К радости

"В крайнем принятии отчаяния и заключена "смертельная болезнь",
это противоречивое моление, этот недуг Я: вечно умирать, умирать,
однако-же не умирая, умирать смертью. Ибо умереть –
значит, что всё кончено, однако умирать смертью означает
переживать свою смерть, а переживать её даже одно-единственное
мгновение – значит переживать её вечно. Для того чтобы умереть
от отчаяния как от болезни, надо, чтобы Вечное в нас, в этом Я,
могло умереть, как умирает от болезни тело".

Сёрен Кьеркегор, "Болезнь к смерти".










"Доброе утро" –

говоришь ты, и тяжёлый занавес штор, отворяясь, распахивает морозные веки октябрьского неба, смотрящих на меня новым днём, пришедшим как чудо, ворвавшимся нежданным подарком, новой возможностью слышать твой голос и твоё "Доброе утро".
Решётки на окнах продольно делят льющие через подоконник струи чистого солнца, пилят льдистые оконные стёкла палаты, заканчиваясь где-то у подножья моей койки, замыкаясь жёлтым прямоугольником, улёгшимся на пыльно ниспадающую драпировку простыни и шнуровку чёрных ботинок.

Доброе утро. Новый подарок твоих добрых глаз, уютная, комнатная фигура твоего тембра. Нас строят в коридоре, а ты водишь ручкой по спискам и называешь наши фамилии. Твой голос такой нежный, в нём столько ласки, тепла - "Вы поправитесь", говоришь ты мне и распускаешь нас застилаться.  Холодная вода. Она стынет с каждым днём, и мурашки от касаний её мёрзких ладошек обволакивают заспанные скулы и скатываются обратно в раковину по щетинистой шкуре щёк.
Мы садимся за стол двумя группами – сегодня четверг, в миске плавает пузыристая пена, это значит рыбный день. Сосед ест с большим аппетитом. Он приглашал меня к себе на дачу – говорил, что у него большая коллекция музыки. Он очень скучает по ней, иногда он кричит по ночам, а однажды даже разбил зеркало и воткнул его кусок себе в горло, из-за этого его голос теперь сиплый и свистит. Я тоже ем с большим аппетитом, тёплая рыбная пена лопается во рту и катится по пищеводу, крупные чешуйки прилипают к зубам, я откусываю новый кусок серого хлеба и пью прохладный компот. Я заметил, что от него странным образом улучшается настроение и наступает умиротворительная тишина, поэтому я всегда беру себе по две кружки и пью их с наслаждением – так мы распахиваем двери во двор и высыпаемся, как рыба, на палубу, залитую жёлтыми, алыми, рыжими листьями, и так потрясающе легко сидеть среди знакомых людей, в уютном, семейном жужжании которых мысль льётся необоримо и просторно.

