А он ни в чём не виноват. Сокращенный вариант

ПОЯСНЕНИЕ К ТЕКСТУ
 "А он ни в чём не виноват".
Он представляет из себя сокращённый отрывок из романа "Пуля дура". И предложен, как отдельное произведение.В полном объёме этот отрывок также имеется в списке произведений, но там это просто вырезка из романа без сокращений.

О чём этот отрывок текста? Он, помимо прочего, — про власть, её конкурентов, про слуг тех и других, которые, как мы теперь знаем, и замутят впоследствии все заговоры, вооружённые формирования и театры марионеток. И про простых ребят, «ни в чём не виноватых», которые попадают в жернова их междоусобных дрязг.

Отрывок этот в популярном ныне стиле молодёжной комедии — из серии «путешествие придурков». Но в нём исследуется очень актуальная сейчас тема: анатомия зарождения, а также последствия такого явления, как мятеж (по-современному «майдан»).

Только речь не о том мятеже, что на площади, а о том, что в душЕ.
Сначала в жизни любого человека есть «изначальное счастье».
 
Счастье — это безмятежное душевное состояние, то есть мирное и органичное сосуществование с окружающей действительностью, в которой хотя и есть негативные явления и агрессивные поползновения, но всё это воспринимается пока, как явления природы, изменения погоды, то есть вещи обычные — когда надо только «переодеться», «взять зонт» или переждать.
Как вдруг случается «мятеж».
Его отличительная черта — внезапность и отсутствие яркой внешней причины: никто не «жжёт родную хату», не «губит всю твою семью». Служит толчком протеста не что-то новое: всё, что возникло - это было и раньше. Изменилось только отношение человека к вещам, которые прежде казались ему безобидными и даже забавными.
Теперь гармоничное сосуществование с привычным внешним миром заканчивается и начинается война, которой не видно конца: человек ломается и становится другим, как бы низвергаясь из рая в жизнь.
Рай тот для всех свой. Для кого-то это, — как в отрывке,- «спокойное советское время», для других — «свободные и бурные» 90-е годы, для третьих — «тучные и респектабельные» «нулевые». И везде среди «счастья» как бы на пустом месте вспыхивал «мятеж» — иногда «детский и глупый», как в отрывке, но всегда — предвестник серьёзных драм.
Причём в наше время все три эпохи мы видим уже как бы «в одном флаконе»: это адская смесь, и всё очень опасно, так как мятежники выступают вместе. А в те годы «мы помним, как всё начиналось» — пока глупо, по-придурочному. И тут, — вывод спорный, — но кажется, что причиной указанного толчка бывает, во-первых: уж никак не политика, то есть интриги начальства из-за должностей. Второе — не делёжка денег и женщин. И даже не личные трагедии из-за внешней агрессии: когда у кого-либо что-нибудь «отняли-обидели-убили». Ведь «так всегда и было», это и есть — «погода», «явления природы», то есть плохая, но норма.

Сильный подавляет слабого, робкий не будет победителем, для хилого и некрасивого не «все девчонки его», человек скромного ума не будет профессором. А не наоборот. К тому же у всех есть самокритика: «я сам виноват» или «сам не такой, как надо». Из-за этого не бунтуют. Мятеж — явление глубоко личное, почти физиологическое: его "триггер", пусковой момент — когда вас в буквальном смысле «взяли за живое», «за ненужное место», как в юмористической сцене в отрывке, и некстати: когда, в общем, влезли в физиологию.
Как видим (к примеру, в наше время) у «взрослых»: «живое» — это родной язык, национальность, привычки, обычаи, даже — ритуалы типа флагов, уклад жизни вплоть до еды, одежды. Ну и конечно, недопустимы игры с «основным инстинктом», что особенно важно в юности.
Ведь наши герои только после института. И они живут в раю безмятежности — где все питаются исключительно пьянящим небесным нектаром, с которого нет похмелья, с небес льются звуки музыки.И в них герои, всегда в объятиях подружек, купаются, резвясь: мальчики гоняются за девочками с мыслью: «не догоню — так хоть согреюсь». Девочки убегают от мальчиков, размышляя, не слишком ли быстро они бегут. А, позволив догнать, затевают любимую девчачью игру, называемую: «крутить динамо».
Через живописание этой игры в отрывке и показано в юмористической трагикомической форме зарождение мятежного смятения в душЕ. Потом появится даже целая профессия: «консумация» — то есть «охмурёж и развод клиента». Но это у «взрослых».

А пока цель этой игры: «наказать тех мальчишек, кто хочет поиметь своё «по-лёгкому». Ведь мужчина — охотник, вот пусть и охотится, но и не обижается, если получит копытом в лоб. Девчонка приходит с одним, крутит с другим, а исчезает с кем-то вообще посторонним, ни в чём не виноватым, которого после тоже «кидает».
Героя нашего отрывка не «динамят».
Он — как раз тот самый «посторонний», «чужой», «сам не местный», с которым,- для чего его и позвали,- убегают. Что для него не легче.
Но протест вызывает не то, что его используют, манипулируя — ведь он, как ему кажется, и так победоносно многое получил, а большее ему и не обещали. И рождённый протест почти потух. Но потом тлеющая искра запустит лавину мятежа.

Вот почему. Главная интрига, не известная не только ему, но и автору, — а по своей ли только инициативе играли в свои игры те девчонки, или их изначально во все времена вольно или невольно использовали «взрослые дядьки» ради своих целей: сегодня — так и для квартирных афёр, а тогда — чтобы подсидеть комсомольского секретаря, захватить власть в «шарашке» и вообще — в Городе, далее – везде, что им и удалось в романе №1 в наши дни, 20 лет спустя, в отдельно взятом регионе.

Смутная догадка, что произошедшее — не частный эпизод, а тут имеется системность, за всем стоят некие брутальные люди, с иерархией, слугами, которые и использовали, ломая и скурвливая ни в чём не повинных ребят — «одноклассников», чтобы и их засунуть когда-нибудь вместо себя или в угоду начальству на опасные работы, а то и на войну, — вот это и породит вскоре лавину протеста в душе героя.
С которым тоже хотели сделать подобное, но не вышло. Но не это, а то, что случится с его друзьями потом, родит мятеж в его душе: от чувства безысходности перед пока непонятной солидарной сословной силой, которая скооперирована против них, простых живых ребят.

Затем у героя появятся сильные союзники, которым тоже всё это не нравилось: когда манипулируют теми, кто тебе «родной», то есть теми, кто из детства, вместо которых других уже не будет: это — близкие, приятели юности, подружки-девчонки. Вот - то своё родное, что нельзя трогать, иначе — бунт.

А уже потом другие, ушлые люди, используют мятеж в душах ради своих целей: как раз политиканства, рвачества, или, ввиду того, что самим им, уродам, радости жизни — не в коня корм — для маньячной агрессии, чтобы у кого-то что-либо отнять, обидеть, уничтожить. Сначала — заманив, а потом — «разведя» и «кинув». Это не может нравиться.

Да, девчонки-мальчишки «сами» порой соглашаются соучаствовать.
Но это не важно, что «они, мол, — сами».
Ведь девчонки — слабые, «сами» они не всё могут, потому и поддаются. Мальчишки — «не совсем взрослые». А их — используют. Вот это и есть — «взять за живое».
Вот о чём данный отрывок.
Но не только. Тут, в романе — и тема «гастарбайтеров» былых времён, то есть советской поры: герой как раз с Украины, хотя не украинец. И — тема «цветных революций» с «театром живых марионеток» из прошлого, тех революций, которые всегда переходят в коричневые, то есть социал-националистические, наподобие той, что победила в отдельном регионе в наше время: но об этом - в других текстах обоих романов. Про "Город зари багровой" и саму эту Алую зарю.

А СЕЙЧАС - ОТДЕЛЬНЫЙ ТЕКСТ:

                А он ни в чём не виноват (Так называется также Часть 3 Романа "ПУЛЯ ДУРА")

     Вступление

 Скорый поезд «Одесса-Кишинёв» миновал мост через реку и мчал туда, где за поймой Днестра раскинулась во всю степную ширь она: земля Бессарабия. А перед ней одинокой крепостью на правом берегу стоял вольный город Бендеры, последний оплот того мира, которого больше не было до нынешнего года почти нигде, как вдруг ясной весной он встал из пепла на берегу другой, огромной реки, в приволжском областном городке, воспряв из сырых оврагов призраками былого, что за три месяца, словно зомби, вампирами сожрали там всё, что возникло нового. Ветры, вернувшие их из тлена, прилетели отсюда, тут, у Днестра, до сих пор жили многие персонажи и те, кого они породили. Тут были корни, которые следовало извлечь. Человек в купе видел эти места в детстве.

Да и позже — тогда, когда деревья были большие, а колбаса — настоящей, и вся жизнь была сплошным солнечным утром, что сияло за окном комнаты, где они, весёлые приятели, собрались перед приключениями на комсомольской гулянке в загородном кемпинге у Волги. Это было в том мире, где зла и горя нет, где вода спросонья была свежа и вкусна, где всюду, из каждой открытой форточки, из каждого автомобиля у гаражей, звучали песни, да что там — музыка лилась прямо с небес, и питались они одним лишь небесным нектаром, друзья были верны и отважны, девушки — все их и нарасхват, а старшие товарищи — мудры и готовы помочь. И, конечно, никто не желал им плохого. Вот какой был каждый из тех дней — воспоминание о любом из них, от рассвета до заката — как ломоть колбасы: только не нынешней, а той, настоящей. Причём не местной, да её в здешних магазинах тогда и не было, а — хорошей московской, и не простой, а той, что привозили на дом специальным людям из распределителей их шофёры. Сочный, смачный, — вот он вам, кусок тогдашней волшебной жизни в краю любви и чудес. Нате, ешьте!

Тогда, вечность назад, долина за окном сияла разгоревшимся утром. Над огромной рекой полыхал пожар раскалённых лучей, как и сейчас: над левым берегом Днестра за железнодорожным мостом. И плевать на Москву, где в проклятую власть злой и страшной иронией судьбы влип десятилетие спустя он, нынешний Лёнькин спутник — там власть была тосклива, скучна и сера, как вечно промозглое столичное небо. И нужна не ему. А — в том числе, этой не забытой долине, чужому краю, где вдруг, как зомби из сырых оврагов, возникли наяву призраки прошлого, а некогда, далёким летом, перед изумлёнными взорами компании смешных его друзей и его самого, и в таких же ослепительных лучах низкого — тогда, правда, вечернего — красного солнца впервые весомо, смачно и зримо предстало во всей красе, не оборотнями, как сегодня, а живое, личиной чудесного персонажа, оно — роскошное и порочное Мурло Власти.
Не сегодняшней — ненадёжной, робкой и хлипкой, а той — могучей и настоящей власти, рухнувшей на излёте августа в одночасье, дождливой московской ночью, под скрежет осколков разбитого, как багряная бутылка, прежнего пьянящего мира. Центром и сердцем которого в Городе был тот славный, чудный, величественный магазин приднестровских вин «Тирасполь» с эмблемой Белого Аиста над входом.

Глава 1

1. О, что это была за точка... Четыре вмурованные в левую, и столько же в правую стену, бочки торчали в пустом полумраке зала, и медные краны мерцали загадочным блеском. Сейчас, наверное, их оскудевшие жерла были затянуты паутиной, а тогда они бесперебойно, с утра до ночи, извергали с невиданной щедростью жар юга. «Солнца огненною кровью наше пенится вино! Приезжайте в Приднестровье — вас обрадует оно», — гласила надпись над бочками на правой стене, где разливали марочные сорта. На левой же ничего не было написано, но зато туда всегда вилась очередь втрое длинней — здесь всех одаривали, чем подешевле.

А в центре зала, под огромной, выполненной во всю стену чеканкой по рыжей латуни виноградной гроздью, продавалось бутылочное десятков сортов — тут были и креплёное «Гратиешты», и не очень кислый, но довольно крепкий сухой «Совиньон», и никому не нужная «краснота»: всякие «Каберне» и «Мерло». Не одно поколение политеховцев прошло «Пьяную птичку»,
и все знали в лицо Матвея Паляницу — вальяжного, в «варёной» «фирме», содиректора завода «Молдвинпром», что располагался на отшибе у въезда в город. Там разливали в бутылки бочковое, отдающее запахом дубовых и буковых досок, вино, которое Мотя непрерывным потоком доставлял из родных Бендер и Тирасполя, где, по слухам, был в среде местной виноградной мафии кум королю, да и в Кишинёве ногой открывал двери любых министерских кабинетов, намереваясь в скором времени и вовсе перебраться в один из них вслед за многими своими земляками. Левобережье Днестра, райский уголок, лелеемый Москвой и ей же непосредственно подчиняющийся, был одним из немногих мест в стране, где ковались кадры и цвели, благоухая, махровые букеты цветов порока, а начальство, щедрое и распутное, плюя на республиканские власти и имея прямой выход на Москву, жило само и давало жить другим.
«Даке врей сэ фий министру, надо быть де песте Нистру» — «Если хочешь стать министром, надо быть из Приднестровья», — кто не знал даже в Одессе эту шутливую молдавскую поговорку, которую неоднократно слышал Иоська от Александра.

Однако гулять местные крёстные отцы предпочитали, впрочем, как и проворачивать свои делишки, где-нибудь подальше от родных солнечных мест. О бурных и раздольных наездах Моти Паляницы в Городе было хорошо известно начальству капитана Караева, в сейфе же Вовки Мартемьянова хранилось на виноградного короля целое досье, но все знали, что даже прикасаться к имени этого человека строжайше запрещено, и табу это исходило даже не из милиции.
Распалённо возвышенный, лишённый привычной строгости, но всё же солидный, весь в чёрных кудрях и каплях искрящегося на огромном, с выпуклыми залысинами лбу, пота, раскрасневшийся и нестрашный, исполненный пылающего взора очей, Матвей Васильевич Паляница открылся нашим героям во всей своей красе сразу, как только те, возбуждённые рыбацкими приключениями и по этой вине припозднившиеся, тёплой спевшейся кучкой показались в дверях банкетного зала, ища глазами своих.

Но, словно прозрачный кубок алого каберне со сливками, объятый вдохновением бесконечного тоста, сверкая крепкими зубами, всё их внимание мгновенно вобрал только Мотя. Он сидел, как на сцене, во главе длинного, во всю дальнюю стену, роскошного стола, — подпирая богатырской, обтянутой тонкой тканью белой шёлковой рубашки, спиной выделанную розоватым плюшем перегородку, а сам представляя из себя фон для вазы с финиками, стоявшей среди блюд, — и смачно сопел, всей своей могуче раскормленной, без пиджака, тушей навалившись на ту самую, зашитую в мерцающую среди полутьмы ткань-«чешую» платья, блондинку, что извивалась пару часов назад во дворе у «Тойоты», и чья матовая коленка белела, округло возвышаясь теперь над краем стола. Блондинка в чешуе тонула в его богатых и сочных, истекающих солёную влагою, мясах, пьяно целясь вилкой в борцовскую Мотину левую грудь, которая перекатывалась под шелком рубахи, как бархан среди выбивающейся наружу седеющей растительности, и лениво обнимая гиб-кой рукой его могучую, в мокрых, с подтёками, складках морщин, шею.

Картина была — словами не выразимая. Сияя чёрными маслинами глаз, Мотя Паляница сидел мощно, маслины же, словно отдельно от хозяина, вращались среди озёр голубоватых, с багровыми прожилками белков, хищно сверля взглядом пространство, и словно вбирая его целиком, но одновременно бесстрастно. Лицо его тоже было багрово, озарённое кровью, бурлящей и яркой, как то вино, которым искрился, сверкая, бокал, зажатый в Мотиной пятерне. Другая его рука, толстая и волосатая, безо всяких пошлых перстней на коротких, словно обрубленных, и таких же чёрно-волосатых, пальцах, но украшенная шикарной «Сейкой», свалившейся с запястья, обнимала русалочьи плечи спутницы, и было видно, что прилив возбуждения и вожделенного восторга пришёл к Моте прямо здесь, за столом, и был достаточен. Подмышки белой Мотиной рубахи темнели от пота, и, похоже, такое же пятно расплылось у него на спине. Шалея от амброзии, от ароматов вина и фруктов и вертя теперь в длинных тонких пальчиках недопитую рюмку водки, «чешуйчатая» неспеша посасывала во рту финиковые ягоды, одну за другой беря их губами из вазы и норовя всякий раз сплюнуть косточку Моте за пазуху, а затем долго и с безразличным видом её там, поставив рюмку, снова и снова рукой выискивая — в то время, как сам Матвей Васильевич, закончив тост и перегнувшись через гибкий селёдочный стан подруги, заводил беседу с другим, венчающим голову стола, гостем — пожилым и седеющим, запечатанным наглухо в добротный костюм-тройку.

В этом госте Иоська к ужасу своему узнал товарища Фофанова, партай-коллегу того самого завотделом Обкома Кагорова, высокомерным поведением которого так возмущался Валеркин отец. Сам Кагоров находился здесь же. Совершенно трезвый и напряжённый, как струна, он сидел по правую руку от большого шефа, весь застёгнутый и прямой, словно кол проглотил. И рядом восседало ещё несколько крепколобых в аналогичных добротных костюмах, таких же трезвых и сосредоточенных.

В отличие от них, Фофанов был пьян.

Белизна его по-детски невесомых, зачёсанных назад, седин только подчёркивала цвет наливавшегося багрянцем лица, а сам всесильный Вадим кузьмич, старательно придавая туманному взору прозрачных бесцветных глаз строгость, о чём-то рассуждал, то и дело порываясь укрыть сухонькой морщинистой ладонью торчащую, словно матовая полусфера, над столом полированную коленку «чешуйчатой». Однако Мотина спутница всякий раз, выпрямляясь, резким движением откидывала за спину упругую волну длинных золотых волос, и старичок отшатывался, словно от ветра, при этом всё более мрачнея и потягиваясь в очередной заход к бутылке. Всё это было столь неожиданно и противно всем правилам, что не укладывалось в сознании. Конечно, боссы гуляли всегда — и в компаниях более одиозных, чем Мотя. Но для этого существовали баньки и охотничьи домики, а чтобы так, на виду у всех, в центре общего ресторанного зала, где обычные официанты, да ещё они к тому же и не одни — этого раньше не было. Вот и конторские «комсомольцы» расположились поодаль — наши рыбаки наконец-то разглядели своих — столы, составленные вместе, скобообразно скромно огибали угол, завихряясь к колонне, у которой восседал сам вдохновитель мероприятия Женька с его комитетской бандой, пряча за колонной свою смешливую «варёную» пассию. И шумный Стародуб, как сохатый-лось, сметая всё на своём пути, слёту и с трубными кличами устремился туда.

И лишь Колян, знаток номенклатурных субординаций и конспираций, замер на месте, заворожённый лихостью новых нравов, словно стал свидетелем крушения устоев, узрев тех, кого прежде можно было увидеть лишь на трибуне над рекой кумачовых колонн в дни великих праздников. Особенно поразили его возвышавшиеся по краям начальственного стола затянутые в кожу Мотины крутые ребята.

— Хоть бы отдельный кабинет сняли, — восхитился Колька, шумно вздохнув.

Тем временем могущественный Фофанов в тщетной жажде взаимности мрачнел всё сильнее и сильнее, и на лацкане его пиджака тускло посверкивал депутатский значок. Мотя же, сам ясно чувствуя себя здесь хозяином положения, не реагировал на это никак. Кагоров с другими в «тройках» всё больше нервничали, а кожаные ребята даже начали продвигать своих девиц ближе к центру.
Но тут, словно выстрел, отвлёк от сильных сего мира всеобщее внимание хлопок пробки от «Шампанского», что раздался прямо у стены, где настраивал инструменты ресторанный ансамбль. Здесь, по соседству с коллегами, в тесном кружочке за столом, заставленным несметным количеством пива, восседал с друзьями сам маэстро Бульин, крутой, как сто яиц, бессменный и бессмертный лидер местной попсы. И его благородно седеющая, взбитая подобно кремовой шапке на пироге, пышная причёска роскошной львиной гривой взметалась вместе с царственной головой между ударными инструментами и контрабасом. Пробующие струны музыканты на сцене глядели на легендарного лидера «Ритмов» и его команду с благоговением.

2. Зал, распахнутый всеми своими шестью огромными, до пола, окнами в бескрайнюю волю волжского разлива, жадно вдыхал густеющий, наливающийся соками летних запахов, вечер, желая скорее выветрить дымный смрад, и лилово струящиеся занавески колыхались от движения слабых воздушных струй, будто продолжение такого же лёгкого и лилового, шевелящегося ветерком платья Зиночки, что королевой, вся в скользяще-блестящем и при бриллиантах, восседала в дальнем углу у колонны, как Клеопатра. Зиночка первой из всех увидела старых знакомых и приветливо помахала рукой. Однако, места там все были заняты, а по обе стороны Зиночки у римской колонны к Митькиному неудовлетворению восседали сразу два цезаря — небезызвестный Витька Француз и Рязанцев, наиболее драный волк из числа испытателей субблоков с четвёртого этажа. Он-то уж был здесь явно случаен, так как никакой общественной деятельностью сроду не занимался и, вроде, даже в комсомоле не состоял. Известен он был другим — крайней привлека-тельностью для девушек.

Так что и табуретку там было поставить негде. Что Зиночку, бесспорно, огорчило — проку ей от соседей не было абсолютно, так как и тот, и другой сейчас никак не замечали её, а, разливая по бокалам, усиленно поглощали водку. Тут же околачивались и другие, никоим боком не относившиеся ни к каким комитетам, люди. Случайного народа было полно, что говорило о крайнем демократизме нового комсомольского секретаря. Правда, не было лучших и бескорыстных подружек Рязанцева — конструкторш. Но их присутствие явилось бы уже перебором. Зато тут же, у колонны, Иоська увидел свою милую сослуживицу Кирочку. Вздрогнув от включившейся где-то сзади фонограммы, та в такт ей нервно постукивала по салатнице с помидорами.

— «Увезу вас в дальний край, в шалаше нам будет рай, — забулькало в динамиках, — только сжальтесь надо мной, станьте Вы моей женой...»

«Синьорита, я влюблён», — называлась песня.

Так, значит где-то рядом должна быть и Кулькова. Однако, искомой Иоськиной синьориты что-то нигде подле Кирочки видно не было. Поссорились, что ли? Выискивая Маринку, он скользил глазами и по небедному столу, натыкаясь взглядом на фаршированные кабачки, мясные и рыбные салаты, яркие, как кровь, помидоры, чьи дольки плавали в собственном соку среди лука в салатницах, тарелочки с заливными и влажными, в капельках жира, ломтиками «российского» сыра, нарезанную сырокопченую колбасу и на графины с морсом, среди которых была щедро наставлена водка и бутылки «Ркацители», чтобы руки не потели.

Ближе к головному, Женькиному столу, куда, к соратникам, сразу устремился и Колян, «Пшеничная» водка вытеснялась «Столичной», сухое «Ркацители» — дефицитным «Мурфатларом», и салаты становились щедрее. Всё это и многое другое, было оплачено профкомом, и для гостей почти ничего не стоило. Похоже, реку денег, полученных под Заказ, Контора уже не успевала переварить. Но когда же подключат Сидоренковский отдел, чтобы и он Иоська, единственный кандидат на должность руководителя группы, смог развернуться, пока директора не взяли в Москву, а остальных по цепочке не повлекли наверх! К осени пригонят молодых специалистов, человек пять, не меньше. Кирочку он посадит на компьютер... А там дадут отдельную комнату... Увлекшись мечтаньями, он не заметил, как высмотрел-таки Маринку. Интуитивно он искал зелёный цвет.

Последнее время Кулькова появлялась на работе исключительно в изумрудно-зелёном строгом платье — очевидно, для контраста с Зиночкой, с которой в перерыв производственной гимнастики они с графинами в руках, словно два разрезающих волны катера «Комета», гордо шествовали по самой середине отдельческого коридора за водой. Зиночка была, как пламя пожара, вся в красном, и когда Иоська подходил к ним в своей бежевой рубашке, компания выглядела подобно светофору.

— Зин, на корриду собралась? — спрашивали Зиночку пробегавшие мимо завлабы.

— Ага, — отвечала та. — Бычка молодого привлечь.

Иоську Зиночка понимала — она вообще умела понимать. Однако, о некоторых деталях общения с Зиночкой он предпочитал не вспоминать — самолюбия его это не тешило. Но Кулькова была привлекательна до чрезвычайности, и цвет её последних нарядов он истолковал однозначно, как машинист: «путь открыт». Потому искал зелёное, и даже поперхнулся, увидев джинсовое платье с тусклыми медными пуговицами на карманах. Впрочем, это было даже лучше. Маринка сидела совсем неподалёку, слева от Тамары и рядом со своей извечной напарницей по сельхозработам Жигуляевой.

— Сюда-сюда! — чуть приподнявшись, позвала Тамара. Она была всё в том же атласном пиджачке и выглядела деловито — губы, подкрашенные заметнее обычного, вытянуты трубочкой, а острые локотки в узких рукавах пиджачка напряжены. Впрочем, иная косметика была, по-прежнему, не в избытке — не в пример Жигуляевой, да и Маринке.

— Сюда.

Жигуляева, всегда отчего-то недолюбливающая Иоську, досадливо поморщилась. Но митька Ермаков уже плюхнулся рядом с ней. Соседи подвинулись, и оказалдось, что все сидят на какой-то одной, словно на деревенской свадьбе, скамье. Федюха раздумчиво примостился где-то снизу-скраю и тотчас потянулся за бутылкой, а Иоська уже через секунду с замиранием вздоха ощутил обжигающее тепло упругого бока Кульковой.

— Зову-зову, — обиженно сказала Тамара, но Иоська даже не поглядел на неё, пропустив реплику мимо ушей.
— Они с нами не хотят, — заметила Маринка, пододвинув Иоське свободную пустую тарелку и пытаясь положить в неё салат.
— Ну почему же, — чуть смешавшись, возразил ей Иоська. — Мы как раз вас ищем.
— Слепые тетери, — сказала Маринка.

Медные пуговицы на её нагрудных карманах, туго натянув джинсовую ткань платья и, казалось, с трудом сдерживая этот напор, напряглись, сверкнули, воспрянув вместе с тканью в едином рывке у Иоськи перед глазами, а прохладная гладь крепкой ноги, прижавшись, растеклась по его бедру, охватила собой целиком, и не отпускала на протяжении всего процесса накладывания салата.

Впрочем, сама Маринка вряд ли что ощутила — недаром, как говорила Зиночка, после второй рюмки Кульковой было всё равно, с кем общаться за столом. Но и только. Дальше застолий и пикников на сельхозработах дело не шло. И теперь ноздри Иоськи схватили, задохнувшись, показавшуюся ему оглушающе-крепкой густую волну любимых Маринкиных духов «Быть может», которая прокатилась по его телу нервным импульсом напряжения. Но другие ароматы — те, что исходили от блюд на столе — быстро оттеснили прилив полынной волны, заполнив пространство и помыслы. Вонючий «Аист», что осел в пустом желудке, приглушил было пару часов тому назад непроходящий все это, проведённые вдали от дома, годы вечный Иоськин голод, но отличное местное «Жигулёвское», разбавив зловонную смесь внутри, вновь вызвало вмиг разыгравшийся аппетит.

— Штрафную им! — потребовала заскучавшая Жигуляева.

— Да, да, — подтвердила Тамара, подставляя бокалы под нетвёрдую Федюхину руку.

Чокнувшись с ней и с Ермаковым, Иоська проглотил оказавшуюся холодной и непротивной водку, вмиг сметал с тарелки весь мясной, под майонезом, салат и потянулся за фаршированным перчиком.

— Ося, кушай, кушай, — горячим приливом наклонившись к его уху, участливо прошептала Маринка.

— Никто не слышал, — донеслась с противоположного края стола полная едкого сарказма реплика Кирочки. — «Ося, кушай».

Опять проклятые интриги.

Низкое вечернее солнце, нестерпимо жаркое, каким бывает только на закате, било теперь прямой наводкой в распахнутое окно, окрашивая лица людей и всю обстановку красным. «Этюд в багровых тонах» — как сказал бы Данька. Лучи, в которых струились столбы лилового дыма, языком пламени скользили по столу напротив, где догуливали городские боссы, высвечивая развороченную неведомую, но опять-таки же красную на цвет, рыбу, прочие надкусанные «балыки» и ломти буженины, огненно-янтарные бутылки теперь уже с коньяком и почему-то с той же простецкой «Кувакой», между которых в беспорядке валялись недоеденные куски хлеба, густо заляпанные влажно сверкающей прозрачно-чёрными зёрнышками икрой.

Рядом розовели прожилками ломтики нежного голландского сала, и такими же сальными и блестящими были туманно-бесцветные глаза и тонкие губы извлекающего изо рта сладко обсосанную мокрую косточку съеденной дичи Вадима Кузьмича Фофанова, заведующего над заведующими.

Ребятам в чёрных кожаных куртках, которые расположились по краям стола, было явно нестерпимо жарко в своей униформе. Но они не освобождались от амуниции, а, обливаясь потом, ленивыми глотками попивали водку из тонких красноватых рюмок, и солнце играло в скрипучих складках блестящей кожи. Сидевший рядом с ними просто одетый парень пил «Куваку» и не имел, казалось, к ним никакого отношения, внимательный человек мог заметить, что «кожаные» без промедления, стремительно и точно выполняли любые его мимолётные команды.

Мотя Паляница, точно в которого попадал сейчас красный луч зари, совсем разомлел от солнца и, развалившись, расплылся в кресле, весь залитый закатом, словно вином, блестя капельками пота на лице и на слипшихся у висков кудрях, излучая жар багрового лица и сытого тела. А его спутница в переливающейся, как кожа питона, чешуе, по-прежнему блуждала в поисках косточек жирных ягод в непролазных от липкого пота зарослях его волосатого живота, путаясь в них тонкими, в кольцах, пальцами, словно в болотных водорослях и исцарапав там всё к чёрту перламутровыми загнутыми коготками. Однако Матвей Васильевич, излив свой жар, вряд ли уже реагировал на что-либо, погрузившись в грёзы.

