Повесть о Пилате. 5. Суд
В Италии апрельские ноны, расцветают сады, веет весенней свежестью, а здесь, в Иерусалиме, наглухо запертом горами, месяц нисан, духота и зной, каких не встретишь и в африканской пустыне. На побережье все-таки прохладнее; тут же, при палящем солнце, ни ветерка, ни дуновения. Если б не Пасха и не распоряжение Помпония Флакка, нового наместника Сирии, обязывающее присутствовать на важных праздниках, Пилат носа бы не сунул во внутренние области Иудеи.
Ох уж этот Иерусалим... Чуждый город. Одна надежда: разом покончить с делами, в один присест, и уже в субботу отъехать домой, в приморскую Цезарею.
Правитель вышел в преторий около полудня, беспрестанно отирая платком потную шею. Римлянину надлежало творить суд и утверждать приговоры синедриона, в первую очередь смертные, поскольку без его, императорского наместника, дозволения не смела пролиться человеческая кровь.
В памяти еще была свежа кровавая бойня галилеян в храмовом дворе. Римлянина тяготила необходимость новой встречи с иерусалимскими жрецами, ему претила сама мысль, что он вновь увидит спесивые лица Каиафы, Анана и прочих храмовников, за льстивыми улыбками которых прячется жало, а в пышных славословиях растворен смертельный яд.
Но, видно, само небо решило еще раз испытать его твердость и хладнокровие. Уже в четверг вечером, тотчас же по прибытии в Иерусалим, ему доложили, что синедрион осудил одного преступника на смерть и требует исполнения приговора. Сегодня утром к нему добавился еще один. Не считая двух разбойников, которых изловил центурион Петроний.
— Разберемся сначала с твоими, — обратился Пилат к своему подручному. — Кто такие?
Перед правителем стояли двое обросших бродяг, каких немало шляется по караванным тропам.
— Разбойники из Иродиона, — доложил Петроний. — Со своей шайкой нападали на фуражиров и сторожевые отряды.
— Только на наших? Иудеев не трогали?
— И их не щадили. Особенно, если те попадали им в руки с добычей.
— Ты допросил их? Много людей было в шайке?
— Шестеро. Трое убиты при поимке, один бежал, а этих взяли после долгого сопротивления.
— С оружием в руках?
— Точно так, Понтий. Вот их кинжалы.
— Куда прятали похищенное?
— При них обнаружено сотни две денариев и иудейские сикли. Остальное, говорят, успели прокутить.
Пилат вздохнул и оглядел преторий. За оградой, отделяющей мощеную площадку от городской улицы, с самого утра толпились праздные зеваки; теперь к ним прибавилась кучка священников во главе с самим Каиафой. Жрецы держали за руки своих осужденных.
— Дело ясное! — префект хлопнул ладонью по подлокотнику сиденья. — Бичевать обоих и пригвоздить к столбу. Зови теперь этих... Да напомни там: никаких других дел, кроме означенных, мне не подсовывать. Только смертные приговоры.
Толпа за оградой заволновалась, до уха римлянина долетел неясный шум: иудеи о чем-то совещались между собой. Никто из них, однако, не миновал оградки, кроме одного выборною из жреческой среды: казначей Ионафан, он же переводчик, ступил на каменную брусчатку претория и вывел перед судьей еще двоих оборванцев.
«Чистоплюи боятся оскверниться перед праздником, если войдут в крепость, принадлежащую иноземцам, — догадался Пилат, уже достаточно осведомленный в местных обычаях. — А осужденные у них вроде как уже и не люди. Чего их очищать?»
Затем его взгляд уперся в предъявленных преступников. Первый был рослый, мускулистый, с густой растрепанной бородой и угрюмым взглядом закоренелого бандита; второй — неказистый, среднего роста, щуплый, уже изрядно изодранный и избитый.
— Этот кто? — указал Пилат пальцем на рослого.