Так я сижу и наблюдаю этот дивный концерт сущего, деловито огибающего мою растянувшуюся на лавке фигуру, снующего, поющего, стрекочущего. Ты выходишь во двор и садишься на своём привычном месте, открывая на коленях книгу. Она раскидывает серые крылья на белом поле халата, и я вижу, как твои тёплые, заботливые ладони наконец раскрываются – лети! – и сойка, хлопнув три раза над нашими ресницами, воспаряет прямо сквозь сочный аромат октября, распахнутый дымчато-золотыми гроздьями, щедро льющимися нам в шляпы, в протянутые руки, тысячу рук, на наши лица, и улыбки наши пьют эти лучи без оглядки, мы поём свои гимны златоволосой красавице, и космы её, перекатываясь в восторженном упоении сухой прохлады претворяют наши песни в неровные перелётные ключи, что, ведомые своим лёгким, птичьим наитием, совершают прощальный боевой вылет. Мы кричим им и машем вслед, а птицы летят целый день, их крики душераздирающе катятся над  белёсыми стенами, и, рикошетируя и задевая лозу колючей проволоки, проникают сквозь ворот моего пальто и твёрдым комком оседают где-то ниже, в груди, и неистово хочется вторить этим чёрным сгусткам тоски, броситься к ним, и, став в строй, крылом к крылу отдаться едва различимым струям течений, полупрозрачным слоям бежевой грунтовки, проглядывающей из-под ультрамариновой толщи твоих глаз. Я смотрю в них, а ты сидишь и сквозь выпуклые линзы неспеша доедаешь остаток главы из серой птицы, распростёртой на белых складках халата. Выбившаяся прядь слегка подёрнута сединой, на мои колени падает ещё один жёлтый лист, его тонкие капилляры застыли, прочертив собой слегка изогнутую плоскость – от ещё тлеющих, хватающихся за жизнь салатовых жилок до уже тронутых гангреной коричневых кончиков. Что-то ещё зеленеет, но все мы прекрасно знаем, что бездонная эта нежность – лишь только желание остаться где-то помимо себя, приумножиться в объятиях, продолжиться в счастье далёкого, незнакомого, другого. Ты прихорашиваешься – напоследок, а ночью распыляешь с высоты птичьего полёта капли небесной перекиси, выжигая едва тёплую зелень остывающего у нас на руках торжества в жгучие цвета. Спеши любить нас, спеши расточиться, раздать себя сполна – в эти отвисшие от несметных сокровищ карманы, ниспадай золотом на наши шляпы и скамейки, спеши! Спеши, а мы поможем тебе – как птенцы, желторотой толпой снующие под твоим всеохватным подолом. Ведь мы в некоем роде сотрудники – ты, применяющая к міру иные законы, приумножаясь в собственном расточении, и мы – устремляющиеся вслед за тобой сквозь границы государств и легко перемахивающие через ограды вавилонских наречий, потому что и ты, и мы знаем иной, тайный язык – понятный всем – язык любви и смерти. Расстели над нами свой прощальный ковёр, погибающая от холода красавица, усни на наших руках, а твоя колыбельная пусть станет тем, что останется нам – слепым и нищим, что понесут дальше – по бесчисленным тропам твои заветы.
Ты сидишь и я замечаю украдкой, сколь пристален твой взгляд – ты бдительна и молчалива, как и подобает смертельно больным. Поверх книги ты бросаешь на нас свои близорукие, полупрозрачные взоры и я понятия не имею, видишь-ли ты вообще хоть что-то. Так прошёл обед, ужин, а мы всё сидели во внутреннем дворе, наблюдая, как сирень заката выявляет новые грани той страстной музыки, которая приходит обычно, когда гаснет зрение. Говорят, страсть всегда приходит напоследок, как будто пытаясь восполнить собою то многое, чего недостало. Мы слепнем вместе с тобой, холодные руки октября уносят фиалковое платье прочь – вслед бесчисленным чёрным силуэтам, безутешными в своих воплях эскадрильями прокладывающими новые дороги, стелющими твои пути. Подали чай – он чуть холоднее, чем нужно и очень не хватает молока, но всё равно очень вкусно.





Мы засыпаем, убаюканные перелётными трелями твоих аллитераций, тихие жертвы твоей заботы, тайные исполнители твоих заповедей.
К радости – ты больна смертельно, и кому как не нам знать, как страшно уходить навсегда; и слова твои чуть более шумны, чем осмысленны, чуть более ярки, чем изящны: мы простим тебе эту предсмертную чрезмерность. Ведь если навсегда – чем будет твой путь, о златовласая принцесса, невеста небесного жениха, София, – чем будет твоя любовь, как не проторенной дорогой сквозь эти белые стены и лунный отблеск дверных замков, чем, если не узкой тропой, преодолевшей их – и саму смерть, и жизнь, тропой, которой мы воспоследуем, хранимые самым святым, тем, что никогда больше не отнять у нас – нашей памятью, что живее любых чувств, крепче любых доказательств? И мы засыпаем под сенью твоих морозных век – в остывающих объятиях, и каждая тень, под которую я успел заглянуть в поисках ответов, каждый отсвет твоего богатого существа, что ты успела нам подарить – он наш и бессмертен, наш потому, что каждое слово твоё измеримо твоей смертью.

Мы остываем под завёрнутой в белое шерстью одеял, и вместе с нами догорают последние лучины пахнущего твоими жёлтыми, сгоревшими к концу до фиалковой черноты волосами полновесного, благодатного дня. Дня, что пришёл к нам как чудо и нежданный подарок, возможность ещё раз услышать твой голос и узреть багрец твоего чудесного, – о, ты была восхитительна! – платья. "К радости!" – говоришь ты нам, нежная смертница, безнадёжная истина, бессмертная красота, уходящая навсегда – вслед своему пернатому авангарду, уводящая прочь свои полки под рдяными знамёнами, но напоследок показавшая нам путь, усеянный тернием и опавшей листвой: каждому свой. И наутро мы отправимся по нему – сквозь перегородки стен и серебристый блеск дверных запоров, по инею, поросшему там, где шагала ты, чтобы всё то, чему мы научены не погибло, но жило в тебе и тобой, в твоей смерти, преодолевшей саму смерть нашими жизнями – к радости!
К радости, прекрасная рана, неумолчная тишь, меркнущая молодость, уродуемая красота, невинная жертва! К смерти!
К радости! – устало шепчем мы засыпая после вечерней переклички, остывая в канавках, проложенных птичьим щебетом и траекториями невесомых истребительных звеньев, унесших тебя туда, где ещё есть простор той свирепой нежности, которой здесь нет больше места.









"Спокойной ночи"– говоришь ты и выключаешь свет.
 Спокойной ночи, София!


Рецензии