Полыни горечь на губах

ИВАН
КОЖЕМЯКО


ПОЛЫНИ ГОРЕЧЬ
НА ГУБАХ


© Кожемяко Иван Иванович
14 марта 2007 года

2007 год

АВТОР
Иван Иванович
Кожемяко



ПОЛЫНИ
ГОРЕЧЬ
НА ГУБАХ


«Жизнь – Государю, сердце – даме, а честь – никому» – так жили и любили герои книги на крутых переломах истории, которыми была так щедра жизнь в моём благословенном Отечестве в XX столетии.



Компьютерный набор
и вёрстка автора

МОСКВА
2007 год

ПОСВЯЩАЕТСЯ ПАМЯТИ
НЕЗАБВЕННОЙ
ЖЕНЫ МОЕЙ
ВАЛЕНТИНЫ НИКОЛАЕВНЫ
ПОКА ЖИВУ – ЛЮБЛЮ И ПОМНЮ




ПРЕДТЕЧА

Бессмертие стоит нам жизни.
Р. да Кампоамор

Накупавшись в крови, догорала алым багрянцем поздняя осень девятнадцатого года.
Это был год самых больших надежд белого движения. Казалось, ещё чуть-чуть, один согласованный нажим, один удар объединенных сил на Первопрестольную, и колокольный звон сорока сороков Храмов Господних будет величать победителей, а благодарное Отечество воздавать почести героям по их жертвенным заслугам.
И только немногие из прозорливых офицеров-фронтовиков, прошедших Великую войну, да вождей белого движения – понимали, что в эти успехи вложено всё.
Все силы. Все ресурсы. Вся энергия. И не оставалось их даже на то, чтобы организованно отойти в более сытые и не испепелённые войной районы, пополниться людьми, сменить подбившихся и исхудавших коней…
В таких условиях армия таяла по дням. Людей сломила страшная усталость и какое-то оцепенение. Иссушающее душу пьянство, чего не водилось вообще в дни боёв, захлестнуло офицеров, перекинулось в солдатские массы. Расцвела карточная игра, в которой на кон ставилось всё – деньги, оружие, боевые кони.
Честные люди, а таких оставалось немало в армии, с ужасом взирали на факты мародёрства – самого презренного в русской армии явления, на прокатившиеся по тыловым губерниям еврейские погромы.
Дни и ночи заседали неведомо кем придуманные особые тройки, а в балках стучали и стучали выстрелы, прерывая ни в чём неповинные судьбы и лишая жизни цвет, соль русской земли.
Не святой была и противная сторона. Но пьянства, мародёрства и картёжной игры там не водилось. Это правда. А чудовищная жатва, не колоса перезрелого только, а судеб человеческих, в расцвете, в силе, забирала не меньше обречённых жертв.
И среди этого чудовищного моря неправды людской, и лютости, кровавых слёз и загубленных судеб, против всех правил, вопреки им – расцвело неведомое, необъяснимое, взявшееся, казалось, из ниоткуда, море заполошной любви.
Той любви, которая уже сама по себе – беда. Никогда такой огонь не буйствует долго. Он всё уничтожает на своём пути, не оставляя шансов на спасение ни пичуге Божьей, ни даже гаду ползучему, ни дереву, ни дому, вместе с которым заходятся и людские судьбы, возносясь к Господу тающими святыми свечами.
И долго, потом, проливается на землю дождь из огненных падающих звёзд.
Это к нам, в последний раз, являются души тех, кто ещё вчера вместе и страдал, и любил, и верил и веровал. А сегодня, падающей кометой, предостерегают нас о грядущей беде, если отступимся от Бога и Веры.


;;;

ПРАВДУ ОБРЕТАЮТ С КРОВЬЮ

Многие верят в Бога, но немногим верит Бог.
М. Ларни

Боже милосердный! Где же ты не доглядел за сынами человечьими? Почему оставил их без своего попечительства и светлого сердца? Откуда в них вселилась звериная лютость и равнодушие к пролитой крови?
Русские ведь, с обеих сторон русские, а в какой лютой злобе сошлись на отчей земле и каждый стремится шашкой доискаться своей, только ему ведомой правды…
И не находит. И только кривда, да реки крови растекаются по необъятным просторам Отечества, да умножаются сироты в городах и весях России, да стон стоит над землёй такой, что кажется, нет на ней уже ни одного светлого уголка, самой возможности к жизни, не говоря уже о любви и милосердии…
;;;

…Атака в конной лаве была страшной. Кольцов не оглядывался назад, он знал, что его полк – ни на один конский мах не отстанет от своего командира и, наливаясь безудержной яростью, сейчас опрокинет, сомнёт ряды красных, которые, от долгого марша разомлели, растянулись по дороге вдоль опушки леса, шли даже не в строю, а группами, о чём-то беседуя, а больше – молча, с обречённостью уставших, до смерти, людей…
Алексей Павлович Кольцов, полковник, командовал полком уже третий год, с ним он вышел из Великой войны с германцами, на его призыв встать под знамёна Освободительной армии откликнулись сотни его однополчан, которых он выпестовал и выхолил, любил как родных детей и младших братьев.
И если бы при этом кто-то сказал, что командир полка, тридцатилетний полковник, годился в сыновья многим его казакам – он бы в это не поверил и сам.
Тяжелейший груз ответственности за судьбы многих людей, выполнение боевых задач, высеребрил до срока его красивую и гордо посаженную голову и только его ординарец, бессменный телохранитель, добрый батька, душеприказчик, и – вернейший боевой побратим, до синевы выбривая по утрам его худощавое лицо, замечал, что даже по русым усам пробежались серебряные нити, да у глаз все жёстче смыкались, уже навек, новые лучики морщин.
«Ох,сынок, сынок, – думал про себя при этом Елисей Кондратьевич Шахмагонов, полный Георгиевский кавалер, пятидесяти лет отроду, прошедший с Кольцовым, тогда ещё юным вообще поручиком, капитаном все огненные купели Великой войны, – как же жизнь тебя вылудила. Порой – мальчишка совсем, ещё до недавнего времени, а вот, со смертью Валентины Николаевны, с дочуркой, – ожесточился, ушёл в себя».
И это была правда – Кольцов практически перестал разговаривать даже с Елисеем Кондратьевичем на любые темы и лишь ещё яростнее вникал во все нужды своего полка, не давая при этом спуску ни подчинённым, ни руководству армии, если оно не спешило удовлетворить его просьбы, всегда обоснованные и реальные.
«Вот ведь она, жизня, – тянул молча своё Шахмагонов, – продолжая выбривать характерный подбородок Кольцова, чуть разделённый едва заметным шрамом.
Жил человек душа в душу с этой светлой голубкой. И каким праздником для всего полка был её приезд на фронт, вместе с дочерью, под Светлодарскую. Словно добрый свет сошёл на людей, без команд и увещеваний все подтянулись, сохрани Бог – чтобы кто-то заругался, этого Алексей Павлович не допускал, даже обиходно, в своём полку. Как отходили ожесточившиеся и накупавшиеся вдоволь во вражьей крови сердца, когда трёхлеток – Олюшка, никого и ничего не боясь, и не дичась казаков, их лошадей, подходила к ним, норовила своей ручонкой сорвать пучок травы и протянуть к ласковым конским губам.
Что же ты, Господь, не сберёг эти светлые души и за что так покарал Алёшу…».
Странное дело, но и Кольцов, приятно расслабившись под прикосновениями бритвы и пальцев верного Шахмагонова, думал в эти минуты о том же самом:
«За что ты так покарала меня жизнь? Ну, ладно, я бы пал под ударом клинка – такая судьба, а причём же Валюшка и Олюшка?»
Этот день навечно застыл у него перед глазами. Усадив жену с дочкой в пролётку, он уже намеревался сесть с ними рядом и отвезти к проходящему через станцию поезду.
Полк завершил отдых, пополнился личным составом, лошадьми и вновь командующий армией запросил его в качестве личного резерва. Кольцов по опыту знал, что это такое.
Это снова самые опасные и острые направления, ночные вылазки, рейды по тылам врага с целью уничтожения его штабов, коммуникаций, системы связи, захвата «языков».
И поэтому, как ни противилась Валентина Николаевна, он твёрдо настоял на её немедленном отъезде домой.
Заботливый Шахмагонов припас для жены и дочери Кольцова на дорогу провизию, определил сопровождающего, расторопного и аккуратного казака, и, в очередной раз – направился за какой-то мелочью в дом, с которого и съезжала сегодня жена его командира и боевого друга, сына. Чего уж греха таить, – Елисей Кондратьевич с глазу на глаз – так и называл Кольцова:
– Ты, сынок, не спеши, запалишь сердце… Нет, сынок, пока не поешь – не отпущу…Отпиши, сынок, моим, а то что-то мне глаза запорошило, – хотя оба прекрасно знали, что не силён был Шахмагонов в грамоте.
Кольцова, прямо от пролётки, извиняясь перед его женой, начальник штаба полка, подполковник Царев Константин Павлович, давний друг и брат, боевой товарищ, пригласил в дом, так как на проводе прямой связи был сам командующий армией.
Кольцов спешным шагом направился к телефону, по привычке придерживая левой рукой наградную шашку и думая о том, что доложит командующему и какие просьбы выскажет ему накануне новых боёв.
Привычное дело, но отчего же так вдруг защемило сердце. Словно наткнувшись на какую-то неведомую стену, Кольцов, не дойдя двух-трёх шагов до крыльца, остановился, резко повернулся в направлении только что оставленных им в пролётке самых родных людей и белый свет померк в его глазах.
Он не слышал разрыва, он только видел, как в замедленном кино, что снаряд, прилетевший неведомо откуда, в клочья истерзал упряжку, не оставив никакого шанса на жизнь молодой матери с дочуркой.
В одном был милостив Господь – они, Кольцов это осознавал, ничего не поняли и ничего не почувствовали.
И в последнюю секунду, в их глазах запечатлился он, их муж и отец, воин и защитник, которым они, две его любимые женщины, любовались, глядя ему вослед, отмечая, каждая по своему, какой он у них красивый, самый родной и близкий, лучший из всех людей на земле…
И опомнился Кольцов лишь тогда, когда верный Елисей Кондратьевич силой выдрал у него из дрожащей руки офицерский наган, который его Алёша никак не мог приставить к своему виску – не слушались руки.
– Ты что же, Ваше Высокоблагородие (никогда Шахмагонов так не звал своего командира), ты что, никак нельзя, не позволю, да и грех это… Большой грех, сынок…
Слова ординарца не доходили до сердца Кольцова. Он широко распахнутыми глазами смотрел на дымящуюся воронку, на бьющуюся в судорогах одну лошадь, которая исходила алой кровью, дополняя своим предсмертным ржанием эту страшную картину. Вторая, взрывом была размётана в клочья.
В оседающем вихре земли, пыли и пламени Кольцов видел медленно падающую вниз голубую шляпку дочери и сознание его на какие-то минуты померкло.
Нет, он всё видел, всё слышал, но это было так далеко от него, это словно происходило не с ним и не сейчас, а в каком-то ином мире и совершенно с другим человеком.
Сразу постаревший и как-то осевший к земле, Шахмагонов обнял его за плечи и повёл в дом. Кольцов безучастно покорился и на ватных ногах, опираясь на плечо верного ординарца, не зная зачем, поднялся на крыльцо, зайдя в дом – сел у стола и застыл, глядя расширившимися от ужаса глазами на фотографию на стене, которую Шахмагонов вывешивал всегда, где бы они не квартировали.
На ней была изображена красивая молодая женщина с годовалой дочкой, столь счастливая и безмятежная, что свет её очей, кажется, согревал и освещал весь дом, наполняя его любовью и уютом.
– Лёша, сынок, ты не молчи. Ты поговори со мной. А хочешь – поплачь. Только не молчи. Прошу тебя – не молчи, – не выпуская рук Кольцова из своих – надёжных, загрубелых и больших, всё говорил и говорил с придыханием-надрывом Шахмагонов.
Подполковник Царёв взял телефонную трубку и, прерывая нетерпеливое возмущение командующего, который никак не мог дождаться Кольцова, твёрдо и чётко доложил ему о произошедшем и, будучи настоящим кадровым офицером, перевидевшим на этом веку уже всё, отчеканил:
– Ваше Превосходительство! Я весь внимание, жду Ваших распоряжений…
Командующий не смог скрыть своей растерянности и в несвойственной ему манере всё повторял в трубку:
– Господи! Ну, как же так? Что же это? Вы уж, голубчик, Константин Павлович, передайте мои слова утешения и соболезнования Алексею Павловичу, скажите, что я предоставляю ему отпуск на десять дней для устройства всех дел. Как же так, Господи, – этим он и завершил разговор с начальником штаба.
Затем, опомнившись видно, ещё до разъединения на линии и осознавая весь груз ответственности за армию, уже иным тоном распорядился:
 – Константин Павлович, я прошу Вас прибыть ко мне за получением боевой задачи. В командование полком вступайте незамедлительно…  До завершения отпуска Кольцова.

;;;

…Под навесом Шахмагонов, не скрывая слёз на своих уже выцветших и выгоревших от ветров и солнца глазах, строгал сухие, пахнущие сосной доски. Каждому проходящему мимо было понятно, что за страшную работу выполняет дядя Елисей, как его звали все до единого казаки в полку.
Последнее пристанище для останков Валентины Николаевны и Олюшки он норовил сделать аккуратнее, полегче, словно они могли это видеть и чувствовать. Молодой казачок, помогая ему в этой чуждой для человеческого сердца работе, держал в руках какую-то синюю скатерть и белые кружева, которые вынесла из дому, в котором они квартировали, статная, уже в летах хозяйка.
Елисей Кондратьевич аккуратно обил скатертью днище и стенки гроба, приладил и закрепил мелкими гвоздочками кружева, долго перебирал в руках духмяный донник с ромашкою и лишь выбрав сухие бодылья, замостил пахучей травяной смесью последнюю юдоль дорогих его сердцу людей.
С рыданиями, которых он и не стеснялся и не скрывал, поместил в гроб кровавые останки Валентины Николаевны и Олюшки, и стараясь ударять по гвоздям как можно легче, тише, прибил крышку гроба к домовине.
В последний раз провёл шершавой рукой по сработанному им же дубовому кресту, на котором вырезал стамеской фамилию и имена жены и дочери Кольцова, даты их рождения и этого рокового сегодняшнего дня.
Тяжелой поступью зашёл в дом, где так и просидел недвижимо Кольцов много часов подряд, и, обращаясь не к нему, а к начальнику штаба, с натугой промолвил:
– Всё, Ваше Высокоблагородие, сладил… последнюю обитель…
Подполковник Царёв подошёл к Кольцову, обнял его за плечи и тихо сказал:
– Алексей Павлович, пора…
Кольцов поднялся, невидящими глазами оглядел своих боевых побратимов, зачем-то снял портупею шашки, бережно положил её на стол, и пошёл под навес сарая, где пара вороных коней была запряжена в обычную крестьянскую телегу, покрытую попонами, и на ней –  стоял голубой, с белыми кружевами гроб, хранящий в себе то, что осталось от его самых родных и дорогих людей.
Какая же это была страшная дорога. Кольцов и его боевые побратимы медленно шли за упряжкой одвуконь, которая везла этот дорогой груз к месту его последнего упокоения в чужой земле.
Весь полк провожал своего командира в этом прощальном пути. И казаки, повидав на своём пути уже казалось бы всё, похоронив сотни своих боевых товарищей, в этот раз не скрывали слёз и содрогались в молчаливых рыданиях.
И когда в этом страшном молчании где-то звякали ножны шашек, ударяясь друг о друга, все осуждающе смотрели на своих, ни в чём не повинных товарищей, и те, замедлив шаг, виновато опускали глаза долу, подбирали шашку левой рукой и осеняли себя торопливым крестом.
Стоял удушающий зной, в небе безмятежно пели птицы и только на местной церкви звенели заунывно колокола, извещая всех окрест о невозвратной утрате…
У могилы, устеленной полынью и луговыми цветами, казаки сняли гроб, поставили его на две табуретки и отошли в сторону.
Качаясь, на ватных ногах, Кольцов подошёл к его изголовью, неловко опустился на колени и прильнув к крышке всей грудью застыл в скорбном и тяжёлом молчании.
Шахмагонов видел, как на его виске лихорадочно бьётся синяя, набухшая чёрной кровью жилка, а руки Кольцова – непроизвольно поглаживали синюю ткань крышки гроба, и, едва сдерживаемый стон, вырывался из его сомкнутого, в страшной гримасе, рта.
– Лёша, сынок, будя, не надо, смерть их была лёгкой, пожалей себя, – шептал ему прямо в ухо дядя Елисей.
– Вставай, жаль моя, вставай, не надо, прошу тебя… Лёша, сынок, – Шахмагонов силой поднял Кольцова с колен, подал знак казакам, которые уже изготовили вожжи и на них опустили гроб в могилу.
– Горсть земли, сынок, брось горсть земли, – и Елисей Кондратьевич, поддерживая Кольцова за пояс, проследил, чтобы этот печальный и обязательный ритуал был им соблюдён неукоснительно.
За Кольцовым и весь полк, его боевые друзья, бросили в могилу по щепоти земли, и отошли в сторону, замкнув её в живое кольцо.
И все вздрогнули и с недоумением смотрели друг на друга, не понимая, что происходит, лишь в тот миг, когда с диким ржанием, через плотные ряды казаков к могиле буквально протолкался боевой конь Кольцова.
Как он сорвался с коновязи, что чувствовала эта живая душа при этом – так и осталось неведомым для всех. И когда жеребец, застыв у могилы, уткнулся своей мордой в плечо Кольцову, тут уже весь полк не сдерживая слёз, застонал-заплакал.
Усатые и бородатые кавалеры, обняв друг друга за плечи, уже не скрывали горестных рыданий.
И только эта страшная картина вдруг, неведомо по каким законам, отрезвила Кольцова, и он пришёл в себя.
Повернувшись к своим боевым друзьям, поднял к верху руку и тихо промолвил:
– Спасибо, братья. Прошу Вас, не надо. Не надо, им плохо будет от этого. Пусть успокоятся их светлые души. Прошу Вас, идите в расположение. Спасибо.
И казаки неспешно, малыми группами в два-три человека, стали расходиться от могилы Валентины Николаевны и Олюшки. И вскоре возле неё остался лишь Кольцов с Елисеем Кондратьевичем.
– Я тут Алёша, сынок, а ты погорюй, не держи в сердце боли. Ты, сынок, не стесняйся меня, я тут, – тихо повторял и повторял эту фразу верный Шахмагонов.

