Чиримэ

И что за чертовщина со мной творится. Стоит мне  где-нибудь песенку или просто мелодию услышать, как тут же всплывает в памяти чей-то образ или событие.
Вот и сейчас услышал давно забытую  песню Рашида Бейбутова: « Нежной розой ты была, ярче всех цветов цвела,
                Ты прекрасна и мила, Чиримэ…»
И сразу же вижу свою родную деревню  на берегу Оби. Наш старый домишко, крытый разобранными тесинами отплававших свой век лодок. Милое мамино окно с пушистым кустом герани. Вижу её яркие бутоны и запах, который ни с чем не сравнить и не спутать…
Я за столом, что-то пишу, а мама сидит у окна, смотрит на улицу и молчит. Отдыхает. На плетёном коврике в солнечном квадрате спит, свернувшись, кошка Мурка. Через открытую дверь слышно как горланит, взлетев на поленницу, наш петух. А под крыльцом, спрятавшись от назойливых мух, иногда взлаивает во сне моя собака Ласка. Вот закудахтала, слетев с гнезда курица, громко проворчал петух в знак одобрения за её старания. И опять всё тихо и сонно в этот знойный июльский полдень.В деревне в этот час никого кроме стариков да детишек.

 - Вон твой Чиримэ шкондыляет, - наконец произносит недовольным голосом мама и задёргивает занавеску.– Может, мимо пройдёт… Нет,  куда там,  сюда рулит. Бросай, сынок, свою писанину.  Сейчас расслабляться будете.  До утра.
- Ну, что ты, мА, - я так зову её, когда мы одни. – Он, поди, по какому делу, а ты уж сразу…
- Знаю я, по какому делу он тащится в такую пору, - незлобиво возражает мама и идёт в сенцы ставить самовар.
 А Чиримэ, между тем, медленно, но верно идёт прямым курсом к нашим воротам. Вообще-то его имя Гена. Я по-приятельски называл его просто Генчик. А мама звала его, как и все в деревне, Чиримэ, из-за той назойливой песенки, которую он напевал то и дело.
 Был он низкого роста, чернявый, с правильными чертами круглого лица. Над верхней губой – красивые тёмные усики. Одевался всегда чисто и опрятно. На левой руке носил вместо часов компас, чей-то подарок. От брючного ремня в карман  байковых штанов спускалась плетёная из медной проволоки цепочка, на которой пристёгнут складной шестипредметный  нож. Тоже чей-то подарок, поскольку купить такую вещь в магазине – никаких капиталов не хватит. Жили тогда в деревне очень скудно.
 Генчика любили все. Но дружить вот так как мы с ним, охотников почему-то было мало. Может, стеснялись, потому, что был он на одну ногу хром. Ходил медленно, припадая на левый бок. Еще маленьким упал он с печки на приступок подпола и, видимо, вывихнул ногу. Деревенские костоправы не смогли  правильно поставить. Да он и не ходил лет до пяти, а потом уж было поздно что-либо предпринимать. Поэтому и в Армию не попал. Остался в деревне. Летом пас коров, а зимой сторожил магазин, в котором и воровать-то было нечего.  Жениться бы ему да деток ростить. А поди ж ты, и девок-то в деревне не осталось. После школы старались, кто куда убраться из колхоза. Кто на курсы в город, кто в няньки, чтоб прописку получить.
А Генчик по утрам щелкал длиннющим кнутом, как из ружья стрелял, собирая коров и пел на всю улицу, глядя перед чьим домом проходил:
                «Ты прекрасна, спору нет, Чиримэ.
                Быть моею ты должна…»
Или спрашивал у хозяйки коровы:
- А че, Матрёна, скоро твоя Галька приедет?
- А че, соскучился что ли? – спрашивала Матрена . – По Гальке-то.