— Иисус Бар-Авва, — пояснил переводчик. — Схвачен как один из зачинщиков недавних беспорядков после того, как совершил убийство.
— Одни головорезы. Веселый денек... — выдавил наместник сквозь зубы.
— Этот разбойник, — продолжал Ионафан, — в пьяном виде учинил драку на гостеприимном дворе, где остановились переяне, пришедшие на Пасху, и во время потасовки зарезал одного из благочестивых паломников. Многие переяне теперь волнуются, гегемон. Ждут наказания нечестивца.
— Большая была драка?
— Пострадало немало паломников и горожан, но виноват во всем этот, который перед тобою, потому что завязал побоище и пролил кровь.
— Свидетели?
— Стоят за оградой. Велишь им говорить?
— Пусть поклянутся именем вашего бога, что все было так, как ты показал.
Переводчик подошел к ограде, выкрикнул кого-то из толпы, и несколько человек с перевязанными головами шумно затараторили, вскидывая руки к небу. Пилату вовсе не требовалось разбираться в местном языке, чтобы по поведению осужденного, по тому, как он задрожал, услышав обличения, как забегали пугливо его до этого угрюмые и холодные глаза, понять, что оскорбленные переяне глаголют правду.
Все же для порядка он обратился к разбойнику через того же толмача:
— Пусть ответит, признает ли себя виновным.
Казначей ткнул Бар-Авву в бок и отрывисто бросил ему не сколько слов. В ответ подсудимый издал скорее не человеческую речь, а какое-то зловещее животное урчание.
— Что он сказал?
— Говорит, переяне его враги, они сами напали на него. Лжет, гегемон, не признает вины.
— А тот, кого он зарезал, знатный человек?
— Фалмай, торговец, весьма известный у нас и в Перее.
— Отправьте его имущество семье.
— А что делать с преступником?
— Каков приговор синедриона?
— Казнь через распятие.
— Утверждаю. Следующий.
Легионеры проворно заломили верзиле руки за спину и поволокли к пыточному столбу, чтобы всыпать розги, а затем, по обычаю, предать казни. Перед правителем остался последний подсудимый. Из-за кровоподтеков на лице совершенно нельзя было понять его выражение; только иногда из-под опухших век сверкал настороженный взгляд.
— Кто таков?
— Иисус, — объявил переводчик, — по прозвищу Назорей. Но это прозвище ему дали его почитатели.
— Опять Иисус, — ухмыльнулся Пилат. — Тоже разбойник?
— Хуже, гегемон. Богохульник. Вероотступник. Один из последователей Иоанна Хаматвила. Выдает себя за пророка и развращает народ.
— О! — левая бровь префекта поднялась, и глаз заблестел ярче обычного. — Это что-то новенькое. В чем его преступление?
— Неповиновение Закону, заповеданному нам отцами, глумление над святынями нашими, оскорбление священнослужителей.
Формулировка показалась Палату убийственно знакомой, слышанной уже неоднократно, причем в собственный адрес. Он с презрением отвел глаза от храмовника и по-новому, повнимательнее пригляделся к избитому незнакомцу, почти лишенному человеческого облика. Худощавый, со спутанной на плечах гривой волос, в рваном запачканном хитоне, осужденный являл собою довольно жалкое зрелище. «Тоже мне, нашли пророка, — подумал Пилат, испытывая скорее досаду и разочарование. — Ему двух плетей хватит, чтобы испустить дух. У них все пророки такие? Смешной народ...»
— Спроси-ка его: понимает ли он, в чем его обвиняют? Что скажет на это?
Ионафан обратился к осужденному, но тот не отвечал ни единым словом, понуро уставившись на пурпурную полосу на белой префекторской трабее.
— Молчит, гегемон.
— Вижу, — буркнул Пилат. — Не очень-то он похож на вожака толпы. Те всегда говорливы, болтают без умолку, рот не закрывают. А этот молчит.
