Человек из скотопригоньевска

Рождение «Братьев Карамазовых» из духа Старой Руссы

В 1870-е годы семейство Достоевских проводило летние месяцы на даче в Старой Руссе. Там писатель завершал роман «Бесы», а затем работал над «Братьями Карамазовыми». Старорусский мирок времен царствования Александра II, несмотря на всю его провинциальность, не производил впечатления социокультурной теснины, куда его обитатели загнаны жизненными обстоятельствами. Да и сам Достоевский, пребывая в нем, не чувствовал себя узником глуши, равноудаленной от обеих столиц. Его творческое «я» не требовало здесь для себя «воздуха», как требовал его обитавший в Петербурге герой «Преступления и наказания». Здесь, в провинции, «воздуха» писателю вполне хватало. Жизненный мир Старой Руссы был в его глазах полем тех же самых исторических, социальных, нравственных, духовных напряжений, что и большой всероссийский мир. Глубинным писательским чутьем он ощущал здесь те же самые подспудные брожения, что давали о себе знать по всей России.
Примечательно, что Старая Русса, перекочевавшая в последний роман Достоевского и ставшая у него основным местом проживания семейства Карамазовых, получила не слишком благозвучное название Скотопригоньевска. Ответить на вопрос, почему так произошло, не легко. Самый простой ответ обычно ограничивается указанием на то, что в Старой Руссе времен Достоевского, в десяти минутах ходьбы от его дома находился так называемый Скотопригоньев рынок, куда крестьяне и перекупщики пригоняли на продажу домашний скот и прочую живность. Но эта незамысловатая версия, не требующая особых усилий для ее осмысления, при всей ее уместности и даже обязательности, явно не достаточна. Она с неизбежностью рождает новые вопросы.
Спрашивается, почему писатель с богатейшим творческим воображением, мастер изобретать для своих героев чрезвычайно красноречивые фамилии, в данном случае не потрудился дать городку Карамазовых более благопристойное наименование? Столь нелестное, малоэстетичное, носящее метафорически снижающий, уничижительный характер, обладающее чуть ли не разоблачительным звучанием, оно, вероятно, должно было значить что-то особенное, выходящее за непосредственные пределы заурядного провинциального топонима.
Можно предположить, что красноречиво-двусмысленное слово Скотопригоньевск вполне может свидетельствовать об определенных особенностях человеческого существования внутри охватывающего его топоса, указывать на некие сущностные свойства его обитателей, кодировать определенные текстовые и внетекстовые реалии, требующие отдельного углубленного осмысления. По всей видимости, в нем должна присутствовать достаточная степень тождества знака и значения, слова и референта, номинации и денотата.
Если согласиться с тем, что Достоевский, искавший название для городка Карамазовых, чуть ли не с земли подобрал то, что валялось у всех на виду, то возникает вопрос, отчего название старорусского крестьянского рынка показалось ему приемлемым, подходящим к его замыслу? Не оттого ли, что в подручной семантике местечкового топонима, не содержащего в тот момент в себе ничего иносказательного, ему приоткрылось нечто такое, чего, может быть, во всей России никто, кроме него, не смог бы прозреть. Так иногда случается с очень одаренными поэтами, которые, найдя нужные слова для художественного пересказа своих смутных интуиций, лишь позднее, спустя какое-то время, начинают сознавать истинное значение посетивших их прозрений и запечатлевших их слов. В нашем случае эмбрион будущей страшной катастрофы  уже существовал, и Достоевский, получается, одним из первых предсказал не только ее близящееся рождение, но и  дал имя страшному младенцу, которому предстояло убить мать.
Писатель сумел точно, сильно, ярко воссоздать в романе картины повседневной жизни скотопригоньевцев – взрослых и детей, мужчин и женщин, господ и слуг, богатых и бедных. Они живут у него социальной, хозяйственной, нравственной, интеллектуальной, религиозной жизнью, любят и ненавидят, дружат и враждуют, сталкиваются  с властью и законом, выражают свои чувства и мысли посредством разнообразных языковых и поведенческих форм. При этом  писателю важно не то, что в Скотопригоньевске имеется обширная торговля домашним скотом, птицей, квасом, печенкой и яйцами, а совсем другое. Он населяет свой городок не головотяпами-глуповцами, а людьми совершенно иной формации - карамазовыми. Именно через них русский дух готовился заявит о себе уже посредством совершенно особых манифестаций частного и публичного характера. Вырисовываются  не совсем привычные для XIX века очертания грядущего коллективного «мы», проступают контуры какого-то нового типа симфонической личности. Готовится историческое рождение будущей трагедии из духа типичного провинциального городка.

