Колосья по серпом... исход источников 9

Начало: "Колосья по серпом... исход источников 1"      http://www.proza.ru/2014/09/25/740    

      Предыдущая часть: "Колосья по серпом... исход источников 8" http://www.proza.ru/2014/10/16/1462


IX

В Пивощах было так.

Деревня была большая, на четыреста ревизских мужских душ, и жила рыболовством - богатые и средние мужики арендовали у своего пана рыбные тони на бесчисленных стариках Днепра - и извоз. Земли было не так уж и много, да и та наполовину плодородный лессовый суглинок, а остальная - песок и тяжелая глина. Пивощи лежали на песчаных пригорках, окруженные с трех сторон стариками и мокрыми плавнями.

Пивощинцам по этой причине было легче, чем крестьянам Кроеровщины, второй деревни пана Константина. Там шестьсот остальных ревизских душ жили на земле, богаче которой была только земля Загорского-Вежи, и сполна отрабатывали уроки. Им приходилось три дня в неделю, по условию, работать от темна до темна, с с пятнадцатого мая по пятнадцатое августа - с пяти часов утра до заката солнца.

Работали много, как будто пан Кроер имел не тысячу душ, а каких-то несчастных сто. Много еще и потому, что Кроер в свои сорок пять лет ходил всё еще "в девках", а такие обычно расходуют меньше. Но конечно, неженатый пан иногда большая беда, чем тот, у кого пятеро детей. A у Кроера был еще и несчастный для мужиков разгульный характер. Жениться он вообще не хотел и еще больше не хотел после смерти увеличивать богатство Загорских, которым переходили в наследство через мать Алеся, "миленькую родственницу, святую дуру", деревни пана. Поэтому пан Константин и разгулялся так. Удержу на него не было.

Поэтому мужики и работали на него лишний день, в отличие от того, как это заведено было у более мелких панов, что держались на честном слове на своих считанных волоках.

И это в то время, когда по всему Приднепровью традиционное право предусматривало два дня панщины. Два дни по четырнадцать часов. Требовать большего - паны знали - невыгодно. Традиционное право велось чуть ли не с литовских времен, когда надо было угождать, чтобы пограничные земли не чинили измены, и за столетия так въелось в плоть и кровь жителей, что менять его было просто опасно: начнут работать через пень-колоду, не будут следить за панскими земледельческими инструментами, переломают их - "гори оно ясным пламенем, если такие дела". A тогда поля зарастут сорняками, и кукиш уже получишь с них.

Да и уроки тяжеловатые на два панские дня. Хозяин дома должен был за день вспахать сохой - не мельче двух вершков - половину десятины глинистой земли, или забороновать морг, или посеять шесть моргов, что уже совсем тяжело. A то - перевезти на двадцать пять верст от восемнадцати к двадцати пудов.

На пахоту и сев шли семьей, поскольку одному не справиться. Семьей шли и на панский обмолот, ведь надо было за день панщины обмолотить озими одну копну, а яровых - две. A копна - шестьдесят снопов, а каждый сноп у перевясла - аршин кругом.

Более мягкий, сравнительно с центральными губерниями, характер крепостничества в Западном крае объяснялся еще и тем, что правительство также не очень позволяло ломать традиционное право. И не потому, что оно было на руку мужикам, - чихать на это хотел Петербург! - а потому, что оно было одним из краеугольных камней относительного покоя, одним из средств иметь управу на дворянство. A оно все еще не могло забыть давнишней шляхетской "вольности" и волками хищными смотрело в лес.

Мера эта была, однако, половинчатая и никого не удовлетворяла.

Правительство это не удовлетворяло потому, что покоя все равно не было: край, как пороховая бочка, а прибыли с него - кошачьи слезы. Дворян это не удовлетворяло по тем же причинам, и еще они были обижены недоверием к их правительственным кругам.

A мужиков это не удовлетворяло потому, что для них с разделом Польши ничего не изменилось, и еще прибавились рекрутские наборы. При старых порядках, до раздела, служба в армии непосредственно касалась только дворян, а мужик, который по своей охоте брал оружие и шел на войну, тем самым, вместе с семьей, автоматически переходил в шляхту, ту однодворную шляхту, которая населяла бедные хутора и о какой язвительно говорили: "Два паны - одни штаны, кто раньше встал, тот и надел". На это шли редко, личная независимость была значительно более голодной: все равно приходилось держаться магната, чтобы не погибнуть от голода. Шли большей частью те, кто не поладил с паном, кому невозможно было терпеть.

