Лестница

1
Протоиерей Рафаил Яганов
ЛЕСТНИЦА
(ЗАПИСКИ ОДНОКЛАССНИКА)
Москва, 2014
2
Протоиерей Рафаил Яганов. Лестница (Записки одноклассника). — М.: «ММТК-СТРОЙ», 2014. – 710с./илл.
В книге повествуется о трудном духовном восхождении молодого человека в неразрывной связи с историей нашей страны в двадцатом веке.
© Протоиерей Рафаил Яганов , 2014
© Оформление ЗАО «ЗЭО», 2014
УДК 821.161.1-1 Яганов
ББК 84(2Рос=Рус)6-5
Я 27
ISBN 978-5-380-00114-4
3
ЛЕСТНИЦА
(ЗАПИСКИ ОДНОКЛАССНИКА)
Мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки.
Анна Ахматова
4
«Получив родительское благословение, Иаков пошел из Вирсавии в Харран. И пришел на одно место, остался там ночевать, положил себе камень изголовьем, лег и уснул. И видит во сне: на земле стоит лестница до небес; Ангелы Божии восходят и нисходят по ней; на лестнице стоит Господь и говорит ему: «Я Бог Авраама и Исаака, не бойся. Землю эту Я отдам тебе и потомству твоему. Потомство твое будет, как песок земной. В Семени твоем (чрез Потомка твоего, Спасителя) благословятся все племена земныя. Я с тобою и сохраню тебя везде». Пробудившись от сна, Иаков сказал: «Страшно место это! Это — дом Божий, это — врата небесныя». Встав, он взял камень, который был изголовьем, поставил его памятником, возлил на него елей и назвал это место — Вефиль (дом Божий).
Лестница, виденная Иаковым, прообразовала Божию Матерь, Которая, родивши Сына Божия, послужила сошествию Его с неба на землю.
Нисхождение и восхождение по лестнице Ангелов показывало Промысл Божий о мире и прообразовало соединение неба с землею чрез воплощение Сына Божия».
Фрагмент из книги «Священная История Ветхого Завета»
протоииерея Николая Попова
5
ПРЕДИСЛОВИЕ
Юрой Овечкиным мы учились в Таганрогской средней школе. После наши пути разошлись…
С
Юра был высокий, крепкий, несколько медвежковатый парень с приятным открытым лицом. По слухам, учась в университете в Ростове, нашёл себе красавицу и женился на ней.
У меня всё складывалось по-иному. Жизнь не баловала. Но я и не желал лёгкой доли. Получив соответствующее высшее образование, корпел в местной газете…
Однажды в залив Азовского моря заплыла «золотая рыбка»: к моей родственнице пожаловала в отпуск из Москвы видная, энергичная девушка. Мы познакомились. Я показал ей дорогу на пляж. Однако часто выбираться туда не имел возможности: линотип постоянно требовал жертвоприношений. Когда же гостья собралась домой, я проводил её на вокзал. Мы обменялись адресами. Переписывались, перезванивались. В следующий летний сезон она снова приехала в Таганрог, и я ей сделал предложение. Вскоре перебрался в Москву. Но сколь ни пробовал, устроиться в редакцию (хотя стал к тому времени членом Союза журналистов СССР) не удалось. Я успешно выполнял временные задания, публиковался. «Перо у вас есть, — заметил ответственный секретарь журнала «Огонёк». — Но сами понимаете, здесь все притёрты, как плашки».
Будучи литсотрудником, я проявил себя незаурядным фельетонистом. Моя супруга занимала инженерную должность в типографии издательства «Правда» и пошла бить челом к директору, в надежде, что тот поможет определить меня в «Крокодил». «Попасть туда непросто. Надо простоять в очереди двести лет», — цинично заявил он.
Что ж, пришлось переквалифицироваться. Благо, имел профессию строителя. Мне посчастливилось, и я начал с воодушевлением участвовать в реставрации Московского Кремля.
