Ветхие люди

I

     Эту историю мне рассказал один мой приятель ещё летом прошлого года, рассказал как человеку пишущему. Он очень желал, чтобы я поведал о ней другим. Выслушав её до конца, я сказал, что об этом писать не в моих правилах, давая ему знать, что вряд ли то будет когда-либо написано мною. Приятель, конечно, огорчился, затем ушёл от меня, глубоко сожалея. С тех пор я с ним больше не виделся. Встреча наша довольно скоро забылась, точно так забылся и поведанный им рассказ. Однако спустя год я услышал нечто подобное, но уже от другого; вспомнился мне тот самый приятель и его рассказ, не дающий мне до сих пор покоя. Наконец, чтобы утешить самого себя и выполнить желание приятеля, решил рассказать о том другим, ибо здесь есть над чем задуматься.
     — Постепенно молодёжь покидала деревню, — начинался его рассказ, — уезжала в город, как сама она говаривала — в люди. В деревне нечем было заниматься: школа который год была закрыта, дети ходили в соседнее село, а, стало быть, о библиотеке и говорить теперь нечего... Я оказался одним из той молодёжи, которая собиралась покинуть родные места. Покидали разваливающуюся на глазах деревню без сожаления, но с грустью и болью. Никакого будущего деревня не предвещала. В большинстве своём дома становились обветшалыми, ветхими; ветхой становилась и жизнь в деревне.
     С тех пор как уехала последняя молодёжь, прошло более трёх лет. И ни у кого не возникло желания вернуться на прежние места — видимо, окончательно порвали с прошлым.
     Я стараюсь забыть своё прошлое, — продолжал он рассказ, — и, кажется, мне это удаётся, уже стали забываться лица прошлого; там ничего не было знаменательного: застой и безысходность.
     Да вот только мне почему-то с трудом верится, что можно забыть прошлое, расстаться с ним. По сути, забыв прошлое — кто ты, откуда ты и чей ты, — ты остаёшься без прошлого, без времени, прервана связь времён, а это недобрый знак... Но будем реалистами: что их вынудило так поступить? Ведь они отправлялись неведомо куда, где ожидало их совершенно неясное, чужое. Но в этом неясном, в чужом им ясно представлялось новое, предвещавшее будущее.
     А всё начиналось с того, что в деревне уже не рождались дети, но если доводилось тому случаться, то, как правило, рождались больными. Лечением их в деревне никто всерьёз не занимался, да и некому было. Ветхими становились и люди: одни — в начале своей жизни, другие — на склоне её.
     Дрянное дело — забывать своё человеческое предназначение, но его забыли в деревне. Как мне помнится, — мучительно и больно вспоминалось приятелю, — в детстве я был очень дружен с одной девчонкой. Временами мне казалось, что мы даже родились друг для друга, чтобы жить вместе. И когда мы подросли, моя дружба и привязанность к ней перешли в любовь, да вот только она стала совсем другой: не такой скромной и робкой девчонкой…
     Тут приятель как бы запнулся, помолчал немного и, тяжело вздохнув, продолжил.
     — В общем, стала ходить и налево, и направо; думаю, вы верно полагаете, о чём я говорю, — сказал он, обернувшись ко мне.
     Я ничего не отвечал.
     Поняв, что я ничего не скажу, он продолжил:
     — После я узнал, что она была больна, и, похоже, серьёзно. Скажу честно, у нас в деревне её звали доброй дурочкой, но в глаза ей так говорить не осмеливались. И надо же, мужики находили для неё любезные слова, комплименты, не зная зачастую их значения. Она была довольно привлекательна. Мужики в глаза её называли ласково: Танюшенькой. Татьяна была точной копией своей матери, у которой никогда не было мужа, зато мужиков — предостаточно. И не было никому никакого дела, кто приходился подлинным отцом Татьяны. Если начать разбираться в том, то будьте уверены, что в этом деле не разобраться, ибо сама мать уже окончательно запуталась. Татьяна, похоже, была достоянием деревни, общей к ней была и любовь, но, смею заверить, только не отцовская.
     Дальнейший рассказ приятеля выглядел путаным, нескладным, разрушенным хронологически. И было такое ощущение, что расскажет — и забудется всё окончательно, и ему станет куда легче, как становится легко на душе после долгой исповеди. Потому и пришлось мне самому мучительно составлять хронологию описываемой истории.