И вот теперь наборы и многолетняя солдатчина висели над каждым и в каждую минуту могли упасть на первый лучший дом, забрать кормильца, забрать брата, сына.

Приднепровские мужики всегда были дерзкие, с какими-то аж казацкими замашками. Роль дрожжей в этой неспокойной деже играли многочисленные независимые от панов круги и группы: бывшие пастухи королевских стад, скупо награжденные землей при разделе; панцирные бояре, или бывшая пограничная стража, перед которой когда-то заискивал сам король; население многочисленных богатых городов, у которых остерегались забрать магдебургское право; могучие, всепроникающие общины борколабовских и кутеянских старцев.

Трогать традиционное право, увеличивать двух-трёхдневную панщину было опасно: могли и красного петуха пустить, и еще так ловко - под только что застрахованные строения, - что потом хозяина по судам затаскают, а не сделал ли он этого с целью наживы.

По этой причине даже сгон - право хозяина на рабочие руки вне панщинных дней, когда гибнет на корне урожай или ливень или неожиданное летнее наводнение угрожают вымочить сенокосы, - должен был оплачиваться панами: от двадцати до двадцати пяти копеек серебром на день.

И вот пан Константин Кроер посмел понемногу нарушать обычай, незаметно наступая мужикам на мозоли. Дело было в том, что он год прожил в Петербурге и еще целый год ездил за границей. Карты, рулетка, еще черт знает что. Растряс там много денег и теперь поправлял свое положение.

Началось это года три тому назад. Прежде всего он перестал засчитывать возчикам дорогу, когда они возвращались порожняком. Мужики побрюзжали немного да и утихли. Потом на целый час сократился обед в зимние панщинные дни. Сдюжили и это, ведь пан должен быть немножко несправедлив, когда уже дело заходит о его хозяйстве. Слава богу, всего было: и заливал Кроер лишнее, и охотился на крестьянских зеленях, и насчет девок был шкодливый.

Но потом начались своеволия уже совсем опасные. Пан Кроер прибавил третий день. A когда некоторые попробовали ворчать - их отлупили на конюшне. Тогда кто-то поджег Кроеров сеновал. В ответ на это Кроер завел волкодавов и привез со Смиловичей десяток татар-стражников. Это было уже совсем неожиданно...

Кроер упорствовал. Со злобной игривостью увеличил бабский принос холста в церковь на одну гибу (1), будто святая церковь нищенка, а сам он мелочник какой-то. Соседи ездили урезонивать его, но чихать ему было на их мнение. Что ему могли сделать? Принимать перестанут? Так ему сына не женить, а дочку не вывозить в свет.

Может, ничего и не было бы, но навредил год.

Зеленя с осени хорошо пошли под снег, хорошо вышли весной из-под снежного одеяла и на Юрия выросли уже такие высокие, что не только ворона могла в них спрятаться, а и водяной бугай, если бы попала ему в голову такая дурь: бросать ради полей своей тростники. И тут по всей окрестности выпал ужасный град, захватив полосу от Могилева и чуть ли не до Гомеля. Градобитие было такое, что целые куски льда падали на бедную рожь, и оно полегло вчистую.

Летом пришлось туго, и, может, людей даже совсем ждал бы страшный зимний голод, если бы не добрые овощи и неплохие яровые.

Неплохо было у Загорских, у Вежи, у Раубича, еще у трех-четырех хозяев, где земля не была разорена. Мужикам других панов могло хватить летнего урожая разве что до пятой недели великого поста.

И вот Кроер устроил Пивощинцам общий сгон, ведь страда не ждала. За три дня рожь на его полях стояла в суслонах, а часть даже свезли к панским гумен, начав складывать скирды. Люди шли на работу с готовностью, ведь семья из пяти человек - свою работу закончили - могла заработать за эти дни по меньшей мере три рубля, а это означало - как на голодный год - восемь с половиной пудов ржи, - можно как-то перебиться до щавеля, до "гриба бедных" - сморчка, до первой рыбы, как только сойдёт весенний паводок.