Как ни велика наша столица, а вот поди ж ты, в конце семидесятых годов на Красной Пресне, около высотки, неожиданно столкнулись с Овечкиным. Он узнал меня сразу, я его — с трудом: не виделись четверть века. Георгий внешне изменился: отпустил окладистую бороду, в чёрных волосах появились серебряные нити, а во взгляде голубых, прежде пытливых, необыкновенных по живости глаз таилась какая-то отрешённость.
На радостях зашли в кафе. Потолковали о том о сём. Вспомнили былое.
— У меня имеется солидный багаж, — сказал он. — Дневники, разные записи. Заниматься ими недосуг. Может, ты как профессиональный писака возьмёшь их и обработаешь. Если пожелаешь, издай их под своим именем.
Договорились. Поехали к Овечкину. Он холостяковал в служебной комна6
те в коммуналке. Георгий вручил мне объёмистый чемодан. Но я открыл его только года через два. Он был доверху заполнен толстыми картонными папками. Бывший владелец аккуратно пронумеровал их. Развязал я шнурочки первой папки и приступил к чтению. Пожелтевшие стандартные листы были исписаны крупным порывистым почерком. Перевёртывая страницу за страницей, я незаметно для себя увлёкся повествованием. И дней за десять прочёл всё от начала до конца. А потом по старой привычке занялся редакторской правкой: что-то вырезал, что-то добавлял, переделывал отдельные выражения и абзацы. Переменил почти все фамилии, упоминающиеся в тексте, за исключением общеизвестных политических и культурных деятелей, а также некоторых преподавателей школы и университета, дабы избежать в дальнейшем ненужных претензий и нареканий. Продолжая работу, я уподоблялся скульптору, который вытёсывает из мраморной глыбы всё лишнее, и пытался создать типичный портрет нашего современника на основе переданных мне заметок, охватывающих исторический пласт России прошлого века продолжительностью в семьдесят лет. Старался более выпукло показать вынужденные объективными обстоятельствами духовные падения главного героя, который при этом, мучительно карабкаясь вверх — к Свету! — стремился обрести изначально высокое человеческое достоинство. Отсюда и возникла мысль объединить всю рукопись, разделённую на шесть биографических вех (частей) под общим названием «Лестница».
За время кропотливого труда над вверенным мне материалом изображённые в нём люди и события стали настолько близкими, что я искренне к ним привязался и полюбил. Надеюсь, дорогие читатели, вы тоже разделите со мной это чувство. Ведь, как солнце освещает и согревает землю и всё сущее на ней, так и любовь животворит истинное произведение искусства. Я сделал для этого всё, что было в моих силах, утешаясь тем, что предлагаемые вашему вниманию записки Овечкина, похожие скорее на хронику, будут назидательны для многих (особенно для молодежи) и принесут им несомненную пользу.
7
ШКОЛА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
8
все были потомственными кузнецами. Для Войска Кубанского выковывали шашки, пики, изготовляли наборные пистолеты… И потому пользовались уважением у казачьей верхушки.
Дед Степан начал трудиться с тринадцати лет. Поначалу делал ухнали — гвозди для подков, а через несколько лет стал искусным мастером. Женился рано и имел десять детей (некоторые поумирали во младенческом или отроческом возрасте). Внешне был мало приметен: темно-русые волосы, серые глаза, усы опущены кончиками вниз, и на лысом черепе, казалось, не хватает оселедца. Росту выше среднего, жилистый. Носил яловые сапоги, косоворотки (летом — полотняные, зимой — суконные). Подпоясывался узким кожаным ремешком. Спокойный, уравновешенный, несколько замкнутый, Степан Афанасьевич лишь изредка, в сердцах, произносил своё излюбленное: «У-у, канальи!»
Его супруга Тамара Ивановна П;лий (моложе года на три), широколицая курносая брюнетка с толстыми румяными губами, была, напротив, весёлой и общительной и собирала по праздникам застолья. Она обладала сильным, сочным альтом. Бывало, встанет из-за стола и легко этак поплывёт по кругу, пританцовывая и напевая:
Ты постой, постой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя!
Все, будучи уже изрядно под хмельком, дружно хлопали в ладоши.
