Опыты общения, при нынешнем развитии...

        Опыты общения, при нынешнем развитии научных и всяких, в частности — атеистических, знаний должные быть признанными фантастическими

                                                                    Не призывай ни Бога, ни чёрта,
                                                                    ибо безответный призыв к Высшему
                                                                    обернётся роптанием твоим, ему
                                                                    противным, а нечистый не преминет воспользоваться.



Традиционный.

        Возношу благодарность новым временам за то, что сейчас есть именно такие места, как это. Они были и раньше, но тогда были мне или не нужны или недоступны. А потом политики стали зарабатывать авторитеты свои среди домохозяек и засранцев трезвенников из движения язвенников, издав для этой цели антиалкогольный указ. Но те времена, слава Богу, ушли в историю, и вот именно сейчас я сижу снова в «Шинке» — дешёвенькой частной распивочной с подобающей профилю лицензией, с целовальником, успевающим вовремя подскочить, как только требуется добавить водочки постудёнее да закусочки поароматней, смотрю на усталое с усталой улыбкой на изысканно тонко усатых губах лицо шинкаря. Наверное, и посочувствовал бы ему, ведь приходится ему так тяжко, каков именно предпринятый им бизнес бывает. Бедняга!
        Да, я бы мог и посочувствовать ему, конечно, только вот нечем. Не осталось уже сил у моей стёртой страстями души. Да и сама она-то уж вся съёжилась, вся скукожилась и давнодавным не требует от хозяина ничего, кроме полутора часов вечером в этом вот самом «Шинке» наедине с бутылочкой «Сибирской», антрекотом, переперченным по-здешнему мексикански, с оливье вместо гарнира и солёными огурчиками.
        После поллитры «Сибирской» обычно я выключаюсь где-то на полдороге домой, так что домашние семейные дела и обстоятельства меня уже и не тяготят. Проснувшись посреди ночи в душной постели, я иду в ванную — слить в унитаз излишки да смочить пересохшее нутро водой из-под крана, а вернувшись, обнаруживаю при свете ночника, что супруга с открытым во сне ртом, если она вообще дома, а не на работе, уже забрала себе всё одеяло. Мы с ней видимся редко: её двенадцатичасовые с моими — восьмичасовыми — сменами не совпадают, всё идёт наперекосяк, почти в противофазу, вся жизнь — наперекосяк, и лишь иногда мы с ней встречаемся вот так именно в постели. А «Шинок» — он друг верный, проверенный, примет всегда, лишь заверни с остановки за угол, пройди десятка два шагов вдоль мерцающих внизу над тротуаром полуподвальных окон и толкни дверь. Зверь встретит тихим, но долгим, гулом старомодного колокольчика в вязкой полутьме нарочитого деревянно-русского гардероба. Два моих часа здесь неизменно спасают от навалившейся со всех сторон реальности, которая ничем, кроме тоски, не грузит.
        — Да, на твой взгляд, я, может быть, ещё слишком молод. — говорю я тускло светящимся глазам напротив. — Но, понимаешь, это на твой взгляд. А по-моему, я до усрачки стар. Я знаю почти всё, что когда-либо хотел знать, и большего мне уже не надобно. Потому что неинтересно. Мне вообще ничего больше уже не надо! Я старый, очень старый, маюсь уже просто своей драной старостью, потому как понял, что все эти базары про старческую мудрость и блаженную старость — херня ещё та, которую хер знает кто придумал и хер знает для кого!!! И тот, кому это угощеньице втюхали под видом самого продвинутого бонуса к десерту, просто хавает его и радуется самозабвенно. Тебе сколько лет?
        А мне и не нужен его ответ. Просто, как и в музыке, нужна сбивка барабанная, хит какой-нибудь или рэперский какой-нибудь скрэтч что ли… не специально, нет, само собой по-доброму получается так, что, цепляясь за междометия, мычания и эвфемизмы всякие, какие-то посторонние звуки, беседа выкарабкивается из одной ямы в новую, как пьяный могильщик, с трудом выбравшись из одной свежей темы, валится в другую.
        — Столько не живут, сколько мне лет. — пошутил он, криво улыбнувшись и предлагая в сторону бутылки, не пора ль, мол, ещё поднакатить? — вслух же нисколько не смутился показаться странным. — Потому мне и удивительно то, что говоришь ты, такой молодой ещё, но чувства твои понятны мне более, чем ты можешь представить себе. В этом состоянии, вобравшем великое множество житейских историй, я пребываю, н-ну… по меньшей мере, лет эдак уже…
        И, улыбнувшись, задумался демонстративно, как-то пространно, а я, словно чёрт какой-то новоявленный за язык дёрнул, брякнул, под вид ему вроде бы достойно криво же усмехнувшись:
        — Пятьсот?
        Мгновенно взглянув на меня разноцветными глазами, он замахнул стопарь, захрустел его огурчиком и подбодрил:
        — Да уж бери больше.