II

     И на самом деле, в деревне Татьяну предпочитал всякий, однако не каждому и не всякий раз представлялся случай, чтобы провести с нею время. Если не представилось случая быть с Татьяной — не беда, ещё не утратила своей женской прелести её мать.
     — Счастливчики, — завидуя, говорили деревенские мужики о тех, которым вдруг представлялся тот самый случай...
     Деревенские мужики играли в карты азартно и шумно. Играли (да простят меня женщины) на бабу, а вернее, на Татьяну и её мать. Дело предстояло нехитрое и обычное: игра шла на вылет, двое последних оспаривали право выбора, и это право предоставлялось последнему, выигравшему.
     Неудивительно, что первым из игры вылетел Митрофан, не умевший ни хитрить, ни думать. Игроки набросились на Парамоныча, глупого и несмелого. Видя, что его обманывают, он не смел возразить — таким образом убран был из игры следующий. Со злобой, обиженный на своих товарищей, Парамоныч стал следить за дальнейшим ходом игры. Один из игроков, Тимофей, быстро растасовал карты и быстро стал отбрасывать по одной игрокам, да так ловко, что играющие и наблюдающие лишь удивлялись.
     — Так, — озабоченно начал другой — Алёха, хитрый и наглый, — у кого что?
     — Так вот и скажи тебе, у кого что, — небрежно ответил Тимофей.
     Молча выкинулась крестовая семёрка, мужики удивились чему-то — и игра продолжалась, но продолжение шло осторожно, с обдумыванием. Обдумывали, кого удалить из игры на этот раз. Четвёртому игроку не везло: на него пал выбор. Так остался и Ван Ваныч (некогда уважаемый в деревне агроном Иван Иванович), держа в руке широкий и толстый карточный веер.
     — Раздавай, Петруха, — проговорил Тимофей.
     Петруха слыл блатным и красавчиком, своенравным и осторожным. Он взглянул в глаза Тимофею, который сделал искривлённую и принудительную улыбку.
     — Раздавай, раздавай, — настаивал Тимофей, и в его голосе обнаружилось волнение.
     Петруха медленно раздавал карты и своею медлительностью раздражал Тимофея. Петруха выбросил ему карту верхом, и тот окриком потребовал её заменить, что было сделано сразу же. Нервозность Тимофея была на руку Петрухе и Алёхе. Они же подумывали вытиснуть его из дальнейшей игры. Подумано — сделано. Никто не ожидал, что так скоро и легко он окажется вне игры. Тимофей, привыкший выигрывать, сам не верил тому и негодовал. Однако игра в карты есть дело случая — это он хорошо знал — и случай тот оказался не в пользу Тимофея.
     Алёха тасовал карты и смотрел на Петруху как на своего соперника, противника, врага, а тот улыбался ему.
     — Это вот тебе, это мне, — говорил Алёха, раздавая карты, — это вновь тебе, это мне... Так, у кого что? — по привычке своей спросил он, раздав карты.