Зато в будни Тамара Ивановна с самого утра была в трудах и заботах. Лишь под вечер, сидя на низенькой табуретке, перебирала чётки — творила своё молитвенное правило.
Овечкины жили в столице Кубанского казачества – Екатеринодаре. Город был назван в честь Екатерины Второй. Она поручила Суворову препроводить сюда запорожцев из Сечи на постоянное жительство, чтобы те здесь осели, остепенились и больше не вольничали, не озоровали, а надёжно охраняли державные границы от татар и турок. С 1920 года город переименовали в Краснодар (явный намёк на благодетельство большевиков!).
Двухэтажное здание, в котором ещё при царе проживало несколько семей, в том числе и Овечкины, новая власть решила приспособить под гостиницу. Всех жильцов велено было расселить. Овечкиных, учитывая их пролетарское происхождение, определили в пустующий дом генерала Андрея Григорьевича Шкуро. Однако же тут не обошлось без сюрприза: рядом с ними, в соседнем строении, поселился председатель Краснодарского ВЧК Иван Герасимович
Глава 1
ИСТОКИ
П
радед мой Афанасий Емельянович Овечкин обладал силой непомерною и, поспорив, брал на спину мельничный жернов. В родне по линии отца
9
Мурлычкин. Роскошные апартаменты знаменитого белогвардейского генерала выглядели поистине комфортабельными: высокие залы, потолки с лепниной, полы с наборным паркетом и прочая роскошь. Семья оружейника пребывала на верху блаженства.
Но оно продолжалось недолго. Вскоре дедушка, мой отец и его брат Афанасий (участник Первой мировой войны, офицер царской армии, кавалер Георгиевского Креста) были арестованы. Имущество (драгоценности, хрусталь, ковры, огнестрельное и холодное оружие) — конфисковано. Дело клеилось серьёзное: связь с белогвардейцами. К счастью, биографические данные дяди Афони остались неизвестными чекистам. Иначе они, не задумываясь, поставили бы узников к стенке.
Старшего брата Илариона Степановича дома не оказалось, и его не взяли под стражу. Узнав о случившейся беде, он побежал на работу, на фабрику, собрал большую группу храбрецов (рабочую братию!) и двинулся с ними к зданию ЧК. Мурлычкин был не робкого десятка, однако под давлением столь внушительной делегации несколько опешил:
— Товарищи, не волнуйтесь, — ласково заявил он. — Мы разберёмся.
Через два дня арестованные вернулись домой. Когда же Овечкины стали добиваться, чтобы им вернули похищенное добро, Мурлычкин их успокоил :
— Не горюйте. У нас всё налажено. Ступайте на реквизиционный пункт.Там собраны вещи со всего города. Найдёте своё — забирайте!
Походили они там, поглазели и, понурив головы, вернулись ни с чем:
— Иван Герасимович, там нашего ничего нет.
— Ах, нет! Тогда не прогневайтесь. Благодарите, что вас не шлёпнули.
Овечкины надолго притихли. Психологическая травма была очень сильной: всю жизнь копили — и в одночасье обнищали. Тётя Шура, сестра отца, потом не раз повторяла с болью в голосе: «В двадцать первом году нас ущемили!»
Между тем жизнь шла своим чередом. Иларион Степанович продолжал трудиться на фабрике. Дед работал по найму в железнодорожном депо. Дядя Афоня сапожничал. Отца призвали в рабоче-крестьянскую Красную армию. Он служил здесь же, в Краснодаре, в Кубанском областном военкомате в спецчасти и заодно исполнял обязанности инструктора по допризывной подготовке и спорту. Ходил в гимнастёрке с портупеей, в хромовых сапогах, молодцеватый, подтянутый. Сосед — чекист Мурлычкин стал относиться к Овечкиным с уважением. Особливо к отцу. Жал руку, улыбался:
— Здорово, тёзка! Здорово, Иван Степаныч!
Дядя Афоня смотрел исподлобья, ворчал:
— Нашёл с кем возжаться — с палачом!