        Во гонит, подумалось, самодеятельность самопальная, но он пока потрезвее меня, и, стало быть, стало мне это уж очень интересно, куда ж загнёт его нечистая?
        — Тысяча?!
        Он налил себе ещё и выпил, и не думая предложить мне присоединиться и показав тем самым, что таким именно образом будет праздновать каждый мой неправильный ответ:
        — Закон большой железной копалки. Бери больше, бросай дальше.
        — Две тыщи? Три?! Пять?!. — я спрашивал, он отрицательно качал головой и опустошал мою бутылку, пока, наконец, не принесли новую (надеюсь искренно, за его счёт, два с половиной) — всё той же «Сибирской». Он открыл её:
        — Стоп уже. В твоей руке нагрелась. Выпей за старого пердуна.
        — За тебя. — я согласно двинул и заел здешним силосом, но договорил, обтемяшись. — Старого. — и спросил всё-таки. — Ты что, Агасфер, что ли? Тогда я просто сочувствую тебе, как никому больше на этом свете.
        — А на том? — непонятно спросил он, непонятно расстёгивая непонятные пуговички своего непонятного для зимы пальто.
        — Что — «на том»?!
        — Я спрашиваю, а на том свете есть кто-нибудь достойный твоего снисходительного сочувствия?
        Опять он улыбнулся, ч-чёрт! — приятно подёрнувшись вдруг почти старческими морщинками вокруг глаз и рта, совсем, между прочим, несоответственно не слишком ветхой внешности. Так у наркоманов, наверное, бывает, у алкоголиков разных там, у актёров во второй половине жизни, и говнорокеров в пору помирания молодыми, а ещё — у людей, изнурённых какой-нибудь невыносимо-тяжёлой хворью. По-доброму улыбнулся так, обезоруживающе по-гагарински, будто я — именно тот, с кем только и возможен такой вот разговор начистоту. Я задумался, глядя на безумно-красивую, переливчатую брильянтовыми цветовыми гаммами брошь на чёрном, диагонально располосованном красными полосами галстуке.
        — Всё, наверное, зависит именно от того, кто куда попал после смерти. — показалось, что он вроде как и не понял, хоть я и выдал чистой воды банальность, а меня вроде как несло в мейнстриме. — Ведь не известно же мне доподлинно, кто из умерших сих в раю, а кто — в аду. И именно это-то и важно, как не выёживайся. Не потому, что в раю обязательно хорошо, а в аду — непременно плохо. Совсем, бля, нет. Опять же, это зависит от самого человека, вдруг ему в раю — ад кромешный, и наоборот, в аду — тот самый рай, что подавай?
        Мы вновь встретились взглядами: моим — осенившимся нечаянной до того значимостью открытия, и его — внимательно и снисходительно бодрящим в соответствии моему сиюминутному торжеству. Окрылённо я доспросил, кажется даже, будто требуя обязательного ответа:
        — Скажи мне, может быть так? А?!
        Он кивнул кротко:
        — Так оно и есть. Грешник грешен так, что праведный рай с его умиротворением и непременным счастьем скучен ему. Мучения ада — наоборот, радость несказанная, его стихия, так сказать, хороши хотя бы тем уже, что дают ощущение заботы о тебе, ведь кочегарни, уборные и мыловарни, дыбы и колесования, лаборатории и пыточные вообще все — целые институты нечистой силы разрабатывают и усложняют процесс мук адовых, то есть процесс существования. Дабы горячо и вечно любимый грешничек не страдал от скуки и одиночества.
        Мною вдруг овладела злоба на странно уевшего меня умного, бредового проповедника… О-о, точно! Так и есть, проповедник как есть… и как пить дать, сейчас пропагандировать начнёт, страстями запугивать всякими… разнообразными и разнообразными. Но по мне, знаешь ли, дорогуша, хуже, чем здесь, уже нету нигде и не будет никогда! Ни на небесах, ни в пекле ё…(«долбанном» — это для нынешней цензуры и во имя исполнения президентских и всяких разных х…ых указов, от автора)…
        — Тебе-то откуда знать? — о-очень захотелось его сильно обидеть. — Всего-то Агасфер, жид ходячий! И не был ведь ты ни в аду, ни в раю, даже чистилище по тебе плакало. И ещё, знаешь, а я ведь, пожалуй, отвечу тебе, кого мне на самом деле жалко! Один только достоин сочувствия, кроме Жида вечного, это — сам Дьявол, и никто больше!
        Почти прослезился.
        — Спасибо, конечно, очень огромное, но почему? — он поставил локти на стол. — Бессмертен, лично — полностью свободен, играя людьми, словно выточенными на самом обыкновенном токарном станке фигурками, на свой манер плетя сюжеты в театрах страстей и снимая ситкомы в дешёвой выгородке. Глупые, конечно, и всегда вторичные, но порой интересные настолько, что и не обидно вовсе уступить сопернику пару-другую чьих-нибудь вполне симпатичных душонок…
