В напрасных поисках истины

Жандармского ротмистра Бегичева чувство беспокойства охватило утром, как только он пробудился ото сна. Перебирая мысленно прошедший день и вспоминая планирование на день наступивший, он никак не мог понять причину, ввергшую его в такое дискомфортное состояние, но как человек, имевший огромный опыт на службе в политической полиции, он приготовился к чему-то нехорошему, неординарному, немыслимому доселе зловредному обстоятельству. И это нехорошее чувство не обмануло его; едва он прибыл на службу, как его тут же срочно вызвали к начальнику Калужского губернского жандармского управления генерал-майору Трояновскому.
В приёмной губернского жандармского начальника чувство беспокойства у Бегичева усилилось, и он почувствовал, как у него, щекоча между лопаток спину, струйкой побежал пот. Вытерев носовым платком вспотевший лоб и усы, он без разрешения адъютанта приоткрыл  окно  и  полной грудью вдохнул в себя свежий осенний воздух. Это на какое-то время успокоило его, остудило разгорячённую плоть, освежило сознание. На улице было холодно и пасмурно. Осеннее небо, словно защищаясь от хмурого взгляда ротмистра, скрылось за тяжёлыми тёмно-серыми тучами, готовыми при первой возможности излить на землю свои холодные дождевые слёзы. Вскоре из кабинета Трояновского послышался звон колокольчика, и адъютант скрылся за огромной обитым кожаным дерматином дверью. «Их высокопревосходительство просят вас войти», - произнёс он после того, как вернулся в приёмную. Бегичев провёл рукой по усам, пригладил волосы и не без волнения перешагнул порог кабинета. Став по стойке смирно в ожидании дальнейших распоряжений, он опытным взглядом успел заметить образцовый порядок, царивший в кабинете генерала. Высокие оклеенные зелёными обоями стены огромного кабинета шефа жандармов под потолком завершались идеальной гипсовой окантовкой, с высокого потолка на длинной цепи свисала хрустальная в несколько ламп люстра, пол застелён   мягкой   поглощающей  шаги  ковровой дорожкой. На трёх больших полуциркульных окнах от потолка до пола свисали тяжёлые бархатные бордового цвета портьеры. У стены напротив окон находился шкаф с именной картотекой, а посредине кабинета стоял огромный с резными краями покрытый зелёным сукном рабочий стол генерала, на котором стояла чернильница с пером, бронзовый подсвечник, находился небольшой медный колокольчик, стопкой лежала писчая бумага. Над высокой спинкой мягкого кожаного кресла, на стене, горделиво красовался изготовленный из меди двуглавый орёл чеканной работы, а рядом с ним Чудотворная Калужская икона Божией Матери, Небесной покровительницы Калуги и Калужской земли. Генерал стоял у окна и смотрел куда-то вдаль. Он молчал. Молчание затянулось, и это обстоятельство ещё больше усилило беспокойство ротмистра. Наконец, стоявшие в углу кабинета большие напольные часы с длинным маятником начали отсчитывать двенадцать часов пополудни, нарушив своим мягким приглушённым боем затянувшуюся до неприличия тишину. Трояновский вздрогнул, взглянул на  часы, а затем медленно повернулся к Бегичеву и жестом руки указал на стул, после чего обошёл рабочий стол и сел в кресло. Дождавшись последнего боя курантов, он взглянул на ротмистра тяжёлым взглядом из-под опухших от бессонницы век.
- Скажите, Сергей Николаевич, не довелось ли вам когда-либо встречаться с графом Львом Николаевичем Толстым? – тихим голосом спросил он.
- Никак нет, ваше превосходительство, не имел чести, - ответил Бегичев, не совсем понимая сути заданного ему вопроса.
- А знакомы ли вы с его литературными трудами? – вновь задал вопрос генерал.
- Да, я читал его романы «Война и мир» и эту, как её – «Анну Каренину», скажу я вам, довольно-таки занятные вещи, - ответил совсем растерявшийся от неожиданного разговора Бегичев.
- А что бы вы могли сказать о его лжеучении, которое ныне в огромных количествах распространяется среди рабочих и крестьян, - генерал склонил седую голову и стал энергично растирать пальцами виски.
- Подолгу службы я ознакомился и с его лжеучением, – помолчав немного и собравшись с мыслями, ответил ротмистр.  - Скверная и опасная скажу  я вам эта вещь – его лжеучение.  А с какой целью, осмелюсь  спросить, вы спрашиваете меня о Толстом?
- По сведениям Тульского губернского жандармского управления вчера ночью двадцать восьмого октября граф Лев Толстой совместно со своим доктором скрылся из своего имения Ясная Поляна.
- И куда же любопытно знать он направился? – спросил ротмистр.
 - Скрылся с целью, как надо предполагать, странничать, - ответил генерал. Затем расстегнул тесный ворот тёмно-синего мундира и, пригладив бороду, продолжил. – Далее в донесении сказано следующее, - при этих словах Трояновский взял в руки лежавшее на столе донесение, водрузил на нос небольшие очки и, покряхтев, принялся читать. - Граф Толстой в личных беседах уже неоднократно говорил о том, что собирается навестить в Шамординском монастыре свою сестру –  монахиню  Марию  Николаевну.   Также   граф Толстой высказывал мысль о желании остаться жить в одной из деревень в округе какого-нибудь монастыря, а в особенности Оптиной Пустыни. - После этих слов генерал закончил читать донесение  и, отложив его в сторону, внимательно взглянул на Бегичева. -  Как мне доложили, охрана церквей, монастырей и монастырских деревень от какого-либо противного государственному порядку и общественной безопасности действия относится к вашей компетенции, ротмистр?
- Так точно, господин генерал, - при этих словах Бегичев встал со стула и стал по стойке смирно.
- Да сидите вы, сидите, - махнул рукой генерал, после чего продолжил. – Лично говорю вам, любезнейший Сергей Николаевич, в случае появления Толстого или вообще странника, возраст и приметы которого подходили бы к личности графа, не применять к нему никаких установленных законом мер, как против бесписьменного, так и других. В случае прибытия и выяснения самоличности графа немедленно донести мне. Немедленно.
-  А  почему  бы  нам,  милостивый  государь Евгений Иванович, в случае появления графа не арестовать его и, как не имеющего вида, выслать обратно в его же имение, в Ясную Поляну? – спросил Бегичев.
- Ни в коем случае, - замотал головой Трояновский. – Его арест непременно вызовет огромное недовольство в обществе и спровоцирует беспорядки, которые с нетерпением ждут определённые круги, расшатывающие устои империи.  А потом, - генерал вновь стал массажировать пальцами виски, - а потом скажу вам по секрету, жена нашего губернатора церемониймейстера двора его императорского величества князя Сергея Дмитриевича Горчакова Анна Евграфовна Горчакова, урождённая графиня Комаровская, племянница Софьи Андреевны Толстой, жены графа.  И самое главное, что я вам хотел сказать и зачем собственно и пригласил вас для личной беседы. В случае появления графа Толстого в монастырских деревнях, необходимо сделать всё возможное и невозможное, чтобы он не смог бы в них поселиться, и вообще нужно сделать так, чтобы в случае приезда он как можно быстрее покинул  бы  нашу  губернию.  Это  нужно сделать очень аккуратно, чтобы ни сам граф, ни следующий с ним доктор, ни кто-либо другой, не смогли догадаться о том, что инициатива о выдворении графа Толстого за пределы нашей губернии исходит от властей. Способны ли вы, ротмистр, выполнить данную работу без лишнего шума?
- Так точно, ваше высокопревосходительство, способен, - чётко доложил Бегичев.
- Ну, вот и славненько. Сейчас же оформляйте предписание и выезжайте в Козельск. Я же со своей стороны направлю в полицию распоряжение о выделении вам в помощь полицейских, – проговорил генерал, вставая из-за рабочего стола, давая понять, что разговор окончен. – К слову сказать, наши с вами действия согласованы с губернатором, и он ждёт от нас действенных мер. Кстати, осмелюсь напомнить вам, господин ротмистр, о том, что в прошлом году за бездеятельность в отношении графа Толстого были уволены со службы помощник тульского полицмейстера, крапивенский уездный исправник, становой пристав и жандармский офицер, осуществлявший секретное наблюдение за графом, - как бы невзначай произнёс жандармский генерал, после чего в кабинете воцарилась тишина, нарушаемая тихим ходом напольных часов. -  Ну-с, честь имею, господин ротмистр! – кивнул головой генерал.
- Честь имею, ваше превосходительство, - произнёс Бегичев и щёлкнул каблуками.
«Вот оно – это мучившее меня всё утро моё беспокойное состояние. Наконец-то оно приобрело конкретное имя, фамилию, отчество и звание», - мысленно думал Бегичев после возвращения от начальника жандармского управления и тут же почувствовал, как у него неприятно заныло под ложечкой, а  на правом глазу задёргалось нижнее веко.

