё не русское, не польское…               
- Ну, мы же попали в Семипалатинск…   Брат, военный, маму туда забрал, я к ним прибилась. Родила дочку, думала, ей среди этих людей жить, пусть не выделяется слишком. И так фамилия непривычная… Пусть хоть имя не режет слух. Да и красиво звучит – Наргиз! Влюбилась в это имя. Соседка была – певица, красавица Наргиз Сафарова, звезда семипалатинской эстрады…  Бери чашки, идём в комнату, здесь жарко. Садись в кресло. Ты чай-то пей. Любишь ведь моё варенье?
- Люблю. Душистое, нежное!
- Это скорое. Долго не варю, оно не для хранения. Ты когда на работу выходишь?
- Четвёртого августа. Две недельки осталось. Любашу в садик готовлю, надо все анализы сдать.
- От матери ничего?
               -      Конечно, ничего. Ни слуху, ни духу. Жива ли?
- Вот тебе досталось! Сколько ты за бабушкой ухаживала?
                -    Шесть лет. Как заболела бабуля, так мамаша нас и бросила. Сбежала, короче. Кто её подобрал?
Говорят, какой-то клоун из цирка. А мы на одну пенсию вдвоём буквально ноги протягивали… Картошка да хлеб и то не вволю. Сколько же я полов перемыла! У всех знакомых, в хлебном магазине, в больнице… А устроиться на работу не могла: всего пятнадцать лет, школа, больной человек… Потом паспорт выдали, устроилась кое-как. Слава Богу, педучилище в городе, профессию получила, какую хотела. Да вы же всё знаете! Зачем я говорю?
           -   Знаю, дорогуша, знаю. Но все так, не раз возвращаются к прожитому. Человеку дороги воспоминания. Бедная твоя бабуля! Шесть лет лежать и знать, что внучке жизнь губишь! Небось, смерти просила…
               -     Ой, не напоминайте! Просила, молила, плакала!.. А я её так любила! И очень боялась, что умрёт. Как бы я одна на свете осталась? А в последние полгода её жизни Артёма Бог послал. Бабуля его полюбила, как родного, говорила: «Я на тебя, Артём, надеюсь. Тебе Алечку передаю». Хоть умерла спокойно.
- Артём у тебя золотой. Труженик, добрый парень, спокойный. Главное, любит тебя.
- Правда. А Любашу-то как любит! Я сама отца не знала, так насмотреться на его заботы не могу! Не зря я, выходит, четыре года лечилась, чтобы забеременеть. Здоровье от жизни зависит… Мытьё полов, вёдра холодной воды…Но, слава Богу, всё наладилось! Каждый день радуюсь!
- Радуйся, детка, радуйся! Умей малому порадоваться, каждому дню жизни, любви… Я вот на розочки твои смотрю – радуюсь. Когда Наргиз с Володькой в Одессу укатила, брошенной себя чувствовала, как шавка! Только Маринка и держала в жизни. Сначала ждала внучонка – терпела одиночество, потом её с двух лет тут нянчила…
- Вы ведь ещё работали, помню…
- Ну… Слава Богу, крепкая была девчонка, не болела, не простужалась. Это ведь редкость. А я в сорок шесть – молодая мамаша!
             В раскрытую дверь балкона веяло вечерней прохладой, кисейная штора вплывала парусом в комнату, но низкое закатное солнце ещё ярко играло на гладкой поверхности пола. Нина Павловна закурила свою третью «Беломорку» и задумчиво смотрела поверх перил балкона на огромную, наверное, столетнюю липу во дворе.
                -      Я, Альбиночка, всю жизнь разлучена с теми, кого люблю. Сначала папа погиб на финской… Я его так любила! Гордилась им. Всё-таки, полковник, но даже не в том дело: человек был благородный воспитанный. Любил нас, детей - Игоря и меня. Потом – Игорь, братик единственный. Пришёл с фронта – мы с мамой и его женой Фаиной ждали его, трепетали от счастья, что живой… А он как взялся за рюмку!… Спасибо подружкам моим школьным: Катя и Ольга сюда перетащили. Сами после мединститута в госпиталях войну прошли, не разлучаясь. Осели здесь у Ольгиных родителей и меня не забыли. Я ведь из-за   Марка после второго курса институт бросила. Да… Я им пишу: брат спился совсем, жена от него ушла, а мы  ютимся с ним в одной  комнате. Все вещи ценные унесены из дома – проданы, пропиты, жить невыносимо. На квартиру уходили – он нашёл, обокрал. Тогда девчонки отвечают:  нечего дурью маяться, его не спасти, а себя и девчушку – Наргизку вашу – загубите.  Зовут сюда, обещают помочь. Вот мы втихую собрались с мамой и сбежали. Мама – вдова героя войны – встала на очередь на жильё, а жили по частным углам… Да ты знаешь: то в овраге, то за речкой… Помнишь? Десять лет. Мама только до квартиры и дожила, в день получения ордера умерла. Бедная… Ты хорошо её помнишь? 
- Конечно! Она весёлая была, шутила…
- Лёгкий у неё был характер. Это потому, что первая половина жизни была, как сказка: обеспеченность, любовь родительская, красота и здоровье… Замужество прекрасное, детки здоровые… А теперь где-то в Одессе её могилу песком заносит. Поехала к Наргиз , правнука принимать да нянчить, жить и радоваться новой жизни! Там и осталась…
- Два года всё-таки пронянчила Маринку.
- Да. Тяжело ей было, не по силам.
          Они замолчали и обе глядели на фотографию в овальной рамке, где сияла восторженным взглядом белолицая девица  с приподнятыми бровями и пушистыми локонами надо лбом. Лёгкая пышная коса, перекинутая на грудь,   вилась по закрытой грудке строгого фартучка гимназистки.
- Как Наргиз похожа на бабушку! Вернее, была похожа…
- Да… Теперь меняется. Косу срезала, стала другой. Стиль не тот, Нина Павловна сказала это с иронией.
- Теперь современная, деловая. А когда Владимир вошёл в зал (Боже мой! Четырнадцать лет прошло!), так вот,  увидел он нас, сразу же к Наргиз кинулся: «Ты, - говорит, -  пушинка-снежинка! Будешь только со мной танцевать!»
-   Протанцевали три года. Скажу тебе, дорогуша, меня всё мучает мысль: не работай там рядом Жорка, решилась бы дочь уйти от мужа? Не слишком ли она прогматична, рассудительна?..
- Может, так и надо… Ой, вечереет! Надо уходить. Уже по Любаше скучаю.               
- Я платье твоё разглядела. Неплохо выглядит. Сама шила?
- Угу.
- Только красного многовато. Я бы в красном не стала ходить.
             Альбина не обиделась, но погрустнела, потускнела. Она ценила вкус и мнение Нины Павловны и огорчилась несовпадению.  Вздохнув ненароком, быстро собралась и, попрощавшись, поцеловавшись в щёки, вышла на улицу. «Может быть, в пятьдесят и я красное не надену, а пока… Надо радоваться жизни!» Она улыбнулась  пришедшей на память фразе и весело зашагала на остановку.
                4
          Ведьмежонок стоял на самом краю обрыва и зелёными немигающими глазами оглядывал свои угодья. Ветер шевелил его тонкие, торчащие в стороны, волосики, раскачивал хлипкое тельце, но коготки ног цепко держались за каменистый гребень на краю кручи. Осень плескалась в огромной чаше озера Лычина: жёлто-красные мазки прошлись по глядящему в воду лесу. Пучки рослой травы – то обесцветились до белизны, то расцветились тёмно-коричневым по зелёному, зачернели камыши справа в заболоченной низине. Озеро потемнело от нагрузших в небе серых туч, оно притягивало взгляд, как топаз в золотом ожерелье, но всё вокруг – само это ожерелье – поражало вдохновенной красотой великого творения. Приоэёрный короткотравный луг, отбегая от лесистого дальнего берега, стелился ярким бархатом с вкраплениями краснолистых калиновых кустов, увешанных гроздьями ещё неярких ягод, полосками ивняка вдоль болотистых впадин, рябинами, взобравшимися на пригорки и светящими оранжевыми факелами. Плавно и бережно низина ползла сюда, к обрывистой меловой круче, под которой извивалась быстрой змейкой река, почти скрытая от озера густой щёткой ракит, но обнажаемая под взглядом сверху камнями, мелом и редкими плешинами белого песка у крутого, восходящего прямо к небу, берега.
           Ведьмежонок посмотрел вниз, в тёмную коричневую воду реки и, заметив у самого дна прибрежного мелководья  полоску рыбьей спинки, ласточкой пал вниз и в ту же секунду, зажав в крючковатых лапках бьющуюся рыбу, выскочил на песчаную полоску, затем, оттолкнувшись когтистыми собачьими ножками, вспрыгнул на каменистый уступ, ещё вспрыгнул раз-другой и скрылся в недалёком кустарнике.
          Когда от  рыбы осталась только горка чешуи, да колючие плавники, Ведьмежонок, сыто икая, уселся на жёсткую траву, обняв колени лапками, и стал думать, водя немигающими глазами. Думы его были похожи на клочья утреннего тумана, цепляющегося за нижние ветки густого кустарника – неясные мысли, непрочные, короткие…
          Деревня Ведьмеж затаилась в глубине огромного лесного массива, посреди болот на крутом взгорке. Вся она, видно, разломленная встарь, как краюха хлеба, катилась от домика к домику, с горки на горку, ныряла в глинистые разломы, поднималась на каменистые, но покрытые слоем плодородной почвы хребты, обрывалась перед мокрым языком старицы и снова карабкалась в гору – последнюю, плоскую и ровную, как стол. Там уже разлеглись поля, окаймлённые березняком, летящие к горизонту. Ранним золото-осенним утром Ведьмежонок боялся деревни – шумной от крика птицы, мычания коров, лая голодных с вечера собак, хрюканья, треска, стука… Особенно он ненавидел собак, сходивших с ума от страха, когда он приближался, и воющих дико и угрюмо, если чуяли его издали. Ни одна из них ничего бы не сделала ему, подойди он вплотную, но сама бы сбесилась, а он теперь не хотел бешенства в деревне и ближнем лесу. Он был тих и одинок, потому что созрел и помудрел. Он не знал чувств, а если бы знал, он понял бы, что любит эту свою деревню, озеро, лес, кручи и долины, яркую осеннюю пору и даже людей. Особенно тех, из длинного дома.
       На плоской плите, венчающей крутой спуск к реке, стоял, вернее, прилёг на брюхо, низкий с утопленным  фундаментом дом из красного кирпича. Толстые стены здания глядели глубокими, как бойницы, окнами, наполовину заложенными новым белым кирпичом, уменьшая их до обычного размера. Но всё равно, их верхняя дугообразная часть, веерный, лучистый рисунок особо выточенных кирпичей, обнаруживали, что дом этот раньше был нежилым помещением. Десять лет назад в этом здании размещался магазин со всеми его складами и подсобками, ещё раньше – клуб, а совсем-совсем давно – храм. Была снесена                купольная  часть во времена крушения религии, пытались разобрать стены, но кладка красных, с фигурными фрагментами, кирпичей была монолитно нерушимой.  Теперь дом был низок и долог, как двухвагонный трамвай, и входя в него, надо было шагнуть с порога вниз на толстодосочный тёмный пол. В доме этом, простоявшем не один год заколоченным, теперь поселились художники. Они купили его у колхоза в складчину впятером, и с весны до глубокой осени то одни из них, то другие бродили с этюдниками по окрестностям, подбирая по ходу грибы и ягоды – чему было время.
          Ведьмежонок, подходя к этому зданию, чувствовал холод в груди, дрожал, стуча зубами. Он боялся этих стен, задыхался от их нерушимой красоты, но всё-таки нырял иногда в щель под порогом и, попав в первую длинную горницу, полусогнувшись шёл вдоль стен с окнами, глядя на глухую противоположную, вдоль которой висели и стояли в рамах и без них ряды картин. Он влюбился в раздражающий вначале запах красок и разбавителей, потрясённо вглядывался в полотна, где был его мир – его лес, деревня, озеро, круча и река. Не оторвать глаз от рам, из которых смотрели знакомые старухи и деды, подростки-внуки и даже корова Зорёвка. Всё, что его окружало в жизни, так или иначе было отражено на картинах: то ухват у печки, то чугунок на плетне, то куры около дороги… Но нигде не было никого, похожего на него, Ведьмежонка. Будто он не жил на свете, не дышал, не бегал, не думал… Ощупывая мордочку свою, волосы и уши, он плохо представлял свой облик, зная только тело своё, потому что ни вода, ни зеркала, которые звал «пустые окна», его не отражали. Не было в округе и других ведьмежат, и его одиночество порой изводило его тоской и страхом: кто я? Какой я? Откуда я взялся?  Он, бывая иногда в домах (то в форточку впрыгнет, то в дверь прошмыгнёт за медлительной кошкой), видел картинки на стенах. Редко там изображалась природа, чаще на ковриках стояли олени – лосиные братья, лебеди, собаки… Но более всего было разных лиц, групп людей, лежащих голышом младенцев на небольших бумажках (он не знал, что это фотографии). И ни единого ведьмежонка. И, чтобы все знали, что он есть, живёт, существует, он проявлялся частенько в разных шкодах: то вспугнёт ночью собак, и они лают и воют ночь напролёт, то опрокинет ведро с водой или банку с молоком,     то грабли бросит под ноги хозяину, и тот неделю носит шишку на лбу… Он  изредка воровал цыплят, утят или гусят, но деревенские грешили на хоря и лисицу. Он лакал молоко и таскал куриные яйца из кладок, в чём обвинялись кошки и сороки… Он мусорил, гасил огни в кострах и печах,  сбрасывал с верёвок постиранное бельё, прыгал по крышам, стуча когтями… Жил и знал, что все его чуют, ощущают, подозревают, но не видят.  А  сам он не мог пробыть в доме ни часа, душно ему становилось, тесно, шумно от человеческой суетной жизни.  Начинало словно сдавливать голову, мутились мысли, тошнило, слабели ножки и хотелось бежать, бежать, бежать!
                5
          Резко похолодало. Мокрую землю проморозило, и без снега она стала чёрствым, грязным катком, бугристым и опасным. Галя собиралась на занятия кружка макраме в дом культуры при парке Горького. Она шнуровала ботинки и низко опускала голову, пряча глаза от свекрови, которая зорко поглядывала на неё, скрывая тревожную заботу. Толстые чёрные косы упали на плечи и заслоняли лицо Гали, скрывали одутловатую обвислость щёк, залившихся синеватым румянцем. Галя стыдилась себя – своей нездоровой полноты и неуклюжести, своих падающих с переносицы очков, порывистости своих движений. У неё дёргались руки от волнения, и шнурки выскальзывали из пальцев, не попадая в дырочки на ботинке.
- Галя, доченька, не ходила бы ты сегодня, а? Такая скользь, ветер ледяной…
- Я пойду, мама Оля. Не могу я пропустить занятие, мне надо!..
- Ну что там уж так надо? Узелок новый покажут? Потом нагонишь. Такая погода!
- Я пойду. Пойду.
       Галя упрямо мотнула головой, косы подпрыгнули на груди. Она не хотела сидеть дома со свекровью, которая видела её насквозь, которая точно знала, что невестка изнывает от обиды и боли, мучается в одиноком ожидании, перебирает в мыслях разные варианты поведения мужа, не зная, где он, с кем, точно ли вернётся домой. Да, Галя сходила с ума от ревности и безысходной тоски. Слишком всё было очевидно. Её Серёжа разлюбил её. Хуже того, он жалел её и стыдился. Из тоненькой, хрупкой, большеглазой принцессы 
 она за три года превратилась в толстую очкастую тётку, с дрожащим как холодец телом, с тяжёлой  походкой и сиплой одышкой. Через полгода после замужества она забеременела, но сладостное ожидание ребёнка перекрылось тяжелейшим токсикозом  и, навалившимся как каменная глыба, диабетом. Всё рухнуло в одночасье: пришлось расстаться с мечтами о полной семье, о радости здоровья, фактически, о будущем. Она лечилась беспрерывно, толстея, рыхлея, теряя зрение. Сначала Сергей поддерживал её, подбадривал, был участливым и внимательным, потом охладел, помрачнел, начал раздражаться. А в последнее время, с начала осени, он начал сбегать по выходным, исчезать из дома, ничего не объясняя, отделываясь дежурными фразами: «Еду к друзьям за город. Хочу побыть на воздухе, в тишине. Тебя с собой взять не могу – мужская компания. Да и прохладно, и дорога неблизкая… Буду в воскресенье вечером…» И тянулось время с пятничного вечера до воскресного, как серая клейкая масса, удушая и обволакивая мраком.
            Галя зная, как искренне любит её свекровь, переживала и за маму Олю, свидетельницу её горя. Они обе нежно любили Серёжу и понимали, что он несчастен, раздавлен судьбой. Обе они знали и то, что Сергей человек честный, порядочный, совестливый, что он мучается от своей нелюбви к жене, винит себя за это, но, в силу своей неподдельности, не умеет скрыть чувства, притвориться, приспособиться.
- Галя, надень тёплую шапочку, - свекровь покопошилась в шкафу и достала белую песцовую шапку с бубончиком на макушке.
-      Я в вязаной пойду, ещё не сезон.
- Надень, Галя, она так идёт тебе, - Ольга Ивановна сама надвинула мех на голову невестки. Галя преобразилась в головном уборе: её смоляные брови оттенились сверкающей белизной, за тонкой оправой очков угольками вспыхнули карие глаза, румянец щёк потерял болезненный свинцовый оттенок, а бегущие по сторонам косы молодили её, превращая в девочку-подростка. Галя взглянула в зеркало   и впервые за вечер улыбнулась.
- Пойду, мама Оля.
И, что бывало так нечасто в последнее время, она обняла свекровь, приникла к ней щекой к щеке,  постояла так пару секунд и, чмокнув её, пошла, хлопнув дверью.
       Ольга Ивановна вздохнула до боли в сердце и подошла к окошку в кухне. Галя шла через двор к арке между домами, раскачивая в руке чёрную сумочку с принадлежностями для рукоделия. Её расплывшаяся фигура в чёрном пальто тяжело двигалась по скользким колдобинам двора, и только белая шапка задорно подпрыгивала на голове, играя пушистым  бубончиком.               
     Ольга Ивановна снова дословно вспомнила ответ сына на её вопрос, что же будет у них с Галей дальше?
              -     Что будет, то будет. Я ничего не буду предпринимать, не могу. Буду жить, терпеть. Уважать её буду, помогать… А  любить не могу.
- Не дана тебе любовь, сыночек!
- Как это? Я дважды любил, ты знаешь. Ещё как любил!
- То не любовь – страсти были, кипенье молодой крови. Бедный мой! Не заболей Галя, может, и дожил бы ты до любви. А так неизвестно, способен ли ты любить…
- Я понимаю, о чём ты! Если любовь, то жертва, себя, мол, забудешь! Всё для любимой! Это, мама, романтические сказки, а сердцу не прикажешь. Вот опустело всё тут, - он стукнул ладонью в грудь, - холодно, больно, пусто! И как я ей совру? Как изображу страсть и нежность? Скажи, как?
Ольга Ивановна молчала, только слёзы бежали по щекам.

