Лента ночи

Странно, но она – наверное, самое удивительное и… незаметно ушедшее, что было в моей жизни. Я не могла ее заметить потому, что была увлечена… многими шумами той пестрой лавины, что иногда мы зовем общественными рамками. Кто к ним не стремился – не ждал в быстротечной давке времени славы, состояния и всяческого комфорта.
 Какая все же это непонятная и губительная вещь. За ее алмазно-изменчивым блеском чуть не укрылось все действительно яркое и светлое. Все, что было в жизни теплого и волшебного. И никто не задумывается, что это был Романтик. Я даже не заметила, что для меня ничего не значили его отпечатанный блеск паспорта и условия, может потому, что я видела, как за его внушительным ростом и гримом скрывается боль…
 Все же удивительно, что с самого начала работы на киностудии она настала вместе с моим разочарованием - режиссер перестал заниматься фильмом и все вертелся около меня. То предлагал «зайти в перерыв в ресторан», то подбрасывал букеты и украшения. Я еще не понимала, что такое льстивое поведение означало, была ответственно-исполнительно занята только своими обязанностями.
 Хорошо, что наш гример, мягчайшей души человек, тотчас подбегал и кричал на него, обвиняя в том, что тот «посмел покупать девочку пустыми блестяшками». И за это добросовестный бедняга был обречен на понижение зарплаты и пренебрежительное отношение от режиссера. Иногда удивлялась, что они когда-то были друзьями, а теперь начальник видел в подчиненном врага.
 И как он мог притаиться в высоком, худощавом человеке со спокойным и приятным выражением лица – в Романтике. Он тихо пришел с странной целью – играть главного героя, отвратительной внешности, отвратительного характера. Режиссер довольно потирал руки, ведь Романтик согласился и на минимальную оплату, а гример – сердобольный блондин, очень часто кричал, что «недопустима такому человеку такая низкая роль!».
 Он был прав: Романтик был одним из тех редких людей, что слово грубого не скажут, внимательно выслушают и сделают все для того, чтобы окружение считало его незаменимым, не покидало его. Если бы я знала, что дефицит внимания и потребительское отношение пагубно на нем сказываются, я бы уволилась, и тем самым избавила бы его от режиссера, от его ужасных привычек – ревности (теперь я знаю, что хуже этого чувства вряд ли есть что-либо еще), привычки оскорблять всех и каждого, кто противоречил его прихотям.
 Прихоть – это ссора с гримером, который защищал исполнителя главного героя всеми силами. Они тратились во времени, превращали съемочный день в ленту ночи, невыносимую своею напряженностью и услужливой рутинностью. Но не устаю вспоминать, как вечерами, после работы, Романтик тихо и вообщем-то безвольно уходил в ободранную гриммерку, удерживаться в этом мире за стихи Шекспира, вольный и чистый дух прошлого.
 Поразительным образом оно незаметно проникало сказочным туманом и в мою жизнь, сияя скромными цветами и стихами Романтика; мне даже непривычно осознавать себя единственной его отрадой. Никто не мог понять, что он не имел возможности больше ни к кому идти, не мог иначе поступать – иначе он выбрал бы еще худшую роль.
 Она… могла ли я подумать, что она стала слишком яркой, после кропотливой нашей работы, многодневного шума бедно оборудованной студии, успех фильма был оглушительным, доход продиктовал снимать продолжение - окончательно залил черным золотом режиссеру уши и глаза.
 Какие бессмысленные, пустые они порою, отражающие только восхищения зрителей и гонорары; как будто из липкой жадной натуры не хотели они видеть, что гример сбивается с ног, оговариваясь насчет реквизита, отслеживая удачные кадры, регулируя свет и, разумеется, возясь с гримом и костюмами!
 Что мне с некоторых пор стал душен тот воздух, которым дышит наглый оператор и безнравственные ассистенты, постоянно ищущие повода отравить атмосферу сигарами и выпивкой.
 Что (главное) Романтик, загнанный в один из темных углов желанного убежища, терпит ноющие зуды в челюсти, онемения тела от механических движений персонажа, сломал ногу и обжег, серьезно поранил руки… и все же терпеливо застывает в угрюмо-зловещем выражении героя.