***

Ночной литерный поезд уже давно выбился из своего графика и шёл с большим опозданием. Несмотря на это, он подолгу простаивал на станциях и едва раздавался удар перронного колокола, гудел протяжно и, лязгнув буферами, отправлялся в путь. В общем вагоне было душно и тесно от переполненности пассажиров и вещей. Измученные долгой дорогой люди сидели на полках по несколько человек, а кому не хватило мест, расположились на мешках, узлах, чемоданах и корзинах, а некоторые прямо на грязном истоптанном полу. Многие, устав от дневной суеты, вагонной толкотни и ночного мучения, под утро всё же задремали, опустив на грудь отяжелевшие головы и выронив из рук свои нехитрые пожитки.
Сидевший у стены старец с большой седой бородой смотрел в окно. Одет он был в длинное русское пальто тёмно-синего сукна со складками сзади, сапоги в глубоких калошах, на голове – бархатная шапка, формой полукамилавки, в руке он держал складной стул, который одновременно служил ему тростью. В предрассветной серой дымке мимо поезда медленно проплывали поля,  деревья, деревенские избы и пристанционные постройки небольших станций. Оторвав взгляд от окна, он повернулся к сидевшему рядом с ним господину  с  небольшой  аккуратной  бородкой  и усами, так же как и старец, одетого в пальто, сапоги и шапку.
- Нехорошо поступил по отношению к Софье Андреевне, - произнёс старец и снял с головы шапку. – Всё ж надо было бы её предупредить, а так… нехорошо поступил. Нынча как приедем, тотчас же отпишу ей, - произнёс он и вновь отвернулся к окну.
Произошедший накануне разлад с близкими ему людьми, особенно с женой Софьей Андреевной, удручал его. В который раз он вспоминал их последний непростой разговор.
- Как же ты не видишь в Черткове вероломного и эгоистического человека? Неужели  ты не догадываешься, что он просто-напросто хочет нас всех пустить по миру? И это твоё духовное завещание – оно погубит всех нас, разорит! Неужели ты не понимаешь этого, Лёвушка? – еле сдерживая слёзы отчаяния, спрашивала у него Софья Андреевна.
- Не говори так, Софья, не говори! Ты же о нём ничего не знаешь и про моё завещание тоже ничего не знаешь! 
- Всё я знаю! По твоему завещанию все твои рукописи и дневники попадут в его руки! Ты только его и слушаешь, а нас ты не слышишь и не видишь! Хочешь меня с детьми по миру пустить! Ах, как я его ненавижу! – перешла на крик Софья. - Если ты не уничтожишь это своё завещание, то я покончу с собой! Я объявлю тебя потерявшим разум! Я обращусь к царю и потребую над тобой опеки! – кричала она.
- Вы все хотите жить, ничего не делая, не очень обременяя себя душевными скорбями, а жить и трудиться надо во благо народа, - повысив голос,  ответил он жене.
Софья Андреевна, поняв бессмысленность дальнейшего разговора, махнула рукой и, сев в кресло, разрыдалась. Как же ему хотелось в этот момент подойти к ней, обнять её, сказать доброе, ласковое слово, погладить сбившиеся на голове волосы, пожалеть её. Нет, не подошёл, не обнял, не пожалел. И вот теперь, сидя в полутёмном, душном общем вагоне и вглядываясь в предрассветную темь, он вновь и вновь переживал о произошедшем семейном разладе. Вспомнив слёзы и рыдания жены ему вновь, как и прошлый раз в доме захотелось обнять Софью, прижать к себе  и  успокоить. Невольно на его глаза стали наворачиваться слёзы. «Нехорошо поступил по отношению к ней», - вновь подумал он. И вдруг в тот же миг, какое-то другое чувство охватило его, опьянило сознание, выдворило из сердца и из души  сопереживание. «Как же она могла так поступиться со мною? По какому праву, ничего не объяснив, тайно, ночью со свечою в руке начала обыскивать мои ящики с рукописями, ища моё завещание?», - вновь задался он вопросами, на которые не мог найти ответа, вспомнив, как он, мучаясь от бессонницы, увидел, что жена обыскивает его рабочий кабинет. Он словно потерял почву под ногами. Оставаться и жить, после такого, было просто немыслимо, и он решился на уход. Разбудив тёмной осенней ночью своего путника - господина с небольшой и аккуратной бородкой - он произнёс:
- Просыпайтесь, Душан Петрович, мы уходим.
- Как уходим, куда? – удивился тот, не сразу сообразив спросонья, что именно от него хотят.
- Совсем уходим, навсегда. Вставайте, времени нет, надо спешить, пока ночь на дворе и все спят. Возьмите с собою всё самое необходимое и выходите, а я на конюшню, распоряжусь, пусть запрягают лошадей.
- Может быть, дождаться  утра, Лев Николаевич, утро вечера мудренее, – предложил Душан Петрович, вставая с кровати.
- Нет, надо спешить, пока все спят, - вновь повторил Лев Николаевич.
Душан Петрович не стал спорить, и вскоре уже был на улице. Он подошёл к стоявшему в раздумье Льву Николаевичу.
- Может быть, всё-таки вернётесь? – спросил он, застёгивая на ходу пальто и надевая шапку. В руке у него был небольшой чемоданчик с лекарствами, необходимыми Льву Николаевичу.
- Надо попрощаться с Сашенькой, - вместо ответа произнёс Лев Николаевич и направился в сторону дома.
Свою младшую дочь Александру Львовну Лев Николаевич любил больше всех своих детей. Сашенька с раннего детства помогала отцу в разборе его почты, отвечала по его поручению на многочисленные письма, перепечатывала его рукописи. Не всегда их взаимоотношения были идеальными.   Нестерпимый,   взрывной   характер Александры иногда проявлялся резкими, не всегда тактичными выходками в отношении отца. «Не нужно мне твоей стенографии, не нужно. Мне нужна твоя любовь, твоя благодарная дочерняя любовь!», - проговорил однажды Лев Николаевич во время ссоры с дочерью и заплакал. И вот сейчас, разбудив Александру, он вновь плакал.
- Я ухожу, Сашенька, ухожу навсегда, - тихо, почти шёпотом, говорил Лев Николаевич. – Так жить я больше не могу.
- Куда вы собрались, папа? – сделав ударение в слове «папа» на последнюю букву «а», спросила Александра.
- В Оптину. Поселюсь там где-нибудь радом с монастырём. Маме ничего не говори, я сам ей отпишу всё в письме, - произнёс Лев Николаевич и, развернувшись, вышел из комнаты.
К уходу было всё готово. У конюшни стояли запряжённые в дышловую коляску лошади, на козлах сидел старый  кучер Адриан, а для сопровождения коляски верхом на лошади - конюх Филипп.
- Ты, Филиппушка, поезжай первым, будешь светить   нам   факелом    дорогу,  -  приказал  Лев Николаевич конюху. - В Козлову Засеку не поедем, в случае пробуждения Софьи, все за мною непременно кинутся именно в Козлову Засеку. Поедем на станцию Щёкино, там они меня искать не догадаются, да и поездов там больше останавливается. Ну, трогай! – махнул он рукой, и лошади взяли с места.
Поезд вновь остановился на каком-то полустанке, и задремавшая было, сидевшая рядом со старцем худощавая, лет тридцати крестьянка, проснулась, машинально схватив выпавший из её рук узелок, начала развязывать его, проверяя: целы ли её вещи и не украли что-либо из её узелка лихие люди. Убедившись, что всё цело, она вздохнула с облегчением и, прижав узелок к себе, начала всматриваться в окно.
- Это что же за станция-то? – растолкала она своего спавшего мужа, добротного полного крестьянина, одетого в тулуп и шапку.
- Чего тебе? – недовольно спросил тот.
- Что за станция-то? Не проспать бы станцию нашу.
- Сиди, спи, дурная баба. Тебе же сказано было: как подъезжать будем  к  нашей  станции, так кондуктор нас покличет, - со злостью в голосе проговорил крестьянин.
- Что ты брешешь-то на меня? Вот кобель-то окаяннай, всё брешет и брешет, а за что и сам не знает, лишь бы побрехать! – с обидой в голосе произнесла крестьянка.
Услышав громкий разговор, от шума проснулись спавшие пассажиры, послышались возня, скрип корзин, хруст сумок и мешков, щёлканье замков чемоданов, чьё-то недовольное бормотание.
- Есть такие люди, что любят быть сердитыми. Они всегда чем-нибудь заняты и всегда рады случайно оборвать, обругать того, кто к ним обратится за каким-нибудь делом, - вполголоса произнёс старец, оторвав свой взгляд от окна и обращаясь к крестьянке. – Такие люди бывают очень неприятны. Но надо помнить, что они очень несчастны, не зная радости, доброго расположения духа, и потому надо не сердиться на них, а жалеть их.
- Дык как же его жалеть-то? Я уже и так с ним, и этак, и по-хорошему, а он с каждым разом всё злее и злее становится, что дьявол  в  него  вселился что ли? – жалобно проговорила женщина, глядя на старца. -  Я уже ему говорю: давай в церковь к батюшке сходим, поговоришь с ним, может он, что и подскажет тебе. Не хочет.
- Чем больше живёт человек для души, тем меньше ему бывает помех во всех делах его и потому, тем меньше он будет сердиться, - произнёс старец.
- А ты не успокаивай! Тоже мне успокоитель нашёлся! Надо будет, я и сам её успокою! – громко и со злостью в голосе произнёс муж крестьянки.
- Лев Николаевич, не разговаривайте с ним, прошу, не надо. Вам нельзя волноваться, - вполголоса проговорил сидевший рядом со старцем господин с аккуратной бородкой.
- Позвольте, позвольте, дайте же пройти, - раздался мужской голос и к сидящим протиснулся мужчина, одетый в серое широкое пальто, сапоги и кепку. На вид ему было около тридцати лет. – Позвольте, - ещё раз повторил он и стал внимательно всматриваться в лицо старца. – Лев Николаевич, вы ли это? Да какими же судьбами…  сюда к нам… в общий вагон? – растерянно заговорил он.
- А вы кто будете? – спросил Лев Николаевич у мужчины.
- Тимофей я. Тимофей Борисов, рабочий Тульского патронного завода, - громко произнёс мужчина. – Я же видал вас по фотографии, как же я сразу-то вас не признал?! – улыбнулся Тимофей. – Мужики, бабы, - обратился ко всем Тимофей, - с нами вместе едет писатель Лев Толстой.
Некоторые пассажиры, услышав о Льве Толстом, стали с любопытством на него смотреть, другие стали двигаться к нему, расталкивая мешавшие под ногами вещи, третьи с безразличием отвернулись.
- Ну и как живётся нынче рабочему человеку? – спросил Тимофея Толстой.
- Живётся-то не шибко хорошо, плохо живётся.
- Плохо, значит? – словно раздумывая, переспросил Толстой.- А в чём же оно выражается?
- Во всём. Работаем спозаранку и до самого темна. По двенадцать, а то и по четырнадцать часов. Условия плохие, оплата за труд маленькая, бедность  заела. Хотели забастовку организовать, так запретили. Хозяева стали грозить полицией или казаками, а ещё хуже жандармом пугают, сил уже нету никаких.
- Сила не в казаках и не в жандармах. Сила в вас, в рабочем народе. Если он несёт своё угнетение, но только потому, что он загипнотизирован. Вот в этом-то всё и дело – уничтожить гипноз. А вот крестьянам ещё хуже живётся, чем рабочим, а они живут, и дело своё крестьянское исполняют, - произнёс Толстой.
- Нам, крестьянам, тоже не сладко живётся, тоже авось не сахар в мёд кунаем, а землю пашем, хлебушек растим. Без него, без хлебушка-то нашего, чай ни рабочий, ни хозяйский какой человек, а то и сам жандарм работать не согласится. Какая же тут работа, коли в животе пусто, - проговорил ругавший жену крестьянин. - Баба-то вон моя жаловалась давеча, что я злой стал, а как же тут не разозлишься, коли детей полна хата и все рот разевают, покушать хотят, а что я им дам-то? Квас с брюквой? Как дальше жить – ума не приложу!
- Жить нужно просто: работать, любить землю, рожать и воспитывать детей, помогать соседу,  не  обольщаться  роскошью,  не  впадать в алчность, жить скромно, сдержанно, правдиво, - ответил Толстой.
Наступила тишина, нарушаемая перестуком вагонных колёс, никто за разговорами и не заметил, как поезд тронулся и уже давно находится в пути.
- Это ты, братишка, лодырь хороший, поэтому у тебя и детишки голодные, - обратился к крестьянину парень лет двадцати. – Я вот недавно с флота возвернулся, служил на Балтике, так мы с родителями и братьями хлеб вырастили, и барину хватило, и нам ещё на продажу осталось. Вот так. А ты говоришь: детей нечем кормить. Работать надо, а не лодыря праздновать, да с бабой своею ругаться, - после этих слов многие из присутствующих засмеялись и лишь крестьянин что-то пробурчал недовольно и отвернулся к окну.
- А что теперь на флоте, как там матросы с офицерством уживаются? – спросил у парня Лев Николаевич.
- Как вам сказать? Всякое бывает. Ежели допустим, офицер человек хороший, то и уживаются с ним братишки наши, а ежели прежде приказания он зуботычину справляет, то конечно недовольство  имеется  огромное.  Таких офицеров наш брат матрос не уважает и в случае чего и за борт может такого запросто швырнуть.
- Ну, а наказания не побоится, ежели офицера за борт бросит?
- Я вам скажу так: если доведут господа офицера нашего брата матроса до отчаяния несправедливостью какою, то они же сами должны и отвечать за это, а не наш брат - матрос.
- Скажи, а вот в случае чего будете в людей из оружия стрелять?
- Я вам скажу так: ежели неприятель какой напанет, то пальнём из всех орудий, да так, что в следующий раз неповадно будет.
- А вот, например, в своего, в рабочего или крестьянина, если они за оружие возьмутся и против власти пойдут?
- В своего мужика рабочего или крестьянина матрос стрелять не будет.
- А если офицер прикажет? – не отступал от парня Лев Николаевич.
- Трудно сказать. Думаю, что офицер он тоже не дурак. Он тоже понимает в кого можно стрелять, а в кого нет, - ответил парень.
Разговоры прекратились. За окном уже давно  рассвело, и день набирал силу. В тишине под монотонный стук вагонных колёс многие уснули. Уснул и Лев Николаевич с  Душаном Петровичем.
- Следующая станция Козельск, - разбудил их громогласный голос кондуктора.- Козельск следующая остановка. Приготавливайтесь к выходу, - ещё раз объявил он, проходя по вагону.
К станции поезд подходил медленно. Наконец, дёрнув вагоны, остановился. Лев Николаевич и Душан Петрович сошли на шумный, переполненный людьми перрон, было около пяти часов вечера, на улице уже смеркалось. Наняв ямщика, они выехали вскоре на ямщицкой в сторону Оптино Введенской пустыни.  Погода ухудшилась. Поднявшийся ветер гнал по ночному небу тучи, которые то и дело закрывали собой луну. В эти минуты становилось совсем темно и лошадь, отфыркиваясь, шла шагом, с трудом волоча за собой повозку по раскисшей от грязи дороге. В ямщицкой тележке было холодно.
- Лев Николаевич, оденьте ещё одну шапку и запахните лучше пальто, - распорядился Душан Петрович, поправляя на Толстом одежду.
- А какие теперь старцы в Оптиной? – спросил Толстой у ямщика.
- Отец Варсонофий и отец Иосиф, - ответил ямщик.
- Как приедем, так сразу пойду к ним, - скорее сам себе, чем кому-либо сказал Толстой и замолчал.
В очередной раз в тёмном небе показалась луна, бледным взглядом всматриваясь в благоухающие осенним ароматом Оптинские сосны, маленькими фонариками загорелись над лесом звёзды, освещая разбитую ненастьем  дорогу, грандиозный и величавый раскинулся за речкой золотоглавый монастырь.
               