...В сумерках третьего, после начала сгона, дня Кроеров эконом объявил людям, что сгон не будет оплачен, что за него не будут платить и впредь.

Люди стояли на деревенской площади, под общинным дубом и слушали его.

У каждого стоял перед глазами тот месяц с лишним, который теперь не было как прожить. Мужикам виделась Бэркова корчма, где надо было постно, только чтобы убежать от непроизвольных домашних упреков, сидеть все эти дни, бабам - жадные и вечные, как судьба, устья-печки, какая каждое утро требовала жертв.

Но все молчали.

Смущенный этим обстоятельством эконом (пан приказал, в случае чего, пойти на маленькие уступки) предложил пять копеек в день. И тут Янка Губа, самый старый дед на селе, выступил из толпы:

- Мы не нищие, чтобы нам замазывали глотку шестью фунтами в день. Мы не по дворам просим, мы просим свое, издревле установленное.

Глаза его были, как у обиженного спокойного дитяти.

- Он обидеть нас заблагорассудился... Что же, пусть подавится нашим хлебом... A за сиротские слезы подохнуть ему без покаяния... A раньше того пусть знает - не будет  платить за сгон, как то дедами заведено, - никто не пойдет на сгон. Панщину отработаем, а сгон пусть отрабатывает вдвоём с тобой, эконом.

Эконом был человек неразумный и воспламенился:

- Тогда хрена вам вместо хлеба. Жрите землю... Кто еще угрожать будет? Кто?! Холуи безмозглые! Вы же видите, какой тяжелый год. Разве не пан дает вам ссуды?! Разве не он за ваши недоимки перед государством отвечает своими деньгами?!

- За это мы на него и работаем. Но недоимок за нами не велось. Ссуд также. A если этой весной и придётся должать по его панской милости, то у кого хочешь будем должать, только не у него, аспида несытого. Трактирщику иконы в залог отдадим, ведь он только что нехристь, а все же лучше его, пасть ненасытную.

- Под оружием пойдете, - бросил угрозу эконом.

И тут выступил из рядов совсем еще молодой, лет двадцати восьми, Пивощинский мужик по фамилии Корчак, трудолюбивый отец двоих детей. Только что вернулся со скирд (больше всех старался человек, поскольку семья у отца была разделенная и добытчиков, кроме него, не было) и потому был с вилами. Вбил их в землю и спокойно оперся на рукоять.

- Не угрожай, эконом. Бог за угрозы невинному не прощает.

Стоял перед экономом светлый, как лен, смотрел черными дремучими глазами.

- A на сгон не пойдем. Если под оружием поведут, так такую и работу получит пан Константин. Пусть солдаты штыками снопы носят.

- Зачинщики! - сказал эконом. - Ясно.

И достал из кармана книжку и карандаш.

- Не дадим писать! Не дадим! - заволновалась толпа. - Черт его знает что он там напишет... A потом печать ляпнут - и погибай душа.

Возмущенные люди толпились вокруг старого Губы.

Первый не стерпел Василий Горлач, человек в бедной, но чистой, старательно залатанной свитке:

- И что же это такое?! За что?! За нашу обиду и еще и писать.

- Нехорошо делаешь, эконом, - сказал Корчак. - Смотри, чтобы не рыгнулось.

- Так вот как? - пыхнул эконом. - Хорошо. Еще и угрозы. Гля-дите, мужики. Все это вам вспомнят. И от сгона отказ, и оскорбление пана, и... то, что иконы святые заложить иудеям собрались... Кубло гадючье! A тебе, Губа, как зачинщику, не миновать и Сибири.

Губа издевательски смотрел на него.

- Чего мне бояться? Мне всей жизни с воробьиные подштанники. Ну и Сибирь. Пусть. Не все равно ли, откуда к праотцу Абраму на пиво отправляться...

- Он еще и богохульствовать, ёмашник старый... Нужен ты Абраму, труха вонючая, - сказал эконом.

Со стариком Губой никто так не разговаривал. Абрам Абрамом, а уважение нужно старику даже тогда, когда он закончил земные дела. И потому обиженный Губа оскоромился.

Эконом увидел чуть ли не под самым своим носом потрескавшуюся темную фигу, какую-то очень длинную и потому особенно издевательскую. И тогда он размахнулся и стеганул старика па пыльной свитке, горбатой на спине.