                6 
         Сергей возвращался домой последней электричкой. Он был благодарен Юрию за эти два выходных дня вне дома. Оторваться от бесконечного испытания, напряжения, контроля за своими чувствами и поступками дорогого стоило. Уже в четвёртый раз побывал он в Ведьмеже у друзей-художников на их творческой даче. Два брата Мухиных – Юрий и Владимир, маленький носатый Веня Кляйн, Лёня Тучковский  и Ваня Роденок --
все приняли его, как своего, ни о чём не расспрашивая, ничему не уча, почти не обращая на него внимания, будто он тут был всегда. Поставили топчан, прислонённый матрацем к стене, дали мешок, набитый сеном, вместо подушки, одно из многочисленных потрёпанных одеял – спи, гуляй, ешь – вон посуда на полке, вон холодильник, вода в ведре… И каждый занимается своим делом.   
         В первый же свой приезд Сергей пошёл по извилистой, ныряющей сверху вниз и вползающей на холмы «главной улице» Ведьмежа. Дома словно отпрыгивали от дороги, терялись в садах, палисадниковых зарослях, прятались за пригорки. Идёшь-идёшь, вроде бы никто тут не живет, а влезешь на холм и видишь, как его с разных сторон облепили домики-дворики-садики. Чудной этот Ведьмеж! Словно таится, в прятки с тобой играет! Но не спрятать ему своих жителей. Люди в деревне вздорные, горластые, дерзкие: от старых до малых,  что ни слово – мат-перемат, да всё громко, резко, напоказ. Сразу Сергей увидел откровенно шарящие по себе взгляды, услышал бесцеремонные замечания вслед, почувствовал презрительное равнодушное любопытство.
- Еттот, небось, у мазил тех живёть?
- Ну… Где ж ище? Видала – фраер. Не нашенской.
               -     Ага. Те-то мажуть, а еттот по деревне лазить. На хрена тут лазить? Иди-иди, нечего зырить на нас, приезжий пед… - тут баба в рифму завернула словцо, от которого Сергей подпрыгнул по-воробьиному и слетел с горки вниз, как на крылышках.
- Га-га-га! Гы-гы… - неслось вслед.
         Он рассказал этот эпизод за ужином друзьям.
                -   Да, тут такой народ. Говорят, издавна в этой глуши разбойники селились. Сейчас сюда и то трудно добраться, а раньше – ого! Болота какие были! – Юра кивнул в окно, где луг раскинулся до темнеющего на горизонте леса.
                -   Они ж тут все безбожники. Ни иконки по всей деревне. Здесь и знаменитая ведьма жила,  как её?..
               -    Ведой звали, это ещё задолго до революции, - подхватил Веня Кляйн, - я сюда ехал, думал,  иконку какую отыщу. Фю-ю-ю, - свистнул он и безнадёжно махнул рукой.
                -   Наш отец партизанил во время войны как раз в этом районе. Говорил, было подозрение, что в Ведьмеже полицай какой-то обосновался. Вроде, анонимное сообщение было. А кто именно – неизвестно. А вдруг и сейчас живёт? Сюда много народу понаехало: кто после лагерей, штрафбата, после плена…- Володя, так похожий на брата. Прикрыл большие серые глаза, словно задремал.
                -  Зато, какие красивые молодки есть! – Иван блеснул жемчугом зубов, - особенно, Надежда Ведьмечко! Иконы не надо – точно списана с образа! Глаза какие-то мрачноватые, грустные, и огонь в них кипит. Брови – дугами, нос тонкий, как вырезанный…
- А губы! М-м-м… - застонал, закатив глаза, Лёня.    
Мужчины невесело засмеялись, примолкли. А Сергей, словно услышал что-то неоценимо важное, замирая, спросил:
- А где же она, эта Надежда, проживает?
- На горке, у самого обрыва домик видал? Как ласточкино гнездо прилеплен. За ним сразу еловый бор, всю горку позади дома застелил. Сходи, погляди на ведьму,- подначил Лёня.
- Почему на ведьму-то?
- Так она ж ведьмина внучка или правнучка… Так тут говорят. И фамилия Ведьмечко – одна на всю деревню. Других по несколько семей, а она одна.
- С кем же она живёт?
- А с кем захочет, - не унимался Лёня, хмыкнув со злобинкой.
               -    С кем не хочет, не живёт, - весело добавил Кляйн и глянул на Ивана, который ответил ему хмурым взглядом.
                -   Одна она. Муж, говорят, был, да его год назад цыгане убили. Двенадцать ножевых ран   на теле было! Поехал в райцентр, всё дела какие-то проворачивал, там его и нашли в канаве за магазином. Так баба Нила говорит, Надька хоть бы слезинку пролила! Стояла, молчала, глядела… 
           Володя говорил тихо, глубоким низким голосом. За окном хмурилось, свистел усиливающийся ветер, и Сергею казалось, он слушает старую сказку, где заколдованная царевна живёт в глухомани и забвении, полная ожидания спасения и счастья.
           Утром он пошёл к Надиному дому, ноги сами несли его, торопились. «Хоть бы увидеть её! Хоть бы глазком взглянуть!» – думал он и стыдился этих мыслей, сам от себя их пряча.
           Она стояла у плетня, опершись загорелыми, голыми по локоть руками на верхнюю жердину из неошкуренной берёзки. Дом её и огород раскинулись на взгорке, и близкий лес, сбегающий по противоположному склону, равнялся как раз по её плечам, отчего её головка темнела на фоне светло-серого неба. Она смотрела вправо, туда, где у сарайчика, привязанная к колышку, паслась белая коза, и профиль женщины словно вырезался на сером небесном полотне. Сергей остановился, застыл, напрягшись всем телом, чтобы не обнаружить себя. Он сразу понял, что её красота совсем не та, какая встречалась ему раньше: её лицо и фигура, поворот головы и опущенные кисти рук были словно из другого мира или иного времени, являли собой идеальный образ, картину гармонии и целомудрия. Точёные черты лица, гладкие, собранные на затылке тёмные волосы, изумительные пропорции тела – всё это благородно и в то же время непринуждённо вписывалось в простор неба и неоглядного леса за её спиной, в пустой прямоугольник огорода, гармонировало с ярко-блёклыми красками осени. Она была слишком легко одета для того, чтобы стоять вот так неподвижно на уличном холоде, и это тоже создавало впечатление не жизни, а картины. Вот она медленно повела лицом и, посмотрев на замершего Сергея яркими карими глазами, чуть заметно улыбнулась или усмехнулась и пошла в дом. Сергей, постояв ещё неподвижно, как статуя, резко вдруг повернулся и быстро пошёл обратно.
           После того видения он раз за разом в выходные приезжал в Ведьмеж, каждый день  ходил по той же дорожке и, остановившись на том же месте, ждал, когда она выйдет из дома. Только два дня были   удачными: то жгла она на огороде осенний мусор, то с кошёлкой, висящей на руке, запирала дом на висячий замок и уходила по дорожке вниз, в другую сторону. Она видела Сергея, усмехалась, мрачно блеснув глазами, и всё. Потом он ехал домой, глядя в окно электрички, как сейчас, почти не видел мелькающих в наплывающей темноте пейзажей, а держал в глазах, в памяти те её явления: движения, взгляды.. .  Он переполнен был отчаянием и восторгом, радостью ожидания и безнадёжностью тоски. И каждый раз, подойдя к дверям своей квартиры, он испытывал ноющий страх перед встречей с женой. Она сразу же взглядывала в его глаза с тревожным ожиданием, с нескрываемой болью и, многое увидев и поняв, опускала голову, занавесившись своими длинными косами, говорила что-то обыденное, привычное: «Ты голодный? Погреть картошку? Хорошо отдохнул? А я птичку связала…» Говорила ровно, негромко, но нота обидчивой горечи проскальзывала в звуках голоса, и щёки пылали пятнами румянца.
          Он смотрел в окно, и впервые за все эти поездки ясная мысль пронзила все его туманные видения и путаные чувствования: «А ведь я любил Галю! Я так же трепетал, видя её, замирал перед её хрупкой красотой, готов был болью заплатить за радость быть с нею!.. Куда всё ушло? Почему? И так скоро…»
          Он вспомнил их первую встречу. Группу студентов из машиностроительного института наградили  экскурсионными путёвками в Одессу. Сергей был счастлив: в декабре увидеть Чёрное море! Но таких впечатлений, какие рухнули на него, как ливень с небес, он не ожидал. Они въехали в весну. Море было, как на картинке в его детской книжке «Сказка о рыбаке и рыбке», синее-синее с белыми барашками на гребнях волн, песок на пляжах - ярко-жёлтый, веял тёплый ветер, и на каждом углу продавались душистые хрусткие гиацинты – розовые, белые, фиолетовые… Он зачем-то купил три граненые кисти, дышал их ароматом во всё время обзорной экскурсии по городу, вошёл с ними в картинную галерею и тут увидел Галю. Она повела их по залам, где особенно ему запомнился Айвазовский, словно прорубивший стены своими полотнами, на которых играло волнами, светилось и бушевало море. Он слушал раскатистое Галино «р», любовался её тяжёлыми чёрными блестящими косами, то льющимися по спине до талии, то падающими на небольшую, но ясно очерченную грудь. Ему сразу понравилось её белое матовое лицо, сверкающие угольками чёрные узковатые глаза в опушке густых длинных ресниц, пухлые, чуть вывернутые, круглые губки. Особенно трогательными были её худые, с еле заметной кривизной ножки, энергично и бесшумно, благодаря мягким сабо, двигающиеся по паркету залов. Он подарил ей цветы и спросил о вечерних планах, она смутилась, покраснела, что ещё больше украсило её лицо, и сразу же согласилась встретиться и сама сказала, где и во сколько.   
       Они весь вечер ходили по бульвару туда-сюда, присаживаясь ненадолго на холодные скамейки. Говорили, говорили… Через час-другой знали все факты коротких биографий друг друга и мечты на близкое и дальнее будущее. Сергею всё больше нравилась её открытость, правдивость, неумение и нежелание кокетничать с ним. «Какая прекрасная девушка! Красивая, добрая, искренняя!.. Она понравится маме», - в тот же вечер, засыпая, подумал он.
        Назавтра, после очередной экскурсии на рыбзавод, они встретились там же на бульваре, и Сергей попросил Галю познакомить его с её родными. Галя сникла, погрустнела и, хотя и через силу, сказала:
                -    Ладно, пойдём.          
Оказалось, они все два свидания ходили туда и обратно мимо её дома. В этом старой постройки доме, сразу за аркой направо, на первом этаже жила Галя. Она открыла дверь своим ключом, в тёмной очень тесной прихожей взяла и повесила на крючок его куртку, сняла свою и открыла дверь в комнату. Это была кухня-столовая, довольно большая, с высоким и широким окном в толстой кирпичной стене. Запах жареной селёдки и кислых щей обдал Сергея, замутил до кашля. За столом покрытым клеёнкой сидела старая женщина в инвалидном кресле.
- Мама, это Сергей, мой знакомый, - спокойно и грустно представила его Галя.
                -   Сара Аркадьевна, -  сильнее чем Галя картавя «р», словно каркнула старуха и вцепилась холодными сухими пальцами в его руку. – Что смотрите на меня так? Старая мама у Гали? Старая… Галя у меня последыш – пятая. А четыре сына до неё… Один утонул в море, девяти лет был, Гарик. Один в армии погиб, попал сами знаете куда… Вот. Третий с нами – инвалид. С головой плохо – шизофрения. Ещё брат у Гали есть, женатый, живёт через два квартала. Вон он, тут на диване спит. Совсем спился, алкоголик стал натуральный. Проходите в комнату, не бойтесь. Сергей ужаснулся беспорядку, непродышливому запаху перегара и табака. На диване храпел толстенный мужик, похожий на индусского купца из фильма, в углу на скрипучем стуле худой большеглазый парень истово раскачивался вперёд-назад, вперив взгляд в стену напротив и не обратив внимания на вошедших.
- Вот, Серёжа, это – моя семья, моя жизнь. Мама уже пять лет болеет, брат этот, - она указала на худого, - Гриша его зовут, с рождения такой, а тот, Мишка, лет десять пьёт. Я, спасибо, курсы экскурсоводов после школы закончила, только на работе и чувствую себя человеком.
- Галя, поедем ко мне!
- Когда?
- Завтра.
                -   Ты что, Серёжа! Так сразу… Тебе надо всё обдумать, с мамой твоей поговорить. Я так не согласна. Да и… разве могу я свою маму тут оставить одну? Нет, нет, невозможно!
Прямо за спиной Сергея, он даже вздрогнул, резко вскрикнула Сара Аркадьевна:
- Сыночек, Серёженька! Забери ты её, спаси мою Галю! Мне ничего в жизни не надо, только бы она жила нормально! Она же, как ангел! Ты ещё узнаешь её доброту, честность!.. Она такая работница, рукодельница, терпимица! – старушка затряслась вся, зарыдала, и Сергея переполнили жалость и сочувствие. Он взял Галю за руку.
- Поедем, Галя. Я диплом получаю, меня оставляют на заводе, где практику проходил. Сначала зарплата небольшая, но будет рост, я знаю, и стараться буду. У мамы пенсия хорошая, она досрочно по службе вышла, ещё и работает в охране. Ты куда-нибудь устроишься, ты ведь умница…
                -     Я, Серёжа, полюбила тебя сразу, с первого взгляда. Сейчас вижу, какой ты хороший… Но… Не могу пользоваться моментом. Поезжай домой, поговори с мамой, защити диплом. Я пять лет так живу, ещё месяца два-три ничего не изменят. Я и о своей маме позабочусь, о Грише… Им уход нужен.
- Мы в интернаты пойдём, Галя, Серёжа! Есть же приюты для калек! – Сара Аркадьевна ликовала.
- Галя, я не передумаю.
- Тем более, зачем спешить? Если не сгоряча решил, я приеду к тебе.
        Когда он всё рассказал дома маме, Ольга Ивановна долго молчала, опершись лицом о ладони и глядя в стол. Вздохнула тяжко:
- Подумай, не спеши, Серёжа. Если точно решишь, я помогу, чем могу. Но…
- Что? Чего замолчала, мама?
- Мне кажется Галя… Понимаешь, она…
- Что, еврейка? Это тебе не нравится?
- Нет-нет! Дело в том, что её наследственность… Эти больные…И всё-таки,  я не националист, но могут возникнуть разногласия в семье… 
- Не ожидал я, мама. Сама дружишь с людьми всякими.
- Просто, Серёжа, ты слишком… экзотичен, что ли… То Наргиз: и старше тебя, и какая-то вся нездешняя, не славянка… То снова… Почему это так? Мы простые русские люди, а ты… Не было бы беды. Ведь человек будет от тебя зависеть, Галина жизнь, любовь, судьба!..
- Да разве я плохое задумал? Женюсь, будем жить в семье, в любви. Её нельзя не любить, ты увидишь!
          Действительно, Ольга Ивановна всей душой полюбила невестку, оценила её человеческие и женские достоинства, одобрила выбор сына. Галя приехала через два месяца по настоятельному вызову Сергея, но подтолкнуло её к отъезду ужасное трагическое событие в семье. Месяц назад, вернувшись с работы, она нашла  своих родственников мёртвыми: маму в инвалидном кресле, Гришу на кровати в спальне. Брат алкоголик ударил нервнобольного утюгом по голове, бросил на кровать. Мать, свидетельница трагедии, скончалась от инсульта. Галя, убитая горем, не написала ничего Сергею, а с помощью знакомых похоронила своих близких и после ареста брата-убийцы, оформила кое-какие документы на квартиру. Тогда и вызвала жениха на переговоры, согласилась приехать к нему. Три года назад… Три с половиной. И вот он не любит её. Не просто не любит, а с трудом терпит, мучается от необходимости быть рядом изо дня в день. Он, стесняясь её нездоровой полноты, боится показаться с ней в обществе, на улице! И, как ни жжёт его стыд за своё малодушие, за осознанное предательство, ничего не может в себе исправить, угасить, даже скрыть. А теперь, сброшенный в кипенье волн новой страсти, ещё должен и это таить, упрятать глубоко до неразличимости. Но она знает, чувствует. И он знает, что не обмануть её, не провести... И мама всё понимает. Но все они, повязанные его ложью, фальшиво ладят друг с другом, постоянно напрягаясь и мучаясь. «Что мне делать? Что делать? Боже, помоги мне!»  -  стучало в его мыслях в ритме стука колёс.

                7   
           Занятия кружка макраме подходили к концу. В сосредоточенной тишине настольные лампы кругами света  отделяли  рукодельниц друг от дружки, создавая для каждой своё обособленное пространство.
          Галя вязала узелок за узелком, аккуратно разводя нитки ловкими, точными в работе пальцами, и думала о встрече с мужем. Он приедет последней электричкой, когда она только что вернётся домой, успеет переодеться… Нет, лучше не спешить. Помедлить, дыша грустным осенним ароматом промерзающих палых листьев, и войти в дом, напитавшись горькой свежестью, подставить ему под вежливый поцелуй нежно-румяную щеку, посмотреть в глаза из-под  ярко-белой опушки меха, которая так ей к лицу… Может быть, он заметит, что она молода и полна любви к нему, может быть, вспомнит её взгляд, так любимый им когда-то? «Нет-нет! Не буду, не хочу! Моя любовь не должна быть ему укором, не смеет  тяготить его, мешать ему жить и чувствовать! Нет. Как всегда - бегом домой, успеть раздеться и прилечь, отвернувшись к стене. Вяло поздороваться… Он спросит, не болит ли что, но ответ слушать не станет, выйдет молча из комнаты,   пойдёт разбирать рюкзак…»  Она еле удержала щекочущую уголок глаза слезинку, вздохнула поглубже и, заканчивая работу, заторопилась, запутала нитки, терпеливо поправила и сняла верёвочную птицу с подушечки. Та затрепетала на основной нити, мигнула вплетённым глазком-бусинкой, словно ожила и собралась лететь. «Нет, моя дорогая, никуда ты не улетишь. Нитка-то через всю тебя проходит, держит, не отпустит. Я так же – на нитке судьбы и – никуда… Только в небо…»
             Душа Галя сегодня особенно мучилась, замирала и тревожилась, ввергая её в тоскливое уныние. «Что это я? Совсем распустилась.  А вдруг он уже… с другой…  Не – вы – но – си – мо!»  Она ускорила шаг и ступила на выложенную камнем приподнятую над газоном дорожку, скользкую и неровную. Вдруг позади из боковой тропки выпрыгнула тень и со вскриком «ух ты!» схватилась за бубончик на шапке. Дикий испуг резанул её по сердцу, заставил метнуться вперёд. Шапка слетела с головы, оставшись в наглой руке, а Галя, поскользнувшись на выпуклом камне, всей тяжестью рухнула на дорожку, угодив левым виском на задубевший край бордюра.
             Она не слышала, как ломкий голос подростка бился в осенней теми, взывая: «Тётя, вставай! Я пошутил! Вставай, тётя!..» Она не могла видеть, как собрались люди, и кто-то побежал звонить в «скорую», как подъехала милицейская машина… Она не успела заметить, как из её глянцевого пакета вылетела белая нитяная птичка и вспорхнула на ближний куст. Зацепившись за ветки основной нитью, она раскачалась широко, вольно, весело и озорно поблёскивая зрачком-бусинкой.
                8 
          Надя лежала на кровати поверх одеяла в одежде. Истома не давала ей двигаться и ясно думать. Она только снова и снова окуналась в тягучую сладость воспоминаний. Ничего не было. Ни – че – го. Но в первый раз в её почти тридцатилетней жизни ( полтора года до круглой даты), в жизни неловкой и многотрудной, её манила любовь. Влекла, звала, тянула в свой непрозрачный поток, несущийся упорно и мощно в невидимую затуманенную даль. Как не подчиниться этому течению? Где взять силы для сопротивления? Его глаза протянули  звонкие голубые нити к её глазам ли, к сердцу? Она видела эту связь, слышала её тонкий протяжный звук, ощущала крепость этой привязи – ни разорвать, ни разрезать!
         Надя не хотела любить. Никто, даже мать покойница, не знали  о первом её любовном опыте, когда она, семнадцатилетняя деревенская девчонка, продав на рынке творог и сметану, пошла по мановению руки за красивым азербайджанцем, так же заворожившим её протяжными взглядами, в гараж у рынка, превращённый в торговый склад. Она и сама не понимала, как могла так гореть от страсти, так обмирать от его поцелуев и прикосновений, так безрассудно отдать ему себя и так ненасытно брать и брать его в боли и крови, желать и желать… Она не знала ни его имени, ни вообще ни – че – го. И не хотела знать. Только этот час, эти мгновения, этот подъём своих чувств и желаний! И всё-таки она сама оторвалась от него и ушла, застёгивая на ходу пальтишко, резко хлопнув железной дверью.
        Дома она, уверившись, что мать ушла к соседке, помылась прегорячей водой, поела с аппетитом и легла спать посреди дня. А когда через неделю снова увидела своего любовника на рынке, разглядела его страстный трепет, подумала: «Фу какой! Зверюка…» Отвернулась холодно, больше не смотрела в его сторону и ушла со стайкой баб, ни разу не обернувшись.
        Она не мучилась, не стыдилась того, что сделала: было и было. Но часто думала: «Что же такое – любовь? Неужели этот угар? А как же годами жить вместе? Как родить детей от этого бешеного огня, любить их и учить жизни?..» Взрослея, читая книги (она любила читать больше, чем смотреть телевизор), всё больше думала.
        Надя, хотя и окончила только среднюю школу и пошла работать в колхоз, считалась в деревне умной, рассудительной и получила прозвание «благородная», хотя в этом слове сквозила злобинка и презрительная зависть. Она из полеводческой бригады скоро перешла на ферму дояркой и полюбила свою работу. Мать гнала замуж – трудно без мужика в хозяйстве, отца, утопшего в половодье  на третьем году её жизни, Надя вовсе не помнила. Замуж  так замуж. Надя стала присматриваться к женихам, которых в их окрестных деревнях для неё было предостаточно. Её красота славилась в округе, на неё приходили  смотреть за несколько километров. Но ей не нравился никто. « Хотя бы лицом кто приглянулся… Или по характеру… Ни то, ни другое, а уж всё разом -  это и не снится».  Наконец, появился Витька Байкин  - отслужил в десантных войсках. Приехал в пятнистой форме, голубом берете, тельняшка полосует грудь… Красивый: лицо чистое, загорелое, глаза серые с зеленцой, нос с горбинкой -- орёл. Гарцевал на коне перед Надькиными окнами, сыпал на подоконник конфеты шоколадные…
          Снова волна желания прихлынула к молодой женщине, да и ухаживания были не похабными, даже красивыми. Опять же – деловой был Витька,  ушлый. Сразу усёк, что к чему, друзей-деляг нашёл, денежками зашуршал. Это потом она узнала, что водочку поддельную в оборот пускал, за то и полёг…
          А поначалу, зачем ей знать? Ничего она знать не хотела. Это он много знать хотел. Как переберёт за ворот, кулак в бок суёт, за горло душит: «Кто, говори, кто тебя распечатал? Ишь,…, фамилию мою взять не схотела! С кем была до меня? Говори, а то удушу, убью!..» И – матом с вывертами и закорючинами! А она истинную правду ему – не знаю!
         Это и угробило её первые чувства к нему, погасило огонёк. А потом: «Пропади ты пропадом!» – думала не раз. Только и радости было от трудов его в доме. Хату, что игрушку отделал, не столько снаружи (наличники простые, крыльцо строгое), сколько по сути, по прочности. Денег присобрал – в сундуке в коробке обувной. Да  и редкую ночку так заснёт… Но пять лет прожили, а без деток, злобится и на это стал. При матери ещё помалкивал, а три года после её упокоения, зудел и шипел без конца: «Проститутка! Прогуляла бабское здоровье! Стерва бездетная!» А сам иной раз и вспоминал, как в ледяной воде шесть часов пришлось просидеть, как врач говорил ребятам и ему, что всё будет как надо, только б дети были…
        Она сейчас, лёжа пластом на спине, ничего не вспоминала, а только, как воду в реке, ощущала течение прошлого, чуть шевелящего сознание. В это время в памяти стоял голубой взгляд, полный света небесного, ласки и нежности. Она уже знала о нём что-то своё, несказанное никем, нераскрытое им самим. Знала его заботу о себе, его желание отдать ей больше, чем взять, его великое к ней уважение, способность принять её такой, какая она есть. Фактически, ей было известно, что он друг художников, их гость, что в городе  у него мать и жена. Жена… Вот почему он стоит на тропе и смотрит, и не приближается ни на шаг, не говорит ни слова. И то, что он, так возлюбив её, Надю, не хочет рушить свой брак, обижать свою жену, ещё горячее влюбляло её в него, мучило мечтами о нём, томило до слёз.
           В этой счастливой горечи, в глубинных новых чувствах, Надя по капельке, по микроскопическому шажку спускалась в сон, глядя медленно мигающими глазами на твердь тёмного окна, в котором проступили два зелёных огонька: то ли звёзды, то ли, полные сочувственного любопытства, глаза – человека ли? Зверя? Духа лесного?
                9       
          Ведьмежонок любил Надю. Он часто прибегал к её дому, наблюдал за нею, привалившись спинкой к столбику плетня, подглядывая в окна, забегая ненадолго внутрь дома. Она всегда начинала беспокоиться, оглядываться, стоило ему приблизиться к ней. Глаза её, мрачноватые и горячие, тогда словно рассыпали искры, перебегали с предмета на предмет,  и Ведьмежонок отходил, отпрыгивал подальше, сливаясь с кучкой ботвы на огороде, с краем стенки крылечка, с деревом у поворота дорожки. Он не понимал своих чувств, но если бы кто-нибудь смог перевести их на человеческое понятие, выразить словами, то в тихом мыканье, пощёлкивании и вздохах услыхал бы нежно-заботливое: «Сестра, сестрица…» И если бы как-то можно было бы разъяснить Ведьмежонку понятия «добро» и «зло», то он ощутил бы глубинные волны добра, прибивающие его к этому жилью, к этой красавице. Только в её доме не чувствовал он духоты, суетливой толкотни, ни раньше, когда она жила с матерью и мужем, ни после похорон старшей из них (но не старухи вовсе), ни, тем более, теперь, когда Надежда осталась одна. Здесь никогда не торопились, не раздражались (за исключением дикой ревности Виктора, которая тоже была не суетной, а ровно-свирепой): надо что-то делать, вставали пораньше, в сумерках предрассветных, спокойно и деловито вершили задуманное. Добро, о котором не подозревал Ведьмежонок, много раз подталкивало его на непонятные ему самому поступки. Несколько раз он пригонял к дому отвязавшуюся козу, которую за это так незаслуженно хвалила Надежда: «Ах ты  умница, Милочка, знаешь свой дом!» Цыплят спасал, заметив коршуна или хоря, налетал ветром с наскоком, загонял в укрытие или заставлял бежать от опасности. Однажды отыскал у колодца серебряную, с синим камнем, Надину серёжку, поласкал её, прикладывая к щеке, да и подбросил, чуть ли не в руки, когда фасоль лущила. Он ходил к Наде в гости, как на праздник. Иногда -–это он любил больше всего – Надя тихо задушевно пела, делая небольшие кропотливые дела. Он слушал её низковатый глубокий голос и чувствовал, как звук его соединяет, сшивает прочной нитью отдельные куски жизни: этот луг с лесом и речкой, людей, животных -  с картинами в доме художников, слова с делами и события со временем, то текущим, то бегущим…
            Там, у художников, он тоже бывал в гостях, но не в таком родственном тепле и уюте, как у Нади, а в возбуждённо-тревожном, но веселящим нутро, особом мирке, похожем и не похожем на жизнь. И хотя ценил работы каждого из членов этой группы, особенно выделял Ваню по прозвищу (у них это – фамилия) Роденок. На больших полотнах Ивана (а он маленькие, Вежьмежонок слышал, называл «этюдами» и пользовался ими для создания больших) мир состоял не из линий и контуров, а лепился из воздуха, из пространства, как и сущий, живой мир. Людскому глазу это не заметно, а Ведьмежонок знал, видел, что мир словно соткан из одинаково ценных, но разноцветных и разнообъёмных нитей, всё в нём едино и неразрывно, неделимо и взаимосвязано, взаимопроникновенно.  А потому нет ничего главного и не главного, важнейшего и неважного. Иван смог это уловить, если не понять, смог передать, хотя и не до конца, но другим и такое не дано. Ведьмежонок только и забегал в деревню, поглядеть на работы Вани да побыть около Нади. Своим особо развитым чутьём он улавливал тягу Ивана к деревенской красавице, его боль от её равнодушия к нему. Не раз художник просил Надежду попозировать ему, та не соглашалась, ничего не объясняя, «нет», - говорила – и всё. Думала же про себя: «Вот, налепит меня на полотно, в рамку вставит, и все глазеть будут, обсуждать…»  А иной раз и по-другому помыслит: «Пролетят годочки мои молодые, старой стану, а на картине так буду, какая есть сейчас… Фотки они что? Дома в альбоме, а картина где-то на стенке висит, сама на мир смотрит. Согласиться, что ли?» И ту же робела, злилась даже – привязался, проклятый!..
              А Иван, скрывая от всех и даже от себя, болел этой красотой, этой цветущей, как виноградник на вулкане, такой ни на кого не похожей женщиной, полной достоинства и глубинных страстей, проступающих в мрачноватой яркости взгляда, в пышущих жаром губах, в персиковом румянце на смуглых щеках. Он был образован, талантлив, везде об этом писали и говорили, а он ощущал свой талант по неистребимой жажде творчества и по моментам (не более!) утоления этой жажды. Он был хорош собой: высок, строен, пышноволос, ясноглаз, особенно красила его улыбка, открывавшая ровные ярко-белые зубы, словно отливающие голубизной.  Женщины, чаще всего его модели – платные и добровольные натурщицы – легко сходились с ним и легко уходили, видя его поверхностное увлечение любовными историями, тонущими в неистовой творческой работе – его самой верной и бесконечной любви. Но, увидев Надю в первое своё лето в Ведьмеже, Иван был поражён, сбит с толку, смущён её красотой, в сути которой он  разглядел не столько притягательное женское,  сколько глубинное общечеловеческое, общематеринское величие, символизирующее независимость духа, его парение над суетой и мелочностью житейских ситуаций. Он определил это словом Женщина с большой буквы, Мадонна, изначальная красота. Сколько он видел лиц! В жизни, на картинах и картинках, на фото и в кино… Но это лицо, фигура, пластика, колорит – всё это вместе было как бы создано только для его души, по его вкусу. Он мечтал об этой модели, почти не осознавая, что она простая живая женщина, не воспринимая её тело, как плоть, а ощущая видимое взором, как образ духа.
             И всё-таки он любил. Любил так, как и выразить словами не мог бы ( и не собирался), а только мог бы попытаться положить на полотно, доверившись чувству человека и чутью творца. «Надежда, приди! Сядь здесь под бузинным кустом на простую, не струганную скамью, поверни головку в сторону дальнего леса, сложи покойно руки на коленях, и я вспыхну и сгорю, и вознесусь из пепла обновлённою душой, уловив, запечатлев, увековечив твою красоту!» - не думал, нет, не облекал в слова, а строил в душе свою мечту Иван.

