9. Спасти детей! Отцам уже не помочь

                картина седьмая

…Вадим потягивал ломившее зубы пиво, абсолютно не ощущая его вкуса. Горечь во рту от чувства омерзения, которое он испытал в момент их несостоявшейся встречи, лишала вкуса буквально всё. Он был противен са¬мому себе за вспышку радости, за унизительное облегчение, которое пришло к нему сразу с решением тихонько исчезнуть с «биржи», на ходу придумывая оправдания этому исчезновению. За предлоги, которые находил четвёртое утро подряд, избавлявшие от необходимости снова идти на «биржу». Противен за то что, наконец, задав себе вопрос, зачем была нужна эта встреча, так и не сумел на него ответить. Поэтому всё время зачем-то придумывал ответ. Вот только зачем? Наверное, затем, чтобы не разрушить теплящуюся все годы надежду на то, что Главный всё же ошибался в оценке его бывшего друга. Ведь именно надежда на право сомневаться в чудовищной подлости Котельника помогла Вадиму сохранить веру в справедливость человеческую.
Он вспомнил один из последних разговоров с Главным. Тогда в запальчивости почти кричал ему, что справедливость — штука обязательная и даже сама собой разумеющаяся. Достаточно только призвать её на суд праведный и каждая сестра получит по заветной серьге. Уже безнадёжно больной, дороживший каждой минутой Главный, всё же нашёл время выслушать его. А потом голосом, лишённым всех интонаций, сказал:
— Ты ещё просто не пришёл к мысли, что за справедливость именно сегодня нужно драться так, как никогда ни в какие времена. Потому что драться предстоит с людьми, уже живущими по собственной, удобной толь¬ко им «справедливости». И парадокс в том, что драться нужно за этих людей, которые грудью встанут за благоприобретённое, сытое существование, за душевное равновесие, за моральный комфорт, за своё выстраданное право ни за что не отвечать даже перед остатками собственной совести. Вот за эти остатки надо хвататься. Это наш плацдарм. Удержав его, мы пойдём в наступление и очистим людские души от подлости, глупости, приспособленчества, неудержимого зуда донести на ближнего своего. Ведь это так соблазнительно — нанести храброму, честному человеку удар не в открытом бою, а из-за угла, анонимно, без подписи. Существует, конечно, риск быть опознанным, но наготове святое оправдание: радение государственных интересов. За оклеветанным  приходят с конвоем. Теперь можно пошакалить. Глядишь, перепадут крохи с чужого разграбленного стола. Донос, по сути, самый простой способ заработать на хлеб насущный. И этот способ умело поощрялся диктаторами всех времён и народов. Ну что ты смотришь на меня, как на помешанного? В здравом я уме. В здравом!
— Так что, вы предлагаете мои силы и время, отпущенные служению искусству, положить на алтарь очищения мещанина от скверны стяжательства, заменившего ему сегодня веру и в господа бога, и в душу, и в собственную мать?
— Что за манера излагать простые мысли этаким высокопарным штилем, от которого нафталином тянет за версту,— поморщился Главный.— Потеря веры в мещанине его смущает. А ты знаешь, как выбивалась из соз¬нания людского эта самая вера? И чего нам стоит эта потеря сегодня?— гипсовое без единой кровинки лицо Главного скривила внезапная судорога.— Вряд ли сейчас кто-либо в состоянии представить себе моральный облик мутанта не столь уж далёкого будущего, гены которого уже поражены нравственной деградацией прошедших поколений. Я редко вспоминаю то, о чём ты сейчас услышишь...— судорожная рябь ещё раз прошла по лицу больного.— Не надо бросаться за лекарством. Мой час, так сказать, ещё не пробил. Как ни странно, но эти воспоминания действуют на меня не хуже патентованного транквилизатора.
Впоследствии, вспоминая исповедь Главного, Вадим не раз пытался разобраться, где проходила грань между истиной и вымыслом, рождённым, может быть, горячечным воображением больного человека. Люди возраста Главного реагировали на вопросы о прошлом практически одинаково: из потаённых глубин их сознания наружу выплёскивался страх, приводивший Вадима в ещё большее недоумение. Литература того времени этой темы практически не касалась. А если касалась, то так глухо и невнятно, что кроме раздражения ничего не вызывала.
— Моя история на фоне тысяч подобных весьма незатейлива,— голос Главного окреп и в нём прозвучали знакомые брезгливо-лающие интонации.— В сорок первом, сразу после окончания театральной студии, я стал ополченцем, так как в армию не взяли по состоянию здоровья. И за всю войну, представь себе, не получил даже царапины. После демобилизации в Москве интересной работы для меня не нашлось. Места были заняты деятелями искусств, ковавшими нашу Победу в тылу. А мне хотелось самостоятельности, размаха. И когда предложили возглавить глубинный провинциальный театр, поехал, не раздумывая. Тогда мне не показалось странным, что мои предшественники покидали кабинет главного режиссёра с какой-то жуткой закономерностью. А вот очередного режиссёра театра никакая, даже самая тщательная чистка с места сдвинуть не могла. Но усесться за руководящим столом под портретом Константина Сергеевича Станиславского ему никак не удавалось. Кстати, портрет этот был вроде иконы в красном углу какой-нибудь избы, чтобы, не дай бог, в ереси не заподозрили. Больше того, актёра, провинившегося каким-нибудь пустячком, дирекция тут же  объявляла ниспровергателем основ. И прости - прощай свет рампы! Ни к одному театру на пушечный выстрел не подпустят. Живи и радуйся, что уцелел. О самой же системе великого реформатора в труппе имели весьма смутное представление. А кто всё-таки познакомился с азами, помалкивал в тряпочку. Ведь система придумана человеком, которому, как известно, свойственно ошибаться. Но, избави тебя боже, было высказать сомнение в непогрешимости суждений старца. На упомянувшем же всуе имя Мейерхольда или Брехта, немедленно ставилось клеймо космополита, и он попросту исчезал без всяких объяснений с чьей-либо стороны. Всех этих подробностей я тогда, разумеется, знать не мог. И по наивности попытался приобщить людей, правда, иносказательно, к неведомым им пластам отечественной и зарубежной культуры. И отделался на удивление легко.