Товарищ Фофанов, воспользовавшись тем, что Мотина спутница окончательно перестала обращать на него внимание, разместил-таки на её шаре-коленке свою ладонь, которая то и дело соскальзывала по мраморно-матовому бедру к искрящейся чешуе юбки, при этом что-то нашёптывая ей на ухо блестящими от невытертого жира губами. Мотя же, опустошённый истомой, как вычерпанный походный бурдюк, оплыл на своего соседа, куратора от обкома по торговым связям с республиками, Кузнецова и то и дело чокался с ним коньяком, но пить
у обоих не было больше сил.

По должности этот «Витя Кузнецов», младший сын Рюрика Генриховича — областного прокурора и лучшего друга Самого, считался как бы шефом Моти, но было видно, что кореша они не разлей вода. И теперь, в кроваво разлившемся солнечном молоке оба сидели едва не в обнимку и молчали, словно задумавшись в закатной тишине о чём-то своём приятельски-мафиозном, а стоило появившемуся на эстраде ансамблю что-то там бренькнуть для пробы, как пулей взлетевшие туда «кожаные» вмиг пресекли это дело. Досталось от них и бульинской компании, которая слишком расшумелась за своим пивом, явно нервируя поначалу Мотю взвизгами двух или трёх размалёванных девиц, что разбавляли собой их почти чисто мужскую банд-группу. И нет сомнения — кожаные бы живо очистили от богемы пятачок зала под Мотиным ухом, но, к счастью, просто одетый парень оказался, как видно, большим поклонником маэстро и дал отбой. Недовольно поглядывали ребята также на столы у колонн, будучи явно не прочь вымести и этих, и даже под-ходили пару раз к головному столу. Но уж здесь их власть кончалась — у Грушевского были покровители поважнее Фофанова.

"Чешуйчатая" утомилась искать ягодные косточки и, нашарив последнюю, извлекла из-за Мотиной пазухи изящную руку. Продолжая обнимать возлюбленного за бычью шею, она ласково провела мокрой не только от пота ладошкой по его лицу, ловя каждым пальчиком ласки разверзшихся и толстых Мотиных губ.

Вадим Кузьмич, наверное, испытав приступ ревности, в гневе привстал, словно из-за стола президиума, но «кожанным» как раз в этот момент вовремя протолкнуть к нему через чьи-то колени рыжую расхристанную деваху, не совсем первой молодости, но чрезвычайно энергичную и горячую, которая тотчас повлекла пошатывающегося Кузьмича якобы танцевать, благо, опомнившиеся музыканты грянули на эстраде «Сюзанну ми».

3. Негромкий звук первых же аккордов вмиг оторвал Тамару от капустного салатика, заставив на секунду в напряжении замереть с вилкой, как делает кошечка при внезапном появлении воробья, но тотчас словно порыв ветра сорвал её с места.

— Вот это — такая песенка, мы под неё всегда танцуем в венгерском ресторане,
— не совсем внятно пояснила она, — звякнувшая вилка — в сторону, — перепрыгнув через вытянутые под столом Митькины ноги и как бы приглашая его, а следом — и всех остальных за собой туда, где в засасывающей воронке нарастающего звука уже запрыгали не в ритм оторвавшиеся от пива бульинцы.

Будто и не было на пути длинного стола, Тома вмиг оказалась на светлом пятачке меж колонн, и прохладный вихрь, созданный её стремительным движением, сорвал с места прочих, жующих, спорящих, заставив их отлепить от стульев затекшие чресла.

Ритмы, медленные и словно тлеющие под неразборчиво-приглушённую итальянскую речь, тревожно разгорались. Уже и Грушевский, без пиджака, в кремовой рубашке-батнике, забыв про конспирацию, выхватил из-за стола свою смешливую пассию, и теперь, в ритме танго, стиснув правой рукой на отлёте её ладонь и держа партнёршу, «как держат ручку от трамвая», вёл её по паркету по большой дуге.
А левой рукою, прижав и смяв, он терзал где-то в районе лопаток тонкую итальянскую блузку на её спине, войдя в полный экстаз.

Враз запрыгавшая вокруг камарилья тщетно старалась заслонить их.

И даже Кирочка пыталась выделывать под звуки музыки что-то неспешно-многозначительное, искоса поглядывая на красивых и высоких парней из бульинского рок-бэнда.

Но вдруг, провалившись в паузу тишины, аккорды взорвались пламенем:

— Сюзанна,
     Сюзанна,
         Сюзанна, Сюзанна ми амор...

И как бы исчезло уже всё вокруг Томы — тот ураган, что создан был ею, бешено закрутился вокруг неё, вовлекая в себя всё новых и новых сумасшедших. Всех разметав, ворвался в гущу рук и ног неистовый Стародуб и тотчас оттеснил от лениво продолжавшей танцевать рядом богемы самую размалёванную из подружек.

Бурный смерч охватил всё и подхватил всех, Иоська же, стараясь не упустить ритм, искал глазами исчезнувшую было из виду Кулькову. Но та, как оказалось, уже вытанцовывала довольно ловко перед Рязанцевым, который также разошёлся не на шутку, вышвыривая ноги и размахивая руками настолько широко, что на крутом вираже едва не вылетел в распахнутое от потолка до пола окно, которое выводило отнюдь не на балкон, а на чьи-то головы, с высоты второго этажа.

Однако, к счастью для голов, успел вовремя удержаться, ухватившись за недопитый стакан.

Но всё это не имело сейчас к Томе никакого отношения. Не видя и не ощущая никого, с блестящими и отрешёнными глазами, она купалась, плавая в волнах знакомых звуков и чувствуя ритм, как удары своего пульса. Её простая и мягкая, слегка плиссированная свободная юбка летала красиво и невесомо, гибкие руки с фантазией извивались вдоль бёдер по точно выверенным траекториям, а высокие каблучки почти не отрывались при этом от паркета, и во всей этой синхронности и радостном огне сквозили выдумка и гармония. При новых приливах ритма и взрыве ударных не короткая, ниже колен, юбочка взмывала на тёплой волне дыхания улицы, обнажая не слишком загорелые ножки.

При всей стройности они не представляли из себя чего-то особенного, но были необычайно изящны, как и вся Томина тонкая и высокая фигурка, которая невидимо, но ясно вырисовывалась под тесным пиджачком и лёгкой, без рукавов, белой блузкой — тоже идеально изящная, словно фарфоровая французская статуэтка. Хотя подобные формы были и не в Иоськином вкусе.

— Ось, ты как рычагами трактора управляешь, — донеслось вдруг до его ушей сквозь захлебнувшийся отчего-то грохот ансамбля критическая реплика Жигуляевой, что вечно стремилась подколоть и подковырнуть. Тоже ещё, сама выросла среди своих сеялок и тракторов, вот они у неё и на уме до сих пор — даром, что пять лет в политехе отучилась. Хотя, надо отдать ей должное, плясала Танька Жигуляева виртуозно.

Подкатил Стародуб — уже с обеими раскрашенными во все цвета солнечного спектра бульинскими девицами с обеих сторон. Левая, наиболее маленькая ростом, но пышная, шутки ради повисла на его дубовой руке, как на перекладине — очевидно, была в прошлом спортсменкой.

— «Спартак» — чемпион, всё нормально! — заявил он.

Ко всему, маленькая оказалась хорошей Томиной знакомой. Они бурно поприветствовали друг друга и едва не расцеловались, а когда Стародуб утащил на себе обеих дальше — знакомить с Рязанцевым и Французом — Тамара рассказала:

— Мы с ней в одной школе учились. Она в десятом классе за их, — кивнула Тома на столик с музыкантами — солиста замуж вышла, они тогда ещё в Волжском играли у нашего сквера. Я его тоже знала, он у нас в районе жил. Светленький такой мальчишечка был, хорошенький. Теперь спился совсем, — вздохнула она так искренне, словно речь шла об её личном горе. — Развелись.

— Тамара у них и в новом составе всех знает, — взглянув в сторону «Ритмов», вставил Митька, тоже большой музыкант.

— Да! — оживилась та, обращаясь к Иоське, и в порыве искренности, не прекращая движения — она прохаживалась — едва не налетела на него, он даже ощутил рёбрами холодок её пальцев. — Вон, посмотри, слева — их бас-гитарист. В рубахе, Кузя. Уснул один раз рядом со мной, — выложила Тома. — За столом, — сделав паузу, добавила она.

Тем временем совсем обалдевшие и потерявшие куда-то подружек бульинцы от скуки полезли на сцену — то ли хотели помочь «салагам» наладить заглохшую вдруг аппаратуру, то ли сами желали сыграть.

— Тоже, что ли, сбацать «танец мамонтов»? — загорелся, видя такой беспредел, Митька.

Сам он истово играл в конторском ансамбле вместе с Чубариком, вы-ступал в самодеятельном театре пантомимы, и на музыкальной почве скорее всего и был знаком с Томой. Правда, Чубарик считался более крутым корифеем, он и спал с гитарой, осваивая Гершвина и прочие сложности, но в паузах между загулами никак не находя времени для того, чтобы добраться до клавишных — на пианино Андрюха выдавал лишь упомянутый танец.

— Лучше сыграй «Островок», это — моё любимое, — предложила Тома.

— Что за островок, какие там слова? — спросил Иоська, полагая, что любимая Томина мелодия уже прозвучала — она, как никакая другая, подходила её столь страстной натуре.

— «Ты мой островок в открытом море, щедро мне подаренный судьбой, островок», — рассказала она, окончательно обессилев, и перевела дух, однако тотчас блуждавший вокруг в поисках подружек, что пропали со Стародубом, длинный красиво причёсанный тип из бульинской компании, пригладив жестом бывалого ловеласа и без того зализанную прядь волос на виске возле пылающего багрянцем уха, увлёк её на «медленный танец». С чем поторопился — одна из девиц, словно из-под земли, сразу возникла среди шумного веселья с незажжённой сигаретой в руке, и Митька Ермаков, не пришедший ещё в себя от бурной скачки, не преминул слёту подцепить её. Девица незамедлительно и охотно отдалась в его объятия, и он якобы в танце потащил её к распахнутым в зал сумеркам вестибюля с пальмами в кадушках — вроде как покурить.

Такой прыти от Митьки Иоська не ожидал, но тут на освободившемся плацдарме нос к носу столкнулся со своей основной симпатией: Кульковой, которая выискивала кого-то взглядом. Иоську она приняла к себе рассеянно, словно и не разглядев толком, кто это, но тотчас обдала жаром тела и обволакивающим сознание и чувства запахом духов и «Совиньона». Чуть влажная в этом душном вечернем пекле, она была мягкой, необычайно щедрой на все женские прелести, и не было сейчас сильней страсти, чем желание нырнуть в неё всему целиком, как в душную, упруго набитую тугими слоями пуха, перину. На жарких боках и гладкой спине вовсе не имелось никакого лишнего жира, всё было естественно и натурально, и до того желанно и обольстительно, что прямо-таки умереть и не встать. Никакая Зиночка не могла и близко сравниться с ней. Иоська всегда — в автобусе, в киевском метро и прочих столпотворениях удивлялся тому, почему женщины такие горячие. Тело каждой из них было разогрето не менее, чем до тридцати восьми градусов, хотя на самом деле это было, наверное, не так.

— Почему ты такая горячая? — против собственной воли спросил он, уже чуть касаясь приоткрытыми губами засыпанного рыжей — из-за хны — чёлкой Маринкиного лба, и добавил дурацкое:

— У тебя не температура?

— Я всегда такая, — констатировала Маринка, чуть потеревшись щекой о его губы в ответ на заботу.

Близко к своим роскошным формам, впрочем, она Иоську не допускала, никак не дозволяя сократить пространство между ними до желанной упругости. В ходе такой, опустошавшей недра души и силы тела, борьбы, уже полностью одурев от близости этих пуговиц на тугих нагрудных карманах, он вовсе забыл про ритм и темп, покачиваясь на месте со своей избранницей судьбы, как во сне. Мелодия, между тем, становилась быстрей, чем следовало бы, Иоська всё чаще попадал не в такт, и партнёрше его вскоре это надоело.

— Не умеешь, — вздохнула она, освобождаясь, и, как ни в чём не бывало, вновь отошла к Рязанцеву.

Что было огорчительно. В утешение ему оказалось, что и Митька уже околачивался снова тут — у него аналогично вышел облом. И оба незадачливых приятеля, вздыхая, вернулись на свою скамью, где их ждали недопитые рюмки. Подошла и Тамара. Распалённая танцем, она выскользнула из атласного пиджачка и повесила его рядом с Иоськой на стул.

— На том конце уже раздеваются! — громко прошелестел с противо-положного края стола меж рюмок тревожно-взволнованный Зиночкин шёпот.

— Надо где-то учиться танцевать, — философски изрёк Иоська, мор-щась и закусывая сыром, — без умения танцевать, как я понял, — он хлебнул из бокала «Куваки», — счастья в жизни не добиться.

— Чего тут учиться-то? — резонно возразил Митька. — Музыку чувствовать надо. Вот у нас Томка — музыкальная натура.

Я не могу без танцев, — призналась Тамара. — И дома всегда магнитофон слушаю. Одену наушники...

В музыке, как и в детских колясках, Иоська, надо сказать, не помнил ни черта. Дома он больше любил слушать Высоцкого. Ну и, конечно, битлов, «Криеденс» — что попонятнее.

— Она ещё и поёт, — сказал Митька.

— Да, — оживилась Тома, — и даже пела на вечере к Восьмому Марта.
Иоська присутствовал на том вечере. Он уж не понимал кто, но там, действительно, выступала девушка с сольным номером, скромно прохаживаясьпо сцене с микрофоном взад-вперёд.

— Что-то было, — сказал он. — Ну, напомни...

Музыка вновь гремела. Где-то среди колонн сногсшибательно изощрялась в танце Жигуляева.

Привстав и отойдя за спины приятелей, Тома положила руку на Митькино плечо и негромко, но с душой и в искреннем порыве пропела:

«Знаешь, всё ещё будет. Южный ветер ещё подует, и весну ещё наколдует, и память перелистает. И встретиться нас заставит...»

Забывшись от воодушевления, не услышанная больше никем, она пропела всю песню, довольно сложную, но правильно и без фальши, голосом нежным и с непосредственностью маленькой девчонки, вовсе не стесняясь.

«Я его не запру безжалостно, крылья не искалечу. Улетаешь — лети, пожалуйста. Знаешь, — доверительно посмотрела она на Иоську, — как отпразднуем встречу?»...

Объявились обе раскрашенные девицы без Стародуба. Но и их появление не помешало завершить песню Томе, которая была в артистическом ударе.

«И ещё меня на рассвете губы твои разбудят», — с изяществом усаживаясь на своё место, сообщила она, посмотрев в глаза Иоське столь пристально и завораживающе, что взгляд из-под этих её высоко взметнувшихся ресниц пронзил его отрезвляющим холодом.

— Так наливай! — отдал команду Федюха, и немедленно сам её исполнил.

— Сейчас уже не то, не тот голос, — чуть передохнув, грустно сказала Тома. — Сигареты. Вот раньше был голосочек...

4. Митька этого её признания, впрочем, уже не услышал. Вновь зазвучало что-то плавное, и он опять потащил в середину зала свою новую, слегка разомлевшую знакомую. И зря — так как возле стола в поисках своей дамы тотчас появился высокий юноша с красивой причёской из бульинского рок-бэнда, который, таким образом, снова промахнулся, но не растерялся и вторично, очень галантно, попросив разрешения у Иоськи, пригласил Тамару на медленный танец. Иоська проводил их долгим взглядом. Приятная волна винных паров приглушила мысли и чувства, всё отдалилось, существуя как бы отдельно, и Иоська наблюдал происходящее бесстрастно, как в кино.

Последний луч пурпурного, как поётся, заката окрасил малиновым — из-за игры оттенков зари — цветом узорчатый потолок, ослепительно сверкая в подвесках хрустальных люстр, и бесчисленные ласточки и стрижи чертили густеющую синеву неба, сорвавшись из своих нор, облепивших кручи волжского берега, и из гнёзд под крышами дальних пансионатов. В зале сгущались выползшие из вестибюля сумерки. Уж Зиночка, потупив взор, вела серьёзный разговор с просто одетым парнем. Вконец заскучавшие и лишившиеся надзора кожаные заказали «Цыганочку».

Маринка отцепилась-таки от Рязанцева, который, впрочем, уже отяжелел и не представлял опасности, как соперник, однако приглашать её танцевать ещё раз Иоська после столь неудачного дебюта постеснялся. Да и «Цыганочка» Рязанцева снова взбодрила, и на пару с Жигуляевой он выделывал такие прыжки и прихлопы, что можно было умереть от изумления. Для Таньки это был вообще конёк — во всех конкурсах на лучшее исполнение «Цыганочки» она, и всегда под Чубаровскую гитару — такой был тандем — завоёвывала неизменно первые места. И теперь всё закрутилось, зашлёпало, застучало каблуками вокруг неё.

Даже «чешуйчатая», окончательно вывернувшись из лап Вадима Кузьмича, неслышно скользнула в центр зала и, извиваясь гибким сверкающим телом, словно змея, с поднятыми кверху руками, стала медленно вращаться, качая бёдрами и демонстрируя всем бритые тёмные ямки у основания тонких рук, а Мотя с грацией слона топал рядом огромными ногами и тяжело восклицал, хлопая в могучие ладони: «Хоп! Хоп!».

 Оба кожанных, так и не сняв раскалённых курток, как-то очень синхронно подпрыгивали по обе стороны неповторимой в редкостной экзотичности пары, в такт прищёлкивая пальцами на уровне собственных обтянутых джинсами бёдер. Присевшая было на своё место Зиночка, вновь оживилась, увидев во всём что-то испанское. Ей не чужды были мотивы Кастилии и Гренады.
Иоська и сам до восьмого класса изучал в школе испанский язык. Сидевший тогда с ним за одной партой Хаймович грезил революциями, Латинской Америкой, бородатый Фидель был его неприкосновенный кумир, и сам он в ту пору, когда Иоська начал уже вовсю ухаживать за сестрой Мишки-бандита, рвался в Чили, а потом в Никарагуа воевать за свободу и социализм. Над столом в Данькиной комнате висела фотография Че Гевары в чёрном берете, которую он взял с собой и в Москву. Уже позднее класс заставили учить «родственный» французский, и в единственной, набранной среди первокурсников всех факультетов политеха французской группе, он впервые встретился с Гольцманом.

Расслабленный воспоминаниями, оставшийся за столом в вольном одиночестве, Иоська упёрся ладонями в скамейку, и, откинув голову чуть назад, отстранённо следил за происходящим в ближнем круге. Там случились изменения. Упустивший желанную рыбку товарищ Фофанов совсем сник и подался было следом за «чешуйчатой», но старческие силы, как видно, вовсе оставили его.

Трезвый Кагоров пожирал шефа взглядом, и в глазах его читалась холодно-страстная жажда дождаться и увидеть, когда же тот упадёт.

Но Фофанов не упал, а, красный, как транспарант или знамя, с обвисло трясущимися щеками, уцепившись обеими руками за расхристанную рыжую, был увлечён ею в кулуары. «Пойдёмте в номера», — сказала бы по такому поводу Кулькова, которая, отвлекшись от всего, занялась фаршированными кабачками.

Сытный, тяжёлый, как испарения взопревшей жирной земли, дух прошелестел за секретарём Обкома, и тотчас разом встали из-за стола и гуськом подались следом озарённые красным закатом прочие в жилетках.

А некие возникшие, как из-под земли молодые крепыши в одинаково сером, опрокидывая и сминая поспешивших наперерез голодных официантов, опрометью кинулись доедать и убирать со стола в целлофановые пакеты недожёванное — особенно ломти хлеба с остатками чёрных блестящих икринок у влажных надкусов, по краям которых явственно угадывались следы розовой крови из слабых старческих дёсен. Чтобы дома, обскоблив икру в вазы, предъявлять её гостям, — хвастаясь успехом в карьере, — как билет в мир тех, что коллективным призраком удалялись, оставив наедине с Мотиной бандой одного лишь курирующего связи с ней Кузнецова.

5. Как ни странно, с уходом товарищей сразу исчезли сцены и сама атмосфера разнузданного разврата, пространство банкетного зала приняло вид обычного и вполне рядового ресторана, и даже весёлые «мафиози» стали выглядеть вовсе не опасными и едва ли не симпатичными без своих высоких гостей-приятелей. Словно бы схлынула волна прибоя. Зал снова томно качался в медленном танце, Тамара с чувством прильнула к причёсанному бульинскому «фанату», и губы их как-то сами собой слились в поцелуе. Опять потерявший свою новую знакомую и опоздавший к началу танца, метался среди разобранных уже девушек объятый страстью Митька, и жёлтые замки-молнии на вельветовых задних карманах его пижонских, в обтяг, штанов, сверкали, мелькая там и сям, а окончательно обессиленный собственными слоновьими прыжками Мотя тяжело рухнул в объятия куратора и кореша Кузнецова.

Тихо и мощно, но с нарастающей силой, выпив, наконец, по рюмке, сначала Мотя, а затем, чуть отстав, но не менее надрывно — и его шеф, оба они, обнявшись и набычившись, ко всему безразличные, вдруг затянули родное:

— "Не слышно шума городского, На Невских башнях тишина, И на штыке у часового Горит полночная звезда".
В натуре!

И хотя ансамбль предусмотрительно умолк, во всеобщем гуле никто не слышал их, лишь вернувшийся за оставленной шефом папкой и задержавшийся трезвый завотделом Кагоров вместе с парой товарищей некоторое время послушно подвывали песне.

За окном разлилась над лесом, по-прежнему разбавляя красным сгущавшийся в зале густой полумрак и отражаясь заревом на стенах и лицах людей, оранжево-розовая полоса. Полоса эта нигде не переходила в рубиновые и багровые тона, лишь слегка алела у горизонта в лилово-фиолетовом тумане дыхания земли, что говорило: хорошая погода удержится надолго, а сверху полыхала по пустому уже от птиц небу огненно-золотой короной, в отблесках заката ослепительной искрой его отражённого света сияла вечерняя звезда. Она сверкала победно, как бриллианты в Зиночкиных серёжках, и сама была подобна ей по великолепию и гордой свободе, а рядом, пробивая и высверливая провалившуюся в гущу ночи синеву, готовы были появиться другие звёзды, вырисовывая хвост опрокинутого ковша Большой Медведицы.

Музыканты лениво трогали струны, поправляя разладившиеся гитары. Гости, оторванные Мотиными завываниями от танцев и шманцев, разбрелись по залу, и Иоськины соседи по столу возвратились на скамейку.

«За всё хорошее», — сказал Митька, наливая рюмки Иоське, Томе и Жигуляевой, в которую вообще лилось, как в бездонную бочку, а Федюха себе уже налил.

Первой, поморгав и отхлебнув сначала «Куваки», выпила Тома и, широко распахнув глаза, помахала возле рта ладошкой.

— Возьми помидорку, — сказал Иоська, пододвигая ей тарелку, так как фаршированных кабачков на досягаемом от него расстоянии уже не было.

Над столом зазвенел, летая, шалый комар, которого также потянуло на готовенькое, и вскоре спугнул со скамейки тщетно хлопнувшего себя в третий раз по чёрному от загара локтю, Митьку. А через мгновение тот, окончательно разойдясь и распалясь, осуществил свой давний замысел и вслед за офонаревшими бульинскими фанатами оказался на сцене, где у него сразу объявились знакомые — очевидно, такие же шанхайцы, как и он. Не сыграть их с Чубариком коронную песню Митька не мог, и вот уже отобранная им у кого-то гитара надрывно исторгала первые аккорды мелодии о созвездии Большой Медведицы. Потерявший любимую жертву комар оставался неуловим, и Тома, у которой на кожице плеча, оказавшейся на редкость нежной, заалел уже второй волдырик, даже надела вновь пиджачок, втиснув руки в узкие рукава.

— Комары и муравьи большие недруги мои, — икнув, заметила Жигуляева и отпила «Куваки». — И никто не защищает.

«Ночью синей, ночью звёздной тихо встану у порога в час, когда в созвездьях ярких небо светится. Ни о чём пытать не буду ни Стрельца, ни Козерога, лишь один вопрос задам Большой Медведице», — на фоне подвываний бульинцев  сотрясал дымный воздух Митькин хриплый голос под жалобный перебор струн.

И густые раскаты музыки, ударяясь волной в распахнутые окна, рвались на волю. Туда, где над белым, одетым в стекло и бетон, зданием кемпинга уже загорелись среди простора темнеющего летнего неба изумрудно-зелёные неоновые надписи:  витиевато-размашистая «Restourant» и строгая «BAR». И сияли там, призывно маня к чему-то запретному спешащих дотемна попасть в город запоздалых водителей с трассы, за которой там, где светилась первыми огоньками деревня Александровка, разливалась над полями далёкая песня. Вечерний ветерок доносил снизу запах цветов с ожившей от дневного пекла клумбы, и слегка — солярки. То на ближней стоянке расположились на ночь невозмутимые дальнобойщики — водители рефрижераторов. Сейчас они ужинали, и добродушный шофёрский матерок мешался с приглушенным гулом моторов и плеском по воде одинокой большой рыбы в невидимой отсюда реке, за которой засияли уже, рассыпаясь искрами, маяки далёких полевых огней.

    Между тем подали горячее. Однако Иоськин желудок уже был полон, и для нового блюда места там не осталось. Не в пример Жигуляевой, у которой от выпитого разыгрался аппетит. И Тома также лишь слегка тронула вилкой дымящиеся кусочки антрекота. Вслед за чем, словно охваченная неким порывом, Тамара забеспокоилась на скамейке, потом, не выдержав, встала, повернулась к Иоське и, вздохнув, протянула к нему тонкие руки, приглашая на танец.

«Ты созвездие, конечно, и живёшь иною жизнью — той, что люди на Земле ещё не поняли, — продолжал изъясняться с ночным небом Митька. — Но и всё-таки скажи мне, но и всё-таки ответь мне — почему всегда одна ты бродишь по небу».
 Как это было похоже на их свеклоуборочную тёплую компашку вчерашних студенческих однокашников, а теперь удалых колхозников и строительных чернорабочих: на друга Митьку Ермакова, на Чубарика, и на всех - они в подпитии говорили с облаками, звёздами и дубами...

Cтранное дело, но до первой поездки "на свклУ" Иоська вроде и не знал про движение созвездий над головой. В родном городке ночное небо его вовсе не интересовало, — в отличие от Даньки, который с детства увлекался всякими созвездиями и планетами, — и впервые столь близко и ясно Иоська увидел усыпанный огромными искрами чёрный бархатный купол над миром лишь в злосчастной Шемурше, на первой прополке, куда их закинули бесчисленным воскресным десантом в помощь совсем сгинувшим на гектаре и в окрестностях местного магазина товарищам. Сам Иоська считался в тот заезд даже как бы старшим от отдела. Такую толпу разместить было негде, а потому спали десантники вперемешку, в одежде, разумеется, но во всех комнатах — и у мужиков, и у девушек, что вызывало возмущение Зиночки.
«Накидали тут их. Лучше бы наших парней к нам на это время передвинули», — говорила она, с пренебрежением перешагивая через валявшиеся там и сям бездыханные, а потому бесполезные с практической точки зрения, тела.
Иоська же и вовсе ночевал на веранде той самой дощатой школы, где жили все городские, на раскладушке. И, усмирив свой неукротимый и огнедышащий вулкан чувств, лишь прислушивался к сладострастным всхлипам за окном над головой и за прохудившейся стеной, в которой было это окно, освежавшее жилые комнаты внутри здания. И под эти чужие стоны вздыхал, вглядываясь в низко рассыпавшийся поперёк неба Млечный Путь: «Лангер Выг», как сказали бы в родном квартале. Длинная дорога без конца.

Да уж, не только он один был тут, в чужом краю, бездомным и сирым изгнанником. Городских вон загнали зачем-то в деревню, сельские от пятницы до пятницы томились на чужбине в городских общагах, что уж говорить о нём, вообще чужаке. Люди, для которых главными вещами считался дом, стабильный семейный быт и мирное ремесло, оказались странниками без своей земли, языка и будто на какой-то нескончаемой вечной войне, которая никак не кончалась даже там, в их землях обетованных... И был его народ, словно блуждающие звёзды на ночном небе, неведомые созвездия без приюта и места.

Напротив, в кромешной тьме густого школьного сада, под яблонями орал до самого рассвета песни недовырубившийся Федюха, за что позже схлопотал ужасную головомойку от секретаря парторганизации Федулаева, возглавлявшего десант, — мужчины крайне ортодоксального. А Иоська впервые заметил, что за ночные часы созвездия, действительно, переместились по небу. И ослепительный огромный ковш завис над самой верандой, указывая путь к сверкающей звезде Севера, на которую — вовсе застывшую на месте, — отправился многие века назад, словно цыгане, в свой долгий путь потерявший землю его народ — один, как эта Большая Медведица.

    Под наплывы и отливы музыки зал успел вовсе погрузиться во тьму — лишь где-то у стен, под потолком, зажглась невидимая розовая подсветка. Сгустившийся лиловой тьмою тёплый вечер жарко дышал в тугие паруса тонких штор, и те пузырились, со страстью ловя собою это дыхание. Прохладные Томины руки обвили его шею, делая обруч невесть откуда взявшейся в них силы всё крепче, он ощущал эту живую прохладу сквозь тонкие рукава, и казалось, что столь капитальный вроде на вид Томин пиджачок сделан из воздуха. Острые, трогательно маленькие лопатки податливо двигались под его ладонями, спина становилась всё более гибка и послушна, всё было здесь, всё было его, лишь пиджачка словно не существовало вовсе. Вот женщины! Сколь странна их одежда — даже в зимнем общественном транспорте, где всюду не только мягкие шубы, но и дублёнки, за время протискивания к выходу они позволяли почувствовать себя при невольном соприкосновении насквозь. Что уж говорить тут!