***

Отставной гвардии штабс-ротмистр конного полка Владимир Григорьевич Чертков жил в своём имении в сельце Телятинки, близ Ясной Поляны. Пятидесяти шести лет от роду, он всегда старался выглядеть аккуратно и красиво. Надевал не очень дорогой, но всегда чистый и хорошо отглаженный костюм, светлую рубашку,  поверх  которой  повязывал галстук. Имел аккуратную бородку и усы, и даже большая лобная залысина не портила его правильные черты лица. Родился Чертков в аристократической семье в Петербурге. Получив прекрасное образование, он гражданской карьере предпочёл военную службу, служил в Конногвардейском полку. Однако, по идейным соображениям вышел в отставку. С Толстым его связывала многолетняя дружба, начавшаяся в конце октября одна тысяча восемьсот восемьдесят третьего года. В тот год Чертков впервые посетил хамовнический дом Толстых. Лев Николаевич с огромным интересом отнёсся к новому знакомому, о котором уже раньше слышал от своих друзей. Выяснилось, что и Толстого, и Черткова волнуют одни и те же вопросы, и происходившая между ними беседа сразу приняла доверительный характер. При первом же знакомстве они оба ощутили взаимное чувство духовной близости, ощутили общую глубину во взглядах на окружающий их мир.
- Человечество идёт к пропасти, и если оно не изменится к лучшему, то придёт к погибели, - говорил Толстой, беседуя с Чертковым.
- Как же мы с вами сможем спасти его? – задал вопрос Чертков.
- Только любовью к ближнему. Любовь и ещё раз любовь. В ответ на зло, должна быть только любовь, - подытожил Лев Николаевич их беседу.
Сам же Чертков, в отличие от Толстого, особенной любовью к людям не отличался. Особенно ему были чужды и ненавистны люди, занимавшие государственные посты и священнослужители, а потому он не упускал момента, чтобы вступить с ними в конфликт.
Однажды, недалеко от его имения, на Московско-Курской железной дороге, произошло крушение пассажирского поезда, и Чертков тут же приехал на место работы по расчистке пути.
- Скажите, какое число жертв? – поинтересовался он у рабочих.
- Убитых нет, а есть только раненые из числа пассажиров и поездной прислуги, - услышал он ответ.
- Жаль, что нет убитых из начальствующих лиц, - посетовал Чертков.
- Почему это обстоятельство у вас вызывает сожаление? – отложив в сторону лопату  и  с  интересом взглянув на Черткова, спросил один из рабочих.
- Да потому, что их очень много развелось, и от них никакого житья нет крестьянам, - со злобными интонациями в голосе ответил Чертков.
В другом случае, проходя как-то мимо Свято-Никольского Кочаковского храма, он обратил внимание на скопление людей у свежевырытой могилы.
- Кого же хоронят? – поинтересовался он.
- Старуху безродную из Колпны, - ответили ему.
Чертков подошёл ближе. В это время священник приступил к совершению обряда предания тела земле.
- Что же вы так мало сыпете земли? – Не обращая внимания на молящихся людей, громогласно задал он вопрос священнику. – Да и то не землю, а какого-то навозу. Если у вас земли мало, то пришли бы ко мне, я занял бы вам целый мешок. Вы землю жалеете не только для живых, но даже и для мёртвых, - с ненавистью проговорил он, рассматривая взглядом замолчавшего священника, но, не дождавшись ответа, ушёл прочь.
Нелюбовь к священникам, вселявшим на церковных проповедях в души людей русский православный дух, нелюбовь к русским православным святыням, церковным украшениям  и свела Черткова с Витебским мещанином Шмунем Мовшей Беленьким.
Пятидесятидевятилетний Шмунь Беленький был небольшого роста и худощавым человеком. Вопреки своей фамилии он имел чёрные, слегка с проседью волосы, и чёрные глаза, бороду и усы Беленький не носил. Одевался он в одежды непременно тёмного цвета, носил брюки, заправленные в хромовые с калошами сапоги, пиджак, тёмное длинное пальто и тёмный картуз.  Будучи студентом, Шмунь познакомился со своей будущей женой, дочерью Витебских врачей, студенткой Розой Давидовной Коган. Она то и привела его на квартиру своей подружки Эмилии Каптер, где Шмунь познакомился с Киевским студентом Александром Златопольским и его приехавшим из Варшавы дядей, секретарём центрального бюро  партии большевиков, Исааком Лознанским, имевшим партийную кличку Мирон. Вскоре  студент Беленький  стал  активным  членом партии, за что в дальнейшем был исключён из университета и вернулся к родителям в Витебск. Будучи с партийным заданием в Англии, Беленький познакомился там с ведущими аскетический образ жизни пуританами из числа религиозной общины английских квакеров и был буквально опьянён открывшимся для него новым религиозным движением. По возвращении в Россию его образом жизни стали строгость нравов, ограничение потребностей, расчётливость, бережливость, трудолюбие и целеустремлённость. Эти правила поведения и свели его с духоборами, религиозное движение которых основывалось на таких же принципах, что и пуританство. Выйдя по религиозным причинам из рядов партии, Беленький уехал на Кавказ, в село Славянки, к лидеру духоборческого движения Кузьме Тарасову, у которого в это время снимал квартиру находившийся в этих краях проездом офицер конного полка поручик Владимир Чертков.  Поговорив с ним о службе, царе и отечестве, Беленький перешёл на разговор о смысле человеческого бытия и религии, о православной вере и церкви, о священниках, которые, как выразился Беленький, «живут в роскоши». Их первая встреча переросла в дружбу, и Беленький начал оказывать на Черткова духовно-идейное воздействие, приведшее вскоре грамотного в военном деле и перспективного офицера к добровольной воинской отставке. Узнав о том, что Чертков познакомился с графом Толстым, купил недалеко от его имения себе дом и стал вхож в семью графа, Беленький вскоре посоветовал отставному ротмистру предложить графу подписать Духовное завещание, по которому организованное Чертковым издательство «Посредник» становилось полноправным хозяином с посмертных рукописей Толстого. Идея увенчалась успехом, и Черткову с Беленьким полились финансовые потоки.  Деньгами Беленький распоряжался лично; часть денег уходила на издание книг, а часть, к тому же не малая, шла Беленькому, а через него и на поддержку духоборов. Это Духовное завещание и вызвало ссору в семье Толстых. Оно и спровоцировало графа на уход.
Приехав в очередной раз за деньгами, Беленький как всегда остановился в доме Черткова.
- Я хотел вас попросить, уважаемый Шмунь Мовшович выполнить обряд бракосочетания моего сына Владимира  с Ясенковской крестьянкой Матроной Кузеевой. Только обряд бракосочетания должен происходить по духоборским обычаям, - обратился во время утреннего чаепития к Беленькому Чертков.
- А согласна ли невеста и её родители? – спросил Беленький.
- Да они все согласны.
- Ну, что же, в таком случае, нужны двое свидетелей.
- Имеются. Один – это отец её Павел, а другой брат – Егор Павлович Кузеевы.  Они уже ожидают вашего решения.
- Тогда не будем откладывать и начнём сейчас же. Распорядитесь, чтобы приготовили  корыто, ведро с водой и ковш, - распорядился Беленький.
- Обряд будем проводить прямо в доме, чтобы не видели крестьяне, - произнёс Чертков, понизав голос, словно его могли услышать посторонние люди.
После обряда бракосочетания Чертков собрал в дом крестьян для просмотра домашнего спектакля. Роль артистов исполняли члены семьи Черткова, он сам и несколько человек из его дворни. Собирались поставить пьесу по произведению Льва Толстого. В самый разгар приготовления к спектаклю в дом неожиданно вошли полицейские и жандармы.
- Что за собрание? - поинтересовался один из них, высокого роста с седыми висками средних лет жандарм с погонами поручика на шинели.
- По какому праву вы вламываетесь в мой дом? – с недовольными нотками в голосе, вопросом на вопрос ответил Чертков.
- Я ещё раз вас спрашиваю, господин Чертков, по какому случаю собран народ? Имеется ли соответствующее разрешение на сбор людей?
- Наверное, скоро будет нужно разрешение, чтобы дышать, есть, пить, и жить?! – с сарказмом ответил Чертков. – А люди собрались для просмотра спектакля. Это действие просветительское и на это никакого разрешения не требуется.
- Я требую прекратить сборище  и  беспорядок! – распорядился поручик.- Требую, чтобы люди немедленно покинули дом.
После того, как крестьяне, выражая неудовольствие, покинули дом, поручик подошёл к Черткову.
- Господин Чертков, мы ищем графа Толстого, не появлялся ли он у вас?
- Граф Толстой совершил какое-то преступление?
- Нет, не совершил. Он сбежал из Ясной Поляны в неизвестном направлении.
- Вы, господа жандармы, прошляпили графа и теперь ищете его у меня дома? Пожалуйста, ищите! Посмотрите в чулане или под кроватью, а ещё лучше вон в том сундуке, не там ли он спрятался?! – засмеялся Чертков, указывая на стоявший в углу старый с оторванными ручками сундук.
- Шутить изволите, господин Чертков? – недовольно спросил поручик. – Прекратить истерический смех! – сорвался он на крик, видя, как Чертков зашёлся в смехе от собственной шутки с сундуком. – Мы должны обыскать дом, - успокоившись, произнёс жандарм тоном, не терпящим возражения, - подпоручик, приступайте! - отдал он распоряжение.
- Вы ответите за беззаконие, - перестав смеяться, пригрозил жандармам Чертков.
- Ну, а вас, господин Беленький, что сюда привело? – обратился поручик к Беленькому, пока в доме производился обыск. – В прошлый раз вы приезжали на день рождения господина Черткова, если мне не изменяет память?
- Да, господин жандарм, вам память не изменяет, в прошлый раз я действительно приезжал на день рождения моего друга господина Черткова Владимира Григорьевича, а в этот раз…
- А в этот раз господина Беленького я пригласил безо всякого повода, - ответил за Беленького Чертков. – Это, по-моему, ещё не запрещено вашими законами?
- Нет никого, господин поручик, - доложил осуществлявший обыск жандарм.
- Тщательно проверили? – спросил тот, не спуская глаз с Черткова.
- Так точно.
- Ну, тогда, честь имею, господа, – взял поручик  под  козырёк,  обращаясь  к  Черткову и Беленькому. - Подпоручик зовите унтер-офицера с  урядником и все на выход. Следуем дальше.
После того, как жандармы ушли, Чертков вышел на улицу, где всё ещё продолжали стоять в ожидании спектакля крестьяне.
- Спектакля не будет. Его не разрешили начальство и полиция, - проговорил он. В толпе крестьян послышались недовольные возгласы. – А ещё спектакль запретили попы, - вдруг добавил Чертков к общему удивлению крестьян. – Они вмешиваются в это дело из-за зависти, так как вы охотно идёте ко мне на спектакль, а не в церковь и не несёте им денег, - махнул он рукой. – А сейчас вам вынесут вина, можете его пить, сколько хотите, пойте песни и веселитесь, кому, как угодно, - подытожил Чертков.
Среди собравшихся крестьян стали раздаваться одобрительные выкрики, послышался смех. На улице появился патефон, зазвучала музыка. Было вынесено вино, и начался праздник.
- Однако, куда же мог уйти граф? - спросил Чертков у Беленького.
- Вы писали ему письмо, которое я вам советовал написать о том, что он продолжает жить своею пустою жизнью и ничего не предпринимает для ея изменения? О том, что ему уже пора заняться подвижничеством?
- Писал, - кивнул Чертков.
- Ну, вот он и ушёл, - улыбнулся Беленький.