— Главный издал визгливый смешок,— меня вызвали и как-то вяло пожурили. Всё-таки режиссёр из Первопрестольной. Я даже испугаться на допросе толком не успел. Хотя понимал, чего мог стоить такой вызов. Долго мучило, кто и зачем донёс. На творческих занятиях у всех так вдохновенно и истово горели глаза. А вскоре по театру пополз говорок, мол, зачем нам варяг, когда имеется доморощенный, способный вести труппу по раз и навсегда определённому творческому пути. Я понял, откуда дует ветер. От просветительства пришлось отказаться. Премьеры-то приходилось выпускать чуть ли не каждый месяц. Театр был колхозно-совхозным. Разъезжали по голодающим деревням да разрушенным войной райцентрам. И в открытых всем ветрам клубах при свете керосиновых ламп врали мы со сцены пропахшим самогоном фронтовым инвалидам да состарившимся до срока бабам про нашу счастливую сытую действительность. Сплошные «Кубанские казаки», чёрт дери этот пасхальный кинолубок, а заодно и всех нас, тогдашних деятелей культуры.
Вот тогда-то я и поставил свой первый и последний в жизни спектакль о тех, кто такой немыслимой ни по каким человеческим меркам кровью заплатил за нашу Победу. Настоящей литературы о войне тогда и в помине не было. Но я нашёл-таки более-менее правдивую пьесу, поговорил с фронтовиками и личных впечатлений хватало. Одним словом, спектакль получился приличный. А вот на обсуждении... на обсуждении меня упрекнули в принижении великой политической и исторической роли Верховного и переоценке заслуг тех, кто сидел в окопах. Я только и сказал, что генералиссимус был слишком далёк от передовой. И докладывали ему об окопниках не всю правду, а ту, которую он хотел слышать. А у тех, кого от декабрьской подмосковной стужи шинелюшка рядового только в майском Берлине отогрела, имелась своя правда.
Ну а дальше всё было просто, как «кушать подано». В ночь на премьеру меня арестовали. Ослепший, оглохший от отчаянья и нелепости предъявленных мне обвинений (тут тебе и космополитизм, и антисоветизм, и оскорбление высочайшего имени, и шпионаж в пользу США), я решил покончить счёты с жизнью при первой же возможности. Самой простой была имитация побега. Ведь шаг в сторону считался уже попыткой к таковому. Но пуля могла ошибиться и только искалечить меня. И тогда я решил по прибытию в лагерь схлестнуться с каким-нибудь громилой. Вот он-то должен был пришить меня наверняка. Что ты так смотришь на меня? Ах да, жаргон. С громилой я, естественно, не схлестнулся, а определённых словечек нахватался больше чем нужно.
— Почему вы не схлестнулись с громилой?— тупо спросил Вадим, огорошенный услышанным.
— Потому что там я встретил таких удивительных людей, о встрече с которыми до лагеря и не мечтал. Изобретатели, поэты, артисты, военачальники, кого там только не было. Они быстренько привели меня в чувство. И я из раскисшей барышни снова стал мужиком.
— Вы ещё можете шутить?
— Что я? Ты б послушал, о чём они вели беседы бесконечными лагерными ночами.
— О свободе, наверное,— еле выдавил из себя Вадим.
— Чепуха! Они понимали: пока жив Сталин, свобода — это химера. А смерти вождя, представь себе, никто из нас не хотел. Они говорили об освобождении, которое принесут людям, когда за всеми нами закроются навсегда ворота лагерей. Да-да, об освобождении от унизительного состояния - страха одного человека перед другим, в каких бы высоких креслах тот не восседал.
— Да на что же они, а с ними и вы надеялись? На очищающую силу искусства, что ли? Тут надо было действовать по принципу око за око, зуб за зуб.
— Насилие никогда не рождало добра! Никогда! Они, а вместе с ними и я, надеялись спасти детей! Детей! Отцам мы уже ничем не могли помочь!— Главный сорвался в крик… потом выхватил чашку с водой из дрожащей руки Вадима, торопливо отпил и выдохнул.— Но чуда не произошло. Нас, конечно же, смяли, посадили на цепь за миску с похлёбкой.  И растлевалось на наших глазах одно подрастающее поколение за другим. Но истинные художники даже в эру непрекращающихся аплодисментов доступными им способами лечили проказу нравственного растления во имя рождения человека действительно светлого будущего. Именно поэтому я столько лет с помощью искусства пытаюсь привить юным душам очень болезненное, но необходимое понятие: что есть добро, а что есть зло в этом мире. И как научиться драться за первое и искоренять второе. В этом самая высокая трагедия наших дней. Ты не согласен?
Вадим устало покачал головой.
— Что мы можем с нашей, простите, периферийной немочью? Спектакли в провинции частенько идут в полупустых залах, в то время как в столице свирепствует настоящий театральный бум! Театр на Таганке должен был бы стать всенародной сценой, а он обслуживает дипломатов и отечественных престижных фирмачей. В гастрольные вояжи отправляются опять-таки за границу. Мы же каждый год едем на село в продутые всеми ветрами клубы. В народ, которому нужны автолавки с продуктами да товары первой необходимости, а не наша болтовня. Знакомая ситуация, не правда ли? Разве это не трагедия? Может быть, именно эту неподдающуюся никакому разумному осмыслению ситуацию нужно беспощадно препарировать на сцене? Может быть, путь к справедливости здесь короче и вернее, чем борьба за стяжательские души всех возрастов? Из зубов дракона не вырастает агнец божий, а перевоспитывать вылупившегося дракона — сизифов труд.
— В том, что ты сейчас сказал, есть своя правда,— тяжело вздохнул Главный.— Абсолютных истин, увы, не существует. Но мне кажется, что гатями, проложенными нами через зловонные болота лжи, вы должны пробиться к правде, чего бы это ни стоило.
Вспоминая этот разговор, Вадим не замечал, как сейчас пытается сохранить душевное равновесие, в сотый раз мысленно проигрывая возможную встречу с Котельником, отбирая в конечном итоге наиболее оптимальные, удобоваримые для внутреннего покоя варианты. Так что, появись Геннадий Степанович и произнеси: «Ну, что ты, дед, всё было совсем не так, как ты себе придумал», Вадим, возможно, не стал бы задавать ему вопроса, как же оно было на самом деле? А уж тем более пытаться поговорить с ним по душам о справедливости.