— Не слышал ты, гегемон, как он вел себя в доме первосвященника, когда ему чинили допрос. Выходил из себя, сквернословил, грозился божьей карой. Называл себя посланцем неба, царем иудейским. Свидетели — мы все.
— Царем? — развеселился префект. — Веселый денек! Быть может, он помешанный, и вы притащили мне недоумка? Спроси у него прямо: он царь?
Услышав вопрос, осужденный поднял на римлянина светлые, необычные для иудеев очи и внятно произнес несколько слов. Пилат, конечно, ничего не понял, но по той твердости и уверенности, которые слышались в голосе незнакомца, почувствовал, что он не так потерян и жалок, как кажется с виду.
— Что он сказал?
— Говорит: ты называешь его царем иудейским.
— Сами иудеи обвиняют его, — заметил строго Пилат. — И передали в мои руки, требуя наказания. И в моей власти лишить его жизни или оставить ее ему. Переведи.
— Он говорит: царство его не от мира сего. Если бы от мира было его царство, то народ подвизался бы за него, чтобы он не был предан суду. Но, говорит, царство его не отсюда.
— А откуда же? Странный самозванец... Но за кого он себя выдает? За кого именно? За потомка Хасмонеев? Царя Ирода?
— Он называет себя сыном Давида, — вставил переводчик. — Мессией. Спасителем.
— Месси-и-ией... — протянул Пилат, поджимая губы. — Теперь немного проясняется... Сразу бы и сказал. А то мелешь невесть что.
Пилат знал, что Мессия — это у иудеев такой герой, нечто вроде Улисса или, сказать лучше, Ореста из «Хоэфоров». Все ждут, что он придет, появится откуда-то, устроит беспорядки, совершит переворот и сделается царем. Ему уже показывали одного такого героя, изловленного в Самарии позапрошлой зимой. Другого, также называвшего себя Мессией, выдали его же сообщники, когда между ними возник спор и произошла размолвка. Допросив того и другого и убедившись, что они совершенно ничтожны, Пилат немного успокоился и подумал, что все разговоры о Мессии и его царстве — это очередная навязчивая мания у здешнего населения.
— Ну-ка, расспроси его как следует. Пусть не таится и говорит свободно. Мессия так Мессия.
Наместник испытывающе наблюдал за осужденным, проверяя свои былые впечатления. В поведении самозванца, в том, как он отвечал на вопросы, кося на судей заплывшие кровью, но упрямые глаза, угадывался одержимый подвижник, сродни тем, которыми богата иудейская старина и которыми до сих пор набиты темные пещеры близ Асфальтового озера, где, говорят, скрываются обросшие волосами отшельники и непримиримые сектанты.
Надо думать, в лучшие свои времена этот щуплый водитель умел придать себе значимость и имел успех у толпы. Да-да, невежественные люди падки до всякого рода оракулов и пустынных вещателей, не от мира сего. Понятно теперь, чем он насолил ученым жрецам, покусившись на их священный хлеб, и заслужил приговор синедриона. Но как должны быть мелки и ничтожны эти самодовольные последователи восхваляемого на всех углах Моисеуса, если даже такой тщедушный бродяга способен соперничать с ними в делах религии и вызывать у них зависть! Стадо отупело ревущих ослов — вот каково это общество, коим ему приходится управлять, — стая грызущихся из-за костей дворовых псов, которым недостает лишь хорошего пинка, чтобы разбежаться по конурам и подворотням.
— Ну и что он бурчит? — недовольно потянулся Пилат, которому стало уже докучать затянувшееся дознание.
— Повторяет выдумки, которыми соблазнял темный народ.
— А именно?
— Твердит, что пришел по воле божьей, как древние пророки. Будто послан Отцом небесным и пришел от него свидетельствовать людям об истине.
— О чем?!
— Об истине, гегемон.