    Покачиваясь в чуть замедленном кружении в прохладе её и в жаре его рук, они уже слились воедино, он обнимал её хрупкие плечи, её столь доверчиво подававшуюся к нему талию, всё, что было такое тонкое и нежное, как у маленькой девочки. Однако когда его ладони порою невольно и без помех соскальзывали чуть вниз, соединяясь на миг своим жаром с покатой сферой другой прохлады, то обнаруживалась вдруг неожиданная и вовсе уж не девичья перехватывающая дыхание тяжеловатость. Но чудное дело — при этом никакие постыдные мысли не возникали в его сознании, лишь странная нежность наплывала душной волной, отрезвив. Чувства и эмоции проснулись в нём. Взбитая причёска Томы принимала в себя его лицо и ошалевшие от запахов ноздри большого носа, мягкая щека тёрлась об его плечо — там, где распахнутый ворот рубахи открывал для дыхания ночи воспалённую током крови кожу. А губы касались его шеи, без ласк, но прижимаясь всё сильнее — так, что чувствовалась уже близкая твёрдость зубов. Повинуясь ответному порыву, он также скользнул жарко открытыми губами по её щеке, поцеловав в нежное ухо, нашёл ими мягкую мочку с рубиново-красной пластмассовой клипсой, удерживая эту мягкость, как что-то бесценное в мерном покачивании среди летящих аккордов и снова и снова разжигая пламя ладоней близкой прохладой той запретной тяжеловатости.

"Чья здесь вина, может, пойму, ты мне отве-е-еть... Вечно одна ты почему...", - продолжал надрывать свои голосовые связки дорвавшийся до микрофона и короткой славы певца Ермаков.
    Как раз в один из таких робких моментов милых потайных ласк зал потряс финальный Митькин вопль:

"... Где твой медведь?...".

В этот миг губы их под очередной взрыв грохота ударных слились вслед за телами — жадно, причём Томины были первыми, охватив самозабвенной лаской подшерсток его несчастных усов, так, что ощущалась та знакомая твёрдость острых зубок и даже касание кончика язычка. И уж тут Иоська показал всё, на что он способен, перехватив инициативу и вложив в поцелуй сполна всю силу своей проснувшейся восточной страсти.

Наверное, такое оказалось неожиданным даже для Томы, но, совладав с собой, она отдалась этому жару гаснущими остатками собственных сил, впившись в горячий источник, как сама жажда, прикрыв глаза, забыв про музыку и танец, вся в напряжении, и в какой-то миг Иоська даже еле удержал её — Томины туфельки оторвались от пола, и некоторые мгновения, обмякнув, она находилась в его руках на весу, не размыкая крепких объятий, ставшая безжизненной и тяжёлой.
Так они пили друг друга в полном неистовстве, бесконечно долго и бесконечно мало, всё ещё покачиваясь в круженьи, готовые задушить и переломить пополам, но лишь теснее сливаясь, хотя казалось — дальше некуда. Они плыли над залом в продымлённом воздухе, не замечая, что в полнакала уже затлели люстры, не ведая, закончилась ли песня про Медведицу, медленно вращаясь как бы и вокруг стола, над столом ли, мимо оркестра, словно летящие любовники Шагала, или это всё вращалось вокруг них. В отличие от Тамары глаза Иоськи были открыты и ясны, он видел стол и сидящих за ним, вытянувшееся в застывшей гримасе изумлённого недоумения лицо Кирочки, Жигуляеву, веселящуюся в беседе о чём-то с Грушевским, «кожаных» и ансамбль. Он не слышал звуков, но голова его была свежа, и лишь кровь стучала в набухших на висках венах. Сколько это продолжалось — миг или вечность, они не знали, но закончилось внезапно и просто. Тома ещё несколько секунд стояла, покачиваясь, будто в прострации, но, наконец, глубоко и шумно вздохнула.

— Люблю целоваться, — призналась она, словно извиняясь.

Иоська не успел ответить что-либо подходящее, так как некстати под-катила Томина подруга из бульинской компании, и Тамара сразу переключилась на неё, начав бурно делиться какими-то посторонними впечатлениями и забыв про Иоську, словно его и не было вовсе.

Потоптавшись на паркете и слегка обидевшись, он потащился на своё место за столом доедать антрекот, что тоже было нелишним. Благо, объявился Ермаков и со вздохом «Ну, погнали!» тотчас налил по полной. И немедленно выпил.

Но допить не успел, так как вновь зазвучала медленная мелодия, а на горизонте появилась его маленькая размалёванная. Иоська же — успел. И хотя он остался на скамейке один, и, поднося ко рту большой кусок антрекота, — притом одновременно глядя в зал, — видел, что вновь возникший, как из-под земли Томин ухажёр увлёк её в гущу прочих на медленный танец, с окончанием которого они, а также беспутная Томина знакомая, скрылись в вестибюле — очевидно, покурить, но всё стало нормально и хорошо.
А, может, это действовала выпитая водка. Тёплой, обволакивающей волной растекалась она по телу, приглушая желания и мысли, и Иоська, решив, что не так глупы эти россияне и знали, что делали, раз нашли себе такое чудесное всенародное увлечение, вдруг заметил, что думает на идиш, чего за ним уже давно не наблюдалось.
Он уже начал решать, не заказать ли музыкантам «семь сорок» — до «Хавы нагилы» дело пока не дошло, как вдруг объявившаяся, словно чёрт из табакерки накурившаяся Томина знакомая обрушила на его стиснувшую край скамейки руку, оказавшуюся неожиданно мощной, чуть влажную от пота жаркую тяжесть и сразу ухватилась за бокал с «Ркацители». Тыльной стороной ладони он даже ощутил плоскую, чуть выпирающую резинку.

— Сломаешь, — скосив глаза, сказал он, но не спешил убирать руку, а, напротив, стал обдумывать, как бы повернуть её ладонью кверху.

— Брось ты, — возразила девица, — я такая маленькая.

— Маленькая-маленькая, а горячая! — резонно заметил он, пододвигаясь к ней, чтобы освободить место для подвалившего Митьки. Не найдя рядом с накрашенной её спутницы, тот нервно разлил по рюмкам водку.

Подошла и Тамара, но тотчас же была увлечена прочь другим кавалером из-за бульинского стола — атлетически сложенным парнем в фирменной голубой рубашке с короткими рукавами, которые буквально распирало от бугров вздувшихся мышц, до того он был могуч. Причёсанный за время её отсутствия раза три появлялся у стола, делая петляющие круги за спинами сидящих, как голодный волк, и, наконец, успел-таки увести, в пятый уже раз, Тому.

«Артур Пирожков! — восхищённо сообщила всем маленькая. — Мужьям наставит рожков!».

 «У-у!» — оценили казанову остальные. Сорвавшись с места, с первыми же томными звуками танца, исчез вновь и Митька. И теперь, в свою очередь, уже крепкий парень одиноким шакалом бродил вокруг в поисках пропавшей партнёрши, пару раз завихряясь на виражах вплотную к скамейке, но так и не решился спросить оставшихся за столом ни о чём.

— Этот ей чем не понравился? — имея в виду здорового, поинтересовался Иоська у жаркой соседки, осушавшей третий бокал и поднёс к её ротику кусочек сыра.
По возвращении Томы маленькая громким шёпотом передала ей Иоськин вопрос, что обеих развеселило.
— Женщины любят силу, — снова откуда-то снизу подав голос, философски промолвил Федюха.
— Сила — не главное, — печально сказала Тома. — Сила бывает ту-пая, — не сразу подыскав нужное слово, добавила она.
Снова зазвучали медленные аккорды, и вернувшегося было Митьку, как вихрем сдуло.
— Ты посмотри, — не высвобождая руки из-под накрашенной соседки, и одновременно налегая на вновь появившиеся кабачки, обратился Иоська к Тамаре. — Совсем маньяк парень стал.

Впрочем, и "причёсанный" Артур был тут, как тут, — не дав Томе опомниться и что-либо ответить, он подхватил её, выдернув из-за стола, как зверь добычу, так, что Федюха только икнул. Неподалёку ошивался уже кто-то и из мафиозной компании. От калейдоскопа лиц мелькавших поодаль Томиных поклонников у Иоськи вскоре стало рябить в глазах.
Но и пообщаться с незнакомкой ему не довелось — словно чёрная туча затмила закат и просторы, и над скамейкой коршуном навис Стародуб:

— Это что ещё тут!

Выхватив с места свою утерянную подружку вместе с бокалом, он освободил Иоську от риска переломов и прочих медицинских неприятностей.
— Мой львёнок..., — уцепившись за кряжистый сук дубовой руки, только и успела выдохнуть она восхищённо в адрес Стародуба, уносимая ветром.
— А-а тухес! — протянул Иоська, провожая взглядом обжёгшую его уплывавшую тяжесть.
— Что-что? — не понял вернувшийся Митька. Он был взбудораженный и недовольный. Что поделаешь. «Счастье, что оно? Та же птица, упустишь — и не поймаешь. Но в клетке ему томиться тоже ведь не годится. Трудно с ним, понимаешь?..» Так, что ли, звучало здесь только что.
— Ничего, — пояснил он Митьке. — Скамейку вон всю, говорю, прожгла...
Тот с раздражением вновь наполнил рюмки — свою, Иоськину и Федюхину, и они не слишком точно чокнулись...

Кулькова на противоположном конце стола, обжив место исчезнувшей куда-то Зиночки, занялась опять фаршированными кабачками, не забывая при этом что-то внушать осоловевшему Французу, и не только не собиралась возвращаться на своё место, но и было видно, что не сделает этого, пока не переобщается со всеми за столом. Коммуникабельность её не имела границ. Несмотря на внешнюю простоту, вызывающую косметику и общительность, держалась Маринка Кулькова с достоинством, спина её была горделиво пряма, а изломом чуть презрительной усмешки большого яркого рта она неуловимо напоминала актрису Алису Фрейндлих.
Но более всего в ней пленяли Иоську, конечно же, формы, такие щедрые — словно напоённые соками этой чернозёмной земли, но без излишеств и абсолютно законченно-совершенные. Нет, она не была похожа на тех пышноволосых блондинок, что, приезжая с его недавними земляками погостить, чарующе ошеломляли своим великолепием двор, вызывая всеобщую зависть. Но не для того же стоило заводить, скажем, жену, чтобы похваляться ею в отпуск перед тётей Соней и всем кварталом? Да и что бы он делал с подобными бледными, без крови и веса ангелочками? С другой стороны, зачем мог сдаться он этой Маринке, наверняка мечтавшей о жизни, какую вели все на этой здешней земле, самой — как плоть от её плоти. О жизни, в которой он не станет абсолютно своим никогда — влей в себя хоть сколько «Аиста».

6. За окнами давно совсем стемнело, и над невидимым уже лесом исчезли последние остатки красок закатной полосы. Заря догорела. Тьма сгустилась незаметно и быстро и опустилась на мир глухим покрывалом. Душная ночь приняла в свои объятия землю и лес, и людей, спящих и неспящих в далёких домах дальней деревни и в кабинах большегрузных трейлеров, и всю пойму Волги, над которой теперь, затмив звёзды, небесной царицей светила всепожирающая Луна. Её прозрачное сияние заливало тёмную равнину, серебря зыбкой рябью гладь воды бескрайней реки, как в ночь на Ивана Купала, которая уже прошла, и небо за окном было светло.
Гулкое беззвучие окутало округу, стихло урчание моторов на автостоянке, и только ночные сверчки завели переливами свою песню в чёрных кудрявых кустах и кронах. На эстраде появились девушки варьете — это был заключительный номер официальной программы. Правда, за соседними столами не собирались прекращать веселье, да и музыканты, как видно, за дополнительную плату готовы были играть хоть до утра. Вслед за Жигуляевой вернулась, наконец, наобщавшаяся Кулькова.

Пришла и Тома, но рюмки для неё уже не досталось, так как похозяйничавшая здесь недавно её знакомая всё перемешала, и Иоська поставил перед ней большой тонкостенный стакан с водкой, налитый спьяну Митькой неизвестно для кого:
— Это тебе, — сказал он, преисполненный обиды.
— Мне? — изумилась она, но ответно обидеться не успела: кавалер и джентльмен Митька отыскал-таки Томе чистую рюмку, а стакан переправил Федюхе.
И все дружески и примирительно чокнулись.
— За всё хорошее!

«Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом. Как Солнце в небеса пусть оно приходит в дом», — раскачиваясь в такт мелодии фонограммы имитировали пение артистки варьете на эстраде.

А поодаль блуждал вновь появившийся «причёсанный», но подойти почему-то не решался.
— За тобой, — сказал Иоська, обращаясь к Тамаре.
— Пошёл он, — ответила та.
Иоська вопросительно посмотрел на неё.
— Ему нужна девушка на ночь,- объяснила Тома.
— Ну? — в эйфории хмельного безразличия задал Иоська дурацкий вопрос, отправляя в рот последний кусочек антрекота.
— Что — «ну»? — распахнула на него глаза Тома. — А я не хочу. Стрелять таких надо, — добавила она с искренним чувством.
Тут настал черёд удивлённо уставиться на неё Иоське, не ожидавшему услышать такой резкости суждений.
— Ты за кого меня принимаешь? — пояснила Тамара для него уже миролюбиво.

Под музыку варьете начался последний танец программы. Жигуляева с Кульковой ушли напоследок поплясать, и на фоне их беспрерывно маячил меж танцующих «причёсанный». И кожаный телохранитель Моти, и — другой, потерявший просто одетого лидера, были тут, и — «атлетически сложенный», и ещё кто-то, прибившийся к их углу. У стола закрутилась настоящая круговерть воспылавших жаждою вожделения Томиных поклонников, которые сталкивались уже между собой буквально лбами, словно лоси на току в период гона так, что зримо зрели близкие разборки.

— Надо куда-нибудь слинять, — поёрзав на скамейке и явно желая предотвратить неминуемое кровопролитие, вдохновлённое ею же, предложила Иоське Тома.
Что ж, водка в него уже не лезла, и он и сам был не прочь проветриться.

Антрекот и помидоры кончились, «Ркацители» выпито, платить не надо — можно и прогуляться. Вывинтившись из-за стола, они между хмельных, весело танцующих группок пересекли банкетный зал и, обогнув угол эстрады в том месте, где гремел сейчас вместо фонограммы одетый в манишки под пиджаками оркестр варьете, нырнули в полутьму холла, в котором росли пальмы в кадушках.

 За секунду перед чем дорогу им, словно лиса, путающая следы, стремительно пересекла Жигуляева, преследуемая ещё одним бульинским хлыщом.

— Хо-хо! — говорила ему Танька, с треском высвобождая свою зацепившуюся за что-то летящую юбку.

«...Счастья вам, и оно должно быть таким: когда ты счастлив сам — счастьем поделись с другим», — неслось вслед всем.

В почти тёмном просторном и прохладном холле буйствовал целый субтропический сад. Ночной зефир струил эфир в открытые окна, и тот гулял меж пальм в зарослях едва ли не олеандров, неся густые, разгулявшиеся к ночи до безрассудства, запахи цветущих внизу клумб, а вдоль стен темнели пышной и блестящей зеленью мясистых листьев мандариновые деревья, в кронах которых виднелись уже маленькие зелёные мандаринчики. Возле одного из таких деревьев, в тени пальмы, и пристроились удачливые беглецы. Облегчённо вздохнув, Тома извлекла длинную болгарскую сигарету, а другую протянула Иоське, и, как бы устав, прислонилась к нему слегка спиной, погрузив напрягшиеся плечи в объятия его щедрой на поддержку руки. Над ними — там, где пальмовые узкие листья утыкались в крону мандарина, соблазнительно висел незрелый плод. Не хватало только Змия.

— Вспоминаю Сухуми, — глядя на мандаринчик, не без печали про-молвила Тома, — Мы там ходили в питомник...

Сухуми, дружелюбный и жизнерадостный город, где узкие улочки карабкались от бархатного моря к далёким горам, и жил мирный и шумный народ. Жаркое солнце, пламенеющие спелые гранаты в садах, насупленные менгрелы, сменившие высланных в Казахстан месхетинцев, что варили на каждом углу дорогой, рубль чашечка, фирменный кофе по-турецки, сухое грузинское по тому же рублю стакан, белоснежные «Кометы», уходящие среди пенистых волн в Гагры и Сочи, — всё это, зримо возникшее среди экзотических ветвей и плодов, готово было с первой затяжкой, унесшей Тому в мечты и негу, поглотить её пучиной воспоминаний. Но и Иоське, если на то пошло, было что рассказать интересного и красивого: цветущие Бендеры, где жила родня матери и тёти Фаи, увитое виноградом Приднестровье с его персиками и яблоками, где солнца было не меньше, чем в Грузии.

Однако перекур продолжался недолго. Путешествие в райский сад Эдем должно было приобрести соответствующее содержание. У Иоськи всё сжималось внутри и горело снаружи, и место здесь было куда более подходящее, чем в толпе на глазах у всего отдела — эх, нарисовался, да что уж теперь. Сделав пару затяжек, он вновь обнял собеседницу, — другой рукой он уже добрался под тканью блузки до пупочка, и они готовы были уже снова предаться объятьям: во всяком случае, Тома, не дожидаясь его инициативы и приглашения, доверчиво и едва не просяще, издав робкий всхлип, повернулась, подалась к нему, и её миниатюрные плечи ослабли опять в его руках, а пальцы скользнули, обнимая, к спине, как вдруг в холле послышался посторонний звук. Вслед за чем сквозь зелёные пальмовые листья Иоська увидел на натёртом паркете у ближней кадушки перламутровые, словно морская ракушка, лилово-сиреневого цвета, женские туфельки — босоножки, из которых торчали розовые, с таким же перламутровым, в цвет босоножек, педикюром на ногтях, пальцы. Женщина стояла, как и появилась, бесшумно — очевидно, о чём-то сама с собой рассуждая, босоножки её замыкали стройные лодыжки, охватывая их ремешками, Иоська скользнул взглядом вверх, и, проделав глазами довольно долгий путь, наткнулся на край переливающейся, подобно рыбьей чешуе, мини-юбки. В задумчивости покачавшись некоторое время на длинных ногах, «чешуйчатая» приоткрыла небольшой рубиновый ротик, и так же беззвучно исторгла из себя под пальму тёмно-розовую струю.

— Мама, — проглотила дыхание Тамара. — Какая драма.

«Чешуйчатая» же, деловито потоптавшись каблучками прямо в луже, элегантно стряхнула с перламутровых босоножек налипшие на них мокро блестящие крошки, но ротик вытереть не успела — в дверном проёме, затмив его целиком, появился радостно ревущий Мотя, и, разметав олеандры, устремился к ней. Ничего не заметив и по-слоновьи прошлёпав по той же сырости, он, сграбастав, подхватил свою пассию на медвежьи волосатые руки, и с хохотом, она и сладко охнуть не успела, впился огромными разверстыми губами, верхнюю из которых пересекал косой белый шрам, в её влажный кроваво-алый рот, а затем понёс по большой дуге ко входу в зал,в буквальном смысле едва не сшибя вылетевшего оттуда «причёсанного», что в ярости от потери близкой добычи и в страстной жажде изловить виноватого в своём амурном фиаско явно рвался во главе всей ватаги  в кровавый бой, и который, едва увернувшись от Моти с его подругой, от испуга вмиг протрезвел.
И немудрено.
 
Он нёс её с воем и рыком — лишь мелькали в воздухе весело болтавшиеся ножки, сбивая листья мандаринов, и «чешуйчатая», высвободив, наконец, уста, разразившись неудержимым смехом, левой рукой обхватив своего ухажёра за красную кадушку шеи — так, что пальцы её терзали в экстазе Мотино ухо, — а правой вцепилась в торчавший из распахнутой рубахи седой и кудлатый клок шерсти с его необъятной груди, извергавшей гром ответного восторга.

— Йо-хо-хо! — гремело под сводами зовом джунглей.

Этот Вечный зов!

Появившийся было в холле один из кожаных — тот, что танцевал с Томой, — также в поисках, скорее всего, именно её, при виде шефа тотчас в страхе ретировался.

— Пойдём отсюда, — не желая, очевидно, допускать крови грядущего рыцарского турнира за себя, прошептала Тамара, и они стали в убыстряющемся темпе пробираться водль стены, пока не наткнулись на застеклённую дверь, что вела на чёрную лестницу к запасному выходу.

За ней под массивным пожарным щитом у ящика с песком стояли до половины наполненные водой вёдра со шваброй в одном из них, и сама дверь была не заперта — очевидно, Мотины мафиози распугали всех уборщиц. А, может, наиболее предприимчивая из них оставила для себя персональный путь тайного от компаньонш сбора и выноса пустых бутылок.

Глава 2

1. Догоняемые звуками вновь ожившей музыки, они беспрепятственно проскользнули на лестничную площадку. Тома заинтересованно перегнулась через перила:

— Куда это, куда? — спросила она, и они вместе сделали несколько нерешительных шагов, а потом начали медленно спускаться в темноте по ступеням.

Причем Тома следовала первой, осторожно и с несмелыми то ли вздохами, то ли смешками погружаясь вниз, и держала Иоську за руку, как бы ведя его за собой в черный лестничный провал, со дна которого пробивалась полоска лунного света и откуда все резче доносился прохладный аромат живой цветущей земли. Дорога на волю была открыта. А сверху, из дымного смрада, гудящим в узком и темном лестничном пролете эхом звуковых волн летели на гребне знакомой мелодии слова песни про то, как ночью сильнее пахнут цветы.

— "Луна... Луна...", — «под Софию Ротару» выводила сладкозвучная солистка, что сменила артисток варьете, красивым голосом. И стены дрожали в резонанс ударных инструментов, став со всем пространством частью музыки, а Тома плыла в ней среди темноты, увлекая за собой своего нежданного спутника незнамо куда, — "цветы, цветы"...

И, словно иллюстрация к нехитрому припеву, обрушился на них лунный мир. Пронзительные до одури запахи жирной душной ночи сгущали эту ночь еще сильнее. Воздух, как пудинг, можно было резать казацкой шашкой, он обволакивал и кружил, наполненный трелями невидимых сверчков, пронизанный тенями ветвей среди проникающего всюду туманного сияния.
Луна царила над миром и бездной.

«Открылась Бездна, звезд полна. Нет звездам края, Бездне — дна».

Пожарная дверь выводила прямо в кусты сирени. Никакой тропинки — лишь узкое пространство вдоль черных окон первого этажа давало относительную свободу передвижения.

— А вот наше окно, — кивнула Тамара на участок стены, когда, оцарапав икры ног о ветки, несколько раз споткнувшись о закрытые решетками бетонные колодцы, куда выходила подвальная вентиляция и едва не упав в один из них, протащила-таки Иоську сквозь сиреневые заросли на относительно свободный пятачок. — Интересно, Юлька не приходила?
Иоська вспомнил, что Грушевский со своей «вареной» исчезли из зала, не дожидаясь окончания празднества.

Тома приподнялась на носки и попыталась всмотреться в отражающее лунный свет темное оконное стекло.

— Ты что! — возгласом удивленного возражения сопроводил Иоська такое проявление наивности с ее стороны. — У них же свой отдельный будуар. С сауной.

Тома вздохнула. Запахи с клумб здесь были особо пьянящи, а под ногами, на озаренном луной газоне белели во множестве раскрывшиеся словно бы в одночасье небольшие цветки.

— Смотри, смотри! — указала Тома туда, где среди них в траве полыхал мертво-холодной искрой одинокий фонарь притаившегося светлячка. Редкие мошки, попадая в сияние, которое лилось с верхних этажей, ослепительно вспыхивали среди ветвей.

Тома наклонилась, пошарила рукой в траве и, не найдя холодную искру, сорвала один цветок. Он был не совсем белый, а имел нежное розоватое вкрапление у тычинок.

— Днем ведь ничего не было, — распахнула она глаза на Иоську. — Я хорошо помню, мы проходили здесь с Юлькой. Они все были закрыты — просто зеленая клумба.

Она поднесла цветок к лицу, затем дала понюхать своему спутнику, и Иоська понял, что пронизывающий все вокруг аромат источали именно эти небольшие растения. Еще он обнаружил, что их собственное с Грушевским окно «штабной» комнаты расположено рядом — шагах в десяти по направлению к главному входу. И в самом деле, на клумбах под окнами первого этажа весь световой день были рассыпаны лишь съежившиеся зеленые бутончики.

— Это ночные фиалки, — пояснил он. — У нас на юге их часто сажают в палисадниках.
— И что же — распускаются только ночью? — не поверила Тома.
— Нет, — решил сделать ей комплимент Иоська. — Просто они тоже решили посмотреть на тебя — какая ты хорошая.

В приливе благодарной нежности Тома коснулась ладонью его рубашки. Он обнял ее обеими руками за талию и приблизил к себе, однако не сильно, вновь ощутил на губах за чуть липким налетом сладковатой — скорее всего, польской — помады солоноватый вкус, но на этот раз не спешил, играя и разжигая Томины вздохи, которые ловил вместе с ее губами и порывами дыхания, доводя ту до искреннего изнеможения. Однако это продолжалось недолго, терпения на игру не хватило, и уже через минуту они желанно и обессилено слились в едином безмерном восторге.

Плечи Томы снова ослабли, и вся она на некоторые секунды обмякла среди его ласк совершенно. Сквозь тонкую ткань штанин он вбирал в себя упругую прохладу ее ног — они судорожным сплетеньем сдавили его колени, чувствовал изгиб невыпуклого живота и даже то мягкое, что, уходя среди податливой упругости куда-то в глубинное тепло, делило напрягшееся и дрожащее, пульсирующее горячей кровью, тело надвое.

И спина, и бока, и талия Томы казались очень худы, но не топорщились ребрами и позвонками, а тоже были гибки и упруги, и чрезвычайно гладки. И его пылающие жаром страсти ладони скользили против тока ее крови, но всякий раз, когда натыкались на покато-твердый бугорок скрытой плотной тканью лифчика груди, то отступали вниз, к животу, или к теплым пушистым подмышкам, уводимые Томиной слабой, но непреклонной ладошкой.

Такая ее удивительная стеснительность была тем более неожиданна, что руки его успели уже беспрепятственно совершить куда более завораживающие и смелые путешествия. В очередной раз ослабев, Тома вдруг опять напряглась в его объятьях и, встрепенувшись, вытянула шею, словно птичка, вглядываясь в темноту ночи.


Где-то совсем неподалеку слышался шум и беспорядочные крики, среди которых явственно можно было разобрать:

«Спартак — чемпион!»...

— Что там? — забеспокоилась Тома и попыталась встать на цыпочки, для чего оперлась на Иоськины плечи, подавшись вперед и вверх.

— Ну-ка, посмотри, — предложил он, и рывком, не без труда приподняв, усадил Тому на широкий карниз, на который выходило окно ее комнаты. Теперь она сидела на уровне Иоськиных глаз и губ, держа его своими ногами, и он .ощущал подмышками ее конвульсивно стиснутые коленки, а пятки ее и каблучки туфель упирались чуть ли не в его позвоночник, так, что соскользнуть было невозможно, и Тома могла вволю обозревать пространство, если бы там была вероятность что-либо разглядеть.

Лунный свет, обливая, серебристо очерчивал изгибы ее одежды и рельефные линии обнаженных ног, делая очертания неестественно прозрачными и, словно скользя по Томиному телу, отпугивал зыбкостью плавных контуров. Наверху снова весело звучала музыка — уже не фонограммы варьете, а отрабатывающего чаевые ансамбля.
Она рвалась в распахнутые окна, уносясь туда, где за трассой и лесом светилось зарево областного центра и находился музей-усадьба Поэта, который всем им назавтра еще предстояло посетить: экскурсия туда была частью культурной программы.

 «От берега отчалила последняя «Комета». На всех приморских улочках покой и благодать. Потемкинская лестница — восьмое чудо света, а может, и девятое, — не буду утверждать».

В песне снова было теплое море и белые катера. Но уже не субтропи-ческий край, где росли пальмы и веселился обезьяний питомник, предлагался для всеобщего восхищения — а как раз те места, по которым Тамара мечтала прогуляться под каштанами, что снились ночами и грезились наяву Гольцману, и  которые так хорошо помнил Иоська. Там величественные ступени ниспадали от подножия постамента Дюка Ришелье к Морскому вокзалу, по правую руку торчали стрелы грузовых кранов порта, далеко впереди, в бездонном и синем мире сливавшихся на горизонте воды и  неба застыли на рейде большие корабли и буксиры, что загорались ближе к ночи многочисленными огнями, а слева, прямо перед глазами, врезаясь в море, уходя вдоль Дороги Котовского в светлую даль, береговая полоса Пересыпи. Воспоминания об Одессе всегда навевали на Иоську расслабленность и мечтания — тем более под такую веселую песенку в эту ночь. Покой и благодать разлились в лунном сиянии над долиной, пронизанной дыханием великой реки, и над всей огромной страной, такой цедрой на надежды и изобильной. Разве плоха жизнь? И пускай не морочит ему голову Валерка своими пессимистическими фантазиями. Хотя, быть может , что-то там, действительно, и случилось с нефтью, или с чем-то еще, и неполадки со снабжением, которое несколько не такое уж, как вчера, но разве в этом дело? Пускай на окраинах еще остались такие заповедники мракобесия, как вотчина ненавистного всем Щербицкого — вое это местные комплексы и сдвиги малых республик, которые остаются быть «правовернее папы». Зато на юге, в бывших оплотах феодализма, настоящая революция прогресса. В Узбекистане успешно пробивает дорогу к свету молодой лидер Рашидов. В Баку — он вспомнил недавно прошедший на экранах фильм «Допрос» — Алиев, правая рука Андропова — расправляется с преступностью. Громим душманов... Скоро и здесь сменится поколение, придут молодые, образованные и дерзкие ребята и наведут порядок. Такие ребята, как в штабе Володьки Мартемьянова. Такие, как он, Иоська. А что? Это — его время. Он вырвался на волю из своего гетто, здесь у него никто не смотрит в паспорт. Уже в понедельник начальник  Сидоренков будет говорить о реорганизации отдела. Что-.то будет! Еще увидят все, а несчастный родной квартал в особенности: вот — никакой он не шлимазл, как они себе это, представляли, а совсем наоборот.

Подобные нескромные мечтания наполнили его душу гордостью, он даже на мгновение позабыл про Тамару, которая сидела на том же возвышении над кустами, тревожно замерев, и, продолжая тщетно вглядываться в ночь, нервно запустила пальцы в Иоськину шевелюру.