10
               Войдя в прихожую, Сергей сразу понял, что Галя ещё не вернулась из своего кружка. «Хорошо, - подумал он, - свыкнусь с домом». Мама сидела в кухне, улыбнулась ему как-то грустно: «Добрый вечер, сынок. Покормить тебя?» Он кивнул и пошёл переодеваться, умылся тёплой водой, сел за стол. Мама снова присела у стола, и всё поглядывала в окно на слабо освещённый, мотающимся от ветра фонарём, двор. Тревога проступала всё явственнее у неё в глазах.  «Галю ждёт…  А почему же её ещё нет?» Сергей взглянул на часы – все сроки вышли. Да, скользко, быстро не пошагаешь, да, могла заговориться с подругой, может быть там, у арки, стоят, поглядывая на окна квартиры… Но явная мамина тревога передалась и ему, в груди похолодело и заломило. Он доглотал яичницу, быстро запил компотом и, бодро улыбаясь матери, стал одеваться.
- Пойду, мам, встречу Галю, а то скользко на дороге. Небось, болтает с какоё-нибудь макрамешницей, про всё забыли, - говорил шутливо, а волновался всё больше.
Мать заметно обрадовалась:
- Иди, сыночек! Правильно решил.   
           Сергей заглянул за угол арки – никого, и на пути к дому ни одного человека. Он поднял воротник куртки и, насколько позволяла наледь, быстро пошёл к парку. Каждый шаг прибавлял беспокойства. Гали не было. Вот уж парк начался: косая каменная дорожка мимо кустов ведёт к Дому культуры. И тут, у высокого облетевшего куста Сергей встал, как вкопанный. На крайнеё ветке, зацепившись за неё длинной  нитью, раскачивалась белая, вязаная из блестящих капроновых нитей, птичка. Её выпуклый глазок-бусинка ярко посверкивал время от времени, и это сверкание было настолько необъяснимым, что взгляд казался живым. Сергей не мог двинуться с места, ему стало страшно. Сначала он не понимал отчего, потом осознал, что не может без содрогания видеть округлое бурое пятно на краю дорожки, перетекающее через бордюр к газону, и ещё… это сверкание. Он проследил за полётом нитяной пташки и вдруг увидел яркий лучик, тянувшийся от блика фонарного света до самой птички. Сергей нагнулся, изменив угол зрения, и вздрогнул. Потом заставил          
себя вновь наклониться и поднял из-под куста простенькие, но такие знакомые по форме и цвету             оправы, очки. Дрожа всем телом, стуча зубами, он огляделся. Две старухи ковыляли в конце дорожки, шли к Дому культуры. Сергей побежал, едва касаясь земли, скользя, балансируя почти на лету, но как-то удерживаясь в беге. Старушки припустили было от него, но одна поскользнулась, другая стала её удерживать, и обе они неловко уселись на дорожке.
- Пожалуйста, извините, не пугайтесь, - он помог им подняться, - я спросить у вас хочу, только спросить! – Он замолчал, унимая частое дыхание, собираясь с силами. – Вы не знаете, там, - он указал назад, на дорожку, - там ничего не случилось?
- Да в том-то и дело, молодой человек, что случилось, - старушка со знакомым Сергею лицом горестно вздохнула. – Девушку «скорая» увезла. Она на камни упала, головочкой об бордюр. Малый тут один, мы в ДЭКА (так многие называли Дом культуры) все его знаем, он с дефектом, но безобидный, так он её напугал, она побежала и разбилася… - Старушка сокрушённо затрясла головой, а Сергей, как-то некстати, вспомнил её – гардеробщица из Дома культуры.
- Она какая? В чёрном пальто, полная, с чёрными косами?
- Она-она. Галя её зовут. Хорошая такая, добрая! В белой шапочке с бубоном.
- Это жена моя. – Сергей вдруг понял, что плачет, слёзы жгли глаза и щёки.
- О-ой! Милый ты мой! Жена-а..
- Куда её увезли, не знаете?
- Знаем-знаем. Нам сказал доктор, мол, если искать будут. В первую больницу, в хирургию.
- Спасибо.
Сергей повернулся и пошёл, сам не зная куда.
- Эй, мужчина! Вам туда надо, на остановку! До больницы троллейбус единичка идёт! – крикнула другая старушка.
- А? Да! Спасибо.
       Он свернул налево и пошёл, не осознавая ещё случившегося, но мучаясь от необходимости             
понять и принять его.
       В больнице, в приёмном покое, медсестра устало и грустно выслушала сбивчивые просьбы Сергея, предложила подождать, и пошла за дежурным врачом, который тут же вместе с нею пришёл, спросил Сергея, кто эта (он указал глазами и жестом куда-то вверх), привезённая полчаса назад женщина.
- Ж-жена. М-моя жена, - стуча зубами от неодолимой дрожи, прохрипел Сергей.
- Ваша жена получила черепно-мозговую травму, несовместимую с жизнью.
- Как это? И что?..
- Она  скончалась.
- Кто, Галя? Вы что! Где она?
- Тело в больничном морге. Но так как случай произошёл без свидетелей, утром его переправят…
- Кого – его? Её?
- Я говорю, его – тело – утром переправят в центральный морг, где осмотрят судмедэксперты и, если не будет следов насилия, послезавтра вы сможете забрать его… её для похорон.
          Сергей застыл, дрожь отступила, но навалилась такая слабость, что он еле смог пролепетать:
- Её можно увидеть?
- Не верится вам… Там закрыто уже. У меня больные – дежурство… Завтра, с восьми утра.
- А где этот… морг?..
- На выходе, у самых ворот.
         Сергей, не попрощавшись, заплетая ногами, вышел и побрёл к воротам. Низкое, длинное каменное здание светилось у ворот единственным зарешёченным окном. Сергей заглянул в окно. Посреди зала с несколькими пустыми столами стояла каталка, накрытая простынёй, а с близкого к окошку края из-под сероватой горки, обрисованной  простынёй, спускались по сторонам тугие чёрные косы.
         Возвращаясь, сначала в полупустом троллейбусе, потом по той же дороге до парка, Сергей не осознавал, не чувствовал, что бегут из глаз, по застуженному морозным ветром лицу, слёзы, не замечал то сочувственных, то насмешливых взглядов, не ощущал почти своего тела. Только грудь так болела, так жгло её изнутри, что ему казалось, он весь в огне,  в нестерпимом жару и, выйдя из троллейбуса, он расстегнул куртку, оборвал ворот на рубашке, сорвал с куста почерневший заледенелый лист и приложил его к больному месту на груди. Чуть отпустило. Он постоял, шатаясь, как пьяный. Страшно было снова ступить на косую каменистую дорожку и увидеть там Галину кровь. Можно было бы и обойти парк, но что-то тянуло его, несмотря на предчувствие муки, идти по той же дороге. «А … птичка!» – вдруг вспомнил он. Белая нитяная птичка так и осталась тогда на голой ветке куста. Он пошёл. Снова окаменело стоял над чёрно блестевшим пятном крови, почти не глядя. Протянул руку за птичкой. Её не было. Он обошёл  куст, обползал всё под другими растениями, сделал несколько, всё больших по радиусу, кругов, на месте трагедии…  Даже посмотрел наверх, на ветки деревьев, а потом и выше, на мигающие изредка сквозь летящие чёрные тучи звёзды, словно среди них мог разглядеть лёгкие белые крылья… Не было птички. Он даже подумал, не привиделась ли она? Не сочинилась ли от всего страшного и горького? Как заворожённый, он всё крутил головой, водил и водил взглядом по земле, кустам, деревьям… Вдруг новая, острая, но протяжная боль вошла в его душу, ртутно влилась в мозг: «Мама!..» Мама ждала, не зная ничего, но, точно, изнывая от беспокойства. Долго мучительно ждала. И надо было ей сказать, сообщить…
          Ветер совсем обезумел. Он рвал, что можно было рвать, бил, метал из стороны в сторону, заставлял стучать, скрипеть, гудеть всё вокруг. И Сергей, борясь с потоками воздуха, почувствовал себя жалкой вещицей, как та нитяная пташка, во власти стихии судьбы.
                11         
          Мама, конечно, не спала:  светилось окно кухни, глядящее во двор на арку, из которой появлялись все, идущие к подъездам. Сергей не поторопился, взглянул коротко на окно с тёмным силуэтом и вновь уронил голову, приподнял плечи. «Как ей сказать? Как? Какими словами? Знаю – что, но как?» 
               -     Сыночек! Один… Ей плохо стало? В больницу увезли?                -39-
- В больницу, мама.
- Доченька моя, бедная!  Ты был в больнице?
- Был.
- Ну, что ж ты молчишь? Говори, сын!
- Ты, мама, присядь.
Он механически снял куртку, ботинки, бросил на вешалку шапку. Пройдя в кухню, сам оседлал табуретку, навалившись на стол грудью, самым больным местом налёг на столешницу. В висках стучало гулко и назойливо, мешая собрать мысли.
- Мама, мама… Ох, мама…
- Серёженька! Что?
- Умерла наша Галя, мама.
Он взглянул на мать, она белела лицом, а в глазах нарастал ужас.
- О-ой!…
- Мама, подать лекарство?
- Там… в холодильнике… капли…
- Сколько?
- Тридцать.
 Долго сидели молча, чувствуя одинаково, но не вместе, а каждый сам с собой.
- Что же. Почки отказали? – мамин голос зазвенел, как чужой.
- Нет, мама. Она…  упала. На камни…  головой.
- У – па – ла! А-ах! Убилась?
- Да, мама. Её там, на дорожке, один ненормальный напугал, она и побежала…
- А-а! Боже, Боже! – Ольга Ивановна встала и так закричала, что Сергей кинулся к ней,      схватил, обнял и крепко держал её тряское, бьющееся в руках тело.               
- Мама, не надо! Мамочка! Ну что ты!..
Он отвёл её в спаленку, принёс успокоительные таблетки. Уложил на кровать, прикрыл ноги покрывалом и до рассвета сидел возле, слушая стоны, всхлипы, прерывистые вздохи. .. Он не думал, только пытался пересилить нудную, изводящую душу боль.
           Под утро, хмуро разбавившее тень в окне, он вышел в кухню, пил и пил воду из носика чайника, потом упал в комнате на диван и провалился в удушающее болото сна.
          Надо было хлопотать, ходить по учреждениям. И Сергей был даже благодарен этой неотвязной необходимости, заставлявшей исполнять конкретные дела, направлять мысли в нужное русло. Он и маму, еле-еле поднявшуюся к полудню, решительно обязал приготовить Галины вещи и убранство для последней колыбели.
           На похоронах было немного провожающих, но все, знавшие Галю, искренне горевали, вспоминали о ней много хорошего, говорили тёплые, добрые слова. Были и две старушки гардеробщицы, и три подруги из кружка макраме, соседки по площадке – Дарья Фёдоровна и Катька-выпивоха.
           Сергей неотрывно смотрел на Галино лицо, утопавшее в белой атласной подушке. Оно обтянулось, обострилось, и отступившая полнота вернула Гале прежнюю, хрупкую красоту, ставшую каменно-мраморной, словно сотворённой резцом скульптора. Сергей узнал в неподвижной мёртвой женщине ту дорогую девочку, которая встрепенула душу совсем недавно и так бесконечно давно. Она была мертва, он ясно это осознавал и видел, но её чёрные блестящие косы так живо струились по сторонам лица, так не сочетались с этим застывшим лицом, холодным атласом подушки, с чуть пожелтевшими пальцами рук, которых касались пушистые кисточки волос на их кончиках! Сейчас, сейчас, через мгновение закроют крышкой это лицо, эти живые косы, засыплют землёй!..
             Сергей вдруг закричал:
               -        Ножницы! Дайте ножницы! Дайте!               
- Зачем, зачем? – подскочила к нему старая, но бодрая и энергичная соседка Дарья Фёдоровна.
- Я косы срежу! Не хочу, чтобы… - он не договорил, зарыдал громко и горестно.
               -      Не надо, Серёженька. Она с косами пришла, с ними и уйдёт… Не оставляй себе муку и красу её не рушь. Не надо. – Дарья Фёдоровна сказала это ровно, спокойно, и Сергей затих, смирился.
           На  холмике расставляли поминальное угощение, и Сергей отошёл, уловив непереносимый запах съестного. Он посмотрел вдаль, в конец дорожки и увидел там нелепую фигуру подростка с бледным идиотским лицом. Сергей шагнул к старушке гардеробщице, потянул её за рукав:
- Кто это там? Вон, тот придурок?
- А-а.. Это Вова, тот самый, что Галю напугал. Смотрить как хоронють.
Сергей в один глоток опрокинул рюмку поминальной водки, ощутил её сухое жжение в горле и, убедившись, что маму окружают заботливые женщины, двинулся было по аллейке, но понял, что парень исчез.
          На другой день, после посещения могилы, Сергей зашёл домой, взял острый кухонный нож и пошёл в Дом культуры. Там он спросил у знакомой гардеробщицы, где живёт тот псих, напугавший Галю. Старушка забеспокоилась, затрепетала.
- Я только расспрошу, что было, - уверенно сказал Сергей.
Гардеробщица объяснила, как найти этого Вову.

                12
           Низкий, кособокий, под замшелой шиферной крышей, одноэтажный частный домик пытался спрятаться за прохудившимся штакетником палисадника, за умирающим от старости кустом облетевшей сирени. Тюль на окнах пестрел дырами и рубцами стяжки в незатейливом сетчатом орнаменте, крыльцо оттопталось в разные стороны – вкривь и вкось, перильца шатались.
           Сергей постучал в обитую клеёнкой дверь. Женский голос отчётливо ответил:
               - Да!               
           Комната, пустоту которой скрашивала старая мебель и белизна тряпиц, покрывавших её, поразила Сергея бедной своей гордостью, потугами на уют. Это сразу бросалось в глаза: стерильная чистота, белые вязаные накрахмаленные салфетки везде, где им нашлось применение – на столе, на комоде и спинке дивана, на каждой полке стеллажа… На дешёвых обоях стен – картинки из сухих цветов, семян, соломки, самодельные, но выполненные со вкусом и любовью. Люстра из лозы, такие же тарелки, корзинки, наполненные шишками, гроздьями рябины и калины, вазочки из цветных фантиков с сухими травами и осенними листьями. Было необычно, диковато-красиво, пахло осенним лесом. За столом, отложив пяльцы с вышиванием и встревоженно глядя на дверь, сидела довольно молодая женщина в коричневой вязаной кофте, с короткой, битой проседью, стрижкой. В дверном проёме смежной комнаты стоял истуканом тот самый Вовка. Сергея передёрнуло при взгляде на него. Парень был невозможно хил, с проваленной грудью, длинными чуть не до колен руками, красные большие кисти которых затрепетали, засуетились, только лишь глаза подростка встретились с глазами Сергея. Ничего не рассматривая специально, Сергей словно сфотографировал памятью увиденное, будто всё само запечатлелось мгновенно в его воспалённом мозгу. Чуть кивнув матери, он с порога заговорил:
- Я муж погибшей женщины, которую ваш, этот вот, напугал. Я…
- Пожалуйста, пройдите. Сядьте. Прошу вас.
Женщина встала. Маленькая, худенькая, сразу покрывшаяся пятнами болезненного румянца, налившаяся испугом, она сдерживалась, как могла, пытаясь сохранить достоинство. «Не её же вина…» – подумал Сергей, шагнул вглубь комнаты, обессилев, присел на твёрдый крашеный стул.
- У нас будет очень трудный разговор, - тихо сказала она, - я понимаю. Для нас с сыном – это горе. Поверьте, горе! Он прибежал весь в слезах, у него приступ был… Это случайность, понимаете? Страшная трагическая случайность! Он просто не мог предугадать подобное.
                -     Дядя! Я не хотел пугать тётю! Я только бубончик её хотел потрогать, он так скакал,  как живой! Я пошутил! У меня такое хорошее было настроение! Дядя! – он говорил захлёбываясь, бия себя кулаком в хилую грудь, в глазах его стояли слёзы, рот перекосился. – Дядя, я забыл, что я такой урод, что я страшный! Я знаю, у меня лицо идиотское! Но я забыл! Я дурак, дурак! Но я не хотел! Мне так жалко тётю! Лучше бы я сам упал, лучше б умер!
            Он затрясся весь. Последние фразы кричал, маловнятно выговаривая слова, потом ноги его подкосились, он упал на пол, как-то невероятно ловко подхваченный за плечи матерью. Судороги терзали, ломали хлипкое тело, ставшее таким натянуто-упругим, что мать, навалившаяся на него, еле удерживала голову сына, чтобы не билась об пол, и как-то успев сунуть в рот больного ручку деревянной ложки.
            Это всё продолжалось минуты три-четыре, но Сергею казалось, никогда не кончится. Вдруг парень сник, размяк, лежал обессиливший, бледный, как мертвец. Мать бережно уложила ему под голову диванную подушку, укрыла, видимо детским, одеяльцем. Ясно было, что всё необходимое держалось наготове, под рукой. Она и сама, усталая, разбитая, присела снова к столу.
                -    Второй приступ за два дня. Эпилепсия. Вы подумаете, мать, может, пила, курила или ещё что…  А у меня роды были очень тяжёлые, а врач безответственная такая… Вовочку щипцами тащили… Шестнадцать лет, со дня рождения болеет! Тоже – вроде бы несчастный случай, - тяжело вздохнула она. – Отец его нас бросил, вообще исчез. А мы… на всю жизнь теперь.
               Она не плакала, не жаловалась. Говорила как-то отрешённо, обыденно. Но вдруг заволновалась, засветилась вся:
- Но он мой сын! Я его люблю! Я разрываюсь от любви и жалости к нему! Что, что ему дано? За что? Молодой человек – он о жизни, о любви мечтает!… И, я его знаю, поверьте, он очень добрый, уважительный, ласковый! Он никому не делал плохого, никогда! – и вдруг, склонившись  к самому столу, тихо-тихо прошептала, - вы его убить хотите?
- Нет. Что вы! Нет.
       Сергей вскочил и выбежал, хлопнув дверью. Ветер холодною плёнкой прилип к нему, окутал  и понёс по переулку. Он шёл, не разбирая дороги, изнывал от жалости и думал: «Не он это, не мальчишка виноват. Это я. Я бросил Галю, отказался от неё, заболевшей, попавшей в беду! Я не провожал её вечерами, не удерживал дома в непогоду. Не опекал её, не заботился о ней. Я наказан свыше. Галя уже успокоилась, а я до конца своих дней буду биться, как тот эпилептик, головой об пол! Вот любовь – любовь матери… Я не любил Галю, я любил себя: у меня должно быть всё хорошее, красивое – жена тем более! Галя, Галя! Нет мне прощения! Нет избавления от моей вины! Слышишь, Галя?..»
         Ветер завыл, словно жалобный смех прозвучал в темнеющем хаосе осенних сумерек.

                13      
         Ольга Ивановна ждала сына с холодным страхом в душе. Она боялась новой беды. Никогда глаза Сергея не излучали такую ненависть и решимость. Казалось, пена выступала на его губах, так белели они, зажатые напряжением сдерживания рвущихся чувств. «Убьёт, - думала она, - порешит того несчастного!» Она видела, как сын метнулся в кухню и сразу же выбежал из дома, а в подставке для ножей опустела ячейка для самого острого, с кончиком- штыком. «Господи! Вразуми его! Останови и направь бедного сына моего!» Невозможно было оторвать взгляд от окна, время затягивалось петлёй на шее… Томилось сердце: то замирало до молчания, то трепыхалось тряпицей на ветру.
          Вот в арке появилась его фигура. Голова опущена, руки – плетями вдоль тела, идёт вяло, на окно не взглянул… Вошёл – дверь хлопнула тягуче, неохотно.
- Серёжа, где ты был?
- А-а.. так.
- Ты ходил в семью, где…
- Да, мама. Ходил.
              -   Что? Что ты сделала? – ужас в голосе матери заставил Сергея поднять на неё взгляд.   Он понял, почувствовал вся её тревогу, всю силу её волнения.
- Не бойся, мама. Я ничего не натворил. Не смотри на подставку – вот нож. Он чистый.
- Нет… на нём… кровь!
- А-а… Не бойся, это я руку свою порезал, в кармане. Вот – погляди. Я только спрашивал там, разговаривал…
- И что?
- Это – несчастный случай, мама. Конечно, парень дурачок, но не злобный. Галя испугалась. Испугалась бы любого ночью, кто сзади топает. А тот, Вовка её за бубончик на шапке тронул. Бубончик его привлёк.
- А-ах! Господи! Это же я заставила Галю эту шапку надеть! Я своими руками её подала! Я, я виновата! Уговорила, умолила! Если бы не эта шапка, Галя, может быть…А-а-а…
- Мама, что с тобой? Мамочка!
       Ольга Ивановна медленно сползала на пол из рук сына, успевшего подхватить её. Он не смог её удержать, оставил на полу, побежал к соседям звонить в «скорую».
        Маму увезли в ту же городскую больницу, только в другое отделение. Инфаркт был обширный, положение критическое. Сергей зашёл на завод, оформил очередной отпуск, вышло почти по графику. Он с трудом засыпал с вечера – тревога за мать, раскаяние, муки совести – всё это превратилось в тягостную пытку. Утром вскакивал с колотящимся сердцем, шумом в голове, мельканием жёлтых точек перед глазами, шёл в больницу. Мама была в сознании, но почти не говорила – тяжело и не позволялось, а в глазах её Сергей читал всё: и боль , и вину, и прощание.
        Через три дня Ольга Ивановна скончалась.
         Похороны мамы (в одну могилу с Галей) плыли почти мимо сознания Сергея. Только взглянув в яму, где виднелся край Галиного гроба, он взвыл, словно сам напоролся грудью на облюбованный им недавно нож, вдруг осознал всю беду свою, всю глубину одиночества, едва удержавшись на краю могилы.
         На поминках в кафе (мама оставила записку прямо на столе спальни о том, где хранятся собранные деньги) Сергей не пьянел, не замутнялся сознанием, а только глубже погружался в ощущение боли. Дома же алкоголь вдруг свалил его сразу так, что от порога квартиры до дивана он протащился рывком и оборвался в тёмную пучину бессознательности.
         Утром в дверь позвонили. Звонили  долго, упорно, пока Сергей осознавал, где он и что надо делать, шёл, шатаясь, к двери, открывал, словно чужой, замок. Перед ним стояла соседка Катерина, мятая тётка, обшарпанная, как помойное ведро из столовки. Глаза её горели, как фары.
- Я, Серёженька, вот, принесла тебе… Вчера в кафе много чего осталось, женщины пособрали, Фёдоровна расстаралась. Ну, ей всё не донесть – меня подключили. Тут бутылки в основном, на похоронах-то одни девки да бабки, кому пить? Принимай, хозяин.
          Она уже прошествовала в кухню, таща тяжёлую, сшитую из суровой ткани, сумку. Сергей, мало понимая её, не догадался помочь, шёл вслед, сдерживая подступающую дрожь.
         --- Во, тут четыре с половиной… нет, с четвертиной, бутылки. Фёдоровна в курсе. Я, хм, за труды попользовалась из начатой. Э-э-э… да и тебе, браток, не мешает. Ишь, колотун тебя бьёт. Давай, давай, садися. Вот, стаканчик тебе… и мне. Тут огурчики, помидорки, лук, хлеб. Что надо. Сыр, колбасу и чего-то там ещё Фёдоровна принесёт, у неё в холодильнике… Ну, вздрогнем! Чего ты морщишься? Ты её не нюхай, а пей. Ну!
            Сергей послушно глотнул, и сразу же стало тепло, и прекратилась дрожь. Сознание прояснилось, взбодрилось. И, хотя обострилась боль, тело словно ожило, стало чувствовать и подчиняться.
- Ну, лучше тебе, лучше? – улыбаясь щербатым ртом, бодро и весело выпытывала Катька.
- Лу – лучше, - согласился Сергей.
- А, что я говорила? Это ж лекарство  от всего! Думаешь, только дураки пьют? Все это дело любят, только, кто скрывает, кто больной, совсем нельзя. А любят все… Фёдоровна тётка хорошая, но зануда! Эти бутылки, говорит, прибереги на девять дней. Ну, по Гале сперва, а туда-сюда и по маме твоей. А что их беречь? Может, мы до тех девяти дней и сами не доживём! Правда? А? Давай вскроем ещё! Что нам тот глоток? Давай, а? Не против?
          Они выпили вдвоём ещё бутылку водки. Сергею надоела бесконечная болтовня Катьки, он, скрывая отвращение, вежливо выпроводил её и упал на свой мятый диван. Но снова позвонили. Сергей, злясь, думая, что Катька вернулась, открыл рывком. Пришла Дарья Фёдоровна.
- Ах ты, Боже мой! Серёжа! Нам же на кладбище идти, а ты!.. Катька, зараза! Её работа! Быстро умывайся! Ты что? Люди там соберутся! Давай!
Она взяла одну бутылку со стола, качая головой, уложила в сумку, прибралась немного в кухне, пока Сергей холодной водой приводил себя в норму.
         Но водка дома ещё была, Катька жила напротив, и до девятого Галиного дня, а потом и до маминого, Сергей не вставал и не ложился без стакана «лечебного» зелья. Были деньги, собранные мамой за многие годы, были «отпускные», было и неистребимое желание залить, загасить нестерпимую муку. И он плыл в потоке мутного беспамятства, не ощущая его нарастающей силы, плыл к бурлящему водопаду, несущему в бездну множество подобных щепок и обломков порушенных судеб.