- А как же. Такая ядрёная девка. Сколько ж она будет куковать!
- Да уж, - отвечала Матрена. – Хорош квас да не про вас.
Генчик в ответ на это давал залп по их корове. Та галопом летела в стадо и пряталась среди других, чтоб не получить еще один залп.
.
...Так и шло время, пока деревня держалась.
 А теперь вот и коров-то осталось семь-восемь на всю деревню. Половина домов заколочена. Молодёжь по уехала, родители, кто помер, кто доживает свой век в одиночестве. Вот Генчик и болтается теперь без дела.  Да вот он, уже воротами брякнул.
- Здорово живёшь, мать. Гость-то дома? – спрашивает и, не дожидая ответа рулит прямиком на крыльцо.
- Здорово, капитан, - орет он во всю головушку и лезет обниматься. Я подхватываю его под руки и поднимаю на уровень с собой. Мы целуемся как девчонки.
- Ну и здоров же ты стал. Как служба. Надолго в наши пенаты?  Че думаешь делать тут? Женился, нет? А когда? – сыплет вопросами, ответа не ждёт. Ему не важен ответ, главное – общение.
   Садимся за стол. Я открываю окно. Густой запах белой сирени врывается в комнату, знойный ветерок колышет занавески. Тополь под окном сонно шелестит размякшей листвой.
 Генчик достает из широченных штанин бутылку московской.
-Для начала,  - важно выговаривает он. – Мать, где ты там. Живенько жарь яйца. Да луку погуще накроши. Да не жмись. Не каждый день праздник. Жисть такая, что, - он щелкает ногтем по горлышку казенки. – Без этова дела – никакого дела.
И, обращаясь  ко мне:
- Слыхал, нет: Тонька утром прикатила.
- Какая Тонька?
- Ага. Уже забыл! Здоров ты, однако. Тоньку не помнишь. А чью сумку из школы таскал. С кем  по огородам за огурцами шастал. А кого увёз на остров за ягодами, да там и оставил? Что, вспомнил? То-то! Че, не сохнешь больше по ней? Али другую там завел? Че молчишь?
 Ну, просто припер меня к стенке своими вопросами.
- Да ну тебя, - машу я рукой, - тоже мне, нашел, что вспомнить. Когда это было. Да и было ли вообще.
-Э-э, ты мне брось такие шуточки. Старая любовь не ржавеет.
Тут и мама с самоваром. Ставит его на стол к стенке.
-Слышь, мать, - продолжает Генчик, - Тонька утром прикатила. Дак я че думаю. Не пойти ли нам с Кольшей к ней. Может, засватаем. А? Ты прекрасна и мила, Чиримэ, - и смотрит на нас с хитрецой. – И обнимает меня за плечи, -    быть моею ты должна-а-а. Шучу, конечно. Но! В каждой шутке есть доля правды. Так, что этот вариант не исключается. Держим его в запасе. Ну, скоро ты там, мать со своми яйцами? – И смеётся, довольный.
- А вот вам и ваши яйца, -  мама сообщает это уже совсем другим голосом. Ставит на стол сковороду, подложив под неё газетку. Потом режет хлеб, прижав буханку к груди. Достает из шкафчика вилки-ложки, тарелки, граненые стопки. Генчик ловко вышибает пробку и наливает по полной.
- Мать, а ты че?  А ну, садись с нами. Ты че в сору найдёна? Давай-давай! – Вспотел даже от усердия.
- Вот ведь как нонче,  - говорит мама, вытирая  лицо уголком платка. – Не думаешь, не гадаешь, как за стол попадаешь. Ну, дак че? Давайте, дружки закадычные. Так уж и быть, согрешу с вами.
 Мы дружно выпиваем, молча закусываем. И уж когда заморили червячка, Генчик вдруг вспоминает:
 - Дак ведь еще новость! Паганель приехал. Еще вчера. Совсем забыл, ёк-макарёк! Однако добегу, позову. А то как-то неловко Всё же росли вместе, - и, положив вилку на край стола, ринулся к двери.
Ладно, пока он бегает,  расскажу, что к чему.