У истоков  скотопригоньевской цивилизации

Скотопригоньевск предстает таким же полноценным героем романа, как и прочие его персонажи – Карамазовы, Смердяков и др. Более того, если изменить оптику прочтения и взглянуть на роман из некоего метафизического далека, как бы через перевернутый бинокль, аннулирующий детали и оставляющий лишь самое крупное, то симфоническая личность уездного городка предстанет в качестве едва ли не единственного протагониста «Братьев Карамазовых». 
Достоевский не счел нужным применять биографический метод к этому своему герою, и городок Карамазовых, в отличие от прочих ведущих персонажей, остался без биографии. Сейчас, спустя много времени, можно сказать, что это была не промашка, а очень верный авторский ход. Если бы писатель потрудился над такой биографией и Скотопригоньевск удостоился бы, подобно городу Глупову, подробного исторического очерка, то это бы лишило его ряда важных свойств. В первую очередь исчезло бы всё то, что по сей день придаёт его названию что-то вроде метафизической ауры, окрашивает его мысленный образ в социально-мистические, устрашающе зловещие тона. Не имея конкретной биографии, он обрел обобщенные черты города-символа, а с ними и способность выполнять в последующие времена в различных сферах гуманитарного дискурса несравнимо большее число функций, чем щедринский Глупов. 
Сегодня Скотопригоньевск воспринимается в пространстве этого дискурса как масштабный знаковый комплекс с многими смысловыми измерениями, явными и скрытыми коннотациями и с необъятным социокультурным контекстом, неуклонно расширяющимся и  отбрасывающим на сам топоним всё новые семантические тени и аксиологические блики.
В своей роли ценностно-смыслового конструкта, переменной семиотической величины Скотопригоньевск достоин самого серьезного внимания со стороны современного гуманитарного сознания. Он действительно обладает большим  смыслопорождающим потециалом. Впрочем, для его способности генерировать новые социокультурные смыслы характерна импульсивность. Сегодня нам доподлинно известно, сколь разной она была в конце XIX века, в середине и на исходе XX столетия.
После выхода романа в свет гуманитарная новизна топонимического смыслообраза стала зависеть не столько уже от текста, сколько от контекста и от способностей аналитиков фиксировать семантические интерференции, а также возникающие интерпретационные коллизии и направлять их в то русло гуманитарной рефлексии, где происходило бы не растрачивание понимания, а приращение смыслов.
В литературном топониме оказался заключен некий социокультурный код, позволяющий видеть в Скотопригоньевске, в сопровождающей и окружающей его текстово-внетекстовой реальности что-то вроде метафорически окрашенного символа всего российского мира. Ведь в изначальном поле его смыслов присутствуют не только провинциальность, являющаяся его главным атрибутом, но и элементы столичности, и даже европеизма. На это указывают непосредственные, жизненно-бытовые связи героев романа с Петербургом и Европой, а также то  немаловажное обстоятельство, на которое указал С. Н. Булгаков, заметивший, что в маленьком городке, где живут Карамазовы, бьется пульс мировой мысли.
Скотопригоньевский мир – это не корпускула; он не замкнут, не герметичен. Самые разные факторы, самородные мысли, залётные идеи, экстравагантные фантазии, глубокие прозрения, религиозные откровения образуют в этом мире бурный водоворот, в который вовлечено множество скотопригоньевцев, от местных обывателей и чиновников до приезжих высокообразованных гостей. Этот водоворот свидетельствует о существовании глубин духовной жизни, которые доступны восприятию далеко не всякого читателя и взывают к весьма серьезным размышлениям.