— Об истине?!.. — сморщился Пилат, усиленно вытирая потную шею; его платок стал уже совершенно мокрым, хоть выжимай, а иудейское светило все раскалялось. — Клянусь небом, вы меня допечете... Еще один, знающий истину. Что есть истина? О Юпитер Всеблагий, несчастная страна... Спроси: откуда он родом?
— Из Галилеи.
— Галилеянин? Все ясно.
Пилат устало спустился с судейского возвышения, кряхтя и отдуваясь, прошлепал к решетчатой ограде и бросил в пеструю, но удивительно однообразную толпу священников:
— Вы привели мне этого человека как преступника. Но вот я исследовал дело и никакой вины не нахожу в нем. За что вы его осудили?
Чернобородый Каиафа крепко схватился за железные прутья решетки и выкатил страшные глаза:
— Он покушается на святая святых, на нашу веру, завещанную нам отцами! Он возводит неслыханную хулу на Господа нашего, величая себя его Сыном, равным ему. Он возмущает народ, уча по всей Иудеи, начиная от Галилеи до сего места. У нас есть Закон, по которому он должен умереть, потому что сделал себя равным Богу.
И жрецы в один голос озлобленно повторили:
— Смерть святотатцу!
Пилат отступил на три шага от решетки, как будто испугался, что оградка не выдержит напора неистовых иерусалимлян.
— То сын Давида, то Бога... — проворчал он угрюмо. — Что это за обвинения? Это все ваши внутренние споры. Разбирайтесь между собой: кто у вас сын, кто отец, кто зять. Не следует римлянам вме...
— Он сделал себя царем! — воскликнули служители. — Запрещает давать подать Кесарю, подстрекает народ на мятеж, как Иуда Гавлонит.
— Но мятежники поднимают оружие, а он...
— Всякий делающий себя царем — противник Кесарю! Если Кесарь узнает, что ты отпустил его, что он скажет?
Пилат вздрогнул и потемнел лицом. Тут он отчетливо представил себе груду летящих в Рим доносов, потоки грязи, выливаемые на его голову речистыми жалобщиками. Уж здесь-то они не преминут отыграться за прошлое, и ошельмуют его как заговорщика, и назовут изменником, покрывающим государственных преступников, и превратят во врага императора! Разве мало писали на него грязных пасквилей и, видит небо, строчат по сей день? А тут такой случай!
И ведь найдется же в Риме очередной Фульниций Трион, прибежище всех ябед и кляуз, и ухватится за этот донос, и откроет травлю иудейского наместника, и будет тягать его в суд, будто на гладиаторскую арену, под улюлюканье толпы и свист немилосердного плебса. Кто вступится за него в Риме после ареста и казни самого Сеяна?
— Галилеянина бичевать! — распорядился Пилат.
Он спешил прочь от ненавистной ограды, подальше от самодовольных жрецов, чтобы только не видеть напяленные на них благообразные маски, едва прикрывающие волчий оскал.
Клавдия встретила его в длинном коридоре с заплаканными глазами. Из окна своей опочивальни она могла наблюдать за всем, происходящим в претории.
Пилат проворчал ей на ходу:
— Вчерашние бунтовщики, рыкавшие на портреты Цезаря, сегодня корчат из себя усердных верноподданных. Скоты...
— Подожди, Марк! — уцепилась она за его трабею. — Послушай меня...
— Что такое?
— Этот галилейский проповедник, которого только что осудили, ты знаешь, кто он?
Теперь уже правая бровь наместника полезла вверх:
— А ты знаешь?
— Я видела его прошлой ночью во сне.
— Где? Во сне? Благие боги! Помилосердствуй, Клавдия; тут только твоих снов не хватало!
Он отстранился от жены, решительно повернулся к трапезной, но она его не отпускала:
— Вспомни, как я разбудила тебя ночью громким стоном, и ты спрашивал, не позвать ли врача. Я отвечала, что вполне здорова, но испугалась во сне. Знаешь, что мне привиделось?