И тут произошло то, чего никто не ждал от всегда смирного, почтительно-молчаливого Корчака. Наверное, и он сам не ждал, ведь лицо его осталось рассудительным и почти спокойным. A руки в это время дернули из земли гaбли (2) и швырнули их в эконома. Вилы просвистели в воздухе и, дрожа, впились в землю между расставленных экономовых ног. Эконом побелел.

A на него уже надвигалась толпа.

- Гони отсель!

- Порожняк отменил, пакость!

- Тре-э-этий день!!!

- Плати за сгон!

- Зеленя конями топчет, кринка глупая!

Крик опьянил людей, особенно когда они увидели, что эконом вскинулся в седло и припустил вдоль деревенской улицы. За воротами эконом бросился вбок и поскакал просто лугом, без дороги.

A возбуждение все нарастало в душах, и над толпой стоял смех, горделивые выкрики, свист. Несытое было лето, голодная будет весна - черт с ней! Черт с ней, лишь бы на минуту пришли в душу удовлетворение и гордость.

- Как этот ты осмелился, Корчак?! A если бы попал?

- Если бы захотел, так попал бы, - смущенно и немножко гордо посмеивался Корчак. - Что я, турок, чтобы в живого христианина целиться?

- И какой он христианин?! Падла он! Как же... Сгон напрасно делали. A теперь голод!

И это опять повернуло мысли на обиду.

- Слё-озоньки, - завопила какая-то баба. - Что же им понадобилось, зевам ненасытным?!

- У старца клюку отобрали!

- У детей голодных кусок из рта вырвали!

Завопили и другие бабы. И с нарастанием их голошения какой-то мрачный, жестокий огонек загорелся в глазах у мужиков.

Нарастала нестерпимо скорбная, чуть ли не до слез, обида. Она требовала неотложного выхода. И потому толпа радостно взорвалась, когда кто-то бросил:

- Сжечь Кроеровы скирды... Пусть знает.

Толпа заревела. Понравилось всем.

- Не нам, так и не ему!

- Пали!

С самодельными факелами тронулись уничтожать скирды. Молодежь отделилась и пошла жечь суслоны. День начал захлебываться в дыму... И удивительно - никто не взял ни снопа. По-видимому, потому, что это был не грабеж, а месть.

- Пусть знает!

- Носом натыкать!..

...Сжегши зерно, люди ворочались в деревню и стали ждать, что из этого будет.

...Ждать пришлось недолго. Солнце еще стояло довольно высоко, когда хлопец на верхушке общинного дуба заметил на дороге из Кроеровщины пыль. Хотели было броситься прочь, но Корчак убедил, что не стоит. Один человек - что он такой без других? A когда те, что шли, приблизились, всем стало даже стыдно за свои мысли о побеге.

Шли десять человек, а с ними ехал всадник. A когда эти десять человек приблизились - люди узнали в них татар-стражников, а во всаднике - поручика Мусатова.

Эконом случайно застав его в Кроеровщине и, смертельно испуганный, молил его, чтобы он скакал в Суходол за помощью. Но у поручика были другие планы. Бунт был слишком счастливый случай, чтобы выпустить инициативу из рук, отдать ее другому, остаться без репутации мужественного и деятельного человека.

Зеленоватые глаза Мусатова загорелись предчувствием событий. Опасность - глупость: что делается без опасности? Она придавала даже острый оттенок тому, что он собирался делать. И потому он прикрикнул на эконома:

- А ну молчи! Наделают тут бессмыслицы, а ты исправляй... Сколько стражников в поместье?

- Десять.

- Давай их сюда... A сам скачи в Суходол. Скажешь, пан Мусатов сам двинул в Пивощи... Пусть не медлят.

Эконом смотрел на него с плохо скрытым уважением и некоторым ужасом. И это было хорошо: будет свидетель. В душе поручика все ликовало от восхищения собственной хитростью. Пусть в Суходоле спешат. Это нужно, чтобы его не обвинили в излишней самоуверенности. Но они не успеют, они просто не сумеют успеть. "Молодой и расторопный поручик, какой случайно оказался на месте", сделает все без них... Не надо было только показывать радости. И потому он спокойно осматривал оружие татар.