;;;

Вся недолгая счастливейшая семейная жизнь прошла за эти минуты скорби перед глазами Кольцова.
Женился он накануне войны, молодым поручиком. И его встреча со своей избранницей была столь нежной и трогательной, что он до мельчайших деталей её помнил всегда.
Кольцов, находясь в отпуске, направляся с матушкой в воскресный день в церковь, где шла торжественная служба с участием самого митрополита.
Приблизившись к Храму он увидел трогательную и поразившую его картину – очень красивая, светло-русая девушка, стояла у церковной ограды, держась за неё руками, её милое лицо исказила боль и как она ни силилась её не показывать, но крупные слёзы, стекавшие по её щекам, указывали на невыносимые физические страдания.
Она всё норовила наступить на правую ногу, но это причиняло ей, было видно, страшную боль и от этого она терялась ещё больше и не знала, как ей поступить в данной ситуации.
Решение Кольцов принял мгновенно. Подошёл к девушке, даже не представившись ей, и к великому изумлению матушки – легко и бережно взял её на руки и понёс к стоянке, на которой толпились извозчики.
Действительно, есть судьба, – он это понимал сегодня ещё более отчетливо, оставляя в чужой земле останки тех дорогих и родных людей, в существовании которых и был весь высокий смысл его жизни.
Он отчётливо вспомнил, как доверчиво и просто юная девушка обняла его за шею и с благодарностью смотрела в его глаза.
– Возьмите, пожалуйста, фуражку, – проговорил Кольцов, и она как-то уверенно и красиво сняла с его головы левой рукой съехавшую ему на глаза фуражку и прижала к своей груди. Затем, так же уверенно и просто, словно она это делала множество раз, поправила своей рукой его красивые волосы, которые рассыпались по лбу.
Растерянный извозчик, завидев столь необычную картину, понял, что здесь что-то неладное, что-то приключилось, гикнул на лошадь и споро подкатил к ним.
Кольцов усадил девушку в пролётку, и обернувшись к матери, которая не отходила от них ни на шаг и с обожествлением смотрела при этом на своего уходящего от неё, она это остро почувствовала в эти минуты, сына.
Только женщине дано сразу воспринять своим сердцем это озарение, это высокое чувство, которое захватывает мужчину всецело и навсегда, тем более, что этим мужчиной был её кровиночка, Алёшенька, её единственный и страстно любимый сын.
– Мама, ты иди в Храм, не жди меня, я доставлю к родителям эту милую девушку и приеду домой, хорошо?
Мать осенила их крестным знамением и стояла недвижимо на одном месте, пока пролётка не скрылась за поворотом, а затем неспешно пошла к Храму…

;;;

Незатейливой была молитва любящего сердца. Она просила счастья Алёше, молилась за упокой души его отца, Кольцова-старшего, который погиб под Мукденом, командуя полком. Не преминула эта добрая женщина пожелать и выздоровления этой милой девушке, которая невольно расстроила её планы на сегодняшний день…

;;;

Как только пролётка тронулась, Кольцов, осведомившись у девушки о месте её проживания, тут же ей представился и вопросительно посмотрел ей в глаза.
– Валентина, Валентина Кузнецова, мои родители – учителя.
Как же радовался Кольцов, что ехать надо было через весь город, к тому же он попросил извозчика не торопить лошадь, так как барышне это будет причинять страдания и неудобства.
За дорогу молодые люди, поочерёдно, изложили свои незатейливые истории юной жизни, планы на будущее.
И между ними возникло то светлое и чистое разумение, будто они знали друг друга уже очень давно, а Господь, на небесах, осенил их своим благословением и милостью.
Кольцов сразу же отчётливо осознал, что это она – его единственная и на всю жизнь.
Его судьба. Его любовь. Его избранница, ниспосланная Богом.
Очень уверенно и спокойно, расплатившись с извозчиком, он снова взял её на руки и она доверчиво прильнула к нему, ничуть не смущаясь и не лукавя.
На стук, в калитку, из красивого, утопающего в саду и цветах дома, вышла статная яркая женщина, глядя на которую ошибиться было нельзя – мать Валентины, с достоинством стала встречать в дверях дома необычную процессию. Ни суеты, ни «охов» при этом от неё не последовало, лишь тревожно распахнутые глаза выдавали её волнение и материнскую тревогу.
И только в комнате, когда Кольцов опустил свою дорогую ношу на диван, она с дрожью в голосе спросила:
– Валенька, что случилось?
– Маменька, не тревожься, всё хорошо, просто я сильно подвернула ногу и Алексей,… – тут она сделала небольшую паузу и с доброй улыбкой посмотрела Кольцову в глаза.
– Алексей Павлович Кольцов, – отрекомендовался матери неожиданный ангел-хранитель её дочери.
После этого дочь продолжила:
– И Алексей Павлович, мама, был столь любезен, что доставил меня домой.
– Благодарю Вас, уважаемый Алексей Павлович. Подождите минутку, прошу Вас, я наложу Валюше повязку, и будем обедать.
Странное дело, Кольцов и не подумал отказываться от этого предложения, напротив, был ему очень рад.
Он помог матери Валентины туго забинтовать красивую стройную ножку своему нежданному счастью, подложить под неё подушки и уселся за стол на тот стул, который стоял рядом с изголовьем пострадавшей, но так и лучащейся счастьем юной девушки.
В ходе обеда пришёл отец Вали, крепко пожал руку молодому офицеру, выслушав жену и дочь, которые, перебивая друг друга, спешили рассказать ему о случившемся, тепло и сердечно поблагодарил Алексея.
– А я, Алексей Павлович, знал Вашего батюшку. Достойный и светлый был человек. Царство ему небесное и вечная память, – и отец Валентины, наполнив бокалы домашним тягучим и необычайно вкусным вином, поднялся и предложил всем выпить за добрую память Павла Игнатьевича Кольцова.
Уже сумерки заглядывали в окно, а Алексей всё не мог, да и не хотел, оставлять этот уютный дом, этих прекрасных и милых людей, которые так неожиданно встретились в его жизни.
Естественно, вернувшись домой, он тут же подвергся расспросам матушки. На каждый её вопрос отвечал обстоятельно, и, было видно, с огромным удовольствием.
Как же плохо он знал свою мать. Любил её глубоко, искренне, понимая с детства, как ей было непросто ставить его одной на ноги, а вот не знал, нет, не знал свою мать.
Стоило Кольцову выйти к завтраку утром следующего дня, мать тепло и проникновенно посмотрела ему в глаза и сказала:
– Алёшенька, я приготовила цветы, испекла пироги, поедь, сынок, проведай девочку.
Как на крыльях, теперь уже торопя извозчика, летел Алексей к дому Вали.
И взойдя на крыльцо он понял, что его ждали. Ждали все, но он видел одни, теперь уже родные распахнутые глаза, которые, лучше всех слов, говорили ему о том, что он уже любим. Что он только её. Самый сильный и мужественный, человечный и заботливый, желанный. И… родной.
Алексей также не скрывал своих чувств, они выплёскивались из его глаз. Он, дольше, чем положено, продержал её руку в своих, и, прильнув к ней губами, ощутил тонкий запах духов, её благословенное тепло, с благоговением разглядывал её изящную и тонкую кисть с длинными пальцами.
Наконец, справившись с волнением, он вручил Вале нарядный букет, корзинку с пирогами матери и справился о её самочувствии.
– Всё хорошо, Алексей Павлович, мне уже легче. Я так Вам благодарна за оказанную помощь. Только совестно, столько Вам беспокойств причинила, – и при этом, не скрывая чувств, открыто и прямо посмотрела ему в глаза, радуясь тому, что именно эти беспокойства и положили начало их любви.
– Нет, какие это беспокойства. Я очень рад и счастлив, что мог быть Вам полезен.
А взгляд его при этом говорил:
«Разве ты не видишь, не чувствуешь, какое счастье быть с тобой рядом. Видеть тебя, знать тебя, чувствовать твою дивную руку, прикасаться к ней губами?»
«Вижу, знаю, мой хороший. Мне тоже необычайно светло с тобой. И я счастлива, что встретила тебя», – выплеснулось и из её бездонных тёмных глаз.
Родители Вали под каким-то предлогом оставили их и молодые люди долго говорили обо всём. Странное дело, но они даже вкусы и интересы имели во многом общие – читали одни и те же книги, смотрели те же спектакли, возвышали свои юные души думами о судьбе Отечества, желали ему служить истово, с наибольшей пользой.
Валя – оканчивала учительский институт, намереваясь продолжить родительскую стезю.
Так прошла неделя. Счастливейшая в жизни Кольцова.
– Мамочка, ты не обижайся, прошу тебя, но это она, это она, мама, и я не желаю иной судьбы.
И мать, зная своего сына и веря в него безгранично, ибо материнским сердцем понимала, как он всегда, выше жизни, ценил понятия чести, теперь уже – офицерской и высокого человеческого достоинства, – была очень спокойной. Она знала, что у сына это чувство – настоящее, на всю жизнь. Таким же однолюбом был и его отец.
Не удивилась она и тогда, когда Алексей сказал, что будет просить руки и сердца Вали у её родителей, а лишь осенила его материнской ещё иконой и движимая чувством безмерной любви к своему сыну, в святом порыве, сняла с ковра отцовскую шашку с Георгиевским темляком и прошептала:
– Возьми, сынок. Я в надёжные и верные руки передаю этот отцовский знак доблести. Я знаю, что ты всегда будешь достоин своего отца. Иди, сынок, к ней, а завтра я всех жду у себя в доме. На обед.
Появившись в доме Вали, Валеньки, Валюши, – как он называл её про себя, – он с необычайной лёгкостью понял, что и здесь – не тайна за семью печатями его намерения и твёрдое решение – сегодня, сейчас же всё выяснить и расставить все точки над «i».
Несколько напряжены были Таисия Акимовна и Николай Михайлович. Чело же Вали даже и в помине не было омрачено печалями и тревогами, напротив, в расширившихся от счастливого восторга глазах стояло:
«Ну, что же ты, не молчи, я ведь твоя. Я только твоя. Я не могу быть ничьей более. Говори… Все так ждут твоего объяснения…».
И Алексей очень спокойно и твёрдо, глядя на этих, уже ставшими ему родными и близкими милых людей, произнёс жданное всеми:
– Николай Михайлович, Таисия Акимовна! Я прошу руки и сердца Вашей дочери.
Пролились материнские светлые слёзы, как ни держался Николай Михайлович, но и у него увлажнились глаза и он, перетирая между собой сухие пальцы сцепленных от волнения рук, произнёс:
– Алексей Павлович, Алёшенька, сынок, о лучшей партии для Валеньки мы и не мечтали. Подите же ко мне, дети, – и он, обняв их обоих, уже не скрывая слёз, надрывно, со всей душой, шептал им:
– Счастья Вам, милые дети. Будьте счастливы и всегда тянитесь друг за другом. Будьте достойны друг друга. Любите друг друга. А мы… мы с мамой будем только счастливы, имея радость видеть Вас в единении и союзе, … союзе Ваших сердец.
Странное дело, но при этом никто не обращался напрямую к Валентине, не спрашивал её согласия. К чему слова – её глаза, дивные и ставшие ещё более тёмными, излучали столько счастья, из них прямо накатывала на всех присутствующих волна нежности состоявшейся женщины, не девочки, не девушки даже, которая иной судьбы отныне для себя и не мыслила.
Наконец, Таисия Михайловна, справившись с волнением и слезами, с каким-то душевным полувопросом-полукриком обратилась к дочери:
– Валенька, а ты что же? Что ты молчишь! Что ты скажешь? Что нам ответить Алексею Павловичу?
– Мамочка, милая, как я счастлива. Я люблю Алёшу. Да, да, да, я очень хочу быть его женой, благословите меня, мои родные.
И снова лились чистые и искренние слёзы, все не знали, куда посадить Кольцова, чем и как его потчевать.
И когда он, приняв от Николая Михайловича бокал с известным ему уже знаменитым домашним вином, встал – все притихли.
Казалось бы, всем известно, что говорят молодые люди в этой ситуации, но то, что сказал Алексей, потрясло и Валю и её несколько растерянных родителей.
Счастливейшие из людей, они понимали, что не всем дано услышать подобное:
– Таисия Акимовна, Николай Михайлович! Ваша дочь не просто составила моё счастье. Это нечто большее. Это самим Господом предопределено, чтобы мы встретились. Великая неправда свершилась бы на земле, ежели бы мы не встретились. И даже, в этом случае, не зная друг друга, мы не были бы счастливы.
Господь только друг для друга создал нас. Никто иной не может так соответствовать моей душе, моим устремлениям. Ни к кому иному не смогло бы так открыться моё сердце и даровать мне состояние невообразимого, неведомого высокого счастья.
Поклонился родителям своей избранницы и заключил:
– Пока жив, знайте, что я сделаю всё для счастья Вашей дочери. Сердечно благодарю Вас за то, что Вы вырастили её такой, за то, что Вы есть. Всегда будьте покойны – сам Господь будет хранить наше счастье, а судьба будет к нам милостивой…
Назавтра, пополудни, Татьяна Фёдоровна, мать Алёши, принимала гостей. Это не был обычный, пусть и торжественный приём. Это была встреча людей, которые уже давно были породнены друг с другом обоюдным решением свои любимых и любящих детей…

;;;

…И вот она – свадьба. Дав клятву друг другу быть вместе и в жизни, и в смерти, Алексей с Валей словно объединили свои души в единую, общую. Кажется, что они и дышать стали в унисон.
Счастливейшие из людей, они не могли нарадоваться своему счастью и в Минском гарнизоне, куда был направлен после училища подпоручик Кольцов.
И, странное дело, их счастье было столь высоким, что не появилось у них завистников, все в военном городке словно ждали их появления. Их единство стало своеобразным охранительным талисманом для всех, а их любовь в своих лучах согревала даже давно уже остывшие сердца…
А когда на свет появилась их первенец, Олюшка, их счастье ещё более умножилось. Наверное, это были самые высшие минуты даже в их счастливой семейной жизни.
Служба поглощала собой Алексея всего, он успешно одолевал ступенька за ступенькой новые должности и уже молодым капитаном, накануне войны, принял батальон.
Но едва выдавалась свободная минутка, он спешил к своим любимым женщинам и не было в окр;ге людей счастливее их.