                14
         Вот уже третью субботу не выходила Надя с утра из дому, хотя надо было ехать на рынок, продать бы творог, сметану, купить в городе кое-что из еды и, непременно, новые резиновые сапоги на весну. Сезон кончается, и все осенние товары уберут, попрячут, выставят зимнее, а весной-то сапоги запоздают: из Ведьмежа до спада воды в город не доберёшься. «В это воскресенье обязательно поеду», - подумала Надя, тяжко вздохнула и снова замерла, глядя в окно. Сергей не приезжал за месяц ни разу. Вначале она только удивилась, не увидев на взлёте дорожки у румяной рябинки его лёгкую гибкую фигуру, в следующий выходной  - обиделась, рассердилась даже, ругала козу, кричала на кур, бросала ухват так, что у печки от угла отлетел кусок штукатурки… А сегодня она встревожилась, заболела душою, раздумалась… Кружилась по дому – в кухне, по горнице двигалась в утренних делах своих, а взгляд всё возвращался туда, к рябинке пылающей, а там – никого. Он любил её, любил – это точно, болел, мучился ею. Он уже принадлежал ей, а вот исчез, будто и не был.
            Морозно и голо светилась за окном земля, ждала снежного пуха, корчилась чёрными морщинами грязи дорога, гудел ночами ветер, а днём свистел и бушевал в порывах своих… Шла зима, грозила, предупреждала: «Иду! Вот я вас ужо!..»
            После обеда Надя решилась. Достала цветастую кашемировую шаль – мужнин подарок, ботиночки со шнуровкой, оделась тщательно, неторопливо, постояла у зеркала и, вздохнув, пошла. С горки вниз к затянутой льдом заводи и снова на горку, крутую, скользкую. Постучала в кривую дверь из толстых чёрных досок, на которой, к её удаче, не висел большой железный замок.
- Войдите! – она узнала голос Ивана, он там, ей не показалось вчера, что видела его на дороге.
- Здрасьте.
               -   О-о! Вон кто пожаловал! Проходите, Надя, садитесь! Сюда-сюда, в кресло! Оно хоть и старое, неказистое, но удобное. Вот, пожалуйста, конфеты, открою сейчас коробку, а чайник только закипел и чай заварен!  -  он говорил быстро, напористо, не давал ей вставить слова, отказаться от угощения. Волнение и радость горели на его лице румянцем, сияли в глазах.
               -       Я  не предлагаю раздеться, только протопил, ещё холодно, но чай горячий, ароматный…
               -       Не надо бы чаю…
- Надо-надо! Вы – редкая гостья, как же без чая… Вина вот нет. Я один не пью, потому не привёз, а вас не ждал. 
 -         Ещё чего! Я бы не стала пить! Я по делу к вам. Это… Ну… Вы хотели портрет мой рисовать.
- Согласны? Ура! Вот хорошо-то! Вот молодчина, Наденька!               
- Да я… Я ещё не решилась. Хотела спросить, как это, что будет?..
- Объясню. Только чаю налью. Чашку вам вот эту выбираю, всю в оборочках. Вы слушайте и пейте-пейте. Хочу я вас написать на улице, на фоне тёмного бузинного куста, который весь в спелых ягодах. Ну, теперь уже на натуре… на природе, то есть, писать поздно, но куст у меня есть, вот.
Он порылся в углу, достал из ряда приставленных к стене картин одну небольшую, показал Наде. Действительно, на ней был бузиновый куст в гроздьях созревших ягод, живой и какой-то таинственный, будто в его ветках кто-то притаился, маленький, мохнатый.
- Это этюд к картине. А вот и второй – скамейка, что у куста стоит. Я буду писать вас в комнате, а потом всё соединится в одну картину. Мне шаль ваша очень нравится, в ней и приходите. Она на плечах будет, а руки на коленях, просто… Сначала рисовать буду, вот, угольком, потом красками.               
- А долго?
- Думаю, нет. Я вас помню. Сеанса… раза четыре, ну, пять попозируете, посидите передо мной. Только надо утром писать, когда света побольше, часов в одиннадцать.
- Хорошо. Я приду. Завтра?
- А может, сегодня начнём?
- Прямо сейчас?
- А что? Чай попили? Вот тут, на стуле садитесь, шаль я поправлю, хорошо. Этюдник подготовлен, лист прикреплён, вот. Ну, Наденька, с Богом. Можете разговаривать, только голову не поворачивайте. Не напрягайтесь, просто сидите.
- А-а… А вы один здесь?
- Один. Это и ценно.
- Скучно же… И ночевать как-то смутно.               
- Смутно? Почему?
- Да хата эта, что гробина каменная, низкая, тёмная.               
- Ничего. Привычно тут. Вы же тоже одна ночуете. Или нет?               
- Да ну вас! Одна, конечно, но у меня кошка, собачонка во дворе, скотинка… Всё живое рядом. А тут  пу-у-сто!
- Да не совсем. То мышки, то птицы по крыше скачут, кричат по-разному, а то жучок дерево точит, скрипит…
- Это ещё сумотнее… Они все – чужие. Скотинка своя, ручная, а эти – дикие, приблудные.
- Ну, Надя! Как вы всё распределили. А ведь мы все – часть природы, и Богу все одинаковы.
- А вы в Бога верите?
- Да. А вы?
- И я верю. Молюсь. Но всё сама молюсь, не в церкви. Там чегой-то, на виду как-то смутливо…
- Там молитвы общие, а дома личные.
- Хорошо вы сказали, точно. А где же ваши друзья?
- Кто где. Братья – те оба преподают в техникуме, по субботам работают. Кляйн к матери поехал, Лёнчик насморк подхватил…
- А другой?
- Какой другой? Нас пятеро. А-а! Серёжка! Да он не художник, просто гостил тут. У него горе большое: жена погибла, а за ней и мама его умерла.
Надя обмерла. Шершавая саднящая боль зашевелилась в душе, тоска навалилась, зазвенела в ушах.
- Что вы, Наденька, так переживаете?
- Да как же… Столько человеку…
- Ох, не говорите! Вся жизнь обрушилась.               
- Детки у него есть?
- Не-ет… Вроде нет. Один остался.               
- А что же случилось?
        Иван, рисуя углём, щурясь и морща губы, скупо рассказал, что знал сам. А Надя никак не могла избыть боль и тревогу за Сергея, совсем ей неизвестного, чужого человека, дороже которого не было у неё теперь никого.
                15   
            Почти  два месяца Альбина не навещала Нину Павловну – работа, домашние заботы навалились разом, горой, закружили, превратили недели в мелькание костяшек на счётах – от выходного до выходного. Щёлк – и понедельник, щёлк – и новый, а суббота и воскресенье – только мечта о покое да сладость слияния с семьёй. Чувство вины давило на душу Альбины, и мысли колючками возникали постоянно: «Может, там нужна помощь! Может, нездорова Нина Павловна!» Одно немного успокаивало: в отсутствии домашних телефонов, Нина Павловна от соседки могла позвонить Альбине в школу. Так бывало иногда и при Наргиз, а уж  сейчас, если что, позвонила бы непременно.
             В конце августа Альбине удалось забежать к своей «взрослой» подружке вместе с Любашей, но совсем ненадолго. Новостей особых не было, Маринка готовилась к школе, бегала по магазинам, благо, родители прислали денег. Нина Павловна сильно скучала по дочери, но не жаловалась, только глубокие протяжные вздохи выдавали её тоску. Она много читала, была в курсе всех событий и литературных новинок – поговорить с нею было очень интересно. Альбине хотелось увидеться, было чем поделиться: новостями, планами, раздумьями…
- Тёма! Я так хочу навестить Нину Павловну, так соскучилась! Была ещё летом, а теперь – вот-вот зима!
- Ну, сходи. В чём дело?
- Это возможно только в выходной, а мне вас с Любочкой оставлять жалко!               
- А в будний день что же? Не целый же день работаешь…
              -    Да всё не соберусь. Дела, дела. То заготовки, то вещи летние стирала, убирала… То окна мыла. И на работе – то педсовет, то родительское собрание, то праздник… Ко всему подготовка нужна, не так-то просто!
               -    Понятно, Альбиночка! Учительский хлеб скудный, но трудный. Так что ты хочешь? Что мне сделать?   
               -     Тёмчик, посиди сегодня вечером с Любашей, приди пораньше, а?               
-     Ладно. Хотя это значит, я в мастерскую не попаду, после работы – сразу домой.      
- Один разочек, ладно? Я не хочу Любашу до шести в саду оставлять, заберу, как всегда, после обеда.
- Конечно, Аленька. Ладно - планируй.
              Альбина приоделась, продумала  всё, что скажет, купила торт. По прихваченным морозом улицам  легко шагалось. Ветер, бушевавший почти неделю, утих, и город посвежел, приободрился.      
             Встреча была, как на вокзале – с поцелуями и слезами, небольшими укорами и большой неподдельной радостью. Переговорив обо всех текущих делах, о сортах варений и солений, о всех встреченных друзьях-знакомых, о прочитанном и увиденном, перечитав два последних письма Наргиз и рассмотрев пяток фотографий на фоне пальм и океана, Альбина поделилась сокровенным.
- Нина Павловна, у нас новость. В прошлом месяце в Москве проходила зональная выставка, и две Тёминых картины попали на неё. Для него это большой шаг вперёд, творческий рост.
- Он очень талантливый и труженик. Я очень-очень рада! Поцелуй его за меня.
- Поцелую и не раз. Но ещё одно: мы мечтаем домик в деревне купить. Какой-нибудь маленький, подешевле, чтобы летом можно было в тишине на природе пожить. Чтобы садик небольшой, огородик… В каком-нибудь красивом месте, возле речки и куда можно бы электричкой ездить, не автобусом.               
- Ну и где возьмёте деньги на домик?               
- Чуть-чуть на мебель собрали… Занять придётся. Будем искать по деньгам, по нашим возможностям.
- А место выбрали?    
- Не то, чтобы да… В общем, чем ближе деревня, тем дома дороже, придётся в глушь забираться. Тут Тёме и посоветовали порасспросить художников, которые давно уже скооперировались и купили творческую дачу. Он разговаривал с братьями Мухиными. Помялись, помялись, но рассказали.
- Чего ж мяться-то?
- Да ведь художники. Своё место нашли, пишут там природу, людей, а он как бы конкурент.
- А-а… Ну да. И где же это место?
- На Шмелёвском направлении предпоследняя остановка – сто семьдесят седьмой километр. Как с электрички сошёл, надо идти по дороге через лес километра четыре, потом по лужку, через речку – на другом берегу – деревня Ведьмеж. Говорят, есть там дома пустые.
- Альбиночка! Это ж больше пяти  километров! Пешком, с ребёнком!..
- Мы думали. Но ближе – очень всё дорого. А там всё-таки  знакомые люди будут. Люба растёт. К лету за три годика минет, а следующее лето – совсем большая! Да и не будем же мы бегать туда-сюда. Заедем на весь отпуск, благо, и у меня, и у него – учительские, по два месяца.
- А питание?
- Молоко, яйца, овощи. Художники говорят – только бери. Рыбу кое-кто продаёт, рыбачат мужики. Консервов купим – тушёнки, сухих супов… Проживём! Каша, картошка, сало…
- Да, конечно. Не ездили сами туда? 
- Нет. Доехали осенью до остановки, прошлись по лесу и остановились на опушке сосняка, чтобы до темноты обратно успеть. Посидели полчасика у костра, поели и бегом назад. Красивая деревня, вся по горкам расположилась, садов много.
- Что ж  до места не дошли? За те же полчаса успели бы…               
- А через речку как? Там надо лодку звать: свистеть, кричать. Иногда, художники               
говорят, больше часа ждёшь. Двое перевозят, да вдруг в отлучке.
-       Господи! Ещё и переправа эта! Вам это нужно? Что, других мест нет?
- Пробовал Тёма поискать поближе. То дорого, то речки нет, то место некрасивое… Ведьмеж – это такая красота! Там река, озеро изумительное, леса разнообразные вокруг: то сосновый бор – старый, ровный, то смешанный лес, а справа – берёзовая роща. Луг бархатный, наверху – поля ровные… Мы зимой с Тёмой туда на лыжах сходим – и быстрее, и река станет. Всё разузнаем. Только надо ещё узнать, как оформлять документы, разрешено ли покупать.
- Разрешено. Всё очень даже просто: с хозяином в сельсовете за пять минут оформите.
- Да? А вы знаете, Нина Павловна? Откуда?
- Я тебе скажу, Альбиночка, по секрету: Наргиз строго-настрого приказала никому не говорить. Они весной купили себе дом вместе с Лорой  и Семёном Красиковыми в Корчинском районе. От электрички – полтора километра. Конечно, цена немалая, но пополам – как раз твой домик. У них там сад огромный и земли тридцать соток под огород. Прошлое лето там весь июнь жили, почти  до отъезда. Потом Красиковы одни до осени хозяйничали. Мне с Маринкой – вот, две корзинки яблок привезли на той неделе. Ешь, и с собой дам, ещё привезут.
             Распрощались тепло, Альбине жаль было расставаться снова надолго. Но, идя домой, она никак не могла растопить в душе льдистую обидчивую досаду. Обижалась она на себя, упрекая за глупую свою открытость, несдержанность. «Я, дура, всё, что в мыслях, в душе – нате вам! Ещё и деньги не собрали, и домик не нашли, понеслась докладывать! А люди сделают и помалкивают, едят себе яблочки из собственного сада, природой наслаждаются… А Наргиз-то слушала про наши мытарства на дорогах, про мечты мои о своём местечке под солнышком,  А сама дело сделала и промолчала. Может, опасалась, что в гости напрошусь или в той деревне попрошу про дома пустые поспрашивать? Точно, опасалась. Вот тебе и подруга многих лет юности… Нину Павловну понять можно: не её секрет, против дочери не пойдёшь. Да, она зависима, хочет любви Наргиз. И всё же… Не просто же мне любопытно, дело-то задумано!»
                Она чуть не расплакалась в троллейбусе, даже топнула на себя ногой, обозвала не раз дурой, болтушкой, простофилей… И только тем утешалась, что самое сокровенное, оглушённая своими открытиями, так и оставила при себе. Она хотела вначале, но не рассказала потом, что недавно нашла, в разбираемой ещё с переезда коробке с бумагами,  студенческий альбомчик со своими сочинениями, перечитала его и тут же, за три вечера, написала новое произведение, которое ей примерещилось, словно привиделось во сне. Все её записи трудно было причислить к какому- то литературному жанру – это была проза - не проза, стихи - не стихи, какая-то плавная ритмическая речь, по содержанию – переплетение были и сказки, легенды, былины… Кто его разберёт – что? Но Альбина не сочиняла, не выдумывала, она как бы шла за кем-то или за чем-то, еле поспевая записывать видения и мысли, переживая чувства  и события, раскрываемые невидимым ориентиром. Она плакала и смеялась, мучилась и наслаждалась в созданном ею мире и не знала зачем. Зачем это приходит? Зачем она подчиняется ему? Зачем тратит время и силы на пустое занятие? Ей хотелось рассказать об этом Нине Павловне, попытаться разобраться в себе, понять происходящее с нею. Она промолчала. Приберегла этот разговор на самый финал встречи и промолчала, хвалила себя за это и мучилась от неосуществлённого желания, от неразделённых сомнений. Тем более, что ничего не говорила об этом Артёму, стыдясь и не веря в себя.
                16
             Долгожданный снег укрыл, наконец, землю. Ведьмеж  подравнялся:  сдуваемый с горок снег заполнил низины, почти сравнял реку, ещё только прихваченную морозом, с берегом. С горки – лесенкой, чтоб не скатиться, на горку – ёлочкой, вскарабкалась Надя на кручу и удивилась яркому бархатному одеянию дачи художников: красные кирпичи искрились морозными точечками, как дорогой нарядный материал. День, ясный, с проблесками солнца, был празднично чистым. С кручи до горизонта – белый простор с чётким чёрным рисунком каждого дерева, куста, полосы дальнего леса. Там, за этой зубчатой полоской, прогудела, простучала электричка, и Надя подумала о Сергее: «Не едет». Четвёртый сеанс позирования, полмесяца прошло – две субботы, два воскресенья – Надя приходила, садилась перед  Иваном, раскинув по плечам шаль, сидела терпеливо, молча. И дома, и здесь она мысленно всё убеждала себя, что решилась позировать оттого, что одинока, бездетна, никого и ничего после себя не оставит, пусть хоть портрет будет, продлит её земную жизнь, сохранит её облик для людей, напомнит, что когда-то в самой глухой глуши   жила-была Надя, вот такая простая, красивая вроде, непонятная себе самой, Надежда… Но уговаривая себя, она знала, что приходит-то затем, чтобы что-то узнать о Сергее. Ну, хоть что-то! Как повернуть разговор, как вытянуть из Ивана словечко, намёк о жизни, мало с ним связанного человека. За это время Мухины не приезжали, они, которые общались с Сергеем, дружили даже…
                У двери Надя остановилась и, взявшись за ручку, стояла, прислушиваясь. Там разговаривали: мужские голоса перебивали друг друга. Слов не разобрать, но Надя заволновалась, едва уняла стук сердца и постучалась.
- Входите! Наденька, я вас жду. Вот, ребята нагрянули, но, видите, уже уходят на этюды. Так что снимайте шубку, проходите.
- Здрасьте, - Надя, разрумянившаяся от ходьбы и смущения, стояла у двери, глядела на собиравших этюдники братьев Мухиных, - долго вас не было.
- А-а… работа закрутила. Надо ж хлеб сперва заработать, потом творчеством заниматься.
- За картины, что ж, не платят?
- Платят, когда купят. А когда? Вот вопрос, - засмеялся Юрий.
«Как спросить? Как?» – Надя отвернулась, вешая шубку на крючок в стене.
- А тут ещё куртка! Опять друга в гости привезли? – слукавила она, узнав осеннюю одёжку Ивана.
- Да нет, - Юрий погрустнел, - друг наш весь интерес потерял.
- Я слышала про горе его. Но вы же помогите человеку, наоборот, к себе поближе держите!
- Не удержишь. Совсем парень спивается, чего раньше никогда не было. Так его горе перевернуло. Как сможет  на заводе удержаться? Пока в отпуске, а потом? Мы на одной улице выросли - дома по соседству, вижу -  пьёт  без просыпу, без просыху!..
- И что? – Надя еле протиснула звук голоса через удушающую сухоту в горле, только бы не обрывался разговор.
- А то, что и половина России, - подхватил  тему Владимир. – После трезвого закона, опять народ пьяный.
- Да что половина-то… Уж  и бабы пьют, - горько вздохнул Юра, - к Сергею соседка его привязалась – пьянь беспробудная – она его и потянула в эту пропасть. Один он остался, один… Ну, пошли, Вов, день короткий. До свидания, Наденька.
- До свидания.
Надя не знала раньше, что терпеть сердечную муку так невыносимо, а ведь не впервой жизнь её терзала. Она еле дотерпела до перерыва и резко сказала  Ивану:
- Вы говорили – четыре сеанса. Всё?  Сегодня последний?
Иван замялся, завздыхал. Он мог бы написать портрет и после второго часа, но отпустить её, лишиться этой радости-услады, этих чистых, но пламенных свиданий ему казалось невозможным, как жить, не дыша.
- Наденька, сжальтесь, у меня получается что-то не то, что я задумал. Ещё хотя бы пару выходных!
            -       В те выходные не смогу. Мне надо в город. Я товар должна продать, уже два раза подругу просила, теперь моя очередь. На дойке тоже, всё перепрашиваю. И на весну без сапог осталась.
- А через выходные?
- Видно будет.
- Но я же не знаю, приезжать или нет?
- А-а… да. Приезжайте, приду.
         Ей не хотелось навредить его работе, которая и её увлекла, и ей мечталась удачной, красивой, чтобы людям понравилась и картина, и сама Надя, с её лицом, руками, шалью на плечах… «Может, и Сергей увидит. Вспомнит меня… Как дотерпеть до субботы? Как отыскать его в городе в выходной? На заводе у проходной полегче бы, а так… Глупость какая-то! Никак! Я не знаю, где он живёт, даже в каком районе! Куда меня несёт?.. А, да. Художники с ним соседи, в центре , говорили, живут… Ого! Центр тот – ничего себе!»
         Но в этой безнадёжности всё равно мерцала какая-то надежда, ничем не оправданная, не подкреплённая даже. «Поеду и всё», - решила Надя, и ей стало даже немного легче.
         Она  молилась вечером, собрав всё, подготовив к поездке, завела будильник, чтобы не проспать первую электричку и впервые за этот месяц заснула сразу и спала без сновидений до мелодично-нудной трели, прозвучавшей в темноте хаты, как писк птенца.

                17
         Мыши шуршали и пищали, возясь совсем  рядом, среди приставленных к стене подрамников с холстами и без. Стёкла, подрагивая, тихо постукивали в окнах. Ясные звёзды мерцали в квадратах, затянутых по краям морозным узором. Ивану не спалось. Надя, сидящая насторожённо, глядящая мрачно-ярким взглядом, стояла в глазах. Желал ли он её тепла: объятий, поцелуев?..  Он не знал. Чувство к ней было настолько томительным, изнуряющим, что никаких путей для его утоления Иван не находил. Даже сблизившись с нею, он продолжал бы томиться и страдать, это он понимал. Ему нужна была не её готовность к плотским утехам, не возможность соединиться с ней телесно, он жаждал её любви. Если бы эти невесёлые глаза загорелись, засветились нежностью при взгляде на него, если бы её руки протянулись ему навстречу, а губы позвали его тихо, взволнованно!.. Если бы она доверила, рассказала ему свою жизнь, открыла тайную дверцу души, пожаловалась бы, покаялась, попросила защиты!.. Он видел – нет, это невозможно. Она, даже позволив обнять себя, была бы далеко, не с ним, в своей жизни, в своей тайне. Он вглядывался в неё от сеанса к сеансу и всё более поражался её неразгаданности, её страстной холодности, отчуждённости. Может,    она и сама себя не знала, не понимала, сама себя мучила. И всё-таки, подай она хоть малейший повод приблизиться к ней, хоть намёк на такую возможность, Иван бросился бы к ней, очертя голову. Суть была в том, что он не мог шевельнуть пальцем, даже намекнуть на свои чувства, боясь спугнуть её зыбкое доверие, возникшее  как-то вдруг, необъяснимо.               
            Иван Роденок, закончивший один из лучших ВУЗов страны, лауреат областной премии в сфере искусства, участник многих престижных выставок,  в глухой лесной деревне встретил свою Музу и готов был служить ей безоговорочно, раболепно. «Не могу я отпустить тебя, Надежда моя! Не могу!..» Он не показывал ей (и не мог показать, так как писал в городской квартире) её готовый портрет, написанный по впечатлениям, почти по памяти. Теперь он задумал новое произведение – картину, где Надя была бы боярышней на историческом полотне. Он видел картину в своём воображении в композиции, в цвете, в каждой детали, но лица Нади он не различал, не представлял его выражения. Он искал это лицо на сеансах в малейших изменениях мимики, в глубине взгляда, взмахе ресниц. Он искал «непокорную покорность», с какой его боярышня выслушивала приговор отца идти под венец с нелюбимым. Так, вспоминая свои этюды к портрету, мысленно сравнивая с её живым лицом, с лицом, которое хотел бы видеть на полотне, Иван, наконец, поплыл в мерно качающихся волнах сна, в страну бесконечных возможностей: то ослепительных свершений, то губительных страстей и диких кошмаров.
             Ивану приснился первый, странный и страшный его душе, сон, подобный которому никогда не посещал его, но повторяясь, изменяясь и продолжаясь, этот сон возвращался потом к нему не однажды.
                ПЕРВЫЙ   СОН   ИВАНА
             Иван встаёт с постели, ощущая ледяную поверхность пола голыми горячими ступнями, при этом же как бы видит себя со стороны и поражается тому, что он не в клетчатой рубашке и тренировочных штанах, в которых залёг с вечера в холодную кровать, а в белом холщёвом белье – кальсонах с завязками у щиколоток, какие носил отец, и в рубахе почти до колен. Он будто бы идёт к столу и берёт свечу, а свеча зажжена, горит ровно и ясно. Со свечой подходит он к чистому холсту, укреплённому на подрамнике и воодружённому на мольберт, протягивает руку со свечой ближе к загрунтованной поверхности, и вдруг на холсте,  как кровь на свежих бинтах раненого, начинают проступать краски, складываться в узоры, переплетаться и составлять картину. На этой картине проявляется заросший кустарником холм, тропинка и, на переднем плане, река. Вот из реки, отражающей алый рассвет ли, закат ли, появляется, намеченная нерезкими контурами, фигура обнажённой женщины. Она высока, полна с лицом… о… с лицом Надежды! Но Иван знает, видит, что это не Надя: другое, всё другое… Он вглядывается, приближает глаза к холсту, но, не рассчитав движения, роняет свечу. Темнота охватывает его со всех сторон, он выпрямляется, стоя видимо, лицом к мольберту, хочет повернуться, чтобы дойти до кровати, но вдруг видит прямо перед собой, как бы посреди холста, круглые, немигающие зелёные глаза. Видит и понимает, что это глаза не человека, не зверя, не птицы… Холод от ступней подкатывает волной к горлу, сдавливает его. Иван хочет, но не может крикнуть, хрипит, машет руками! А потом бежит, бежит, бежит!.. И нет стен, нет пределов, нет тверди под ногами. Он летит в пространстве тьмы и пустоты. Наконец, крик прорывается с болью в груди и в горле. Иван сидит на постели, дрожа и потея, трёт руками горло и грудь и видит в окне две зелёные яркие точки: то ли звёзды сквозь морозную плёнку на стекле, то ли неведомые глаза.