Зрительно-звуковой образ топонима, его грубоватая колористика энергично подталкивают мысль читателя в достаточно определенном направлении. Они заставляют предположить, что обитателям российского провинциального городка присущи черты отнюдь не возвышенного свойства. Метафорические коннотации, отсылающие к образам понурого рабочего скота, а также скота, гонимого на убой, если они связаны с человеческими сообществами, указывают на способность этих сообществ проваливаться из сравнительно цивилизованной, «искусственной» среды в бездны докультурной, внекультурной «естественности» скотских состояний и зверских отношений. Достоевскому это свойство людей открылось еще во времена пребывания в сибирской каторге. В «Записках из мертвого дома» он писал о нем. Мысль о том, что даже «самый лучший человек может огрубеть и отупеть… до степени зверя», не покидала его и во время создания «Братьев Карамазовых».
В Старой Руссе, где писались многие главы романа, Достоевскому приходилось наблюдать разнообразные картины жизни простых местных жителей. Это были, по преимуществу, добродушные мещане и мирные пригородные крестьяне. До революций было еще далеко. Так же далеко было и  до гражданской войны, способной, как писал он в «Дневнике писателя», «озверять людей на целое столетие». Никто еще всерьез не размышлял о возможности массовых превращений русских обывателей в яростных убийц, уничтожающих друг друга в мясорубке кровавых, братоубийственных распрей. Далеко было и до времен, когда миллионы людей превратятся в стада, гонимые на убой железными жезлами беспощадных вождей и подстёгиваемые окровавленными бичами их сатрапов. Далеко было до создания ГУЛАГа, до написания «Архипелага ГУЛАГ», в котором Солженицын расскажет о своём устрашающем геополитическом виде;нии, о пригрезившемся ему небывалом скульптурном образе-символе мирового тюремно-лагерного Скотопригоньевска, занявшего к тому времени уже 1/6 часть земной суши: «Где-то на Колыме, на высоте – огромнейший Сталин, такого размера, каким он сам мечтал себя видеть, - с многометровыми усами, с оскалом лагерного коменданта, одной рукой натягивает вожжи, другою размахнулся кнутом стягать по упряжке – упряжке из сотен людей, запряженных по пятеро и тянущих лямки. На краю Чукотки, около Берингова пролива это тоже бы очень выглядело» .
Когда Достоевский перенес обычный рыночный топоним в совершенно новую смысловую среду социально-философского романа, когда, спустя много лет, русское гуманитарное сознание обогатилось сумрачными коннотациями, обусловленными известными историческими мутациями российского мира, то грубовато-простонародное слово с безобидной семантикой и непритязательной аксиологией превратилось во впечатляющий смысловой концентрат, в многозначительный символ, в  морально-политическую метафору мощной обличительно-саморазоблачительной силы. Топоним оказался словом-айсбергом. Обнаружилось, что наименее ценна в нем видимая часть, отсылавшая к старорусскому Скотопригоньеву рынку. Она почти сразу перестала вызывать какой-либо особый интерес. Но зато другие смысловые пласты, поначалу скрытые, начали постепенно всплывать на поверхность. Стало открываться такое, что и в голову не могло придти ни одному старорусскому обывателю, регулярно посещавшему Старопригоньев рынок. Впрочем, от читателей 1880-х, когда роман «Братья Карамазовы» явился во всей полноте авторского замысла, эти смысловые глубины, скорее всего, также были скрыты. Лишь после того, как время, история основательно потрудились в том разрушительном направлении, которого так опасался создатель романа, пугающий смысл литературного топонима начал проясняться, расширяться, углубляться, пока не достиг нынешней степени полноты и очевидности.
Сегодня, когда герменевтические ресурсы антропоморфных,  «машиноморфных», «социоморфных» и прочих метафор нынешнего социального мира, продолжающего «лежать во зле», успели в значительной степени исчерпаться, то «зооморфно-скотоморфная» метафора авторитарно-коммунитарного мироустройства, найденная когда-то Достоевским, оказалась весьма кстати. Ее вполне можно поставить в тот же ряд, где ныне пребывают такие «украшения» нашего социально-политического языка, как «человейник» и «крысарий» Александра Зиновьева, а также прочие лингвистические зеркала, смотрясь в которые, современный мир узнает себя. Почерпнутая не из развязно-ругательского лексикона раздраженных публицистов, имеющая солидную генеалогию, приличный культурно-исторический возраст, она способна многое поведать и объяснить не только профессиональным литературоведам, но и прочим субъектам современной культурной, социальной, политической жизни и в первую очередь тем, кто склонен тешить себя успокоительными иллюзиями, будто архипелаг Скотопригоньевск бесследно погрузился на историческое дно, подобно древней Атлантиде.
