Филипп Делерм. Осень. отрывок перевод с французско

7 октября 1869 года.
Осень опустилась на парк рядом с Чейн-уок. Деревья перестали быть деревьями. Бесконечные оттенки золотого и алого цвета, таинственное свечение, завладевшее тенями и грузом прошлого. Словно разрисованный занавес, они сливались с закатом. Октябрь, слово одновременно сладкое и грустное, словно напиток смерти, насыщенный ароматом жизни.
Янтарные листья на Чейн-уок воскресили рыжину длинных волос из глубин памяти. Женщина в парке. Женщина с листами бумаги. Женщина на земле и горький запах после дождя. Образ женщины в воспоминаниях.
В полутьме синего средневекового шелка павлин устремился вдаль по пустынной дорожке. Дрожащей рукой Данте Габриэль Россетти закрыл окно в эркере и обернулся к погруженному в тень дивану, обитому шелком цвета фуксии с рисунком из лилий плавающих в пруду.
- Эй, сэр Вомбат! Ваше молчание мало утешает меня в этот час печали, - он рассеянно провел рукой по шерсти странного животного, свернувшегося клубком, из которого появился блуждающий взгляд, а затем лапы, до нелепости похожие на человечьи. Маленькое сумчатое, любившее эту мебель, продолжило рыть нору рядом с подлокотником, где из разорванной ткани торчала грубая солома.
С наступлением вечера свет подчеркнул бесконечную паутину, которой была заплетена вся комната, выделил кессоны, которыми был инкрустирован потолок, наполнил стены таинственной голубой дымкой. Неприятный запах мочи и затхлости витал в воздухе. Но Россетти, казалось, с давних пор игнорировал крушение, в котором особняк тонул день за днем. Он шел по коридору и, остановившись у подножия лестницы, беспокойно устремил свой взгляд к верхнему этажу. Там находилась комната, которая была священной, Святая Святых дома на Чейн-Уок была отчасти похожа на Ад: спальня Элизабет, его жены, умершей семь лет назад, или, вернее, ее святилище, потому что она никогда в ней не жила. Но, там, на втором этаже Данте Габриэль держал все, что напоминало о ее земном пути, все картины, на которых она была изображена, бесчисленные портреты, которые он с нее написал, и самый странный из них – Beata Beatrix, задуманный задолго до смерти Лиззи и законченный вскоре после.
Каждый день он проводил долгие часы перед этим портретом, отмеченным угрызениями совести и казавшимся живее жизни, он был очарован собственными способностями, своим упадком и задавлен тяжестью воспоминаний. За один вечер, за один этот вечер ему захотелось стереть этот образ…
Но непреодолимая сила толкнула его вверх по лестнице. Словно во сне, он преодолел ступени с торжественной медлительностью. Его силуэт немного полный, придавал элегантность этому торжественному моменту. С неопрятными волосами, длинной бородой, потерянным взглядом, он сохранил в себе что-то от подростка, хотя был уже на пороге сорокалетия. Торжественно он открыл дверь храма. В тускло освещенной комнате с узким окном царила тишина, более тяжелая, более тревожная, чем в остальных, погруженных в тишину комнатах дома на Чейн-Уок. Конец дня, растянулся на полу лучом света, как волшебным отблеском витража, пока не достиг мольберта в центре комнаты, Beata Beatrix. Элизабет осталась там навсегда, ее глаза навсегда закрыты из-за невыразимой радости или боли. Золотой ореол света превратился в нимб на распущенных рыжих волосах. Ее лицо запрокинуто, рот приоткрыт, но она так бледна, что казалось, предлагает себя в жертву Смерти, тихо мечтая о вечности. Птица опустила в ее руки венчик белого цветка. За ее спиной, словно тень от солнца, солнечные часы отмерили последний миг ее жизни, который был благословенным и совсем не причинял боли. На заднем плане Россетти изобразил свою родственную душу сквозь века: Данте Алигьери отвел взгляд, зябко укутался в плащ, стремясь избавиться от холода, сковавшего его тело. Да, вечная Беатриче была рождена этой душой в страданиях. Но флорентийский поэт стал незаметен, как будто растворившись в ней, и взгляд Беатриче рассказал ему одному всю правду, которую он жадно искал среди кругов Ада и по пути в Рай. Время шло, но Габриэль Россетти так и остался в глубинах собственной картины, в тусклом силуэте Великого Данте, оттенявшем, в свою очередь, блестящее совершенство Элизабет Сиддал, его Беатриче.