— Всё-таки власть, — возражал отец. — Лучше, чем анархия!
— Гляди, как бы он снова тебя в кутузку не упрятал!
— Да за меня военком горой стоит!
10
И, правда, отца высоко ценили. В те времена образованных людей из рабочих было мало. А он окончил реальное училище с отличием. Но более всего прилежал точным наукам, имел изумительной красоты каллиграфический почерк. Так что, если бы не революция, глядишь, сам атаман Войска Кубанского взял бы его к себе главным писарчуком. Опять же при условии, что отец смог бы высидеть целый день на стуле. Ведь у него, грубо говоря, было шило в одном месте. Таким уж он уродился — ни в мать, ни в отца, а в прохожего молодца! Частенько Тамара Ивановна вгоняла ему ума через задние ворота, да всё не впрок.
Однажды произошёл из ряда вон выходящий случай. Отправился Степан Афанасьевич на гостиный двор взять большой подряд. За ним увязался маленький Ваня. Было ему тогда лет шесть. Пока Степан Афанасьевич договаривался об условиях, Ваня успел излазить все закоулки. Вот выезжает с гостиного двора какой-то важный барин в карете, запряженной шестёркой лошадей. Поначалу они шли шагом, а когда кучер вывернул на главную дорогу, побежали мелкой рысью. Брёл навстречу по обочине известный в городе богатырь Ерёма. Слегка навеселе. Схватил под уздцы пристяжную. Тарантас остановился. Барин накинулся на Ерёму с руганью, крикнул кучеру:
— А ну-ка, огрей его, разбойника, кнутом!
— Остынь малость, господин хороший, а не то я твою колымагу вверх дном переверну.
Ваня давно уж выпорхнул из-под конского брюха и юлой вертелся вокруг Ерёмы. Тот поднял его на руки, крепко прижал к себе, желая как бы удостовериться, что малец жив.
— И чего тебя, миленький, угораздило там очутиться? Бабки, што ль, полез проверять у лошадей? А ежели б они пустились галопом? Тогда што? Ну, слава Богу, цел — и ни одной царапины. Видать, в рубашке родился!
Барин с удивлением разглядывал Ваню и, переменив гнев на милость, стал потчевать его гостинцами. Всё прицокивал языком, изумлялся:
— Вот чудо! Почище, чем в цирке! Как же тебе, голубчик, удалось от неминучей гибели уйти?
— Всё просто, дяденька. Лошадушки туда — и я туда. Они сюда — и я сюда. Они туда — и я сюда, — запутался Ваня. И — помолчав: — А вот когда они прибавили шагу, тут я заорал что есть мочи.
Ваню доставили домой в карете. Тамара Ивановна, выбежав на улицу, от удивления всплеснула руками, низко в пояс поклонилась высокой особе. Барин подозвал её. Коротко поведал о случившемся.
— Вы уж того, — предупредил он, — не наказывайте мальчика. Он и так хлебнул страху по самые брови.
11
Тамара Ивановна послушалась проезжего господина. Степан Афанасьевич, узнав о случившемся, строго погрозил Ване пальцем:
— У-у, каналья! — и в знак благодарности поставил Ерёме-богатырю четверть водки.
Ваня рос и крепчал не по дням, а по часам. Лицом он всё больше походил на Степана Афанасьевича. Вот только волосы — значительно темнее. Да губы толстоватые, как у Тамары Ивановны, и голос… Уже в тринадцать лет начал он ломаться, прорезываться и после оформился в сильный бас. Ивана пригласили на клирос. Теперь по воскресным и праздничным дням он пел вместе с сестрой Шурой в Екатерининском (красном) соборе.
Родители были очень довольны: наконец кипучая энергия сына, помимо учёбы в реальном училище, направилась в духовное русло. Но радость была недолгой: Иваном завладело новое увлечение. С присущей ему страстностью он занимался гимнастикой, играл в пинг-понг. Позже приплюсовался футбол, более грубый силовой вид спорта. Родственники отнеслись к нему ещё критичнее. Да и было за что. Во время матчей Иван шустрил, не зная меры. У него выработался излюбленный приём: снятие мяча головой с ноги противника. Вот и влепили смельчаку по носу со всего маху носком шипованного бутса. Перебили перегородку. С тех пор в портрете отца появилась новая деталь: нос с горбинкой.