В пространстве того дескриптивно-аналитического дискурса, который сегодня именуют россиеведением, слово Скотопригоньевск вправе занимать место фундаментальной дескриптивной единицы. Метафорическая насыщенность этой единицы такова, что позволяет ей производить тот особый эффект, в результате которого гуманитарное сознание как бы выдвигается из темного тоннеля на освещенное пространство. Иными словами, Скотопригоньевск – это не просто романный топоним, а нечто гораздо большее. Он оказался не только литературным «зазеркальем» того уездного городка, в котором когда-то живал создатель «Братьев Карамазовых», но обозначением инфернального «подполья» целой цивилизации, носителем сумрачных метафизических смыслов того, что происходило и до сих пор происходит с ней.

Русский Анти-Иов

В сущности, в «Братьях Карамазовых» Достоевский обозначил всего лишь идею будущего Скотопригоньевска. Эта идея была по своему первична, подобно идеям Платона или концепции Шигалева из «Бесов». А уж затем, какое-то время спустя, она облеклась в плоть сотен тысяч истязателей и в кровь десятков миллионов их жертв, страдальцев и мучеников. Эта идея, имевшая поначалу чисто художественную внешность и уже в силу этого не смевшая, казалось бы, претендовать ни на что серьезное, оказалась далека от чистого вымысла.  Время показало, что она несла в себе достаточно много из того, что позволяет ее назвать предвосхищением того геополитического кошмара, который был учинен народом-богоборцем. В ней с самого начала оказалась запрятана роковая, устрашающая сущность, которая впоследствии приоткрылась. С ней произошло нечто, напоминающее судьбу Эдипа, которому предначертано было совершить бросающие в дрожь преступления - убить отца и жениться на матери. И как Эдип, несмотря на его сопротивление, не смог предотвратить осуществления страшного прогноза, так и идея Скотопригоньевска пробила себе путь с упорством мощного ледокола.
Если уж ссылаться на греческую античность, то можно упомянуть еще и учение Аристотеля о четырех типах причин, господствующих в мире. Согласно автору «Метафизики», среди них весьма важную роль играет так называемая целевая причина. Ее своеобразие состоит в том, что она соединяет в себе свойства как причины, так и цели. Это делает ее похожей на что-то вроде намагниченного ориентира, который издалека действует притягательным образом на предмет, содержащий металл, и заставляет его устремляться к себе как к чему-то манящему, желанному. Топоним-символ, введенный Достоевским, оказался таков, словно писатель наделил его неумолимой притягательной силой долговременной целевой причины, побуждавшей широкие скотопригоньевские массы двигаться именно туда, где их должны были «резать или стричь».
Разумеется, это всего лишь философская фантазия, впрочем, не совсем беспочвенная. Ведь писал же С. Булгаков (еще раз сошлюсь на его замечательное высказывание) о том, что в городке Карамазовых бился пульс мировой мысли. Так отчего в том достопамятном городке не мог бы под мерный перестук этого ритма зародиться проект будущей геополитической, культурной, антропологической катастрофы, коль были уже в наличии все ее главные условия, компоненты и, главное, готовые к действиям исполнители – карамзовы, смердяковы и их единомышленники из губернского города – верховенские, липутины и прочие? 
Но, пожалуй, самое существенное здесь то, что данный проект утверждался уже не только на уровне коварной рефлексии интеллектуальных проходимцев, мнящих себя философскими новаторами (подобных опытов к тому времени было уже предостаточно и в Европе, и в России), а в глубинах коллективной души народа. Увы, душа была к этому вполне готова. Уже имелся диагноз, подтверждающий эту готовность. Поставленный еще в начале XIX века сладкогласым певцом свободы, он оказался горьким пророчеством. Ведь не были же случайным поэтическим капризом эти пушкинские слова:

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

Кто еще в России знал эту горькую правду о времени, которое действительно будет потеряно, и о мыслях и трудах, которые окажутся напрасно потрачены? Кто ее знал во времена Пушкина? А во времена Достоевского? Только впоследствии это знание, в котором оказалось слишком много печали и еще больше горечи, начало медленно прорастать робкими всходами рождающегося понимания того, кто мы, откуда мы и куда мы идём.