                18
              Артём принёс вечером в пятницу две пары лыж с ботинками, которые ему дал на выходные Григорий Львович, преподаватель физкультуры в строительном техникуме. Ботинки подобраны по размеру, лыжи натёрты кремом. Альбина собрала продукты в пакет,  поставила в холодильник, достала из кладовой термос, завела будильник., и Артём отнёс спящую Любашу к соседке Антонине Никифоровне, всегда радостно отзывавшейся на просьбы Альбины. Альбина ещё покопошилась на кухне, приготовила еду Любаше, занесла в квартиру рядом.
- Ну зачем, Альбина! Что у меня молока не найдётся, манки пары ложек? Ну, яблоко бы ладно, а так…
- Антонина Никифоровна, я и так в долгу перед вами! Вы меня ни о чём не просите, а я…       
- Ох, Альбина… мне под семьдесят, но, слава Богу, я ещё в силе. А лет через пять?.. Может, мне придётся вас просить. Я человек одинокий.
- Ну, смотрите, если что понадобится, рассчитывайте на нас. У Любаши бабушка в бегах, а вы, как родная.
            Тёмное зимнее утро, небо в звёздах, месяц в морозной подливке с непривычной стороны неба. Скрипит под шагами снег, и лыжи пахнут, как нутро Альбининой швейной машинки. Они дружно молчат, шагая от троллейбуса к электричке, зная, о чём думает каждый. Едут час в бледнеющей мгле, выходят в серое свежее утро и, встав на лыжи, скользят по укатанной лыжне у кромки измятой дороги. Навстречу им из-за   поворотов пути начинает разгораться и подниматься красное, словно разрумяненное морозом, солнце.
                ИЗ   ТЕТРАДИ   АЛЬБИНЫ
             Солнышко красное, доброе, ясное!  Радость душе, веселье взгляду! Выглянуло томно из земной колыбели, оттуда, из-за самого её краешка, кромки горизонта, раздвинуло лучами облачную кисею и потянулось, как младенец спросонья, вытягивая каждый лучик, расправляя его, подпираясь и цепляясь тонкими золотыми струнами за скользь покатого неба. И оно, серое в предрассветье, налившееся малиновой карамельной сладостью у самого своего ковчежка, будто одеяльце откинулось яркой подкладкой кверху, оно, ещё поблескивающее каплями догорающих звёзд, становится всё светлее и прозрачнее, ярче, голубее, праздничнее! Доброе утро! Яркое зимнее утро в могучем сосняке, поделённом на две хвойно-снежные глыбы, синей рассветной дорогой. Тонкая непрерывная строчка лыжни ведёт по краю большака, отворачивая недалеко и возвращаясь, обойдя кустарник или дерево, ненадёжную ложбинку или крутой сугроб… сосны по сторонам дороги величавы и равнодушны, как солдаты в почётном карауле, смотрят они свысока, бестрепетные в морозном безветрии. Скрипят лыжи, шуршит сухой снег, чиркают палки… Но музыка леса не обходит стороною: вот дятел забарабанил по звонкому стволу, прокаркал басовитый  ворон, какая-то неведомая птица откликнулась, пропела свою арию, струнами виолончели потрескивают стволы… Лыжня отвернула на боковую дорогу через смешанный лес. Широкая поляна открылась, как круглая арена  в цирке. Низкий, в сравнении со столетним бором, ельник заполонил пространство. На просторе – ели, ёлки, ёлочки, круглые, пушистые, хороводом шли - то кружась, то приседая, то приподнявшись на цыпочки -  вокруг огромной – выше сосен – ели. Мощная зелёная пирамида, украшенная снежной опушкой, с гирляндами золотых шишек  у  верхушки, стояла в короне солнца царицей-матушкой. И, без сомненья, она и есть мать всех этих тётушек, девушек, детушек, что разбежались по полянке, а все на виду, тут же, недалечко.
- Здравствуй, мама ель! Это мы – люди! Маленькие, суетные и могучие. Мы – частица тела людского, огромного, властного. Как устояла ты, красавица, в пространстве и времени? Как дожила до царственного величия и устоишь ли далее? О, как любят наши соплеменники, веселя себя, утверждая своё могущество, вершить свои праздники бессловесными жертвами! Не откройся же взгляду жадному, не привлеки человека жестокого! Живи, расти, царствуй! Поклон тебе земной!..
             Лыжня, не нарушая хороводного движения, обогнула, обошла семейную поляну и вывернула на просеку. К арбузному, морозному запаху тонкой приправой добавился запах сосновой смолы: пни вдоль просеки, не везде принакрытые снежными шапками, показывали вдруг свои круглые загорелые лица.
             Просека оборвалась. Лыжня полетела вперёд, а лес отвернул вправо, изогнулся край его дугою, как тело боевого лука, и выстрелил он лыжню в простор луга, нацелившись на далёкое  гористое поселение впереди.
                19
- Смотри, смотри, Аленька! Вон и Ведьмеж! Ишь какой! Весь по горкам…
- Да-а-а… А ещё не близко.
- Устала?
- Немного. Это с непривычки.
- Надо постоять. Сейчас до кустов дойдём и остановимся.
Калиновые кусты полнились яркими пятнами, собранных в гроздья ягод, звоном птичьей переклички. Когда подошли ближе, взрывом рассыпалась стайка неразличимых пичуг, чёрных в ярком свете солнца.              Только треск сороки вёл свою мелодию на фоне разноголосья. Альбина, не реагируя на осыпающийся снег, навалилась грудью на нижние ветки куста, закачалась на пружинной подпоре.
                -     О-о-ох!  Хорошо-то как! Я повишу так чуть-чуть, как тряпка на верёвке, а ты, Тёмочка, достань из моего рюкзачка термос, глотнём чайку.
              Артём прямо на ней, висящей безвольно, расстегнул рюкзак и нащупал термос.
- Это не чай – бальзам!  Разве бывает вкуснее? – смеялась Альбина, и счастье вливалось в неё с каждым ароматно-горячим глотком. Она знала, что никогда не забудется этот день, этот их поход, вкус чая на морозе…  И Артём думал о том же, ещё и вглядываясь в лицо жены, любуясь ею, наслаждаясь её радостью.
            За кустами калины на ровной снежной поверхности  торчали рыжие пучки сухой жёсткой травы, растущей обычно на топких берегах, а через несколько метров – ровная снежная гладь, овальная по форме и синеватая по цвету, обозначила большое заледенелое озеро.
- Ой,  я как-то боюсь… Не провалимся мы?
- Нет, не бойся. Видишь, след саней? Вон там, впереди, поперёк озера!.. Лёд сани, лошадь держит, а нас… Только иди за мной, вдруг полынья!
              Озеро перемахнули легко и быстро. Снова – рыжая трава, взгорок с чёрно-кудрявыми рябинками и пологий спуск к реке, на противоположном крутом берегу которой расположился Ведьмеж.
              По чьей-то лыжне подошли к первому домику над рекой, за которым высилась гора, покрытая заснеженным садом.
- Ой, Тёма! Ка – акой сад! Здесь деревьев тридцать!
- За сорок. Видишь, четыре ряда, а в каждом… шесть, семь… восемь, девять… Где больше, где меньше… А ещё около дома…
- А домик чудненький! Маленький совсем, но ладный. Нам бы как раз.               
- Не живут в нём – около крылечки ни следа. Может, кто свою бабульку в город на зиму взял… А может, и вовсе пустой. Надо разузнать. Тут где-то художники наши дом под дачу купили в прошлом году, надо их найти. Хотя… вряд ли зимой живут, а с электрички никто не сошёл, я смотрел.   
            Посидели в сугробе под глухой стеной домика-крошечки и побрели в гору, еле передвигая лыжами. «Как я обратно пойду? Нет сил», -  думала Альбина, но скрывала усталость, как могла, Тёме ведь тоже нелегко. На горе стоял довольно габаритный дом, с квадратными окнами и обшитыми вагонкой стенами. На двери замок, ни тропки, ни следа.
- Это, видно, бывшая контора. Вон рядом пустая ферма. Ребята говорили, вымирает деревня… Ладно, снимай, Алечка, лыжи, пешком пойдём.
От фермы шла укатанная дорога, приползшая с противоположной стороны через бескрайнее, до горизонта, поле.
- Откуда эта дорога?
- От трассы. Здесь через поле километров шесть до Смоленской трассы.
- А от железной дороги сколько? – Альбине, по её усталости, подумалось -  с десяток.
- Около пяти. Но электричка самый надёжный транспорт.
            Погода переменилась. Серые тучи мазали по весёлому лику солнышка и слизали его вовсе. Небо стало мрачным, низким. По укатанной дороге они пришли к деревенскому магазину, о чём было написано на криво повешенной жестяной табличке. За скрипучей дверью было тепло и темно, две бабушки стояли у прилавка и громко частили какие-то неразборчивые тексты, перебивая друг дружку одним и тем же повтором: «Слышь- ко, Нюр!» Нюра, видимо продавщица, зевала, чесала подбородок за узлом платка, дёргала плечами, словно боялась задремать.
- Здравствуйте, - весело и ласково прозвенел голос Альбины.
- Здрасьте, - приветливо подхватил Артём.
         Три женщины замолчали, уставясь на пришельцев, потом закивали: здрасьте, мол, здрасьте… 
Альбина быстро разговорила всех троих, норовивших говорить наперебой, приходилось переспрашивать, уточнять, но через четверть часа всё прояснилось. Во-первых, Нюра – не местная, из соседней деревни ходит на работу по два километра туда и обратно, потому работает через день. Во-вторых, бабушек зовут Дуся (это та, что побойчее, с маленькими чёрными глазками) и Фрося – краснолицая и ярко-рыжая с тускло-голубыми,  большими коровьими глазами. В-третьих, дом художников – вон он, считай через дорогу, хотя дороги никакой нет, а это пустырь, вроде площади. В-четвёртых, и это было невероятно чудесно, тот самый маленький домик с огромным садом как раз-таки продаётся, потому что его хозяйка, старая, под девяносто, старушка была взята невесткою на зиму к ней в соседнее по железной дороге село Пшённицу, где и скончалась неделю назад.
- Хорошая хатка, что не в ней-то  бабка помёрла! Бяритя, деточки! Недорого будить, потому что – плохая.
- Как плохая?
- Да, маненечкая, крыша худая со щепы, двери косыя, вокошечки сляпыя, печка дымливая, стенки хванерками позабиты, а все повздулися, потопорщилися, обои поотошли… - пела и пела Дуся. А Фрося молчала-молчала, да и выдала:
- Глухоманная хата.
- Как глухоманная? – Альбина подняла брови и глянула во все глаза.
- Дык жа… Нелюдимы они обои: дед и бабка… Никуды с хаты, всё по себе сидели…
- Как же нам хозяйку найти? – вступил в разговор Артём.
               -   Адресов не знаем, а Пшённица велика! Не найдёшь так-то, без хвамилии. Она ж за другого вышла, там у него живёть. А хвамилию мы не спрашивали.
- Дык, - перебила Фрося, - она ж, Райка-то, приедить.
- Ну конешноть, поглядеть за хаткой…
- Вот что, если я свой адрес оставлю здесь, в магазине, может, передадите ей? Записку напишу, что хочу купить хатку, а?..
- Оставляйте, - Нюра, оживившаяся с приходом новых людей, подала голос. Он оказался низким, густым,  красивым.      
             Прогревшись в магазине, перекусили под «своим» домиком и пошли, превозмогая свинцовую усталость, обратно к озеру. Отдохнуть было негде – у художников закрыто – никого. До электрички на три часа не успеть, а на четыре тридцать времени слишком много, но решили идти потихоньку. Только спустились к реке, нагнала их серая лошадка, запряжённая в сани.
                -     Тпррру! Кто такие? Чьи? А-а… ничьи, чужие. Садитеся, к трёхчасовой поспеете. Опоздал я, бабы меня ждать будут, которые с города едут. Оне, знать, твороги свои попродали и договорилися, что я их с Пшённицы заберу, за бутылёк, конешноть. А электричка ещё две остановки проедеть - и  обратно. Ну, понятно, опять – две. Тут вы и подсядете, только не где слезали, а в Пшённице.
             Ехали с Колей Дымкиным по тому самому санному следу поперёк озера, который пересекали на подходе к Ведьмежу. Сидела Альбина на том самом местечке, на умятом сене, где утром ранним по тому же маршруту ехала в город Надя. И когда подкатили к станции, Альбина и Надя зорко посмотрели в лицо друг дружке и поразились, каждая по-своему, облику незнакомки: «Какая дикая красота! Ослепительная! Страстная!», - ахнула в душе Альбина.  «Ангел небесный! Светлая, прозрачная… Кроткие глаза до чего же…», - вздохнула Надя.
                20
             Надя лежала на сене в санях, глядела в небо и вспоминала свою поездку. К её тайной радости, Татьяна осталась ночевать в городе у сестры, а Тоня-соня тоже улеглась, скорчилась, скукожилась и сладко задремала, засопела носом. Мелодия романса кружилась в Надиной памяти, слова не припоминались, кроме одной строчки: «Глядя задумчиво в небо широкое…» Вечером, перед сном, услышала она по радио знакомую музыку, послушала грустный, глубокий мужской голос и, закрутив звук, чтобы ничего не перебило впечатления, так и уснула с этой строчкой в мыслях и душе. И сейчас сама она лежала, ехала  в санях по заснеженному лесу, потом по луговине и ледяной глади озера и глядела задумчиво в серое небо широкое…
                Разложив на прилавке творог, Надя огляделась тревожно и зорко. Антонина забубнила что-то, мол, народишко мимо бежит, Татьяна заагакала ей в ответ, а Надя всё это пропускала мимо, напряжённо, нервно глядя в лица проходивших мужчин, из которых каждый третий-пятый казался ей Сергеем. Когда у неё брали творог или сметану, она даже досадовала на то, что приходилось отвлекаться. Но после часа этой глупой нервотрёпки, она почувствовала страшную усталость и апатию. «Дура я дурная! На что я надеюсь? Что ему тут делать на рынке, ещё и в молочном ряду? До молока ли ему?..» Она уронила голову на грудь, вяло отпускала свой товар, который, однако, хорошо расходился. И когда остался небольшой, с полкило, кубик творога, мужчина вдруг произнёс рядом:
- Я творогу хочу.
- Ну, бери! – женщина промямлила  невнятно, - почём, тёть?
        Надя подняла голову. Мелкое, остроносое лисье личико, с  синюшными пятнами на щеках, а рядом… Вот он, вот! Сергей… Стоит и смотрит на неё, Надежду. Смотрит и меняется  лицом: от опалённого изумлением, чуть не страхом, через волны радости, нежности, боли к полному окаменению, отрешённости, отстранённости. Эта его отстранённость, словно он отгородился стеклом, через которое его видно, а её, Надю, нет, его холодное равнодушие, даже какая-то злинка в глазах,  сразу подчеркнувшая в нём перемены: щетина на щеках и подбородке, обострившаяся худоба, впалые глазницы – всё это вошло в душу Нади, как лезвие ножа в грудь. Боль и смерть сердца. Она смотрела в лицо Сергея, на его опущенные в землю глаза и, претерпевая пытку и угасание жизни в себе, холодея и всё-таки желая как бы напоследок поймать его взгляд, хрипло и дерзко проговорила:
- Кушайте творог, я угощаю, - и протянула ему вместе с марлевой салфеткой последний кусок.
- А-а… чегой-то она тебя угощает?
- Я знакомая его из Ведьмежа, - гордо и холодно обронила Надя.               
- Спасибо, нет, - словно отрубил Сергей.
              --Возьмём, возьмём! Спасибочки! Идём, Серенький, - эта гаденькая бабёнка подхватила её Сергея  под руку и потащила в сторону. Он не противился, но шёл, еле отрывая ноги от земли, а у поворота обернулся и посмотрел на Надю так, как смотрит, наверное, уводимый на казнь. Надя знала такой взгляд: мама так посмотрела, когда на операцию её увозили… И всё-таки он ушёл. Ушёл, не сказав ей слова, кроме этого «спасибо, нет», будто на всё ответил, что хотела она спросить и предложить ему. «Вот я осталась совсем одна. Ничего я не хочу, ни во что не верю… Он, конечно же, ничего не обещал, не подходил близко, не говорил со мною. Я даже голоса его до сегодняшнего дня не слыхала. Но… Но что же? Чего я ждала от него?» И сама себе ответила определённо и коротко: «Всего». Этот чужой человек, тогда и чужой муж, замаячивший около её дома, около её судьбы, заполнил собою всё пространство её воображения, вошёл в её мир, в её чувственную материю, стал ей необходим, как свет и воздух и, одним своим отсутствием, неучастием в её жизни, сломал в ней гармонию покоя, разрушил источник радости. «Несчастная я, несчастная… Нет мне долюшки в жизни, нет приюта. Никого у меня, и я  -  ничейная. Господи Боже! Ну почему?»  « Глядя задумчиво в небо широкое», - ныло в душе и изливались горячие слёзы, обжигали бороздками виски, терялись в ткани тугой шали, обрамлявшей лицо.

                21
              Сердце било набатом в груди Сергея – гулко, больно колотилось в костяной клетке, шумом и гудом отдавалось в ушах. Увидев Надю так неожиданно, так близко, он вдруг стал  весь и телом, и душой, как ожог – всё кололо, саднило, жало. «Зачем, зачем привелось мне встретиться с нею? Зачем тогда, для чего сейчас?» Тогда… Тогда, охладев к жене, он чувствовал как всё в нём опустело, замерло, утратило желания и стремления. Горькое жалостливое равнодушие пришло на смену страсти и нежности к Гале, опреснило жизнь, да ещё и мучило сознанием вины перед былой любовью. Тогда, увидев Надю,  он словно напился в лютую жажду из свежего целебного родника и, запрещая себе  приближаться к ней, всё-таки мечтал о ней, любовался ею и наслаждался  своим, пусть неутолённым, но живым чувством. Когда же Галя погибла, он стал сам себе палачом, обвинив в случившемся себя одного и,  не Надю, нет, а своё влечение к ней – самую настоящую измену любви.  Если бы случилось, что случилось, но без его желания другой, он бы не так страдал, как ему казалось. Но ничего нельзя изменить, не поправить непоправимое! И он глушил свои страдания беспамятством и отупением, подчиняясь пагубной слабости и влиянию этой опустившейся женщины, пиявкой присосавшейся к нему. Соседи плевались им вслед, думая, что они сошлись в плотской жизни, но это было не так, хотя Катька и навязывалась ему. Сергей обрёл в ней какую-то хлипкую опору в своей сломавшейся разом жизни. Люди, жалевшие его в горе, сочувствовавшие ему, ничем не могли помочь его душевной боли, не в силах были заполнить пустоту, жгущую неугасимой виной. А Катька обезболивала на время его раны, и он держался за  неё и как-то жил.
              Теперь же, когда он снова встретил Надю, с него словно сошел наркоз, и он вошёл в кипящую смолу своего греха: вины перед женой и матерью, слабости в несчастье, падения до грязного пьянства, отказа от труда и терпения своей доли. Он даже озлился на красоту этой женщины, на встречу с нею, всколыхнувшую болото, в котором он тонул.  И там же, при встрече, глядя в землю, он не мыслью, но чувством снова исказнил себя, запрещая допустить между ними хоть какую-то связь. Его снова потрясла её красота, её невольное признание памяти о нём, глядевшим на неё когда-то издали, её явное не безразличие к их встрече и видимое желание его внимания к себе. Он почувствовал, что огорчил, обидел её, может быть, даже оскорбил, оттолкнув её попытку уже через обиду приблизиться к нему её даром, угощением. Он уловил её брезгливое чувство к Катюхе, понял, что оно ещё более унизило её.  И сквозь нестерпимую боль утраты ещё и этой мечты,  Сергей ощущал странную робкую радость: Надя его помнит, значит, и у неё что-то было к нему. Было… или есть?  Но никакие боли и встречи не могли заглушить его ненависть к себе, и
Сергей, молча и яростно, напился в этот вечер до полного отупения сознания.                               

               
              Утром выпить было нечего и не на что. «Талонная» водка, собранная мамой в кладовой, закончилась. До зарплаты – две недели. Сергей, мучимый адской жаждой, ходил из  угла в угол, пытаясь движением восстановить работу тела: унять тряску рук и стук зубов, распрямить ссутулившуюся спину, заставить слушаться ноги. Он пил чай со вчерашней заваркой, заливая боль в желудке, мочил волосы под краном с холодной водой, но болезненное состояние не отпускало его. Катька, как ни странно, не появлялась. «Видно, лучше меня знает, что выпить нечего, - подумал он, горько усмехаясь – надо чем-то отвлечься».  Сергей решил посмотреть Галины бумаги: в письменном столе в спальне был её ящик, в который он боялся заглянуть. Но теперь, решившись, вытащил ящик из стола, сел на диван, устроив его на коленях,  и взял лежащий сверху фотоальбом. Он листал альбом быстро, словно обжигаясь о его страницы. Это были миги их любви, их жизни, прожитые так стремительно, так сложно. Как она была красива! Сколько нежности, преданности в глазах! А косы, косы!.. Последняя фотография остановила его, поразив в самое сердце. Это был маленький кусочек бумаги для удостоверения в ДК, официальное чёрно-белое фото. И с него на Сергея глядел совсем другой человек. Глаза под прямым светом лампы напряжённо и требовательно смотрели в его глаза, в них была мука и осуждение, словно она хотела спросить: «Зачем, за что ты так поступил со мной?» И через полтора месяца после похорон жены, Сергей снова мучился и рыдал, как в день её гибели.  Дальше он разбирал бумаги вяло и невнимательно: схемы её вязаний, письма от родственников и подруг из Одессы, коробка с бусинками и пуговицами, вырезки из журнала с рецептами блюд, письмо... Нет, не письмо, белый конверт с надписью в одно слово «Серёженьке». Он открыл не заклеенный край, внутри было объёмное бумажное вложение. Развернув, он прочёл первый лист: «Серёженька! Эти бумаги я приготовила на всякий случай, ведь болезнь моя может осложниться и привести к любому исходу. Если ты прочтёшь это письмо, когда так и произойдёт, я умоляю, не печалься и держись! Я так хочу, чтобы ты был счастлив, спокоен, чтобы жил долго, и чтобы жизнь у тебя сложилась. Я помешала тебе, знаю это, мучаюсь этим. Ты должен заново построить свою судьбу, создать новую семью. У тебя обязательно должны быть дети, такие же красивые, добрые и нежные, как ты, как твоя мама. Может быть в целом, моя судьба выглядит неудачной:  не повезло со здоровьем, но своё время я прожила в любви, а значит, в счастье. Люблю тебя, даже если уже не живу. Прощай. Твоя Галя».               
            Долго сидел Сергей неподвижно, глядя в одну точку – серединку цветка на обоях. Он собирал, согревал в себе какую-то мысль, но не мог её разгадать, пока она ни сложилась, ни ожила: «Зачем-то же мне дано было это всё: любовь к Гале, её смерть, все мои сомнения и грехи… Не для того же, чтобы я просто спился, сгубил свою жизнь… Не могут быть принесены такие жертвы в пустоту или во зло!»  Оторвав взгляд от точки на стене, он стал смотреть другие бумаги, вложенные в тот же конверт, и поразился ещё более. Там было Галино завещание, заверенное у нотариуса, оформленное, видимо, по всем правилам. Галя завещала ему свою половину квартиры в Одессе. Сергей никогда не интересовался этим вопросом, знал только, что брат Гали сидит, а в квартире живёт какая-то дальняя родственница, в качестве квартирантки. Она платит за квартиру и раз в месяц навещает брата в тюрьме где-то под Одессой. «Галя думала о смерти. Она страдала от болезней не только телом, но и душой, сознанием. Она томилась, боялась будущего. Как это страшно! И всё думала обо мне…»
             Он вскочил, начал шарить в кухне – напрасно, вернулся в спальню, стал снова перебирать Галины вещи, втайне надеясь откопать какие-нибудь деньги. Но на глаза попалось, словно в издёвку, его удостоверение о членстве в добровольном обществе трезвости, куда он внёс единственный годовой взнос. «Да, не получилось в России с трезвостью! Пьяниц не отучили, а тут и трезвенники устоять не могут…», - горько усмехнулся он про себя.
              В дверь позвонили, и Сергей взбодрился: «Катька! Она чего-нибудь сообразит!» Но вошла соседка Дарья Фёдоровна. Как только она перешагнула порог, лицо её, и так не слишком приятное в цвете старости, перекосилось брезгливой гримасой, отпрянуло от Сергея. «Вон как я пахну! Да и выгляжу…», - глядя на маску отвращения, подумал Сергей. 

               -     Проходите, Дарья Фёдоровна, садитесь.               
               Она прошла, огляделась, и гримаса её ещё более исказила лицо, добавив к отвращению ещё и осуждение.
               -     Я, Серёжа, не сидеть к тебе пришла, но сяду, потому что ноги не держат. Ты, небось, Катьку ждал. Ишь, как разочаровался, когда меня увидел! А я тебя ещё больше разочарую. Не дождёшься ты свою собутыльницу. Допилась твоя Катька – ночью ко мне ползком почти что добралася. К тебе звонила в двери, да ты, видать, отключённый был. Ну… её всю скрутило, «скорую» вызвала ей. Сказали с почками что-то плохое, приступ сильный. Увезли на излечение, а там уж, как Бог даст. Да-а-а… Что-то, парень, вокруг тебя женщины не живут,  умирают до срока. Не так, видать, ты живёшь, неправильно. И неправильность твоя и тебя, и людей губит. Ты бы подумал, милок. Не глупый ты человек, с образованием. А Катюшу навести, она там же лежит, где мама твоя была, только в другом отделении, вот, я всё записала. Я тоже схожу, но потом, попозже, когда узнаешь, что ей приготовить можно. А ты ей чего-нибудь лёгкого отнеси: кефирчику там, яблочко… На, тут вот денег немножко, да не пропей, поимей совесть! Пойду я.               
               -    Спасибо, Дарья Фёдоровна.               
               -    За что это? За дурные вести гонца казнили, а ты  -  «спасибо».   
              «Да что же это, правда, делается!», - охнул  душой Сергей, пошёл собираться, вспомнив с необъяснимым испугом, что завтра понедельник и конец его отпуска, надо идти на завод.