        — Почему, спрашиваешь?! — я всё продолжал злиться, не понимая по-прежнему, к чему же именно он клонит теперь. — Да потому, что возиться-то не с кем! Вот. Всё уже было. Подумай сам, если уж мне в мои двадцать пять скучно и ни с кем не интересно, даже с самим собой, то уж именно тебе-то в твои-то века — подавно. Толпа олигофренов-практиков, пытавшихся уподобиться богам, покорив мир, неся насильственное счастье своего присутствия на Земле, где они все — эти Александры, Цезари, Тамерланы, Бонапарты, Чингизы, Иосифы и Адольфы? В аду? Или в раю?! Ведь Бог частенько умудряется простить такое всё что ни попадя. А эти дебилы-теоретики, извини, вроде тебя, в отличие от них, грешных, умного, что пытались осчастливить весь мир своими дикими теориями? В какой заднице сейчас Моры, Кампанеллы, Марксы и Энгельсы, Ницши и Фрейды, Канты всех… и вся прочая божественная по(дреб)еб(ед)ень?! Кто из сонмища всех этих гениев, так называемых, от Бога, и кто — от Сатаны, именно, от Дьявола? Ты знаешь?
        — Знаю. — ответил он тихо, зараз одним маленьким уколом выпустив из моего закипевшего, надутого пафосным паром, резинового чайника весь одуревший по чайниковости собственной пар.
        Молча выпили. И закусили тоже молча. Говорить вдруг стало не о чем. Несимметричная эта горбоносая интеллигентская харя напротив с издевательски сверх всякой меры всёпонимающими зелёным и чёрным глазами, с мелкоброшенной на плечи мыльно-оперной вьющейся шевелюрой, как у какого-то там не то бельгийского, не то германского футболиста-хиппи (или светорежиссёра? — но тоже хиппи или панка), с тонкогубо искривлёнными губами… руки с тонкими пальцами скрипача в средневековых времён вырожденческого романтизма, подобающих сказочным чернокнижникам, перстнях… я помню, именно эти пальцы терзали альт сатанинскими каприсами несведущего Паганини… с розоватым оттенком белые кружевные манжеты, уходящие в черноту вороной ружейной стали рукавов фрака… галстук, жилет, брошь, по-цыгански подобный шарфу пояс…
        Не наваждение ль? Он ведь и вправду совсем только что выглядел как-то иначе? Или, быть может, я напился до зелёных чертей… именно.
        — Здравствуйте. — вырвался мой испуг.
        — Ну, ты даёшь, Генка! Споткнулся на вымощенной улочке. — небрежно обронив, он предложил сигарету. — Для меня главное не то, чтобы новое или старое. Ты ведь хоть раз в жизни бывал в театре?
        — Бывал. Да.
        — Главное — чтоб каждый раз заново, по-настоящему, от всего сердца, как говорится, а остальное — от лукавого. От всей души, понимаешь?
        — Если она есть.
        — А куда ж девалась-то? Безусловно, она есть. Она ведь, видишь ли, Генка, душа-то — бессмертна. Абсолютно. И здесь. — он нервно дёрнул большим пальцем куда-то за плечо, — И там. — он со слабым намёком на вздох поднял указательный палец вверх.
        Закончил, разумеется, ныне  модным «факом» вниз:
        — И там. Уж мне-то поверь, я знаю. Правда, есть некоторая разница. Там ты радуешься мукам, там огорчаешься счастью, но здесь… Как ни странно, именно, здесь ты почти свободен. Хочешь, я исполню любое твоё желание? Даже не вопрос. Кроме одного, Гена.
        Я молчал, стараясь даже не думать, растерянно делая вид, что не понимаю, о чём он, а он, садюга, захер-мазох доморощенный, виан в стельку и обмастурбировавшийся миллер, всё улыбался в ответ доброй по-прежнему такой, кривой усмешечкой:
        — Цену ты знаешь. Ты мне нравишься, Генка, я ведь тоже не верю в сказки, как ты. — слушая и пытаясь лишь мысленно уговорить не то его, не то самого себя, что ничего не хочу, я невольно кивал в такт его словам, вроде Джона, поющего колыбельную Диане. — Но для тебя время различий между сказкой и былью прошло. Вот и давай-ка по старинке, раз ты так страдаешь по отсутствию красоты в твоём мире. Потрогай. Так ужасно мало осталось таких, как ты сегодня, тоскующих по идеалу любителей, что для нашего редкого променада я горжусь этим вот фирменным куском старого-старого вавилонского пергамента. Нет-нет, антиквары нервно плачут в углу, а ты уж, пожалуйста, прочти, не избегая мелкого шрифта, не жвачками торгуешься. А вдруг там что-нибудь внизу мелким шрифтом написано?
        Он выдернул из берета переливчатое, как досужие брильянты, изогнутое собственной длины тяжестью перо и протянул его мне.
        — Э, нет, давай, всё-таки я. — взял перо назад, сжал в своих пальцах мой указательный и уколол, именно так, так берут скарификатором кровь на анализ. — Теперь держи. Подписывай, Гена, здесь. И здесь, дорогой, и вот здесь. Представляешь, дорогуша, и у нас тоже в канцеляриях — бюрократизм. Не так, чтоб совсем как у вас, конечно. Но одну копию и туда забросить надобно.
        — Вот именно, и ты знаешь, почему! Пожалуйста.
        — Конечно, знаю. Пасибки. Не только ведь я вас, бездомных, люблю. Он — тоже. Ну, что ж, дело сделано, живи дальше, и если хочешь прожить подольше, то вот тебе и мой дружеский совет: избегай счастья: оно не поможет. Кстати, для меня это крайне невыгодно, но ты ведь знаешь уже, в моей конторе, в отличие от некоторых, фифти-фифти, а не шестьдесят на сорок.