Старший брат Иларион осуждающе воскликнул:
— Как ты можешь сочетать ангельское пение с дьявольской беготнёй по футбольному полю?
— В здоровом теле — здоровый дух, — отшучивался Иван. — Так говорили римляне.
Сестра Шура заметила более мягко:
— Батюшка о тебе спрашивал. Дескать, что-то давно не был.
— Приду, обязательно приду.
И опять одни обещания. Футбол на первом месте, а в церковь — как-нибудь потом... Ну а каковы были результаты увлечения своими страстями в других семьях? Овечкины, как и все, прочувствовали это на своём горбу. Первая Мировая война. Революция. Гражданская война. Голод. Только потом со скрипом начало всё потихоньку налаживаться…
По истечении срока службы военком предложил Ивану остаться на-постоянно в первой части, учитывая, что он из рабочей семьи. Но главная причина была в грамотности и красивом почерке. Однако стать настоящим клерком Овечкин так и не смог. Из душного кабинета его тянуло на вольный воздух. Иван упросил военкома не снимать с него прежних обязанностей инструктора по допризывной подготовке и спорту. В переносном смысле Овечкин пошёл по стопам своих предков — кузнецов: ковал кадры для Красной Армии. И каждый день возвращался домой поздно вечером. Сверх того, уму12
дрился сколотить на добровольных началах первую в городе футбольную команду, дав ей многозначительное название — «Штурм»!
Рвение Овечкина было замечено. Как-то военком пригласил его в кабинет и — сразу без обиняков, в лоб:
— Парень ты боевой. Но карьера твоя вряд ли состоится, если ты не вступишь в партию или хотя бы в комсомол. Как ты на это смотришь?
Юлить было не в характере отца.
— Георгий Васильевич, — обратился он к военкому. — Поймите меня правильно. Я пел в соборе. И против Бога выступать не смогу. А вот служить Отечеству — другое дело. Это — моё призвание. И вообще, Георгий Васильевич, можете считать меня большевиком. Только безпартийным.
Ответ понравился военкому. Он, в прошлом офицер царской армии, высоко ценил смелость и прямодушие. Под его крылом Овечкин плодотворно потрудился почти десять лет.
Обстановка круто изменилась с приходом нового комиссара — Подкопай-ло. Скрупулезно изучая анкетные данные своих подопечных, он добрался до Овечкина, пришёл в крайнее недоумение и вызвал его для беседы.
— Иван Степанович! Вы человек грамотный и работоспособный, — произнёс он елейным тоном. — Но, к сожалению, безпартийный. А наш комиссариат должен быть укомплектован только коммунистами. Поэтому сами понимаете… Не обижайтесь… Я думаю, вы проявите себя и на ином поприще.
Вскоре Овечкин устроился в школу преподавателем физкультуры и военного дела…
А как сложилась судьба остальных его братьев и сестёр? Ранее всех отпочковалась от семейного древа самая старшая Глафира — с характером непреклонным и удивительной деловитостью. Она успешно окончила гимназию и в совершенстве владела французским языком. Внешней красотой не блистала (разве что отличалась особой статью), но всегда умела привлечь внимание окружающих. Ей охотно подчинялись и мужчины, и женщины. Глафира вышла замуж за весьма состоятельного человека — Николая Феоктистовича Аристоклиева. Родила ему трёх детей — Ларису, Георгия и Сергея. Тётя Шура, дядя Афоня и мой отец являлись соответственно их восприемниками. Не имея своих детей, души в них не чаяли и всячески опекали. Но эта обоюдная привязанность была безжалостно разорвана. В конце двадцатых годов, когда НЭП сворачивался и всё труднее стало заниматься коммерческой деятельностью, Лара, Жора и Серёжа ещё отроками выехали в Канаду с родителями, где те занялись разведением молочных поросят. С тех пор от Аристоклиевых не было ни слуху ни духу.