;;;

Война оборвала это безмятежное и высокое счастье. Алексей, отправив Валентину Николаевну к родителям, всецело отдался подготовке батальона к суровым испытаниям.
В этой благородной деятельности у него было много союзников – все офицеры батальона, которые были ровесниками со своим командиром по возрасту, но чтили его глубоко за основательную военную подготовку, а ещё – за характер.
Кольцов умел пред любым высоким начальником поставить вопросы, затрагивающие интересы его людей, нигде на пол дороге не бросал начатого дела, готовил свои подразделения не по шаблону, а применительно к реальным условиям боя, в той местности, где предстояло встретиться с врагом в смертельном испытании.
Надёжной опорой молодого командира батальона был унтер-офицерский состав, с которым он лично проводил ежедневные занятия, обучая, наравне с офицерами, искусству ведения боевых действий и воспитания личного состава, постоянно создавая в ходе учений такие условия, чтобы унтер-офицеры принимали в бою командование за взводных и даже ротных командиров.
В особой мере – сноровкой и природным умом выделялись при этом Семён Тимошенко – рослый красавец-малоросс и верный Шахмагонов, который прикипел сердцем к Алексею, за что не чаяла в нём души и Валя, а Олюшка, войдя в разум, так и считала его родным дедушкой и не сходила с его рук, от чего старый солдат млел и заходился от необычайной нежности, которая его делала даже моложе.
И вот батальон, в составе прославленного Измаильского полка, выступил на фронт.
Кольцов с нетерпением ожидал той минуты, когда скрестит с врагом оружие. Он знал, что отдал все силы, всё своё сердце для подготовки людей к боевому соперничеству с вышколенным врагом и был убеждён, что его солдаты по всем качествам превосходят врага. Но проявить это мог только бой.
И уже первые боевые будни на Западной границе показали, что равного кольцовскому батальону не было во всём фронте. Слава о молодом и талантливом командире батальона скоро дошла до Главнокомандующего фронтом, Алексея Алексеевича Брусилова, и он не преминул и раз, и два встретиться с Кольцовым непосредственно на боевых позициях.
Придирчивый взгляд Главнокомандующего не отметил ни одного изъяна в хозяйстве батальона, его выучке.
Более же всего его, старого солдата, поразили люди – уверенные, спокойные, хранящие высокое достоинство, не оббегающие стороной столь высокого начальника, а напротив, стремящиеся с ним встретиться, услышать из первых уст ратные новости за весь фронт.
Брусилов, старый кавалерист, был поражён смелыми предложениями Кольцова, его глубокими обоснованиями ошибок и недостатков, которые происходят по вине безынициативных старших начальников, которые больше были озабочены парадными прохождениями, тупой муштрой, нежели реальной подготовкой войск к современной войне.
И уж совсем покорил Брусилова дерзновенный, иначе не скажешь, план, который  был у Кольцова просчитан, выверен и обоснован по каждой позиции – об образовании маневренной группы фронта для действий в глубоком тылу противника и на его коммуникациях.
– Ваше Высокопревосходительство!
Действия такой группы, основу которой составит кавалерийский полк, усиленный лёгкой артиллерийской батареей, пулемётами, в интересах которой, Вашим решением, будут действовать хотя бы два–три аэроплана с целью ведения воздушной разведки, способны нанести серьёзный урон противнику, дезорганизовать его тылы, парализовать деятельность пунктов управления, доставку боеприпасов, разрушить коммуникации и переправы.
Убеждённость Кольцова и его безукоризненные аргументы в пользу неведомого до сей поры в военном деле предприятия, убедили Главнокомандующего в исключительной полезности данной затеи.
– Что ж, уважаемый Алексей Павлович.
Вот уж действительно – яблоко от яблони недалеко падает. Знал Вашего батюшку как самого деятельного и подготовленного офицера. Порадовали меня и Вы. Достойная смена растёт нам, старикам. Будет кому боронить Россию и после нас.
И тут же, перейдя на официальный тон, Брусилов заключил:
– Властью, данною мне Государём – объявляю Вас, господин капитан, подполковником. Начальнику штаба фронта незамедлительно подготовить приказ о производстве.
– Второе – примите, господин подполковник, неотложные меры по формированию и подготовке маневренной группы для действий в тылу и на коммуникациях противника.
– Представьте мне завтра же потребный для этого расчёт сил и средств.
– Распоряжение штаба фронта о подчинении Вам кавалерийского полка, причём, особого, со значительным резервом как строевых, так и вьючных лошадей, выделении артиллерии и пулемётных расчётов, завтра будет готово.
– Все мероприятия по созданию группы проводить в глубокой тайне даже от чинов штаба фронта.
– Наделяю Вас правом непосредственного обращения ко мне, всю же текущую работу согласовывать с начальником штаба фронта. Непосредственное руководство Вашей группой возлагаю на генерала Шереметьева – начальника контрразведки фронта…
Прошло от этого разговора пять недель и по всему фронту разнеслась молва о действиях особой части под командованием молодогоподполковника Кольцова.
Он был неуловим, обрушивался на врага там, где его меньше всего ждали. Ни днём, ни ночью не давал ему покоя. И уж совсем покорил он сердце Брусилова, когда средь бела дня, переодев всю свою группу в форму польских улан – благо, накануне были захвачены огромные склады, под звуки оркестра и с развевающимися знамёнами, во главе своей группы вступил в Вышгород.
Пока он, в обличье «пана пулковника», как его величали местные барышни, принимал хлеб-соль от магистрата, вёл неспешную беседу с комендантом города – старым и напыщенным генералом, подразделения его группы, действуя по отработанному в деталях плану, занимали, без единого выстрела, вокзал, склады боеприпасов фронтового значения, узел связи, банк, другие важные учреждения, разоружая, при этом, пребывающих в оторопи, да такой, что никто не смог оказать никакого сопротивления, резервистов охраны.
Описать изумление коменданта города, оказавшегося со всеми чинами комендатуры в плену, невозможно. Он лишился дара речи и, кажется, рассудка, когда увидел Кольцова в форме русского офицера.
Эта операция и позволила успешно осуществить тот, вошедший в историю знаменитый Брусиловский прорыв, так как группа Кольцова уничтожила столь значимые запасы боеприпасов противника, что ему просто нечем стало воевать.
Но к самой главной удаче этой операции Кольцов относил освобождение из лагеря военнопленных – более двухсот офицеров и полторы тысячи русских солдат.
По его просьбе и самому решительному устремлению самих освобождённых из неволи, которые горели жаждой отмщения врагу, Главнокомандующий согласился, чтобы все они, кто был годен к строю, были зачислены в состав группы. И следует отметить, что во всех будущих боях эти люди зарекомендовали себя самым наилучшим образом.
Слава Кольцова росла. Не задержался и очередной чин, который уравнял его с отцом. На груди молодого полковника теснились высокие ордена, а рука с гордостью сжимала эфес Георгиевской шашки, которой были отмечены его заслуги.
Его подчинённые так же не остались без милостей и, как отметил начальник штаба фронта на совещании – у Кольцова, в его группе, Георгиевских кавалеров больше, чем во всём фронте. И поделом, по заслугам – это все понимали…
Даже чёрные завистники и те не могли сказать, что в чём-то передано Кольцову из милостей и высоких наград, все они были заслужены в тяжёлых боях, щедро политы кровью – как своей, так и вражьей.

;;;

И вот он, роковой день. Всё, в одночасье, изменил он в жизни Кольцова. И когда на завтра после трагедии, он предстал перед командующим армией, в интересах которого действовала его группа, тот даже растерялся:
– Алексей Павлович! Что же Вы, голубчик? Я же сказал Вашему начальнику штаба, что Вы можете полагать себя в отпуске по, так сказать, – он замялся, – совершенно особым обстоятельствам…
– Ваше Превосходительство, благодарю Вас. Но отпуск мне не нужен.
– Зачем он теперь? Мне так ещё хуже будет… со своими мыслями… И теперь уже – с вечной ношей…Горькой…
И преодолев минутную слабость, уже чётко доложил:
– Готов, Ваше Превосходительство, к выполнению боевых задач. И, если позволите, – давайте обсудим план будущих действий…
Молча, с болью и восхищением, посмотрел командующий на своего подчинённого и тихо произнёс:
– Благодарю Вас, Алексей Павлович.

;;;

Так и докатилась непрерывная боевая страда до семнадцатого года. Кольцов понимал, видел, что вершится в войсках что-то не ладное, рассыпается фронт, совершенно не те стали офицеры, не говоря уже о солдатах.
Но это у других. Его же группа, которой он посвятил всего себя, не давала даже малейшего повода для огорчений. Это была единая боевая семья, спаянная чувством долга и взаимного поручительства.
Был лишь один неприятный инцидент, но ему Кольцов не придал чрезмерного значения. Посчитал за какую-то нелепость военного времени – из группы, после лета семнадцатого года, таинственно исчез вахмистр Семён Будённый, полный Георгиевский кавалер и унтер-офицер Тимошенко, тоже Семён, удостоенный двух Георгиевских крестов…

;;;

…Мучительными были последние дни семнадцатого года. Отечества, которому служил Кольцов не стало. Не стало привычного уклада жизни, её сокровенного для него смысла и содержания.
И, конечно, когда приехали неведомые ему какие-то комиссары, с целью разоружения его группы и ареста руководства – так они представлялись, эти странные, затянутые в чёрную кожу люди, все очень говорливые, уже упившиеся хмелем безоговорочной власти над другими, и поэтому не способные оценить всю глубину ситуации, с которой встретились, просчитать её всесторонне, с учётом возможных последствий – он насторожился.
Кольцов побелел, забилась выдававшая его в минуты волнения жилка на виске, когда один из этих комиссаров, цыганковатый еврей, обращаясь даже не к Кольцову, а к своим многочисленным сопровождающим, заявил:
– Это же чёрт его знает что! Они что, из кунсткамеры? Ордена, понимаешь, погоны, «ваше благородие», отдание чести – и всё это рядом со столицей.
И, уже исходя криком, налившись кровью, и даже затопав ногами, велел:
– Немедленно прекратить это безобразие! Офицеров арестовать! Часть расформировать! Оружие...
Больше он ничего не успел сказать. Через несколько минут – все комиссары и их отряд были разоружены и арестованы.
Нет, греха на душу не взял Кольцов и его подчинённые. Всех арестованных усадили в несколько теплушек, прицепили их к составу, направлявшемуся в столицу и Кольцов тому, самому говорливому и старшему, передал собственноручно написанное письмо в адрес неведомого ему нового руководства.
К счастью, сохранился этот документ доблести и чести. Он ещё раз характеризовал Кольцова как недюжинную личность, мудрого командира, волевого, без страха и упрёка, вождя своего воинства:
«Уважаемые господа!
Не имею чести быть лично с Вами знакомым, но считаю своим долгом обратить Ваше внимание на те обстоятельства, о которых, я полагаю, Вы напрочь забыли.
Вверенная мне группа – боевое соединение, уже три года не выходящее из кровопролитных сражений с врагом. Ни разу не были посрамлены её Боевые Знамёна. Ценой неисчислимых жертв и страданий мы не допустили поругания чести и славы Отечества, сами же стяжали право быть непобедимыми.
Какие бы ни наступили перемены в жизни России, какой бы строй ни пришёл на смену монархии, Отечеству всегда будет необходима могучая армия, способная защитить его независимость и территориальную целостность, единство и величие.
И, ежели об этом не задумываетесь Вы, милостивые государи, я об этом памятую всегда. Порукой тому – моя честь и святая память о жертвах во имя России, Единой, Неделимой и Великой, которые принёс мой род, мои боевые товарищи.
Мы лучше погибнем в бою, но никогда не позволим Вам унизить нашу честную славу и доброе имя.
Мы воевали за своё Отечество честно, за что удостоились множественных отличий и боевых наград и отдать их на поругание кому бы то ни было никогда не позволим.
Честь имею.
Командующий особой маневренной группой фронта полковник А. Кольцов».
Кольцов был слишком опытным военным профессионалом. И он понимал, что новая власть не простит ему этой выходки. С другой стороны, он слишком любил своих подчинённых. И ввергать их в пучину борьбы с неведомой пока ему силой не хотел. Да и не смел. Как благочестивый воин, благородный и честный солдат, он не пролил зря ни одной капли праведной крови. Только в бою, только за Отечество, за свою так понятную и близкую ему Великую и Неделимую Россию.
Поэтому уже на следующий день, утром, он приказал собрать всю свою группу, до единого человека и построить.
Испытывая ранее неведомое волнение, он оглядывал многотысячные ряды своего войска. Особого. Вышколенного. Прекрасно экипированного. Обученного и привычного к любым испытаниям.
На груди каждого офицера и солдата благородно отсвечивали многочисленные награды, проезжая на верном коне вдоль строя он видел тут и там, у офицеров, Георгиевские темляки шашек и отчётливо помнил, за что и когда он вручал эти высокочтимые среди воинства особые отличия. Помнил каждый эпизод, знал каждого и любил всех, как собственных и выстраданных детей.
Завершив объезд строя, Алексей Павлович, едва уловимым движением выхватил из ножен свою наградную шашку и подал ею понятную всем команду: «Все – ко мне!».
Несколько минут – и вся группа замкнула своего командира в тесное каре и застыла в тревожном молчании.
Лишь изредка позвякивали трензеля и норовисто всхрапывали, тут же укрощаемые твёрдыми руками всадников, молодые жеребцы. Люди привычно ждали обращения своего командира накануне новой боевой операции, но то, что они услышали, ввело их в растерянность и смятение.
– Мои боевые друзья! Товарищи мои! Мы честно прошли всю Великую войну. Я всегда был открыт и честен пред Вами, Вы никогда мне не дали даже малейших оснований для разочарований, не дай Бог – неверия в Вас. Я знаю, без высоких слов, что каждый из нас готов отдать жизнь за други своя. И это вы доказали в боях с врагами Отечества.
Сегодня я, Ваш командир, вынужден Вам заявить – прежней России не стало. Пришла новая власть. Я не знаю, что она несёт России, но происшествие вчерашнего дня даёт мне основание заявить, что много праведной крови прольётся, пока установится порядок в России. Какой только – я сегодня не знаю и не могу Вам ничего сказать о нём.
Вы знаете, я об этом говорил Вам не раз, что Великой Русской Армии больше нет. В результате измены и попустительства высшего военного руководства, предавшего Государя, фронты развалились, враг беспрепятственно наступает в глубь России.
Я не буду обожествлять монархию. Вы знаете, моё мнение, по этому вопросу и я лишь повторюсь – не имел права русский царь оставлять престол, под любым давлением. А если это произошло, знать не дорога ему Россия. Не думал он о её спасении и Величии. И служили мы не ему, а России, Великой Родине нашей.
Боевые товарищи мои!
Мы можем своими клинками пробиться на Запад, и нет такой силы, которая способна была бы противостоять нам.
Но я не допущу, пока я Ваш командир, чтобы наша славная группа была интернирована, а ещё хуже – поставлена в те условия, чтобы выступить против России. Охочих до этого сегодня, как мы видим – немало.
Поэтому я решил – избегать кровопролития. Не вступая в открытые сражения с отрядами красных, попробовать уйти на Дон.
Решиться на этот шаг, пойти за мной я не обязываю никого. Это должно быть решением самостоятельным для каждого из Вас…
И уже еле слышно от нервного напряжения и нахлынувшей усталости, договорил:
– Но в сложившихся условиях я не вижу иного решения.
После этих слов по рядам его войска пронёсся ропот. Кое-где раздались возгласы:
– Веди нас, Ваше Высокоблагородие… Алексей Павлович, как же мы без тебя…Все пойдём за тобой…Рази ж такое возможно, чтобы мы от тебя отшатнулись?
Подняв левую руку вверх, Кольцов добился тишины, которая стала в этот раз прямо звенящей, тягостной и тревожной.
– Да, мои боевые товарищи, не имею права на приказ, поэтому никого не неволю. Пусть каждый примет решение сам, оценив все «За» и «Против».
Словно набравшись духу, он бросил в массы своих войск заключительные слова:
– Построение группы завтра в восемь утра. Кто примет иное решение – прошу полковых казначеев снабдить жалованием за два месяца вперёд. Личное оружие, господа офицеры, не изымать ни у кого.
И сойдя на крик, отчаянный и страшный, напоследок прокричал-простонал:
– Благодарю всех за честь быть Вашим командиром, за верную службу Отечеству – Великой, Единой и Неделимой России…

;;;

Группа выстроилась ровно к восьми утра. Опытный взгляд Кольцова сразу определил, что в строю – почти все, за исключением двух–трёх сотен людей, среди которых двенадцать–пятнадцать офицеров.
Чувство гордости и огромного уважения к своим подчинённым заполнило всё сердце Кольцова и он, едва справившись со своим волнением, произнёс лишь три слова:
– Благодарю Вас, друзья.
И уже привычно, жёстко и чётко, собрав офицеров подле себя, отдал им распоряжения на первый день их особого марша, сориентировал на весь маршрут продвижения, установил построение походного порядка, способы связи и оповещения, назначил своих заместителей на роковой случай.