Его ладони лежали на ее расставленных бедрах, закрытые плиссированной тканью легкой юбки, а кончики пальцев касались краев нежных шелковых трусиков. Что само по себе волновало.
И, казалось, всеми бессчетными открытыми порами своей воспаленной кожи под распахнутой на груди и животе рубахой он уловил совсем рядом близкий и влажный жар, едва уже сдерживая напор одеревеневших мускулов собственного тела, что воспряло неизвестно откуда взявшейся силой. И внутри которого среди судорог дрожащего напряжения зрел, готовый взорваться и лопнуть, набухающий ломотой бутон тупой боли, раздираемый волной хлынувшего навстречу этому угаданному жару — и помимо Иоськиного желания и воли — прилива его крови.

Кругом клубились черные кусты, словно заросли каких-то латиноамериканских чащоб, где много диких обезьян.

— Кого-о! — душераздирающе неслось над пампасами.
— Драка, что ли? — забеспокоилась Тома, напряженно вглядываясь во тьму.
— Наши победят, — успокоил он ее единственной из тех, что пришли на ум, дурацкой репликой.

И, более не в силах совладать с собой, охваченный жаждой неудержимого рывка в воронку черной и душной, как эта утонувшая в кудрявых сиреневых дебрях ночь, мглы, на гребне кипящей волны подался горячими губами к белеющей перед ним блузке.
Тома в машинальном порыве чувства притянула его голову руками к себе, ноги ее крепче сжали его подмышки, и Иоськины губы припали к тонкой ткани, свободно закрывающей ее слабый живот.

Пожираемый теперь уже собственным жаром той безоглядной устремленности, всепроникающей и всеохватной, как лунный свет жирной от зноя разогретой земли ночи, словно в омут, ринулся он в мягкий благоухающий туман, рука скользнула по прохладной коже, по гладкому шелку, пальцы запутались в ткани одежд, а, высвободившись на вольный воздух, уткнулись в показавшееся ледяным стекло оконной фрамуги, которая неожиданно подалась вовнутрь. Путь был свободен!

Иоська боялся верить в свой успех. Такая ошеломляющая удача не могла и при-сниться. Какой же он все-таки молодец. Пока какой-нибудь Митька и другие, где они сейчас, метались в бесплодных потугах меж сомнительных девиц и вряд ли что-либо себе обломили, он обскакал целый сонм конкурентов и оказался самым удачливым среди мужчин и тут. И хотя он угадывал подсознанием, что что-то здесь не так, и это удерживало его от дальнейших решительных действий, все равно Иоська чувствовал себя в этот миг истинным донжуаном: неукротимым исполнителем серенад под балконом возлюбленной сеньориты.

Выпитое только теперь, с привычной, как и всегда, задержкой, ударило в голову — что было, в общем-то, вовсе некстати — и шумело там, будто прибой на пляже Аркадия у шестой станции Фонтана, разжигая воображение. Он видел себя уже в роли  некоего не знающего неудач героя всех романов — кто сказал, что настоящий Дон Жуан не был евреем! А сиреневые заросли представали кущами Севильи или Каталонии, откуда пять веков назад были изгнаны его соплеменники, рассеявшись в который раз по свету в смешении рас и кровей. Вот и у него такие не темные волосы и глаза — может, и в нем есть что-то от благородного испанского идальго. Черт его знает, что вынесли его бабушки когда-то со степных пиренейских  равнин, кроме свитков Торы...

И долина реки, озаренная лунным светом, как осколок душистой прерии, разве не могла быть поймой какой-нибудь Рио-Гранде или даже Амазонки? Лианы опутали подступающие тропические дебри, кричат в ночи койоты, и, встревоженный, фыркает и бьет копытом среди вечнозеленых пампасов верный конь под седлом.

Явственно слышался сухой треск сучьев у него под ногами, он нарастал, и вот уже словно целое стадо бизонов ломилось сквозь стену сахарного тростника, бамбука, или что у них там растет, вслед за чем из кустов в лунном сияньи, этом зыбко-серебристом тумане, как призрак ночи, предстал перед изумленным Иоськиным взором Витька-Француз.

2. Он был растрепан и возбужден, рубаха расстегнута до самых штанов, рот приоткрыт в желании что-то сказать, и весь Витек представлял из себя сейчас зрелище душераздирающее. Присутствию Иоськи в таком неожиданном месте он нисколько не удивился, а Тамару, которая с его появлением незаметно переместилась о карниза на внутренний подоконник своего номера — так, что лишь ее ноги свисали некоторое время из окна наружу, пока, подогнув, она не убрала и их, — ее Француз с пьяных глаз, казалось, и вовсе не заметил.

— Там! — замерев, воскликнул он и вышвырнул дрожащий и длинный указательный палец в сторону Луны. — Коляна менты замели!

И, поймав недоуменный взгляд Иоськи, пояснил, переведя дух:

— Все раздолбай Стародуб! Баб не поделили с этими, с музыкантами. Они с ним, было, по-хорошему, а он на них, ты же его знаешь: «Чего! Кого!» А что он сделает — он один, их четверо! Колян — разнимать, да уже поздно: загнали вчетвером этого долболома в угол, у-шу! Ну, Колян видит — дело плохо, надо выручать. Встал в боксерскую стойку, прыг-прыг..., — тут у Француза не хватило дыхания.

— Ну, и..? — в нетерпении разинул рот Иоська.
— Ну и вырубил двоих с одного замаха,— печально подытожил Витёк. — Сила-то немерянная. Привык в своей деревне у клуба махаться... А тут милиция. Руки за спину, и повели. В «воронок».

Теперь уже дух перехватило у Иоськи. Ну что вы скажете — воистину страна героев!

— Но ведь он же только защищался, — выдохнув, предположил Иоська. Он же не виноват...
— Я и говорю! — воскликнул Француз и продолжил монолог:
— Мы сразу — искать Грушевского, чтобы уладил, пока протокол не составили, а то потом поздно будет. Так нет нигде — ни у себя, ни в сауне. Думали вот — может у этой у своей в комнате. Тут как раз окно, — только теперь Француз заметил Тому и смутился, но быстро пришел в себя:
— Вдруг, купаться ушли на Волгу. Надо сбегать...
— Погоди! — остановил собравшегося было спешно ретироваться Витька Иоська.

0н внезапно понял, что его до сих пор сдерживало и чего не хватало. Что, как воздух, необходимо благородному рыцарю перед любовной победой? Разумеется, одно — подвиг!

Да, этот уж Колян! Вечно он влипал в подобные истории. Бесхитростный и внешне послушный, типичный отличник с первого ряда, пожиравший преданным взором всякого доцента на лекторской кафедре, бессменный староста Иоськиной группы считался в деканате и парткоме недреманным оком и чутким ухом администрации на потоке. Но как бы не так, деканат не ведал, что на самом деле Колька был незаменимым агентом всего потока в самом змеином гнезде начальства, заранее оповещая товарищей обо всех тайных кознях и каверзах, которые готовились со стороны последнего. Правда, не всех и не всегда это спасало. Иоська, как сейчас, помнил вытянувшееся в изумлении, побелевшее лицо Матуса Гельмана, который приехал в конце июля из стройотряда откуда-то из Карелии и с лету получил вместо продления прописки в общежитии справку об отчислении вкупе с документами. Никто не понял тогда толком, что произошло. В те июльские дни, Иоська это помнил точно, стояло такое же пекло,  только тополиная метель уже отмела, и сухой ветер гнал по раскаленным улицам пыль. Да одинокие рыбаки несли под жарким солнцем с Волги нехитрый улов, а небо было белым, как выжженная зноем степь, вдыхая запахи которой, с рюкзаком на плече весело и беззаботно, сам распространяя дух пивка и тарани, вошел тогда в институтский двор спрыгнувший с подножки восьмого автобуса Матус.
Матус Гельман, волосом черный и мелкокучерявый, подобно африканцу, великовозрастный уже парень из Молдавии, обладал характером неделикатным и безалаберным и постоянно тянул за собой целый шлейф «хвостов» из несданных вовремя зачетов. Конечно, с его стороны было последней глупостью оставлять их на лето, хотя для прочих, обучавшихся в политехе, такое было делом обычным — многочисленные несданные «хвосты» без всяких последствий перетекали вместе с их обладателями с курса на курс до самого диплома. В крайнем случае совсем пропащим позволяли уйти в академотпуск с правом восстановления через год. И уж тем более никого не отчисляли ис-подтишка во время каникул, когда и преподаватели тоже гуляли в отпусках. Но более всего группу возмутило то, что это было сделано без малейшего предупреждения. Декан Жора, неплохой, в общем, мужик, знал, куда уезжает стройотряд, но не только не сообщил хотя бы задним числом, а даже не удостоил Гельмана какими-то объяснениями, хотя обычно был красноречив.
«Я собрал вас, чтобы сказать о надвигающейся беде. На полях Родины гибнет хлеб! — грохотал его рык под сводами актового зала, когда подходила пора посылать факультет в колхоз. — Центральный комитет и Правительство, Облисполком просят вас...» — По-другому Жора не мог.
Тут же все произошло грубо, без лишних слов и всяких объяснений. Никто из начальства не пожелал даже встретиться с Матусом, а когда Натали, в то время бывшая активисткой профкома, попыталась что-то выяснить по своим каналам, ее саму чуть было не привлекли «за аморалку», вытащив некий прошлогодне-стройотрядовский случай. Так что она была несколько в курсе Иоськиных, неведомых прочим, проблем. Сам же он догадывался, кто тут приложил руку, собственноручно столкнувшись однажды с Афросиным, старшим преподавателем кафедры теоретической электротехники, базовой для их факультета. Афросин, непонятного возраста неулыбчивый «исполняющий обязанности доцента» с розовым одутловатым лицом и пшенично-желтыми, по-старомодному зализанными назад волосами, обладал простецким крестьянским носом-картошкой и белесыми, почти  бесцветными озерками голубых глаз. В течение целого семестра он довольно нудно читал на их потоке лекции, будучи крайне строгим к посещаемости. Помимо своих преподавательских обязанностей, он числился также секретарем парторганизации кафедры и членом парткома ВУЗа, слыл аскетом и был чрезвычайно идеен и патриотичен. Более всего от него доставалось студенческим выпивохам — попасться Афросину на глаза «подшофе» во время его вечерних рейдов в общаге однозначно означало вылететь из института. И это при том, что на каждой кафедре среди доцентов имелись свои всем известные записные ал-коголики. Они не пропускали ни малейшего перерыва в занятиях, чтобы не сбегать в «Лопух», набирались к концу каждого дня до невменяемости, и даже с экзаменов на радость шпаргальщикам вызывали друг друга хитрыми жестами на опохмел. Был такой и на кафедре теоретической электротехники. Перманентная третья степень опьянения не мешала ему впадать порой в приступы строгой принципиальности и гнева, а когда коса находила на камень, он, пылая пламенем обиды, бежал жаловаться Афросину. И уж тогда спуску обидчику не было никакого — упрямства и сопротивления со стороны студентов он не терпел абсолютно. «Такая сволочь», — прямодушно оценил как-то Афросина Сашка, познакомившийся с ним на выпускном госэкзамене по научному коммунизму, где Афросин присутствовал непременно. И однажды чуть было на пустом месте не поломал путь к диплому простому и бес-хитростному деревенскому парню из Сашкиной группы. Вся вина парня заключалась в том, что тот упомянул в своем монологе «автора повести «Целина» Брежнева». Добрых четверть часа продержал Афросин перед собой на ногах стоявшего навытяжку и ничего не понимавшего беднягу, допытываясь у него ответа: «Он вам кто — дружок с вашего двора?» И, наконец, смилостившись и снизойдя с пояснением: «Не Брежнев, а Леонид Ильич Брежнев!».
Точно так же заставлял он стоять Иоськиных однокашников, вымаливая извинение, и перед вдрободан пьяным коллегой, что казалось Иоське уже несколько странным.
Самому Иоське бояться на экзаменах по электротехнике было нечего — все занятия он посещал аккуратно, точные науки любил, и нехитрые за-дачки с векторными диаграммами — этим камнем преткновения для многих — щелкал, как орешки, а потому известие, что вместо вконец загулявшего Печенкина экзамен у группы будет принимать Афросин, его нисколько не смутило — к строгому парторгу он относился вполне доброжелательно. Ведь так и надо — а как же!
Тем удивительнее было абсолютно неожиданное отношение к его ответам Афросина. Битые полчаса гонял он Иоську по всему курсу, задавая самые каверзные вопросы, путая и пытаясь срезать хоть на чем-то. А когда Иоська, выйдя из поединка победителем, поднял взор, гордо желая узреть заслуженное восхищение, то наткнулся на неприязненный и холодный взгляд пустых прозрачных глаз. Он узнал этот холод и все понял. Наступил момент второго вопроса билета — задачи, последний для Афросина шанс. Но не тут-то было. Недаром Иоська переделал курсовые работы с этими диаграммами едва ли не всему потоку. Он и в школе был силен в математике, и позже, уже в Конторе, за полгода прослыл лучшим программистом в отделе, и увидите — он еще возглавит к осени группу заказанных уже Сидоренковым выпускников — молодых специалистов в своей, отдельной комнате! И тогда, на экзамене, он смело и не мигая глядел в белесо-прозрачные озера с крошечными зрачками и затаившейся бессильной старческой злобой, что помнили, наверное, еще борьбу с космополитами, ту дикую травлю на закате мрачного сталинского феодализма в начале пятидесятых, когда изгоняли врачей и был убит последний великий еврейский артист и режиссер Михоэлс, с гибелью которого навсегда умерла идиш-культура. Все это делали, выполняя приказ, такие, нынче рыхлые и усталые, исполнители с крошечными зрачками. И, наверное, такая же большая и белая, в рыжих волосьях, рука-лопата сжимала там, на загородном шоссе под Минском, зловещий, пробивший висок, кистень. А на подступах к городам, на запасных путях, уже стояли вагоны для перевозки скота, готовые к отправке под Биробиджан сотен тысяч людей, чему помешала лишь посланная небом смерть черного великого тирана, чьи слуги и дети слуг живут и поныне. Но их время навсегда прошло, на дворе новое время прогресса и новые люди. Матусу же просто не повезло — во многом по его собственной вине. Он, давно отслуживший уже в армии, и сам, возможно понимая это, отнесся к своему отчислению с неожиданным спокойствием, когда не далее, как через час, со скандалом покинув Первый отдел, где аналогично с отделом кадров не получил никаких вразумительных разъяснений, стоял на том же опаленном солнцем пятачке перед главным корпусом под белесым небом, и жаркий ветер гнал по плавящемуся асфальту пожухлые листочки и окурок, а на скамейках вдоль кустов абитуриенты обнимались с абитуриенточками. Где-то на Севере месил последние кубометры бетонного раствора под радостный звон гитар яростный стройотряд, за Уралом буровые вышки весело качали из недр черное золото, в мире бушевал энергетический кризис, но никакие душевные бури не отражались на челе Матуса Гельмана, который в последний раз глядел на ставшие привычными стены, а мимо, не замечая его, деловитая бабка-вахтерша несла из магазина имевшуюся еще в то время в изобилии колбасу.
Куда больше переживал за него Сашка — не было ругательных слов, которыми бы он не обозвал подлых «истинных виновников», а Матусу на прощанье пожелал искренне: «Езжай в Израиль!» Но какое там — даже слово это было запрещено. Что касается Иоськи, то он сам не знал — может, он такой плохой — но подспудно и невольно он испытывал тогда где-то в глубине души некое постыдное, едва не злорадное удовлетворение — «не меня!» Конечно, он не такой, он умный. Он не прогуливал ни единого занятия, записывал все лекции и, находясь под неусыпным контролем тети Фаи, всегда учился только на стипендию. И еще покажет себя.
Он знал, что во все времена и во всех странах еврею, который желал получить на экзамене «четыре», надо было знать предмет на шесть. Кто это забывал — их собственная вина. Матус был не единственным. Бесследно исчез Маратик с соседней специальности, ловелас и прогульщик. Незаметно пропал с потока тот конопатый мальчишка из Днепропетровска. Всех Иоськиных товарищей по судьбе из благословенной Украины, кто умудрялся набрать пару-другую задолженностей, ждал один бесславный конец, и тут уж не мог преду-предить и выручить никакой Колян. Тем более, что тот сам был постоянной жертвой деканата. Бессовестно используя Кольку в своих, как казалось начальству, целях, последнее относилось к нему без малейшей благодарности, не прощая тому ни единого грешка. Так, однажды весной с Колькой произошла неожиданная неприятность. Возвращаясь из родной деревни электричкой, он, разомлев от домашнего яблочного вина, в вагоне познакомился с земляками из сельхозинститута, а затем что-то с ними не поделил — то ли карточный выигрыш, то ли девчонок, и прямо перед вокзалом, как всегда, подрался. Однако, их было трое, он — один, и кончилось тем, что «сельхозники» разбили ему глупую на тот миг голову о бордюр. Отмаявшись пару дней в травмоцентре, Колька благополучно вернулся в институт, а следом от врачей на него пришла «телега» — мол, в крови обнаружен алкоголь. Иоська, вообще, заметил, что в последнее время всякие доносы и донесения начали крайне плодиться и поощряться, против чего, кстати, не особенно протестовал — ведь контроль должен быть. Но тут-то дело на своего верного помощника начальству сам бог велел спустить на тормозах. Однако декан Жора, непонятно из каких побуждений, не нашел ничего лучшего, как на общеинститутском профсоюзном собрании, в переполненном актовом зале, при всех опозорить ни о чем не подозревавшего Кольку, прямо из президиума обратившись к нему с сакраментальным  вопросом: «Белоносов, расскажите, как вы умудрились попасть в вытрезвитель?» — Что было, конечно же, гнусной ложью.
Не удивительно, что и Колян относился к своим хозяевам-благодетелям соответственно, под маской преданного и верноподданного помощника выручая и оповещая все потенциальные жертвы.

Теперь же помощь и выручка требовалась ему самому.

«Конторский» профком — не самодур Жора, который мог покарать или помиловать, здесь расправа была бы молниеносной. Надо было что-то предпринимать. И выручить Кольку в данный момент мог только он, Иоська. Его карман жгло в спешке засунутое туда по привычке всесильное мартемьяновское удостоверение, он вспомнил полные растерянности и мольбы глаза поверженного Погосянского и понял, что надо делать. Ведь спасти товарища — святой долг, а заодно можно продемонстрировать всем свою силу и влияние, подняв авторитет на недосягаемую высоту — выше Женькиного. Лишь бы тот не опередил! Он явственно ощутил кожей твердые грозные корочки и собрался с духом. И все же страстное желание совершить подвиг было не единственной причиной принятого Иоськой решения.

Паразитская водка только сейчас, похоже, по-настоящему ударила Иоське в голову — нашла тоже момент, каналья, и проветриться, что ни говори, вовсе не мешало. Не то, чтобы он был не уверен в себе: пока ничто, вроде, не внушало опасений. Скорее, напротив, стойкость была крепка, хотя ветви кустов и плыли сейчас перед его глазами в лунном мареве, и сама луна мерцала среди их кружевного сплетения, едва не двоясь или уже не троясь. Но если в минуты трезвых философских раздумий в уединении мысли его, бывало ускользали от сути дела в постыдные интимные сферы, то теперь, когда сам бог велел сосредоточить-ся на существе момента, они влеклись винными парами не туда, куда устремлялись после дюжины пива у нормальных людей, а несли его в некие туманные дали, навеянные грезами этой тропический ночи. Сосредоточенность же была необходима. Хватит, однажды пьяные мечтания в неподходящий миг уже сыграли с ним злую шутку — стыд и позор, о котором он не мог и вспоминать — благо, не напоминали. И это был уже его личный, постыдный секрет. Но было еще одно обстоятельство. Нет, сам он не испытывал вовсе никаких комплексов стеснительности — может, был такой бесчувственный, или что. И даже не особенно боялся случайной неудачи. И все же, все же... Все-таки дело заключалось не только в подобных глупостях.

Подспудно и неотвязно он догадывался, что не все здесь так просто, почувствовав это сквозь хмельной порыв, когда припал лицом к тонкой и светлой материи блузки, страстно ища открытыми губами доступ к близкому, дышащему теплом телу, готовый уже зубами порвать легкую ткань, чтобы сократить этот долгий путь — и ясно уловил словно посланную ему откуда-то единственную трезвую мысль: «Ша, а вдруг!».
Удара же на этот раз не по его мужской гордыне, — нет, это бы он еще как-нибудь перенес, — но по гордости более высокого порядка, то есть попросту того, что зовется «вежливый отказ» — партнерши, а — не собственных пьяных членов, он стерпеть не хотел — не доставало еще оставаться в дураках. Не для того, чтобы сносить подобные штучки-дрючки, он забирался из родных краев сюда отважным покорителем диких степей, пинков ему и в родном дворе хватало, а потому собраться с мыслями и обрести для себя желанную ясность ума и свежесть тела было делом не лишним.
Отвлечься, показать любому, сколь он силен и влия-телен, выручить всех и вернуться сияющим победителем, и тогда уж какие шутки могут играться с ним в такой его мужской несравненности!
Тамара, почти исчезнувшая в темноте оконной ниши, все же продолжала держать своей рукой, протянутой из этого мрака, его кисть, гордо вцепившуюся в шершавую раму.

Но Иоська, показывая, что он не какой-нибудь жалкий сластострадалец, а ого-го! — не без колебаний освободил запястье от прохлады ее тонких нервных пальцев, только и успев бросить во тьму достаточно нерешительное, но как бы твердое:

«Подождешь?»

И не дожидаясь ответа, не услышав уже позади себя слабый стук за-хлопнувшейся фрамуги, с туманной репликой: «Сейчас что-нибудь предпримем!», произнесенной заплетающимся языком, смело шагнул за Французом в чащу кустов, в которых тотчас и запутался к чертовой матери.

3. На освещенном отблеском ресторана пятачке, понурив головы, переминалась на нетвердых ногах вся теплая компания, которую, с треском выломившись на волю, Иоська обнаружил в прежнем составе. Что радовало.

Появление неожиданного пополнения компанию вдохновило, и, отбросив уныние, они двинулись в путь сквозь ночную мглу. Дьявольский коктейль выпитого за день, огненным дыханием аравийских пустынь смешавшись с вскипевшей, словно куриный пасхальный бульон, Иоськиной кровью, жаркой волной поднимаясь в желудке, растекался по всему телу и, ударив в мозги, или что там еще было у него в голове, разыгрался там вовсю. Странную процессию мог бы наблюдать в этот поздний час случайный прохожий, если бы он следовал по своим делам, здесь, средь темных аллей. Дружная кучка шла по узкой лунной дорожке сквозь разлитый в воздухе туман дрожащего света целеустремленно и с молчаливой сосредоточенностью.

 Впереди, четко и уверенно печатая ритм строевого марша, на длинных, по-журавлиному прямых ногах, стараясь шествовать идеально ровно, вышагивал Иоська.
 Разморённый ходьбой Федюха, в роговых очках набекрень, появляясь то сбоку процессии, то посреди неё, бормотал под нос любимую свою колхозную песню про то, как «нахмурилась река, по-осеннему ветер завывает», а «в небесах кучевые облака табуном друг за другом проплывают».

«Облака, бело...клырые лошадки», — запинаясь, выводил он. Примерно так называлась песня. Мол, «опускайтесь к нам пониже — подползайте к нам поближе».

Периодически, сложным зигзагом он пересекал идущим дорогу где-то впереди и глухо ухал в кусты — но всегда возникал вновь, не прекращая бормотание. Что Иоську успокаивало: всё под контролем!
Зыбкие лунные тени молодой поросли кленов и лип, чья черная листва шелестела над головой, дробя разлитое под куполом неба сияние, коварно пересекали едва видимую полоску асфальта, но он твердо ступал на них, не боясь споткнуться.

Витька Француз старался столь же решительно шагать рядом, но все-таки отставал. Митька же, и вовсе несколько поотстав, недовольно пыхтел за их спинами, периодически выражая сомнения в целесообразности предприятия.

— Ну зачем? — бубнил он недовольно, — Сейчас всех и заберут! Чего мы добьемся? Ведь объявится Грушевский — он и без нас все в два счета уладит. Слышите? Там и нет-то сейчас никого, кроме дежурного. Будут нас слушать!

Из-за своих любовных переживаний, связанных с очередными неуда-чами, выглядел Митька трезвее других, а свежий ночной ветерок, похоже, и вовсе прояснил его голову.

— Этого "орла" еще увидят! — кивая за спину, мрачно говорил он. Позади всех, путаясь в развязавшемся на ботинке шнурке и натыкаясь на бордюры, плелся и тяжело сопел Федюха. Из его бессвязных реплик было ясно, что он полностью солидаризуется с Ермаковым.

Ну нет! Никаких сомнений! Пламенная готовность решительного броска, страстный азарт действия, столь пригодившийся бы Иоське в упущенной только что не по его воле ситуации, взыграли в его ненасытившейся душе безоглядным порывом вновь, превратив Иоськино существо в один сгусток шума и ярости. Шум был в голове, ярость — в разбушевавшихся пожаром и дымом вулкана членах.

Сложные хитросплетения черных ветвей деревьев крестообразными, подобными неразрывному в море бушующей страсти сцеплению чьих-то рук и ног, узорами чертили светлое небо. Иоська чувствовал себя безоглядным фут-больным форвардом, готовым, словно яростный уже не любовник, но неистовый и беспощадный насильник, глубоко внедриться в оборону противника и овладеть вослед за мячом — всем кубком победы.

Ночная черная птица бесшумно пролетела над черными кронами к ближайшей лесопосадке, спугнутая вновь заурчавшим на автостоянке мотором трей-лера, плеснула хвостом по воде в невидимой реке большая рыба, и лишь луна, запутавшись в сучьях, царила, сияя, над ночью, да во внезапно открывшемся прорыве кустов показался кусок уже светлеющего, вроде бы, горизонта.

Или же это просто озаряли округу окна и огни не уснувших на дальнем берегу водохранилища закрытых пансионатов. И то ли оттуда, то ли с верхних этажей кемпинга разносилась над долиной, перемежаясь с Федюхиной песней про облака, мелодия ставшей модной в последнее время «Феличиты», под звуки которой вел Иоська свое воинство в неведомое.

«Запуталось в сумерках время», — это уже из другой оперы, но, в самом деле, он был сейчас как Спаситель, царь-мессия, о котором столько талдычили старики, и следом за ним шел к спасению его народ.

Хотя это, наверное, было уже слишком.

Ветви стали пышнее, тьма сгустилась в непролазную черноту, и лишь прямо перед глазами, шагах еще в тридцати, нелепо горела над входом в невзрачное, похожее на сарай, дощатое строение одинокая и мутная электрическая лампочка, вокруг которой носилась, мелькая и вспыхивая искрами, мелкая мошкара. Неживой свет падал на неясную вывеску с гербом наверху, вырывая из темноты дверь и кусок облупившейся зеленой стены, и Иоська несколько замедлил шаг.

Нет, никакой нерешительности он не испытывал и теперь. Ведь тут — ну, кто может оказаться тут, за этой обшарпанной дверью — какой-нибудь жалкий лейтенантишка? Главное только — принять внушительный вид. Заправив в брюки по-приличному уже застегнутую им на ходу до самой верхней пуговицы рубаху и сосредоточившись, Иоська пригладил волосы и, «скальнув» у Витька длинную сигарету «ВТ», важно прикурил, но с первой же затяжкой луна вовсе поплыла перед его глазами меж ветвей в никуда. Сквозь летящий туман в голове он вспомнил мартемьяновское начальство с большими звездами на погонах, от которого едва не лично получал «полномочия» и сделал еще несколько шагов. Каких людей видал он вблизи! И — ничего. Другие даже заискивали перед ним, попавшись по пьяному делу. Эти воспоминания придали ему уверенности, когда он, поставив ногу на единственную ступеньку и отшвырнув в заросли сигарету, все так же решительно нажал пальцем на кнопку звонка. Все это было проделано им в едином порыве движения.
Француз непосредственно у крыльца предусмотрительно поотстал, и шедший следом Митька по инерции буквально налетел лбом на Иоськину спину.

Однако внутри строения не послышалось ни единого шороха. Может, там и не было никого? Хотя нет — из бокового зарешеченного окна, озаряя кусты, падал на листву желтоватый свет.

Окончательно разозлившись, Иоська толкнул ладонью шершавую дубовую дверь, которая тотчас без труда распахнулась вовнутрь. Что и говорить, клиентов сюда закидывать было удобно и эффектно. Щель входа разверзлась, цель зияла теперь перед глазами светлым, но мутным прямоугольным пятном, и Иоська, не раздумывая и яростно вторгся туда, устремившись, как единый напрягшийся мускул, несущий сплетение оголенных нервов, в неистовой готовно-сти схватки неудержимо возжаждав скорее выплеснуть в покоренные недра эту ярость и этот жар.

В небольшом помещении клубами — хоть топор вешай — слоился застоявшийся сизый табачный дым, столь густой и смрадный, что у Иоськи заслезились глаза. В центре комнаты над таким же дубовым, как и дверь, столом, на длинном витом проводе свисала тусклая, безо всякого абажура, едва видимая в дыму лампочка, которая слабо освещала огороженный деревянным  штакетником-решеткой вольер под замком для задержанных у стены слева и приземистый сейф.

Коляна в вольере видно не было, зато на длинной скамье спал, подоткнув под лохматую пыльную голову зимнюю, несмотря на разгар лета, клочковатую шапку, некий бродяга в тряпье — доставленный, очевидно, с трассы у деревни.

Разглядеть его, впрочем, Иоська не успел — из-за стола, роняя с грохотом табурет, навстречу ему с гневно-недоуменным сопением разбуженного громилы, словно циклоп из-под земли, горой поднялся громадный потный милиционер с багровым — хоть прикуривай от него — лицом и с погонами старшего сержанта на крыльями расправляющихся плечах. Сероватая его форменная рубашка была распахнута, галстук расстегнут и свисал на закалке поверх необъятного пуза.

Очевидно, он действительно был разбужен и теперь ничего не понимал, это было ясно по тому, что кобура у него сбилась куда-то на пупок, а фуражка с кокардой безо всякого почтения валялась на краю стола. Еще секунду назад он сладко спал, уронив голову на волосатые ручищи, может, видел во сне бабу, или родной сельский пруд, но, вырванный не до конца еще из своих грез дверным стуком, не мог прийти в себя и лишь со злобным рыком надвигался теперь, сверля незванное чудо ненавидящим взором, на Иоську, который, словно наган, отважно выхватил из кармана спасительные «корочки», держа те перед собой обеими руками в раскрытом виде и таким образом заслонившись ими от нападения, как щитом.