                22
              Так и пошла зима, каждого оставив на данном ему жизнью месте.
           Сергей начал втягиваться в работу, где всё хуже и хуже шли дела, особенно,                в их «музыкальном цехе» , выпускавшем, не пользующуюся спросом, дорогую электронную продукцию. Навещал Катерину в больнице, пугался каждый раз её чёрного лица, видел, как она угасает от скоротечной страшной болезни. Пить он стал реже, но напивался до одурения.
             Альбина с семьёй жила как всегда хлопотно, едва сводя концы с концами, но без уныния и жалоб. Вечерами, проверив тетради учеников, раскрывала и свою, заветную, заполняя бисером почерка полторы-две страницы.
             Нина Павловна от письма к письму приближалась к встрече с любимой своей дочерью, зорко  следила за внучкой и время от времени встречалась с подругами, которых всегда звала к себе, угощала чаем с вареньем, делилась впечатлениями от прочитанных книг, без которых и дня не жила.
             Надя, мрачная и обособленная, работала на ферме, дома вела хозяйство и порой скучала по сеансам живописи, которые скрашивали монотонную жизнь и приоткрывали какие-то новые её стороны.
             Иван Роденок жил в городе, не наезжал в Ведьмеж, где каменный дом никак было не натопить за раз в неделю. Он писал большое полотно на историческую тему, с Надей-боярышней и часто, оставив основную работу, разрабатывал свои летние этюды из Ведьмежа, с его пейзажами, лицами людей, с прекрасной своей Музой. Кроме того, Иван первый год преподавал рисунок в училище культуры, что придавало жизни его определённый ритм, а также скрашивало её общением с новым другом – Артёмом Смолиным, понравившимся ему своей искренностью, порядочностью и отзывчивой добротой.
                Артём же, увлёкшись преподавательской своей деятельностью, начал мечтать об открытии в городе художественного училища. Сам он закончил одно из лучших – Одесское, и после пединститута (а учился заочно на худграфе) проработав два года в школе, где и нашёл свою любимую Альбину, перешёл в училище культуры, всё более погружаясь в тонкости методики обучения молодёжи, разрабатывая втайне свою программу.


               В конце декабря, набравшись решимости и не позволяя себе откладывать это на                следующий год, он записался на приём к начальнику управления культуры Елене Анатольевне Рыбаковой и в назначенный день и час сидел в приёмной, поняв, что примут его не сразу и даже не очень скоро. Он достал блокнот и начал, по привычке, чиркать в нём, набрасывая уголок интерьера, профиль перебирающей бумаги секретарши, настольный натюрморт, на изображении которого его и пригласили в кабинет. Артём, конечно, встречал Елену Анатольевну раньше, приглядывался к ней издалека, слушал её речи на открытиях выставок, по радио и телевидению, но сейчас, увидев её за столом нахмуренную, раздражённую, крупно висящую над тремя телефонными аппаратами, он оробел и пожалел о своей затее.
           -- Садись, -  с порога услышал он и встретил сверлящий горячий взгляд жёлто-карих глаз на странно оживившемся тяжёлом лице, - ну, что? Говори…
- Я… - Артём кашлянул и в мыслях упрекнул себя за трусость, - я с предложением.
- Руки и сердца? Ха-ха,  опоздал малость. Так, давай излагай.
               Артём напомнил, что в городе крепкая творческая организация художников образованное ядро её – члены Союза,  хороший перспективный художественный фонд, два выставочных зала, детская художественная школа, а образование получить одарённой молодёжи негде. В  тех же средних школах рисование преподают учителя труда, какие-то случайные люди, художник в школу не пойдёт. А ещё – город окружён лесами, дерево – вот великолепный материал для резчиков, можно бы сразу открыть отделение резьбы по дереву. И оформительское, пусть рекламы, витрины, афиши и объявления в городе будут грамотными и красивыми…
- Ага, сувениры, говоришь… оформление… учителя… Ну, давай, орёл, действуй. Собирай команду, а я выйду с предложением в верхах. Мне твоя идея нравится. Главное, пробить. Как тебя по батюшке?  Телефон есть? Нету, ну да, ты ж ещё не директор! Ха-ха! Поставим, со временем. Так. Значит, всё мне напиши… Уже? Ай, молодец! Давай свой проект. Всё. На работу позвоню, вызову. Иди, директор.               
- «Директор? Она что! Да я ж не собираюсь… Я не могу. Это ж только мысль, предложение…», - растеряно думал Артём. Он решил пока ничего не говорить Але, не веря, что вообще что-то получится.
                Но всё завертелось быстро и необратимо. Оказалось, что необходимо было давно переселить из центра города, утратившую земельные участки, станцию юных мичуринцев, для которой нашлось помещение на окраине новостройки. А в её довольно дряхлое двухэтажное здание напротив городской тюрьмы постановили вселить вновь открывающееся городское художественное училище, директором которого назначался Артём Дмитриевич Смолин, переводом из училища культуры, как значилось в приказе.
                Учебный год надо было дорабатывать на месте, а в то же время заниматься ремонтом, подбором педагогов, составлением смет, планов и программ, приобретением мебели и материалов… Артём спал по пять часов в сутки, метался по городу, почти не видел семью. Ещё его дёргало и отвлекало начальство. Рыбакова велела докладывать на планёрке еженедельно о состоянии дел, после планёрки почти всегда оставляла Артёма у себя в кабинете и, пошучивая, припугивала своим интересом к делу и неослабным контролем над ним. Однажды Артёму показалось, что она намекает на что-то стыдно-интимное. «Нет, не может быть! Зачем ей?.. И что я… Я не могу, не хочу!» – металось в мыслях, которые он, как назойливую муху, не мог отогнать.
                Конечно, Альбина была в курсе его служебных дел, сопереживала, помогала, чем могла, но, Артём это видел, не радовалась его затее. «Она просто боится, не очень верит, что смогу», - обидчиво думал он, но не решался выяснять.
                Единственным человеком, действительно помогавшим ему, вникавшим во всё заинтересовано и горячо, был Иван Роденок, новый его замечательный друг. Если бы не Иван, Артём вряд ли выдюжил бы и не отчаялся от навалившихся трудностей. С Иваном он и поделился своими сомнениями насчёт Рыбаковой.
- Что делать, Ваня? Как  вести себя?


- Как? Как дурак. Не понимаю, мол, не допускаю и мысли такой. Я, мол, в этих  делах    темнота беспросветная… Не будет же она приставать?…
- Охо-хо… Я и правда, в этих делах только жену и понимаю. А эта тётка, Ваня, мне… ну, что корова, что она – одно и то же. Вчера ведь подошла чуть не вплотную, урчит так, вроде посмеивается: «Одеколон, - говорит, - смени. Директор должен подороже пахнуть.» И по щеке меня потрепала, как пса. Да был бы я красавец какой!.. А так…
- Плохо ты о себе, Тёма, думаешь. Ты мужик, что надо. Я с тебя, пожалуй, звездочёта в картине своей напишу, очень глаза мне твои нравятся – спокойные, но с этакой искрой энергии внутри. И цвет в них карий играет и плавится. Да и смуглота твоя, и чернявость не иноземная, а русская, нашенская.
- Ростом-то я не вышел. А Рыбакова эта – бабища рослая, в два обхвата. Что я ей?
- Вот-вот. Они таких и любят, эти глыбастые, чтобы, как мопс, при ней был, к ноге, дескать.
- Фу, чёрт побери! Ты, Ваня аж меня напугал! А вдруг правда?.. Меня и так тошнит при ней, а дальше как уворачиваться?
- Не горюй, придумаем. Чего ты так приуныл? Ещё же ничего не происходит!
- Умом понимаю, а сердцем чую.
- Да, это всегда чувствуется и когда – да, и когда – нет. Охо-хо…
- Она ещё тебя, Ваня, не видела. Ты б её сразил наповал!
- Видела сто раз мою красоту неописуемую. На выставках, нос к носу. Ноль внимания и на меня, и на всех наших красавцев – богатырей. То-то, Тёмчик, - любовь зла!
- Ну вот, я уж  и козёл, вроде.
               -             Зато, хоть улыбнулся, друже!               
         Они присели перекусить в мастерской Ивана. На большом этюднике громоздилось, завешанное тканью драпировки, большое полотно, все стены от пола до потолка были увешаны картинами, этюдами, набросками, по углам громоздились подрамники, рамы, полоски багета.
                -     Ты, Иван, большой художник, творец. Недаром, самый молодой член Союза.  Всё у тебя: и цвет, и форма, и фантазия… Мне в этом смысле далеко до тебя.
- Зато ты, Артём, сильнейший портретист. Тут мне до тебя тянуться надо. Не возражай! Я не плох, но твоей психологии в моих работах мне же недостаёт. Ты должен больше писать. Я понимаю, тебя педагогика захватила, отвлекает. Дело новое – большое, хорошее затеял, но потом, чуть-чуть разгребёшь и давай – за творчество берись. Его ничем не заменишь. Выставляйся поактивнее. В феврале       
–    Республиканская выставка, готовь работы.
- Когда мне готовить? Там парочка готовых есть. Если  их…  Но не уверен. Посмотришь?
- Конечно, а где?
               -     Да мастерской же нет у меня. На работе в подсобке держу. А писал, когда у матери в деревне гостил.
- Вот станешь директором, своё местечко найдётся.
- Правда. И то – хлеб.
             Снова, в который раз, порадовался Артём теплу этой дружбы,  а Иван, давно лишённый семьи, схоронивший мать и отца в одной могиле ещё подростком, тянулся к Артёму, как к брату, чувствовал себя рядом с ним нужным и словно защищённым.
                23   
              Елена Анатольевна Рыбакова была замужем дважды. С первым, Кириллом Рыбаковым, она сошлась на втором курсе института культуры на дирижёрском факультете. Они, так называемые «хоровики», жили в одном общежитии  на разных этажах и собирались то в их трёхместной, то у ребят в четырёхместной комнате каждый вечер.  Пили сухое дешёвое вино или вермут, ели консервированную «хрущёвскую» кукурузу, жареную картошку, колбасу и мечтали о белом хлебе. Выпив, закусив, курили на балконе, прижимались за шкафом, а потом, обнаглев, сидя и полулёжа на койках. Один из парней был лишним, но недолго. Парочки менялись партнёрами, и Лена с охотой переходила от одного к другому,   пока не попала в руки Кириллу.  Раньше были поцелуи, блуждания рук по телу, объятия до самых острых и бесстыдных ощущений, а тут, с Кириллом, дошло до самого того… Как-то случилось, что тёплым осенним вечером компания припозднилась в парке, а Кирилл увёл Лену, быстро прошмыгнул в девчоночью комнату, таща её за руку,  и дрожа, зацеловывая, гладя и прижимая, раздел донага и взял, не сказав ни слова. Лена сразу же, с первого греха, вошла во вкус, жадно желая повторения и продолжения, ища любую возможность. Ближайшая ( хотя Лена не испытывала никакого особенного к ней расположения, а так просто «спелась» с нею) её подруга Наталья Кондакова удивлялась:
- Лен, чего тебе этот Рыбаков дался? Он тебе до подбородка, ты девка крупная, ядрёная, тебе вон Котька под стать.
- Во-первых, он не до подбородка, а чуть меня пониже, а во-вторых, он такой активный! Вот что мне под стать! Я этих белесых, как твой Котька, не терплю. Мне, чтоб как чернослив, крепкий, смуглый, жилки да косточки!
               Ну, долюбилась Лена до аборта. А что было делать? Вылезла из райцентра в приличный город, в институт на половинке балла въехала, общежитие пробила своей комсомольской активностью… Дорого досталось, не сдавать же позиции! Тем белее, сама решила, Кирилл жениться не против, а зачем? Где жить, чем питаться? Ну и пошла в больницу. А потом – всё: живи как хочешь, с кем хочешь, больше не опасно, не приплодно. В конце учёбы поженились, чтобы вместе направили на работу. Да зря, уже всё обрыдло. Лена его придерживала, любила, а он охладел, стал другими интересоваться. Два года ещё помаялись, в доме культуры её районном работали, а потом её Рыбаков подцепил молодую хористку и уехал куда-то на Севера, к другу Котьке. Одна фамилия у Лены осталась от него. Любила она эту «нормальную» фамилию, не её же  девичью – Хромыж – оставлять!
                Лена жила  с родителями в деревянном частном доме, который был выстроен и отделан не хуже городских квартир: с отопительным котлом, ванной и туалетом в конце длинного, через двор, коридора. Дома стояло пианино, купленное для неё в детстве, и всё в доме было для неё, единственной дочери директора райунивермага Хромыжа. Вернувшись домой с мужем Лена попросила родителей отделить ей  половину дома, перегородить капитальной стеной, сделать отдельный вход, что было исполнено в два счёта. Так что живи, как хочешь! Но после отъезда Кирилла, в Лене вместе с обидой закипело острое желание доказать всем: ему, людям, себе, что она достойна много лучшего, большего, и они её ещё узнают!  В это время и подвернулся Михаил Чусель, редактор областной газеты, приехавший из самого Деснянска писать о недостатках культуры в их районе. Коренастый,  среднего роста, со смуглым правильным лицом, правда, лысый и прикрывающий лысину зачёсом длинной пряди сбоку. Михаил сразу отметил энергичную, плотную молодую даму, хормейстера дома культуры. Елена Анатольевна выставила крепкий  голосистый народный хор – восемнадцать бабок и двух коротеньких мужичков, потом ответила крепким рукопожатием на его вежливое и, наконец, пригласила домой на обед, заявив, что она, де, шишка не большая и поэтому её приглашение не подхалимство, а простое гостеприимство.
               Обед был роскошный. Папины запасы деликатесов в пору дефицита покорили гостя. Потом Лена играла на пианино  и пела грудным низким голосом «Подмосковные вечера» и романсы.
               Миша, Михаил Григорьевич, на планёрке у секретаря обкома, отметившего обоснованную резкость статьи Чуселя, как бы ненароком заметил, что молодая дирижёрша народного хора Елена Рыбакова на голову выше начальницы райотдела культуры Борискиной, которой и до пенсии-то меньше года осталось. Секретарь обкома задумчиво кивнул, портрет Елены в газете, абзац ей посвящённый, произвели на него впечатление. Поэтому через полгода Елена Рыбакова, дважды ещё принимавшая в своём доме Михаила Чуселя, была назначена заведующей районным отделом культуры, где проявила себя самым ярчайшим образом, отбив за год  всевозможные первые места в областных смотрах учреждений культуры. Лена умела работать, но главное, насквозь видела людей, редко ошибалась. В работе она признавала два главных принципа: быть впереди и уметь налаживать отношения. Ничто не мешало ей реализовывать свои планы, желания и возможности: одинокая, хотя и позволявшая себе время от времени любовные забавы,  в основном, с заезжими гастролёрами, чтобы местные были не в курсе, всегда обслуженная неработающей                мамой, подпитываемая всевластным папой, Елена  Анатольевна  развернулась во всю.
                Михаил Чусель восхищался своей протеже и, любя в ней своё творение, следил за её ростом и поддерживал, как мог. Наконец, совпало два события, решившие дальнейшую жизнь: зашатался стул под начальником городского управления культуры (обнаружились тёмные финансовые делишки), и жена дала Мише развод, так как младшему сыну исполнилось восемнадцать (старший шёл на полтора года впереди). Женившийся в девятнадцать лет, Миша, убеждая себя и жену, что делает это в интересах семьи, совсем эту семью отодвинул со своей карьерной стези, заканчивая заочно университет, перебираясь из газетёнки в газетку и, наконец, в газету. Он помнил только, что семье нужно отдавать деньги и продуктовые пайки, получаемые по месту престижной службы. Жену он тихо презирал за простоту и покорность, сыновья (может быть оттого, что шли один за другим, часто болели, шумели, капризничали) допекали его, и он сбегал от шума в редакцию, потому и росли мальчишки как бы вовсе без отца. Он не интересовался ни  их учёбой, ни увлечениями, чему содействовало то, что учились они прилежно и вели себя достойно – без проблем. Так и выросли. А Михаил помнил и думал о семье, как о тягости, каком-то плене, «болоте», как называл это в мыслях. Встреча с Еленой встряхнула его, вывела из привычного уныния, навеваемого бытом. И теперь, хорошо подумав и подчинясь новым чувствам, он решил изменить свою жизнь. Было и ещё одно обстоятельство «за». Его мама, врач терапевт, построила пополам с одинокой сестрой кооперативную двухкомнатную квартиру. Когда мама заболела, Михаил выписался из своей семейной трёхкомнатной и прописался у старушек, якобы для ухода за ними. Кое-какое внимание он им оказывал, хотя бы тем, что приплачивал молодой соседке за её мелкие заботы. Мама умерла  три года назад, а тётя вот только что, оставив ещё и завещание на Мишу. Так что новой семье было где расположиться.
          Михаил сделал предложение Елене честь по чести, изложив все обстоятельства и планы на совместную жизнь. Елена возликовала: видный мужчина, с таким положением, такая протекция её карьере! Всё-таки она решила честно признаться, что детей у них не будет, втайне надеясь, что Мише они не очень-то нужны, и не ошиблась. Он принял это сообщение легко и оценил при этом честность и, вроде бы, нерасчётливость Елены, сказав себе, что такой женщине можно доверять.
          Елена объяснила своё нежелание брать его фамилию двумя причинами: тем, что под одной фамилией два человека в верхах – это подозрительно, может помешать карьере обоих и тем, что нет детей – нет и продолжения, а сыновьям его не будет обидно, что чужая тётя носит их имя. Ещё раз Михаил восхитился умом невесты, соглашаясь с нею. Не могла же Елена признаться, что ей и подумать противно называться мадам Чусель. «Какой-такой Чусель? Он или она? – будут люди спрашивать, -  тошнит даже!» – мелькало в мыслях. Так и на втором отрезке её семейной  жизни осталась она с подарком от своего Рыбакова.
          С первых же дней новой своей семейной жизни Лена разочаровалась во втором муже. Она, до свадьбы готовая к близости, не проявляла подобной инициативы, чтобы не составить у жениха нелестное о себе мнение. А он тоже не торопил события. И вот, с первой их ночи, она поняла, что бабье счастье ей с ним не светит. Эгоистично получив от жены, что желал, Михаил затих, засопел носом, а она глядела в потолок спальни и думала: «Кролик, натуральный кролик: раз-раз и погас! Ёлки зелёные!.. Придётся устраиваться как-то. Ладно, тут не наша деревня, что-нибудь получится».
         Она сильно ошиблась. Михаила Чуселя знали все и везде, его жену тут же приметили, тем более, что и она – не мелкая сошка: сначала зам, а через два месяца – начальник городского управления культуры. Да и Миша не простак. Он не спускал глаз с Елены, следил за её окружением, участвовал во всех культурных мероприятиях. Наслаждаясь её молодой плотью, помогая строить ей карьеру, он ещё и реализовывал свои нерастраченные отцовские качества, стремясь получить желаемый результат.  Елена помрачнела, часто раздражалась, объясняя это нелёгким освоением новой среды и большими нагрузками. А сама думала: «Я так скоро на стенку полезу! У-у-у… пипетка чёртова! Надо найти себе человека, чтобы тоже был семейный, ценил семью, чтоб и сам скрывал всё, нигде не похвалился. Он должен быть мне неровня – или выше, или ниже. Выше – помогать будет, а ниже – благодарить». Так она решила и стала приглядываться, но кругом – ничего хорошего, а менять шило на мыло не хотелось: риск не стоил мер. Елена Анатольевна думала, что она выглядит на десять лет моложе своих «под сорок», но хотя её крупное лицо и было гладко как валун, её громоздскость и, наплывшая за последние годы нерастраченной энергии, полнота отчётливо обрисовывали её возраст. Надевая всё лучшее модное на своё большое тело, она, будучи здоровой и сильной, казалась себе всё той же девчонкой, полной энергии и жажды жизни, многого хотела и ждала от своей удачливой судьбы.
         Когда в кабинет вошёл Артём Смолин, в ней ворохнулось сердце так, что судорога прошла по лицу, и глаза загорелись, поджигая щёки румянцем. Она еле заставила себя сосредоточиться на теме разговора. Это был Он, почти совсем её Кирилл Рыбаков, та же походка, интонации голоса, сам голос! Лицо другое, но того же типа. «Одна порода. Будто его брат родной! Вот оно! Само в руки идёт! Дождалась я!» – затрепетала Елена Анатольевна. Она знала, что протолкнёт идею Смолина, чего бы ей это ни стоило. Вот ведь как будет ладно! У него своё помещение, у меня. Контакты по работе? Сколько хочешь! Служить мне будет. Мой кадр, мой человек! И семьянин… Хорошо.»
         В эту ночь она, терпя мужа, даже испытала подобие наслаждения, разгорячённая мечтами об этом Смолике, как прозвала Артёма в мыслях.
         А намеченная ею жертва в эту ночь тоже любила. Артём восхищённо гладил взглядом тело жены, отмечая его округлость и хрупкость одновременно, свежесть лица и льняную пенность волос.
- Что ты, Тёмочка, какой-то потерянный? – спросила Альбина, близко заглядывая в его глаза.
         И Артём рассказал ей о своих подозрениях по поводу начальницы.
- Что её, Аленька, могло во мне привлечь?
- Всё, мой дорогой. Как и меня… А, впрочем… Может быть, ты похож на какую-то давнюю или первую её любовь?   
         Интуиция любимой и любящей жены подсказала Альбине истину. И Артём сразу понял всё. «Что же делать? Надо измениться», - подумал он.
         Теперь в управление он приходил не в костюме с галстуком, а в джинсах и  вязаном свитере с вытянутом свободным воротником и обрадовался, когда получил от Елены замечание за «небрежный вид», но не внял ему.    
         А она, увидев его в юношеском наряде и попеняв ему за это, ещё больше влюбилась именно в эту непохожесть на Кирилла, в новизну своего впечатления и в вольность художника, раскованного и неподвластного. Не просто наметившаяся цель, а любовная тяга влекла Елену Рыбакову к новому её «кадру», не к воспоминанию юности, а теперь уже к этому, поразившему её мужчине.

                24   
          В начале февраля художники отправили свои работы в отборочную комиссию выставки. Иван отобрал четыре картины Артёма, но особенно хвалил две: «Портрет жены» и «Кормилица». Портрет Альбины очаровал его тонким письмом, любовным взглядом на натуру, одухотворённостью образа.
-        Ты, Артём, видимо, счастлив с нею. Она красавица, но не всякую красавицу так напишут.
- Правда, Ваня, счастлив. Мне всё в ней по душе: и красота её – лицо, фигура, рост, стать, и ум, и  сердце. Мы во всём сходимся, мне повезло. Я это каждый день чувствую.
- Что ж, рад за тебя. Я тебе свою зазнобу тоже покажу, когда в мастерскую зайдёшь.  А твоя «Кормилица», она больно свежа по замыслу и сделана отлично.
          На картине – гора свежевыкопанной картошки, крупной, розовой. А впереди стоит бабка в фуфайке и платке, с красным обветренным лицом, руки в боки и смеётся – улыбка от уха до уха и один зуб во рту. И эта победная её радость, как молния на чёрной туче, закрывшей небо до горизонта там, за картофельной горкой, за взрытой чёрной землёй, за хатой сбоку, покрытой щепой и вросшей в землю. Горечь и гордость наполнили Ивана при виде этой картины, название тоже – в точку. Кто кормилица-то? Картошка, без которой не сыт русский человек? Бабка, вырастившая урожай, которым прокормит не одну себя? Или эта чёрная глыбистая земля, вороновым крылом простёртая до неба?.. Много было сказано   одной этой работой.               
      На другой день Артём зашёл к Ивану в мастерскую, тот писал старую цыганку, которую нанял утром на рынке. Она была одета, причёсана в истинно народном стиле, как молодые уже одеваются не всегда.
-        Заходи, друже, заходи. Я заканчиваю. Ну вот, спасибо, уважаемая. Сейчас заплачу.
- Ты бы мне кофейку налил да сигареткой угостил, ромалэ. Не побрезгуй угостить старуху, утомилася я.
- А, конечно. Сейчас чайник подогрею. Ты, Тёма, проходи сюда. Посмотри, вот она..
         Он снял драпировку с портрета, и Артём замер перед лицом, которое поразило его своей особенной тонко-страстной красотой.   
-       О… какая красавица! Неужели такие есть на свете? Черты иконные…
- Не-е… Какая, ромалэ, икона? Ты глянь в глаза! Там – ночь грозовая. Эта девка не умом живёт, не сердцем, а страстями. Под момент живёт. У-у… судьба её потаскает за космы, побьёт, потреплет… А ты, художник, не люби её, не тебе она пара. Ты светлый, она тёмная, она тебя может знаешь до чего довести?! 
-       До чего? – голос Ивана дрогнул.
- А-а-а, ум за разум от такой зайти может. Ей сломанный человек – пара, не цельный. Ну, закипел твой чайник, налей.
         Она курила и пила кофе, Артём смотрел и смотрел на портрет, а Иван горько думал о Наде, о том, что ни до чего она его не доведёт, потому что ей и дела до него нет.