     — Вон ты какой прыткий, — отговаривался Петруха, — так вот и скажи тебе всё сразу. Ты же ведь не говоришь, что у тебя есть.
     — Довольно, — вырвалось у Алёхи. — Чего разошёлся? Карты неладные, что ли? Так, так, — подозрительно забормотал он, и, видя, что игру продолжать не ему, смолк, ожидая, какую карту тот выкинет.
     Петруха призадумался, вытащил карту из веера, вновь призадумался и спрятал, не показав её никому... Игра шла долго, медленно, осторожно. Видно, что играли не по логике, а вслепую, по интуиции, скорее даже на авось. Мнения разошлись: Митрофан и Тимофей склонялись на сторону Алёхи, а Парамоныч и Ван Ваныч полагали, что игра завершится в пользу Петрухи. А завершилось тем, что Алёха выбросил красную даму, на которую лёг козырной валет. У Петрухи теперь оставалась единственная карта, а у соперника ещё были, но оказалось, нечем подбросить. И Петруха, точно радостный ребёнок, выкинул последнюю карту — чёрную даму. Алёха в гневе бросил оставшиеся в руках карты на неё, чёрную даму, что та подпрыгнула и перевернулась лицом вниз.
     Разошлись мирно. Лишь Алёха был единственным недовольным и злым.
     В поздний час вечера, когда Петруха собирался к Татьяне, напевая себе какую-то мелодию, пришёл подвыпивший Алёха.
     — Где твоя баба? — спросил он.
     — А шут её знает где... А какого чёрта она тебе вдруг понадобилась? Вроде ты никогда не был на неё охотником.
     — Точно говоришь, не был. Дело есть у меня к тебе.
     — Ну так говори, не тяни. Мне некогда.
     — Слушай, друг, — лицемерил Алёха, — выпьем за нашу дружбу. Я вот с собою принёс.
     — Э-э-э, — затянул Петруха, — темнишь, пожалуй. Знаю я, куда это ты меня клонишь. Знаю я.
     — Да что ты знаешь? Я тебе ещё ничего не сказал, а ты уже всё знаешь. Умный ты такой, что ли, а?
     А Петруха действительно знал, что Алёха пришёл с дружескими намерениями, чтобы уговорить его уступить ему Татьяну. Но Петруха никак не уступал её.
     — А хочешь, я подарю тебе свою бабу? Хочешь, а? — продолжал уговаривать Алёха. — По гроб доски дарю. Ну как, а?
     — Это твою Христофоровну, что ли?.. Ба-а-а!
     — А что, плохо ли? Груди у неё на месте.
     — Ну-ну, на месте... Всё у неё на месте.
     — Уж не брезговать ли стал? А? — со злобой закричал Алёха. — Я-то ведь за неё и морду могу разбить.
     — Это с каких-то пор ты стал её заступником? — с усмешкой заметил Петруха.
     Тот ещё более злобно оскалился, но, видя, что затея его напрасна, умолк.
     — Отчего, скажи, это тебе разонравилась Татьянина мать? — поинтересовался Петруха.
     Алёха ничего не ответил. Стиснул до скрипа зубы и ушёл вон.