Страшный сержант, и в самом деле, несколько оторопел, не сразу уразумев, что произошло, и покуда он тяжело дышал перегаром чего-то крепкого с прошлогодней кислой капустой, Иоська успел первым раскрыть рот. Он сам не слышал того, что говорил, но за это время толстяк в форменной рубашке очухался, и, разглядев пришельца, бесцеремонно выхватил у него из рук удостоверение, повертел его перед носом, и, не разобрав написанного,  стал тычками грубо выпихивать Иоську обратно на улицу:

— Иди! Иди!

— Но позвольте! — возмутился тот, с изумлением ощущая нежелание подавить в себе неожиданно поднимавшийся протест, чем окончательно вывел сержанта из душевного равновесия.

— Иди, пьянь! — взревел дежурный, машинально засунув Иоськины «корочки» в задний карман офицерских брюк на мощной ягодице за торчащий из этого кармана бордовый блокнот, и с силой швырнул гостя за порог, а, почувствовав сопротивление, мертвой хваткой вцепился в рукав Иоськиной рубашки, дернув того по направлению к клетке в углу:
— Или — пошли сюда!
— Не надо, не надо! — умоляюще завопил за порогом Митька Ермаков и, ухватив Иоську с обратной стороны, буквально выдрал его из медвежьих лап, дубовая дверь с грохотом захлопнулась перед ними, едва не съездив обоим по носам, и друзья остались стоять перед ней в полном недоумении. Вся сцена заняла буквально несколько секунд, не позволив им ни опомниться, ни собраться. Назад они плелись молчаливо и понуро.

— Говорил же я — не стоит идти, — увещевал Митька.
— Еще  и удостоверение забрал, — пожаловался ему Иоська, которого никак  не устраивал такой поворот дела, и он уже не чаял вернуться к тому, что всему предшествовало.
— Хорошо хоть орла не заметил, — оценивая реакцию дежурного, буркнул Витек, подразумевая Федюху, который угрюмо всхлипывал позади во тьме, и оба, отстав, вскоре где-то затерялись.

Подъем духа и не только его, впрочем, и теперь не покидал Иоську. Но, убыстряя свое движение по направлению к утраченной цели, он заметил, что его строгий строевой шаг по лунным теням потерял отчего-то прямолинейность, порой сбиваясь даже за бордюр.
И, окончательно запутавшись ногами на подступах к гостинице в этих бликах луны на асфальте, он по инерции у самого входа завихрил было траекторию вольного виража в кусты сирени. Но, перехваченный на лету ставшей вдруг твердой и безжалостной Митькиной рукой, был четко и непреклонно направлен ею точно в дверь, испортив свой прерванный по вине Митьки полет, на чем силы последнего, похоже, иссякли.
Однако после долгой возни с ключом и поиском в темноте выключателя, в плывущем дрожании озарившего комнату света люстры они пробудились вновь, и Митька уверенным движением выудил из щели между гостиничным диваном и стеной спрятанную им туда днем, на излете дружеского полдника, початую бутылку водки.

— На утро не оставлять! — внезапно прорезавшимся у него командирским голосом, который тщетно воспитывал у них у всех на офицерских сборах отважный герой Праги подполковник Красенков, — но заплетающимся языком, — зычно приказал он.
— Мы ж не алкоголики, — рухнув задницей на койку, подтвердил, соглашаясь, Иоська, так как слово «правильно», которым он поддержал было товарища, у него не выговаривалось из-за проглатывания звука «а» в первом слоге.
И угол комнаты поплыл, проваливаясь в душное марево горькой и резко пахнущей пелены.

4. ...Предутренний синий туман, приятно качаясь, перемещался мимо плохо знакомой мебели дрожащим слоеным пирогом. Неужели еще так рано? Иоська не сразу понял, что эта муть стоит только у него в глазах, солнце же давно взошло, и, по-утреннему низкое, вовсю заливало комнату, брызжа в приоткрытое окно сквозь густые сиреневые заросли, которые сверкали и искрились каплями невысохшей еще росы.

Он лежал в трусах и майке, закутавшись в одеяло, но как и когда разделся, не помнил напрочь, да и вообще с трудом припоминал конец вчерашнего дня с того момента, как покинул эти сиреневые кусты. Ясно возникала в памяти лишь огромная темная птица, пролетевшая над ним в ночи, касаясь крыльями тихих крон.

«Черный ворон, что ж ты вьешься над моею головой», — это была любимая и тоскливая песня, которую перебрав горилки с пивом в «стекляшке» на углу, угрюмо исполнял в забытом идиш-квартале хромой Васька Кацап, молодой еще дворник их ЖЭКа, имевший такое прозвище за свое Тамбовское происхождение, который то ли скрывался от кого-то, то ли что-то искал по свету, но, будучи таинственной загадкой для всей детворы во дворе, судя по всему, сильно тосковал по своей далекой родине.
И ту же самую тюремную и бродяжью песню много лет спустя после своего детства

Иоська слышал от Чубарика на берегу бурого Шемуршанского пруда под его неразлучную гитару.

Прохладный ветерок с водохранилища, проникая в окно, касался Иоськиного лица и рук, и лишь ступни ног, торчавшие из-под казенного одеяла, не ощущали истинную свежесть, так как были в носках — очевидно, силы его вчера оказались не безграничны.

Он сделал попытку привстать, и комната поплыла, завертевшись, в голове замутило поднимающимся из проклятого нутра тошнотворным приливом, но сквозь сизую мглу в глазах Иоська все-таки разглядел, что был в номере не один. На диване Грушевского, сбив покрывало, поверх неразобранной постели, спал прямо в одежде, уткнувшись лицом в подушку, Митька. На столе стояла опорожненная водочная бутылка, и солнечный луч, дробясь, весело искрился на ее высохшем горлышке разноцветными световыми брызгами, а рядом валялись ошметки разобранной сушеной рыбы, чей соленый смрад и теперь клубился в Иоськином рту. Черные Митькины волосы разметались по его порядком уже оголившемуся темечку, и, стараясь не будить друга, Иоська, спотыкаясь, прокрался в санузел, где, склонившись над ванной, принял было всем лицом холод водяной струи из крана, но не смог оторвать от нее измученных губ. Проклятая рыба!

Разорвав гнетущую сухость, ледяная вода промыла, прочистила все, обдав неизъяснимым блаженством, и Иоська через минуту выходил из ван-ной комнаты уже совершенно другим человеком, аккуратно промокая окрестности носа и глаза махровым тети Фаиным полотенцем. Жизнь снова была хороша.
Ермаков этого понять еще не мог.

Потревоженный шумом воды, но не проснувшийся, он рывком спустил ноги на пол и, ничего там не нашарив босыми пятками, с закрытыми глазами и полусогнутый, привидением скользнул вдоль стены на стук о дно ванны водяной струйки, и в едином порыве движения уцепившись рукою за вентиль, сунул лысеющий череп под обрушившийся водопад.

Пока он там бесконечно долго, фыркая, умывался, Иоська, со вздохом присев на край своего дивана, вновь ощутил поднимающуюся из желудка горькую муторность. Но, странное дело, несмотря на это, вчерашний его пыл и азарт вовсе не пропали — скорее, словно на дрожжах, они взыграли в буйном росте вновь, наливаясь соками очнувшейся, как от подзатыльника жизни. И, чувствуя эту разгулявшуюся ни к селу ни к городу похмельную удаль, он даже проникся неким ве-сельем, вспомнив рассказ Александра о его беспутном диссидентствующем дядьке-рифмоплете, сочинившем в таком же вот, как теперь Иоська, состоянии, стихотворную поэму в стиле, как тот утверждал, «крутой еврейской порнухи». Из всего нетленного, относившегося в этой поэме к специальному «генитальному циклу», Иоське запомнилась лишь одна строка, но она и развеселила Иоську сейчас: «Взметался над твоей опушкой, как ель с обстриженной верхушкой». Вероятно, дядька имел ввиду тут свою лысую голову, а, может, — что другое. Так решил Иоська.

Потому, в этой бездумной эйфории, он и встретил помятого мокрого Митьку, явившегося на пороге ванной с сакраментальной, годящейся на все случаи жизни репликой: «Ну?», единственным вопросом, родившемся сейчас в его пустой, шумящей голове.

— Почему стоит сосна?

Митька опешил, но тут же, поняв и махнув рукой, заспешил убирать ею стола клочья рыбной чешуи.

— Вчера надо было мышей ловить, а не со сна, — буркнул он походя. — Упали оба, а тут такое всю ночь творилось!

И, обессилев, он вновь обрушил чресла на Женькину лежанку.

Ну вот! Бездумное воодушевление улетучилось из Иоськиной груди мгновенно, и в мозгу засвербила досада. Всегда так — самое интересное происходило без него. Не мог собраться! Распалившееся воображение рисовало бесстыднейшие картины восхитительного разгула и соблазнительных оргий, но спрашивать у Митьки, который, как было видно, продержался подольше и что-то видел, о подробностях Иоська не решился, чтобы не травмировать психику окончательно.

Из состояния прострации его вывел дробный стук в дверь, вслед за чем она распахнулась, и перед взорами друзей на пороге комнаты предстал собственной персоной Грушевский. Он был во всем своем великолепии, высокий и статный, при галтуке и в костюме-тройке, влажные волосы гладко зачесаны, и весь Женькин облик излучал свежую энергию и деятельную бодрость.

— Орлы.., — проговорил он, критически обведя взглядом комнату и обитателей.

Сделав пару шагов к столу, Женька, взяв двумя пальцами за горлышко, выкинул через окно в кусты сирени пустую бутылку, и перед тем, как уйти, громко скомандовал:

— Через пятнадцать минут — на завтрак в столовую! И — едем в му-зей-усадьбу.
Оставшись одни, приятели вновь погрузились в грусть.
— Что же ты меня никуда не выпустил? — нарушил молчание Иоська, предъявив другу претензию.
— Еще ты по корпусу не мотался! — возмутился тот. Что было спра-ведливо.
— И удостоверение отобрали, — вспомнив, вздохнул Иоська после новой паузы.
— Ты хоть помнишь, что ты там говорил! — поднял на него Ермаков исполненные упрека глаза.
— Нет, — честно сознался Иоська.
Ужасный громила, горой надвигавшийся на него, опять явился перед его мысленным взором, как наяву. Столь благоговейно чтимая и уважаемая всегда Иоськой власть, представшая вдруг в таком неожиданном облике, не могла не ошеломить и не потрясти, смешав в душе и сознании все привычные в своей незыблемости святые убеждения.
— Что же делать? — спросил он.
— Что-что — поднявшись, Митька понес выкидывать чешую в туалет.
— Женька ведь приходил, что ж ты ему не сказал? Он бы мигом смо-тался, все притащил, — послышалось оттуда. — Теперь за завтраком... Да ладно, я сам схожу, — вновь показавшись, добавил Митька, который со своей художественной самодеятельностью и ансамблем общался с Грушевским поболее, чем его собеседник.

Но не это волновало сейчас Иоську — разумеется, Евгений всё уладит. Интересно было, чем же вчера здесь все закончилось. Краем уплывающего сознания он успел уловить веселый грохот над потолком, там, где расположились на втором этаже музыканты и часть конторских, вспомнил радостные вопли и визги вертепа, Митьку, нырявшего из комнаты куда-то в темноту, и, исполненный чувства глубокого неудовлетворения, шагнул из комнаты и свернул в залитый утренним светом, увитый по стенам каким-то ползучим плющом, растущим из кадушек по всем углам, коридор.

За приоткрытой дверью крайнего номера слышался бурный топот, зычный бас Стародуба и виднелась растянутая по всей комнате на леске зеленая мелкоячеистая сеть. Сквозь витражи стеклянной от пола до потолка внешней стены отеля открывалась весело лившаяся в глаза яркая синева неба, но у двери еще чуть трепыхался подвешенный к косяку улов. Очевидно, рыбачили и ночью.

— Так почему стоит сосна? — спросил, поглядев на товарища, Митька.
— По кому, — поправил его тот.

И сосущее чувство неудовлетворенности поднялось в нем вновь, трансформируясь в нечто, напоминавшее неясную ревность.

— Ведь едва не до галлюцинаций набрались, — поделился он с Митькой впечатлениями, вздохнув в замешательстве. — Джунгли какие-то мерещились!



                Из комнаты на несколько мест, где поселились девушки, в общую умывалку последовала пёстрая стайка в халатиках.

— Здравствуй, Таня! — мрачно поприветствовал Митька Жигуляеву, которая с недовольным и сердитым видом пересекла коридор, но та даже не поздоровалась. Показалась и Марина Кулькова. Было видно, что она только проснулась и ещё толком не открыла глаза. Чуть не столкнувшись с отвлекшимся на кого-то Ермаковым, она, увидев Иоську, всё же остановилась.
— Не узнаёшь, что ли? — воскликнула она и, смутившись, бесхитростно призналась:
— Это я просто не накрасилась, не разглядывай. Меня не накрашенную никто не узнаёт.
Марина почему-то всегда страдала комплексами из-за своей внешно-сти, считая её некрасивой. Была уверена, что никому не может понравиться. Какое заблуждение! Сейчас, в просторном оранжевом халатике, она казалась такой мягкой и домашней, что ею просто невозможно было не умилиться. Иоська впервые видел Маринку в комнатной одежде, и такая она была ещё более восхитительна и привлекательна, чем в жёлтой маечке и спортивных штанах в колхозных бороздах, хоть и не благоухала сейчас польскими духами «Быть может». Однако она восприняла восхищённый Иоськин взгляд, как критический и, поджав полные губы, такие розовенькие, чуть скривила свой большой и чувственный даже без всякой помады рот в привычную усмешку, делавшей её столь похожей на актрису Алису Фрейндлих, проговорив искренне:

— Погуляли... Голова болит!

Дуновение тепла бархатистой, как смугло-румяная поверхность абрикоса, кожи на Маринкиных круглых щеках обдало Иоську знакомой волной, отнимая волю и заставляя забыть об окружающем, и в другое время, невольно теснимый в угол напором её искренних словесных откровений и жаркой близости, он, конечно же, охотно поговорил бы с ней, но сейчас что-то отвлекало. И этим «чем-то» была не только муторная истома в теле и голове, но и всё то же некстати родившееся и свербившее его смятение чувств, мучившее неотвязным сомнением. Этого ещё не хватало!

Солнце уже явно припекало, и у сверкающих «Икарусов» на площадке перед главным входом толпился народ, но в просторном гостиничном холле, которым заканчивался коридор, было прохладно и пахло рыбой. Посреди холла, умытая и сияющая, весело что-то обсуждала с подругами светившаяся полным нескрываемым воодушевлением Зиночка.

— Вот и они — усталые, но довольные! — приветствовала она появление приятелей и, проигнорировав друга Митьку, чем ввела его в окончательное огорчение, воскликнула:
— Ося, пошли купаться!
Вслед за чем, бесцеремонно заглянув ему, скажем так, за пазуху, с возмущением констатировала:
— Ну вот! Опять без купального костюма!
Она-то была довольна! Но интересно, что её таки удалось вчера сотворить с «просто одетым парнем»?
— Ещё не искали его по дну до самой Астрахани! — заметила появившаяся Жигуляева, осведомленная благодаря колхозу об Иоськиных плавательных способностях.

5. На улице также царило весёлое оживление. Вернулись с реки ночевавшие на берегу в палатках рыбаки, сотрудницы зрелых лет, не присутствовавшие, разумеется, на вечернем «банкете», деловито сворачивали надувные матрацы, грибники в панамах грузили под сиденья своих «Жигулей» пластмассовые вёдра, полные, несмотря на засуху и раннюю ещё для грибов пору, и было видно, что со вторым автобусом и своим ходом сюда прибыло едва не пол-института. Заказ, ещё не внедрённый, уже начал кормить всех — до чего же богат бюджет Родины! От вновь открывшихся перед ним перспектив Иоська едва не задохнулся — уж он не ударит в грязь! Хотя чуть контролировать расходование денег бы и не мешало — ведь не перед смертью же. Эх, нет на вас Брежнева Лёни: всё должно быть экономным.

Будущее было так ясно на многие годы вперёд, как бездонная глубь застойного омута великой реки. И они стояли под синим небом и ярким солнцем в пору, когда был «последний век тысячелетья на исходе», а впереди невесть чего грядёт видя и веря, «что с ними ничего не происходит, и вряд ли что-нибудь произойдёт», как пел под свою гитару Валерка Шурков словами Макаревича. «Машины времени», которая не перенесёт никуда — так как нет ничего. Кроме Валеркиной ли, Андрюхиной, песни о конце века, незыблемом, предсказуемом и грустном, как осень — плачущее небо под ногами.

Среди шума и мельтешенья одиноко и гордо стояла Зиночка, на этот раз без бриллиантов, но по-утреннему всё такая же свежая и готовая к новым боям — деятельная и напряжённая, как всегда, и над её чуть растрёпанной головой в лазоревой вершине носилась, озирая оттуда бескрайние водные разливы, ошалелая вопящая чайка. Не слишком ли, впрочем, часто стали попадаться в поле зрения Иоськи хищные птицы? Гортанный крик над цветущей землёй словно бы взбадривал всех, и не неясная тревога, а весёлая радость наполняла души Иоськиных сослуживцев, беспечных и беспутных, как это утро. Пускай на пороге неведомо уже стоял новый век. Но пока под сверкающим солнцем, в заполнившей всё синеве и свежести прохладного утра, они сновали и шумели, радуясь обрушившемуся на них наслаждению волей и покоем. Гвалт стоял в воздухе меж свежевымытыми из шланга автобусами, у дымящегося шашлычного мангала толстая буфетчица в почти белом халате торговала варёными, по дорогой ресторанной, в пятнадцать копеек, цене, яйцами, «Кувакой» без сиропа, бутербродами с сыром и с ресторанной же чёрной икрой в три крупинки за порцию, а также бутылочным пивом, от одного взгляда на которое Иоська готов был сейчас вывернуться наизнанку.

Деловитый Стародуб вышагивал к головному «Икарусу», помахивая длинной леской с нанизанными на неё трепыхающимися ещё рыбинами, блестящими в солнечных лучах переливающейся чешуёй, и над всем этим благолепием царил, паря в струях воздуха, захлёбывающийся восторгом и радостью голос Коляна.

Колян Белоносов, всё в той же своей светлейше-кремовой, распахнутой в вороте жениховской рубахе, распираемой богатырскими плечами, на голову возвышался над обступившими его слушателями — в составе как собственных институтских приятелей, так и архаровцев из бульинского рок-бэнда, у одного из которых на левой скуле лилово выделялся слегка заметный синяк, и, перекрывая зычными всплесками голоса крик чайки, а также хищно блестя очками в тонкой и жёлтой металлической оправе, что-то весело им рассказывал. В правой руке Колька держал откупоренную бутылку пива, из которой не забывал по ходу своего оживлённого монолога периодически отхлёбывать, глаза его сияли, а волосы были влажны — очевидно, он успел совершить вдоль Волги пробный заплыв.

— Мужики, нормалёк! — приветствовал он вновь подходящих темпераментным грассирующим воплем.

Невзирая на достаточно угрюмую реакцию «мужиков», в воздухе витало что-то отстранённо-возвышенное. То ли утреннее состояние после вчерашнего, то ли предстоящая поездка в дом-усадьбу настраивали всех на поэтический и где-то философский лад, и даже появившийся вновь Стародуб, встав, как фыркающий конь, возле толпы, продекламировал, обведя налитым огнём с кровью взглядом проникшихся общим духом присутствующих и принимая от Кольки недопитую бутылку:
— Выдь на Волгу — чей стон раздаётся?
Что говорило о явном и ясном: незримо парящее чувство близости к вечному и бессмертному — пронизывало.
— То не лёд трещит.., — произнёс, потирая лоб, один из музыкантов.
—...А голова у пьяницы, — донёсся из народной гущи глухой Федюхин голос.
Пройдя мимо кучки непроснувшихся ещё толком бульинцев, Митька и Иоська поравнялись со своими.

— У, террористы, — ободрительно буркнул им навстречу вместо приветствия развлекавший до того момента находившихся здесь же девушек длинный Шурик из Митькиного испытательного бюро, который с вечера находился на реке с рыбаками, и посмотрел на Иоську с уважением.

— Лучше бы в чём другом активность проявлял, — заметила подо-шедшая Зиночка, хлопнув на ходу Иоську тыльной стороной ладони пониже спины, — чем с милиционерами драться, — добавила она, не оборачиваясь.
Ну вот, всегда так. Он со вздохом заметил для себя, что уже и думать начал её словами и выражениями.

Тут и Колян заметил, наконец, Иоську и, забыв о своих слушателях, едва не с объятиями бросился навстречу.

— Говорят, ты меня вчера спасал! Вот — настоящий товарищ, — путаясь с неподвластной ему буквой «Р», уже охрипнув, излил он на него и Митьку восторг благодарности. — Но зачем же сами, почему Евгения не обождали! Он всё в два счёта решил.

— «Зачем вы Кольку Белоносова, ведь он ни в чём не виноват!» — заплетающимся языком прокомментировал «под Высоцкого» уже дорвавшийся до пива Витька-Француз.

Звонкий надтреснутый голос Коляна ещё долго клокотал в бульканьи собственных переливов, но Иоська уже отвлёкся и не слышал его пронзительного крика, так как заметил показавшуюся в прогале между автобусами Тамару. Та стояла в отдалении ото всех одиноко и задумчиво, с некоторой нервозностью ковыряя носком вьетнамской туфельки-босоножки травяной холмик, и напряжённо вглядывалась то и дело в тёмные недра гостиничного холла за стеклянными витражами — словно бы кого-то ожидая. Кого? «Варёная» подружка Грушевского, необычайно возбуждённая, уже вертелась у автобусов. Подошедшего Иоську Тамара встретила с воодушевлением.

— Ну как ... самочувствие? — вдохновившись и почти успокоенный спросил он, стараясь придать голосу фривольный тон.
— Так немножко, — вздохнула Тома, круговым движением ладони погладив свой напрягшийся животик. — Перистальтика нарушена, — проговорила она непривычное слово.
Не иначе, как готовилась после школы поступать в медучилище.
Вид у неё был уставший и озабоченный, и Иоська проникся к Томе вновь возникшей в душе жалостью и желанием успокоить.

— Ничего, сейчас покушаешь,... — подбодрил её он искренне, и, со-всем захлебнувшись нахлынувшим вдруг, как жаркая волна, порывом нежных чувств, эмоционально добавил, ничего другого не придумав и даже подавшись к ней в горячем приливе сочувствия:

— ... Сосисечку!

Завтрак, однако, запаздывал, появившийся Евгений, прихватив у буфетчицы пиво и пару вырёных яиц, увлёк свою пассию в дебри автобуса, туда же потянулись Колян с корешами, а прочие даже засобирались купаться.
Этого ещё не хватало — плавок с собой Иоська действительно не взял.

А тут ещё из лабиринта стеклянных парадных дверей, грохнув их сварными рамами, лихо показался Рязанцев, явно опохмелённый, и Тома, кивнув Иоське на прощанье, заспешила к нему.

Вот это уже было плохо. Это круто меняло дело. Чего-чего, а подобного оборота, да ещё с участием гиганта по части неотвергаемости в амурных делах Рязанцева, следовало опасаться всерьёз. То неуютное томление чувств, что не имея названия, мучило Иоську с утра, поднялось в нём вновь тоскливой гнетущей волной. Значит — в то время, как он изливал жар своего неукротимого темперамента в мутные недра чрева власти: в милицейское отделение, вторгшись туда, как форвард, овладевший мячом, проникает в упруго податливую, но слабую оборону соперника, тут... Тут!..

Вдобавок проклятая жажда совсем одолела. На пиво Иоська не мог и смотреть, а вот «Кувака» бы сейчас вовсе не помешала. К счастью, планы кардинально изменились, всех всё же позвали завтракать, и пробудившийся из недр организма извечный Иоськин голод, загнанный туда было на время, властно востребовал своё, заглушив все возникшие чувства и страсти.
Жизнь,что забавами полна, снова была хороша.

В прохладном знакомом малом банкетном зале, проветренном за ночь, столы были расставлены в обычном, как и до банкета, порядке: скамейки у стены не было вовсе, а в креслах уже сидели вчерашние рыбаки, грибники и гуляки, расслабленно попивая из бутылок и тонкостенных стаканов минералку, а кое-кто и пивко. По залу бегал чей-то ребёнок. На столах же чего только не было! Бульончик в пиалах золотился бляшками куриного жира, словно на еврейской трапезе в первый лунный вечер праздника Песах, ломтики вспотевшего выступающими мелкими каплями влаги чудесного «Российского» сыра и нарезанной кружочками копчёной колбасы горою высились на центральном блюде, призывно благоухая, сливочное масло, уже разделённое на порции, было разложено по небольшим блюдечкам рядом со сдобными булками и тонкими пресными коржиками, похожими на пасхальную же мацу с забытого родительского стола, мясной салат и багровый винегрет с добавлением чего-то малосольного — как раз кстати после вчерашнего — громоздились, желтея и пламенея — бери не хочу, майонез и острый красный соус были налиты в узкие посудинки отдельно, ножи и вилки сверкали, грудились, сочно темнея, огромные ломти сладкого бородинского чёрного хлеба, сосиски, явно московские, по две с половиной штуки на порцию, дымясь парком и истекая соком, лежали среди болгарского зелёного горошка в ожидавших гостей тарелках по краям застеленных крахмальными скатертями столов — очевидно, в качестве горячего второго блюда. Но этого было мало, и тут же, в других тарелках, зазывно алел фаршированный мясом и рисом перчик, а рядом, едва помещаясь на столах, среди стаканов стояли эмалированные кувшины с какао на третье, и лишь бутербродов с чёрной икрой, наверняка оставшихся от товарища Фофанова, не хватало здесь для довершения сладостной картины — очевидно, их доел или забрал с собой домой, детям, товарищ Кагоров. И всё это великолепие вместе со вчерашним банкетом вполне вписывалось в те несколько жалких рублей, что уплатил каждый из гостей за пригласительный билет в профкоме. А если бы взяли по червонцу? Пряный аромат коммунизма, что уже завладел жизнью верхов, по мере роста набирающего мощь изобилия спускался в низы, и Иоська только дивился, не понимая и не представляя, за счёт чего происходит это восхитительное чудо. В самом деле — за счёт чего? Вот ведь вопрос. Искать ответ на него было бесполезно и неинтересно, тем более, что другой поиск — своего, чётко определённого именно для данной четвёрки завтракавших, стола — завершился удачно. Порядок — вот что было гениальной причиной всего. Хотя и со всеми издержками.

За столом уже восседали: почему-то Жигуляева, жующая Зиночка и успевший опередить товарища Митька — все свои, и Иоська, расслабившись в привычном окружении, с аккуратной тщательностью крошил в чашку со своим бульоном хрустящие безвкусные коржики, философским взглядом наблюдая, как, наполняясь влагой, размокают румяно-поджаристые бока сухих кусочков.

— Вспоминаешь? — отправляя в рот десертную ложку винегрета, усмехнулась Зиночка, пихнув под столом Иоську ногой.
— У нас по тому, насколько тонка раскатка теста, определяют усердие и трудолюбие хозяйки дома, — вздохнул Иоська. — Старательная хозяйка дольше раскатывает тесто, и чем тоньше получается корж — тем больше ей почёта.
Но что и говорить — трудно было найти хозяйку, более старательную и талантливую, чем сама Зиночка. Иоська и теперь помнил, сколь восхитительно приготовила она как-то на свой день рождения, на котором гуляли все, пельмени и курочку.

Обильная еда и горячее, жирное от густого молока сладкое какао полностью поглотили, растворив в сытой благостности, и похмельную ломоту, и навязчивые неприятные мысли, и Иоська встал из-за стола почти полностью умиротворённый. На улице желающие уже рассаживались в один из автобусов — ехать в дом-усадьбу.

— Эх, чуть не забыли! — спохватился Митька. — Надо же Евгению о твоих «корочках» сказать, — вслед за чем бросился вдогонку почти уже исчезнувшему в салоне автобуса Грушевскому. Тот недовольно выбрался обратно, потом, порывшись где-то за ширмой, отделявшей задний отсек автобуса, дверь которого была для проветривания раздвинута настежь, извлёк из невидимой сумки толстый красный блокнот и, раскрыв его на середине, тупо уставился в страницу, силясь разобрать написанное.

— Слышь! — окликнул он Иоську, так и не разобрав и спрашивая пояснения. — Как тебя? Иосиф Меднелеевич?

— Менделевич, — поправил Иоська.

И уже после того, как Евгений, захлопнув блокнот и сказав: «Езжайте, я — скоро», широким шагом, уверенно и не оглядываясь, зашагал прочь по тенистой аллее, недовольно буркнул себе под нос: «Что это ещё за имя: Менделей? Есть имя — «Мендель», — пояснил он поднявшему на него вопросительный взгляд Ермакову, который, в отли-чие от прочих, был более-менее в курсе этих его дел.

Задержка с завтраком заметно нарушила чёткий ритм заключительного этапа экскурсии. Время уже приближалось к полудню, и солнце стояло высоко, но, к счастью для буйных голов, было не слишком жарко. Благо, едва не до обеда в небе висела поволока из перистых облаков, не давая слишком безжалостно пробиться к земле и испепелить всё прямым солнечным лучам, а дыхание водохранилища не позволяло разлиться в воздухе и изнуряющей духоте.
Автобус весело мчался мимо поля вдоль серебрящейся кромки близкой воды, ветерок, насквозь продувая салон, вновь играл лёгкими занавесками, пассажиры попивали минералку, и появившаяся Тамара опять, как и вчера, сидела в переднем кресле рядом с водителем, где расслабившись, подставила лицо чуть ласкавшим её волосы свежим воздушным струям. Глаза её были прикрыты, линии скул спокойны, и Тома словно купалась и в этих струях, и в звуках включённой водителем для развлечения пассажиров музыки. Пели «Битлз», полузабытое «Лет ит би» плыло по салону, и, вырываясь в раскрытые окна, преследовало автобус, разносясь в дрожащем воздухе серенадой солнечной долины.