Об этом полотне знали лишь несколько друзей: Суинберн, Рескин, Уильям Моррис, эта картина стоила ему столько раскаяния, что он не чувствовал себя больше ее хозяином. Эта картина играла слишком большое значение для это долгой ночи. Не выдержав свечения, исходившего из-под ресниц Беатриче, Россетти отвернулся, пробормотал несколько неясных слов и бросился вниз по лестнице, опрокинув изящный столик в готическом стиле: японская ваза в бледно-голубых тонах разлетелась на тысячу осколков, но он не обратил внимания. Точно так же он проигнорировал все женские портреты, тянувшиеся вдоль деревянных панелей. Парк, наконец-то парк!
Словно утопающий, который вдруг очутился на берегу, он жадно вдыхал холодный воздух, к которому примешивался туман, поднимавшийся с Темзы. Это жизнь, которая начинается вновь после путешествия в потусторонний мир, жизнь в длинных аллеях, покрытых ковром из листьев. Нехотя наступил вечер. Осень. Осень обнажила перед небом переплетенные ветви. Осень усеяла землю листьями и наполнила воздух ароматом яблок среди дождя. Стены Чейн-уок утопали в пунцовых листьях плюща. Побеги плюща цеплялись за окна и устремлялись на крышу. Еще теплые, опавшие листья смешались на земле: золотисто-коричневые и широко раскрытые ладони листьев платана,  медь клена с изящными полосками, каштаны, мягко обрамленные крошечными листьями дуба. Все вокруг было листьями, все вокруг было осенью: как хорошо было ступать по мертвому парку, смотреть как медленно приближается смерть и угасает его красота.
Он шел словно пьяный, его ноги шелестели листьями в тон меланхолии, его усталый взгляд тонул в теплом, успокаивающем, отчаянном свете. Как хорошо было, только на одну ночь, утонуть погрузиться в листву, которая все множилась в темноте с каждой минутой, и пить осеннее вино золотого танца отчаяния.
Постепенно Россетти забылся, потерялся, гуляя среди пестрого пейзажа, исчез парк, исчез и он сам. Опьянение лауданумом смешалось в его мозгу с вечерней мглой. На его сознание опускались и другие туманы. Он вдруг увидел эту невероятную сцену, которую он часто представлял себе и которая – он знал это – происходила недалеко оттуда в этот самый момент. Он должен был быть там сегодня вечером, но он не мог. Он рухнул на каменную скамью, закрыл лицо руками, поддавшись сну-кошмару, который он пробудил.
Это из-за него в этот вечер и в этот час двое мужчин бесшумно и холодно шли в синем тумане ночи, когда светляки далеких окон были размыты дождем. Один нес лопату на плече. Он остановился и жестом руки указал своему компаньону вход на Хайгейтское кладбище. Тяжелая дверь скрипнул на петлях. Какое таинственное молчание в саду мертвых. Темные и гибкие травинки мягко колыхались вокруг креста; Все было погружено в серую бесконечность: каменная стена вокруг кладбища, словно сырой плащ, полы которого опустились на землю.
Несмотря ни на что, мужчины не замедлили шаг. Мирное место казалось таким угрожающим, что это придавало жутковатый оттенок их миссии – еще днем предстоящее дело казалось им таким естественным. Но теперь они были здесь, охваченные неожиданным чувством тревоги, которая все сильнее давила на их плечи. Они знали, куда идут. Стараясь не смотреть по сторонам, они шли среди могил. Они хотели бы развеять этот болезненный паралич, уничтожить серый дым страха. Но что подумают другие? Горло сдавило. Губы не проронили ни слова. Это там. Обессиленные, равно как ошеломленные своей смелостью, они остановились перед небольшой прямоугольной площадкой, поросшей простой травой, которая их заворожила. Почему они здесь? Огни города сияли вдалеке и казались такими  жаркими… Стряхнув с себя чувство страха, человек с лопатой, наконец, агрессивно заговорил, но голос его продолжал дрожать:
- Я хочу копать, доктор Уильямс. Но мне нужна ваша помощь чтобы поднять листья и ветки.
- Я собирался это предложить, Хауэлл, - с облегчением ответил другой, - в такого рода приключениях есть большой риск инфицирования. В качестве первой меры предосторожности советую вам зажечь огонь. В противном случае, не беспокойте меня, когда вам потребуется моя помощь. Я в этом действе скорее свидетель чем актер. И кроме того… Ведь это вы подстрекали нашего друга Россетти к этой операции. Я полагаю, что вам стоило бы взять ответственность за эти действия.