;;;

Кольцов предпринимал все возможные меры, чтобы не вступать в прямые боестолкновения с отрядами красных, которые не упускали из виду его походную колонну, но тоже не торопились ввязываться в открытый бой. Ограничивались лишь разъездами, которые маячили день-деньской у линии горизонта и изредка постреливали издали.
И лишь на третьи сутки, теперь уже самой жизнью, он был лишён этого выбора, бескровной попытки прорваться на Юг.
Прямо на маршруте движения колонны его войск, в балке, возле городка Степноводска, его конный разъезд наткнулся на ужасающую и леденящую душу картину – около трёхсот человек его группы, которые ушли три дня назад к своим очагам, к своим семьям, были растерзаны пулемётными строчками. Огонь был кинжальным, с трёх направлений, это видно было по положениям уже разбухших трупов людей и их боевых коней.
О том, что эта засада была тщательно спланирована и осуществлена с дьявольской последовательностью и изощрённостью, свидетельствовал и тот факт, что лишь две–три лошади, уцелев от огня почти в упор, понурив голову стояли у тел своих хозяев, обмахиваясь от полчищ мух, ликующих в своей обильной трапезе. При приближении людей лениво взлетали пресыщенные стервятники, да в степь неспешно убегали волки.
Самым же страшным на этом поле смерти было распятое тело войскового старшины Сумарокова, которого казачьими пиками пригвоздили к огромному дереву, которое неведомо по какому закону буйствовало, в одиночку, среди жидкого кустарника-краснотала.
Получив доклад от командира разъезда о страшной трагедии, Кольцов не стал уводить колонну запасным путём, а теперь уже специально, закусив до боли истрескавшиеся губы, подвёл свои войска к месту страшной недавней трагедии.
Оцепенение длилось долго. Его воинство, спешившись, растерянно озираясь, пыталось осмыслить неведомую им ранее страшную картину. Они были воинами, рыцарями, скрещивали своё оружие с врагами лишь в бою, но никогда не были карателями, всегда им претила роль палача.
О том, что эта расправа была карательной, мстительной, они сразу поняли даже потому, что кавалерийские карабины так и остались у большинства их товарищей за спиной, и лишь малая часть успела выхватить боевые клинки из ножен, да так и уткнулась с ними в придорожную полынь.
Даже строй их не успел рассыпаться и так упокоились их боевые побратимы на центральной дороге, ни на один мах коня не выскочив за её пределы.
Предаваться горести утраты не мог лишь один Кольцов. Холодный рассудок опытного командира сработал и здесь. Разослав во все стороны летучие разъезды, он первым, шашкой, стал рыть братскую могилу.
Уже через секунды все его подчинённые, оттеснив вежливо, но настойчиво командира в сторону, принялись за эту страшную и печальную работу.
Когда братская могила шашками была вырыта и ладонями вычерпана из неё земля, живые стали сносить в неё своих боевых товарищей. Единственный случай – они не снимали с них оружия, стараясь, как можно тише, вложить шашки в осиротевшие ножны у тех, кто успел их выхватить, будучи уже перекрещенным пулемётным свинцом.
Кольцов, вместе с Шахмагоновым, выдернули пики, которыми был распят на дереве войсковой старшина Сумароков, уложили героя на казачью бурку и вместе с подошедшими офицерами понесли его тело к погребальному кургану…

;;;

Кольцов знал, всем сердцем почувствовал, что от него ждут слова.
– Братья, мои боевые друзья! Мы никогда не были карателями. Мы только в честном бою сводили счёты с врагами. Сегодня мы видим наших боевых товарищей, убитых подло, из-за угла. Они ехали к своим семьям, к своим очагам. Они, воины великой армии, привыкли видеть врага только в лицо, никогда не наносили подлого удара в спину.
Сегодня я заявляю Вам, что мы не будем более столь беспечны, мы не будем столь наивны и доверчивы.
Сегодня я заявляю, что мы, отныне и навсегда, на подлый удар из-за угла будем отвечать военной силой. Мы больше не будем обходить гарнизоны и заградительные отряды красных.
Мы омоем свои клинки вражьей кровью, и нет силы, способной нас удержать в справедливом отмщении.
Спите спокойно, наши боевые друзья, мы отмстим за Вашу гибель. Мы доищемся своими шашками высшей правды.
Вечная Вам память, герои, Вы служили Великой России, составляли её честь и гордость. Земля Вам пухом!
Нам же, мои боевые побратимы – силы духа, воли, мужества и Веры. Наше дело правое и мы не пожалеем ни крови, ни самой жизни для торжества правды.
– Спите спокойно, наши боевые друзья! Мы Вас и учинённого с Вами злодейства никогда не забудем.
– Группа, – доведя свой голос до могучего фальцета, – прокричал команду Кольцов:
– К торжественному маршу, шашки – во-о-о-н! Равнение – налево! – и первым, с лёгким звоном выдернув из ножен свою боевую шашку, – шенкелями, направил своего всхрапывающего коня, мимо печального холма, который венчал огромный могильный крест, сооруженный из того дерева, на котором и был распят их старший боевой товарищ войсковой старшина Сумароков.
Какой это был страшный марш. Без единого слова, каждый воин группы, состарившись на годы, незрячими глазами прощался с этим последним пристанищем своих старинных и испытанных боевых товарищей.
Шли и шли войска в конном строю, без команды, каждый со звоном опускал боевой клинок в ножны, отъехав десятки метров за могилу, и, не говоря ни слова друг другу, молча клялись отомстить за эту страшную и уже невосполнимую никогда утрату…
За своих боевых друзей, с которыми сломали Великую войну и при этом не поступились совестью и честью.

;;;

Сколько минуло коротких, кинжальных боёв с того времени…
Ни разу не удалось красным отрядам застать группу Кольцова врасплох. Он всегда навязывал противнику свою инициативу, свои правила ведения боя. Пленных в этих боях уже не было. Впервые за всю войну.
И Кольцов, отводя глаза долу, выслушивал доклады своих командиров, не судил их за это, зная прекрасно, что враг, а теперь это уже был враг, иной оценки не было, поступал так же. Да никто, впрочем, и не просил пощады в этих коротких, но столь яростных боях. С обеих сторон.
И только с Воронежской губернии стало легче. Чем ближе они приближались к столице казачьего Дона, тем реже происходили стычки с маневренными отрядами красных, появлялась возможность хотя бы немного отдохнуть, привести в порядок коней и вооружение, успокоить душу…

;;;

И вот он, Новочеркасск. У казачьего Собора выстроил он своё поредевшее войско, неспешно, что выдавало его смертельную усталость, обычным шагом, направился к атаману Всевеликого Войска Донского и тихо, но чётко отрапортовал ему:
– Ваше Превосходительство! Особая маневренная группа Западного фронта прибыла в Ваше распоряжение. В строю – шесть тысяч человек. Готовы к выполнению любых заданий Вашего Превосходительства.
Вся площадь была запружена людьми. При его докладе они затихли, да так, что было слышно всхрапывание лошадей, их тяжёлое дыхание и мелодичное позвякивание то уздечек, то ножен шашек, соприкасавшихся с соседним стременем.
Не слабым человеком был генерал-лейтенант Каледин. Всё изведал, всё испытал. Командуя 8 армией у Алексея Алексеевича Брусилова в годы Великой войны, он знал хорошо о боевых делах группы Кольцова.
Именно ему и его армии принадлежала высокая слава знаменитого Брусиловского прорыва, который при высшей высокой воле ставил Германию и её союзников на грань краха и капитуляции.
Но русская армия результатами этого прорыва воспользоваться в полной мере так и не смогла – Государю заблагорассудилось оставить фронт и убыть в Петроград на целых три месяца. Соскучился за императрицей Алис и за всей венценосной семьёй. Это были действительно роковые месяцы и дни, которые, затем, и стоили ему и его семье судьбы и жизни, но самое главное – об этом он даже не думал – всю Россию его малодушие ввергало в череду неслыханных испытаний и жертв.
Каледин, знающий многое из страшной российской трагедии, первым в России отвергший величания и поздравления по случаю взятия Ростова-на-Дону и освобождения его от красных отрядов, сказавший при этом, что страшная трагедия произошла в России и он видит в этом большую кровь и большие жертвы, не мог скрыть своего волнения и изумления при виде группы Кольцова.
Ему, профессиональному военному, было понятно, что должны испытать эти люди, пройдя тысячи вёрст в непрерывных боях. И сохранив при этом высочайшую организованность и дисциплину, боевое братство, самоотверженность и высшие чувства жертвенности и взаимовыручки.
Он вглядывался в эти одухотворенные лица, обилие боевых наград, которые ещё ярче полыхали на выцветших гимнастёрках.
И – небывалый случай, Каледин не преклонил калено, а стал на колени пред Боевым Стягом группы, прижал его выцветшее полотнище к своим губам и, не поднимаясь, застыл в земном поклоне перед воинством Кольцова.
Справившись с волнением, отёрши скупые слёзы прямо рукой, он только и смог промолвить:
– Спасибо, герои, благодарная Россия никогда не забудет Ваш подвиг. Ваши жертвы. Спасибо.
– Храни Вас Бог, – только и смог сказать он напоследок.

;;;

Уже, через несколько дней, приведя себя в порядок и отдохнув, пополнив убыль в людях, благо желающих из казачьих станиц было более чем достаточно, группа (за ней так и было сохранено это столь дорогое для ветеранов название), втянулась в тяжёлые бои с красными войсками.
Всё было на этом пути. И Кольцов, самым первым, понял, что противник, который  был перед ним, на сей раз совершенно иной. Он был равноценным как по боевому мастерству, так и по проявлению характера и воли. И поэтому ярость боёв была неведомой ранее.
Конечно, он и ранее слышал о боевых делах своего бывшего подчинённого, вахмистра Будённого, а здесь, в южных степях, столкнулся с ним впервые в яростном бою.
Не пропала зря школа Кольцова. Семён Буденый, использовал в полной мере его выучку, постоянно навязывая белой кавалерии и остальным войскам Добровольческой армии, манёвренные быстротечные бои, отходил за курганы при превосходстве противника, но лишь с тем, чтобы выждать удобной минуты и вновь, как коршун, обрушиться на маршевые колонны, тылы, склады и железнодорожные станции в зоне действия своих врагов, среди которых так много было тех, кто ещё недавно, восхищался отвагой и дерзостью в бою бравого вахмистра, полного Георгиевского кавалера и даже бантиста, как называли обиходно тех героев, которые имели не только четыре креста, но ещё и четыре Георгиевские медали.
Сам Государь, по Его указу, обязан был первым приветствовать такого героя и отдавать ему честь.
Запомнил Кольцов на всю свою оставшуюся жизнь тот заполошный бой под станицей Великокняжеской.
Никто, он это знал, как опытный военачальник, не ждал этой встречи. Разведка – и красных, и его – не отследила продвижение колонн противника и когда они, по сути, столкнулись нос к носу, никакого выбора ни у одной из сторон уже не оставалось.
Это был тот страшный бой, когда управлять им невозможно. Здесь каждый вверяет свою судьбу только Богу и рядовой казак бьётся наравне, насмерть с противником, рядом со своим командиром.
И только после первой сшибки пришло осмысление ситуации, стала проявляться воля и способность командиров взять управление боем в свои руки, не опоздать в упреждающем и своевременном ударе резервами, когда основные войска, пребывающие уже в изнеможении, не могут более наносить разящих ударов по противостоящей стороне.
Кольцов, в самом начале боя, еле успел увернуться от разящего удара красного командира, но, уже в следующую секунду, перекинув шашку с правой в левую руку, этому его в совершенстве обучил Шахмагонов, напоил свой клинок первой кровью.
А далее уже все чувства притупились, и главное было лишь в том, чтобы опередить противника в разящем ударе, вложить в него всю силу и опыт заматеревшего воина.
И вдруг Кольцов, в сумятице боя, увидел наиболее активную группу красных. Среди них выделялся своими пышными усами и всесокрушающим ударом его бывший вахмистр Семён Будённый, ныне – командир кавалерийского корпуса красных.
Кольцов и этот опыт учёл. К слову, так дальше стал поступать и сам, и обучил этому своих офицеров. Всегда возле них создавалось особое ядро самых опытных и несокрушимых воинов, которые, взаимно защищая друг друга, разрывали единый строй противника, прорубаясь, в первую очередь, к командирам, с гибелью которых дезорганизовывалась боевая активность всего войска.
Отчётливо видел Кольцова и Семён Михайлович. И будем справедливы, умышленно, на мгновение, натянул он левый повод своего горячего, в белой пене коня и через миг уже оказался в другом месте этой кровавой сшибки.
Не захотел красный комкор смерти Кольцова, да и от себя отвёл беду. Он высоко ценил своего бывшего командира за прошлое, за его доступность и мужество, верность долгу и присяге, совести и чести. А ещё и за высокое мастерство, настоящее искусство полководца и воина, которым Кольцов владел в совершенстве уже долгие годы.
Так же внезапно, как он и начался, догорел этот бой.
Противники отскочили друг от друга, понеся примерно равные потери, так как отчётливо осознали, что встретились с подобными себе. И обескровливать свои войска, без надежды на успех, их командиры не стали.
В жестокой сече сходились русские люди, выученики одних и тех же учителей, шагающие или скачущие ещё вчера в едином строю, бок о бок на врага, сегодня же – вставшие на противоположных берегах реки жизни и судьбы.
Каждый бился за свою правду, и, при равенстве боевого мастерства, поле боя оставалось за тем, кто не дрогнет, сохранит высшую силу духа и воли, в большей мере уверует в истинность своего выбора и праведность избранного пути.
И отлетали к Богу русские души, так и не доискавшиеся истины, и лишь в небывалой ярости, опаляющей сами души, норовили сделать всё возможное, чтобы их клинок был более быстрым и разящим в отношении врага и лишал его даже надежды на пощаду.
Да её, если уж честно, никто и не ждал… А тем более – не просил…
И не было здесь ни брата, ни друга, ни отца с сыном – были лишь непримиримые враги, которых могла лишь одна смерть избавить от того, чтобы и дальше вершить страшное дело братоубийства и уже не молить Господа о прощении и не искупать пред ним грехи свои тяжкие…
Сам Господь устрашился непреодолимой ярости своих неразумных детей и всё реже становился на защиту их жизней и судьбы.
А они, утратив милосердие Божие и Его покровительство, ещё в большей мере сатанели и переполнялись яростью и ненавистью.
И только на смертном одре – разглаживались от тяжёлой ненависти их лица, и всем оставшимся в живых, становилось страшнее, чем в бою – совсем молодые, мальчишки ещё, представали их товарищи пред Господом на последний суд. И каждый знал, что завтра и его ждёт такая же участь, но уже никто не боялся этого, так как сама жизнь потеряла весь смысл.
Лишь только казаки, прожившие свой век, горько сокрушались в своих мыслях:
«При такой войне скоро некому будет и за плугом идти. Обезлюдеет земля, да сирот по станицам добавится…».