      
***

Гостинник Оптино Введенской обители монах отец Михаил едва возвратился с вечерней литургии, как в гостиницу вошли Толстой и Маковицкий. Толстой снял шапку и подошёл к Михаилу.
- Можно ли нам у вас здесь в гостинице остановиться на несколько дней? – спросил он, кладя шапку и перчатки на стол.
- Пожалуйста, братья, живите, сколько вам будет угодно, - ответил Михаил, склонив в почтении голову.
- Вам, может быть, неприятно, что я приехал? – вновь задал вопрос Толстой.
- Почему же нам должно быть неприятно?! – удивился отец Михаил. – Мы всегда рады путникам, приходящим в нашу обитель.
- Я Лев Толстой, отверженный церковью, пришёл к вашим старцам поговорить с ними, - уточнил Толстой.
После этих слов, монах с любопытством взглянул на Толстого, и у него едва заметно дёрнулась рыжая борода.
- Что же?! Может быть, из уст старцев вы и услышите сильное слово, которое осветит истину. Может быть, прояснятся сомнения, охватившие вашу душу, – изрёк монах, – пойдёмте, я провожу вас в вашу комнату, - проговорил он и направился по коридору. Толстой и Маковицкий последовали за ним следом.
Комната оказалась просторной и светлой с двумя кроватями и широким диваном у стены. Внесли вещи.
- Как же здесь хорошо! – воскликнул Лев Николаевич и сел на диван. Он давно не испытывал такого радостного чувства. – Скажите, отец Михаил, можно ли у вас  попросить  принести  мне
бумагу и карандаш? Я хотел бы сесть за писание, -
обратился он к гостиннику. 
- Разумеется, Лев Николаевич. Я распоряжусь, и вам сейчас же принесут всё необходимое для работы, - ответил монах.
На следующее утро Толстой проснулся около девяти часов. Не став будить спавшего Маковицкого, он взял с собой складной стул-трость и направился в скит к старцам. Выйдя из гостиницы, он не пошёл в монастырские ворота, а направился вдоль стены. По дороге ему встретились двое монахов, которые при виде Толстого сняли с головы свои скуфейки и поприветствовали его полупоклоном. Лев Николаевич тоже снял с головы шапку и, так же как и монахи, молча, склонил голову в полупоклоне, после чего направился по дороге, ведущей в сторону скита. Подойдя к воротам скита, Толстой остановился в нерешительности, не зная к кому из старцев войти. С правой стороны ворот находилась келья старца Иосифа, а с левой – Варсонофия, с которым Толстой был уже знаком. «К кому же мне войти? С кем мне поговорить, с кем обдумать мучающие меня душевные сомнения?» – раздумывал он, продолжая  стоять у ворот скита.   –   «Пойду  к  Иосифу,  -  решил он, вспомнив, как в произошедшей однажды беседе с отцом Варсонофием они разошлись во взглядах о святом писании и, не придя к единому мнению, расстались. – К Иосифу и только к Иосифу», - вновь повторил мысленно Толстой, и уже было направился к келье старца, как вдруг в его сознании и внутренних чувствах возникло противодействие встрече со старцем. Словно какая-то невидимая злая сила загородила ему дорогу в келью. Словно каменная стена встала на пути у Толстого, заточив в невидимые каменные казематы его душу, спрятав её от покаяния, не дав возможности ему громко крикнуть на весь мир: «Я с вами, братья православные, я с тобою остаюсь на веки, Русь  православная!». Вместо этого, словно какими-то колдовскими чарами обволокло сознание великого мыслителя, ввергло его в сон и всё дальше и дальше отводило затуманенный разум от здравомыслия, всё больше и больше ввергая его в уныние и отчаяние, навлекая на него гордыню и недоверие к давно ожидавшим его старцам. «Зачем я иду сюда к ним? Для чего ищу встречи со старцами? Что нового они мне скажут? То, что я и без них давно знаю?!  И что я им скажу?  Что  я  отвергнутый церковью граф Толстой пришёл у вас искать душевной поддержки? Всё это пустое. Вот если бы они сами меня пригласили к себе, то меня не мучил бы вопрос: что им сказать? Гостинник отец Михаил уже, наверное, доложил настоятелю о моём приезде, но они молчат. Возможно, они не желают встречаться со мною?! Ну что же, так тому и быть!». Толстой вдохнул глубоко осенний утренний воздух и, постояв ещё немного, словно сомневаясь, идти к старцам или нет,  круто развернувшись, зашагал прочь. Дойдя по тропинке до реки, он развернул свой складной стул и сел на него, любуясь открывшейся перед ним панорамой окружённого лесом монастыря. Затем вернулся в гостиницу.
- Граф, где же вы были? – спросил его по возвращении Маковицкий.
- Ходил в скит, хотел зайти к старцам, постоял, но не решился.
- Почему же? – удивился Маковицкий, вспомнив, как Толстой жаждал встречи со старцами.
- Не решился, ведь я же отлучён.
- А ещё пойдёте?
          - Если меня пригласят, грустно вздохнул Толстой. – Я, дорогой Душан Петрович, что-то нездоров, прилягу, пожалуй, - при этих словах Толстой прилёг на диван.
Доктор Маковицкий измерил ему пульс, дал выпить лекарство, после чего Лев Николаевич уснул. Проснулся он под вечер, когда уже завершилась вечерняя служба. Вышел на улицу и прогулялся по Оптиной, ещё раз сходил к реке, к парому, после чего вернулся в гостиницу.
На следующее утро Толстой проснулся рано, разбудил Маковицкого.
- Просыпайтесь, Душан Петрович, - проговорил он, - Мы уезжаем в Шамордино к Машеньке. Может быть, она мне подскажет, как поступить.
В дверях Толстой обратился к гостиннику.
- Сколько мы вам должны за проживание, отец Михаил?
- Ну, что вы, Лев Николаевич, мы рады, что вы посетили нашу обитель. Если можно, оставьте только запись в книге приезжих, мы вам за это были бы очень признательны, - склонил в почтении
голову гостинник. 
Толстой взял в руки протянутую отцом Михаилом книгу и размашисто написал: «Благодарю за тёплый приём. Лев Толстой».

***

Монахиня Шамординской женской обители Мария, а в миру графиня Мария Николаевна Толстая, после окончания утренней литургии пришла из храма в свою келью и только собралась выпить чай, как в это время, постучав в дверь скорее для приличия, чем для разрешения, вошёл Лев Толстой. Монахиня обернулась на дверь и, увидев вошедшего брата, заплакала.
- Прости, Лёвочка, прости, это всё нервы, - тихо произнесла она, вытирая платком слёзы. – Мы просто давно не виделись.
- Теперь будем видеться каждый день, - сказал Лев Николаевич и обнял сестру, - я насовсем приехал, Машенька, я остаюсь здесь.
- Как же так, Лёвочка, а как же Софья?
- Я нанял избу в деревне на три недели и буду в ней жить.
- Вот и хорошо, - улыбнулась Мария  Николаевна, – но ты отдохни вначале, подумай, а потом решишь, - произнесла она, поняв, что вопрос о Софье Андреевне был задан не вовремя. - А у меня к твоему приезду и чай поспел, пододвигайся ближе к столу, - произнесла монахиня, разливая терпкий напиток в блюдца.
- Нынча был в Оптиной, как там хорошо! С какой радостью я жил бы там, исполняя самые низкие и трудные дела, - сказал Лев Николаевич, отпивая чай. – Только поставил бы условие: не принуждать меня ходить в церковь.
- Это было бы прекрасно, - улыбнулась Мария Николаевна, - но и с тебя бы взяли условие, ничего не проповедовать и не учить.
Услышав эти слова, Толстой, опустив голову, задумался.
- Пей чай, Лёвочка, а то остынет, - настороженно и вполголоса проговорила монахиня. -  Видался ли ты в Оптиной со старцами?
- Нет. Разве ты думаешь, что они меня приняли бы? Ты забыла, что я отлучён.
- Я видалась со старцем отцом Иосифом, мы с ним долго разговаривали о тебе, и отец Иосиф сказал,  что у тебя слишком гордый ум  и  что  пока ты не перестанешь доверяться своей гордыне, ты не вернёшься к церкви, - изрекла Мария Николаевна, с грустью во взгляде глядя на брата. – Ты и своё отлучение от церкви в душе переживаешь сильнее, чем показываешь это другим. Это, Лёвочка, всё твоё самолюбие, но я-то знаю, что творится в твоей душе. Ты всё это тщательно скрываешь от нас всех, но я вижу твои духовные скитания.
- Машенька, ты мне самый близкий человек, только ты можешь мне помочь найти духовное успокоение, - со слезами на глазах произнёс Лев Николаевич.
- Ты блуждаешь в напрасных поисках истины, а вся истина в вере. Сходи, Лёвочка, к отцу Иосифу, поговори с ним, умерь свою гордыню, - с мольбой во взгляде, проговорила Мария Николаевна.
Толстой молчал. На столе стоял недопитый остывший чай.
- Я, Лёвочка, намедни сон видала, будто сидишь ты в своём яснополянском рабочем кабинете облокотившись о письменный стол, а на лице твоём отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния,  какого  я у тебя  ещё  никогда  не видала. В кабинете густой, непроницаемый мрак, и только освещается лампой из-под тёмного абажура твоё лицо и часть стола, где стоит та лампа. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным, чем-то материализованным. И вдруг вижу я, как будто раскрывается потолок кабинета и откуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно-чудный свет, какому нет на земле и не будет никакого подобия, и в свете этом является Господь Иисус Христос. Пречистые руки его распростёрты в воздухе над тобой, Лёвочка, и льётся и льётся на тебя свет неизобразимый, но ты как будто его и не видишь. И хочется мне крикнуть тебе: «Лёвочка, взгляни, да взгляни же наверх!..» И вдруг сзади тебя с ужасом вижу: из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая. И фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза твои, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что ты делаешь отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки…, - Мария Николаевна замолчала, её душили слёзы.
- Дальше, что видала? – спросил Лев Николаевич.
- На этом я очнулась. Свет Христов просвещает всех, - тихо проговорила монахиня и вздохнула. – Я этот свой сон батюшке, отцу Варсонофию рассказала, а он долго молчал, а потом говорит: Толстой – Толстым! И что будет с ним – один Господь ведает, а у Бога милости много. Он, может быть, и твоего брата простит, но для этого ему нужно покаяться и покаяние принести перед целым светом. Как грешил на целый свет, так и каяться перед ним должен, - она замолчала. -  Что же ты молчишь-то, Лёвочка? – спросила она, после небольшой паузы.
- У меня, Машенька, нынча какая-то слабость и недомогание, наверно, я захворал. Мне бы, где прилечь на часок, - тихим голосом произнёс Толстой вместо ответа.
- Иди в спальную, приляг там, а я пока Богу помолюсь.
Проспав около двух часов, Толстой проснулся. Чувствовал он себя немного лучше, но слабость и вялость всё же присутствовали.
- Пойду  в  деревню,  пусть  Маковицкий  скажет, что мне нужно выпить, чтобы совсем не расхвораться. К ужину возвернусь вместе с Душаном Петровичем, он тоже хотел тебя повидать, - проговорил он и вышел.