III

     Пришла ночь, безликая, тёмная, точно небо не желало быть свидетелем предстоящего безумия.
     Татьяна уже знала, что нынче к ней явится Петруха, потому и ждала его. Ждала его особенно, так как предпочитала его более, нежели кого-либо. Но бывал он у неё редко. Чаще доводилось бывать, разумеется, Алёхе. Если бы довелось вновь побывать ему у Татьяны, то непременно до самого вечера следующего дня ей пришлось бы проваляться в постели и стонать от болей: Алёха никак не обходился без ночных побоев, которые в итоге проявлялись как обратный результат депрессии. И пока не сходили с неё синяки, она ни с кем не желала видеться. Но на сей раз Татьяне, казалось, повезло.
     В деревне знают, что Петруха любит Татьяну, знает об этом и она. Но эта любовь безысходная, потому и посмеивались над ним. Татьяна же его жалеет. Жалость её и возбуждала в нём любовь.
     В последнее время Петруха подумывал о значении бытия. Задумывался над тем, зачем он живёт, что он делает, кто он, собственно, такой, мысленно обращаясь за помощью к некой небесной силе, но его голос о помощи оставался безответным. По-прежнему его что-то беспокоило. Все ответы на эти и другие вопросы ему виделись в любви. Спасение самого себя он видел в самом себе. Потому Петруха шёл к Татьяне.
     Дверь дома, в котором жила Татьяна, была незапертой. Петруха легонько толкнул её ногой, и она со скрипом отворилась. Он вошёл в дом. Комната, в которой вдруг очутился, была тускло освещена, но прибрана; не знающие Татьяну, несомненно, приняли бы её за добрую и заботливую хозяйку. С минуту Петруха стоял возле двери молча, робко и тихо. Хозяйка, радостная и довольная, сразу же предложила ему пройти в другую комнату, большую и сумрачную. Свет тусклой лампы падал на стены комнаты. Призрачно освещалась кровать, стоявшая в углу. Две тёмные длинные тени медленно, скользя, двигались по стене, точно призраки. Вот они замерли и быстро исчезли. То были тени Татьяны и Петрухи. Они сели на стулья, что стояли возле стола, на котором и светилась лампа. Жёлтый больной свет освещал их лица, потому было сложно определить, насколько здравыми казались их выражения.
     — Редко бываешь, — ласково упрекнула его вдруг Татьяна.
     — Да, — тупо согласился он.
     Петруха молчал: обдумывал, с чего начать свой разговор, или же ожидал случая, чтобы его начать.
     — Какой-то ты нынче неразговорчивый, — заметила Татьяна. — Или я в чём-нибудь виновата перед тобой?
     — Нет, — сухо ответил он.
     — Нет?.. Хорошо.
     Татьяна соскочила со стула и с присущей ей необыкновенной лёгкостью в движениях, виртуозностью быстро скрылась в другой комнате. Но не прошло и минуты, как она вновь возвратилась и принесла с собой бутылку вина и какое-то холодное кушанье.
     — Это я специально берегла для нас с тобою, — сказала она.
     После выпитого стало легко и весело. Татьяна беспричинно звонко смеялась.
     — Татьяна, — обратился вдруг Петруха, — тебе никогда не приходила в голову мысль, что можно изменить жизнь?
     — Нет, — беззаботно и весело ответила она. — А что это тебя так вдруг стало беспокоить?
     Установилось молчание.
     — Ты кого-нибудь по-настоящему любишь? — продолжал спрашивать Петруха.
     — Я? — удивилась она.
     — Да, ты.
     Татьяна засмеялась. Петруха ждал её ответа.
     — Не знаю, — тупо и холодно ответила она.
     — Давай куда-нибудь уедем, где нас никто не знает. У нас будут дети, мы их будем любить. Что нам здесь делать? Что? — спрашивал Петруха.
     Татьяна рассмеялась тем истеричным смехом, будто ей предложили некую бессмыслицу, ерунду.
     — В этом нет ничего смешного, — огорчившись, возразил он. — Я правду говорю. Давай мы вместе куда-нибудь уедем.
     А Татьяну разбирал смех, и она не слышала, что ей говорил Петруха.
     Насмеявшись, она сказала:
     — Милый ты мой, куда мы с тобой, скажи, уедем? На кой чёрт мы сдались там, где-то? Сможем ли мы начать нашу жизнь иначе, по-новому? Я не могу; нет, никак теперь не могу... Где ж ты раньше был со своим предложением?.. А мне, впрочем, и здесь не худо.
     — Но ведь другие всё-таки уехали.
     — То другие... А мне и здесь не худо, — настойчиво повторила она.
     — Значит, напрасно, — еле слышно пробормотал он.
     — Я знаю, что ты меня любишь, так и люби. Кто тебе не даёт. Я от тебя ещё не отказывалась. И уезжать вовсе не обязательно.
     — Да, да, да, — тупо произнёс он.
     — Поздно уже, пойдём спать, — предложила Татьяна.
     Она погасила лампу и направилась к кровати.
     — Чего ты стоишь там, иди ко мне, — позвала она.
     И тот покорно подошёл к ней...