;;;
В БОЮ НЕ МОЛЯТ О ПОЩАДЕ

Иногда большая часть побеждает лучшую.
Т. Ливий

Догорала осень двадцатого года. Дымилась она тягучей алой кровью, которая, казалось, залила весь Юг России.
Старожилы потом вспоминали, что никогда степь не полыхала таким буйством весенних тюльпанов и следующих за ними, без длительного перерыва – маков, как на следующий, двадцать первый год этого страшного столетия, когда сошлись в непримиримом противоборстве две враждующие силы, которые осеняли себя единым православным крестом, символом их общей веры и надежды.
Наверное, это расцветала праведная пролитая кровь участников последних ожесточённых боёв за установление новой власти, которая одержала верх в этом противоборстве потому, что её правда и её вера – оказались более жизнестойкими, более понятными и признанными народом, который и пошёл за новой властью, не щадя своей крови и самой жизни, чтобы достучаться до лучшей доли, и лучшей судьбы, хотя бы для своих детей. О себе никто уже при этом не думал.
Или, быть может, сильно обезверилась противная сторона, да так, что и Господь от неё отвернулся, увидев, к чему привела смута на Руси, которую лукавые властители отдавали на откуп иноземцам, слетевшимся, словно саранча, на русскую землю, почуяв обильную пищу, и, возможности к грабежу, народного достояния. И очень жаль, что при этом истинные намерения и планы отступников и предателей, которые оказались на самом верху, у кормила власти, не были известны в полной мере совестливым и пристойным, которых, как это было всегда, и заставляли проливать свою кровь, за никому не ведомые идеалы.
Совершенно иным стал Кольцов. Иными стали его бойцы. Ушла, из их сердец, прежняя буйная весёлость и лихая удаль, сменившись на тяжёлое ожесточение и суровую беспощадность.
Суховей братоубийственной войны выкосил боевые ряды группы Кольцова. И он уже всё реже и реже видел в строю родные лица, с которыми побратался за шесть лет непрестанных боёв, с того далёкого теперь уже четырнадцатого года…
Жёстко усмехнулся в свои поседевшие уже усы Кольцов, когда Главнокомандующий на совещании огласил свой приказ о его очередном производстве в генеральский чин.
– Спасибо, Ваше Высокопревосходительство. Но я этот чин не приму. Да и без надобности он мне сегодня – всё равно предстану перед Господом великим грешником и уже не жду прощения за грехи свои. А чин – что ж, Господь завтра возведёт нас и в самый главный – ангельский. И ответ держать уже – там, – красноречиво поднял при этом он свою правую руку вверх.
Он так и не сменил свои истёрханные полковничьи погоны, хотя все чины штаба, докатилось и до группы – стали обращаться к нему «Ваше Превосходительство».
Помнится, в боях за Екатеринодар, даже Сергей Марков, его старинный друг, носящий на своих плечах уже генерал-лейтенантские погоны, выжурил его:
– Алёша, это уже какая-то бравада. Она даже оскорбительна для меня. Ты знаешь, не чинов я искал, за Россию боролся. Но коль так случилось, почему ты не принимаешь заслуженного отличия?
Ничего не ответил ему Кольцов и обнявшись при расставании он не знал, что жизнь уже вынесла свой неопровержимый приговор и Марков погибнет буквально через несколько часов, увлекая войска в атаку.
Отказался он и от предложения Главнокомандующего занять освободившуюся, после Маркова, должность начальника штаба Добровольческой армии.
– Спасибо, Ваше Высокопревосходительство. Не моя это роль. Я уж лучше – в строю, со своими казаками. Я буду там полезнее для общего дела.
И только прозорливый Шахмагонов заметил, что в последних боях его Алёша, его сердечная отцовская привязанность и любовь, гордость его очерствевшего сердца, выдёргивал шашку из ножен и вскакивал на коня, крепко зажав клинок в руке, а сами ножны бросал в угол занимаемого жилища.
Не добрый это знак. Так поступал, по казачьему поверью, лишь тот, кто не надеялся вернуться живым из боя.
– Алёша, сынок, ты это брось. Не накликай беду. А потом, – и из глаз Елисея Кондратьевича предательски потекли старческие слёзы, – что же ты со мной делаешь? Не смей, сынок, гневить Бога. Это ведь видят все казаки. И у них поубавилось веры, коль ты смерти ищешь. Прошу тебя, сынок, не делай так больше. Моему сердцу этого никак вынести нельзя.
И надо отметить, что Кольцов образумился, ему стало даже стыдно пред своим батькой и он, молча обняв его, доверчиво прижавшись к широкой груди Шахмагонова, на самом деле, как сын к отцу, только и сказал, даже наклонив повинную голову:
– Прости, отец. Прости меня, я больше не буду так. Уж смерти не буду искать, поверь мне, это точно.
И он стал действительно иным, более расчётливым и хладнокровным. И в непрестанных боях он уже более и не искал смерти, а весь свой талант военачальника направлял на то, чтобы как можно изощреннее превзойти противника, расстроить его планы и добиться наибольших результатов на поле боевой страды, щадя кровь своих бойцов.
Он вдруг отчётливо осознал, словно речь шла не о нём, а совершенно о другом человеке, что может сделать гораздо больше, нежели в ту пору, когда осознанно гонялся за смертью. Его планы боевых действий обрели ту яркость и чёткость, которой они отличались лишь в годы Великой войны. Все силы его души уходили теперь на организацию боя, а не на поиск лихой доли, которая бы, наконец, отобрала его жизнь и примирила с забытым и ставшим таким далёким Господом.
И военное счастье ему сопутствовало. Только Главнокомандующий знал, только ему было ведомо, что дни белого движения, особенно после позорного бегства его предшественника Деникина, который бросил свою армию ещё задолго до окончания решающих сражений, были продлены именно в результате боевых действий группы Кольцова.
Это было сердце, главная сила всей его армии, весь духовный смысл сопротивления и счастливая удача. Он твёрдо знал, пока жива группа Кольцова – красным не сокрушить Крымскую армию, не уничтожить последний очаг белого движения в России…
И судьба миловала Кольцова и его воинство. И даже в сентябрьские дни двадцатого года он, буквально искрошив кавалерию красных, вырвался на оперативный простор и даже сам поверил, что всё ещё можно изменить, что не утрачена последняя надежда, что есть ещё шанс одержать верх в этом огненном смерче, где лишь судьба играет с человеком. Он же – не властен над ней и единственное, что может – это услышать предостережение Господне и не гневить судьбу, чтобы Творец не отвернулся от него и не преминул взять под свою защиту в минуты самых страшных испытаний.
Но услышать это могли лишь самые совестливые и ещё не до конца утратившие душу и способность веровать.
А их ряды с каждым днём становились всё реже и реже.
Безжалостный молох войны собирал свою обильную жатву и всё не мог насытиться русскими душами…

;;;
БОЛЬ СЕРДЦА

Всю свою жизнь мы только и делаем,
 что берём в долг у будущего,
чтобы заплатить
настоящему.
М. Сафир

Уже вторые сутки Шахмагонов не спал. И не спал лишь потому, что в тяжёлом забытьи метался его Алёша. Не снимая снаряжения, наплечных боевых ремней, не освободившись от оружия, он, как упал на кровать, в пыльных сапогах, так уже вторые сутки не приходил в себя, только изредка вскрикивал, отдавая боевые команды, а чаще – только стонал и метался в тяжёлой сонной одури.
«Как же ты умаялся, сердечный, – про себя проговаривал Шахмагонов, – поспи, успокойся, Алёшенька, отойди сердцем, милый», – и он всё поглаживал и поглаживал его руку, отирая полотенцем потный лоб, да лишь расстегнул две пуговки на просоленной, выбеленной солнцем и потом гимнастёрке.
«Сынок, сынок, на десять судеб хватило бы твоих испытаний. Как же ты это всё одолеваешь, как несёшь в себе», – и сон бежал от его глаз, и он, не чувствуя усталости, вот уже вторые сутки подряд всё сидел у своего Алёши, никого, даже начальника штаба, не допуская к нему.
И лишь к вечеру второго дня он забылся на стуле. И стоило ему лишь смежить глаза, как вскочил от звонкого и такого родного голоса Кольцова:
– Отец, что это ты разомлел? Что, я уснул? Прости, батька, что-то устал. И даже, видишь, на часок, забылся.
И лишь встретившись с начальником штаба, Кольцов наконец осознал, что проспал более суток, он, виновато, подошёл к Шахмагонову и молча обнял его, выговорив лишь два слова:
– Спасибо, отец.
Шахмагонов часто заморгал глазами, норовя украдкой стереть непрошенную слезу и тут же, уже сурово-бурчливо затянул:
– Что это за вид? Пример, какой, люд;ям показываешь
Он всегда так и говорил – людям, с ударением на втором слоге.
– Вы, уж, Ваше Превосходительство, извольте умываться, бриться. Вот и свежее бельё, обмундирование. Да и ушица поспела, Алексей Павлович.
Словно вернувшись к жизни, буквально через полчаса, вышел Кольцов к столу. Это была давняя традиция. Он никогда не ел один. За столом, если это даже был кусок хлеба с салом, всегда сидели его начальник штаба, командиры частей. И верный Шахмагонов, цепко следил, всё ли ладно? Всем ли есть тарелка, вилка?
Кольцов пил очень мало всегда. Но сегодня, с доброй улыбкой посмотрев на Шахмагонова, он сказал:
– Елисей Кондратьевич, А выделишь ли Божьего причастия грешникам?
И дружный хохот застолья встретил Шахмагонова, который вышел из соседней комнаты с запотевшей четвертью, наполненной чистой, как слеза, водкой.
Налив всем присутствующим по доброй чарке, он даже растерялся, когда Кольцов, чуть ли не силой, отобрал у него изрядно ополовиненную бутыль, наполнил до краёв стакан, и протянул его своему батьке:
– Уважь, Елисей Кондратьевич!
Придвинув стул к столу, чуть ли не силком усадил на него своего оруженосца.
– Уважаемые друзья! Прошу Вас, поддержите меня – давайте мы выпьем эту чару за нашего батьку, за Георгиевского кавалера Елисея Кондратьевича Шахмагонова. Я думаю, Вам не надо его представлять. Он – душа и сердце нашей группы, и её ангел-хранитель.
Дорогой отец! К несчастию, я очень мало знал своего родного отца. Я был юнкером первого курса, когда его не стало. И ты мне заменил его, родной мой человек. Я всем, в этой жизни, обязан тебе. Кланяюсь тебе, дорогой отец и за всё тебя благодарю. Знай, что я жизнь свою готов отдать за тебя без промедления.
– Господа офицеры! (Редко в последние годы обращался так Кольцов к своим боевым побратимам).
– Прошу поднять Ваши бокалы за Елисея Кондратьевича Шахмагонова.
– За тебя, мой родной.
Кольцов, осушив до дна свой бокал, подошёл к растерянному Шахмагонову, крепко обнял его и поцеловал.
– Выпей, отец! Мы все так много тебе должны. Спасибо тебе, за всё.
Шахмагонов медленно, до последней капли, выцедил стакан водки, как-то неловко присел на краешек стула и заплакал.
Плакал беззвучно, но щедрые слёзы, особые и единственные, которых он не стыдился, катились по его изрезанным морщинами щекам, сбегали по бороде и он, впервые в жизни, пребывал в таком беспомощном и потерянном состоянии.
Опомнившись, отёр их со всего лица рукавом гимнастёрки и как-то раслабленно, хватая всем ртом воздух от запредельного волнения, произнёс:
– Спасибо, сынки. Я – что? Я – при Вас. Я, Вы только скажите,… завсегда готов Вам служить. Храни Вас всех Господь…
И только его левая рука, до боли сжав правицу Кольцова, выдавала его истинное состояние. Не приходилось ему, старому солдату, быть в центре внимания столь чтимых им военачальников. Он и тяготился этой ролью, но она же и грела его сердце, и он не спешил отказаться от этих минут своего высшего счастья в долгой уже жизни.
Чудный был вечер. И никто из присутствующих не знал, что он был столь безмятежным и светлым в последний раз в жизни большинства. Звезда переменчивого военного счастья уже отошла от них, склонилась в другую сторону, и им осталось лишь честно, до конца, исполнить свой долг, прикрывая эвакуацию армии из Крыма.
И заплатить за это самую большую из всех возможных цену – своей жизнью и своей кровью. Да вот только примет ли Господь эту плату? Захочет ли Он принять своих детей в своё вечное царство и окажет ли им милость и удостоит ли вечного прощения?
Этого не знал никто.
Да и не спрашивали у Господа об этом его давно заблудшие дети. Но даже такими – они были для него родными и желанными, и ОН давно им простил прегрешения, вольные и невольные, сотворённые в земной жизни.
Только не дал знака об этом, иначе утратит человек всю ответственность за свои поступки, а от этого всегда и приключаются самые тяжелые беды в жизни, и страдает великое множество ни в чём не повинного народа, только и вопрошающего: «За что, Господи, в чём провинился пред Тобой?»


;;;
УТРАЧЕННАЯ РОССИЯ

Люди решили, что Бога нет,
но их решение для Бога
необязательно.
С. Вышиньский

Отчётливо понимал Кольцов, что весь смысл его ратной деятельности утрачен.
Доблесть воина можно обрести лишь на бранном поле с врагом, который угрожает независимости и единству его государства и не доискаться славы и не оправдать жертв, пролитой крови в длящемся уже годы, иссушающем душу и все духовные силы противоборстве с такими же русскими людьми. Родной кровью.
Более того, он прекрасно понимал, что отвернулась от них Россия. Приняла она другую правду и другую веру и стояло воинство красных за них твёрдо, не оставляя уже никаких надежд даже на временное торжество белой идеи. Это уже было видно по всему в догоравшее лето двадцатого года.
Кольцов, лучше других, знал, что у него, как у честного солдата, оставался лишь один путь – до конца выполнить свой долг, дать армии хотя бы какой-то шанс на спасение своих главных сил…

;;;

Подавляли своим однообразием, растянувшиеся в общую длинную цепь, изнуряющие бои. Инициатива полностью была у красных. И Кольцов, как тот волк, лишь отбивался от их разящих коротких ударов яростными выпадами и тут же быстро отходил под защиту крепостных батарей и пулемётной завесы.
Исходила кровью его группа. И некому уже было пополнять её поредевшие ряды, а те, что ещё оставались в живых, понимали, что отведена им одна участь и одна общая судьба. И воспринимали это спокойно, с твёрдым убеждением в своей правоте.
И поэтому дрались с ожесточённостью обречённых, сатанея от крови и безысходности… Помочь им никто уже не мог.
;;;