Скорость и ветер разливались, поглощая мысли и чувства.

6. Прохлада висела и в сумеречной каморке некого «дома ключника», где утомлённые недолгим походом по анфиладам и залам дома-музея экскурсанты сидели через какие-нибудь минут сорок, ожидая завершающего всю программу киносеанса. Всем выдали ужасающие по форме стереоочки, погас свет, после чего начался получасовой фильм о последних днях кавказской ссылки Поэта, и прямо посреди зала на фоне снежных горных вершин повисла перед носом Иоськи, удобно расположившегося на стульчике между Кульковой и Зиночкой, влажная виноградная гроздь. Стереоэффект был ошеломителен, Маринка, прикорнувшая уже в темноте, чуть привалившись своим мягким жаром к Иоське, в изумлении встрепенулась, и, непроизвольно протянув руку, схватила пальцами воздух. Её милая непосредственность потрясала. Иоська на протяжении всего сеанса вновь ощущал близость её живого тепла, тугую упругость невольно прильнувшего к нему прохладного бедра, напрягшегося под тканью платья под влиянием неожиданного зрелища, и знакомый Маринкин запах облаком всё тех же сладковатых духов завладел им опять, поглотив волю и ввергнув в уныние. Много бы он дал за то, чтобы узнать, чем же вчера она занималась, — а то, что вчерашние прогулки Кульковой были бурны, сомнений не оставляло. И как можно было так опростоволоситься? Вот ведь тоже!

Томимый безответной неразрешимостью этой проблемы, проделал Иоська весь обратный путь в салоне автобуса, забыв о головной боли, и о других неприятностях, и вяло реагируя на шутки и приставания усевшейся рядом с ним Зиночки. У гостиницы же разыгрался настоящий цирк. За время поездки экскурсантов в усадьбу и в отсутствие Грушевского оставшиеся уговорили водителя второго автобуса свозить их напоследок на Волгу — ещё раз искупаться, и на обратном пути Стародуб, под воздействием пивных паров вздумавший демонстрировать в автобусе некие прыжки и приёмы, умудрился своей неукротимой конусообразной головой насквозь прошибить обшивку потолка салона, сделав в ней внушительную дыру. Водитель устроил жуткий скандал, требуя возмещения ущерба, и объявившийся Грушевский, глуша всеобщие вопли и аргументы, улаживал теперь возникший инцидент, а вконец изголодавшаяся «варёная» бродила вокруг автобуса с видом настолько покинутым, что Иоська, пожалев её, купил ей у буфетчицы два варёных яичка, которые она с благодарностью и съела тотчас без хлеба.

Жилетка, галстук и весь серьёзно-внушительный вид Евгения, а особенно, наверное, украшавший лацкан его серого пиджака обкомовский лакированный комсомольский значок на подкладке и шурупе, оказали на водителя умиротворяющее воздействие, но без полутора литров примирение, конечно же, не обошлось.

Самому шофёру перед рейсом наливать не стали, но задумчивое бульканье в возникающей периодически тишине уже и не требовало его участия, а Иоське позволило по-быстрому слетать в номер за вещами и за своей старой курткой, которую он захватил с собой на случай внезапного дождя.

— Есть охота, принеси яичков! — попросила проникшаяся к нему доверием «варёная».
— Юля, не увлекайся! — предупредила ту проходящая мимо Зиночка.

Но было уже поздно — Иоське, проклявшему свою дурацкую жалостливость, снова пришлось, разорившись на рубль, тащить к автобусу полдесятка яиц, хотя, погружённый во всё те же свои мысли, он делал это теперь совершенно машинально, и даже не сразу отреагировал на окрик Грушевского, который стоял под сенью развесистой ветлы строго, сверкая тонкой металлической оправой дымчатых импортных очков и со стаканом в руке.

— Эй! — позвал он Иоську, забыв его имя. — Ты что же до завтрака ничего не сказал? Там уже дежурство сменилось, все бумаги в горотдел увезли. Теперь туда иди, есть у тебя в горотделе кто знакомый?

Эх вот ещё не было печали! Кто же там у него знакомый? Иоська вспомнил капитана Караева и вздохнул. Что же — придётся тащиться. С этими невесёлыми мыслями он, проникнув в салон автобуса, всучил обрадованной Юльке её нескончаемый завтрак.

— Что-то меня с утра на яйца потянуло, — призналась та с утробным всхлипом, пододвигаясь и освобождая место рядом с собой для подошедшего милого дружка, а, приняв Евгения к себе, попросила Иоську, совсем обнаглев: — Дай-ка курточку!

Вслед за чем оба исчезли под его курткой почему-то с головами. Впрочем, жизнь за ширмой, отгораживавшей от салона задний отсек, бурно продолжалась и без Евгения — там ситуацию взял в свои руки почуявший волю Колян.
Дуэт воплей его и взбодрившегося Рязанова, шум и гам, огласили автобус, веселье за ширмой разгорелось не на шутку, и даже Тамара, оставив водителя в одиночестве, наведалась за ширмочку и раз, и другой, и в конце концов, осталась там вовсе. Покажется ли это странным, или нет, но Иоську такой факт вверг в неприемлемый дискомфорт, возродив в душе гонимые оттуда вопросы. Желая прояснить неизвестность или влекомый праздным любопытством, он порывался было также заглянуть в задний отсек и наверняка сделал бы это, если бы сидевшая рядом с ним Зиночка не задремала, утратив все силы, на его плече и не преградила таким образом проход между сиденьями. В результате Иоська увидел Тамару только уже на площади перед сквером с бюстом Поэта, где начиналось вчера это сумасшедшее путешествие, и куда измученные водители выгрузили себе на избавление обретших второе дыхание пассажиров. Приближённые Грушевского клубились и роились, явно намереваясь продолжать веселье и нацелясь на выполнение этой задачи недалеко — непосредственно в комитет комсомола.

По случаю воскресенья Контора была опечатана снизу доверху и сдана охране, туда требовались спецпропуска, но для людей такого уровня, как Евгений, преград не было, и весёлый Колян орал и вопил рядом с размахивавшим руками Рязанцевым. Хотя последнему, конечно же, столь смелые планы были недоступны. Но и он не унывал — варианты развития действия были у всех. Тома тоже оживлённо обсуждала дальнейший маршрут вместе со всеми, лицо её заметно порозовело и выглядело оживлённым, однако собравшегося уже было уходить Иоську она всё же заметила и, покинув собеседников, отошла от них к нему, замешкавшемуся возле кустов.

— Уходишь? — спросила она.
— Чего ж... — сказал он. — Всё кончилось. Или вы продолжаете?
— Вот. Собрались, — произнесла Тома. — Заходи в общагу — предложила она. — Или сразу пошли.

— Куда с этим? — кивнул Иоська на свою сумку и куртку, — ладно, идите! — кивнул он и, не дав чёткого ответа, не оборачиваясь зашагал к перекрёстку, возле которого мигал единственным жёлтым глазом светофор.

Всё, куда он столь тщетно хотел и жаждал ещё вчера войти сам собою там, у кустов сирени, а впёрся, вместо этого, как шиш, в чрево власти: то есть в дурацкий участок, оставалось и доставалось другим.

Всё верно — что ещё могло с ним случиться, кроме всякой ерунды.

Вот так он — совсем просто в тот далёкий год — впервые «вошёл во власть», о чём не мог помнить без смеха и горечи. Так это было. «Он шёл на Одессу, а вышел к Херсону», — сказал бы, наверное, шутя, по этому поводу Сашка, узнай он об этом. «Дай бог не вляпаться во власть». Он вляпался в неё много позже всласть и надолго.

Матрос-партизан Железняк!

А тогда, в сквере ветер мёл по асфальту бесконечный пух.

Лишь один из попутчиков человека в купе был в курсе этой истории: Лёнчик, его институтский однокашник и, в отличие от него, абориген города на Волге. Города, из которого сам он бежал когда-то за великую реку, в чёрные татарские леса стылой осенью 84 года, когда исчезли солнечные дни. Они исчезли тогда пока что для него одного, отныне — человека без прошлого и судьбы, вечного беглеца, что забыл имя своё. Потом придёт черёд многих других из тех, кто населял земной рай, «мир полудня»: идеальное общество людей, для которых понедельник начинался в субботу — так они, гениальные конструкторы и паяльщики не чего-нибудь, а первого советского «интернета» из секретного «почтового ящика», любили свою работу, а после неё питались исключительно нектаром небесных радостей жизни — чисто, как те ангелы. И музыка — лилась, и что только не цвело на солнечной поляне счастья. И всё было просто отлично — как вдруг раз в сезон прямо посередине лужайки из тёмных недр вылезало нечто на длинной склизкой шее — и кого-нибудь, ни в чём не виноватого, да сжирало. Не из-за денег, как в наши дни. Даже не ради удовольствия, как у маньяков. А просто — потому, что так было принято. И тот, кто хотел, чтобы его миновала участь сия, норовил под-ставить ближнего, заслониться вчерашним другом. Попадались, согласно обычаю, самые безобидные, пусть даже вполне послушные и полезные. Ну ладно он, успевший сбежать тогда от упырей из страшного кабинета, в котором изуродовали потом до гиблой стадии инвалидности Митьку. Но в чём провинились другие? Чудом спасённый от пули киллера Юрчик? Федюха — бомжует на паперти у храма на главном городском кладбище. А покалечивший Ермакова сподручный сгинувшего в пучине последующих войн Ивана упырь с приходом в регионе в результате их «разноцветной революции» «новой-старой» власти возглавил Управление Внутренних Дел. И его предшественнику, герою, уважаемому всеми полковнику Голикову не нашлось в Городе другой работы, кроме как верховодить теперь бригадой гробокопателей — больше его никуда не брали. И не стал он после вынужденной отставки со службы ректором городского Университета, что прочили ему при «Фомиче». Обо всём об этом еженедельно слал в Москву панические депеши растоптанный победителями и до смерти перепуганный лидер региональных единоросов Грушевский. И про это делился со своим старым приятелем впечатлениями Лёнчик — нынче репортёр «Московского радио» для приезжих соотечественников.

Потому что время теперь было — другое. Исчезли солнечные дни! И кто бы то ни было не норовил теперь спрятаться или заслониться ближним, а по единому звонку хоть в ночь-полночь, прямо с тёплой жены или подруги, с гулянки ли или больной, от детей ли, или откуда ещё, обязан был прыгать за руль, в поезд, в самолёт, и мчаться к чёрту на рога выручать своих: время битв!

— Прямо, как ты тогда, — засмеялся стоявший у окна вагонного коридора, Леонид, — только...
— Только вместо сигнала с вышки сотовой телефонной связи был бедолага Француз... Витёк Пискунов.

Чей утлый прах давно истлел под бледными ковылями бескрайних просторов кладбища его родного закрытого Дальнего города, что страшно разрослось за эти два десятилетия.

— А пресловутый пистолет в кармане заменили «корочки» внештатника мартемьяновского оперотряда, — добавил его собеседник.
— Так вот с кого всё началось! — засмеялся Лёнчик.
— «Всемирный заговор»...

Конец данного текста.

Следующий отдельный текст:


Мимо красного яблока заката  (Так называется Часть 4 романа "Пуля дура")

Глава 1

1. Бестолковое путешествие не оставило никакого неприятного осадка в его душе, он шагал, закинув за плечо застёгнутую сумку с курточкой поверх «молнии», ровно, и подмётки его туфель утопали в тополиных сугробах. Конечно, что ещё путного могло случиться и приключиться с ним, как всегда, кроме всякой ерунды! Томимый лишь одним желанием — поскорее завалиться спать, он думал о том, что завтра — понедельник, и надо идти на работу, однако, к счастью, он предусмотрительно взял до обеда пол-отгула за майскую свёклу, а потому вполне можно будет отоспаться. Так радовался Иоська, но чем ближе подходил он к перекрёстку, на который глядел подслеповатым окошком мансарды Катькин дом, тем неотвязней и жгуче разрасталось в нём, поднимаясь откуда-то из живота, всё то же чувство неясного неудовлетворения. Вот и знакомая водонапорная колонка. Гольцман воды в умывальник и попить, конечно же, не натаскал. Нажав на неподатливый рычаг и весь изогнувшись, Иоська страстно припал губами к тугой струе, стыдясь, как какой-то алкаш, и одновременно косясь левым глазом в сторону военкомата Приволжского района через дорогу, возле которого, несмотря на выходной, кучковались ребята-запасники, прибывшие, очевидно, на сборы. Вот кому ещё хуже! Так думал он, не в силах оторваться от желанной влаги и ощущая радость победы над жаждой, однако томительное чувство неудовлетворённости и неразрешённого вопроса не прошло.
Александра дома не было — очевидно, ушёл в библиотеку, зато из-под лестницы, что вела в хозяйскую кухню нам первом этаже, слышался дуэт голосов сразу мамаши и дочки, которые что-то обсуждали. И это радовало: теперь выспишься, как же! Екатерина Ивановна бурно исходила счастьем, взахлёб торжествуя поражению некоей известной лишь им двоим недоброжелательницы, а её великовозрастная дочка топала под эти крики, как кобылица, что-то перетаскивая.

— То-то! — доносился наверх злорадный Катькин голос. — Богатые тоже плачут!

Вздохнув, Иоська с обречённым видом швырнул в угол сумку и кур-точку. Сквозь приоткрытое окно в комнату проникал визг протекторов машин, тормозящих у перекрёстка, и весёлый шум улицы. Голоса ребят у военкомата мешались с шумом листвы и были беззаботны. Однако не в меру часто в последнее время звучали они здесь. Сборы шли за сборами, что за дела — или завтра война? Впрочем, счастливая жизнь беспечной публики действительно слегка нарушалась чем-то тревожным, что полыхало там, на юге, за рекой, как непотушенная головёшка в сухом подвале. Хотя, к примеру, Катька вряд ли считала свою жизнь такой уж счастливой, и отнюдь не война в дальнем краю донимала её дни и ночи. Вот и теперь, уже переменив настроение, она с недовольным ворчанием поднималась по лестнице в свою комнату за хилой перегородкой. Иоську Екатерина Ивановна не хотела видеть в упор, сразу поворотив нос, а следом за мамашей уже поспешала её стервозная дочка.

В отсутствие Гольцмана оставаться дома в такой компании у Иоськи не было никакого желания, но странное дело: сейчас он вовсе не испытывал никакого раздражения от скрипучего Катькиного контральто, напротив, в нём пробудилось даже едва не сочувствие к своим мучительницам. Исполненный жалости ко всем отринутым париям общества, он сам не заметил, как вновь оказался у всё той же колонки, опять с наслаждением с ней пообщался, и, окунувшись в струю с головой, сторонясь тени, довольный отправился в путь по восхитительному солнечному пеклу через знакомые места к остановке у парка.

2. Проехав одну остановку, Иоська покинул автобус и углубился в лесок. Куда, зачем он шёл, вряд ли мог отдать себе отчёт и он сам, очнувшись лишь тогда, когда, миновав один, два или три «квадрата», составленных кирпичными «хрущёвками» выросшего мгновение назад перед его глазами из-за кустов орешника и клёна микрорайона, очутился возле подъезда знакомого конторского общежития. Этот длинный выходящий к мусорной свалке дом казался покрупнее соседних. Лишь два его подъезда занимали общежития — соответственно, института и макаронной фабрики, что располагалась под боком у политеха, а остальные три или четыре были жилыми — там ютились обычные квартиры.

Крайний же подъезд, где нашли приют неженатые и незамужние сотрудники конторы, был постоянным полем соперничества конструкторш с макаронщицами за сферы влияния.
Благо, никакой вахты в простом жилом подъезде, конечно же, не было, комендантша тут не появлялась вовсе, а ни о каких профсоюзных и комсомольских комитетах, столь надоевших всем в студенческих общежитиях, здесь никто и слыхом не слыхивал. Естественно, вольница и демократия процветали. Вот и теперь у Антипова на втором этаже, похоже, шла привычная гулянка: грохот магнитофона слышался уже на лестнице.
«У павильона «Пиво-воды» лежал советский человек. Он вышел родом из народа, но вышел — и упал на снег», — неслось из приоткрытой двери антиповской комнаты по коридору секции, в который выходили двери трёх других комнат и кухни, где за шкафом чем-то шкворчала сковородка — не иначе, как Толик Ерофеев жарил себе обед.

Толик, рыбак и охотник, промышлял в родной деревне ловлей ондатр, был парнем серьёзным и в Антиповских оргиях принимал участие редко. Шапочный бизнес был не единственной статьёй его дохода. Дни и ночи напролёт он проводил в Конторе на бесконечных аккордных заданиях по регулировке партий субблоков, закрывая наряды до тысячи рублей в месяц, был чтим и незаменим, и давно уже, наверное, накопил на машину, хотя и пришёл в Контору вот только что — вместе с Иоськой. Его «арендовывали» на время даже другие отделы, монтажницы все увивались вокруг, но был сам себе он подруга и друг — а точнее, жил лишь одним: ожиданием очередной пятницы, чтобы сразу после работы умчать с автовокзала из чуждого городского Заверкалья в родной аул, где не было ни работы, ни заработка, но зато была единственно родная и же-ланная для него жизнь. В последние месяцы, однако, — с началом внедрения Заказа, такая возможность и по выходным выпадала нечасто. Впрочем, эти суббота и воскресение, похоже, были исключениями, и Ерофеев только вернулся из дома накануне трудовой недели. Хотя, покой ему, похоже, сегодня мог только присниться.

Первое, что увидел Иоська, появившись в дверях комнаты, был Рязанцев, который, уже готовый, в единственном ботинке, спал на неразобранной с четверга Ерофеевской постели. Рязанцев работал с Вовкой Антиповым в одном испытательном бюро на четвёртом этаже и был его первым корешем среди всех. Второе, что узрел Иоська сквозь висевший в комнате табачный смог, была восседавшая по периметру стола на стульях и краях коек вся тёплая колхозная компания.

Мотыги с замотанными тряпками остриями тяпок единой грудой стояли в углу, собственной персоной Натали в джинсах занимала свободный от Рязанцева угол Толиковой койки, тут же с алюминиевой кружкой в руке сидел не вполне трезвый Славка Кочкарёв с растрёпанной кудрявой шевелюрой каштановых волос на голове, устремив задумчивый взор бездонных ассирийских глаз в дьявольский коктейль, к стене было прислонено нечто крестообразное, замотанное в драную штору, а всё пространство у окна занимал собой Андрюха Чубаров по прозвищу Чубарик — огромный, флегматичный, похожий на добродушного почти взрослого медвежонка и с лицом открытым и круглым, как луна. Весь также задумчивый, с разметавшейся чёлкой, в неизменной брезентовой робе и кирзовых сапогах с подвёрнутыми голенищами, он сидел в позе амбала-биндюжника, уперев ладони в огромные колени, и, напрягшись всей своей могучей фигурой, глядел мимо остальных в даль светлую, словно собирался улететь. Был тут и ещё кое-кто из колхозников, и вся картинка говорила о том, что вторая прополка свёклы успешно завершена. За расставленными Андрюхиными локтями виднелась сидевшая на стульчике Тамара, тут же был осоловевший Витька-Француз, а также кто-то из бедовых Рязанцевских друзей по четвёртому этажу, и Иоська вполне успокоился.

— Привет, террорист! — поздоровались с ним из дыма с края стола. — Садись, давай.

Сказано это было столь уважительно, едва не с восхищением, что не принять предложение было невозможно. Перешагнув сваленные в кучу у стены рюкзаки и походные сумки и осуждающе косясь взглядом в сторону не в меру разгулявшейся Натали, Иоська продрался сквозь чьи-то ноги, выискивая, куда бы присесть.

— И автобус раскурочили..., — печально вздохнул, завершая прерванные Иоськиным появлением воспоминания, нетрезвый Витька-Француз.
— Зато будет о нас помнить, — подал из-под подушки невнятный голос Рязанцев.
Чёрта с два его свалишь хоть какой дозой!
— Кто будет помнить? Автобус? — саркастически переспросила Рязанцева Натулька, хлопнув того ладонью по выступавшей над Ерофеевским одеялом крутой заднице.
— А что? — сделав глубочайшую затяжку папиросой «Беломорканал», произнёс расположившийся у подоконника со стоявшей на нём пепельницей длинный Шурик, вслед за чем выдал очередную философскую сентенцию:
— Кто бы помнил о Пржевальском, если бы не лошадь Пржевальского?

Да уж, по части глубокомысленных откровений, которыми постоянно старался веселить публику, душой которой на всех гулянках и в разных сборищах и поездках он всегда становился, Шурик был мастак. Так, сразу после распределения и военных сборов, в первом же колхозе, на заготовке кормов, куда их, молодых специалистов, сразу загнали на целый месяц, он долго провожал взглядом столь пугавшие Иоську первое время прицепные тракторные тележки с навозом, а когда одна из них застряла в непролазной колее, выдернул из накиданной с верхом кучи вилы на длинной рукоятке и некоторое время молча глядел на них. Такими вилами они только что чистили от слежавшегося кизяка овечью кошару.

— Не наработался? — спросили его.
— Просто смотрю, — ответил он. — Вот в журнале «Крокодил» есть рубрика «Вилы в бок». А не стоило ли им сначала поинтересоваться, как это выглядит в натуре?

Шурик имел многочисленную родню где-то в деревне, в Рязанской области, у которой в гостях проводил прежде школьные и студенческие каникулы, и, хотя сам и жил все свои двадцать три года вместе с родителями здесь, в тесной «хрущёвке» на Липовой горе, в одном из домов недалеко от общаги, ожидая новую квартиру где-то в Соцгороде, но душой витал в тех рязанских просторах, словно какой-то последний поэт деревни, и к лошадям, собакам и прочей сельской живности питал особо близкие чувства. Однако именно к Шурику Иоська относился почему-то несколько насторожённо, ему не очень нравились не совсем безобидные подначки и подколки, которыми тот постоянно веселил окружающих, да и вообще образ простецкого и дружелюбного, готового помочь всюду и везде парня, эдакого созданного для боёв и походов Васи Тёркина, не казался ему совершенно искренним. Он знал, что Шурик — всё же насквозь городской, сын интеллигентных родителей, избалованное всеобщей любовью и признанием дитя всё той же, пусть и истовой в работе и честности, конторской семейственности: и папа, и мама Шурика работали, как и у многих, тут же, в институте, причём, далеко не ря-довыми. Была ли это постыдная зависть, дурацкий «классовый» антогонизм пария общества или какой-то здоровый инстинкт, Иоська не знал, но именно от Шурика он ждал почему-то постоянно какого-нибудь подвоха. Потому перспектива сидеть за столом рядом с ним его не радовала, однако место ему все освободили, дружно продвинувшись и буквально вмяв Тому в Чубарика, именно там, и делать было нечего. Протиснувшись между столом и подоконником в отведённый ему уголок, Иоська разглядел, наконец, и хозяина обстановки — Володьку Антипова, который и был, естественно, как всегда, виновником и этого бедлама и загула. Антипов оказался за столом как раз слева от Иоськи, вольготно раскинувшись на собственной койке — то ли сидя, то ли лёжа и в драных физкультурных штанах. По его внешнему виду можно было подумать, что он гуляет минимум с позавчера без перерывов на сон, что, скорее всего, так и было. Как и то, что начался очередной загул, вернее прочего, с футбола, после которого он и не переодевался. футбол был его и верного Антиповского дружка Шурика общей и яростной страстью, на почве которой они, судя по всему, и скорешились.

3. Вовчик Антипов, выросший в дальнем райцентре среди подвальной сырости и папашиного пьянства, мечтал построить сам свой собственный Дом, такой, чтобы забрать туда из области больную мать, и где не было бы тесно будущей жене и большому семейству, с подземным гаражом и садом — назло судьбе, и Иоська знал: если бы вдруг сложились удачные обстоятельства, то Антипов воплощения этой своей мечты обязательно добьётся. За это он глубоко уважал Антипова, но всё же, несмотря ни на что, на роль принца тот никак не тянул. Вовчик был не столь высок, как его друг Шурик, зато также русоволос и кудряв. Но вот именно, к сожалению — был. Кудри почти полностью успели сойти с его крупного черепа, оставшись лишь кудлатой золотистой полоской на затылке, да кое-где кучерявясь в окрестностях макушки. Зато, оголив голову, они полностью компенсировали своё количество, распространившись по всему прочему Антиповскому телу. Крепкое и коренастое, оно сплошь было покрыто густой курчавой шерстью, укрывавшей и крутые шары мускулов на плечах, и ямку у шеи и даже спину. Подчёркивая мужественность, шерсть выбивалась сквозь одежду буквально отовсюду и усеивала белую нетронутую загаром кожу Вовчика с головы до пят, произрастая в изобилии невероятном повсеместно. Волосатость Вовчика, пугавшая и женщин, была ужасающа, даже Гольцман не мог бы тягаться с ним в этом, да и Иоська, тоже, вроде, выросший не среди северян, удивлялся по-добному зрелищу постоянно. Дополняли мужскую красоту Антипова мощные мышцы, и лишь ростом Вовчик немного не дотягивал до желаемого. Но его серые глаза глядели живо, и тонкий, чуть надтреснутый голос был звонок и весел. Вслушиваясь в магнитофонные излияния чуждого барда по поводу материнской любви к нему и к его отцу-беглецу: «Твой отец тебя помнит и любит. Только он не живёт вместе с нами», Вовчик даже пустил хмельную слезу:

— Эх, уважаю тебя, Северный.
Так звали певца. Стенки единственного в комнате шкафа были сплошь обклеены коллекцией водочных и пивных этикеток.

— Это вот всё я выпил! — тоном экскурсовода просветил Вовчик Иоську, найдя в его лице родную душу для излияний.

Со стены щерился, гримасничая меж грифов электрогитар, весёлый ансамбль, и на расплющенных пальцах как бы прижатой к стеклу с обратной стороны импортного плаката пятерни читались лиловые размазанные латинские буквы: «Спейс», а приткнувшийся за койкой в углу телевизор с кривой проволокой-антенной венчали две умыкнутые из бара «Дубки» фирменные пивные кружки. Какой уж тут принц!

Картину дополняли разбросанные по всему столу окурки, обгрызанные корки чёрного хлеба, яичная скорлупа и липкие винные подтёки на негладкой поверхности. Всюду был рассыпан пепел, прямо в лужицах пролитого пива грудились стаканы. Среди которых чернела большая обугленная сковорода с остатками остывшей жареной картошки, которую Антипов тотчас Иоське и предложил, что того обрадовало — время обеда уж подоспело, и усмирённый было обильным завтраком аппетит разыгрался вновь. Правда, хлеба больше не было. И мокро от пива было везде. Недопитая трёхлитровая банка, и другая, под крышкой, полная, стояли на подоконнике явно принесённые из «Дубков» — там до обеда пиво по выходным было, — и Иоська поискал было уже глазами посудину почище, чтобы из неё запить, но Вовчик за это время успел набулькать ему в ближайший стакан чего-то тёмно-розового из скрытой за шторкой бутылки в ноль семь литра с красной узорчатой этикеткой. У прочих в стаканах также пламенели остатки того же, лишь Тамара попивала пиво, да Натали — неизвестно что тёмное из алюминиевой кружки. На столе поверх мятых газетных клочков жирно блестела аккуратно нарезанная дешёвая магазинная рыба сардинелла, валялись куски солёного деревенского сала, а также извечный лук. Всё, как обычно. Антипов, плеснув и себе, водрузил бутылку посередь стола и затих. Вино называлось «Изабелла». Молдавское, почти бордовое, восемнадцать оборотов. Весёлый солнечный луч играл в его рубиновых недрах огненными искрами. Куплено питьё было наверняка в овощном — ведь гастрономы закрыты, а в овощном оно было всегда, хоть и дорогое, по два тридцать две, причём с утра.

Антипов подцепил вилкой кусок крупно нарезанной жирненькой рыбы, косясь при этом глазом на огненно-красную, узорчатую винную этикетку на бутылке и, пьяным жестом руки обведя стол, поведал Иоське гордое:

— Видишь: живём, как в Италии — сардинелла... "Изабелла"!
Просто так пить было неудобно, и оживившаяся с приходом Иоськи, но отделённая от него Шуриком, Тома приподнялась в порыве желания произнести тост.
— За что, за что? — заволновались все.
— Если вы хотите быть счастливыми один вечер, — проговорила Тамара, — то напейтесь. Если вы хотите быть счастливыми один месяц — заведите любовницу. А если вы хотите быть счастливы всю жизнь — будьте здоровы. Так будем здоровы! — заключила высказывание она.

Иоська не без робости посмотрел в свой стакан, где жидкость пенилась по поверхности редкими искрящимися пузырьками — видно, недобродила ещё, а в недрах её плавали мелкие тёмные крупицы виноградного мусора, и, стараясь подавить подступивший к горлу спазм, сделал один, но глубокий, глоток.

Странное дело, но на старые дрожжи чуть кисловатое, терпкое и показавшееся где-то даже приятным, вино пошло на удивление после вчерашней водки легко. И, тщательно процедив сквозь зубы всю твёрдую взвесь, Иоська допил свой стакан до дна, на котором остался чернеть налёт мокрых крошек. Однако картошка уже вся кончилась.

— Надо бы ещё принести, почистить — заметил Шурик.
— Сейчас схожу, схожу! — вскочил с места Славка Кочкарёв, который домой к жене явно не спешил.
— Закрыт уже овощной, — попытался остудить его пыл Иоська. — Воскресенье же.
— А я, как тогда! — воскликнул Славка.
— Знаешь, как он картошку достаёт? — обращаясь к Иоське, окончательно развеселилась вольготно разметавшаяся на заднице Рязанцева Натали. — Не в магазине! Заходит в первый подъезд, звонит в любую квартиру и говорит...
— Одолжите четыре картошечки! — заплетающимся языком пробубнил под ней очнувшийся Рязанцев. — Пусти, я тоже пойду...
— Лежи, чадо моё! — пришлёпнула она вновь ладошкой свою под-стилку.
— Ну, ну!.. — полез обниматься Рязанцев.
Иоська пытливо обвёл взглядом обстановку, выхватив из тени занавесок ещё одну, пустую бутыль из-под "Изабеллы" за пивной банкой на подоконнике. Однако не с пары же бутылок вина и с пива они так набрались! Взор его упал на пластмассовую молочную канистру в полтора литра, скрытую  за телевизором — она была до середины полна. И в отставленной в сторону Антиповской металлической кружке, как заметил Иоська, который приподнялся с места, чтобы дотянуться до  луковицы, было налито что-то чёрное. На поверхности, покрытой пузырьками газа, что исходил из мрачных глубин,  плавали зёрнышки неведомого злака, и само дьявольское варево без огня то ли кипело, то ли бродило.