               


                25
         А Наде было до него дело. Скука, горечь душевная беспросветное одиночество изводили её. Лезли к ней ухажёры всякие, да сорт не тот, пьянюги деревенские, кто после тюрьмы, кто перед тюрьмой…       И Надя всё чаще вспоминала о том, как нежно глядя ей в лицо, писал Иван, мазок за мазком лепил красками её лицо, как говорили они обо всём на свете тихими ровными голосами, как пили чай, а из радиоприёмника лилась  словно размазанная музыка… Ничего лучшего не было в судьбе Нади, и она жалела, что это ушло, хотя, может быть, и не закончилось вовсе. Безысходно, горько любя Сергея, любя неизвестно за что и почему (вошёл в душу, как вода в песок), она иногда кляла эту любовь, помешавшую принять чувства Ивана и ответить на них. «Хорошего человека отодвинула, лучшего из всех, кого знала. Жила бы с ним в городе, людей бы видела, говорила бы с ним про всё… Да про всё ли? А про эту свою зазнобу-хворобу? Про это не расскажешь. А оно одно, чувство это, застит весь свет», - осознавала она и старалась не вспоминать ни свои встречи с Сергеем, ни хождение к Ивану. Стискивала зубы и, нехотя вставая по утрам, жила повседневными, нудными заботами.
        Этим тусклым февральским утром, отрыв дорожку от липкого влажного ночного снега, Надя злобно воткнув лопату, сплюнула в досаде и решила:
- Всё, хватит. Изныла вся. Пойду к Пушкину.
         Пушкиным звалась бабка Федосья Лечина. Прозвание своё она получила с молодости за вьющиеся пружинками чёрные волосы, шапкой одевшие голову. С годами, конечно, шапка поизносилась, поредела, пробила кудри седина, да и без платка теперь бабку не увидишь. Но и лицом она походила на поэта: длинный тонкий нос, большой толстогубый рот, глаза под дугастыми  бровями и, особенно, покатый и словно залыслый лоб. Ну, Пушкин и Пушкин! Странно совпадало и то, что Федосья была неутомимой сочинительницей: прибаутки, частушки сочиняла, да всякие были- небыли знала. Её предки были коренными Ведьмежцами, от крепости когда-то ( крепостного, то есть, гнёта) сюда, в дремучий лес скрылись да, говорят, на большой дороге промышляли. Потому, видно, и Пушкин была на руку нечиста, где пройдёт, там и сопрёт, за что её в гости не звали и на сходах не жаловали. Чтоб Пушкин  с похорон когда с пустыми карманами ушла?! Чтоб со свадьбы без двухдневного запаса еды отправилась?! Такого не бывало. Одно, кроме её разговоров интересных, давало людям терпение к её выходкам: она умела ворожить, потому и мирились кое-как с нею, и побаивались.
         Надя собрала гостинец: платок в клеточку почти новый, мамин, ещё конфет мягких из варёной сгущёнки, денежки помельче. Подумала, прихватила пачку чая. Пушкин жила далеко, за художниками. Если бы по прямой, то пять минут ходьбы, а с горки на горку – полчаса ползти. Хорошо, дома бабка  была, по соседям искать не пришлось. Кобель, голодный и злющий, чуть не подавился куриной костью, прихваченной гостей для него, постылого.
                -     И  хтой-та? – запела Пушкин с крыльца, козыряя, как солдат, приложенной ко лбу рукою, - а-а-а… ты, Благородная! Заходи. Итить твою, гавкни мне ище! Вон, на место! Тебе, злыдня, кажуть! Иди, Надюха, не бойсь.      
         Надя пошла через двор, осторожно обходя собачьи кучки, разбросанные по снегу, на почти не притоптанной тропке, очистки, бумажки, клочья скрученных волос. «Тьфу, гадость, - думала она, - доживи так-то до старости, в грязи зарастёшь. Бабке уже к девяносто подбирается…» Она остановилась у крыльца, углядела в углу крытого отдела его лопату, и быстро, сноровисто пошла чистить дорожку до калитки. Вокруг калитки тоже откинула тяжёлые мокрые глыбы и, вытирая концами шали вспотевший лоб, прошла, притопывая, по отрытой калейке к хате. Пушкин всё стояла на крыльце в накинутой на плечи кротовой, рыжей от старости, шубейке, ждала Надю.
                -      Спорая ты, девка, Ить, додумалась у дворе почистить. Мне куды? Як ты лопаткой кидаешь, я только ложкой  и могу, та  ж    у р`о н ю  на   н о г`у, хи-хи! Нога отобьется, бабка засмяется! Заходи, красавушка, женихам – отравушка. С чем пришла, что бабке принесла? А-а, хусточку клетчатую. Хороша! В еттой-то и схоронють. Ну, скинула шубейку? Ходи в хату, садися к печи. Чай, конфеты твои – вода, чашки мои. Чаю напьёмся, ды как разойдёмся! Гляди, подерёмся!
                -      Я просить буду, бабушка…               
                -     Ну, понятно, просить! Чего ж даром гостинцы носить? Ну, карты кинуть, что ли? На тебя? На соперницу постылую или на личность милую? Чего напружилась, говори.
            -      Да и не знаю… На меня, наверное.
                -   Так, ладно. Чтоб было душе отрадно, а злобе неповадно. Ой, милая! Жизнь твоя постылая. Много о себе думаешь, да мало знаешь. Одолела тебя – во – тоска-кручина, бедная дивчина! Одна любовь у тебя на сердце, да два сокола рядом – вот они, оба светлоокие, добрые, но тот, что у самого сердца…  что это? Ох, болеи-и-ить! Ох, серчаи-и-ить! Страдаить сильно, дорога его – от тебя, а думки – все к тебе. Ждать будешь – не дождёшься, догонять станешь – не догонишь. Терпеть надо. Сейчас всё в тумане, не видать, приведёть его судьба, нет ли…  А другой – вот он, при пороге, нескорым, но долгим свиданием к тебе прибудет. Тут тебе решать: примешь, нет ли…   Во – одни разговоры: твои, его, пустые…  А-а-а…  Какие-то он тебе дары готовит: не то деньги, не то бумаги. А в конце твоей дороги – казённый дом, то ли замуж выйдешь, то ли в монастырь пойдёшь.
- Какой монастырь? Я и в церковь-то редко хожу…
- Ну етто ж не больница, я вижу. Ни постели чёрной, ни слёз нету. Видать – замуж.
- А за кого, не видать?
- У-у… тю-тю-тю-у. Сейчас ещё кину. Да за двух, вроде. Ну, видала? Ты в серёдке, а они по бокам. Вон на еттого ты прилегла, а другой тебя заслоняить, он после будить.
- Да кто ж из них – кто?
               -   Тут, на картах не написано. Потерпи – узнаешь. Не долго осталось, доживёшь!  Может, приворот исделать?  До засоху доведём парня!
- Нет, не хочу. Что будет, то будет. По судьбе пойду.
- Вот это верно, девка. Приворот дело верное, да потом отворот не исделать. А как опостылеет? Что тогда? Да-а-а… Я жизнь докручиваю, як нитку с кудели. Вон клочёчек еле видный остаётся, так что хочу… Ты, давай, заходи ко  мне, я тебя учить буду. Гадать на картах,  воду  заговаривать, лечить людей и скотинку…  А? Давай?
- Да я бы… но смогу ли?
- То-то и дело, что сможешь. По всему видать: и глаз у тебя тёмный, и рука тонкая, голос не визгучий… А допрежь всего, по породе ты подходишь.
- Как по породе?
- Да, бабкина, чи прабабкина прабабка у тебя ведьма была. Мне по роду знать перешло про старых Ведьмежских. А хвамилья ваша? Чего ж бы Ведьмечко–то? Хвамилья – она раньше по признакам человеку давалась. Мои бабки лечили – Лечины мы,  у Кузнечихи – все мужуки  кузнецами в роду были, а у тебя… То-то. Да и ты оттого смутная, что в тебе кровь с дурнинкой. Мужуки, что ваших родовых баб любили, старалися – старалися, а всю кровушку не обновили. То ж, як яд. Разбавляй его – слабнет, а всё не гаснет на нет. Да… Говорили, ведьменство ваше пошло от татарской примеси, дурная дикая кровь подмешалася.
- Откуда?
- Оттудова, от ига. Они, татары, в Ведьмеж  не сразу, не скоро вошли, кажуть. Сильно тут круто, сама знаешь, да кручи всё меловые, обсыпные. Ишшо стенки были поставлены – крепость то ись. Да… А тропка тайная в щёлке меж горами была к реке. Как же без воды? С горок-то вода вниз уходить, скважины не достають. Ну, значить, твоя какая-то там пра-пра, вроде до речки пошла, там татарина встретила. Что да как – неизвестно, его потом другие, кто по воду ходили, с ножиком ейным в груди нашли на песочку и всего голого. А без какого-никакого ножика ни одна баба тогда из дому ни ногой. Война ж. Передавали от бабки к бабке ишторию эту. И вроде бы той татарин был совсем мальчишка, а красоты невиданной. Ну ж, русские мужики в той древности многие поубиты были, жёнки одне маялися, приплоду не было. Тут, вроде бы, та твоя баба двойню принесла, знамо ли от кого: девку и ещё какую-то кикиморку. Страшная та кикиморка была – вся в волосьях, маненечкая, головастенькая с круглыми зелёными  глазьями! Видала ту кикиморку только мати той роженицы, да дочке не показала, а понесла ночью на болото и с горки скинула.  Она, которой-то из моих бабок со страстью это рассказала, лечиться приходила. Потому как та кикиморка ей являться стала, мучила её взглядом своим, а дурного не делала. Видать, жалела баушку свою. Ну а девка, говорять, та что от татарина народилася, сильно красива была да ещё и силы невиданной. Вроде с той кикиморкой сошлася, побраталася и навчилася тёмным делам. И пошли по роду вашему то ли ведьмы, то ли знахарки. А и мы ж с тобой дальние родичи по женской-то линии. Ну…  Моя бабка от твоей пробабки училася. А мать твоя не схотела. Покрестилася. Отреклася от родового дела. У бабки моей совета просила и молиться ходила в Шамордино, что около Оптиной пустыни. Да кровь рази замолишь? Приходи, учися.
- Мать не хотела, и я не буду. И к тебе, бабушка, больше ходить не стану. А спасибо…
- Гэть!  За ворожбу не благодарять!
- За рассказы твои большое спасибо. Правда, если помочь чем надо – это я рада, сделаю.
- На тот свет надо. Тут не поможешь. А в своей грязи – мы баре и князи. Ступай себе.
         Шла Надя по сырой туманной зиме, как по судьбе своей. Думала: что правда, что неправда, а кровь слышала в себе буйную, кипучую, разуму неподвластную. «Надо спасаться от этой страсти, надо как-то очиститься. Мама, видно, в этой борьбе сгорела, не дожив до старости. Может, и я сгорю, но буду бороться. Вот ведь детей нет у меня…  Может и не надо? На мне закончится эта страшная сказка?..»

                26
          Артём послал на Республиканскую выставку две, не четыре работы, и обе они прошли. Иван от души радовался за него: Теперь тебе надо вступить в Союз, получить мастерскую и работать, работать…»  Но Артёма захватило его новое дело, и он мечтал поехать в Москву, за работами после выставки (своими и чужими), чтобы там, в столице, зайти в учебные заведения, в методический центр и привезти всё, что пригодится новому училищу. Стоило ему завести об этом речь в управлении культуры, как Рыбакова тут же откликнулась: «Поедешь. Машину выделим, командировку оформим. Ты чего тут мало                выставлялся?  Небось, жена зарабатывать заставляла, мешала творчеству?»
- Не жена – жизнь. У меня жилья не было, кооператив строил.
- Без жилья, конечно, никак. И никто бы тебе его не дал, это ясно. Надо было невесту с квартирой брать.
- Я невесту по другим признакам выбирал.
- Откуда же она?
- Отсюда. Была у неё каморка на общей кухне, два года в ней ютились.
- Так у тебя две квартиры?
- В той её мать прописана.
- Живёт?
- Пока нет. С мужем-циркачом кочует.
- В каком районе?
- В Новостроевском.
- Далеко!
         «Чего допрашивает? Ей-то что?» – досадовал Артём. А Елена смекала: «Пустая квартира есть. Почти за городом. Правда, соседи… Можно квартиранткой назваться…»
         Выставка открылась в конце февраля и должна была работать в течение месяца. Артём спешил с ремонтом здания, которое освободили мичуринцы. Тоже торопясь обжиться до весны, чтобы разработать опытные участки. Предстояли первые вступительные экзамены во вновь открывающееся училище на три факультета сразу, и Артём сам чувствовал себя экзаменуемым. Штат был почти набран: основные педагоги, уборщицы, дворник, завхоз. Ещё не было преподавателя по физкультуре и гардеробщиц, но эти люди нужны будут в сентябре, так что всё в порядке. Артём, замотанный, усталый, но полный созидательной энергии, был обременён, недоволен двумя вещами: приставаниями Рыбаковой, всё более явно выражающимися, и скрытым недовольством Альбины. «Послал Бог мучительниц. Затравят бабы», - крутилось в мыслях. Альбина ничего не говорила, интересовалась делами, советовала – и дельно, но всё это через явное неприятие.
-       Аленька, чем ты недовольна?
- Как хочешь, Тём, но думаю, не своим делом ты занят. Из тебя выйдет чудесный преподаватель, но директор – это другое. Хозяйство, финансы, отношения с начальством – это не твоё. Ты слишком честный, искренний для этого. Да и творчество снова отодвигается на задний план. А ведь ты талантлив, вон, работы на какой выставке!..
- Да я мечтаю об училище! Это моё детище!
- Ладно, милый, не нервничай. Попробуй. Отказаться всегда успеешь.
         Раздражаясь её неверием в него, её неодобрением этой его деятельности, даже нежеланием порадоваться улучшению материального состояния их семьи, Артём в глубине души осознавал, что Альбина права. И эта её фраза, что всегда ведь можно отказаться от директорства,  утешала его и даже бодрила.
         В середине марта Смолины получили письмо из Пшённицы. Писала им Рая, хозяйка маленькой ведьмежской хатки. «Если хотите обговорить покупку, приедьте ко мне в Пшённицу, обсудим. Вам, верно, удобно в выходной, давайте либо в это воскресенье, либо в следующее. Буду ждать вас с десятичасовой электрички».
         Поехали сразу, Любашу взяли с собой. Ей так понравилось ехать в поезде, не оторвать от окна!
         Рая их встретила, как гостей. С чаем и свежими блинами. Они догадались привезти конфет, которые очень понравились Раиному пятилетнему Коле. Дети играли, сидя на полосатом домотканном половике, а взрослые, недолго рядясь, обговорили покупку и решили, побывав в хатке в мае (после разлива, иначе не попасть), сразу же оформить покупку. «Если хатки моей не испугаетесь, - горько усмехнулась Рая. – Мы в ней бедовали!.. Мужик меня с двумя детьми бросил у своих родителей. Отец у него был глухой, во, как пробка, а мать, потому видно, до того крикливая, не заткнёшь. Там посмотрите, как можно было  пяти человекам в такой тесноте жить. Месиво какое-то. Потом пришло письмо, что мужик мой с другой сошёлся, после отсидки за хулиганство в Свердловской области – куда дурака занесло…  А мне в Пшённице человек нашёлся. Ну, дед пять лет назад умер, сын мой старший в армию пошёл, дочка в Деснянске  на повара учится, а я сподобилася, дитёнка этого, Колю, родила. Во что старая укурила! Бабка в хатке той лето жила, а зимой же я её не брошу, тут зимовала. Муж мой Вася, хороший, добрый человек, не против был. Этой зимой бабушка наша и померла. Я думала не продастся хата, кому этот Ведьмеж нужен?  Дебри да болота… Я прошу за хату немного, но девке моей хоть что-то надо дать. Сыны, ладно, мужики. У Коли папка свой, а Лидке, хоть шерсти клок с паршивой овцы…
         В электричке, после гулянья под соснами, казавшимися столбами до небес, Любаша уснула, а родители её, тихо радуясь, обсуждали поездку.
- Пятьсот рублей немного и торговаться не о чем, но как мы их к маю соберём?  Занимать придётся…  Ладно, выкрутимся, зато какой там сад!.. – голос Альбины звенел радостью, и Артём  снова, как в их зимнем походе до Ведьмежа, видел жену такой светящейся, довольной.
         А через неделю, ко времени закрытия выставки, позвонили в Художественный фонд из Москвы и сообщили, что для фонда передвижных выставок закупается ряд работ. Художники должны подтвердить согласие на продажу выбранных работ. У  художника Смолина приобретается работа «Кормилица» за пятьсот рублей.   
                27 
- Чудо чудное! Диво дивное! Бог нам дарит хатку в Ведьмеже! Артём, это же дар неба! Вот так «Кормилица»! Правда – кормилица.
-       Ты подумай, Аленька, за кусок холста – домик и сад!
- Не передёргивай, Тёмчик. Твой труд, талант, вдохновение – вот что в обмен на кусочек земли, который так бы бросили… И всё-таки, какое счастье! Чудо какое! 
         Артём уехал в Москву на неделю. Альбина сидела на больничном с Любашей, перенёсшей тяжёлый бронхит и доболевающей ещё после уколов и процедур. В ночь отъезда мужа Альбина и сама    слегла с высокой температурой и болью в горле.  Соседка вызвала ей врача. Участковая, сочувствуя беспокойству Альбины о заброшенной работе, выписала новое, очень эффективное лекарство, цена которого сразила больную. Все деньги на неделю жизни без Артёма ушли на этот препарат. Антонина Фёдоровна очень помогала соседкам во время болезни: приносила продукты, ходила в аптеку, но деньгами помочь не могла, сама еле тянула.  Альбина, слабо двигавшаяся в  температуре по комнате,  не могла ни к кому обратиться. «Боже мой, - думала она, - не хватает всего десяти рублей. Мне и надо-то хлеба да молока Любаше».
         Сегодня был второй день приёма лекарства, температура спала, но слабость валила с ног, не было никакого аппетита, только и съела бы яблочко. Казалось, дали б ей яблоко, она бы тут же в силу вошла, до того хотелось. Альбина глядела в кухонное окно на серое мартовское небо, покрытое быстро бегущими тучами, слушала стук капель, как пальцы невротика  барабанящих по жести уличного подоконника, и снова думала о том же: «Мне бы всего десять рублей на оставшиеся пять дней. Я бы могла и яблоки себе заказать… Какие подешевле, любые… Господи, ты дал мне домик, сад,, о котором я так мечтала! Спасибо тебе, Боже! Ну, что тебе стоит дать мне этих несчастных десять рублей? Просто брось мне их с неба, ты же можешь!»
        Она вздохнула, заглянула в спальню, посмотреть, как играет в кроватке  Любаша, прошла в комнату, подошла к балкону, зачем-то посмотрела через заклеенную его дверь и… О, Боже! На краю балкона, у самой решётки, приклеившись сыростью к полу, лежала десятирублёвая купюра. «Я сдвинулась. У меня, наверное, снова температура», - ошарашено подумала Альбина. Дрожащими руками она отодвинула шпингалеты и рванула, треснувшую отлетевшей бумагой дверь, неотрывно глядя на купюру. С натугой открыла вторую дверь, метнулась на балкон  и едва успела схватить, затрепетавшую и сорвавшуюся от сквозняка в полёт, красную бумажонку.
         Это и впрямь были десять рублей, мокрые, грязноватые, но настоящие. Альбина обмыла  деньги под краном и прилепляя к батарее в спальне, тихо проговорила: «Чудеса Господни!» Из кроватки  её дочери, которая плохо для её возраста разговаривала (отдельные слова повторяла, а надо бы фразами уже пользоваться), так вот, из Любашиной кроватки донеслось: «Цюдеса Хоспони! Цюдеса Хоспони!»
- Доча, что ты сказала?
- Казала, цюдеса Хоспони! Маме доця казала.
         Альбина навсегда запомнила это странно-чудесное время, когда столько невероятного сошлось в её жизни. Она дала слово себе и силам небесным, что попробует запечатлеть, передать во времени эти события, эту непохожую на правду, правду жизни, сейчас же записанную в заветную тетрадь.
         Когда в конце недели вернувшийся  Артём открыл дверь, его встретили совсем здоровые Альбина и Любаша, которая, увидев отца, закричала радостно:
- Мама! Папа писол! Цюдеса Хоспони! – и протянула ему надкушенное яблоко, - на!

                28   
         Катерина умерла в больнице ночью, одна. Под утро вошла в палату медсестра, а тело уже остывало.
         Дарья Фёдоровна с ног сбилась в беготне по учреждениям, чтоб похоронили бедолагу от собеса. Кроме однокомнатной квартиры, оставшейся от родителей, у покойницы ничего не было: ни ложки, ни плошки – продать нечего. Добилась Фёдоровна, а Сергею велела зайти в церковь и взять там, что положено, да заказать панихиду для новопреставленной рабы Екатерины, которая была крещёной и, как оказалось, носила нательный крест. Никто не пришёл на похороны, хотя была суббота и из больницы гроб подвезли к подъезду дома, чтоб соседи попрощались. Люди подходили, глядели минуту, а то и меньше, и уходили восвояси. Поминок не ожидалось, за гробом никто не пошёл, спасибо, мужики помогли водителю с Сергеем поставить гроб в битый облупленный катафалк.
         Сергей смотрел на Катю, не узнавая в этой изжелта-чёрной маске свою недолгую подругу. На красноглинном мокром бугре постелила Фёдоровна старенькую скатёрку, положила хлеб, варёные яйца, поставила горку блинцов, поллитровку «Русской» водки. «Видно, себе на похороны талонную собирала», - подумал Сергей. Налили могильщикам почти по стакану, остаток - по глотку -  выпили Сергей с Фёдоровной да и пошли домой.
         Ехали в троллейбусе молча. Дарья Фёдоровна от усталости впадала в дрёму, сидя у окошка, Сергей от горячего поминального глотка почувствовал ожог где-то середине груди, боль давила его, наливала острой тоской. Мысли его всё время возвращались к тому, что произошло в церкви.
         Он вошёл в храм, стесняясь и ощущая свою чуждость, инородность этой обстановке. Со стороны алтаря доносилось то пение небольшого хора, то голос, читавший что-то распевно звонким баритоном. Служительница в чёрной одежде собрала все необходимые предметы, объяснила, что для чего, записала в книгу имя покойной  для панихиды. Сергей с каким-то облегчением вышел из храма и присел на скамейку под начинавшей зеленеть берёзкой. Тёплый ветерок шевелил его волосы, мягкий, нежный,  и Сергей впитывал чистый весенний воздух, ни о чём не думая.
- Здравствуйте, дядя, - услышал он ломкий тенор, и на скамейку  присел, чуть зацепившись за её край, молодой парень. Сергей узнал злосчастного Вову, и его передёрнуло. Он не ответил парню, но заметил, что тот очень изменился за довольно короткое время: похудел ещё более, но в лице появилось больше осмысленности и печали.
- Я, дядя, уйду сейчас, извините меня. Только спрошу: вы не болеете? – после очередного молчания Сергея, он снова заговорил, - Сильно вы изменились, лицо стало пухлое, синее… А я, дядя, сильно болел, в больнице лежал. Это из-за нервов, в психушке был. Ха-ха, - его смех был наполнен жгучим стыдом, и Сергей почувствовал, что ему остро его жаль.
- Я, дядя, теперь вот всё  в церковь хожу, молюсь за тот свой ужасный грех, за вашу тётю, Галя её звали, я на памятничке прочитал. Так мне сильно молитвы помогают, сильней лекарства! Я к вам подошёл, чтобы сказать, может, вам тоже поможет?..   Вы приходите в церковь, дядя.
- Да что ты меня дядей зовёшь! Сам уже дядя, - раздражился Сергей.   
- А как же мне вас называть?
- Сергей. Ты, Вов, не цепляй меня больше, мне с тобой разговаривать не хочется. Не о чем.
- Да-да, я уйду. Только одно скажу. Я в больнице очень одного мальчика жалел, он хуже меня, но добрый такой… Я говорю ему: молись. А он говорит: не умею. Я всю ночь ему переписывал молитву, меня мама с голоса научила, когда я ещё читать не умел. Я плохо пишу, у меня ж руки-крюки, ха-ха! Могу печатными буквами только. Ну, написал и, когда уже светлеть стало, лёг спать. А наутро у меня на руке, вот тут,  - он показал тыльную сторону правой руки всю в белых круглых шрамах, - вот, видите, пятна белые? Так это были бородавки. За ту ночь они все сошли. До свидания, Сергей.
         Он встал со скамейки и, неуклюже выворачивая стопы, пошёл в храм. А Сергей остался сидеть. От этого рассказа, которому он поверил безоговорочно, в нём начало расти какое-то новое чувство, словно в густом, сером, холодно-липком тумане замерещилось расплывчатое пятнышко света, на которое надо идти, чтобы выжить.
                29
         Приехав после похорон Кати домой, Сергей и  Фёдоровна, не говоря об этом, мечтали об одном и том же: упасть на своё ложе и отрешиться, отдалиться мыслями от последних событий. И потому, тяжко вздохнув, с усилием  остатка напряжения, Дарья Фёдоровна задержала Сергея за рукав, когда тот, всё так же молчком повернул к своей двери.
- Обожди, Серёжа, ещё одно. Зайди ко мне.
- Ох, Фёдоровна!..
- Зайди-зайди, надо. Я и сама еле жива, да надо.               
- Дайте,  я дома разденусь, переобуюсь и тут же к вам.                –97-
- Ага…   
         Когда он вошёл в незапертую дверь соседки, то увидел Дарью Фёдоровну в комнате у стола (эти «хрущёвки» с дырой в стене сразу открывают всё нутро квартиры), перед старушкой лежали какие-то бумаги.
- Сядь, Серёжа. Видишь, я у Катерины душеприказчицей оказалась. Она, горемычная, не поленилась оформить документы, знала, что на ниточке висит, вот-вот оборвётся.  И то – c одной почкой жила с детства, а тут…. Может, проклятый Чернобыль виноват? Тут другая почка заболела. А лечилась, знаешь чем.  Она ж инвалид первой группы с детства, пенсия шла, хоть и нищенская, а выпить было на что. Да-а-а. Так вот её квартира нам с тобой напополам отписана, а так как дом кооперативный, нам надо хату её продать, а с тех денег  поставить ей памятник, оградку. Что останется – поделить. Я в газетки рекламные позвоню, дам объявления. А ты будь в курсе. И кто её, Катю, надоумил бумаги сделать?
- Наверное, я. Нечаянно. Я ей про Галино завещание рассказал.
- И хорошо. Так бы присвоили хитромордые из домоуправления, ей бы и лежать под ржавой тумбочкой. А мы всё по совести сделаем за её добро. Так Сергей?
- Так, тётя Даша.
- Ой, как хорошо ты меня назвал! Сердцу мило!
- Можно всегда так звать?
- О чём спрос? Я рада, детонька!
- Тётя Даша, а нет ли у вас какой-нибудь церковной книги? Я, дурак, не взял, когда в церкви раздавали всем. А теперь хочу почитать.
               -      Правильно, хорошее дело. На-ка тебе «Новый завет» - самое главное, что надо понять. Читай, милок.
          Дома Сергей лёг на диван, смежил веки и лежал так  с полчаса, давая отдых телу, но мысли, неясные,    
Сумбурные, пульсом бились в мозгу, не давая задремать. Мелькали картины из последних дней  жизни Кати: вот она в больнице под капельницей, вот смотрит на него и тихо шепчет: «Прости, Серёжа, что пить тебя приучила. Грех на мне. Не пей ты, а? Брось, прошу! Тогда меня, может, на том свете простят. И ты прости…», вот лежит она в гробу, жёлто-чёрная на белой подушке… А вот мокрые комья липкими глухими шлепками стучат по дереву крышки, и вырастает над гробом  комчатый холм красной глины…
         Но между этими обрывистыми картинами постоянно возникал как бы вставной, лишний кадр: смуглая мальчишеская рука с белыми круглыми шрамами по тыльной её стороне. «Неужели такое возможно? Ведь это же чудо-исцеление! На таких событиях вера держалась и, может быть, держится. Но парень не врёт, это точно. Значит, бывает. Учёные объяснят стрессом, перенапряжением… Но и сам Вова, и я – мы знаем, ЧТО это такое!»
         Сергей поднялся, подошёл к окну. День клонился к вечеру, и весенние сумерки были наполнены резким пронзительным светом, в котором ярко проступали краски и контуры всего сущего.  Так бывало в детстве, когда, налепив куда придётся смоченную водой переводную картинку, начинал он, осторожно потирая подушечкой пальца, снимать мокрую поверхность слой за слоем и доходил до ясной яркости изображения. И мысли Сергея, словно очищались от пластов мутного, наносного. Прояснялись и светлели.
         «Что я творю? Приглушаю совесть? Уплываю в туман несознательности? А по сути, ещё более предаю всех, кто любил меня, нарушаю их веру в меня, убиваю надежды на продление самой жизни! Я, я остался после них. Мне поручено ими, судьбой, идти дальше. Как я виноват! Чем искуплю?..» 
         Он стал на колени перед фотографиями мамы и Гали и поклялся изменить свою жизнь. Он ещё не знал как и не обещал что-то реальное, знал только, что прежде всего, завяжется узлом, но не прикоснётся к спиртному. Без врачей и больниц – только своей волей. Весь вечер он читал «Новый завет», открывая его для себя, поражаясь незыблемым для природы человека нравственным нормам, изложенным в нём, выдаваемым в его юности, в жизни общества то за правила поведения пионера и школьника, то за «Моральный кодекс коммуниста». Он видел многовековой опыт, собранный в пронзительные картины притчей и житий святых, изложенный в событийном ряду, в речах и учениях.
         «Как всё просто, ясно и проникновенно!» – думал он и читал, читал до последней строки.