 Никогда не забуду, как по пути на работу на столбах пестрели плакаты с пафосной рекламой нового фильма – результата нашего с ним мокрого и дрожащего от усталости труда. Весьма убого сейчас вспоминать, как боялась угроз режиссера об увольнении себя, всех, кроме Романтика – того, чей герой перестал быть абстрактным именем в титрах и плакатах – он превратился в символа нашего времени.
 Оно бежит и является трагическим маятником от отвращения – к… отвращению еще более сильному, к непреодолимой зависти коллег, о персонажах которых никто не говорил, тщеславию засасывающему режиссера, фильмы которого обсуждали на каждом углу. Темный и рутинный, он как-то внезапно огласился лентой ночи и дня восторженных поклонников героя Романтика; абсурдные просьбы «так же напугать, так же изящно убить» окрасили тона труда в театр хаоса.
 Горько мне думать, что я не успела запомнить – слава иногда становится еще большим испытанием, чем работа. Да и зачем она нужна, если коллеги (и женщины прежде всего) фыркали на Романтика, отталкивали и оскорбляли, ехидничали, что «видите ли, на меня, замухрышку глаз положил». А режиссер вовсе (к моему ужасу, я это слышала сама) считал его «большой смазливенько-страшной собачкой, которая не имеет права боятся лежать под молниями».
 Молнии, гром… героя внезапно поразил безвозвратно застенчивого, милого Романтика – он стал раздраженным, импульсивным; взъерошенным и еще более похудевшим. Он, казалось, твердым голосом, так вынужденно умолкающим на время съемок, из последнего терпения пытался привести в порядок наш мирок искусства, обязанный не забывать его настоящее лицо – то самое, приятное, странно украшенное мистическими морщинами, прилизанно раскрашенное массой пудры и теней, но… только в миге вне съемки, я вижу его настоящим (усталым, худощавым и болезненно-голодающим, заплаканным).
 Мне тепло колет внутри от его слов, от его взгляда и присутствия, щадяще удерживающим для меня все горести и гнетущие вещи. Романтик, как не пытался, не мог скрыть их – за беседами, прогулками, скромном-скромном ужине, боясь потерять хоть секунду вне меня. Если бы я это понимала, я бы удержала его, когда тучи сомкнулись над лентой ночи.
 Она кисло ухмылялась луной и равнодушно впитывала его слова: «Прости, я ухожу, история о моем герое должна иметь разумный конец – пусть он уйдет в родное небытие; я не побоюсь ради этого идти в кипящую смолу!... Мне жутко надоело прятать от зрителя ту радугу, которую столько фильмов я вынужден был скрывать за серой решеткой легенды о чуде и боли… Страшно, но я не могу ее побороть – мне уже нестерпимо знать, что я когда-то начал играть героя…
 Он вселяется в меня, а я не такой, не хочу быть таким!... Пусть коллеги снова ощутят свою значимость, я не стану им мешать своим вообщем-то ничем не примечательным «гениальным» персонажем». А наш скромняга-гример, сколько натерпелся, с кем только не вступал в баталии – и все из-за меня?... Пусть поймет, что я не «милашка», никогда не был им!...
 Я и пришел в этот фильм, чтобы изуродовать себя, стать мужественнее и забыть свою слащавую внешность, за которую все били и выгоняли!... Но что это – я получаю пощечины за уродство; за то, к чему стремился, чем кормлю всю группу и что лишь нарисованное?!... Как же мне тяжело это понимать!... Я пойду домой, спокойной ночи..»
 Романтик сказал это и тихо-тихо ушел в ночную прохладную тьму. Она не была для меня чем-то клонящим к безмятежному сну, ведь больше я его не видела! Всматриваясь в ленту ночи еще раз, я вижу его, столь щемяще уступившим всем нам право на роскошь и комфорт; а все это ценою маски своего героя, своего сердца. Я до сих пор слышу его теплый стук в звездной темноте…


Рецензии