***

С рассветом, едва чёрное беззвёздное небо на востоке стало приобретать бледно-молочный цвет, ротмистр Бегичев с приданными ему становым полицейским приставом Яковлевым и полицейским урядником Семёновым, выехали в Оптино Введенскую обитель. Кучер Козельской пожарной команды, сорокалетний Фрол Дмитриев, время от времени погонял светло-гнедую с чёрными гривой и хвостом служебную лошадь, и та, выпуская на морозный воздух из ноздрей пар, задрав голову, резво бежала по скованной первым осенним морозцем дороге.
- Ну, шибче погоняй клячу свою, - недовольно понукал на него пристав. – Ежели опоздаем, и государственной важности человек успеет скрыться, я тебе не только погоню со службы, но и голову с плеч сорву, - нагнал он страху на кучера, и тот, порядком струхнув, втянул голову в плечи, словно боясь её потерять, стал ещё пуще прежнего погонять савраску.
Пристав нахмурил сросшиеся на переносице густые брови, недовольно пошевелил желваками, спрятанными под тронутыми сединой большими сросшимися с пышными усами бакенбардами и, поёживаясь от холода, приподнял ворот шинели, отчего его мясистые щёки стали казаться ещё толще. Затем надвинул на глаза козырёк фуражки и отвернулся от кучера.
Тридцатипятилетний Иван Васильевич Яковлев в должности станового пристава находился больше пяти лет. С подчинёнными ему урядниками и городовыми был требователен невмеру и за упущение ими служебных дел спрашивал строго, обзывая их лентяями, болванами и дураками, наказывал, а то и вовсе грозился уволить со службы. Был несдержан и с обратившимися в становую квартиру с жалобами людьми, или ещё хуже мог влепить оплеуху какому-нибудь задержанному за нарушение общественной тишины крестьянину. С начальством Иван Васильевич, наоборот, был заметно выдержан, корректен, услужлив и даже любезен. Частенько приглашал их к себе домой, где его жена, круглобокая и полногрудая мещанская дочь Татьяна Александровна, гостеприимно подавала на стол лучшие свои наливки, варенье и праздничный, испечённый по случаю приезда дорогих гостей, пирог к чаю.  Начальство же в свою очередь не осталось в долгу и подготовило приказ о повышении Ивана Васильевича по службе, рекомендовав его на недавно освободившуюся должность помощника Козельского уездного исправника. И уже занесённая было для подписи приказа рука Калужского губернского полицмейстера, вдруг остановилась и зависла в воздухе, а затем и вовсе опустилась.
- Подождём покамест. Поглядим, как он разрешит вопрос с этим, приехавшим в наши края, графом Толстым, - произнёс полицмейстер и отложил приказ о повышении Ивана Яковлева в дальний ящик стола.
И вот теперь, трясясь в старой скрипучей полицейской пролётке, становой пристав Яковлев мысленно просил Бога о том,  чтобы ставший ему ненавистным граф Толстой не успел бы до их приезда снять для жительства какую-нибудь квартиру или ещё хуже скрыться в неизвестном направлении.
-  Да ты можешь быстрее гнать свою клячу или не можешь? – вновь недовольно обрушился он на кучера.
- Дык, куды ж ишо быстрее-то вашбродь? Машка и так уже бежит во всю прыть, видать боле ей невмоготу бежать-то, - ответил тот.
- Молчать!  - прикрикнул на него становой. - Я тебя, болван, в тюрьме сгною, ежели мы опоздаем, так и знай, – злобно произнёс он, погрозив при этом  кучеру огромным кулаком.
Небольшого роста и худощавого телосложения, с небольшими щёгольскими усами и озорными искорками во взгляде чёрных, как у цыгана, глазах двадцатилетний полицейский урядник Александр Семёнов, наоборот, был весел. Эта затея с поиском графа Толстого, с погоней за ним, ему понравилась изначально, и он включился в эту работу с огромным удовольствием. Всю дорогу, как только выехали из Козельска, он стал рассказывать путникам смешные истории из своей жизни, сводившиеся в основном к рассказам о своих романтических похождениях к женщинам или интересные на его взгляд случаи, связанные с полицейской службой.
- А вот, господа, ещё случай был. В аккурат под нынешнюю осень, в августе месяце, ездил я в Оптину обитель для разбирательства по одному важному  делу, - начал он рассказывать новую историю, как только завершил предыдущий рассказ. -  Монах Афанасий, послушник Алексей и один рабочий, имени его я запамятовал, пошли на рыбную ловлю. Настоятелем им было категорически запрещено выбирать мёд и огребать пчёл из дубов, попадавшихся им случайно в казённом лесу, через который они шли. Однако, они решили всё же набрать себе мёду, и послушник Алексей, выбравши в глуши леса дуб, полез на него. Будучи, господа, на самой верхушке дерева, он вдруг оступился и полетел вниз на землю и весь разбился. Переломал челюсти, позвоночник и вдобавок поранил себя топором, который был у него за поясом. Кроме рук у него всё онемело. Живой мертвец. А кто виноват? Никто. Сам виноват. Настоятель же запретил им мёд выбирать. Всё это, господа, от непослушания! – Семёнов уселся удобнее на телеге, сдвинул в сторону, мешавшую ему сидеть кобуру с пистолетом, и продолжил. – А вот ещё случай был тоже в обители, но раньше, где-то в середине лета. Утром на двор монастырской гостиницы вбежал волк и напал на шедшую по двору прихожанку. Она бросилась от него бежать, но на крыльце упала и стала кричать. Прибежавший на крик монах Феоктист кинулся на волка с топором, но волк ухватил его зубами за рукав, стал трепать его и потом побежал к воротам, а монах Феоктист за ним. Волк обернулся и опять бросился на Феоктиста, но тот точным ударом зарубил его. А до этого тот же волк,  вблизи обители напал на одного прихожанина и перекусил ему два пальца. Я был направлен по этому делу для разбирательства и установил, что одним крестьянином была свезена в Прысковский лес издохшая от бешенства корова и там брошена. Волк её растерзал и тоже взбесился. Кстати тот покусанный волком прихожанин потом тоже взбесился. Крестьянина предали суду.  И это, господа, тоже всё из-за непослушания. Непослушания законов, - при этом урядник поднял вверх указательный палец, дополняя этим жестом сказанное им о важности послушания и соблюдения законов. – А вот, господа, и обитель, приехали, справа гостиница, - произнёс он.
В гостинице было натоплено и путники с удовольствием стали отогревать о тёплую печную стену озябшие руки.  Вскоре к ним вышли гостинник отец Михаил и настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт.
- Скажите, владыко, не приезжал ли к вам в обитель граф Лев Толстой? – задал Бегичев вопрос настоятелю.
- Да, граф Лев Толстой приезжал к нам в обитель, хотел встретиться со старцами, но не встретился. Переночевал в гостинице и сегодня рано утром уехал, - ответил настоятель.   
- Куда? – только и смог выдавить из себя вопрос Бегичев, чувствуя, как у него в буквальном смысле слова уходит из-под ног земля.
- Один Господь ведает, куда может направиться человек, имея смятение в своей душе, - ответил настоятель и внимательным взглядом взглянул на стоявших у печи полицейских. – Не желают ли господа отобедать с дороги?
- Нет, владыко, нам теперь совсем не до обедов, - печально вздохнул ротмистр. – Поехали, господа, в Шамордино, - проговорил он, обращаясь к полицейским, - и если хотим остаться на службе и дальше, то нам нужно поторапливаться.
- Никак самого графа Толстого ловить изволите? – спросил у Бегичева кучер, усаживаясь в пролётку.
- Вот, что, любезнейший, ты вопросы не задавай, сам всё видишь и понимаешь, но знай, теперь всё зависит от тебя и твоей лошади. Если доставишь нас в скором времени в Шамордино, я отпишу твоему начальству,  и ты получишь награду, - проговорил Бегичев.Он был взволнован. Упущение им графа Толстого ни к чему хорошему не предвещало. – Гони, братец, как можно быстрее гони.
- А вот, господа, ещё случай был, - вновь заговорил урядник Семёнов, как только тронулись в путь, - приехал однажды граф Лев Толстой к своей сестре Марии в Шамордино и говорит ей, - при этих словах урядник засмеялся, и ротмистр со становым недоброжелательно на него взглянули, - и  говорит  им:  вы  двести  Шамординских  дур.  А они ему в ответ сшили подушку, на которой вышивкой написали: графу Толстому от двухсот Шамординских дур, - при этих словах урядник вновь засмеялся. – А правда ли говорят, что граф Толстой в Бога не верует? – спросил он, обращаясь сразу ко всем. – Врут, наверное, - ответил он сам на свой вопрос, поняв, что разговаривать с ним никто не собирается. А я вот помню, господа, как однажды…
- Да вы можете помолчать или нет? – не выдержав, закричал на него становой. – Как балаболка, без остановки и болтаете, и болтаете. Помолчите!
Вздохнув, урядник замолчал. Всю оставшуюся дорогу ехали молча, под топот лошадиных копыт и грохот пролётки, и только изредка кучер покрикивал на лошадь. Вскоре показалось Шамордино.
- Иван Васильевич, прежде чем идти к монахине, нам нужно переговорить с деревенским старостой, - проговорил Бегичев, обращаясь к становому. Тот кивнул головой.
Деревенский староста, шестидесятилетний Варфоломей  Игнатов,  полицейских  встретил  настороженно, старался лишних вопросов не задавать, а увидев среди полицейских жандарма, понял, что приехали они к нему по какому-то очень важному делу.
- Вынуждены обратиться к вам и попросить собрать сходку крестьян и предупредить их о том, чтобы никто из них в настоящее время не предоставлял свои дома под наём неизвестного звания людям. В случае появления каких-либо пришлых людей  немедленно сообщить в волость, - заговорил со старостой Бегичев, проходя в небольшую, но чистую и ухоженную избу. – Всё ли вам понятно, что от вас требуется?
- Так точно, вашбродь, - ответил по-военному староста. – Только дозвольте вопрос задать?
- Задавайте, - разрешил Бегичев, снимая с головы фуражку и расстёгивая шинель, изба была хорошо протоплена.
- Позвольте уточнить, ваше благородие, о каких пришлых людях вы говорите? Можа быть, какие их потреты обрисуете, а то, мало ли, какого люда в деревню приходит!
- Обо всех докладывай, - неопределённо ответил Бегичев.
- А ежели запустит кто кого, с тебя спрошу. И лишние вопросы не задавать! Проворонишь кого – шкуру спущу, - вступил в разговор становой пристав, со злостью взирая на старосту. Тот съёжился под его взглядом.
- И ещё, Варфоломей Федотыч, нужно крестьянам это объяснить так, как будто речь шла не от нас, не от полиции, а скажем от врачей, - с укоризной взглянув на станового, вновь заговорил Бегичев. - Скажешь: приезжали, мол, врачи из губернского дома благочиния, ищут каких-то двух душевнобольных, нынешней ночью сбежавших. Один стар, а другой чуть помоложе будет, врачом себя кличет.  Скажешь: к тому же сбежавшие больны, например, холерою. Ясно вам, Варфоломей Федотыч?
- Так точно, вашбродь!
- Ну, вот и славненько, - произнёс Бегичев. – А сейчас поступим так: вы, Иван Васильевич с Александром останетесь в доме старосты, а я к монахине пойду один, не нужно нам толпой к ней идти, много шума наделаем, нам же во вред обернётся. Фрол тоже пусть с вами останется, я пойду пешком, а то у меня ноги от долгого сидения затекли, - распорядился Бегичев, обращаясь к становому.
- Вот и славненько, а я пока дорогих гостей чайком угощу, и ещё кое-что найдётся покрепче для сугреву, - скороговоркой заговорил староста, потирая руки, явно стараясь угодить приезжим.
Бегичев уже вышел за околицу деревни, когда увидел шедшего ему навстречу из монастыря в деревню медленной походкой старика с большой седой бородой.
- Никак сам граф Толстой идёт мне навстречу?! – узнав Толстого, огорошено произнёс вслух Бегичев, то ли спрашивая самого себя, то ли констатируя факт. – Вот и славненько, теперь не нужно монахиню беспокоить, - продолжая разговаривать сам с собой, проговорил он.