"Не иначе, как самогон", — с ужасом подумал Иоська.

4. Словно упреждая его мысли и желая успокоить, Вовчик Антипов плеснул в Иоськин стакан привычной "Изабеллы", а затем разлил её остаток и прочим: надо же было Кочкарёву с кем-то выпить "на дорожку", за удачу картошечного предприятия. Однако перерыв между двумя тостами подряд всё же требовался — и за столом на короткое время всеми сидящими вновь была подхвачена нить прерванного Иоськиным появлением разговора. То, что услышал Иоська в следующие секунды было ошеломляюще, это не укладывалось уже ни в какие рамки, и винный хмель сразу вылетел у него из головы. Фокус, который отчудили эти друзья, напоследок своего пребывания в Шемурше, затмил все былые похождения самых ярких героев, и снова испытывая ощущение своей собственной малости и ничтожества, Иоська в изумлении взирал на нечто, завёрнутое в штору у стены. Виновником же случившегося был, разумеется, снова, как и всегда, Чубарик.
Было ясно: в то утро ни первые пастухи, погнавшие на рассвете част-ных коров на утреннюю пастьбу, ни, как всегда, поздно проснувшееся село не увидели больше основной местной достопримечательности. Аккуратно отделённая от гнезда, в котором держалась, и спущенная на верёвках во-внутрь, на матрасы, она была надёжно спрятана в глухих зарослях. И теперь Иоська с изумлением глядел на чудное крестообразное нечто, что топорщилось, замотаное в драную штору из колхозного клуба, там, в углу, за косяками. Надо же — сняли-таки!

Теперь усталый Лётчик, расположившийся у окна справа от Чубарика и притащившегося сюда из автобуса Витьки-Француза, меланхолично перебирал струны Андрюхиной гитары, Натулька воспитывала своего более давнего, чем новые друзья, знакомца Рязанцева, а прочие увлечённо обсуждали столь удачно завершённое предприятие.

— Неужели и Кочкарёв с вами лазил? — не верил знавший Славкину координацию движений Шурик. — Он же между двух луж не пройдёт!
— Прыгал по жёрдочкам, как воробей, — воскликнул, потянувшись за пивом, Лётчик. — И кричал: "Мало взяли, мало взяли!"
Имелось в виду "Лучистое". Что и говорить — достойный сынок вырос у Дины Исааковны! Таких способностей в Славке не подозревал и Иоська. "Что делает с людьми семейная жизнь!" — подумал он, косясь на выпирающую из-под грязного зелёного плюша сельской клубной шторы конструкцию, подобную той, на которой был распят когда-то рыжий раввин из города Назарета.
— Нужен он тебе! — скептически выразил сомнение чуждый полётам идей занудливый и на работе Витёк. Как и все обитатели привилегированного «закрытого» Дальнего города, Француз был чужд всяческим предрассудкам. — Куда ты его теперь?

— Да ты что! — едва не захлебнулся "Изабеллой" Андрюха. — Это ж такая ценность, знаешь, как сейчас всё церковное ценится! Рублей за триста загоню. А нет — на даче закопаю, пусть лежит до поры — ещё ценнее станет, — эмоционально прогудел он. Дача была у Андрюхиных родителей знаменитая, кто только там ни гулял в их отсутствие. И в эти дни одной стеклотары на этой даче набиралось столько, что хватило бы купить не то, что крест, а и саму церковь вместе со всей Шемуршой в придачу. Не дача — песня: «Как войдёшь, так сразу наискосок...». У Зиночки же и вовсе вызывавшая священный трепет. "Там ТРИ кровати!!" — восхищённо восклицала она потом, обращая этот порыв лично к Иоське в приватной беседе.

И теперь, на фоне презревших опасности неустрашимых покорителей пересечённой местности совсем незаметным казался главный хозяин Антиповской комнаты — бесшабашный и весёлый обычно Ринат Ахатов: усатый, словно гусар, красавец с прямыми и тонкими чертами скуластого лица, тёмными глазами, что заставляли терять чувство предосторожности любую девушку, особенно когда он брал в руки гитару и ударял по струнам, и с вечной густой щетиной, которую не брала ни одна бритва на его крепком подбородке и обтянутых кожей хищных скулах — то бледных, то — рдеющих сквозь пахнущую крепким лосьоном «просле бритья» черноту блуждающим румянцем. Ахатов был несравненен за столом в любой компании. Чего стоил один его по-казацки лихо падавший на лоб, густой, цвета тёмной меди, чуб. Но рядом с такими гостями, как прибывшие с небес верхолазы, поблек и Ринат. Быть может, по причине того, что восседал пока без гитары, которая висела на стене над его койкой слева у входной двери, или потому, что Ринат Ахатов присутствовал сейчас здесь не один, а в обществе двоих своих земляков — столь же внушительных, сколь и молчаливых. Все трое сидели по ту сто-рону стола, что была ближе к двери, и происходили родом из одного и того же медвежьего лесного угла области, но разнились между собой внешне, как небо и земля. Главного среди них, Юсуфа Шафеева, которого в студенческом общежитии называли Юркой, Иоська, а ему был давно привычен этот общажный Вавилон, знал уже не один год — тот проживал в студенческие годы в одной комнате институтской общаги с Гольцманом, когда Александр некоторое время там обитал, и явился Городу из родного Ринатовского села, где оба они учились в одном классе. Однако при этом не походил на Ахатова совершенно, так как был блондинист, голубоглаз, высок и крепок. Он не имел в своём абсолютно нордическом облике ничего от внука степей, кроме, быть может, несколько более широкого, нежели у скандинава, лица, да ещё растительность на этом лице у него, отслужившего до политеха в армии, почти не росла. При этом, словно компенсируя недостаток восточной знойности в своём внешнем виде, был Юрка-Юсуф, ловелас похлеще Рината и всё гадал девушкам на картах.

Другим соседом Ахатова за столом оказался молчаливый и задумчивый атлет — огромный, с торсом и мускулатурой римского гладиатора, невозмутимый и всегда себе на уме, но одновременно и простодушный тоже парень, имевший имя, запомнить которое никто не мог, а потому все его звали непонятным Иоське прозвищем Микшар; или просто Мишкой. Происходил он не из Ринатовской деревни, а из соседнего района, где родиной его было большое, словно райцентр, тысяч на десять населением, татарское село. В облике Мишки не имелось также ничего от волжских народов, скорее он походил на узбека, а ещё вернее — на прокалённого пустынным солнцем могучего воина Чингисхана, только что слезшего со своего низкорослого коня, до того был смугл и дик своим видом. Глаза его походили на угли, волосы же, прямые и гладкие, были, однако не чёрные, а тёмно-коричневые, шоколадного цвета, что ещё резче оттеняло смуглость кожи, которая, обтягивая необъятные плечи и стальные шары мышц, казалась темнее этих волос. Говорил по-русски Микшар; всё ещё не совсем правильно, из-за чего был замкнут, несколько всего стеснялся, словно тяготясь то ли сильным акцентом, то ли своим рос-том и силой, то ли городской обстановкой, к которой так и не привык. А потому являлся постоянным объектом шуточек и подколок друзей — в первую очередь самого Рината. Девушек он также избегал, а они к такой скале не решались и подойти, и потому Ринат, то ли в шутку, то ли всерьёз, неустанно звал Мишку в своё село в гости с целью женить. Дело заключалось в том, что в их родном медвежьем углу в силу какого-то демографического катаклизма наблюдался явный недобор невест, а в соседней автономии здешние парни почему-то не котировались, считаясь не совсем своими, тут было строго, и девушки слыли главным дефицитом. Правда, как раз Ринатовской деревни это и не касалось. Засиживаться же столь долго неженатым для мужчины Востока считалось стыдным. Ну, к Юрке-Юсуфу подобное, правда, не относилось. Это здесь, у стола, он сидел незаметным ангелочком, с хитрой задумчивостью постукивая по какой-то деревяшке кухонным антиповским ножом. На деле же, говорят, законно-незаконно, но он уже был женат — быть может, и не раз, и сложно сказать, какой вклад внёс лично он в указанные демографические катаклизмы. Об Ахатове и вовсе следовало помолчать. Любой его приезд в родную Ахтямовку сопровождался — после невинной вечерней беседы у клуба с очередной луноликой Гюзель или Гульнарой — последующими обмороками несчастной, попытками той утопиться в речке Суляйке, и — дальнейшим явлением сюда на Липовую гору, прямо к общаге, чьих-то братьев с ножами. Одним из которых, нарезав запретное дома сало, ковырялся сейчас Юрка в найденной где-то деревяшке. Ведь всегда налёты братьев завершались всего лишь обычной всеобщей пьянкой. Так как ничего не происходило — в родном селе Ахатов себе никакого баловства не позволял, сберегая запал для города. Рината такие дела не могли не утомить, на Юрку надежды не было, и он уже отчаялся найти себе, как первому на селе жениху, замену на стороне. Что было и невозможно, потому что в сравнении с Ахатовым каждый соперник проигрывал, да их у него там и не было.

— Вы только послушайте, что она пишет, — восклицал Ринат, ногой выдвигая из-под своей койки матерчатую спортивную сумку и извлекая от-туда на свет сто раз уже, наверное, разворачиваемый шелестящий листок дефицитной, почти мелованной тонкой бумаги, испещрённой торопливо-круглыми замысловатыми завитушками: «Мы так мало поговорили после кино, и я очень хотела бы продолжить наш разговор, но долго не решалась об этом тебе написать. То, что я, наконец, решилась сделать это первой, мне далось нелегко, и ты, конечно же, осудишь меня: ведь я — мусульманская девушка, и такое недопустимо, ты знаешь. И всё же я решилась пересилить себя...». Вот кого ему надо! — с показным гневом вперив взор в МикшарИ, произнёс, возмутясь, под общий смех, Ринат. — Не знаю, чего он всё тянет!

И хотя говорил Ахатов о МикшарИ, но обращался он больше не к нему, а, помимо Антипова, к своему верному дружку по похождениям Гешке Селезнёву, который также был здесь, притулившись с краю. Гешка, незамысловатого вида крестьянский парень, эдакий крепкий увалень, имел абсолютно белые, словно выгоревшие с рождения волосы альбиноса и совершенно красное по цвету лицо, украшенное помимо голубых, как озёра, глаз большой картофелиной носа. Гешка Селезнёв учился на вечернем отделении политеха, но, несмотря на простецкую внешность, работал в узле телефонной связи их «шарашки» на должности инженера, числясь там даже в небольших начальниках, и был парень не промах — особенно по части того же женского пола. Жил он этажом ниже, рядом с Микшар; и в одной комнате с Юркой-юсуфом, где они устраивали периодически настоящие оргии с подружками, на которые Мишку не приглашали.

— Так ты едешь со мной? — уставившись на того, вопросил Ахатов. — последний раз предлагаю.
— Езжай, — подтвердил, словно развевая сомнения Микшар; Юсуф, до этих пор не проронивший ни слова. И, завершив ковырять в чурбаке расщелину, превратившую деревяшку, и без того на вид сомнительную, в нечто вовсе неприличное, протянул её Мишке. — На. Возьми.
— Дай мне! — под общее веселье на лету перехватил у него предмет Гешка Селезнёв. — Мне нужнее!

— Ну, дурные вы, мужики! — залившись стеснением, в усмешке спрятала лицо едва не подмышку раззадоренная Натали. — Своего, что ли нет? — воскликнула она, и, отняв у Гешки деревяшку, ткнула ею того куда-то в район солнечного сплетения.

— Ну вот! — согнувшись пополам, возмутился Гешка. — Чуть что — сразу копытом в грудь!

5.Весёлая возня помешала совсем было собравшемуся за картошкой Кочкарёву выкарабкаться из-за стола. И Ринат, уже взявший у Лётчика Андрюхину гитару, желая спеть, отвлёкся, чтобы сказать тому напутственное слово об успехе.

— Налей на дорожку! — заорали все.

Разлив остатки «Изабеллы», Ринат сжал в кулаке свой стакан и произнёс Иоськой уже слышанное: «Высоко в горах, там, где снега сливаются с облаками, пастух Ибрагим пас овец. Внезапно, слетев со скал, на него напал злой горный орёл, и, подняв высоко в небо, понёс над ущельем. Пастух Ибрагим отважно сопротивлялся, и орёл, не совладав с ним, на высоте в две тысячи метров выпустил его из когтей, после чего пастух Ибрагим стал камнем падать вниз. Однако ему очень повезло, — вскричал Ахатов, — как может повезти только раз в жизни. Ему чертовски, — искренне восхитился Ринат, — повезло, и, сделав паузу, завершил:
— Он упал не на острые горные вершины, а на ро-овную, — протянул Ринат с удовольствием — асфальтированную площадку! Так выпьем же за успех, который всегда там, где борьба».

Это был любимый тост Рината. В отличие от земляков из его рыцар-ской свиты, Ринат был по натуре бесхитростен и прост, какая либо, свойст-венная им восточная и многозначная искренность вовсе была чужда ему, напротив, все чувства выражались прямо и гордо, как высверк из ножен мушкетёрской шпаги.

Дело заключалось в том, что вот уж месяц, как Ахатов находился под восторженным впечатлением от вторично показанного по телевизору многосерийного фильма про четырёх мушкетёров, про «порадуемся на своём веку», и, в частности, от образа главного героя во фривольной интерпретации Боярского. Саму книгу Ринат, конечно, никогда не читал и не прочитал бы, но тут под воздействием волшебной силы искусства по всякому поводу тем же, что и герой почти смертельным ударом бил себя кулаком в выпяченную грудь и заявлял в любой компании, перевирая известный анекдот про поручика Ржевского: «Все вы тут г...доны, один я — Д’Артаньян!» Серьёзных трактовок заумной, с его точки зрения, «классики» Ринат не признавал, а так, в шутку, «по-нашенскому» — пожалуйста. И незаметно для себя настолько слился с воодушевившим его образом, что и саму жизнь вос-принимал, как шутку и весёлый театр.
От девчонок у Ахатова не было отбоя, и утомлённый охотой на ондатр и двухчасовой тряской по пути из родительского дома на автобусе Ерофеев или вернувшийся с футбольных баталий Антипов, по полчаса вынуждены были высиживать на кухне в ожидании момента, когда Ахатов соизволит отпереть дверь, провожая до ступенек лестницы очередную мимолётную дамочку.

Тем временем, удачно разминувшись с Еживатовской тумбочкой, от-правившийся за картошкой Кочкарёв в дверях едва не столкнулся с Ерофеевым, что возвращался из кухни с шипящей сковородкой в руках.

— Чем это вы тут без меня занимаетесь — опять водку хлещете?! — тоном сердитой учительницы старших классов вскричал он, расплывшись в улыбке. — Антипов, ты когда прекратишь это безобразие!

Его высокий голос был тонок, весел и пронзителен, широкое лицо выражало добродушие и незлобливость, но белевший на скуле давний ножевой шрам говорил о некоторой обманчивости дружелюбной внешности.
Он и теперь пришёл с добычей, и щедро шваркнув сковородку на стол посреди стаканов и кружек, провозгласил грубовато:

— Жрите — карпёнок. Сам отловил.

Рыба на сковородке, плоская, большая, шкворчала среди кипящего ещё свиного жира и жареного лука, белея сковырнутым мясом и блестя каплями сока, и Толик, налив себе из банки пол-стакана пива для запивки и освободив место на койке от Рязанцевской ноги, чтобы сесть, первым подцепил ножом кусочек. Его просторная рубаха с закатанными выше локтей рукавами, даже не заправленная в брюки, была вольно распахнута на широкой, но впалой — настолько, что ближе к животу она переходила в глубокую выемку — нетронутой загаром безволосой груди, и тонкие с виду длинные руки были так же белы, словно всё лето Толик загорал в подвале, но зато завершающие их большие кисти контрастно краснели, как обмороженные.

Как вдруг всеобщая братская идиллия нарушилась.

— Продолжаем? — не входя в комнату, с недоброй иронией спрашивал ещё из-за порога Зайцев. — Вижу, ещё купили!

Но кто его уже слушал!

К тому моменту обсуждение славного восхождения на архитектурный памятник и проблемы, что делать с замотанной в штору добычей, достигло у окна апогея. Таковым всегда была песня. Шурик, отвлёкшись от беседы с Томой, заговорил с Лётчиком о лошадях, к которым оба имели пристрастие и всюду кормили. Причём Шурик в любом колхозе пытался какую-нибудь кобылу объезжать. Очевидно, и с Тамарой интересы у них сошлись на любви к домашним животным. Тоже ещё ковбой!

Иоська чувствовал, что думает несправедливо, что он к Шурику сей-час, как это говорится, необъективен, но он не мог унять того тёмного, что поднималось в нём. Вот Чубарик — он словно угадал его настроение, — глухо и мрачно, весь уйдя в стихию песни, затянул, — а Гешка с Лётчиком подхватили, — его любимое, задумчивое:

«То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит...».

Не житьё мне здесь без милой...

«И сулил, сулил мне рок с могилой обвенчаться смолоду...», — много лет спустя, в другой, невозможной жизни, он снова услышал эту песню.

Так же глухо, упрямо, среди дождя и мечущихся всполохов прожекторов, запели её чуть слышно, но затем всё более мощно, мокрые спецназовцы, замолчавшие, притихшие было на крыше цокольного этажа, с отчаянием обречённых оставшиеся там ждать обещанный штурм «Альфы», и такие же мокрые украинские «легионеры» подхватили на чистейшем русском знакомые, улетающие в чёрную морось слова...

А тогда гул этой протяжной песни как раз и привлёк, очевидно, утомлённого Зайцева.

— Да вот, МикшарИ женим! — миролюбиво воскликнул, повернув-шись к порогу, Юрка-Юсуф.

— А он всё не хочет, — добавил Ринат, который, подзадоренный песней, тоже решил, очевидно, что-нибудь исполнить, а потому потянулся за Чубариковой гитарой к Лётчику.

Тамара, которая уже явно стала скучать среди мужских разговоров, заёрзала на стульчике. МикшарИ недовольно вздохнул — допели.

— Плохо уговариваете, — усмехнувшись, сказал Зайцев. Иоська же подумал не к месту, что вот ведь — не убеги он из прежней своей жизни, и его тоже женили бы, очевидно, подобным образом. Понаехали бы тётушки со всей округи, вся многочисленная родня, и сосватали бы за него, не спрося, какую-нибудь конопатую Басю из Крыжополя. Правда, сначала надо было бы пережить армию, вернувшись живым, в чём он сильно сомневался, но к чему был уже вполне готов.

Так размышлял он, плывя в воспоминаниях вместе со звуками печальной песни и, размякнув, словно бы уже подвывал с искренней тоской:

«Расступись, земля сырая, дай мне, молодцу, покой. Приюти меня, родная, в тесной келье гробовой».

Иоська заметил, что не только он, но и прочие, ранее молчавшие — Шурик, Гешка, очнувшийся Витька Француз и даже уснувший было вновь, а потому притихший Рязанцев — все вольно или невольно подхватили протяжный мотив. И вой единой капеллы, нарастая, рванул взрывной волной по всей секции:

 «Извела меня кручина, подколодная змея, догорай-гори, моя лучина, догорю с тобой и я», — Андрюха своим исполнением умел подчинять всеобщее настроение, вот уже и Натали на пару с ним громче всех выводила голосом последний куплет, да так слаженно с Андрюхой и искренне, что Иоська рот открыл от удивления.

Зайцев, потеряв, очевидно, последний остаток надежд на возможное собственное сегодня успокоение, хотел было что-то сказать, но только мах-нул рукой и скрылся в глубине коридора. Непривычное раздвоение мыслей испытывал, судя и по нему, не один Иоська. Но подождите ещё — терпение и труд всё перетрут. Вот и Ринат, словно уловив его мысли, решил рассказать, кто не слышал, свою мудрую притчу.

— Слушайте анекдот! — заглушая всех, вскричал он, и, отпив одним глотком полстакана пива, начал снова с высоких гор:
— На высокой горе стоят старый бык и молодой бычок, а внизу, в долине, пасётся стадо коров. Молодой бычок потоптался и говорит старому: «Давай, — говорит, — спустимся быстро-быстро, и сделаем ту беленькую коровку!» Но старый только молчит в ответ. Молодой ещё потоптался, и опять говорит: «Ну, давай спустимся быстро-быстро и сделаем ту чёрненькую коровку?» — старый снова молчит и стоит на месте. — «Так давай, — предлагает бычок, — быстро-быстро спустимся и хотя бы сделаем вон ту, красненькую, коровку?!» И тут старый бык повернулся к нему и, промычав, ответил: «Нет! Сейчас мы спустимся медленно-медленно — и сделаем всё стадо», Мораль, — завершил, передохнув, Ринат:
— Кто понял жизнь, тот не торопится.

Что было истинной правдой. Иоська допил свою «Изабеллу», и по-следние остатки телесной ломоты и утреннего дискомфорта полностью улетучились.
Стихия песни, как обычно, полностью захватила его, иссиня-бритые скулы запылали румянцем, лихой волнистый чуб цвета тёмной меди упал на чистый лоб, и он уже ничего не видел вокруг.

Грубоватые простецкие шуточки, искреннее веселье и эта его песня придавали обстановке домашнюю деревенскую атмосферу, словно собравшиеся и не уезжали вовсе от родного крыльца. Сельские посиделки на завалинке огромной страны, переходящие в сельскую же «гулянку» — вот что такое это было, не хватало лишь хоровода в кульминационный момент, и Томе, которая, допив то, что у неё там было налито, и от этого, а также от прилива страстной энергии, зардевшись, почувствовала себя здесь уже, подобно Иоське, несколько неуместной, стало явно тесно и скучно. Конечно — её влекло туда, где юг, синее море и другая музыка под другим солнцем, но сейчас предлагалось лишь то, что предлагалось, и она, не усидев на месте и поочерёдно перебравшись через Чубарика, Лётчика, Ерофеева, Натульку, которую вовсе сплюснула, и Рязанцевские ноги, выплеснула-таки порыв на вольную волю так темпераментно, что Иоська, что начал уже было беспечно и с аппетитом, поедать, запивая пивом, остывающую рыбу на сковородке и в очередной раз подцепил вилкой облепленный жареным луком сочный белый кусок, так и не донёс его элегантным движением до рта, удивлённо прервав жест на полдороги.

— Это называется: «Дамы приглашают кавалеров», — рассказала Тома в движении интересующимся, без промедления принявшись разыгрывать в пространстве между Ринатом и шкафом сочинённую ею прямо тут танцевально-песенную сценку.

— Это — школа Соломона Кляра, школа бальных танцев, вам говорят, — сообщила она. — Три шаги налево, три шаги направо, шаг вперёд и два назад.
Все увлеклись своими делами, лишь Иоська выразил, очевидно, лицом искреннее удивление, но его выудить для дуэта было сложно — так как он сидел далеко, другие же не хотели, и Тома далее исполняла свой сольный номер словно бы для него одного:
— Дамы приглашают кавалеров. Там, где гал-стук, там, кажется пирод, — на южный, как ей казалось, манер произнося глухое «г» и смешно грассируя, продолжала она, глядя на Иоську и протягивая к нему руки, но не бросать же рыбу!

Тома тщетно попыталась вытащить Юсуфа, но тот остался верен своей привычке на людях быть невозмутимым. Другие всё-таки развеселились, и даже очнувшийся вновь Рязанцев распахнул в изумлении глаза, ожил, и, приподнявшись на локтях, уставился на Тому, словно на некую невидаль.

— Кавалеры приглашают дамов, — специально для него мимикой и пением выразила она мысль...

Ринат попробовал, импровизируя, подыграть ей на гитаре, но у него не получилось, зато Лётчик сразу нашёл точные высокие аккорды и с чувством сочно протренькал тонкими пронзительными звуками на двух струнах всю музыкальную сценку до конца:

— Тётя Броха, уберите Борю, уберите Борю, Вам говорят. Он опять наделал лужу в коридоре, шаг вперёд и два назад...

«Дамы, не сморкайтесь в занавески...» Это неприлично, негигиенично и несимпатично, вам говорят, — когда было, и было ли, то беззаботное веселье?

«Тётя Броха, уберите Борю!» — вечность спустя он снова вспомнит звенящие гитарные аккорды, увидев эту надпись на одном из лозунгов в вопящей, осаждающей Останкино, толпе...

Выдохнувшись и ослабев, полностью вложив силы в исполнение, Тамара, довольная, что развеселила всех, вновь пробралась на своё место.

— Это — такая одесская песенка, — плюхаясь рядом с Шуриком, но глядя уже как бы через него, высказала они свои откровения Иоське, появление которого в компании, скорее всего, её так и вдохновило, подвигнув на подвиги, и в котором она видела сейчас своего наиболее желанного собеседника.
— Когда мы поедем в Одессу, — тщетно привлекая к обсуждению увлекшуюся спором с Чубариком Наташку, — и придём в гости, — так же, «по-южному», произнесла она, вытянув лицо, — к Александру... Как он там живёт? Не вспоминал нас?
— Вспоминал, — успокоил её Иоська, эстетично откусив рыбы.
— То я обязательно исполню ему её, — обрадованно завершила она словесное излияние.
— У него очень строгая мама, — сказал Иоська. — Она бывает не в восторге от визитов нежданных гостей.
— Ей мы на это время купили билет, — не испугалась предупреждённая Тома и чуть замешкалась, как видно, уже придумывая, куда бы этот билет приобрести.
— В о-оперу, — обрадовано заключила она, засияв от радости.
Вернее всего, тут она припомнила вслух пересказанное ей Иоськой на улице Красной высокохудожественное описание Одесского оперного театра на углу улицы Ленина, прежде Ришельевской, и Дерибасовской, при этом задумчиво вытянув губы и кругло произнеся звук «о», и добавила:
— Кстати, и нам надо также его посетить. Да!..
— Ага, — запив рыбу, подтвердил Иоська. — После «Гамбринуса».
— А что? — не замечая его язвительности, искренне вдохновилась она своей идеей. — Однажды в Анапе мы уже так ходили... В театр музкомедии! — начала Тома новый рассказ.

6. Возможность вволю пообщаться со столь долгожданным новоявленным слушателем и излить на него поток нахлынувших воспоминаний среди подобной однообразности и наскучившей ей уже компании так захватила её, что она, словно только и мечтала об этой встрече, вовсе проигнорировала Шурика, как предмет, мешающий свободному проходу звуковых волн, и, влекомая душевным порывом, всем существом отдалась жару возникшей дискуссии. А затем, словно стеснённая пространством и ощущая на расстоянии некие Иоськины биотоки, окончательно перебралась к милому дружку прямо через колени Шурика, который только и успел спросить в изумлении:

— Куда, куда?

— Там мы также с друзьями ходили до обеда в пивбар, и выпили кружек шесть! — угощаясь предложенной рыбкой, доложила она, продолжая. — А на послеобеда у нас были билеты в театр. И всё первое отделение мы просидели, правда-правда, уже к перерыву и с трудом, но никто и не догадался... А в перерыв пошли искать сразу же туалет. А там — ремонт: театр передвижной, на гастролях. Ну, мы — на улицу! Что делать? Решили попроситься в частный дом, позвонили, стоим уже вот так...

Тут она, искренне пожелав проиллюстрировать сказанное, зажала высоко между ног стиснутые тыльными сторонами ладошки и, изображая отчаянное нетерпение, поёрзала ими по своим бёдрам, — никто не открывает. наконец, выходит пожилой мужик. Мы к нему: «Дядечка, пустите на минутку!».
 Вот — и смех, и грех, прямо.
Всё это было выплеснуто на едином дыхании столь чистосердечно и с таким вдохновением, что Иоська и сам развеселился, в свою очередь собравшись рассказать что-либо интересное, но Тома, захваченная своими южными воспоминаниями, готова была окунуться в них с головой. Очевидно и Иоська, столь отличный от окружающих, интересовал её лишь, как отблеск таких воспоминаний здесь.

— У нас отпуск всегда только летом, — похвасталась она ему. — Отдел канцелярии маленький, всем женщинам по очереди хватает летних месяцев. В Анапе, — продолжала она, — у нас были такие хорошие друзья! Сначала попались плохие, но эти нас защитили!
— Механик Нечупуренко? — спросил Иоська.
— Ушёл в плавание, — вздохнула она, — так жалко. Только всё так хорошо стало уже начинаться...
Натали, услышав, рассмеялась.
— А в мае мы ездили в турпоездку от института во Львов, — вновь вдохновилась, забыв грусть, Тома...
— Вы уже рассказывали, — сказал Иоська.
— Там эти... Ванёк..., — усмехнулась Наташка.
— Гарные, — с весельем вспоминая полузабытые слова, поддержала её Тома, — хлопцы! Но Украина нам очень понравилась, — отбросив иронию, серьёзно произнесла Тамара и посмотрела на Иоську:
— Украинские ребята все такие... подтянутые, — нашла она подходящее слово и завершила:
— Вот, в августе снова туда поедем в отпуск, в Одессу...
— Да уж, — подбодрил её Иоська. — Там этих механиков... И, под-тверждая репутацию подтянутого парня, втянул и без того худой живот и, выпрямившись на стуле, снова изысканным якобы жестом нанизал на вилку кусок рыбы с луком.
— Где же они там обитают? — спросила Натали, лишь бы поддержать беседу.
— На Приморском бульваре, — рассказал Иоська.
— В первый же вечер пойдём туда знакомиться, — решила Тома. А во второй — посетим Сашу, он говорил, что у них в аспирантуре как раз в это время каникулы.
— Только без механиков, — заметил Иоська.