Хауэлл только пожал плечами. В конце концов, он же не делал ничего дурного. Обнаружив немного уверенности в онемевших и трясущихся руках, двое мужчин собрали охапки сухих веток. Стараясь отсрочить судьбоносный момент, они едва закончив, принялись собирать горсти листьев, рассыпанных под каштанами. Купол, сооруженный рядом с деревянным крестом все увеличивался, импровизированный алтарь, боязливо собранный, чтобы заколдовать голоса теней и уничтожить порчу. Хауэлл зажег спичку, поднялся горький запах дыма, языческий ладан, который соединял узами смерть и осень. Вот так! Одним махом самые сухие листья оказались в огне, и ночь показалась еще более синей в оранжевых и ярко-зеленых отблесках света.
- Боже мой, Хауэлл, мы же не хотим чтобы нас увидели!
- Не волнуйтесь, Уильямс. В это время здесь нет ни одной живой души, так что все в порядке, - и стукнув рукой в грудь, продолжил, - у меня есть разрешение досточтимого Генри Остина Брюса, секретаря министерства внутренних дел ее величества.
Хауэлл схватил лопату и под треск огня начал рыть. Уильямс предпочел отвернуться, машинально поднеся руки к успокаивающему пламени, единственному источнику жизни в  мрачной тяжести окружения. Время шло своим ходом, но задача казалась бесконечной. Что они обнаружат? Внезапно Уильямс вздрогнул. У его ног послышался голос, зовущий его.
- А вот и мы, Уильямс. Вы не очень устали? Помоги мне поднять гроб.
Неуклюже - один тянул, другой толкал – они подняли гроб на поверхность. Хауэлл кряхтел и снова тяжело дышал. Уильямс был ошеломлен. Что теперь?
- Ваша очередь, Уильямс. Практика медицины предрасполагает более вас, чем меня, чтобы справиться с реальностью такого рода!
Руки доктора Уильямса тряслись. Не говоря о важности, кому принадлежало это тело, это вечное воплощение земной красоты: Элизабет Сиддал, Офелия с картины Миллеса, Беатриче Данте Габриэля Россетти; словом, Элизабет Сиддал, чей образ столько художников и поэтов видели в своих мечтах, самых  безумных, самых печальных. Стоя на коленях перед гробом светлого дерев, Уильямс вздрогнул. Элизабет умерла семь лет назад! Какое зрелище гнилой действительности сменит этот шедевр искусства, который стоит у него перед глазами? Он вспомнил череду портретов; лицо Элизабет причиняло ему острую боль с каждым разом все более походившую на вспышку. Он закрыл глаза, он поднял крышку. Хауэлл упрямо уставился в огонь. С бесконечной медлительностью Уильямс поднял веки; его лицо заранее исказила маска брезгливости и  почти страдания. Но то, что открылось его взору было удивительным. Копна длинных волос, струящихся по синей шелковой обивке сохранила всю их рыжину, весь их объем, всю их мягкость. Еще более невероятно, что само лицо казалось маской из воска, искусно очерченной по краю; под бледно-зеленым бархатным платьем все тело Элизабет, казалось забальзамированным, тонким, вне времени. Парализованные, Хауэлл и Уильямс, не могли отвести взгляд от этого чуда. Врач, наконец, пробормотал:
- О Боже! Я слышал о природном бальзамировании, но до сегодняшнего дня я думал что это истории шарлатанов!
В гробу, освещенном мерцанием горящих листьев, было все так же как в день похорон, или почти так: библия в черной обложке лежала с одной стороны от Лиззи, а с другой – небольшая зеленая книжица, цель этого безумного приключения. Уильямс вынул из кармана кусок ткани, положил на него столь желанный сборник. На листах, лежащих на брезенте, он расшифровал отчетливую надпись, сделанную фиолетовыми чернилами:
                Данте Габриэль Россетти
                Дом Жизни…
                Стихи
Как будто желая загладить свою вину, мужчины вернули все на прежнее место с показной осторожностью. Гроб закрыли. Хауэлл неспешно забросал его землей, с ощущением что он прощается с Лиззи во второй раз. Буквы и цифры на кресте теперь казались искусственными, нелепыми.


Рецензии