- Как же вы? - с ужасом спросил эконом.

- Служба, - ответил Мусатов.

- Благослови вас бог, - с растроганным восхищением сказал эконом.

- Э, бросьте... Спешите лучше... Все же их четыре сотни одних мужиков...

- И вы не боитесь?

- Боюсь. Но иду... - Он сдержанно перекрестился и сказал подчиненным: - Двигай, братцы.

...И вот теперь отряд вступал в Пивощи, и, чем больше он подвигался вперед, вырастала в размерах грязно-белая, молчаливая толпа под дубом. Когда до неё осталось каких шагов сорок, Мусатов остановил своих людей, а сам отъехал от них к толпе на длину корпуса лошади, не более. Он знал, что приближаться больше нельзя: стянут с лошади, и тогда подчиненные не успеют помочь, струсят стрелять и, возможно, побегут.

Могли даже просто натолочь взашей - это страшнее смерти...

Нельзя было быть смешным. Он ощупывал своими зеленоватыми, как у рыси, глазами молчаливую толпу, а его руки, цепкие и сдержанно-нервные, со сплющенными на концах, как долото, пальцами, лежали на седельной луке.

Понемногу он понимал: опасность есть, но очень маленькая. И это взбодрило его.

- Что тут случилось? - спросил он.

В ответ - молчание.

- Чьи суслоны горели?

Опять молчание.

- Молчите, сук-ины сыны... Вилами бросаетесь... Знаете, чем это может кончиться?

Некоторые опустили головы. Боже, только бы не рухнули на колени!

- Что же вы, братцы? Как эти вы посмели? Разойдитесь, не вводите во грех христианина... Разойдитесь смирно по домам...

В его смягченном голосе была снисходительность: так кот на минуту отпускает жертву, чтобы было что догонять.

- Вы что, сожгли панскую рожь?.. Плохо.

- A то, что он с нами сделал, хорошо? - взорвался в толпе чей-то голос. - Обычай ломает, за сгон не заплатил.

- Будете отвечать!

- Вот что, - сказал, выступая из рядов, Горлач, - иди отсель, пан офицер. Мы наделали - наш и ответ. Иди... Правда, люди?

- Тогда отдадите ваше зерно, - сказал Мусатов. - Немедля отдадите... И на сгон пойдете завтра, хамские морды.
 
И обратился к отряду:

- Слушай меня... Пойдете к их скирдам и поразмыслите, сколько им надо отдать, чтобы за ночь не спрятали... До последнего снопа...

Удар был рассчитанный. Толпа заревела. Угроза была бессмысленная и именно потому вызывала гнев, при котором не рассуждают.

- Пусть попробуют взять!

- Посмотрим, как возьмут!

Наконец, с офицером было только десять человек. И толпа полукругом двинула на них. Мусатов понял, что он перегнул. Он не хотел драки, он хотел только возмущения, при котором можно стрелять поверх голов. "Распорядительный молодой поручик залпами поверх голов заставил покориться мятежный сброд..." Но рассуждать было поздно: в руках крестьян появились камни. Надо было действовать решительно, иначе конфуз.

- Авось, попробуйте, возьмите!

- Бей их в мою душу!..

Толпа надвигалась грозным полукругом и страшно ревела. И тогда Мусатов почти пропел:

- Шту-уцеры на руку-у...

Толпа заволновалась и пошла немножко медленнее.

- Братцы! - крикнул Горлач. - Не будут стрелять! Приказу такого нет! На нас кресты! По крестам не будут!

- Пли!

Залп рубанул воздух. Все остановились, непонимающие... Пороховой дым еще не успел развеяться, как в толпе благим матом завопила баба:

- А-а-а!!!

И этот пронизывающий крик решил дело. Толпа, почти шестьсот человек, бросилась убегать, топча тех, что упали.

...Корчака что-то ожгло. Не понимая, что это, не замечая, что из-под правой ключицы засочилась кровь, он пятился, с ужасом и гневом глядя в расширенные, бессмысленные глаза тех, кто бежал.

- Братцы, куда же вы?! Братцы, опомнитесь!

Он видел, как, держась за голову, бежал Горлач, как, часто зевая, зажимал красное пятно на рукаве старый Губа, но все еще беспорядочно махал ненужными вилами.