Кто мог предположить, что все те уроки этики, которые русская литература пыталась преподать, не пойдут впрок, и скотопригоньевская цивилизация утвердится наперекор им во всей своей красе? Куда делось ее облагораживающее воздействие много лет спустя, когда «лагерная пыль» толстым слоем покрыла весь наш политический выгон, когда уже некуда было девать битую человечину, когда адская машина, денно и нощно трудившаяся под «небом крупных оптовых смертей», устала «резать» и «стричь».
Человек из Скотопригоньевска, духовно выхолощенный, выпотрошенный, растративший всё, что только можно было растратить, зараженный всевозможными социальными порчами, оказался придавлен к земле непомерной тяжестью перенесенных испытаний. Но в отличие от библейского Иова, так же согбенного непомерными страданиями, он не славил Бога, а продолжал Его хулить.
Перед людьми, конструирующими литературно-художественные миры, даже если они делали это по своим, сугубо секулярным рецептам, не могла не открыться угроза полного расчеловечивания, нависшая над миллионами их сограждан, загнанных в рукотворный филиал земного ада, где темная, демоническая трансцендентность заполнила собой почти всё жизненное пространство. Однако инфернография таких художников, как Платонов, Солженицын, Шаламов, Зиновьев, Холин и др., оставляла изображаемую демоническую реальность в той плоскости, откуда была почти не видна линия горизонта, отделяющая тьму от света, безверие от веры. В их текстах демонические структуры безраздельно господствовали, а заветная линия терялась в густой тьме властвующей бесовщины. В голосах авторских «я» почти не улавливались ноты надежды на победу над ней. Вместо этого довлело ощущение длящегося кошмара и безнадежной, безысходной тоски.
 
Скотопригоньевск во мгле

Когда Достоевский назвал Старую Руссу Скотопригоньевском, он фактически предрёк всем, кто проживал в ней, их будущее реальное переселение в совершенно иной мир, где им придется стать скотопригоньевцами.  И это перемещение исторического человека в пространство совершенно новой цивилизации обернулось для него настоящей антропологической катастрофой. Оставаясь географически на своём прежнем месте, массовый русский обыватель пережил многогранную, всестороннюю мутацию-инволюцию, охватившую всё его существо и сокрушившую основные структуры его «я» -  социальные, моральные, духовные. По сути, это был акт массового исторического суицида традиционного геополитического субъекта, старавшегося до этого жить по классическим законам теоцентрически организованного мира, но в нужный момент не принявшего мер предосторожности и самозащиты и потому фактически подставившего свои, не слишком прочные духовные конструкции под удар исторического тайфуна с красивым названием «Модерн».
История скотопригоньевской цивилизации – это не столько политическая драма, сколько религиозная трагедия. Пока налицо два ее акта: первый акт – история дерзкой до безумия апостасии (от греч. апостасия – отпадение, отступничество, измена), т. е.  богоотступничества «народа-богоборца» и второй акт – сумрачная трагедия богооставленности огромного социального мира. И как невозможно пересказать главные смыслы Библии атеистическим языком, так же обречены на неудачу любые попытки секулярных истолкований этой трагедии, длящейся вот уже почти целое столетие.
Внутри скотопригоньевской цивилизации, находившейся «под игом безумия», полным ходом шла не столько аккультурация (процесс социальных, ментальных, психологических, поведенческих изменений, возникавших в результате контактов и взаимодействий представителей разных социокультурных сфер), сколько декультурация, суть которой в том, что под прессами физического и духовного террора образовывалась бесформенная социальная масса, напоминающая усмиренное, покорное стадо безличных существ, гонимых безжалостными гуртовщиками.