Не исключением был и этот день. И не знал Кольцов, что суждено ему стать особым на всю его теперь уже очень короткую жизнь…
На берегу лимана завершилась сегодняшняя, жаркая схватка, с красными. Кольцов понимал, что они отошли не потому, что потерпели поражение, нет, а их опытный и расчётливый командир просто увёл свои войска, оберёг их от бессмысленного кровопролития и стал готовиться к решающему сражению, чтобы окончательно разбить противостоящую группировку…
Не соскочил, как всегда, он со своего измученного боевого коня, а тяжело перекинув ногу через седло, с натугой освободил вторую от стремени и, опёршись руками на седло, передал повод Шахмагонову.
– Не пои только отец, запалится, – уже совсем лишнее сказал он своему батьке и медленно пошёл в казачью избу, которая стояла на самом берегу лимана, которую начальник штаба подготовил для его отдыха и работы.
Долго сидел за столом недвижимо, и лишь певучий голос хозяйки, статной казачки, вернул его к жизни:
– Пообедайте, сердешный. Я тут кочета в борще выварила. Там, на кухне и воду приготовила, умыться.
– Спасибо, хозяюшка. Я сейчас, – и он стал снимать снаряжение и оружие. Выйдя на крыльцо, смахнул едкую пыль с сапог веником и направился, вослед за хозяйкой, на просторную кухню.
– Настя, доченька, – услышал он голос хозяйки, полей его благородию…
– Превосходительству, – буркнул уже стоящий с полотенцем Шахмагонов.
– А мне всё едино, – донеслось до Кольцова, – благородие, превосходительство, – но это был не хозяйкин голос, а молодой и звонкий, ему досель незнакомый.
Зайдя в кухню Кольцов растерялся. Возле большой миски, с кувшином в руках, стояла необычайной красоты молодая девушка. Красивые, вьющиеся волосы были подобраны алой лентой, открытые загорелые плечи виднелись в большом вырезе вышитой васильками кофточки, которая ей удивительно шла, маленькие, красивые босые ноги виднелись из-под длинной алой юбки.
Кольцов обратил внимание на её тонкие, изящные кисти рук, которые своим перебором пальцев как бы торопили его умываться.
Поздоровавшись с девушкой, он, не отрывая своих глаз от её лица, растерянно остановился. Его загрубевшее сердце как-то ворохнулось в груди, зачастило ударами. Не зная, что делать, он беспомощно смотрел и смотрел в её тёмные глаза и как-то натужно, через силу, улыбался.
– Ну что, Ваше Превосходительство, стоишь? Снимай гимнастёрку, полью.
С большим волнением Кольцов стянул просоленную гимнастёрку через голову, передал её Шахмагонову, который уже стоял в дверях кухни со свежей новой гимнастёркой, а также чистой нательной сорочкой.
И уже с прорвавшейся злой обречённостью снял с себя мокрую, едко пахнущую его потом, нательную сорочку и подставил руки над миской.
– Что ж, красавица, коль вызвалась – лей, – хоть что-то пытался сказать он, чтобы притушить свою растерянность и волнение.
– Божечко ты ж мой, да что же это такое? Как же так возможно,– услышал он её полупричитание-полуплач.
И вместо того, чтобы лить воду в его ладони, она, прижав кувшин правой рукой к груди, а левой дотронулась до его плеча, где багровел страшный шрам от красноармейской шашки, которая весной этого года оказалась быстрее и ловче, нежели кольцовская.
И сделала она это столь естественно и свято, как женщина-мать, утешая своего ребёнка по поводу полученной царапины, синяка или ссадины.
Кольцов вздрогнул, его красивое, молодое тело покрылось теми пупырышками, которые ведомы всем при волнении или холоде.
Наконец, справившись с охватившим обоих волнением, она всё же стала поливать воду на руки и шею Кольцова, естественно и как-то участливо взяла полотенце у Шахмагонова и протянула его присмиревшему и расслабленному командиру группы.
Через несколько минут за столом сидел уже другой Кольцов. Тело приятно холодила чистая нательная рубаха, плечи привычно обтягивали боевые ремни и он, как рачительный хозяин, настоял, чтобы за стол сели и начальник штаба, и Шахмогонов, и хлопотливая хозяйка со своей дочерью.
– Позвольте представиться, – обратился он к ним, – Алексей Павлович Кольцов.
Девушка, ничуть не смущаясь, с доброй улыбкой промолвила в ответ:
– А я знаю, мне казаки сказали.
Верный оруженосец, Елисей Кондратьевич, где он только и сберёг, ни у кого не спрашивая позволения, извлёк из своих сум затейливую бутылку вина, одним ударом заскорузлой руки выбил пробку и, молча, взглянув на хозяйку, дождался, пока та спешно поставит старинные бокалы, на тяжёлой серебрянной ножке, разлил в них, степенно и не спеша, рубиновый, пенящийся напиток.
Кольцов, с неведомым ему давно волнением, сказал добрые слова в адрес хозяйки, чуть поклонился, одной головой, красавице-дочери и предложил всем выпить за…любовь, счастье и мир.
Шахмагонов даже крякнул, давно он не слышал подобных слов от своего Алёши.
– Да, Елисей Кондратьевич, за любовь. Ибо только она, – обращаясь уже ко всем присутствующим продолжил он, – а не красота, как это утверждал Фёдор Михайлович Достоевский, – спасёт мир. Любовь – это понятие высшее, чем красота. И любимые – всегда красивы. Ожесточились мы сердцем в этих страшных боях и если не осознаем, что возлюбить ближних своих, весь мир надо как себя самого – так и изведём друг друга.
И хотя не всё, что он говорил, было понятно хозяйке дома, но она с дочерью внимательно слушали Кольцова:
– А потом – Россия у нас одна. И любить её надлежит уже по самому факту рождения на этой священной земле. Нигде мы не приживёмся, никому не нужны более на этом свете. Да и на том тоже.
Тяжело, через долгую паузу, дались ему следующие слова:
– Думаю, что заблудились мы, мои боевые побратимы. Да поздно уже что-либо менять. Не выйдем уже мы, через пролитые реки крови, к той дороге, которая ведёт к Храму. А в противном случае – она и не нужна.
Чуть помедлив, словно отогнав от себя мучившие его мысли, даже мотнув головой, завершил:
– Хочу выпить за мир и покой в этом доме, за счастье и благополучие наших хозяев. Быть только добру!
Хозяйка, никогда не слышав подобных слов, и даже не поняв их до конца их сути, смахнула краёшком фартука непрошенную слезу и по-матерински просто и тепло ответила:
– Спасибо, сынок. Давно сложил голову наш отец, ещё на германской. А вот сегодня – словно и он воротился. Храни тебя Господь, пусть и твоя мать будет счастливой.
Давно не переживал таких волнений Кольцов. Вино слегка туманило голову и он неотрывно вглядывался в распахнутые очи Анастасии и боялся даже себе признаться, как же ему вдруг, сразу, стала дорога эта юная девушка.
 И он знал, он это знал твёрдо, что замечен и он, что она его отличила от всех присутствующих, её глаза лучились тем светом, которого он давно не искал, и давно похоронил, казалось – навечно, в своём сердце.
По завершению ужина, затянувшегося заполночь, он, отдав все распоряжения начальнику штаба, вышел в сад у дома, где стояла красивая, но уже затемневшая от времени скамейка, присел на неё и закурил.
Он даже не удивился, когда из темноты к нему вышла Анастасия, успевшая сменить свой повседневный наряд на очень красивое, но вместе с тем строгое, придающее ей ещё большее очарование, одеяние девушки-казачки.
– Не помешаю Вам, Алексей Павлович?
– Господи, – Кольцов даже не мог этого объяснить и себе самому, как это не вырвалось случайно, а было сказано просто, от сердца, искренне и проникновенно, – о чём Вы говорите, Настенька, буду рад и счастлив, если Вы посидите возле меня, хотя бы минуточку…
И уже, через несколько минут, он знал всю её бесхитростную историю жизни. Она училась на учительских курсах в Екатеринодаре, да вот война всё спутала и вынуждена была приехать к матушке.
Встретила в этом году двадцать первую весну, терзали её юное сердце мысли о будущем, о том, «А как же будет, когда придут красные?». Многие их соседи подались в отступ, а они с матерью так и не решились на этот шаг, будь что будет.
Кольцов в ходе беседы даже не упомнил, как её рука оказалась в его, она её не забрала, напротив, заключив его ладони в свои, тихо сидела рядом, лишь слегка поглаживала его кисти одними пальцами.
Повинуясь неодолимому обоюдному стремлению, они вдруг прильнули друг к другу и она стала неумело, но исступлённо, страстно целовать его в губы, глаза, щёки, затем застыла в долгом, не девичьем, а в бабьем поцелуе в лоб и сказала просто и твёрдо:
– Люб ты мне, Алексей Павлович. Не любила никого в своей жизни. Никому этого не говорила. Знаю, война, всё может быть, но сегодня ты мой, только мой и я никому тебя не отдам… Родной мой…

;;;

Не уснул Кольцов до самого утра. Он прекрасно понимал – о том, что Анастасия пришла к нему – известно и Шахмагонову, и её матери. Но он не боялся и не стеснялся этого. Напротив, был этому рад и счастлив.
И утром, тихонько освободив свою руку из под головы своей нечаянной любви, своего заполошного и, такого неведомого ему уже долго, счастья, он вышел во двор, завидев  там мать Анастасии, твёрдым шагом направился к ней, взял за руку, поцеловал её, загрубевшую в труде и домашних хлопотах до сроку, чем ввёл радушную хозяйку в страшную растерянность, и смущение, и заявил просто, как о чём-то давно решённом, и выношенном в сердце:
– Дарья Лукинична! Благословите меня на союз с Настенькой. Пока жив – буду любить её и чтить, как свою судьбу и ниспосланное мне Богом счастье.
Всё ожидала услышать пожившая уже и всё видевшая казачка, но только не это. Она была столь растеряна, что не скоро пришла в себя. И лишь обретя дар речи, притянула голову Кольцова к своей груди, поцеловала, осенила троекратным крестным знамением и сказала:
– Алёша, сынок. В доброе время сказала бы – подумайте, не спешите дети. Сегодня  же этого не говорю. Знаю, родной мой и верю, что если будет Господь милостив – он защитит и сбережёт Вас. Благословляю, тебя, дорогой сынок.  Будьте счастливы, дети.
– Знаю, чувствую материнским сердцем, что не от отчаяния, не от легковесности ты идёшь на этот шаг. И моя Настя – верная. Надёжная, и я сразу увидела, что ты – её судьба.
Они уже пили чай с Дарьей Лукиничной на кухне, когда туда не вошла, а влетела Настя, по дороге она обняла и расцеловала Шахмагонова, который проспал в этот единственный раз побудку своего командира. Шахмагонов от такого обращения с собой, прямо отметим, очень ему приятного, пришёл в предельное волнение, и только и смог восхищённо пробормотать:
– Ну и девка, не девка, а огонь.
Отчётливо было видно, что уж больно по сердцу пришлась она старому солдату и он, не скрывая своего восхищения ею, лишь преданно и тепло смотрел в глаза Кольцову.
И уж совсем потерялся батька, когда Кольцов обратился к нему, в присутствии всех, с особым уважением и любовью:
– Ну, что, Елисей Кондратьевич, будешь посажённым отцом нашим? Благослови, батька. Знать, не вся душа отгорела, и я люблю эту девушку и прошу её, в Вашем присутствии, мои дорогие друзья, быть моею навек.
Анастасия подошла к Кольцову, глаза её лучились от счастья. Она даже не думала о таком развитии событий, она ведь и так его любила. Без какого-либо расчёта и выгоды.
И не замужества ради, а по велению своего любящего сердца отдала ему эту счастливейшую в его жизни ночь.
Но его решение, как и для любой девушки, значило очень много, и было ей столь дорого, что она ещё больше расцвела, всё её лицо озарилось тем светом, который сразу выделяет счастливейшего из людей.
– Мамочка, он мой, я люблю его, я хочу быть с ним, он мой, самый родной и дорогой на этом свете…
И уже через секунду, мать и дочь, обняв друг друга, залились теми светлыми и добрыми слезами, которые облегчают душу и которых никогда не стыдятся…

;;;

В этот же день священник станичного Храма благословил их союз, и Анастасия Кольцова составила счастье – полное и светлое, великое и заслуженное, для измаявшегося сердца, Алексея Павловича.
Не долюбил, знать, Кольцов, не растратил своё сердце в те счастливейшие годы безвозвратно минувшей семейной жизни. Ему было даже совестно признаться себе в том, что он счастлив, что он хмелеет от ставшего вдруг таким родным тела, рук, губ Анастасии.
И в свои короткие наезды, как только позволяли обстоятельства, домой, он стремился надолго заключить в свои объятия этого, ставшего столь родным и близким человека. Свою судьбу, свою Настеньку.
Не удивился он, и неслыханно ликовал и радовался, когда к октябрю она ему заявила, даже заалев при этом всем лицом:
– Алёшенька, а у нас будет ребёнок.
Взяв её на руки он долго стоял недвижимо посреди комнаты, тихонько целуя её яркие губы, глаза, пахнущую луговыми травами шею и дивные волосы.
В этот же день состоялся его разговор с Дарьей Лукиничной.
Он открыто и прямо сказал ей, что догорает заря белого движения. Скоро здесь будут красные, и он настаивает, чтобы она с Настей уехала к его матери. Слава Богу, та была жива и находилась далеко от линии фронта в тыловом Воскресенске.
– Нет, Алёшенька, туда нам не дотянуть. Ты же лучше меня знаешь, что творится на дороге. А вот к сестре сьеду, ты прав. Это – Ростов, народу там – тьма и я думаю, что никому мы там не будем нужны. Не за себя страшусь, сынок, за Настю и её первенца. Ты это знаешь.

;;;

Словно военную операцию спланировал дотошный Шахмагонов отъезд матери с дочкой в Ростов. Кольцов догадался, что это он, вместе с начальником штаба, даже слух по станице распустили, что, мол, уезжает Дарья Лукинична к родству, так как в доме – девка молодая, долго ли до греха – то ли от белых, то ли от красных, всё едино.
И даже сам Кольцов не знал, суждено ли им ещё встретиться в этой жизни. Обстановка на фронте становилась всё хуже и хуже день ото дня.
И тут не то, что на жизнь можно было загадывать, даже на час нельзя, так как ежедневно закатывались судьбы сотен его боевых товарищей. Да он и не загадывал.
Теперь он знал, что Настенька явит ему сына или дочь и это было главным, что заставляло его не то, что цепляться, а бороться за жизнь, вести себя в бою расчётливо и хладнокровно. Такого с ним не было уже давно.

;;;
БАГРОВОЕ ЗАРЕВО

Один человек с Богом составляет
большинство.
Ф. Бухман

Проспал его бывший бравый вахмистр миг боевой удачи. Кольцову удалось, используя местность, сосредоточить свою группу в балках, примыкающих к главному пути, ведущему на Севастополь. Не обнаружили его войск и постоянно снующие разъезды красных.
Поэтому удар по походной колонне был разящим и неотвратимым. Единственное, что смогли сделать красные, это, прикрывшись сильным охранением и тачанками с пулемётами, оттянуть свою кавалерию под защиту основной группировки своих войск и сделали это, Кольцов оценил как военный профессионал, мастерски, чётко и быстро.
Группа Кольцова вступила в Балаклаву, которую спешно оставили все остатки красных войск и встала на отдых.
Действительно, не дано нам понять тебя, Господи! И замыслы Твои, и деяния не поддаются оценке холодного рассудка. И немеет сердце от того, что не оставляешь Ты нас своими милостями в пору высших испытаний. Если бы ещё все могли их постичь.
Только расположился Кольцов перевести дух, что-то съел, не разбираясь, что подал ему заботливый Шахмагонов, как на крыльце раздался какой-то шум, возгласы охраны, но не тревожные, он это слышал по интонации, а какие-то растерянные и даже восторженные.
В его комнату, осторожно ступая, вошёл офицер для поручений есаул Исайченков, и, находясь в предельном волнении, прошептал побелевшими губами:
– Ваше Превосходительство, Алексей Павлович, здесь,… здесь – Ваша жена.
Кольцов, отстранив рукой Исайченкова, стремглав выбежал на крыльцо.
– Алёшенька, родной мой, радость моя, счастье моё светлое, это я. Всё хорошо, ты не волнуйся, я добралась к тебе.
Он целовал её измученное и исхудавшее лицо, с тревогой вглядывался в уже заметно отяжелевший живот, прижимал к своим губам её руки и всё не мог сказать ей ни единого заслуженного доброго и светлого слова.
Наконец, справившись с собой, он скороговоркой стал задавать ей массу вопросов, на которые она не успевала отвечать.
Затем, горько заплакав, произнесла через рыдания:
– Лёшенька! Нет больше мамы нашей. Не болея, не жалуясь ни на что – встала утром, схватилась за сердце – и всё, не стало её больше на этом свете…
И снова зашлась в рыданиях.
– Спасибо, добрые люди помогли похоронить. А я, встретив обоз с ранеными, дозналась, где ты и, спасибо обозникам, довезли до тебя. Я теперь от тебя никуда, мой родной. Да и некуда мне более прислониться.
Как же счастлив был Кольцов в эти последние дни с Настенькой. Шахмагонов, как только мог, окружил их вниманием и заботой, норовил предупредить любое желание Настеньки, благо, она не была привередливой и сама норовила помочь ему в домашних хлопотах, за что он даже сердился.

;;;

…Ноябрь пламенел в Крыму последними, багряными листьями. Шли тяжёлые, неугомонные дожди. И такие же, уже безо всякой веры в благополучный исход, кровавые последние бои.
На последнем совещании в Ставке Главнокомандующий, высохший и постаревший на целую жизнь, прямо сказал:
– Мы проиграли, господа офицеры, и не кампанию, а Россию. Сил для сопротивления больше нет. Нет боеприпасов, нет резервов. Будем уповать на Господа, и наша главная задача сейчас – сберечь армию, сберечь людей. Англичане, французы обещают вывезти всех на своих кораблях в Константинополь.
Прошу Вас, до конца исполнить свой долг. План эвакуации войск армии и всех учреждений доведёт начальник штаба.
– Вас же, Алексей Павлович, – обратился он к Кольцову, – прошу особо: подчините своим решением любые части себе и своей группой сдержите натиск красных, обеспечьте возможность войскам армии организованно оставить Крым.
Не скрою, дорогой Алексей Павлович, отправляю Вас на смерть. Это честно. Но верю в Господа, что он будет милостив к Вам. Специально для вашей группы занаряжены три корабля. Они будут Вас ждать до последней возможности. До самой последней.
– И, – тут Главнокомандующий как-то замешкался, потерялся, а затем твёрдо и спокойно закончил, – прошу Вас, Ваше Превосходительство, приведите свою форму в соответствие с пожалованным Вам за особые и выдающиеся заслуги чином. Прошу Вас, господин генерал-майор.