               
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ


Рецензии
Да-а,Геннадий, оказывается Вы еще и писатель и режиссер!..
"Разъезжали по голодающим деревням да разрушенным войной райцентрам.
И в открытых всем ветрам клубах при свете керосиновых ламп врали мы
со сцены пропахшим самогоном фронтовым инвалидам да состарившимся до
срока бабам про нашу счастливую сытую действительность..."
Не завидую я Вашей профессии!
Сам знаю: тогда такое было время, что нельзя было выражаться
против власти - особенно в отношении "Отца всех народов", не
верившего никому - своим разведчикам: Красной Капелле,
агенту в Вермахте, Рихарду Зорге..
Поэтому и потеряли 27 млн.человек!
2) А что сейчас?
Оленевод - министр обороны, роснано - подельник
пересидента, минздрав - бухгалтер...
Конечно, история их рассудит, а Бог накажет за
геноцид, но жить почему то хочется сейчас!..
С уважением

Валдис Хефт   07.10.2023 18:12     Заявить о нарушении
У меня была замечательная профессия. С ней я объездил весь Советский Союз. Раньше гастроли продолжались всё лето. По месяцу в каждом городе. Сколько было интересных встреч, задушевных бесед. А города в которых я служил на театре! Петропавловск Камчатский, Ташкент, Омск, Ростов на Дону, Чита, Хабаровск, Душанбе... А гастроли с Николаем Сличенко, когда я служил в его театре, а работа с Дорониной во МХАте... чёрт возьми! Сейчас силы не те. Но я держусь. Всего хорошего Валдис.

Геннадий Киселев   07.10.2023 21:35   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.