При этом обнаружился парадокс, который до сих пор производит на аналитиков удручающее впечатления: совершалось глубокое погружение миллионов прессуемых властью скотопригоньевцев в ситуацию непонимания того, что происходило с ними и с их страной. Громада абсурдных по своему внешнему виду событий и фактов не поддавалась  удовлетворительной расшифровке. Даже профессиональные интеллектуалы, чья мысль пыталась прорваться сквозь множество воздвигнутых властью идеологических нагромождений, постоянно претыкались, поскольку были не в силах объяснить происходящее никакими нормальными рациональными соображениями. Многие испытывали состояние эпистемологической фрустрации, т. е. некой оторопи и растерянности перед феноменом невиданной результативности воспитательной и  истребительной механики адской социальной машины. Лишь временами это состояние прерывалось вспышками неких озарений, и тогда приоткрывались пространства дотоле неведомых смыслов. Но поскольку в этих озарениях присутствовало что-то религиозно-мистическое и они не вписывались в жесткие рамки общепринятых рационально-атеистических воззрений, то мысль не задерживалась на них и спешила в своих поисках вперед, вдоль магистралей секулярных смысловых рядов, уходя от этих проблесков света всё дальше и дальше. А страшная загадка  скотопригоньевской модели мироустройства,  тайна девиантной природы шигалевско-карамазовско-смердяковского проекта продолжала оставаться чем-то вроде непокоренной альпинистами Джомолунгмы.

Здравствуй, остмодерн!
 
Когда-то молодой и беспутный Федор Павлович Карамазов совершил тяжкое преступление. Под покровом теплой, летней ночи он преступил божеские и человеческие законы, учинив насилие над полоумной юродивой Лизаветой Смердящей. Преступление не было своевременно распознано, и преступник не понес никакого наказания. Судьбе было угодно, чтобы ребёнок, рожденный Лизаветой в старой баньке на задворках карамазовского дома, вырос на тех же задворках.
За прошедшие годы многое забылось. Фёдор Павлович, так и не покаявшийся в содеянном, жил веселой, распутной жизнью, пока не грянул гром и не совершилось второе, на этот раз уже почти эдиповское, преступление. Насильника настигло возмездие, Лизавета была отмщена, а орудием отмщения стал общий плод преступника и жертвы. Федор Павлович пал от руки своего сына Павла Федоровича. И в провиденциальной закольцованности их имён проступил знак уже давно уготованного, но до поры до времени откладывавшегося возмездия, окончательно замкнувшего кольцо судьбы.
Семя преступления породило преступление, зло породило зло, зло убило зло. И совершилось это не само собой, не путем случайных совпадений. Оба преступника, отец и сын, жившие так, как будто заповеди и законы Бога были прописаны не для них, мыслили, рассуждали и действовали в соответствии с принципом: «Раз Бога нет, то всё позволено». Но оба жестоко просчитались.  Логика высшего воздаяния, направляемая отнюдь не человеческими усилиями, неуклонно прокладывала дорогу неотвратимому возмездию, и оно  свершилось: «Отмщу врагам Моим и ненавидящим Меня воздам» (Вт.32,41)
История народов не является некой особой зоной, защищенной от действия трансцендентных сил, непроницаемой для законов высшей справедливости и божественного воздаяния. Бог вершит Своё правосудие и на территории карамазовской усадьбы, и в пределах маленького провинциального городка, где живет злосчастное семейство, и на бескрайних просторах  скотопригоньевской цивилизации. А секулярный рассудок, поторопившийся опрометчиво заявить, что «Бог умер», обрекает себя на незавидную участь полуслепого наблюдателя: он видит только устрашающие результаты осуществляющегося возмездия, а сила, творящая его, от него скрыта. Он не видит, откуда на него сыпятся удары, и не понимает, что нужно сделать, чтобы предотвратить их, не знает, как защититься. Ему открывается страшная картина всё более усугубляющихся материальных, физических и духовных разрушений, а его мысль продолжает судорожно биться в тесных силках  давно омертвевших тезисов и нелепо поставленных вопросов. Но ответов на эти вопросы он не находит. Мысль буксует, а Бог безмолвствует, потому что Ему не о чем говорить с теми, кто отверг Его. Богоборцы хотели быть предоставлены только самим себе, и Он предоставил  их самим себе. И вот они, утомленные продолжительным взаимоистреблением, истощенные духовным голодом, невероятным по своей жестокости и долговременности, могут сегодня позволить себе только одно: с тупым недоумением и с непонятно к кому обращенной обидой наблюдать, как Скотопригоньевск, к которому они продолжают питать ностальгическую привязанность, разваливается у них на глазах и превращается в нечто, еще более отталкивающее.