***

Поравнявшись с Толстым, Бегичев остановился и, слегка кивнув головой для приветствия, приложил руку к козырьку. Толстой снял шапку и склонил голову в приветствии и хотел уже идти дальше, но жандарм остановил его вопросом.
- Граф Лев Николаевич Толстой?
- Да, граф Лев, Николаевич, Толстой, - прозвучал ответ.
- Позвольте представиться – ротмистр Калужского губернского жандармского управления Бегичев, - приложив ещё раз руку к козырьку фуражки, произнёс жандарм, - Сергей Николаевич, - немного погодя добавил он.
- У вас, господин ротмистр, имеются ко мне вопросы? – спросил Толстой.
- Только один вопрос, граф, только один. Скажите, надолго ли вы приехали в нашу губернию?
-  Навсегда.
- Вот как? – растерянно произнёс Бегичев, не ожидая услышать такой ответ.
- Навсегда, - вновь повторил Толстой, видя замешательство жандарма. – Я намерен поселиться в этих местах рядом со своею сестрою. Да, я понимаю, что в нашей империи человек не вправе жить там, где ему заблагорассудится. Так ведь, господин жандарм?
- Отнюдь, я иного мнения, граф. Но согласитесь, существуют определённые законы, которые необходимо соблюсти при оформлении письменности для проживания, - ответил Бегичев.
- Закон, господин жандарм, у нас только один – Божий, а всё остальное – это правила, придуманные одними людьми, облачёнными властью для унижения других людей, которые этих властных облачений не имеют, - произнёс Лев Николаевич.
«Занятный старик, - подумал Бегичев, продолжая рассматривать Толстого, и чем-то располагает к себе, так и хочется продолжить разговор», - подумал Бегичев.
- Мне можно идти дальше или я арестован? -  спросил Толстой, расценив молчание Бегичева по-своему.
- Нет, нет, граф, вы не арестованы и можете идти, куда вам заблагорассудится. Только позвольте спросить вас…
- Давеча вы сказали, что имеете ко мне только один вопрос, а теперь уже спрашиваете ещё, - перебил Бегичева Толстой.
- Хочу спросить вас, граф, не как жандармский ротмистр, а как человек…, если вы, конечно, видите в жандармах людей, - ухмыльнулся Бегичев.
- Мы все равны перед Богом: и граф, и крестьянин, и жандарм. Спрашивайте, коли имеете такую охоту.
- Вы уже несколько раз произнесли слово Бог, а сами выступаете, как человек безбожный и в церковь вы, насколько ходит о вас народная молва, не ходите. Зачем же тогда говорите о Боге?
 - Наша церковь уже давно отошла от заповедей Христовых. Попы купаются в роскоши, а церкви стоят все в золоте. Иисус Христос не собирал себе роскоши, он был подвижник и странник, жил для людей, так и нам всем завещал жить в простоте, правде и любви друг к другу.
- Я читал ваши романы «Война и мир» и «Анна Каренина», читал и запрещённую литературу, скажите, неужели вы не видите, что на власти и церкви держится империя? Неужели вы не понимаете, что рухнет власть с церковью и в России начнётся смута, большая смута, даже большая, чем была во времена Лжедмитрия? Неужели вы не предполагаете, что прольётся кровь безвинного  народа,  того  народа,  о  котором  вы, граф, так заботитесь? Ведь вы же не глупый человек, Лев Николаевич, неужели вы не видите того, что вы сами своим лжеучением ведёте Россию к погибели? Не мы – власть, как вы утверждаете, а именно вы.
- В России есть интеллигенция, которая сможет наладить жизнь людей без войны и насилия. Ту жизнь, при которой все будут иметь одинаковые права. Так не должно быть, что нынче есть богатые и бедные. Люди все равны между собою и перед Богом.
- В случае изменения политического строя в России к власти придёт не интеллигенция, как вы думаете, а придут бросающие бомбы революционеры. Они уничтожат и нас – власть и вас – интеллигенцию, поверьте мне, граф, я по службе своей имел честь общаться с такими людьми. Они не остановятся ни перед чем.   
- Эти люди, о которых вы говорите, борются с властью так, как может позволить им их внутренняя душевная сила. Не будет нынешней власти, и им больше не в кого будет кидать свои бомбы, а потому они станут такими, какими они были созданы изначально.
- Вы считаете, что преступник, проливший много крови, остановится? Убив один раз, он больше убивать не будет?  Да нет, граф, к сожалению, здесь вы ошибаетесь. Убийство войдёт в него как что-то должное, – ухмыльнулся Бегичев.
- Скажите, а действующий от имени государства палач, надевающий человеку на шею верёвку, тоже не сможет больше остановиться в своём убийстве? Тоже убийство войдёт в него как должное? – вопросом на вопрос ответил Толстой, тем самым поставив Бегичева в тупик. Ротмистр не смог ответить Толстому.
- Да… возможно, палач привыкнет убивать, и у него… возможно, и дальше будет тяга к убийству, - неуверенно заговорил он.
- Вот видите, господин жандарм, вы уже почти, что согласились со мною в том, что убийство, какое бы оно ни было, в какой форме не протекало – оно останется убийством. А если наше государство убивает, значит, оно неправильно, и в нём что-то нужно изменять, - проговорил Толстой. Бегичев молчал. Он не знал, чем возразить Льву Николаевичу. – Человека, трудами которого мы живём,  того,   которого  мы  развращали  водкой, ложью веры, в которую и сами не верим, государство способно задушить верёвкой. Мужиков, которые всех кормят, одевают и обустраивают, на простоте, доброте и трудолюбии которых держится русская жизнь, хватают, сажают в тюрьмы, заковывают в кандалы, только, например, за то, что они прочитали какую-то там листовку с каким-то воззванием. И это делается годами, и во всей России. Ведь это ужасно! – возбуждённо говорил Толстой.
- Но, ведь эти, как вы их называете «ужасы», совершаются, чтобы водворить спокойствие и порядок, - несмело возразил Бегичев.
- Чем же вы его водворяете? Тем, что вы, представители христианской власти, руководители, наставники, одобряемые и поощряемые церковными служителями, разрушаете в людях последние остатки веры и нравственности, совершаете величайшие преступления: ложь, предательство, мучительство и – последнее самое ужасное преступление, самое противное всякому не вполне развращённому сердцу человеческому – не одно убийство,  а бесконечные убийства,  которые вы думаете оправдать разными глупыми ссылками на какие-то статьи, написанные вами же в ваших лживых книгах, кощунственно называемые вами законами.
- К сожалению, граф, сегодня это единственное средство успокоения народа и погашение революции, - проговорил осипшим голосом ротмистр.
- Всячески раздражая народ и тех легкомысленных озлобленных людей, которых вы называете революционерами и которые начали насильническую борьбу с вами, вы не можете успокоить, мучая их, терзая, ссылая, заточая и вешая.
- Начали не мы, а революционеры. Ужасные их злодейства могут быть подавлены только твёрдыми мерами правительства, - чувствуя, что теряет перевес в разговоре, возразил Бегичев.
- Я не спорю. И прибавлю к этому ещё и то, что дела их, кроме того, что ужасны, ещё и глупы и так же бьют мимо цели, как и ваши дела. Они, так же как и вы, находятся под тем же заблуждением. Но вы - руководители других людей, а говорите, как подравшиеся дети, когда их бранят: не мы  начали, а они. Вы – люди, облечённые властью и исповедующие христианство, забываете того, кто запретил не только всякое убийство, но и всякий гнев на брата. Запретил не только суд и наказание, и призвал неизбежность прощения. Забываете то, что ударившему в одну щёку должно подставлять другую, а не воздавать злом на зло. Вы – люди, облечённые властью, признающие Христа Богом, ничего другого не можете найти сказать в своё оправдание, кроме того, что «они начали первыми и убивают – давайте и мы будем убивать их», - Толстой говорил возбуждённо, недомогание усилилось, его трясло и знобило.
Бегичев молчал. Он чувствовал, как у него, несмотря на ненастье и холод, огнём горело лицо и уши. Двоякое чувство его охватило от общения с Толстым. Одно – это уверенность в своей правоте, искренняя вера в правдивость и незаменимость тому делу, которому он служит, а другое – это чувство сомнения и смятения в душе, потому что всё то, о чём говорил Лев Николаевич Толстой, было правдой. Той правдой, которую они, люди облечённые властью, старались не замечать, замалчивать, скрывать друг от друга или, лицемеря, возражать ей, втаптывать её, правду, грязными сапогами в небытие. И это охватившее ротмистра Бегичева двоякое чувство тяготило его, мучило, будоражило сознание, мешало дышать. Он был зол. Зол на себя за то, что ввязался в разговор с Толстым, за то, что переоценил себя и проиграл в словесном поединке великому мыслителю. Зол на самого Толстого за то, что он вот так смело, высказал в глаза жандарму всё то, что он думал о власти. И в то же время какие-то чувства уважения, благодарности и благородства охватили внутреннее состояние ротмистра, потому что всё то, о чём думал, знал и говорил Толстой, знал и думал он - ротмистр Бегичев. Вот только сказать об этом вслух он никогда и никому бы не осмелился.
- Если бы вы убили и замучили хотя бы десятую часть всего русского народа, духовное состояние остальных не станет таким, какого вы желаете. Все ваши дела с вашими обысками, шпионами, изгнаниями, тюрьмами, каторгами и виселицами – всё это не только не приводит народ в то состояние, в которое вы хотите привести его, а, напротив, увеличиваете раздражение и уничтожаете всякую возможность успокоения.
- Но что же делать, чтобы теперь успокоить народ? – задал вопрос Бегичев.
- Перестать делать то, что вы делаете. Перестать делать то, что только увеличит раздражение народа, - ответил Толстой.
- То, что вы говорите, граф, это невозможно. Вы предлагаете дать волю народу делать то, что ему заблагорассудится и тем самым отдать Россию непонятно кому на её растерзание? – с недоумением возразил ротмистр.
- Вы, как ни стараетесь заглушить в себе свойственные людям разум и любовь, они есть в вас. И стоит вам опомниться и подумать, чтобы увидеть, что, поступая так, как вы поступаете, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете её, загоняя внутрь. Ведь это слишком ясно. А теперь простите меня, господин жандарм, и если я не арестован, то мне необходимо уйти в избу, мне холодно, и я скверно себя чувствую, видимо, я захворал, - произнёс Толстой. Его лихорадило.
- Честь имею, Лев Николаевич, - произнёс Бегичев и вновь, как при встрече, приложил руку к козырьку фуражки.
Толстой направился в сторону деревни, а Бегичев ещё долго стоял и смотрел ему вслед. Он уже не видел в Толстом того занятного или смешного старика, каким он ему показался при первом взгляде. Теперь он видел перед собой совершенно другого человека: мужественного и смелого, способного отстоять и доказать своё право, обладающего большим умом и сильным духом, непонятного, необъятного и загадочного мудреца.
Постояв ещё какое-то время, Бегичев медленной походкой направился к речке.  Ему под успокоительный шелест речной воды хотелось собраться с мыслями, подумать и решить, как поступить дальше: докладывать о появлении Толстого в жандармское управление Трояновскому, как было приказано, или же выждать время, чтобы оно распорядилось по-своему и всё поставило на свои места, как ему подсказывало его внутреннее состояние и разум. «Если я доложу немедленно, то возможно поступит приказ принять к Толстому самые решительные меры вплоть до его насильственного выдворения за пределы губернии или ещё хуже  -  его ареста.  Ни то, ни другое теперь, после встречи с Толстым, мне делать не хочется. Если же я не доложу и выжду хотя бы день, то, возможно, Толстой и сам отсюда уедет, и тогда мне не придётся совершать неприятные для себя действия. Но если Трояновский дознается о моём сокрытии Толстого, то я непременно буду уволен со службы и предан суду. Как же мне поступить?!» - мучительно задавался он вопросами, прохаживаясь по берегу реки. Тихие воды успокаивали внутреннее возбуждение ротмистра, мягкое шуршание под сапогами опавших листьев заставляло усиленно работать его разум, а налетавший откуда-то сверху свежий осенний ветер, отгоняя мрачные мысли, наводил на единственную правильную мысль, внушал,  подсказывал к принятию верного решения. И оно пришло. Бегичев даже почувствовал какое-то внутреннее облегчение, словно с его души сняли висевший на ней тяжкий груз. Он улыбнулся, поднял с земли камешек и, как когда-то в далёком детстве, кинул его вдоль речки по касательной, как ребёнок, радуясь тому, что камешек, отталкиваясь от воды, проскакал до середины  реки,  и  только  там,  пустив  по  водной глади круги, пошёл ко дну. Через час ротмистр Бегичев с почты дал телеграмму следующего содержания: сельцо Ясная Поляна, Тульской губернии, Крапивенского уезда, Толстым. Остановился у сестры в Шамордино. Лев Толстой.

***

На следующий день в три часа пополудни Толстой и Маковицкий направились из деревни к монастырю. Подойдя к келье монахини, они увидели шедших двух молодых женщин, в одной из которых Толстой узнал свою дочь Александру.
- Папа, я так рада тебя видеть! – произнесла Александра, обнимая Льва Николаевича, как всегда делая в слове «папа» ударение на последнюю букву «а». Затем она сдержанно поздоровалась с доктором. Тот слегка склонил голову в знак приветствия. Второй женщиной, приехавшей с Александрой Львовной, была её подруга Варвара Михайловна Феоктистова. Все вместе вошли в домик к Марии Николаевне. Она была не одна, несколькими часами раньше к ней приехала её дочь Елизавета Валериановна Оболенская.
- Ну, что там, в Ясной? – спросил  Лев Николаевич у дочери за обедом.
- Теперь всё в порядке. После того, как получили от тебя телеграмму, что ты остановился у тёти Маши в Шамордино, все успокоились. Туда сейчас приехали все: Серёжа, Илья, Михаил и Таня, - ответила Александра. – Да кстати они тебе письма передали, - спохватилась она и, встав из-за стола, подошла к своим вещам и извлекла из небольшого чемодана-саквояжа пачку писем.
- Телеграмму? Какую телеграмму? – не понял Лев Николаевич, но затем махнул на это рукой. –Давай письма, - произнёс он, отодвигая от себя тарелку с супом и тоже вставая из-за стола.
Выйдя в другую комнату, которая служила гостиной, он сел к столу и начал читать письма. Через несколько минут все, кроме доктора Маковицкого, который с удовольствием пил третью чашку чая с баранками, вошли в гостиную. Толстой сидел, облокотившись о стол, и смотрел куда-то в угол комнаты. Прочитанное в письмах расстроило его чувства, и он плакал.
- Мама непременно приедет, - нарушив тишину, произнесла Александра, сделав в слове «мама» ударение на последнюю букву.
Толстой вздрогнул  то ли от голоса дочери, то ли от того, что приедет жена. Он успокоился и вытер слёзы.
- И как же ты дальше думаешь поступить, папа, останешься здесь или куда поедешь? – спросила у него Александра.
- Я хотел поселиться здесь, - ответил Толстой.
- Тебе здесь оставаться не следует, а нужно уехать, - возразила ему дочь, - думаем, что тебе будет лучше в Бессарабии или в Крыму.
- Я же сказал, что я хочу жить здесь, в деревне, в крестьянской избе, - с небольшим раздражением в голосе произнёс Лев Николаевич.
- Дядя, милый, не нужно тебе искать в деревне жительства. Тебе будет трудно жить в избе, ты не привык к такой жизни. Сашенька права, тебе лучше уехать, а здесь тебе житья спокойного не дадут, - сказала Елизавета.
- Я сейчас очень устал и хочу спать, а завтра видно будет. Я вернусь, и тогда всё решим, - тихим голосом произнёс Лев Николаевич и направился к выходу.
Вернулся он, как и обещал, утром следующего дня. Вместе с ним в домик монахини вошли Маковицкий, Александра и Варвара.
- Мы едем на Кавказ к духоборам, - заявила с порога Александра.
Мария Николаевна растерялась, услышав от племянницы такое решение.
- Лёвочка, ты же хотел остаться здесь, - растерянно проговорила она. Лев Николаевич смущённо отвёл взгляд в сторону. – Лёвочка, зачем ты это делаешь?! – в сердцах воскликнула монахиня и заплакала. – Жаль, что ты не православный, что ты не хочешь ощутительно соединиться с Христом. Если бы ты захотел только соединиться с ним, какое бы ты почувствовал просветление и мир в душе своей, и как многое, что тебе теперь непонятно, стало бы тебе ясно, как день! – слёзы душили её, мешали говорить, но она не стеснялась их, не стеснялась нахлынувших на неё чувств и эмоций. – Ты слишком всего любил бы его и искал его искренне и горячо, и поэтому я верю, что он привлечёт тебя к себе,  если  ты  останешься здесь и никуда не поедешь! – глотая слёзы навзрыд, говорила Мария Николаевна.
- Всё уже решено, мы едем к духоборам, - чётко произнёс каждое слово Лев Николаевич и взглянул на сестру глазами, полными слёз.
- Тётя Маша, ты всегда всё видишь в мрачном свете и только расстраиваешь папа. Всё будет хорошо, вот увидишь, - успокаивая Марию Николаевну, сказала Александра.
- Мама, со временем всё образуется. Не надо ни о чём загадывать, а уйти дядя просто обязан: жизнь там, в Ясной, ему была совершенно невыносимой, и этот конфликт с тётей Соней может продолжаться и здесь. Дяде лучше уехать на Кавказ, там, среди духоборов, есть колонии толстовцев, они дяде близки по духу, и с ними ему будет лучше, - успокаивая Марию Николаевну, говорила Елизавета.
- Ну, что же, раз вы все так решили, то пусть Лёвочка уезжает, а если Соня приедет, я её встречу. Только ты не уедешь, не простившись со мною? – с мольбой во взгляде спросила Мария, обращаясь к брату.
- Нет, нет, - неопределённо  ответил  Толстой, не глядя на сестру. Он был погружён в свои мысли, ему хотелось остаться здесь в Шамордино рядом с сестрой, но в то же время он прекрасно понимал, что дочь права, и если приедет в Шамордино Софья Андреевна, то жизнь его вновь станет невыносимой.
Лев Николаевич уехал, не простившись с сестрой, всего лишь передав ей и Елизавете письмо следующего содержания: «Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моём испытании. Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю. Целую вас, милые друзья, и так радостно люблю вас». Читая письмо, мать Мария плакала и смотрела в окно. На улице плотной серой стеной стоял мелкий, холодный, осенний дождь.