Жил по соседству с нами мальчишка по имени Санька Рогожин. Отец привёз ему с фронта вместе с другими трофеями подзорную трубу. Санька с ней не расставался, таская её на сыромятном ремне, привязанном к очкуру видавших виды штанов. То и дело подносил её к  глазу и что-то рассматривал. Ну, точно как Паганель в известном фильме. Давно это было. А прозвище осталось. Да у кого из деревенских не было тогда прозвища? У всех.
 У Генчика с этим делом было посложней. Своё прозвище он получил еще в школьные годы. А было это так.
  Приехала к нам в деревню из города девчонка. Красивая, нет слов, чтоб обрисовать её. Так, что поверьте пока на слово. Жила она у своей тетки, материной сестры, не согласившейся в своё время удрать из колхоза. Знающие всё деревенские «детективы» говорили, что она уехала из города, спасаясь от расправы блатяков.
 Девочке этой было лет восемнадцать. Боевая такая. Одевалась по-городскому, красила губки, и реснички. И главное, здорово играла на аккордеоне, прихваченном с собой из города. Особенно трогательно и задушевно у ней получалась песенка «Чиримэ».
Все наши парни поголовно были влюблены в неё, даже, случалось, и дрались между собой. Но она не отдавала предпочтений никому. Не миновала чаша сия и моего друга Генчика. Он просто бредил ей. И даже во сне иногда напевал эту песенку. А днём - и подавно. Вот за эту привязанность к ней его и прозвали Чиримэ. Это прозвище так прилипло к нему, что по имени его звал только я. Ну, может еще его мать. Отца у него, как и у меня не было. Сложили они свои головушки на фронте в один день. Похоронки выписаны одним числом.
 Да не об этом речь. Вот так и попал Генчик в её сети. Он ходил мимо её дома, швырял в открытое окно охапки цветов, но она, как я уже говорил,  – ноль внимания.. Да и шансы его, на самом деле, были не высоки. А тут еще эта проклятая хромота!
  А меня как-то бог миловал, я по ней не сох. Скорее всего потому, что не любил курящих женщин. А она курила. Сам я не курил, а Генчик позволял себе эту пакость. И еще одна немаловажная деталь: у Генчика был велосипед, а у меня  не было. На этой почве и на курении у них все же наклюнулось некоторое сближение.
Я даже видел  не один раз, как он катал её на раме. Она тесно прижималась к нему, и её пышные волосы путались в его кудрях. Было и еще одно обстоятельство. Я не раз замечал, как они, усевшись на брёвна возле бабки Бороздихи, курили одну цигарку по очереди. И я понимал это как факт, что они таким способом целуются. Ревновал я его к ней, видимо, все же. И больше ничего. В душе я даже хотел, чтобы она поскорее уехала в свой город.
 И вот моё желание сбылось. С последним пароходом она уехала. Провожали её все наши ухажеры вместе. Какой камень свалился с моих плеч!
 Я даже выпросил у мамы четок самогона и отправился к Генчику отметить это знаменательное событие!  Но он не разделил моей радости. И не притронулся к самогону.
 Весь вечер был молчалив и подавлен, как-будто кого из родни похоронил.

  Зима прошла в обычных для деревни хлопотах и заботах.