— Ты говорила, какой-то жрец страшного вида...
— Да-да, теперь я узнала его. Это он! Тот галилеянин, которого привели к тебе на суд. Это окровавленное лицо, пронзительный взгляд... Я уже видела его! Он протягивал ко мне руки и громовым голосом повторял: «Покайся, Клавдия. Покайся сама и за своего мужа».
Пилат досадливо отмахнулся:
— Не сомневаюсь, что ты так и сделала. Хотя я не совсем понимаю, как это можно каяться за других. Хорошо еще, призрак не велел обратить меня в иудейство.
— Ты не веришь мне, Марк?! — в отчаянии всплеснула она руками.
— Конечно, я тебе верю.
— Почему же ты стоишь?
— Я иду обедать.
— Перестань издеваться надо мной! — взвизгнула обиженная матрона. — Не гневи Бога, Марк, отпусти этого человека.
— То есть как «отпусти»? — нахмурился Пилат. — Его осудил синедрион. Вся улица ревет, требуя его смерти. Или ты не слышишь?
Клавдия наклонилась к супругу и доверительно прошептала ему в ухо:
— Я подскажу тебе, что сделать. У иудеев есть обычай в честь праздника отпускать одного осужденного на смерть. Вот ты и отпусти галилеянина.
— Галилеянина... — передразнил ее Пилат. — Чтобы эти ублюдки завтра помчались с доносами в Рим? Чтобы оболгали меня с ног до головы? Нет, Клавдия, лучше я распну еще десятерых рядом с ним. А ты, заботливая женушка, — он зловеще усмехнулся, — вновь покаешься за меня...
В трапезной слуги торопливо накрывали на стол. Удары бичей, раздававшиеся в претории, не доносились сюда. Пилат устало плюхнулся на ложе. В полдень, в перерыве между делами, он обычно трапезничал один, на скорую руку. Но сейчас не было никакого аппетита. Несносная жара!
— Лесбосское или хиосское? — суетился рядом Гаммон.
— Все равно. Наливай, что есть.
Он заметил, как в проеме двери мелькнули две тонкие фигуры в белых накидках. Понтия в сопровождении Стратоники отправилась на прогулку. «Высоко как вытянулась, — подумал он вдруг о дочери. — Когда приехали, за край туники держалась. А теперь ей сколько? Пятнадцать? Шестнадцать? Замуж пора выдавать. Но за кого? За кого тут выдашь? Ведь ни одного человека...»
— О господин! — ужаснулся виночерпий, подняв указательный палец. — У тебя кровь!
— Где?
Пилат отдернул руку от кубка, потер тыльную сторону ладони, пытаясь избавиться от бурых засохших пятен, взявшихся невесть откуда. Велел подать воду. И где он успел измазаться? Может быть, это его кровь? Он потянул трабею, оголяя локоть, оглядел руку со всех сторон: ни одной царапины. Найти на себе кровь перед боем в прежние времена, в африканском легионе, где служил Пилат, считалось весьма дурной приметой.
Слуги переменили блюда. Пальцы плохо слушались римлянина, пища застревала в горле большими непрожеванными кусками. Почему он дрожит? Откуда в нем эта противная дрожь, какой никогда не бывало раньше, до того, как он ступил в эту богами проклятую провинцию? Шесть лет наместничества в Иудее превратили неустрашимого воина в пугливого чиновника. Это его-то, который в сыпучей ливийской пустыне смело шел на полчища Такфарината! Нумидийцы убили под ним лошадь, он соскочил с седла и устремился в атаку пешим, увлекая за собой легионеров. Враги выпустили слонов; свирепые чудовища сокрушали все на своем пути, сверкая смертоносными бивнями, — что в сравнении с ними трусливые иудейские псы?! — но он не дрогнул, не уклонился, не отвел даже глаз... Когда в него закралась эта мелкая животная дрожь? Чего он боится?..