Фривольный разговор был прерван новым всплеском звона гитарных струн — это Ринат, войдя в раж, с надрывом провозгласил, решив опять развлечь собравшихся песней:

— Я был батальонный разведчик, а он, — кивнул Ринат в сторону МишкарИ, — писаришка штабной. Я был за Россию ответчик, а он спал с моею женой...
Иоська не без удивления заметил про себя, сколь часто здесь в обиходе, в песнях и присказках, употребляется название «Россия». Живя дома, на Украине, он знал Союз, знал, что где-то есть некий главный над всеми, Центр, а там, вдалеке — Сибирь. Но такого понятия, как Россия, искренне полагал он, давно уже и не существует вовсе, словно и нет на свете такой страны и такой земли. И в самом деле — разве есть такая нация? Вот она, перед ним: смешение рас, кровей и исторических судеб.
«Американцы», или «бразильцы», или опять же переставшие быть евреями весёлые израильтяне, а между них есть — и негры из Эфиопии, и неотличимые от арабов испаноговорящие сефарды, которых он встречал среди болгар и в Молдавии, и грозные горцы с Кавказа, и крымско-татарские, говорящие на татарском языке, караимы. Говорят, есть — вот бы увидеть — даже жёлтые, из Китая и Японии. И всё это — Израиль, о котором в мире на протяжении двух тысяч лет, или больше, тоже никто не знал, кроме них, веривших, что это слово обязательно возродится! Мысли эти, пришедшие некстати, мешались с возникшим в голове лёгким туманом и воплями рвущего серебряные струны Рината:

— ...И начал жену целовать, я бюстом её наслаждался, протёз положил под кровать, — сообщил он.
— ...Полез под кровать за протёзом, а там, — Вышел из себя Ахатов, — а там — писаришка штабно-о-о... О-о! — подхватили уже все в едином вздохе восхищения, так как в распахнутых дверях показался вернувшийся Кочкарёв с грудой картофелин в рваном пакете.

Вот, пожалуйста — наглядное подтверждение Иоськиных мыслей!

Славка взялся эту картошку тотчас и чистить, однако лишь изрезав впустую пару клубней, пустил, порезавшись, собственную кровь — очевидно, твёрдость в руке была уже не та. И Шурик, оставшийся без внимания Томы и потому заскучавший, с досадой отобрав у него нож, принялся помогать, а Ерофеев, подключившись, довершил дело вообще молниеносно и с радостной, присущей только ему, виртуозностью. О, картошка! Она стоила в магазине буквально ничего, хотя и качества была отвратительного. Настолько отвратительного, что городские жители, если не желали тратить свои денежки, откладываемые на автомобиль, ковры, хрусталь или мебель, на рынке, то — до чего дошло — приспособились выращивать эту картошку на собственных дачных участках, сами за ней всё лето ухаживая. И самостоятельно же затем по осени её убирали, и питались только ею, а в магазине не покупали!
Даже на суп.
А ведь это был картофельный край! Здешняя картошка считалась окрестной валютой, она ценилась, и жители того же Шемуршанского района, расположенного у самой границы с другой, огромной, степной и более южной областью, слывшей во все времена голодным краем, где на песчаных почвах эта картошка вовсе не произрастала, ничуть не страдали от того, что получали зарплату в колхозе раз в квартал, и что составляла она рублей пятьдесят-семьдесят, а у доярок — и того меньше. Так как на эту зарплату они не жили, трудясь в хозяйстве лишь номинально — лишь бы не привлекли, а на самом деле кормились и процветали, делая свой тайный, как это говорят, картофельный «бизнес». Так же, как и дачники, выращивая собственную картошку, они набивали мешками с ней багажники новеньких «Жигулей» и машинами вывозили россыпи клубней изголодавшимся соседям, с руками отрывавшим сколь угодно мелкий «горох» за любые деньги.
Такие были метаморфозы. Но ещё большую метаморфозу, чем картошка, представлял из себя сейчас сам Кочкарёв.

— На чём жарить будем? — поинтересовался закончивший работу Шурик. — Маргарина-то больше нет.
— Почему нет? Есть! — утвердительно произнёс Кочкарёв, выкладывая на стол обрезанный ножом от магазинной пачки кусок свиного жира с налипшим обрывом обёртки.
— И это где-то выцыганил! — восхитилась Наталия. — Ты, Слава, случаем, не цыган?
Нет, Кочкарёв был не цыган. Иоська смотрел на него, и не мог надивиться. Что делает с людьми семейная жизнь! Как хорошо, что сам он не слишком переживал за своё вольное пока, — видно уж не надолго, — со-стояние — в отличие, скажем, от Митьки Ермакова. Который и на праздничном вечере по случаю Восьмого марта в своих импровизированных миниатюрах на темы единственных и неповторимых, зациклившись, вопрошал неизвестно кого со сцены институтского Актового зала по завершении каждого номера в разных интерпретациях, но одно и то же: «Почему ж тогда я не женат?»
Нет уж, Иоське подобные шизы чужды. Воистину: кто понял жизнь — не торопится.

Пока Ринат продолжал донимать невозмутимого Микшари и развлекал присутствующих очередными песнями и анекдотами, Толик Ерофеев , который умел мгновенно жарить картошку даже на воде, а с добытым Славкой маргарином и подавно, отлучился со сковородкой на кухню, где вмиг выполнил поставленную задачу, которую прочим поручать было уже рискованно. Ведь даже наиболее свежий с виду Гешка, что вызвался разливать всем из выуженной с подоконника трёхлитровой молочной канистры в опустевшие стаканы то самое тёмное, пахучее и пенящееся, — даже и он потерял твёрдость в движениях и слегка промахивался.
Жуткое пойло по-прежнему нетронуто блестело плавающими мокрыми зёрнышками злака в кр;жке занятого вознёй с телевизором Антипова, вселяя ужас, стакан же Иоськи был пуст. А спасительное вино кончилось! И выбора не было. Гешка тем временем всё разливал и разливал друзьям. Настал черёд и Иоськиной ёмкости.

— Не бойся, это — мордовская бражка, фирменное исполнение, перед свадьбой сеструхи варили, для себя, — поймав его испуганный взгляд, успокоил Иоську Селезнёв. — Тут и выпивка, и закуска одновременно, ячмень с пшеницей.

Бурный поток чудовищного варева, пенистый, искрящийся и шипящий, с каким-то мусором, наполнил на две трети Иоськин стакан.

И подобная этому выбросу, тугая чёрная струя хлестнула из высокой трубы, масляным ливнем окропила в единый момент на экране телевизора счастливые лица сибирских нефтяников, сделав их такими же чёрными. Нефть разлеталась из подставленных защитных касок и сложенных ладоней. Буровики плескали друг в друга свою добычу и умывались ею у всех на глазах, насквозь мокрые и исполненные восторга.

— Есть новая буровая и рекордная тонна чёрного золота нефтяников Уренгоя! — наполнил пространство олимпийски-победный вопль “комментатора”. — Не отстают и газовики. Ответом на призыв к труженикам Ямала лично заместителя министра...

Тут прозвучала фамилия замминистра: нечто настолько трудновыговариваемое, что даже Рязанцев, очнулся в который раз, что-бы высказать претензии занятому настройкой телевизионного изображения Вовчику Антипову:
— Какого Чемурмырина? Выключи ты его, рано ещё!
Зёрнышки жуткого злака плавали по пенистой поверхности пойла. И новые пузырьки, возникая среди них и лопаясь, появлялись опять вместе с поднимавшимся со дна кверху теплом.
— Недозрела ещё видно, зараза, градус не набрала, — неправильно истолковав Иоськин устремлённый в недра стакана взгляд, предположил Атипов.
— По-хорошему, когда отстоится, оборотов двадцать должна давать, — подтвердил Шурик. — А у нас в деревне — так и покрепче удавалась.
— Придётся делать “киссинджер”, — печально подытожил Антипов и вопросительно уставился на Ерофеева:
— Толян, ты как? Доставай, не жмись!
Толик, предохраняясь от пойла, предусмотрительно наполнил свой стакан пивом. Так что его доза браги солидной добавкой досталась сразу Лётчику, Тамаре и Иоське.
— Что я вам, дойная корова? Самому не хватает — магнитофонные головки протирать!, — деланно возмутился Ерофеев.
— Тебе на них поллитра надо, что ли? — ответно возмутился уже Ахатов.
— Не далее, чем завтра, принесу столько же! — поддержал Рината Вовчик. — Только вот до работы доберусь. Протрём мы тебе твою головку.

Ерофеева уломали быстро. С началом внедрения Заказа протирочный спирт в Конторе лился рекой. Старшие инженера и начальники секторов носили его с работы домой едва не бидонами, а рабочим-регулировщикам на опытном заводе наливали специально, чтобы они могли безвылазно высидеть свои нечеловеческие по напряжению десять-двенадцать чаще всего ночных часов за приборами, добиваясь приемлемых для заказчиков результатов. И они, вдрободан пьяные, уже падая со стула, всё же попадали щупами неизменно в нужные точки, выполняя одни и те же, бесконечные, доведённые до автоматизма действия и движения, и зарабатывая свои тысячи. Спирт спасал, как на войне. Впро-чем, так было и повсюду — страна труда цвела.

Ерофеев был, конечно же, не таков, и спирт вовнутрь почти не упот-реблял. Но и других угощать обычно не жадничал. Вот и теперь, поупрямившись, для вида, он извлёк из потайного баула под койкой самодельную, блестящую нержавеющей сталью, фляжку объёмом в добрый литр с завинчивающимся наглухо колпачком, плоскую, удобно изогнутую по форме живота — чтобы легче было проносить через вахту за поясом.

Дразня всех, он потряс флягой в воздухе — плещется ли, — затем отвинтил колпачок, понюхал содержимое и, сморщив нос, со словами:
— На неделе полную принесёшь! — протянул её Антипову.

Вовчик уже, изогнувшись, нашаривал на подоконнике — встать с койки у него, как видно, не было сил — мерный стаканчик из полупрозрачной пластмассы. Гешка с канистрой в руках выискивал, кому бы ещё налить браги. С этим вышла загвоздка — крУжки вконец обессилевшего Антипова и знавшей свою дозу осторожной Натали, а также застывшего немым сфинксом воина Тамерлана, то есть Мишки, остались почти нетронутыми с прошлого раза. Хитромудрый Юсуф, следуя примеру Ерофеева и вынашивая какие-то тайные замыслы, предпочёл пиво, так что самому Гешке пришлось пить на пару с Ринатом. И лишь беспечный Чубарик успел едва не на лету уже осушить свою ёмкость, так что ему понадобилось наливать снова. Весь этот процесс был исполнен Гешкой Селезнёвым на одном дыхании и с точностью до миллилитра. Чего никак нельзя было сказать о Вовчике, ни глаз, ни рука которого совсем не хотели слушаться хозяина до того явно, что Шурик, опасаясь, как бы Антипов не разлил драгоценную влагу, вызвался помочь товарищу.

— Дай сюда, у меня лучше получится, — заявил он и добавил, прицеливаясь:
— Сами знаете, рука у меня — ого-го — сильная. Голова, — опрокинув стаканчик со спиртом в чью-то кружку, он постучал им же себя по затылку, потом сделал словесную паузу и заключил:

— Мыслящая!...

Сложно было предугадать, куда собирался вытянуть себя Шурик своей рукой за эту голову, но цитатами из недавнего, столь понравившегося ему телефильма “Тот самый Мюнхгаузен”, где главного героя играл Олег Янковский, он всех буквально достал. “Если бы на голове у оленя вырос сад, то я бы сказал, что сад. Но выросло дерево — зачем же мне врать!”
Однако, при видимой открытости и добродушии, Шурик был куда хитроумнее и дальновиднее своего друга Антипова. В футбол они играли постоянно вместе, и отмечали победу или поражение от души. Но затем Шурик никогда не отрывался вот так от действительности на долгие дни. Вовчика же постоянно преследовало одно несчастье — во время матча у него то и дело выскакивала косточка в коленном суставе, что сопровождалось жуткими болями и требовало последующих отлёживаний, которые “под бюллетень” и переходили в длительные загулы. Вот и не далее, чем в пятницу, они опять играли в футбол, и пить начинали вместе. Однако Шурик спокойно ушёл домой и теперь вот он — свеженький и бодрый, несмотря на загородную одиссею. Антипов же выглядел совершенно неприемлемо и поднесённый к его кружке стаканчик воспринял без энтузиазма:

— Я пропущу, не надо. Налей вон Иоське всю: штрафную.

Антипов был бледен и явно не в себе — даже голос его, и без того надтреснутый, стал вовсе тонким и слабым. Девушки также деликатно отказались от добавки, а Рязанцеву решили с его согласия пока вовсе не наливать.

— Иось, ты как? — спросил Шурик, на что Иоська только пожал плечами.
— Смотри, наполняя протирочным спиртом мерный стаканчик до краёв, — предупредил тот, — лошадиная доза, за двоих наливаю.
Он вопросительно поглядел на Иоську, поколебавшись перед тем, как опрокинуть содержимое в его большой стакан.
Заботливый ты наш! В душе у Иоськи возникло лёгкое раздражение.
— Лей всю, — проговорил он, глядя на мутноватую полупрозрачную жидкость, струя которой тотчас вошла в чёрные недра злачного варева, растворяя тёмный цвет и одновременно зависнув в нём на миг неким сгустком. И новое содержимое стакана, исходя возникшим теплом,  закипело-зашипело вокруг этого сгустка, забродило неведомой реакцией, что создавало непередаваемый эффект.
— Коктейль “киссинджер”! — прокомментировал, поясняя Иоське тоном экскурсовода, Антипов: мордовская бражка, технический высококачественный спирт...
— Запивать надо строго пивом из “Дубков”, — заплетаясь в словах языком, подал из-под Наталии слабый голос Рязанцев...
— Да, — подтвердил Антипов и не без труда дотянулся до одной из трёх, что стояли на телевизоре, пивных кружек, — фирменный напиток.
С этими словами он наполнил кружку на две трети слегка выдохшимся уже пивом из банки и пододвинул эту кружку Иоське.
— Почему — “Киссинджер”? — спросил тот.
— Агрессивный очень, — пояснил Вовчик.
Чего тогда не Моше Даян? Тот тоже — “агрессивный, бестия, чистый фараон”... Казалось-то уж теперь, на краю неизбежной мученической гибели, извечный и мудрый тост “Лехаим!” — “За жизнь!” был наиболее уместен.
Но Иоська не произнёс его про себя за полной излишностью: даже один вид ужасного месива не оставлял шансов на спасение.

И с чувством полной обречённости и даже успокоения Иоська не спеша, словно чай, выцедил, придерживая зубами твёрдые зёрнышки и пшеничный мусор, сладковатую и терпкую, шибанувшею в нос спиртом и хмелем, тёплую жидкость до дна, а затем запил всё это длительным глотком пива, абсолютно при этом уверенный, что тотчас, за столом, и умрёт.

Смерть, однако, сразу не наступила. Показалось даже вкусно, и он, желая усилить вкусовые впечатления, подцепил вилкой со сковородки горячую жареную картошку. Аромат мордовского напитка понравился, как видно, и Томе. Она тоже с удовольствием отхлебнула пива, с вопросительной насмешливостью посмотрев на Иоську, словно приглашала его поучаствовать без слов в обоюдном веселье, причина которого была известна лишь им двоим.

Глава 2

1. Новый прилив приятной беспечности охватил Иоську целиком, в голове возникла веселая лёгкость, всё отдалилось куда-то, лица окружающих существовали теперь отдельно от его сознания и восприятия, и он взирал на них, будто в кино. Стол плыл сквозь предвечернее марево в звуках рвущих жилы и душу аккордов Ахатовской гитары, все переключились на слушание песни, и Тома, расслабившись и обмякнув в потоке звуков, сначала слегка, а затем с полной искренностью приникла к Иоськиному боку тёплым телом, как к привычному прибежищу в океане страстей. Случилось это безо всякого умысла — словно, усталая, она все эти часы или годы только и стремилась к нему. Он тоже приобнял её, затем обнял надёжней, и они прильнули друг к другу незаметно для окружающих, а, может, и для самих себя, прижимаясь всё крепче — так, чтобы между их телами не осталось даже самого случайного промежутка, и стремление это казалось столь обычно и привычно для них двоих и так единодушно и искренне, как если бы знали друг друга вечность и спешили один к другому всегда. Тома понимала и угадывала каждое его движение, в ответном смятении желаний всё же предчувствуя и предупреждая излишние порывы, превращаясь в средоточие предназначенной только ему и впервые заботы и любви, и он, исполненный благодарности, ласкал её нежно, не разжигая излишней чувственности ни у неё, ни у себя, стараясь не смотреть, чтобы не потянуться губами прямо здесь,  за столом... Рука его, проникнув у Томы подмышкой, нащупала напрягшийся и затвердевший под пальцами бугорок небольшой груди, на миг стиснув узкую спину, ослабла, скользнув вниз, лаская бедро и живот, где, не подчинившись воле хозяина, снова рухнула ниже и запуталась в складках мягкой плиссированной юбки, уже не встречая сопротивления, а совершенно невольно, в запретном порыве выискивая скрытую курчавую опушку, — и вроде бы уже ощущая её: как будто над столом даже возник, витая в дуновении ветерка с улицы, слабый мускусный запах. Нет, сам он, конечно, с собой душой и разумом совладал бы, но предательски тёмные недра его организма, сокращаясь в тугом напряжении каменеющих мышц, не хотели повиноваться воле, слушая лишь свободный зов яростного инстинкта. И всё, что было подвластно теперь одному только прихлынувшему из тех тёмных недр потоку разгулявшейся крови, воспряло, и без того напряжённое и налитое, готовое разнести в клочья ок-ружающее пространство безжалостным рычагом своего последнего края, и в муках удерживаемое лишь яростным сопротивлением внешнего покрова мешающей ткани. Это сопротивление одежды было, однако, не тем, желанным, упруго-податливым как хотелось бы, а беспощадным — так, что даже приподнялась каёмка свисающей со стола замызганной, залитой пивом, казённой скатерти. Он поражался, какая всё-таки Тома худенькая, рука его в нежности и умилении полностью обнимала её, Тамара, исполненная благодарности, также обняла его обеими тонкими ручками, прижимаясь всё сильнее, прохлада её пальцев коснулась его груди — там, где воздушное движение струй вечерней прохлады колыхало под расстегнувшейся рубашкой редкие волосинки. И видно было, как она соскучилась по нему за эти часы и ждала на их не-скончаемом протяжении только его.
И в самом деле — они были сейчас в комнате словно бы лишь одни. Никто не заметил произошедших изменений — все были поглощены и увлечены чем-то своим.

— “Скажи, по какому же праву, уже ли тебе всё равно, — после перерыва на коктейль и закуску продолжал под гитару повествование о батальонном  разведчике Ринат Ахатов, — что ты променяла, шалава, орла на такое дерьмо... Орла и красавца-мужчину”, — переместился Ринат поближе к Натульке, от которой все отвлеклись, и румянец на его крутых скулах — наверное, благодаря “киссинджеру”, заполыхал сквозь синеву отрастающей щетины ярче. — “Да я срать бы с ним рядом не стал. Ведь я ж до сам;го Берлину по вражеским трупам шагал”... 

Или это Иоськино возбуждение, не вмещаясь уже в нём одном, телепатически передалось и другим? Во всяком случае тёмные, с зеленоватой искрой глаза Рината, от одного хищного взгляда которых из-под разлёта тонких чёрных бровей у  женщин независимо от из возраста и национальности увлажнялись отнюдь не только ресницы, зажглись, как у пантеры во тьме.

— Не карябайся, — сказала Наталия, которую не так-то легко можно было пронять.
— Ринат, ты бы хоть побрился, — встал на Натулькину сторону про-должавший забавляться деревяшкой Юрка-Юсуф. — Всех девушек исцарапал.
— У крепкого корня и ботва хорошая! — оскорблённо изрёк Ахатов, перестав играть, мудрость фольклора прополочных свекольных баталий и гордо провёл тыльной стороной ладони по шершавому подбородку. Однако все посмотрели почему-то на Антипова, хотя тот сейчас из-за своего состояния какой-либо сексуальной ценности не представлял. Это добило Рината окончательно...

— “О люди, о глупые, серые русские люди, налейте мне кружку вина”, — обиженный, вновь обратился он к гитаре.
Что и было исполнено Гешкой незамедлительно, вслед за чем Шурик вторично произвёл с вновь наполненными ёмкостями свой физический эксперимент.
Абракадабра, плыви... Тоже мне, фокус!

2. Незамысловатые провинциальные шуточки развеселили своей простотой и Иоську. Но при всей их непритязательности они несли в себе некую истину, которую, прикрываясь другими словами и высокими помыслами, прятали в себе многие, живя, страдая именно этими, простейшими категориями. Так подумал он о своём испуганном и неожиданном логическом открытии. И что же тогда — все разговоры о науках, политике,  честолюбивые замыслы — лишь флёр? А истина жизни — это та краткая надпись на стене? Жалко и грустно. Огорошенный подобной мыслью, он отхлебнул из стакана и в изумлении затих.
Песня про разведчика закончилась, обниматься и далее на виду у всех стало неудобно, но и оторваться друг от друга они никак не могли, и Иоська невольно убрал руку ниже, чтобы как-то скрыть её под столом. Тёплое бедро Томы было податливо и послушно, но тела их не хотели  разъединяться и частично. Все изгибы, выпуклости и впадины Томиной гибкой фигуры были ему известны, словно родные,  и казалось, что они с нею знакомы вечность и встретились после недолгой разлуки ненасытно и  желанно, как части единого целого, влекомые одна ко второй и ни к чему более. Это было удивительно и необъяснимо, но это было так. И, корни, и все его волосы-”ботва”, снова воспрянув, устремились туда же, куда и мысли. Ладонь, пройдя круговым движением по плиссированным складкам нежной одежды, но стесняясь показаться над столом, стиснула напрягшуюся, такую знакомую ягодичку. И в порыве страсти притянула Тому навстречу подавшемуся к ней, непослушному уже ему, твёрдому краю материального воплощения этой страсти столь сильно, что Тома, не удержав равновесие на второй ягодице, едва не опрокинулась и сохранила примерно перпендикулярное положение лишь, опершись рукой об Иоську.

Причём ладонь её попала как раз на то, наиболее близкое к ней, ненужное место.

— Ну, это лишнее... Зачем падать? — сознательно не замечая невольно-юмористической двусмысленности фразы сквозь сладостно-мучительную ломоту, подстраховал он Тамару шуткой. Она же, не сразу уяснив, что произошло, даже ухватилась было за спасительную твердь, словно за автомобильную рукоятку, но и тогда, когда до неё дошло, не поспешила сразу убрать руку, в приливе юмора втянув голову в плечи и зажмурившись, и тесно прижалась к Иоське, смущённая и — охваченная вместе с ним одним пониманием весёлой комичности ситуации.
Так что ему пришлось брать инициативу на себя, и, выручая Тому из смешной неловкости, самому высвобождать её ладонь, взяв её в свою и возвращая руку Тамары на прежнее место, где рука эта, словно устав, вновь припала к его груди.

Странное дело — Тома сейчас совершенно не стеснялась его, она, такая не чуждая сомнениям и волнениям, просто не чувствовала в нём, и только в нём, чужого. Да что говорить — ведь фактически вчера, в дебрях сиреневых кущ, она уже была его. И то, что дурацкие обстоятельства, вмешавшись,  не позволили довести всё до логического завершения, ничего, по сути, не значило и не меняло. А что до его сомнений насчёт последующего возможного продолжения ночных событий и коварной “измены”, то сегодняшний день давал на каверзные вопросы оптимистичный ответ. Ведь там, где бушуют амурные романы, всегда есть соперничество, но сейчас он совершенно не опасался этого, раз было понятно и ясно, что ей не нужен был никто из здесь присутствующих, кроме него. Изо всего богатства выбора она душой и телом стремилась только к нему, почему — непонятно, но они были именно теми нашедшимися кусками одного целого, которым не жить друг без друга.

Откуда она пришла? Почему они так долго шли друг к другу?  Вопрос этот не мучил его, однако необходимость, соблюдая приличие, отстраниться, невозможность опять слиться во взаимном порыве были невыносимы.  Но где они имели возможность уединиться, он не знал.
Лестничные клетки озаряло закатное солнце, и по ним бегали дети из немногочисленных “семейных” комнат, на кухне же гремел посудой сменивший там Ерофеева неизменный Зайцев.

“Разве что в туалете?”, — подумал Иоська.
Но это уж слишком!

Удручённый столь очевидной и абсолютной невозможностью что-либо предпринять прямо сейчас, он усилием духа успокоил свою вконец разбушевавшуюся, как это говориться, плоть, и отстранённо углубился, сделав ещё один печальный глоток, после которого в его стакане и вовсе вторично ничего не осталось, в мысленное самосозерцание.

И там, внутри себя, он видел, что сомнения ревности, что мучили его, разлетаются в прах. Никто другой не нужен был ей,  ничего такого вчера не произошло,  и зря он переживал сегодня. Он — вне конкуренции.
Это было совершенно однозначно. Он был рад и счастлив от того, что мог, наконец, просто и ясно, абсолютно честно, выразить мысленно сам для себя то тайно-гнетущее, что мучило его с утра, гнало из дома, из-за чего он вынужден был терпеть всю эту “изабеллу”, но что не решался до сих пор сформулировать в слова. Да, это была ревность — чего уж тут стесняться.  И она оказалась иллюзорной. Потому, что он — победитель. А как же иначе!

Удовлетворённый тем, что получил, наконец, на все вопросы, столь исчерпывающий внутренний ответ, Иоська окончательно расслабился. И даже, желая остудить разгоревшийся пыл, ухватил пересохшими от возникшего внутри у себя жара губами край своего стакана, наполненного Гешкой и в третий раз.

Который и осушил, не чувствуя вкуса налитого и не дожидаясь даже окончания нового витиеватого ринатовского тоста. Всё это не ускользнуло и от внимания присутствующих.

— Вот это по-мужски! — похвалил Иоську Юрка-Юсуф. Сам он продолжал, однако мусолить своё, первоначально налитое, пиво — лишь щёки его слегка порозовели от румянца на фоне светлой шевелюры.

Налив всем, кроме Антипова, присел на своё место рядом с дружком Юсуфом, который ещё не устал с каверзной хитрецой на всех поглядывать, Гешка. Две белобрысые бестии, они явно снова что-то затевали!

Иоська закусил картошкой, сделав это поневоле столь смачно, что даже Шурик, который отвлёкся было на бурную беседу с “колхозниками”, посмотрел на него с интересом. А затем,  что-то сказал Антипову на ухо, усмехнувшись и искоса метнув при этом взгляд в сторону Иоськи. Смейтесь, смейтесь! Тёплая волна, разлившись по телу, словно подняла его над столом, вовсе отделив от действительности. Гордость и сила распирали его, сделав совсем иным. Такая чудесная метаморфоза произошла, причём лишь однажды, с жителями его родного квартала — тогда, во время далёкой и молниеносной войны Судного дня — Йом-Кипура — тёплой осенью забытого года, когда лишь едва начинали желтеть огромные каштаны на улице Урицкого и в скверах. Уличные лотки ломились от яблок и абрикосов, а в очередях за, на редкость обильным в ту осень, виноградом из уст в уста и почти не таясь пере-давалось то, что и так все видели вечерами на экранах телевизоров в кадрах хроники информационной программы “Время”, что мельком, по крохам вылавливали, не слыша голоса диктора, но, выискивая, вдыхая невиданное.

Сияющие, засыпанные спутанными волосами, закопчённые бензиновой гарью лица израильских солдат — счастливых, без касок, что-то орущих и сжимающих в руках лучшие в мире автоматы с коротким, как выстрел, названием. Солдаты, восседают на  залитой солнцем броне несущихся сквозь мглу и пыль танков под бело-голубыми флагами. Машины с рокотом рвут стену вздыбленного гусеницами песка. Столь давно это было, столь не к месту вспомнилось Иоське — как будто воспрявшая, не реализованная простейшим способом мужественность его опять воплотилась в такое вот, рождённое из глубин памяти видение. Вмявшие под себя пустыню Синая еврейские танки под бело-голубыми флагами с сияющей шестиконечной звездой “атиквы” — Надежды, которую пронёс через века изгнания и принёс на сожжённую солнцем землю его народ. Надежду не надо было возрождать вновь. Ведь как бы ни казались тяжелы невзгоды, люди во все времена жили, сохраняя в сердцах её и помня о Земле. Эрец Исроэль — во все века хоть кто-то там, да жил, хотя бы один еврей. И Израиль не умирал, он был живым в тот момент, когда на заре затухающего теперь уже века его, ставшей бесплодной, иссохшей и исстрадавшейся каменистой земли коснулись подошвы первых переселенцев,  которых за это потом обвинят во всех грехах, в том числе во всемирном заговоре. Хотя они страстно желали от других народов как раз обратного — чтобы те, наконец-то, оставили бы евреев в покое, быть может, даже забыли о них, а сами евреи освободили бы прочих от своего, оказавшегося столь тягостным почему-то для них, присутствия.

И это их потомки в 73-м, ведомые своим усталым одноглазым полководцем Мойшей Даяном, о котором пел Высоцкий, и который советским людям был известен лишь по газетным карикатурам, прыгали прямо с танков в воду Суэцкого канала. Вторгаясь туда, словно в заветную расщелину, которая желанным ручьём у цветущего лона рассекая возвышенность, влечёт к телу сдавшейся женщины. И войдя в неё с бесшабашной отвагой, сделали трусливых египтян, как бог черепаху. А жители Иоськиного квартала ходили гордые, почти открыто прижимая  к уху транзисторные приёмники, как будто лично они сами намочили свои ноги в канале, и это казалось всё столь явно, ново и неожиданно, что даже участковый, увидев такую внезапную смелость, махнул на них рукой. Случившееся стало для всех откровением. Иоська, хотя и был ещё маленький, помнил те разговоры. Все с упоением и испугом хватали на лету новости, пытались читать газеты между строк. Небольшой отчаянный израильский десант, не дожидаясь подтягивания основных сил, высадился на западном берегу канала и закрепился там, окопавшись в песках. Они были уже в Африке!

Вернувшись туда,откуда когда-то пришли в свою Землю молока и мёда по морю, яко посуху. А теперь навестили те пески вновь. Мимо красного зарева заката.Ага. И море по колено - пусть лужа по уши!

Для нашего новоявленного "Маугли" "без рода и пленума" данная лужа в зареве заката той, прошлой, жизни оказалась слишком глубока.
Но это уже - следующая история.


Рецензии