***

Прошло несколько дней. Приступивший к своим  делам  ротмистр  Бегичев,  получив  важное сообщение, тотчас отправился к Трояновскому на доклад.
- Имею честь сообщить вашему высокоблагородию, что мною негласным путём получены сведения о том, что в Свято-Введенском Оптинском монастыре была получена телеграмма следующего содержания: «В виду лихорадочного состояния Льва Толстого решено было оставить поезд и высадиться на станции Астапово. Просьба немедленно прислать к больному графу старца Иосифа». - Бегичев аккуратно сложил вдвое лист бумаги и в ожидании дальнейших распоряжений, стал по стойке смирно.
- Присаживайтесь, Сергей Николаевич, - произнёс генерал, указав на стул. Он был весел. Появившийся недавно в зоне его ответственности опальный граф, благодаря грамотным действиям и проявленному усердию в службе сидевшего рядом с ним ротмистра Бегичева, к которому он испытывал чувство огромного уважения, уехал. И самое главное, что радовало сердце генерала, он теперь с чувством исполненного долга сможет доложить губернатору, что известный всему миру, любимый  народом и ненавидимый  властями  граф Лев Николаевич Толстой, в ходе проведения сложной  и неоценимой работы офицерами его жандармского ведомства, вынужден был покинуть пределы Калужской губернии.  – Скажите, Сергей Николаевич, станция Астапово, если я не запамятовал, где-то в Рязанской губернии? – спросил генерал, по-приятельски положив руку на плечо ротмистра, тем самым смутив его.
- Так точно, господин генерал – это Рязанско-Уральская железная дорога.
- Известно ли вам, как отреагировали на телеграмму в монастыре? – генерал встал со стула и направился к окну.
- Так точно, господин генерал. По полученным мною сведениям, после получения означенной телеграммы в монастыре был собран совет старшей братии в следующем составе: настоятель монастыря архимандрит Ксенофонт, настоятель скита, он же старец и духовник всего монастырского братства игумен Варсоснофий, - Бегичев вновь достал лист бумаги и дальше принялся зачитывать уже по нему. - Казначей иеромонах Иннокентий, эконом иеромонах Палладий,  благочинный  иеромонах  Феодот,  ризничий иеромонах Феодосий, уставщик иеромонах Исаакий, бывший келейник старца Амвросия, врач иеромонах Пантелеймон и письмоводитель монах Эраст. На этом совете было решено вместо старца Иосифа, который вот уже несколько дней болен и по слабости не выходит из своей кельи, командировать на станцию Астапово старца игумена Варсонофия в сопровождении иеромонаха Пантелеймона, и пятого ноября они выехали в Астапово, - доложил Бегичев. Трояновский молчал. – Считаю, ваше высокоблагородие, своим долгом самолично выехать в Астапово с целью дальнейшего изучения обстановки, - произнёс ротмистр, вставая со стула.
После встречи и знакомства с Толстым, он вот уже несколько дней испытывал к нему чувство уважения и, узнав о его болезни, обеспокоился. Приездом на станцию и пользуясь своим служебным положением, он по мере возможности собирался содействовать окружающим Толстого людям в их заботе о писателе, обезопасить их от всевозможных препятствий или нападок со стороны чинов администрации или простых людей, относящихся к Толстому враждебно. А самое главное, Бегичев  не исключал возможности ещё раз встретиться с Толстым и спросить у него, в чём же заключается его истина?
- Думаю, что на станцию приедет большое количество толстовцев и возможны с их стороны различные беспорядки или нарушение общественной тишины. Считаю своим долгом воспрепятствовать этому, - доложил он причину, по которой ему сейчас якобы необходимо находиться на станции Астапово.
- Полагаю, ротмистр, что вам ехать в Астапово нет никакой необходимости, - неожиданно изрёк генерал. – Мы с вами свою задачу выполнили. Граф Толстой покинул нашу губернию, а там пусть думают другие, - махнул он рукой, подразумевая под словом «другие» рязанское жандармское управление.
Бегичев молчал, лихорадочно соображая как ему поступить дальше, как выпросить у генерала разрешение на командировку в Астапово.
- Ваше высокопревосходительство, Евгений Иванович, не могли бы вы освободить меня на несколько дней от своих дел,  я  немного  нездоров, видимо, следуя за графом Толстым по осенней распутице, простудился, - произнёс Бегичев первое, что пришло ему в голову. Генерал подошёл к ротмистру и в упор стал на него смотреть, словно мог определить: болен ротмистр или же он, преследуя какие-то свои цели, лжёт?  Бегичев не отвёл взгляда.
- Хорошо, Сергей Николаевич, даю вам три дня на поправку здоровья, и не забудьте обратиться к доктору, - произнёс генерал, продолжая внимательно смотреть в глаза Бегичеву.
          
***

На станции Астапово было многолюдно. После того, как общественность узнала о местонахождении графа и о его болезни, станция заполнилась людьми. Приехали корреспонденты, пытающиеся любыми способами получить сведения о лежавшем в доме начальника станции Ивана Ивановича Озолина больном графе Толстом. Врачи, спешащие помочь советом в лечении писателя. Жандармы, полицейские и секретные сотрудники, старающиеся изо всех  сил  контролировать обстановку, а потому зорко следящими за всеми прибывающими на станцию людьми. Множество крестьян, приехало из близлежащих и дальних деревень, надеющихся на выздоровление их народного защитника.
Бегичев, переодевшись в штатскую одежду, приехал в Астапово в девять часов утра. В поезде он обратил внимание на высокого роста, одетого в тёмное пальто и шапку, с небольшой бородкой, высоким лбом и миндалевидными глазами господина. Это был Владимир Григорьевич Чертков. Его фотографическую карточку Бегичев видел в секретных служебных документах, которые были разосланы несколько лет назад в губернские жандармские управления после того, как Чертков за помощь духоборам был выслан из России в Англию. Ехавшего с Чертковым молодого человека Бегичев не знал. На перроне их встретила Александра Львовна, она поцеловалась с Чертковым, а молодому человеку лишь кивнула в ответ на приветствие.
- Скажи, Александра, были ли у Льва Николаевича попы? Не каялся ли он? Не причащался ли? – взволнованно  спросил Чертков у Александры, и, услышав отрицательный ответ, вздохнул с облегчение и улыбнулся. Затем о чём-то негромко разговаривая, они втроём прошли к соседнему  барачного вида дому, где скрылись за дверью.
Обратив внимание на то, что именно около  того дома находилось наибольшее количество людей, был выставлен полицейский пост из двух городовых, Бегичев догадался, что именно в том доме лежит больной Толстой. Неспешно пройдя мимо стоявших и не обращавших на него никакого внимания людей и городовых, Бегичев прошёл в пристанционный буфет, там было многолюдно. Заказав себе чай, он расположился за столиком.
- Да–а–а, вот начудил старик, так начудил, - проговорил сидевший за столиком недалеко от Бегичева полный, с красным вспотевшим лицом господин, отпивая из блюдца чай.
- Небось, не понравилось это жене-то его, графине-то, - поддержал разговор  сидевший рядом с ним худощавый господин, переливая чай из стакана в блюдце. – Так сама-то и виновна, довела мужа до бегства, - заключил он.
- Таперича и она здесь находится, приехала с ночным литером, - вмешался в разговор, сидевший напротив их с повязанным поверх пальто шарфом болезненного вида старик, разламывая и обмакивая в чай баранку. – Говорят, что её к больному мужу не пускает полиция, - понизив голос и наклонившись в сторону своих собеседников, произнёс он.
- Не полиция, а дети их не пускают её к отцу своему, а полиция хочет больного графа отсюда в больницу отправить. Приехал из Рязани сам губернатор, князь Александр Николаевич Оболенеский, поговорил с родными больного, посмотрел самого графа и велел полиции  отправить его в больницу, - проговорил полный господин, отодвигая от себя пустое блюдце и вытирая платком выступивший на шее пот.
В этот момент в буфете стало наиболее шумно. «Идёт,  Андрей Львович идёт!», - послышались возгласы, и все устремили свои взоры к буфетной стойке, где в сопровождении нескольких человек стоял Андрей Львович Толстой. Корреспонденты достали блокноты и самопишущие ручки.
-  Бюллетень! – громко произнёс он.  И когда наступила полнейшая тишина, продолжил. – Спустя час тому назад с графом произошёл непродолжительный, около минуты, припадок, появились судороги в левой руке и левой половине лица, сопровождавшиеся обморочным состоянием. Ему были введены лекарства. Сейчас ему лучше и он спит,  - прочёл специально написанный врачами для прессы текст Андрей Львович, после чего ушёл. В буфете вновь стало шумно.
- Да–а–а, видать, скоро отойдёт старик ко Господу, - проговорил полноватый господин.
- Как знать, как знать! На всё воля Божия! – произнёс его худощавый собеседник.
Бегичев допил чай и вышел на улицу. Осенний промозглый ветер усилился и, налетая бил в лицо, закрадывался под пальто, стараясь своим холодом изгнать из разлившегося по всему телу от горячего чая и тёплого помещения чувство теплоты. Он отвернул лицо от встречного ветра и увидел на перроне, у дома Озолина, стоявших в ожидании семейства Толстых Оптинских старцев: отца Варсоснофия и иеромонаха Пантелеймона. Вскоре  из дома  вышли  Толстые  и  направились в сторону буфета. Сыновья Льва Николаевича вели под руки тяжело переступающую ногами Софью Андреевну. Она опустила голову и старалась ни на кого не смотреть. 
- Графиня, не соизволите ли вы допустить нас, представителей русской православной церкви, к больному мужу вашему, графу Льву Николаевичу. Мы благоволим больного и тотчас же удалимся? – обратился старец Варсонофий к Софье Андреевне. Она остановилась и взглянула на священников растерянным взглядом. Её глаза были воспалены от слёз и бессонницы. Ничего не ответив, она потупила взгляд и сопровождаемая сыновьями Сергеем и Львом пошла дальше.
Следом за ними шла со своей подругой Варварой Александра Львовна. Они поравнялись со старцами.
- Ваше сиятельство, не соизволили бы вы оказать милость и допустить нас с отцом Пантелеймоном для беседы с батюшкой вашим? – обратился к ней Варсонофий.
- Воля родителя моего и всей нашей семьи поставляется на первом плане,  а  он,  как  известно, отлучён от церкви, - холодно ответила Александра Львовна.
- Но вам известно, графиня, что батюшка ваш выражал сестре своей, а вашей тётушке, монахине матери Марии, желание видеть нас и беседовать с нами, о чём имеется присланная графом в Оптину  телеграмма, - продолжал настаивать на встрече с Толстым старец Варсонофий.
- Разговоры о религии только волнуют Льва Николаевича и ничего более, - ответила Александра.
- Я предупреждаю вас и заверяю, что никаких способных волновать вашего батюшку разговоров о религии не будет, и что мы желали бы только видеть графа Толстого и благоволить, - не отступал Варсонофий.
Александра начала колебаться, не зная как ей правильно поступить в сложившейся ситуации, она уже готова была пойти на уступки и поговорить с родными о посещении Льва Николаевича священниками, как в это время из дома вышел Чертков, который на обед ходит отдельно от Толстых, чтобы не раздражать своим присутствием Софью Андреевну.  Поравнявшись с Александрой, он взял её под руку и повёл в сторону буфета.
- Ни в коем случае не допускайте ко Льву Николаевичу попов! Ни в коем случае!  Они только разволнуют его! А потом, что скажут о Льве Николаевиче толстовцы, когда узнают, что он принял попов?! – горячо зашептал он на ухо Александре, с испугом косясь на старцев.
- Ваше сиятельство, граф просил встречи с нами, это была его воля! Вы не вправе так поступить в отношении больного человека, тем более в отношении своего батюшки! – заговорил Варсонофий, но Александра ничего не ответила.
Священники переглянулись. Они надеялись, что родственники умирающего человека всё же выполнят его последнюю волю и разрешат ему встретиться с ними, но получив в этом отказ, стояли теперь  в нерешительности, не зная как поступить в данном случае.
Истинный старец отец Варсонофий, являлся носителем пророческого дара. Непосредственно ему Господь открывал прошлое и будущее людей. Непрерывно пребывая в Боге, в святости жизни, Варсонофий видел человеческую душу, воздвигал падших, направлял заблудших с ложного пути на истинный, исцелял болезни душевные и телесные, изгонял бесов. И этот истинный служитель Христов стоял у дверей красно-бурого барачного дома, в надежде посматривая на сдвоенное окно, за которым из последних сил боролся со смертью, ожидавший священников Лев Толстой.
- Вразуми их, Господи, имиже веси путями, - тихо произнёс Варсонофий и осенил себя крестным знамением.
            