В претории еще не завершилась экзекуция, и толпа за решеткой жадно взирала на исполосованные окровавленные спины осужденных, когда Пилат вновь появился на залитых раскаленным солнцем каменных плитах. Он подождал, пока солдаты отсчитают каждому из преступников положенные сто ударов, и только после этого приблизился к ограде:
— Есть же у вас обычай, чтобы на праздник отпускать одного из смертников. Хотите, отпущу вам галилеянина?
Старейшины поначалу опешили, не зная, что ответить. Никто не ждал от кровавого римского палача подобного милосердия. Но как только они услышали о Назорее, тотчас же встрепенулись:
— Нет, не галилеянина! Только не его!
— Кого же? — непонимающе пожал плечами префект.
Ему показалось, толпа увеличилась, возросла во мною раз, — теперь вся улица была запружена народом; сколько хватало глаз, колыхалось море голов, и все на одно лицо — темное, неприступное, непрошибаемое.
— Нет, не галилеянина, — сказал вдруг на чистой латыни Каиафа. — Отпусти нам Бар-Авву.
— Да-да! — подхватили по его знаку остальные. — Отпусти Бар-Авву!
— Вы хотите освободить разбойника? — искренне удивился Пилат. — Но ведь он произвел возмущение и убил человека! Не отпустить ли другого, именующего себя царем иудейским? Он менее опасен.
Но лучше бы наместник не дразнил негодующих иерусалимлян напоминанием о кощунстве галилейского пророка. Толпа загудела и разразилась остервенелыми воплями:
— Отпусти нам Бар-Авву! Галилеянину смерть!
— Итак, — развел руками префект. — Вы хотите его распятия?
И услышал в ответ:
— Распни его! Crucifige! Crucifige!
Пилату и впрямь почудилось, что он стоит на арене амфитеатра, а вокруг неистовствуют опьяненные кровью зрители: гесiреге telum! последний удар!
— Царя ли вашего распять?
— Нет у нас царя, кроме Цезаря!
«К Эребу!» — стиснув зубы, махнул рукою Пилат и отправился подписывать приговоры.
Меньше чем через четверть часа ошеломленного неожиданным помилованием верзилу Бар-Авву освободили от пут и вытолкали в народ, который принял его едва ли не в объятия. Остальных же троих, включая галилейского пророка, облачили в багряные одежды, чтобы их видели далеко вокруг, и, взвалив на их плечи деревянные брусы, повели за город, где надлежало совершиться распятию.
Пилат велел прибить на столбах таблички с надписями, указующими имена осужденных и вид преступления. Ионафан стоял рядом и переводил латынь на арамейский и греческий языки.
Почти оглохший от криков, задыхаясь от невыносимой духоты и зноя, затравленный наместник поминутно прикладывал ладонь к гудящей голове.
— Бери таблички... Петроний назовет имена первых двух.
— Димас и Гета из Иродиона! — бодро отчеканил центурион.
— Итак, пиши: «Димас из Иродиона, разбойник на дорогах». Готово? Второй... «Гета из Иродиона, разбойник».
— Не добавить ли, как у первого, «на дорогах»? — спросил храмовый казначей.
— «На дорогах» — не «на дорогах», какая разница? Пиши скорее! Сил моих нет...
Ионафан деловито скреб острием стиля по вощеной табличке.
— Написал? И последний... Как его? — Пилат потер лоб. — Царь этот, иудейский...
— Иисус Назорей.
— Пиши: «Иисус Назорей, царь иудейский».
— Позволь, гегемон! — изумился толмач. — Нужно написать не «царь иудейский», но что «он говорил: я царь иудейский».
Пилат, окончательно выйдя из себя, сипло простонал:
— Что я написал, то написал, провалитесь вы все в преисподнюю!
И схватился рукою за сердце.
(Конец)
Свидетельство о публикации №214101901223