Они видят, как на фоне исторического перемещения Скотопригоньевска из модерна в постмодерн, а точнее в специфическое состояние русского, восточного постмодерна-остмодерна, топоним утрачивает свой прежний грозный, брутальный смысл. Общее размягчение всего и вся настигает и его. Былая жесткая нормативность его звуковых и смысловых структур опадает. Слово начинает как бы медленно расползаться, терять многие из своих прежних свойств, становится похожим на подгнивающую со всех сторон, сыроватую, дурно пахнущую ветошь. Вместе со своим денотатом оно вступает в пору бесславного заката. И в этой медленной, но неуклонной  динамике, когда в глубинах массового сознания совершается подспудный процесс утраты прежней идентичности и поиска новой,  бывшая скотопригоньевская  цивилизация, завершающая свой жизненный цикл и переходящая в новое качество, начинает требовать для себя иного имени.
Этот глубинный позыв вместе с поиском дали свои результаты. Искомое слово появилось и прозвучало. Оно родилось не в каком-то конкретном языковом сообществе, а в неведомых глубинах массового сознания, в тёмном подполье коллективного языкового разума, где таятся древние архетипы и куда не может заглянуть культурная рефлексия. Оно соткалось из невнятного гула множества безымянных голосов гигантского невидимого хора. Это было выразительное «петушиное», точнее, «насекомое» слово – М-ск . 
Пребывающее в сленговом регистре эстетики низкого и вульгарного, отличающееся жаргонной анормативностью, наделенное снижающей оценочной экспрессией, а также саморазоблачительным, припечатывающим, пренебрежительно-презрительным смыслом, что и его предшественник, оно вполне схватывает те существенные перемены, что успели произойти и продолжают происходить с их общим денотатом,  постепенно превращающимся в подобие тела, покинутого душой и потому уже разлагающегося у всех на глазах.
Обращает на себя внимание совсем не индифферентный и отнюдь не безобидный характер нового квазитопонима и рождаемых им метафорических ассоциаций. Ведь мухи – это не просто знак запущенности, загаженности, омертвения. Они – древний символ действия злых, темных, демонических сил, разносчиков всяческой заразы, распространяющих порчу, греховность, порочность, способствующих процессам физического разрушения, морального разложения, духовного растления. Они - символ расползающейся мерзости запустения.
Несмотря на свою неблагородную, нелитературную природу, квазитопоним М-ск норовит прорваться в культуру, и это у него получается, поскольку он не аморфен, а несет в себе некую самостоятельную идею. В  ней, разумеется, нет ничего одухотворяющего высокого, возвышенного. Это идея с отчетливо ощущаемым присутствием в ней духа танатоса, т. е. идея упадка, заката, распада, близящегося конца, надвигающейся смерти.
Смерть смерти рознь, и в случае с М-ском налицо свидетельство приближения отнюдь не героической, а довольно бесславной смерти, окрашенной совсем не в трагически-декадентские тона печальных и красивых увяданий древних цивилизаций. Здесь всё гораздо прозаичнее.
Бывает, что приближение конца исполнено достоинства, а в угасании присутствует какое-то своё, особое величие. Но бывает и иначе. В «Бесах», в главе «У Тихона» Ставрогин слышит от старца, уже знающего об его подлом преступлении, гнусном надругательстве над малолетней девочкой, неожиданный и убийственный приговор. Смысл его таков: в глазах всякого, кто прочтет исповедь Ставрогина, тот будет совершенно и безвозвратно изничтожен уже самой вопиющей  некрасивостью этой грязной истории.
Самоназвание М-ск самоубийственно для денотата, повесившего его на себя. И убийственна здесь прежде всего отталкивающая некрасивость этого имени. Историческое угасание социального мира, где такие самоназвания быстро приживаются, не может быть возвышенно-трагическим. Корни этой некрасивости не только в настоящем, но и уходят глубоко в социально-историческую почву кончающейся цивилизации.
Вчерашнему Скотопригоньевску, чей народ так и не прошел через очистительное покаяние, никак невозможно трансформироваться ни в «Святую Русь», ни в четвертый Рим. Он с его мерзостью духовного запустения, не очистившийся от накопившейся внутри него скверны, гниющий, распространяющий нравственное зловоние,  обречен превратиться именно в М-ск. Денотат, примеряющий на себя именно такое, некрасивое и бесславное имя, тем самым как бы говорит всем, что он практически уже смирился с уготованной ему, столь же некрасивой и бесславной судьбой, в финальной части которой он сам себе ставит исторический шах и мат.