 Вечерами мы собирались у бабушки Бороздихи, потому, что клуб без девочки с аккордеоном был постоянно закрыт. Разве что кино раз в месяц, и то не регулярно. Да и холодина в нетопленом клубе. А у бабушки всегда тепло, светло и мухи не кусают.  Можно даже позволить себе некоторые вольности. Запас у неё был всегда. Водочка казенная, закусочка, хоть и немудрящая. И отдельная комнатка для приема горячительного. Но курить - на улицу! Не терпела она табачного духу.
   Развлечения не блистали разнообразием: танцы под радиолу. Пластинки сами приносили, у кого что было. Играли в «третий лишний»,  в «бутылочку». Вот и всё. А потом - провожания. Я еще как-то мирился с репертуаром, а вот Генчик – ни в какую!. Так за всю зиму ни разу у бабушки и не был. А пристрастился читать. Мог «Графа Монте-Кристо» осилить за два вечера, прихватывая и ночь. И еще заразился радиолюбительством. Из всяческих деталек мастерил какие-то прилады, паял, сверлил, измерял, клепал. А потом с замиранием сердца ловил еле слышные шорохи эфира и радовался как дитя, если  слышал что-то интересное. На другой день.Захлебываясь от восторга, рассказывал мне:
  - Веришь – нет, вчера поймал бибиси, битлов передавали. Вот это музыка! Я тебе скажу! Мороз по коже! Плакать хочется! Нечеловеческий талант у ребят. Жаль, языка не знаю,о чем поют, но здорово! Эх, мне бы магнитофончик, да записать. Дал бы тебе послушать. – А сам чуть не подпрыгивал от восторга. И смотрел на меня как на больного, которому все равно и  ничего не интересно.
 Я верил ему, разделял его пристрастия, но не мог простить того, что тамошняя музыка ему родней нашей. Чем хуже Эдди Рознер или ансамбль Тихонова! На этой почве мы не раз с ним схватывались. Но все кончалось миром, когда его матушка звала нас за стол и ставила бутылочку домашней. По телу разливалась удивительная теплота, душа таяла, сердце добрело, мир становился краше, жизнь интересней. Проблемы, если они были, уходили куда-то на задний план. А на повестку дня выплывал вопрос: ехать ему или не ехать с первым пароходом в город. Уж очень ему хотелось повидать еще раз девочку с аккордеоном.
Я его отговаривал, как мог. Но мои аргументы были просто пустяком в сравнении с его желанием.
- Люблю я её, понимаешь!? – и мне нечем было ему возразить.
   И вот, с первым пароходом Генчик уехал. Деревенские вздохнули толи с облегчением, толи с сожалением: «- Чиримэ-то поехал к своей зазнобе». Хотя, казалось бы,  кому какое дело!

  Прошла неделя.
 Вот показалась в зыбком мареве наша кособокая «Беларусь». Напротив клуба она бросила якорь. От неё отделилась шлюпка. Когда она приблизилась к берегу,  я побежал встречать своего друга.
Он спрыгнул с борта шлюпки на родной берег, и я его не узнал.
Лицо его приобрело какой-то серый оттенок, глаза ввалились, над переносицей обозначилась заметная  складка. В темных вьющихся волосах стала заметной седина.
На мой немой вопрос он ответил:
- Нет её больше. Нету! Понял!?
Бесполезно было его допрашивать.
 Много позже он понемногу пришел в себя и рассказал, что долго искал ее по городу. И нашел… на заельцовском кладбище.
Случилось это за неделю до его приезда.
- Да, - говорил он с горькой досадой, - опоздал я совсем не на много. Пораньше бы пришел пароход и все было бы по-другому. Успел бы я увезти её от этих блатяков, гадский рот!  Эх, знать бы, кто её. Задушил бы гада!  И чем могла она их прогневить? Ведь святая душа! Почти ребёнок!
 И немного погодя:
- Пошли, Кольша, к бабке.
- Зачем? – не понял я.
- Пошли, тебе говорят! Не могу я больше! Не могу! Понимаешь?
 Пришли к бабке.  Она удивилась.
- Че с вами? Горе какое? А че я ни че не знаю?
 - Горе, бабуль, горе. Да еще какое!
Но она не отставала с расспросами. Потом уже, когда  выпили, Генчик рассказал, с чем приехал из города. Рассказал и заплакал, обхватив седеющую голову.
- По плач, милок. По плач, - бабка погладила Генчика по сгорбленной спине, - облегчи душу.
 И пошла в сенцы за солеными огурцами…

- Вон, идут твои дружки. Не долго он её уговаривал, – мама поставила на стол еще одну тарелку и стопку. Я вышел на крыльцо встречать друзей.
    (Продолжение в рассказе"Паганель")                1975.   


Рецензии