продолжение: http://www.proza.ru/2014/10/30/2132


Рецензии
Красочно.
Но.
Мрачно.
О бес-совестности.
Ведь совесть предполагает осведомлённость чего-то из Высшего.
А здесь, красиво о блуждающем ниже плинтуса.
Вроде бы о каком-то состоянии души героя ,но о каком-то особом состоянии души - ослабевшего под большим Деревом.
И говорит-то герой о душевных субстанциях, но доходящих до полного уничтожения того, что называют душевным в человеке. То есть описан мало-душевный, но совершенно бес-духовный человек, где внешне "эрудированно-блестящий", наполнен содержанием, от которого - естественное в ужасе отскакивает.
Герой пытается найти хоть какой-то оттенок своего божества, чтобы устало поклониться, но кланяться некуда. Он деградировал до уровня, где муравейник кажется уже мегаполисом, а любой пьяный - божеством, которому он готов отдать-ся..
Да герой пока "живёт", запутываясь в извержении слов, но живет бес-совестно. Конечно, он воспитан и условия жизни цивильные. Но фактически описан уже мёртвый герой, так как у него иссякли силы и он не может приподняться и забраться, хотя бы на нижние ветви Древа Жизни, чтобы расширить горизонт ещё мерцающего проблесками сознания.
Вот это - описано красочно

Солнца Г.И.   02.09.2016 18:13     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.