Массовый человек из М-ска – это отнюдь не антропологический «черный ящик». Его содержимое прочитывается без особых затруднений. В своих предельных проявлениях это существо, непоправимо одичавшее за прошлые десятилетия духовной бескормицы, разучившееся отличать добро от зла, впавшее в состояние, близкое к моральному идиотизму. Этот человек может, например, убить своего ближнего и, не будучи голоден, самым буквальным образом съесть его, нажарив из него котлет. И совершает он это только потому, что ему захотелось испытать запредельные и потому невероятно притягательные ощущения абсолютной, сверхчеловеческой власти над другим, себе подобным существом.
Не об этих ли антропофагах из будущего писал в своем старорусском доме летними, по северному светлыми ночами отставной инженер-поручик Фёдор Достоевский? Не эти ли сытые, холёные, сравнительно образованные людоеды, о которых временами без особого удивления сообщают СМИ, привиделись писателю, когда из-под его пера возникли знаменитые строки: уничтожьте в человеке веру в Бога и в своё бессмертие  и «тогда ничего уже не будет безнравственного, всё будет позволено, даже антропофагия»?
Людоеды времен интернета и остмодерна предпочитают учиться не у Достоевского, а у его антипода - лжеучителя Ницше. Усатый нянь модернистов-богоборцев и постмодернистов-антропофагов продолжает внушать своим читателям, что «Бог умер» и что теперь им все позволено. И послушавшиеся его читатели оказываются в том самом пространстве, которое когда-то было скотопригоньевским, а ныне становится м-ским, где не действителен опыт всей предыдущей истории мировой цивилизации, гдеп ничего не стоят тысячелетия развития культуры, золотое правило нравственности, заповеди Декалога и Нагорной проповеди и многое другое. Вместо них – только пустота, да еще, пожалуй, Чапаев…
В тех случаях, когда человек из М-ска, еще не вставший на путь антропофагии, пытается размышлять, то его одолевает не декартовское рациональное сомнение, а всеобъемлющее недоверие по отношению ко всем проявлениям истины, красоты, добра, справедливости. В его глазах оптический принцип тотальной подозрительности предпочтительнее презумпции доверия Богу. Он фактически заявляет: не верю никому и ничему! А его рассудок, перечеркнувший все абсолютные смыслы, ценности и нормы, с лёгкостью превращаются в генератор демонических структур, стремящихся самодовлеть и господствовать.
Трудно вообразить, что указатель, на котором написано «М-ск», приведет в обитель света, истины и красоты. И, напротив, очень легко догадаться, что каждого, кто последует в указанную сторону, не ждет ничего хорошего. Люди, живущие в М-ске, обречены каждодневно соприкасаться с миром идей, вещей и процессов, стоящих за этим словом и осененных его нечистыми смыслами. Существуя среди таких смыслов, идей и процессов круглосуточно, круглогодично, пожизненно, они будут иметь очень мало шансов пробиться сквозь них к свету красоты, к проявлениям истины, добра, справедливости. Их повседневным окружением будет, в основном, то, что отмечено печатями затхлости, несвежести, нечистоты, разложения. Такова уж природа м-ской цивилизации, чья почва приспособлена прежде всего для пышного произрастания цветов зла.
Как уже говорилось выше, трансформация модерна в остмодерн предполагает не только множество общих и частных метаморфоз, но и процедуры сопутствующих им реноминаций. И хотя эксцентрическая экспрессивность топонимов Скотопригоньевск и М-ск остается при них, ее тон и характер изменяются: поэтика брутальности вытесняется эстетикой низкого, а «мысль, леденящая лист» уступает место мысли, пачкающей лист и угашающей дух.
Номинационный ресурс квазитопонима оказался, как и в случае со Скотопригоньевском, гораздо шире предполагаемых поначалу провинциально-местечковых масштабов. В его скромной, на первый взгляд, семантике тоже обнаружился внушительный геополитический замах. Поэтому на дискуссионных площадках неофициального, неакадемического россиеведения на него может оказаться значительный спрос. Более того, не исключено, что сдвоенные выступления парадигматического дуэта «Скотопригоньевск - М-ск» в конце концов сменятся  дискурсивными сольными концертами одного лишь М-ска. И тогда ему одному придется справляться с решением объяснительных, интерпретационных и прочих задач в рамках теневого россиеведения.


Рецензии