               
***

В свою съёмную квартиру Бегичев вернулся поздно, когда хозяйка, пожилая одинокая женщина, уже спала. Он тихо открыл дверь, снял пальто, шапку и обувь и, не разбирая постель, и не раздеваясь, прилёг.  Став невольным свидетелем прошения старца Варсонофия о встрече с Толстым и отказа ему в этом его дочерью, он был шокирован. У Бегичева не укладывалось в сознании, как можно было не выполнить просьбу находящегося на смертном одре близкого человека, отца?!  В нахлынувшем на него чувстве негодования, он, поддавшись своему внутреннему порыву, пользуясь своим служебным положением, чуть было не применил насильственное воздействие на сознание родственников Толстого и без чьего-либо разрешения не завёл священников в комнату к больному графу. Хорошо, что в самый последний момент разум возобладал над чувствами. Бегичев уже понял, что о встрече с Толстым не может быть и речи. Граф при смерти, и доступ к нему имеют только самые близкие люди и врачи, и в сложившейся обстановке самое верное решение, которое он может принять – это возвращение домой. «Да и выделенные мне Трояновским дни заканчиваются, нужно возвращаться и приступать к своим делам. Да и что я хотел бы услышать от Толстого? – мысленно задал себе вопрос Бегичев. – Всё то, что его волнует и беспокоит, он уже высказал мне при нашей с ним встрече в Шамордино и ничего нового он мне не скажет, и свою жизненную позицию граф Толстой не изменит. Не тот у графа возраст, чтобы менять свои взгляды. Однако, нужно отключиться от этих мыслей и немного поспать», - решил Бегичев и повернулся на бок.  В комнату из коридора,  в  открытую дверь, мешая спать, падал свет. Он нехотя поднялся с кровати и, подойдя к двери, хотел было её прикрыть, как вдруг увидел стоявшего в освещённом коридоре и смотревшего в темноту окна Льва Толстого. Бегичев оторопел. Он никак не ожидал увидеть в своей съёмной квартире Толстого.
- Как вы сюда попали, Лев Николаевич? – спросил он, чувствуя нелепость ситуации и заданного вопроса. Толстой молчал. – Зачем же вы пришли сюда? Вы же больны и вам нужен больничный режим, а вы ходите в такую промозглую погоду по улице, - с трудом подбирая нужные слова, говорил Бегичев. Наконец, Толстой повернулся к нему.
- Моя истина – это любовь и непротивление злу! Вам кажется это непонятным это моё - непротивление злу? Речь идёт только о том, что не следует умножать зло. Бороться со злом надо непременно, но борцы со злом должны быть лучше, добрее тех, с кем они борются. И методы борьбы должны быть иными, нежели те, которыми ведут свою борьбу злые. Зло всегда производит зло, это знают все, это истина, - тихим голосом проговорил Толстой.
Бегичев очнулся. Встал с кровати и зажег лампу. Дверь в комнату была закрытой. «Надо же, какой чудный сон я увидел. Ехал сюда, мечтал о встрече с Толстым, хотел спросить у него о его истине, но не удалось встретиться из-за его болезни, и надо же он мне во сне всё-таки сказал о своей истине. Чудный сон», - радуясь увиденному сну, мысленно рассуждал Бегичев. Разбудив хозяйку и расплатившись с ней за проживание, он вышел, но прежде взглянул на то место у окна, где в его сне стоял и разговаривал с ним об истине Толстой.
На улице дул сырой, хотя и не сильный, но всё же неприятный ветер, стоял небольшой туман. Где-то вдалеке послышался свист паровоза. Бегичев шёл на станцию. У дома Озолина, где лежал больной Лев Николаевич, в предрассветных туманных сумерках хорошо различались фигуры стоявших людей. Бегичев остановился рядом с ними.
- Ну, как там граф? – спросил он у небольшого роста коренастого, одетого в тулуп и шапку, крестьянина. 
- Плох. Давеча господа сообчили, что плох, видать, помирает граф, - ответил крестьянин, продолжая всматриваться в окно, сквозь занавески которого едва пробивался свет.
Бегичев хотел уже идти дальше, как вдруг в это время с небольшим треском открылась форточка, из которой выставил голову неизвестный Бегичеву человек.
- Скончался! – срывающимся голосом проговорил он и вновь закрыл форточку. Стоявшие у окна мужчины сняли шапки. Никто ничего не говорил. Бегичев тоже обнажил голову и машинально взглянул на висевшие у входа на станцию большие часы, они показывали пять минут седьмого.
Несколько часов спустя он взял билет на следовавший из Богоявленска в Смоленск пассажирско-багажный поезд. В вагоне первого класса с обитыми тёмно-красным бархатом стенами было натоплено. Мягкие, так же как и стены, обитые бархатом диваны, были свободны. Находившийся в купе один пассажир, сдвинув в сторону расшитые шторы, смотрел в окно, пытаясь разглядеть всё, что происходило на улице. Бегичев присел на свободный диван и поставил небольшой саквояж с вещами на столик. Несмотря на светлый день  лампы в абажурах были включены, и в купе было очень светло. Дверь отворилась, и следом за Бегичевым вошли возвращающиеся в Оптину старцы Варсонофий и Пантелеймон. Они заняли оставшиеся свободные диваны. На улице ударили в перронный колокол и паровоз, издав протяжный свист и выпустив из своего чрева чёрный дым, медленно двинулся в путь. Смотревший в окно пассажир оглянулся и посмотрел на своих путников. Он был небольшого роста с круглым и чисто выбритым лицом.
- Позвольте представиться, господа, Александр Александрович Никитинский, врач, - сказал он. – Еду из Богоявленска в Петербург на медицинскую конференцию. Однако, народищу-то на станции сколько, - произнёс он, покачав головой то ли от восторга, то ли от досады. – Все газеты, господа, взахлёб пишут об этой небольшой станции, где лежит больной граф Толстой. Кстати, как он тут?
- Представился ко Господу, - ответил Пантелеймон, осенив себя крестным знамением.
- Вот как?! – покачал он головой. – Жаль его. Бросил семью, имение, состояние и уехал куда-то… непонятно куда, на какую-то станцию, чтобы умереть там в одиночестве. Это более чем странно, господа. Жаль его. Что может быть лучше, дожив до глубокой старости, уйти в мир иной, находясь до последней минуты рядом со своими близкими тебе людьми?!
- В какой же области врачевать изволите? – спросил у Никитинского Пантелеймон, скорее не из-за любопытства, а для того, чтобы не развивать дальше разговор о Толстом.
- В области психиатрии.
- Я так и подумал, - улыбнулся Пантелеймон.
- Вы, батюшка, улыбаетесь, видимо, потому, что мы с вами в какой-то степени коллеги, оба врачуем у людей больные души, - так же улыбнулся Никитинский.
- Считаете, что медицина способна излечить душевное заболевание? – спросил Пантелеймон.
- Безусловно, - утвердительно кивнул головой Никитинский, - наша  медицина ничуть не хуже зарубежной, уверяю вас.
Дверь в купе   отворилась, и вошёл  официант из поездной обслуги.
- Не желают ли господа чаю? – спросил он.
- Были бы вам весьма признательны, - ответил за всех Никитинский. Официант, поклонившись, вышел. – Так вот осмелюсь продолжить начатую нашу с вами беседу. В настоящее время в нашей психиатрии сделано много открытий. Вот, например, Пётр Борисович Ганушкин, ученик Корсакова. Его исследования связаны с областью психических расстройств, пограничных между нормой и патологией. Он создатель концепции малой психиатрии, разработал учение о психопатических личностях. Им была предложена следующая классификация психопатов: циклоиды, астеники, неустойчивые, антисоциальные и конституционально-глупые. Разработал основные положения социальной психиатрии, приступил к созданию в стране системы психоневрологических диспансеров. Каково?! – гордо задрав голову, спросил Никитинский. И не дожидаясь ответа, продолжил.  – Однажды в моей практике, господа, был интересный случай: привела одна наша Богоявленская мещанка своего брата, страдающего душевною болезнью и имевшего подозрение, будто бы тайная полиция всюду и через всех его преследует. И подозревает самых близких к нему людей в злоумышлении и сообщению с тайною полициею, - засмеялся Никитинский. – Так вот, господа, я в лечении применил те самые методы, которые предлагал Ганушкин, и представьте себе, больному стало лучше, и он пошёл на поправку.
- Самое важное, опознать и излечить корни душевной болезни, её истоки, тогда можно победить и саму болезнь, - произнёс Пантелеймон.
- О чём вы, батюшка, говорите, корни этой болезни в большинстве своём неизведанны. На человеческую психику может повлиять любая возникшая нестандартная жизненная ситуация, способная потревожить нервное состояние человека, - возразил Никитинский.
- Душевные болезни в ряде случаев происходят вследствие того, что человек стыдится или не хочет вовремя покаяться в своих грехах, - вздохнув, проговорил Пантелеймон.
- Если следовать вашим словам, то душевная болезнь  сможет  пройти  после  того,  как  больной человек покается? Эх, батюшка, кабы было всё так просто?! – ухмыльнулся Никитинский.
- Душа больше тела. Тело поболит, да и тем кончится, а душевная-то болезнь простирается на долгие годы. У преподобного Сергия в пещерах служат молебен пред Чудотворной иконою Божией Матери, названной Черниговскою. После молебна пред сею иконою поверженные в уме люди приходили в здравый смысл и хорошо исповедовались, и через это исцелялись, - сказал Пантелеймон, осенив при этом себя крестным знамением.
В купе с шумом отворившейся двери вошёл официант.
- Чай, господа, - произнёс он, ставя на стол поднос со стаканами. Затем с поклоном вышел в коридор.
- Однако, господа, какое огромное количество людей приехало на станцию, узнав о болезни графа Толстого, - произнёс Никитинский, помешивая ложечкой в стакане чай. – А вот пройдёт каких-нибудь пятьдесят лет, а может быть, и меньше, и люди скажут о Толстом, как о человеке, мягко говоря, со странностями.
- Позвольте с вами не согласиться, пройдёт пятьдесят, сто и даже больше лет, и люди будут говорить о Толстом, как о подвижнике, - возразил Никитинскому Бегичев.
- Да-а-а, граф, граф, вот и отмучился, - покачал головой Никитинский.
- Как сказать, любезнейший Александр Александрович, возможно для него муки-то только и начнутся, - изрёк Пантелеймон.
- Что, так и не захотел общения с вами?
- Страшно не это. Сам граф Толстой, поняв, что находится на смертном одре, искал встречи с церковью, даже направил нам в Оптину об этом телеграмму. Страшно то, что его близкие, жена и дети, не выполнили волю умирающего человека и не допустили нас к нему. Бог им судья!
- Сейчас многие настроены против церкви, - покачал головой Никитинский, отпивая чай. – И самое удивительное среди этих людей огромная прослойка интеллигенции.
- В страшное время мы живём. Людей, исповедующих Иисуса Христа и посещающих храм Божий, подвергают насмешкам и осуждению. Эти насмешки  перейдут в открытое  гонение,  и  не думайте, что это случится через тысячу лет. Нет. Это скоро наступит. Я до этого не доживу, а некоторые из вас и увидят. Антихрист явно идёт в мир, но это в мире не осознают. Весь мир находится под влиянием какой-то силы, которая овладевает умом, волей и всеми душевными качествами человека. И начнутся опять пытки и мучения, но благо тем, которые останутся верны Христу Богу, - вступил в разговор, молчавший до этого старец Варсонофий.
- А что же, святой отец, будут ли по графу Толстому служить панихиду? – спросил у Варсонофия Никитинский после недолгого молчания.
- Как синод решит, - ответил старец.
- Да-а-а, а всё-таки смел, был граф, смел! Не побоялся открыто выступить против самодержавия и церкви! Посвятил последние годы свей жизни на поиски истины, отверг Евангелие и провозгласил свою новую религию! Недаром зарубежные газеты называли его Русским Львом, – восторженно, проговорил Никитинский.
- Он хотя был и Львом, но так и не смог разорвать те железные оковы, которыми сковал его дьявол.  В последние  годы  своей  жизни  он  находился в плену у своих же последователей, которые не допустили к нему не только нас – духовенство, но и жену его. А выдуманная им новая религия не дала ему успокоения. Последние дни его были днями человека метущегося, не знающего, что ему делать. Жаль, что все свои силы, знания и ум он потратил в напрасных поисках истины. А истину надобно искать в учении святой соборной и Апостольской православной Христианской церкви, которая и есть столп и утверждение истины, - изрёк старец Варсонофий.
После сказанного Варсонофием в купе наступила тишина, нарушаемая только перестуком вагонных колёс и отдалённым свистом паровоза. Бегичев смотрел в окно. На улице шёл дождь со снегом, капли которого сквозь чёрный паровозный дым кружились в воздушном потоке и липли к грязному оконному стеклу. Затем, сгоняемые холодным осенним вихрем, текли словно слёзы, оставляя за собой длинные, неровные и причудливые потёки. Такие же замысловатые, как  и сама жизнь, прожитая в напрасных поисках истины.


Рецензии