;;;

Невиданное дело, его бойцы утром, накануне решающего и последнего сражения, увидели Кольцова в генеральской форме, при всех наградах.
И даже Анастасия утром так и ахнула:
– Алёшенька! Какой же ты красивый! Это, что, я – генеральша, – и она счастливо и беззаботно засмеялась.
– Да, Ваше Превосходительство, имеете честь состоять женой генерал-майора Кольцова, – шутливо ответил он.
А уж как был рад Шахмагонов. Давно он уже припас своему Алёше генеральскую форму, да тот всё упрямился и её, как мы знаем, даже не примерил. И когда слышал притворные причитания по этому поводу Шахмагонова, как-то нервно улыбался и говорил ему сквозь зубы ледяным тоном:
– Тебя бы, отец, к Шкуро или Покровскому приставить, уж очень охочи до чинов. Один – из полковников в генерал-лейтенанты вышел, а другой – из ротмистров, да прямо в генералы, так что честь для меня не очень велика по соседству с ними.
На что – верный Шахмагонов не унимался, а всё бубнел и бубнел, себе под нос:
– А ты мне не тычь, всякими Шкуро и Покровскими, я, чай, не при них состою, а при генерал-майоре Кольцове и знаю, что его чин честно заслужен, и ему нечего стыдиться этого отличия, за кровь и великие труды ты его получил. А ты мне – Шкуро какого-то…
И Кольцов, уже не в силах сопротивляться, заливисто и молодо хохотал, чем вводил Шахмагонова в досаду и тот долго ещё не мог уняться:
– Моду взял, чина своего стыдится. Да мне все казаки плешь уже проели, говорят, что это по моему недогляду командир всё полковником ходит…

;;;

– Друзья мои! – обратился он к своим боевым побратимам, которые с восхищением смотрели на непривычного для них Кольцова в генеральском мундире, – на светлое дело идём, Божье. Ибо нет выше долга и чести, нежели вступиться за своих товарищей, даже ценой своей жизни – сберечь их, защитить и отстоять.
– Прошу Вас, не пожалеть своих сил, своей крови и жизни, если понадобится, чтобы обеспечить эвакуацию наших войск. С Богом, братья, Вы – мои дети, а я – Ваш отец. Пусть нас всех хранит Господь.
Алексей подозвал к себе Шахмагонова, и глядя в его тревожные глаза, сказал:
– Прошу, Елисей Кондратьевич, как отца прошу, озаботься Настенькой. Возьми людей, сколько надо и отправь её с войсками, посади самолично на корабль. И будь при ней неотлучно. Пока…  пока я к Вам не прибуду.
Не удивился Кольцов и ответу своего старого испытанного друга:
– Не неволь, Ваше Превосходительство, Алёша, сынок, всё сделаю, всё организую, но я тебя не оставлю. Ты это знай.
Нет такого приказа, а у тебя – права, чтобы я оставил тебя. За Настеньку не волнуйся. Всё обустрою.
Иди, сердечный, попрощайся с ней, ждёт, а я всё по чести-совести сделаю. Не сомлевайся. Всё слажу…
– Но тебя, и это моё последнее слово, не оставлю. Не могёт так быть, чтобы отец своё дитё в беде оставил. Не правильно это и ты меня не неволь. Не неволь, сынок.
И Алексей смирился. Он долго сидел с Настей плечо о плечо в их последнем пристанище. Всё было переговорено за предшествующее время. И он только, до боли, вглядывался в её родные глаза и держал у своих губ её такую красивую руку.
– Родная моя! Счастье и судьба моя!
Жизнь моя! Ты не тревожься. Ведь твоя любовь всегда хранила меня. Я догоню тебя. Ты только садись на корабль, вот пропуск самого Главнокомандующего. И ни о чём не думай. Береги мне сына.
У неё ещё хватило сил, вымученно, но пошутить:
– А почему ты решил, что будет сын? А если, девку, тебе рожу?
– Родная моя! Это неважно. Я уже его люблю. Это ведь наш ребёнок, наша кровиночка. И ты не можешь его не сберечь.
Он передал ей деньги, все своё за долгие годы содержание. Благо, тратить было некуда, лишь матери он ежемесячно высылал часть своих личных средств на её предельно скромную жизнь.
– Вот личное письмо Главнокомандующего, возьми, с ним тебя везде примут и окажут помощь, пока я не вернусь к тебе. Всё будет хорошо, родная моя.
– Только никуда не уезжай из Константинополя. Я тебя там найду. Вверяю тебя есаулу Исайченкову, все распоряжения от меня он получил, а Елисей Кондратьевич организует твою доставку в Севастополь, вплоть до посадки на корабль.
В порыве чувств, нахлынувшей на всю душу тоски, он стал целовать её глаза, да так, что она вскричала:
– Что же ты прощаешься со мной, родной мой? Я же это чувствую.
– Нет, светлая моя. Мы обязательно встретимся. И обязательно будем счастливы. Помнишь, как в сказке: они жили долго и счастливо, и умерли в один день, – уже улыбаясь, чтобы её успокоить, сказал он, надолго приникнув губами к её руке…

;;;

…Не дано было узнать Кольцову, что не попадёт его Настенька на корабль, а верный Исайченков, отбиваясь шашкой при внезапном ударе отряда красных, которые уже перерезали дорогу на Севастополь, упадёт, обливаясь кровью, в горькую полынь. Изрублены были все казаки конвоя, назначенные для сопровождения Насти, хотя и дорого они отдали свои жизни при этом.
А она, от ужаса будучи не способна даже чувствовать и бояться, молча сидела в экипаже и безучастно ждала своей участи. Как она просила у Господа, чтобы всё это закончилось и для неё одним ударом клинка.
Но судьба не сжалилась над ней и суждено было ей в своей короткой и счастливой жизни вынести страшные страдания и лишь затем, с рождением сына, которого у неё отобрали на третий же день, соединиться со своим Алёшей перед Господом уже навечно.
Но ни он, ни она так и не узнали о той роковой последней минуте жизни своего счастья, своей судьбы, своей дорогой и не отторжимой половины.

;;;

Настя мужественно встретила свою смерть. Её жизнь уже ничего для неё не значила: после утраты Алексея – она это знала, она это почувствовала, что его нет больше в живых; и после того, как её сына, их сына, у неё силком забрали из её рук, и вынесли из камеры тюрьмы ВЧК, где она и находилась все эти долгие месяцы.
Изобличающих её материалов было более чем достаточно для спешного приговора – она и не отпиралась, что она жена генерал-майора Кольцова, командира особой группы белой армии. Напротив, она это с гордостью подчёркивала на каждом допросе.
У следователя на столе лежало и личное письмо Главнокомандующего ко всем чинам его армии об оказании всевозможной помощи «…жене генерал-майора Кольцова А. П. – Анастасии Георгиевне Кольцовой» и даже пропуск для посадки на корабль, опять-таки, за личной подписью Главнокомандующего.
Слава Богу, что ещё сжалился над ней этот суровый человек, что вёл следствие. И позволил выносить ребёнка. Не знала Настя, что у него в станице Богаевской была уничтожена во время казачьего восстания вся семья, не пощадили даже малых детей, исполосовав безвинные души шашками.
Давно ожесточившись сердцем, он, тем не менее, прекрасно понимал, что никакой опасности Настя для новой власти не представляет. А уж тем более, он точно знал это – после гибели Кольцова.
Эта молодая женщина вызывала в нём уважение и глубокое сочувствие лишь за то, что он видел, как она любила даже память об Алексее Кольцове и на допросах никогда не уходила ни от одного острого вопроса, обескураживая опытного и жёсткого следователя.
Своими ответами она усугубляла свою вину, но неизменно повторяла:
– А как Вы думаете, разве я могла поступить по-другому? Он – это я, это моя душа, моя судьба. Я же жена его.
И за это он пощадил Настю, не сказал ей о гибели мужа ни одного слова. И уж совсем неслыханный случай, ничего не говоря ей, он норовил ежедневно принести ей в камеру то пару яблок, то бутылку неведомо где добытого молока, хлеба.
Но он был не властен над её судьбой. На контроле её дело держал лично чрезвычайный комиссар фронта, неустрашимый и чуждый переживаниям и страданиям, даже своим, не то, что вражьим, венгр Бела Кун и внял он следователю ВЧК лишь в одном – позволил Насте родить ребёнка, сам лично приказал после этого его у неё забрать, и под вымышленной фамилией определить в приют для сирот. Благо, их в ту пору было по всей стране великое множество, а уж в Крыму, где собралось столько народу – и подавно.
Саму же Настю – расстрелять, как пособницу врага и жену активного деятеля белого движения…
Совестливым всё же человеком был следователь ВЧК. Он, сдавая дитя в приют, велел чтобы его записали под именем Кострова Алексея Алексеевича.

;;;

…Ах, как дымилась степь, настоянная на пьяном аромате горькой полыни, иных, уже увядающих трав.
Загибаясь огромной живой дугой, выстилаясь в намёте, шла в свою последнюю атаку группа Кольцова.
Все бойцы были в выходных гимнастёрках, на груди у каждого, в обилии, сверкали кресты и медали.
Без единого возгласа, держа клинки у стремени, так опытные казаки нагнетали руку для разящего удара, сближались они с конницей красных. Кольцов отчётливо понимал, что у красных – многократное превосходство. Но это его уже не волновало. Он знал также, и то, что в этом последнем бою он выполнит задачу, остановит стремительное наступление красной кавалерии и даст возможность войскам армии, теперь уже навсегда, оставить Крым.
И когда две конные лавы сшиблись, застонала степь. Выстрелов почти не было слышно, противники старались достать друг друга шашками, озверели даже кони, которые визжали и грызли друг друга.
Страшное побоище длилось почти весь день. Под Кольцовым уже убили трёх лошадей, но судьба его хранила, и он даже не был ранен. Он не оглядывался в бою. Знал, что его верный Шахмагонов, пока жив, не допустит нежданного удара со спины, отведёт пику и своей шашкой встретит вражеский клинок…

;;;

…Начдив красных Семён Тимошенко давно уже заметил Кольцова. Нет, как когда-то и Будённый, он не хотел встречи со своим бывшим командиром. Не хотел брать грех на душу. Он чтил Кольцова за прошлую службу, всегда видел в нём достойного офицера и честного, чтимого им человека.
Но уже сам Кольцов, измаявшись сердцем, искал смерти. Он знал, что ни о каком его пленении не могло быть и речи – наган, на последний случай, был с полным барабаном патронов. И цель была перед ним только одна – как можно подороже продать свою жизнь, выполнить поставленную боевую задачу.
Он даже не думал о спасении своих людей сегодня, знал твёрдо, что в этом бою пощады никому не будет, и что живые будут завидовать мёртвым.
Заметив рослую и памятную ему фигуру своего бывшего унтер-офицера, Кольцов стал прорубаться к нему.
– Алексей Павлович, – даже вскричал Тимошенко в лютой сечи, – не надо, не надо, Ваше Превосходительство! Что же ты делаешь? Не надо! Прошу тебя…
Но выбора у него не оставалось. И когда Кольцов, вздыбил своего коня и норовил нанести разящий удар Тимошенко, тот увернулся, отбил своей шашкой клинок Кольцова и уже без раздумий рубанул, с вырвавшимся из горла яростным криком, прямо по генеральскому погону на правом плече своего бывшего старинного командира…
…Страшный жар полыхнул перед глазами Кольцова, и он, выронив шашку из правой руки, которая на ней и повисла на Георгиевском темляке, стал медленно заваливаться на правый бок и сползать с седла.
Последнее, что он видел в своей жизни, это искажённое яростью и отчаянием лицо Шахмагонова, который хотел срубить Тимошенко, но вдруг как-то безвольно повис на шее своего коня, так как был пронзён сразу тремя пиками бойцов боевого охранения начдива красных…

;;;

Не будем гневить Бога – по завершению боя Тимошенко приказал коменданту штаба предать земле тело Кольцова и его преданного Шахмагонова, не унижать их воинской чести и памяти, не трогать ни обмундирования, ни оружия.
И красноармейцы поняли, что за этим решением начдива стоит что-то личное, памятное, да кто тогда доискивался правды и ответа на свои вопросы?
И сердобольная душа – боец из похоронной команды, даже написал карандашом на каком-то бруске, который он приладил на могилу вместо креста, фамилию Кольцова.
Имени и отчества его он не знал, да и дожди быстро смыли эту надпись, а ветра и солнце – выбелили само дерево, и никто более так и узнал места последнего упокоения Алексея Павловича Кольцова.
А сам этот боец, который мог, хотя бы что то, об этой истории поведать – был навсегда упокоен в свинцовых солёных водах Чёрного моря – не видел никогда в своей жизни этой величавой красоты, вышел на берег, а какой-то корабль стал обстреливать причал.
Снаряд разорвался прямо у этого горемычного под ногами и всё, что от него осталось, упало далеко в воду.
И лишь единицы уцелевших казаков из группы Кольцова знали об участи своего любимого командира, да боялись даже себе в этом признаться, чтоб не накликать беду на свою и так обвинённую во всех смертных грехах красными голову, так как это было равносильно подписанию себе смертного приговора.
Лютовала новая власть сильно в отношении его войска, которое всё, по сути, оставило белый свет с шашкой в руках, не прося и не надеясь на пощаду.
Но и урон красных был ужасающим: человек – за человека.
Сказывали, сам Фрунзе, объезжая поле боя, побледнел и обращаясь к своим штабным работникам так прямо и сказал:
– Не ведаем, что творим. Ещё одна такая война – и некому не то, что в поле будет выходить, а и просто жизнь поддерживать.
И словно в чём-то оправдываясь перед своим красным богом и душой, продолжил:
– Я ведь давал честное слово, что прекратившие сопротивление будут отпущены по домам. Без последствий. На что надеялись? О чём их генералы думали? Куда людей вели? Что, думали, не одолеем?
И не лукавил командующий красных, он просто не знал, что за его спиной выходила, вставала в полный рост сила, над которой не был властен и он, она была представлена людьми, которым была чужда Россия…
Они её не знали и не любили, более того – страшились и всегда ожидали какой-то злокозненности от этих непонятных людей, которые не цеплялись за жизнь любой ценой. И никогда, за все годы войны с белыми, так и не смогли понять, что есть какая-то высшая ценность для этих русских, нежели жизнь.
Ухмылялись, если доводилось слышать, что честь дороже жизни.
И особенно лютовали в отношении тех, кто и ставил на первый план эту неведомую для них духовную ценность.
Особенно же непреклонными и жестокосердными были латыши с китайцами, да чрезвычайные комиссары, которых так пестовал и предоставлял им самые широкие полномочия сам неистовый Председатель Реввоенсовета республики товарищ Троцкий…
Они, презрев честное слово командующего фронтом, по крымским балкам расстреляли десятки тысяч юнкеров, мальчишек совсем, которые сложили оружие по велению своих старших товарищей, норовящих их таким образом спасти.
Что для них, лишённых чести, значило чьё-то слово, когда они чувствовали себя полубогами, вершащими суд и расправу над живыми по собственному разумению и даже капризу? Тем более, что это было слово не их единокровного вождя.


;;;

СВЯЗЬ ВРЕМЁН

– Господи, укажи дорогу к истине!
– Встань и иди по ней.