IV

     Алёха был зол и не знал, на ком сорваться. В этот вечер ему казалось, что всё против него, что все перед ним виноваты. Ничего не оставалось делать, как идти к Татьяниной матери. Она видела, что Алёха к ней охладел, но ей это было теперь всё равно; то не было для неё удивительным. И впрямь, стоило здесь чему удивляться.
     Алёха явился к ней.
     — Чего? Ждёшь, поди? — недоброжелательно и грубо спросил он.
     — Жду, как видишь, — весело отвечала она, — всегда жду.
     — Ну-ну, жди.
     Хозяйка, видя недобрый нрав гостя, решила утешить его, но её старания оказались напрасными — он только пуще стал расходиться.
     — Ну что, ну что тебе ещё надо от меня? — завыл Алёха. — Была ты всю жизнь доброй сучкой и ею же останешься... Чего ты на меня так уставилась? Не так ли?
     Такого оборота нынешней встречи она никак не ожидала, тем более этого не ожидала услышать от Алёхи и у себя в доме.
     — Да что с тобою, скажи? Какая чёртова муха тебя так нынче укусила, а? — негодовала она. — Что я слышу...
     — Что-что, — продолжал он, — что сказал, то и слышала. И я ещё не всё сказал. Скажу, что и Татьяна такая же тварь, как ты сама. Вот так.
     — Алексей... — пробовала она остановить его.
     — Что Алексей? Знаю, что я Алексей... Хорошей, как мне помнится, была тварью и твоя мамаша. Не так ли?
     — Ну, знаешь, тогда и я тебе скажу, — гневно начала она, но неугомонный Алёха не дал ей договорить.
     — Знаю я, что и твоя Татьяна, форменная дура, будет воспроизводить на свет себе подобных.
     — Ах ты, тварь животная, — негодовала она, — уж не ты ли столь забавлялся с Татьяной? Кто не обходился с нею без побоев? А кто до смерти довёл мою мать? Забыл, что ли? А я ведь о том никому не сказала.
     — Она сама виновата.
     — Нет, не ври, — продолжала она. — А кто с Татьяной насильно проспал, когда она была ещё ребёнком, а?
     — А вроде я... тогда...
     — И я-то, дура, думала...
     — Ты думала? — удивлённо перебил он её. — Ни о чём ты не думала, потому что ты неспособна что-либо думать.
     — Заткнись, дурак безмозглый; заткнись, животная тварь, — прокричала она.
     — Вот-вот, — всё кипело у Алёхи, но слов уже не находилось.
     — А ты сам погляди на своего выродка. Кто он? От дьявола или от тебя? Хотя какая в том разница, ты и есть тварь от дьявола.
     — Ах ты!.. — выкрикнул он и, подбежав к ней, до боли схватил обеими каменными руками.
     — Отпусти меня! — кричала она. — Убери от меня свои лапы, тварь безмозглая!
     Алёха толкнул женщину на пол и стал разрывать на ней одежду. Она кричала, бранилась, сопротивлялась: пускала как могла в ход и руки, и ноги. Грудь её обнажилась. Она вцепилась острыми пальцами в его лицо так крепко, как впивается клыками в жертву хищник, боясь упустить её. Тут Алёха от боли и злобы что есть силы каменным кулаком заехал ей в грудь. Из груди её вырвался громкий стон, и она стала задыхаться, но пальцы по-прежнему держали его цепко. Второй удар пришёлся в лицо. Пальцы её ослабли, руки упали на пол. Алёха вскочил на ноги, схватил какой-то тяжёлый предмет, который оказался рядом, и стал им избивать жертву.
     Она уже была мертва, а он никак не успокаивался. Глухо раздавались удары, трещали и — было слышно — переламывались её кости, плескалась кровь. А он скользил по лужам крови. Поскользнувшись, упал на изуродованное тело женщины и, ужаснувшись, быстро поднялся и бросился прочь.
     На следующий день, когда узнали о случившемся, никого в деревне не удивило то обстоятельство и никто не ужаснулся. Тому, видимо, и должно было случиться.


Рецензии