                30 
         Если бы кто-то незримый и всевидящий мог собрать воедино события жизни наших героев этой весною, он сам удивился бы, видимо, странному совпадению присутствия в судьбе каждого необычного, значительного, подчас чудесного. Иван Роденок тоже не был обойдён этой животворной волной. Предшествовал дальнейшей его дивной радости новый странный сон, увиденный им, когда, необычно для себя, он под вечер в субботу заснул на диване в мастерской.
                ВТОРОЙ   СОН   ИВАНА
         Ему приснился Ведьмеж, не теперешний, отделённый от мира широким холодным разливом, когда озеро устремилось к реке, а она протянула ему жилистую руку старицы, когда две родные воды, питаемые общими подземными ключами, соприкоснулись и соединились в кровосмесительном сезонном экстазе, как любая живая тварь, кроме человека, Иван увидел летний знойный Ведьмеж, весь упрятанный густолистьем и густотравьем, занавешенный шёлком теней, притихший в полудрёмной истоме. Он даже ясно услышал , подчёркивающий сухую тишину, стрёкот кузнечиков и звон попавшей в паутину мухи. А ещё он услыхал фырканье коня и, тихий на песке, перетоп копыт. Иван, лежащий в утробе густого ракитового куста, нависшего над водой, выглянул на звуки и увидел близко от себя, в паре шагов, задние лошадиные ноги, хвост, волнистой лентой мотающийся с боку на бок, повёрнутую к реке шею с длинногривой головой, потом фигуру человека, стоящего к Ивану спиной. Молодой, гибкий, татарской ли, монгольской ли  наружности мужчина (Иван не слишком разбирался в тонкостях истории) смотрел из-под руки вдоль реки, потом, резко оглядываясь, отвязал от седла, похожую на флягу из глины, ёмкость и присел, набирая из реки воду. Тут Иван, в каком-то пьянящем удалом порыве, выпрыгнул из куста, вскочил на чужого коня и поддал ему пятками по бокам. Конь заржал, взвился на дыбы, затанцевал на месте, а его хозяин молниеносно выхватил из-за спины лук, из колчана стрелу и выстрелил в Ивана. Стрела вошла храбрецу в грудь непереносимой болью, всадник упал на песок, перекатился с боку на спину, чуть не стоптанный конём, и в смертельной муке уставил взор в небо. Тут над ним склонилось лицо человека, сначала воспринятое как чёрное пятно  на залитом светом солнца небе, но через минуту ставшее более различимым, словно проявляющимся, подобно фотографии в химическом растворе. Лицо это, смуглое, молодое, злобно улыбалось, скаля белые клыкастые зубы, и, несмотря на то, что это был молодой мужчина, Иван увидел лицо Нади. Там, во сне, враг выдернул стрелу из, отозвавшегося болью и стоном тела (видимо, скрывая следы разведки), вскочил на коня и помчался вдоль берега к лесу. А Иван, изливая тёплую кровь, всё холодел и холодел на горячем песке.
         Так, в холоде и дрожи, он проснулся, натянул упавшую на пол куртку на скрюченное калачиком тело и долго лежал, стараясь запомнить яркие картины сна.
         Через неделю, накануне следующей субботы, Юра Мухин пригласил его поехать в Ведьмеж  по трассе на старой, но мощной «Волге»  его тестя. Кроме старика и Юры, никто из семьи не собрался, и Лёня Тучковский расположился рядом с Иваном на просторном заднем сидении.
         Всю дорогу Леонид пытал Ивана вопросами об открывающемся  училище и намекал, что хотел бы в нём работать, но Иван делал вид, что этих намёков не замечает, так как сам не очень симпатизировал Лёне и знал, что тот также не нравится Артёму Смолину. При весьма серых  способностях, Тучковский умел всюду пролезть, просочиться, не слишком считаясь с мнением окружающих. Мухины, Кляйн и сам Иван знали ему цену, видели его беспардонный напор, но, в силу своей терпимости, деликатности, не устояли перед ним и допустили его в свою компанию. Он стал их, как они говорили, содачником, всегда скупящимся на еду, выпивку, краски, но бесцеремонно беря, что понадобится, у других. Всегда хотел всё знать про дела и семьи товарищей, а сам был тёмной лошадкой. Лёня прирабатывал к каких-то газетках, рекламках, изготавливал пригласительные билеты, программы, хотя по специальности был живописцем.             На даче он что-то «мазал», как говорили художники, совсем не требующее натуры: абстрактные цветы и ветки, былины, травины, пятна, напоминающие пейзажи…
- Чего он сюда повадился? – недоумевал Володя Мухин, - сидел бы в каком-нибудь парке и лепил свои поделки.
- Он хочет быть в обществе, в струе, - отвечал Юра, - мы же все в Союзе, нас по выставкам знают, и он, выходит, наш.
-        Ну, в Союз-то его не примут, - махнул рукой Иван.
- Не скажи, - покачал головой Веня, - он найдёт рекомендателей, а комиссия, может, и пропустит. Сейчас время какое? Не поймёшь, что в искусстве творится. Всякие новаторы повылезали, русскую школу вытесняют, вроде приближают к мировым стандартам…  А наше-то русское – это же везде оценено! Чего ухмыляешься, Володь? Что я, еврей, русское возношу? Так я ж Российский еврей. Язык мой родной – русский, родина моя – Россия…               
         Тогда поговорили, но осталось всё, как было. Не отвадишь теперь, если нет явной причины. А Лёня всегда начеку, знает что почём.
         В этот приезд Иван намахался топором: все три художника пилили и кололи дрова – прихваченные в лесу две, сваленные неизвестно кем, сосёнки. Дед, тесть Юрия, топил печь, варил суп, готовил стол. Писать они не собирались, решили просто отдохнуть, расслабиться. Вечером, когда в окнах замелькали огоньки, Иван, взяв заготовленные гостинцы, пошёл к Наде. «Что такого – навестить знакомую, попить чайку, поговорить?.. Расскажу о выставке, как её портрет всех поразил, как она в Москве побывала, и Москва её красотой любовалась…»
          Он шёл, волнуясь и сознавая, как страдальчески соскучился по Наде, по её живым движениям, мрачноватым взглядам и звукам её низкого голоса.  «Только бы застать! Вон её дом. Вон и окошки светятся!» – заликовал он, почти побежал с горы по скользкой земляной тропке. 

                31               
         Тихий, но внятный стук в дверь сразу показался Наде городским, мужским. Их деревенские женщины так не стучали: они или били ногой под порог, или мелко дробили под ручкой костяшками кулака. Надя заволновалась: «Как бы судьба ко мне стучится…», - пошла открывать. Иван, слегка запыхавшийся, порозовевший, в распахнутой у ворота замшевой городской куртке, показался ей краше прежнего. Высокий плечистый сероглазый мужчина улыбался, блестя ярко-белыми ровными зубами. «Красивый какой! Хорош Федот, да не тот», - вздохнула она неприметно и, поздоровавшись, пригласила пройти Ивана в дом, приняв у него пакет, вручённый со словами: «Тут кое-что к чаю».
         Иван рассказал Наде весь прожитый отрезок времени с его событиями, встречами, мыслями и планами. Он обрисовал и свою будущую работу в училище, и друга-директора Артёма Смолина, добавив, что и тот собирается стать в Ведьмеже дачником. Надя удивилась:
- Что это художникам так наше глухоманье глянулось?
               -      Потому и глянулось, что не тронуто людьми, цивилизацией. Здесь лес – так уж лес, луг – так луг… Речка дикая, чистая… А озеро? Это же истинное зеркало небес!
               -    Верно. Только красота эта хороша в новинку, да на дурнинку. А жить здесь, работать, ночи зимние коротать, как я – по одному, грязь месить, да в разлив сидеть, будто в ссылке – это мало кому понравится. С тоски завоешь!
- Надя! Да что ж сидеть тут? К чему жизнь губить? Поехали в город. Со мной.
- Что ты, Иван, предлагаешь? Как тебя понять?
- А разве непонятно?  Что захочешь, то и предлагаю: замуж – навсегда или так жить – на сколько терпеть меня сможешь… Я на всё согласен. Знаю, вижу, нет в тебе любви  ко мне. Я ж за тебя готов в огонь и в воду! Только тебе это не нужно. Но ведь я тебе не противен? Не гадок? Даже симпатия какая-никакая есть, дружество. Так ведь? Киваешь. Так почему не сойтись? Другого же у тебя нет. Или есть?
- Не буду тебя обманывать…  Есть на сердце один человек, да жизнь нас развела, разбросала. Мне его забыть надо, стереть в памяти, извести из души. Он всю судьбу мою ломает: сам не гам и другому не дам. Вот тебе вся правда.
-        Кто ж такой? Откуда?
- А вот этого я тебе не открою. Это – моё, знать тебе не к чему. Если берёшь меня с этим грузом, я соглашусь. Поеду к тебе, всё хозяйство порушу – надоело мне тоску свою кормить. Но замуж за тебя не пойду, если Бог дитя не пошлёт. Я, вроде как, бездетная. А если бы ребёнка родить, то все бы муки свои сердечные позабыла!
- Неужто правда? Правда, поедешь со мной? Будешь жить рядом, вместе? Красавица моя! Я тебе такого врача найду, что пятерых родишь! Не может твоя красота не продолжиться! Какой день сегодня? Запомню я его! Это будет день МОЕЙ  Нади!            
         Он опустился перед нею, сидящей на стуле, на колени, целовал её руки. И она, ощущая жар его губ, лица, вдруг загорелась  мучительной страстной истомой, сомкнула руки на его шее, поднялась и прильнула к нему вся от слившихся в поцелуе губ до каждой клеточки тела, колен, стоп…
         Ночь страсти летела, не отрываясь от ложа, как пламя от кострища, то затухая и тлея в горячей истоме, то взвиваясь и ярясь от нового вдохновенного порыва. Не знала, не ведала Надя, что может быть и такое, хотя знала в жизни двоих, но тогда, загораясь телом, без душевных чувств, словно питалась в голод и успокаивалась на время. Теперь же она встретила мужчину, который, даря ей себя, стремился понять её малейшее желание, подчиниться ему, доставляя ей наивысшую радость. Такой нежной, внимательной близости у Нади никогда не было, и она сразу крепко привязалась к Ивану, доверилась ему и почувствовала, будто камень упал с души.  Иван же был просто счастлив. Ни о чём не задумываясь, ничего не помня, он пил из чаши любви допьяна, до переполнения и не мог напиться..
         Они решили, что Иван приедет за Надей по трассе (найдёт машину) через две недели и перевезёт её в Деснянск. Наде надо за это время раздать и продать животных, зарезать свинку, собрать вещи. Всё нажитое было ей словно бы не в радость: что есть, что нет. Только козу было немного жаль да собачонку, которая никому не была нужна. Коза перешла к подружке детства Антонине. Давно завидовавшей Надежде, а к козе прилагалась и Кутька – маленькая, рыжая, похожая на непушистую лисичку собачонка.
-        Куда ж мне её, Тонь? Пойми ты!
- Да понятно. А мне на что? Ладно уж, оставляй. Кому заботы, а кому жи–и-исть! Наконец, подруга, тебе мужик под стать твою королевскую достался! Ох и красив! И пара вы, пара. А вообще-то, Надь, ты бы лето в деревне пожила. Иван бы тоже тут отдохнул на всём своём: молоко козье, грядочки, ягоды, грибочки… Жена, ха-ха, пуховая!.. А в зиму бы – к нему… Весна ж, пора сеять.
- И дня тут не хочу больше быть! Опостылела мне эта скука. Будем  наезжать, землю не брошу. Ты, Тонечка, одна ночами не куковала, не поймёшь меня. Да и он, Ваня, не хочет разлучаться.               
            Успела Надя всё поделать, даже за три бутылки землю вспахал ей Колька Дымкин, да втроём с Татьяной -–женой Коли, да с Тоней картошку позакидали. Надя, конечно, и морковку, и всякую травку посеяла, а рассаду на окошках помидорную да перечную обещала Тоня поливать. Собрала Надя одежду не зимнюю, кастрюльки поновей, бельё постельное, вторые ключи Тоне отнесла и села на крылечко, ждать.
         Весна зелёной волною бежала во все стороны и - до горизонта. Отсюда, с её «ласточкина гнезда», Надя видела огромный полукруг земли с дальним лесом, озером, лугом, запутанной ивняком тёмной речкой, с блёстками луж и лужиц по всей открытой поверхности, освобождающейся от разлива. Она оглянулась на сад – скоро зацветёт – розовая дымка реяла над голыми ветками: из тёмных почек высунулись носики бутонов. Вдруг услышала она птичий голос и порадовалась: «Скворцы прилетели, хорошо, я скворечник почистила! Пусть тут командуют – за порядком следят!..» Кутька, дурёха,   радостно бегала  по огороду, не ведая, что останется без хозяйки. 
         Надю вдруг бросило в жар, сжалось сердце: «Что я делаю? Куда еду? Там же всё чужое! Совсем другая, непривычная жизнь!» Но, вспомнив Ивана, его белозубую улыбку, трепетную заботливость, она успокоилась и снова повторила себе своё решение: «Не в могилу, не в тюрьму иду. Хата моя никуда не убежит, земля при мне остаётся. Не поживётся, путь открыт – домой всегда успею».
         Тут и показалась у края дороги машина, остановилась около фермы, двое вышли из неё. Надя вошла в хату, сбросила куртку и, ополоснув руки, стала снимать с тарелок с закуской прикрывавшие еду бумажные салфетки.
         Поев, собрали Надины сумки, отнесли в машину, вернулись за остальным, заставив шофёра подождать, обошли вокруг хаты и уехали под взглядами соседей. Через пять минут за окнами проплыла ферма, откуда Надя три дня назад ушла без особых хлопот, потому что к весне коровок поубавилось.

                32
         И снова: Надя из деревни, а Смолины со стороны озера – в Ведьмеж. От электрички вела песчаная дорога среди золотоствольных колонн – сосен. Идти было легко и приятно, весенний воздух, настоенный на хвое, бодрил и немного пьянил. Потом, когда свернули направо, пошёл смешанный лес, дорога стала не такой торной: то цеплялась за древесные корни, то ныряла в неглубокие мокрые ямки, с чёрным серебром луж в них. Дошли до мамы-ели. Ушедший снег открыл нижнюю часть дерева, отчего ель казалась ещё выше, но словно бы тоньше, нежнее. Она реяла на фоне лазурного неба стройной колокольней, поблёскивающей золотом колокольчиков-шишек.
               -        Здравствуй, мама-ель, - поклонилась ей Альбина, - здравствуй на долгие годы!
         Они присели на коряжку у дороги, Артём покурил, щурясь на верхушку лесной царицы:
               -        А ведь могут добраться сюда и на какую-нибудь городскую площадь утащить под  Новый год эту красавицу…               
- Не дай Бог! Я всегда чуть не плачу, когда вижу эти ели в городе. Навесят на них каких-то пластмассовых да картонных уродцев. Ещё вечером ничего – лампочки украшают, а днём они стоят, как нищенки. Пойдём. И зачем ты вспомнил…
         Настроение испортилось не надолго. Скоро Альбина тихонько запела, потом снова притихла, начав утомляться. За плечами осталось более трёх километров, а впереди открывалось светлое новое пространство – вид на озеро. До него было метров триста по лугу и мимо, столько же до реки, но всё это пространство было сырым и топким. Путешественники встали на тропу, проложенную через луг, идти по которой этот последний километр надо было осторожно, внимательно выбирая, куда шагнуть. Через десять минут пот заливал им глаза, чавкающая топкая почва сопротивлением своим намучила ноги. Альбина с тоской оглянулась: прошли треть пути. Ближе к концу луга стали встречаться гати из брошенных пучками веток. «Надо будет и нам взять по охапке веток на обратный путь», -  подумали и Альбина, и Артём, но оба промолчали. Тропинка пошла на подъём, стала суше, твёрже. Вышли к реке. Среди зеленеющего ивняка порой зиял подход к воде, лежала пара брёвен, окунаясь концами в воду, собаками на привязи позвякивали цепями три лодки.
         Присев на брёвна, они отдыхали, молчали, потому что каждому из них хотелось высказать одно и то же: «Как же далеко мы хотим забраться! Какая трудная дорога! Как же сюда добираться с ребёнком? А как через реку?»
         Вдруг прямо перед ними на другом берегу раздался треск, женский смех и внятное смачное сквернословие.
- Это ж, Альбиночка, наш домик. Видно Рая там порядок наводит.
- Смотри-ка, правда! Вон, за ракитами на горке, я не разглядела вначале. Как же перебраться? Моста, говорили, нет.
         Артём засвистел, потом закричал: «Эй! Э-ге-ге-ге-гей!»               
                --- Эгей! Ждитя-а-а! Си –и-ча-а-ас! --- отозвались женские голоса.
         Минут через пять на том берегу выше по течению худой чернявый парень зазвенел цепью лодки и поплыл к ним.
- Здравствуйте, - улыбнулась Альбина, и Артём кивнул.
- Здрасьтя, - парень зорко, несколько смущённо взглянул на них, - готовьте денежки за перевоз.
- Сколько? – Артём полез за кошельком.
- Впополам электричкину билету с человека.
- Ишь, у тебя строгая такса! – хмыкнул Артём.
- А то!
- И как же тебя зовут, перевозчик?
- Толик. А вас?    
         Они назвались, посмеялись неумелому своему вылезанию из качающейся лодки, попрощались до вечера, уговорившись, в какое время будут уезжать.
         Рая с Татьяной Дымкиной, действительно, освобождали хату от хлама, сбрасывая ненужное в большую яму под старой ракитой. Потные, красные, они встретили Смолиных на разваленном порожке.
-     Ну, покупатели мои дорогие, входите. Не пугайтеся хором наших. Тёмная нора эта хатка.
         Внутри, правда, было темно и мрачно, пахло прогорклым дымом. Огромная печь, покрашенная синей масляной краской, занимала полхаты. Разноцветные обои местами отстали, висели клоками, потолок был чёрным от дыма, маленькие окна, грязные и все в паутине, плохо пропускали свет.
-       Печка, видимо, дымит? – спросил Артём.
- Дымит, зараза, врать не буду. Сломать бы её к чёртовой матери, а тут бы плитку сложить небольшенькую с грубочкой…
               -         Ясно. А там что? Сени?      
              -         Да. Сени не маленькие. Коридорчик узкий, а сени во – тёмные, но с брёвен хороших. Они пристроенные, намного новее хаты.
-       А крыша щеповая?
-      Щепа…
-      Воду питьевую где брать?
-      Ох… Одна радость, что пустому наверх идти, а полному с горки. Вон там, на горке, колонка.
         Маленький домик этот, словно на плече великана, примостился на уступе огромного крутого холма, поднимавшего на себе длинный, уходящий ввысь сад и тянувшийся далее глинистой в трещинах дорогой. На вершине виднелись постройки, садовые заросли.
- Тама бывшая контора, пустая теперь, дальше -  брошенная форма, ещё дальше магазин, - -пояснила Татьяна.
-      А где ж вы работаете?
-   А, полтора километра отсюдова. Мужик мой скотник, дак доярок наших на лошадке подвозить.
                -        Ладно, вы тут обсудите всё по-семейному, а мы с Таней сходим к ней, заберу я кое-что. Сядем на травке, пообедаем вместе, хоть и покупать откажетесь, я не обижусь. Пошли, Тань.   
-   Ну что, Аленька?
               -     А что? Зачем шли, то и нашли. Что нам грязь, обои, печка? Не жить тут, не зимовать. Грязь отмоем, обои поклеем, а варить на электроплитке буду. Хорошая палатка столько стоит, сколько эта хатка. Деньги Бог дал. Берём?
- Берём. Я руки приложу, наведу порядок.
         На Танином синем одеяле разложили еду, выпили за «сделку», как смеялась Рая, по маленькому граненому стаканчику самогона, отчего Альбина чуть не задохнулась и сразу опьянела до онемения языка и ног. Закусили. Рассказала Рая о своей беде: сын, что служил в армии, когда взорвался Чернобыль, спасал там людей, вывозил из зоны заражения. Сам облучился и теперь тяжело болеет,   к ней приехал,        потому  что жена его хочет с ним развестись, а он там у них в зятьях жил… Деток не нажили,  да теперь  и не будет.
         Артём доверил Рае свой паспорт, договорились, что она всё сделает, и в Пшённице к концу недели они обменяют деньги на документы.
         Распрощались, Рая пошла к Татьяне с ночёвкой, а Смолины отправились в обратный путь, обсуждая всю дорогу, что завезут в первую очередь, с чего начнут обживаться. Альбина мечтала о новом своём гнёздышке и удивлялась жизни, какие она преподносит сюрпризы! Вот – Рая с её страшной бедой, вот она, Альбина, с новой радостью, меняющей многое в её жизни…
         А Ведьмежонок, спугнутый деревенскими женщинами, выгнанный шумом из любимой ямы-норы, смотрел с кручи на две движущиеся по лугу фигурки и всё вспоминал ясные голубые глаза новой хозяйки чёрной хатки. Его тяга к красоте сразу же определила отношение к новым жильцам: он не даст в обиду эту голубоглазую! Ну, и её чернявого заодно.

                Конец первой части


Рецензии