- Братцы!

Второго залпа не понадобилось. Мужики сыпанули огородами, вроссыпь.

Все было окончено.

И тогда Корчак также побежал. Он не знал, куда он бежит, он знал только, что в тростниках над стариком не найдут, и потому бежал совсем в другую сторону, не в ту, куда бежали остальные. Он не боялся; гнев, какого он поныне не знал в себе, был сильнее ужаса; но он все же убегал. Почти что, это был единственный из всех, кто не потерял после всего, что произошло, способности рассуждать.

Он бежал капустными грядками, потом махом бросился в воду старика и, пересёкши его, выбрался в лозу, а потом в луга. Он долго бежал и там, всхлипывая от злости и повторяя:

- Трусы... Сволочи...

Потом пошел медленно, только тут почувствовав, что ранен.

Вместе с кровью из тела, кажется, вытекала и смелость. Ему стало страшно. Рана начала гореть. Забившись в высокий камыш, как затравленный зверь, он черпал ладонью коричневую воду и поливал рану, но она болела все сильнее.

"Погибать буду", - подумал он.

Водяная курочка появилась близко от него и любопытно смотрела совсем без опаски.

Он бросил в ее горсть ила.

И тут его охватила злость. Никто не боялся мужиков, даже водяные куры. Толпа взрослых людей побежал от десяти человек...

Он чуть не заплакал от обиды, но злость сделала его более крепким, он встал и поволокся камышом к далекому Днепру.

"A поп Василий говорил, что никакой христианин не будет стрелять в знак святого креста... A эти стреляли..."

Злость нарастала, и это давало ему возможность двигаться. Он шел и шел на дрожащих ногах. Только бы выжить, он им тогда покажет...

Но как выжить?

И тогда он вспомнил, что в Озерище живет родственник Цыпрук Лопата. Наверное, он и не знает о событиях в Пивощах, может, и спасет. Значит, надо направляться на Днепр, постараться переплыть его и спрятаться в Озерище.

В голове его все чаще темнело. Он шел камышами, лугом и опять камышами, падая в коричневую грязь.
 
... Цыпрук Лопата, который задержался на реке и плыл домой, случайно заметил обклеенного грязью человека, который полз к воде. Человек полз, а потом обмяк, стал неподвижен. И, поспешив к нему, Лопата еле узнал родственника.

Лопата уже знал о событиях в Пивощах и потому не удивился. Но он понимал и то, чего не понимал раненый Корчак: беглецов будут искать у родственников и знакомых. И потому, перевезши ночью родственника через Днепр и сделав ему в доме кое-какую перевязку, он, посредством сына, вскинул его на воз и выехал из двора: решил за ночь перевезти его на мельницу жениного дяди, Гриня Покивача. Мельница стояла в лесу, за восемь верст от Загорщины.

Гринь знал травы и мог помочь. Кроме этого, было и еще одно удобство: на Покивачёву мельницу люди старались не ездить, поскольку у хозяина была незавидная слава волшебника и ведьмака.

...Деревня спала, когда Лопата ехал улицей. Только в окошке Когутов светился огонек: семья поздно работала и теперь, видимо, ужинала.

Лопата благодарил бога, что деревня спит. Но он не был бы такой спокойный, если бы знал, о чем говорили Когуты за ужином. A решили они через несколько дней ехать на Покивачёву мельницу с первым зерном, поскольку в своей, озерищенской, мельнице было завозно.

1 Гиб - древняя мера холста, на всю длину дома, где кросна, от мерного гвоздя до гвоздя. Сколько раз загибают - столько и гнул. Точной меры нет, это зависит от того, какой дом. Но примерно около трех.
2  Вилы.

Продолжение "Колосья по серпом... исход источников 10" http://www.proza.ru/2014/10/22/882


Рецензии
Был, есть, буду...

Владимир Короткевич

Был, есть, буду,
За то, что всегда, как проклятый,
Живу бездонной тревогой,
Что сердце моё распято
За все миллиарды двуногих.
За всех, поднимающих тяжкие борозды,
Кто в горячем пекле металла,
За всех, кто сражается с морем и звёздами,
За живых и которых уже не стало.

Ляксандра Зпад Барысава   22.10.2014 09:42     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.