…Заканчивался тысяча девятьсот сорок четвёртый год. Победное наступление советских войск перенеслось в Европу, на пути войск фронта была Польша.
Каждый солдат I Белорусского фронта знал, как, мается и переживает, их командующий, красавец, любимый всеми Константин Константинович Рокоссовский, что не смог с ходу взять Варшаву, давнюю родину свою.
Война редко сообразовывалась с чьими- бы то ни было желаниями, зато законы её были неумолимы. В предыдущих боях, освобождая Белоруссию, фронт был обескровлен, надо было пополнить войска людьми, снабдить боеприпасами, нарастить ударные группировки, чтобы с новой силою накинуться на врага. А сегодня этой силы недоставало…
;;;

Старый уже, да и то, пятидесятый год шёл с весны, Фёдор Ефимович Шаповалов, с учётом своего возраста, так и прослужил всю войну ветеринаром, как в шутку его звали горделивые и молодые казаки кавалерийского корпуса генерала Спиридонова – «конским доктором».
Не обижался на них Фёдор Ефимович. Сам был когда-то молод и глуп, и так же, выходя из боя и горячась, недолюбливал всю тыловую братию – и без неё нельзя, но и она всегда была объектом казачьих баек и зубоскальства. И хотя все понимали – много ли ты навоюешь, если тебе не подвезут боеприпасов, каши не наварят, коня не подкуют, не поставят его на ноги, коль заболеет или подпалится, но это не снижало остроты солёных шуточек в адрес всех, кто обеспечивал и обслуживал войска.
Поэтому Фёдор Ефимович лишь посмеивался в свои седые уже усы, когда видел такого сопливого, но уже с гордыней кочета, губы которого ещё и не касалась, наверное, бритва, да и не промучился он ещё в тяжелом сне, и не сводило ему всё нутро судорогой от воспоминаний о первом зарубленном лично враге, но человеке ведь.
Знал, на личном опыте, что это значит – пережить такое состояние, когда сутками не можешь и крошку хлеба в рот затолкать – выворачивало всего наизнанку.
Поэтому и сегодня, делая прививки лошадям эскадрона красавца-капитана, который, лениво свесив в седле на левую сторону ноги, читал книгу, не обращая никакого внимания на шутки и хохот своих подчинённых, держащих коней в поводу и что-то живо обсуждавших в живописных группах.
Фёдор Ефимович лишь улыбался, слушая нескончаемые казачьи байки.
Развивались на ветру алые башлыки, ветер распушал казачьи чубы, по обычаю выпущенные из-под кубанок, а левая рука почти у всех горделиво покоилась на рукоятях боевых шашек.
И когда уж совсем становилось невмоготу от нападок молодёжи и их едких шуточек, Фёдор Ефимович, останавливаясь у самого ретивого, говорил:
– А я сейчас тебе, сосунок, поллитра этой сыворотки введу в причинное место, не будешь больше зубоскалить. Да что зубоскалить, вовсе не подойдёшь к казачке, ни в жисть.
И все понимали, что шутит их «конский доктор», да вот главный баламут, бледнел при этом, и с опаской посматривал на большой шприц в руках Фёдора Ефимовоча:
«А ну-ка, если и вправду уколет!» – и норовил как-то отступить на шаг за спину своих таких же беспечных товарищей.
Когда дошёл черёд до коня командира эскадрона, Фёдор Ефимович подошёл к нему, привычно осмотрел зубы, глаза, поднял, поочерёдно, ноги, и, убедившись, что конь здоров и ухожен, попросил капитана придержать его, так как укол был болезненным. и прививаемая лошадь начинала перебирать ногами, а некоторые – норовили и хватануть зубами своего обидчика.
Отчего же так зашлось при этом сердце у старого ветеринара? Он вглядывался в молодое, совсем, лицо капитана, и к нему приходило и становилось всё крепче, убеждение, что он уже видел его ранее.
Горделивая посадка головы, аккуратные русые усы, тёмно-карие глаза.
На груди черкески молодого офицера, которая дополнялась алым башлыком, небрежно заброшенным за плечи, теснились ордена Александра Невского, два – Красного Знамени, уже новых, на красивой ало-белой колодке, Отечественной войны и Красной звезды. Медалей не носил, да и места им уже не было. Да три нашивки за ранения – одна красная и две жёлтые, были аккуратно пришиты под многочисленными орденами.
«Знать, – подумал про себя ветеринар, лихой парень, орденов-то – иконостас, да и ранен столько раз. Сколько же крови ты потерял, сынок – два раза был ранен тяжело и один раз легко, шутка ли?»
И привычно сделав своё дело, Фёдор Ефимович, уже у бойцов, расспросил об их командире.
– Другого такого во всём фронте нет, – ответил зрелый казак, – это наш эскадронный, капитан Костров Алексей Алексеевич. Сам Рокоссовский к Герою представил, за бои на Висле. А генерал-лейтенант Спиридонов, вишь, свою шашку вчера вручил.
И за этими скупыми словами всё понял сразу старый солдат – любят и уважают командира. Этого никаким приказом не достигнешь. Здесь только душой до всего дойти можно, да личной неустрашимостью и мужеством, а ещё – он это хорошо знал по прошлой войне – сбережением людей.
Было немало лично мужественных дуроломов, но их не любили. Ибо они, и народ это чувствовал остро, не дорожа своей жизнью, не ставили и полушки за чужую.
А здесь была не показная, искренняя любовь к своему командиру. Фёдор Ефимович это ещё и до разговора о нём с тем, степенным казаком, понял.
Видел и слышал, как то один, то другой казак, без угодливости, но уважительно и тепло, наперебой, предлагали своему командиру то яблоко, то «самый лучший на всём Дону табачок, с донником, Алексей Алексеевич, дед родный спроворил, ни у кого другого такого не найти», а кто – и простой сухарь, но от души.
И никому он не отказал, улыбаясь, сверкая молодыми зубами, отрываясь от чтения тепло говорил в ответ, сообразно возрасту того, кто подходил к нему со своим, от сердца, гостинцем:
– Спасибо, Родионов.
– Благодарю Вас, Иван Степанович.
– Закормил меня, Петро…
И у всех, при этом, радостно теплели лица и повернувшись к товарищам, они благодарно оценивали их молчаливое одобрение своего поступка.
Фёдор Ефимович уже неотрывно, не отходя от его коня, вглядывался в лицо командира эскадрона.
«Боже правый, да ведь это лицо Кольцова, мово командира. Его лицо. Вот глаза только Насти. Точно, её глаза. А так – вылитый Кольцов. Всё его. Сын, значит. Точно, родный сын».
Никому не сказал старый ветеринар, и самому командиру эскадрона, что за кровь в нём течёт. Зачем? Ведь Фёдор Ефимович не знал всех обстоятельств его жизни. Тут не навредить бы. По личному опыту знал он, поживший уже изрядно человек, как можно, в одночасье, разгорячить душу, а что будет потом, как она будет маяться, и доискиваться своей правды.
«Всё у тебя, сынок, хорошо, я же вижу – доверяют тебе, наград – вон сколько. Зачем же я буду тревогу сеять в твоём сердце? Ни в коем случае».
Не знал и молодой капитан, командир эскадрона, что Фёдор Ефимович и был тем молодым казаком, который под началом есаула Исайченкова, вместе со своими товарищами, хмурым ноябрьским днём двадцатого года, стремились доставить его мать, Анастасию Кольцову, в Севастополь, чтобы морем отправить, от ставшей мачехой родной земли, в Константинополь.
Не выполнили они тогда воли своего командира, не выполнили, не смогли, о чём жалел Фёдор Ефимович всю жизнь.
И когда упал на шею коня молодой в ту пору Фёдор Шаповалов, а затем – и наземь, под копыта сбесившихся коней, в той быстротечной рубке с передовым отрядом красных, её участь была предопределена.
Ничего с той поры о Насте он вообще не слышал, а выходила его и поставила на ноги простая крестьянка из соседнего селения.
Да так он и осел здесь, в Крыму, и женился. Никто, к счастью, о его прошлом за всё время и не доискивался.
Вырастили они с женой четверых сыновей, все четверо и ушли на фронт в своё время, а самый младшенький, которого он и назвал в честь Кольцова – Алексеем, уже успел сложить голову в страшной войне, где-то под старинным Смоленском.
Погоревал Фёдор Ефимович, получив эту весточку от своей жены, уцелела, слава Богу, всю войну о ней ничего не знал, и только когда освободили Крым – написал на старый адрес, и вскоре пришло её письмо, где она и сообщила эту горькую весть.
Нет, не убивался старый казак, выпил с друзьями поминальную чарку, да вечером прошептал им же сочинённую молитву.
Знал, что не один он на этом свете с таким горем. Шутка ли, такая война идёт. То, что он пережил в той далёкой, прошлой жизни – казалось ему, на этом фоне, уже не столь страшным.
И, когда, минув уже Варшаву, получил старый фельдшер от ветеринарного врача дивизии фронтовую газету, стал неспешно и основательно её разглядывать. Тот всегда, при любой оказии, передавал ему газеты, редкие, если получалось, книги, так как знал страсть старого фельдшера к чтению.
Просмотрев свежую газету, разволновался, даже вздрогнул старый фельдшер, затем бережно вырезал портрет красавца-капитана с описанием его подвигов. Страшно порадовалось его уже остывающее сердце, когда он узнал главное, о чём и было пропечатано в газете большими, красивыми буквами, на всю первую страницу:
«За проявленные героизм и мужество в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками капитан Костров Алексей Алексеевич удостоен высшего отличия Родины – звания Героя Советского Союза».
Сложив аккуратно эту газетную вырезку, он бережно вложил её в свою красноармейскую книжку и положил её в карман, тщательно застегнув пуговку со звездой.

;;;

И когда в шестьдесят пятом году, трое сыновей хоронили своего отца на крымском берегу, среди скал, на сельском кладбище, положили ему в карман гимнастёрки, в которой он и пришёл с войны, и эту заметку – просил он их об этом при последней встрече.
«Наверное, фронтовой командир отца», – подумали сыновья.
И поднимая поминальную чару за упокой своего отца, не забыли они выпить и за его командира. За его здоровье, так как всегда в России за упокой души пили только в том случае, если знали лично, что человек ушёл под покровительство Господа.
А сыновья старого солдата, глядя на молодое лицо неведомого для них офицера, понимали, что он моложе их самих по возрасту и искренне желали ему не торопиться в тот путь, в который они проводили своего отца.


;;;
ПОМИНАЛЬНАЯ

– Какие горькие свечи горят!
– Но они освещают путь к истине
вечной, и к бессмертию души…
И. Владиславлев

Конечно, не узнал старый казак и ещё одной истории, имеющей прямое отношение к нашему повествованию.
Уже после войны, будучи командующим войсками Белорусского военного округа, совсем пожилой Маршал Советского Союза Семён Константинович Тимошенко работал в Брестской, мотострелковой, к тому времени, дивизии.
Дивизию представлял только что закончивший академию Генерального штаба комдив. Молодой, на сороковом году красавец-генерал-майор, на мундире которого благородно отсвечивал знак высшей воинской доблести – звезда Героя Советского Союза, а под ней, в долгом ряду, теснились многочисленные орденские планки, пришёлся по душе старому, пожившему своё, маршалу.
На все вопросы маршала отвечал обстоятельно, хранил высокое достоинство, положение дел в дивизии знал досконально, и уж порадовался высокий начальник, когда на дивизионных учениях молодой комдив действовал умело, дерзко, грамотно, – вот он бесценный опыт фронтовика, – использовал всю мощь могучего соединения для достижения победы в современном скоротечном бою.
«Да, – думал своё старый маршал, – была бы у меня хоть одна такая дивизия на Юго-Западном направлении в сорок первом, не дошёл бы немец до Москвы».
Наблюдая уже третий день за действиями комдива, он чувствовал какую-то смутную тревогу, не зная, откуда она к нему явилась, а главное – зачем?
Навязчиво лезла она ему прямо в сердце, он даже морщил при этом свой могучий лоб. Ему казалось, что он уже где-то встречался с этим понравившимся ему молодым генералом. Да так и не надумал он ничего, что прояснило бы его сомнения.
И уже поздно вечером, сидя за ужином с генералами и офицерами штаба округа, поднял свой бокал и предложил бесхитростный и честный солдатский тост – за комдива, за его прославленную дивизию, которая с честью несёт заслуженное имя гвардейской, трижды орденоносной, не преминул отметить при этом командующий, что она входила в состав его войск уже в начале войны и стала одной из первых в Советской Армии, которой было присвоено почётное звание, в честь освобождения старинного русского города.
И когда начались воспоминания о пережитом и пройденном, все уже только почтительно, с огромным вниманием, слушали маршала, так как рассказать ему было что.
Много историй поведал он из своей не простой, но удачливой военной судьбы.
Вспомнил он и том последнем бое с белыми, при освобождении Крыма в двадцатом году. И искренне сокрушался при этом, что под ударом его шашки закатилась жизнь талантливого и такого даровитого командира русской армии, которого знал в войну, ещё ту, дореволюционную, которую стали уже в новое время именовать почему-то империалистической. Маршал же вспомнил и назвал её забытым давно именем – Великой.
Но вот беда, то ли забыл маршал его фамилию – годы-то уже какие, то ли не назвал умышленно, глядя в очи комдиву, теперь уже не скажет никто.
И не знал сын, что сейчас перед ним прошли последние минуты жизни его отца, генерал-майора Кольцова Алексея Павловича.
Наверное, к счастью, не подсказало ему этого и вещее сердце.
Да, в тех условиях так было лучше. Лучше всем. Да, вот согласится ли с этим Господь? На этот вопрос никто из присутствующих ответить не мог. Поэтому и сокрыл Творец эту тайну от людей, которые в силу разных обстоятельств были причастны к этой истории.

;;;

И слава Богу, что нашёлся ещё совестливый человек, и когда ковш экскаватора, при прокладке русла Крымского канала, выгреб из земли истлевшие останки каких-то двух военных, это механик понял сразу, так как при них были проржавевшие, напрочь, шашки, уцелел лишь на одной – её серебряный эфес, да оковка серебром ножен, а другая была, с позеленевшим от времени бронзовой рукоятью, солдатская, значит, шпоры и пряжки снаряжения, через два плеча, были у обоих – он сразу прекратил все работы.
А затем – молча, в стороне от канала, на высоком кургане, вырыл, самолично, лопатой могилу, перенёс в неё завёрнутые в брезент останки, сформировал могильный холмик и водрузил в его изголовье красивый камень-известняк, который он присмотрел на дне вырытой траншеи под будущий канал.
О своей находке рассказал жене, да дочке-красавице, на выданье была уже, невеста. И утром, проходя по траншее к месту своей работы, со светлой улыбкой отметил:
«Хорошая девка у меня растёт. Радость для нас с матерью. Дай ты ей, Господь, судьбы доброй. Ишь, приходила сюда вчера, больше ведь некому, она, умница», – заключил он, так как на могиле пламенел красивый букет крымских весенних тюльпанов, заполонивших всю степь, до горизонта, колышущимся под ветром, алым кровавым покрывалом.
А жена механика, поминая в светлое воскресенье родителей, поставила свечку в церкви и за упокой душ неведомых ей никогда людей.
– Прости, Господи, – шептала она в Храме, всем им – прегрешения вольные и невольные и даруй им вечную память…
Так, наконец, упокоилась душа Алексея Кольцова и его верного и дорогого его сердцу отца – Елисея Кондратьевича Шагмогонова.
И других, столь значимых страниц в этой истории, жизнь уже не написала.
Хотя – неправильный это вывод, жизнь в каждом своём мгновении, по воле Творца, неуклонно идёт по той дороге, по которой ОН нас всегда и ведёт.
Да не все мы прислушиваемся к ЕГО голосу, норовим свой норов и характер проявить, а от этого и все беды. И все страдания. Но человек так и не научился прислушиваться к ЕГО голосу. А поэтому, пока жив, и множит испытания, за которые, как правило, расплачиваются другие. Своей судьбой…
И как ни печально, но многие мои герои, следом за великим трагиком, говорят нам из вечности: «Солдаты, вы сделали всё, что могли для величия нашей нации, от неё осталась уже только одна половина».
Какие горькие, но справедливые слова. Да никто на них не учится. Так и не привыкли мы хотя бы оглядываться на чужой опыт, чтобы облегчить свою участь, да по жизни честно пройти. Хотя бы без крови, а ещё лучше – и без роковых ошибок, которые испепеляют ни в чём не повинные души.
Но ведь тот, у кого в сердце лёд – никогда не обогреет других, не сделает их счастливыми и добрыми. А у кого ненависть?
Знать бы это всем живущим, тогда и неправды было бы на Земле меньше. Так нет же, сам и рождается человек, сам, на ощупь, ищет свой путь, и страдает сам, и мучается, и умирает сам, не повторяя судьбы и дороги других…

Так устроена жизнь, и никто не может облегчить ношу тех, кто пришёл в этот мир после нас. До всего люди доискиваются сами.
И даже Творец не останавливает их перед тем краем, за который заходить нельзя.
За ним – бездна людского горя и крови.
Но не страшатся люди переступать этот роковой порог…
И тогда на Землю приходит антихрист и начинается час его торжества…

;;;


Рецензии
"Офицером становятся только однажды, а подтверждать соответствие званию жизнь требует каждый день.
В. Филатов" - Иван Иванович , эти строки из Вашего произведения.
И как же я рада , что это не просто строки , а правда.
Ещё раз с Наступающим.
Роман дочитаю позже , делаю закладочку для себя.

Лора Шол   31.12.2017 17:21     Заявить о нарушении
Спасибо Вам, милая Лора.
Да, эти слова были всегда как бы фамильным гербом в моей семье.
От дедов, отца-фронтовика, до моего сына Святослава...
Спасибо Вам!
И только счастья в Новом году.

Иван Кожемяко 3   31.12.2017 17:23   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.