Дядя Иларион… Но прежде расскажем о его тёще. Агафья Евтихиевна была дочерью станичного атамана Голоскокова. Однажды — после революции, когда он уже сложил свои полномочия, к нему пожаловали два красноармейца с винтовками.
13
— Собирайся, Евтей Иванович!
— Куда вы его? — истошно закричала супруга. — Ведь он ни в чём не виноват. Его народ выбирал.
— Народ-то народ, да нынче всё наоборот.
— Не волнуйся, мамаша, — успокоил другой конвойный. — Он тебе напишет… из Могилёвской губернии.
И стали вязать атаману руки. Его жена неслышно подкралась сзади и изо всей силы ошарашила рубелем по голове одного из красноармейцев. Тот упал. Другой схватил винтовку:
— Ах ты, падло! — и нацелился на атаманшу.
Но Евтихий Иванович успел набросить ему на шею завязанные руки, резко крутанул в сторону и вышиб ногой винтовку у красноармейца. Атаманша оглоушила рубелем и этого. Обоих конвойных тихо прикончили и припрятали в подпол.
Евтихий Иванович перекрестился:
— Господи, прости нас, грешных! И их прости. Не ведают бо что творят. Агаша, — обратился он к дочери, — собирай-ка золотишко и поезжай в Екатеринодар, к Карпу Мартыновичу Былиничу. А мы с матерью подадимся в бега. Да живо! Сюда придут с минуты на минуту. Прощай!
И ушёл с супругой со двора задами через сад. Агафья запрягла вороную в двуколку и отправилась, куда благословил её отец. Тридцатилетняя казачка ловко правила лошадью.
Карпа Мартыновича разыскала легко. Он был старостой Георгиевского собора. Красивый мужчина лет сорока пяти. Весьма благочестивого вида: волосы расчёсаны на прямой пробор, чёрная окладистая борода. Он встретил Агафью ласково. Внимательно выслушал её сбивчивый рассказ. Всплеснул руками:
— Ах, какое искушение! Дай Бог Евтихию Ивановичу унести ноги.
Агафья поселилась в доме Былинича. Он рано овдовел: на руках его осталась семилетняя дочь Тамара. Сейчас она вымахала в девицу. Карпу Мартыновичу позарез нужна была жена и настоящая хозяйка. А тут Господь Агафью послал: стройная, русая коса ниже пояса, лицо широкое, глаза с дерзинкой. Былиничу она сразу приглянулась. Вскорости он предложил ей руку и сердце, и они повенчались в соборе второбрачным чином.
Тамара, как две капли воды, была похожа на отца. Года через три она оформилась в роскошную невесту и пришла на клирос, где давно уже вёл басовую партию дядя Иларион. Блондин с голубыми глазами, высокий, богатырского сложения. Он, подражая Шаляпину, любил исполнять за праздничным столом русские народные песни. Иларион и Тамара (он был старше лет на тринадцать) чудесно спелись, дело закончилось венчанным браком, и они поселились у Овечкиных, в доме генерала Шкуро.
14
Там они прожили несколько лет и, в поисках лучшей доли, уехали по вербовке в столицу, захватив с собой младшую сестру Илариона — Валю. Она закончила рабфак и, как дочь кузнеца, безпрепятственно поступила в Московский геолого-разведочный институт имени Орджоникидзе.
Карп Мартынович сразу же после свадьбы дочери, не дожидаясь, пока чекисты состряпают на него дело (церковный староста пригрел на груди змею — дочь мятежного атамана!), перебрался в Таганрог.
Дядю Афоню перетянули в столицу, где он обрёл своё счастье.
— Мы познакомились у Палаши, — не раз вспоминал он потом, причмокивая толстыми губами.
Поясним смысл изречения. Палаша — Пелагея Ивановна — хозяйка, у которой квартировал дядюшка. Случилось, что к ней пожаловала в гости пышная дамочка. На холёном белом лице под крутыми бровями сверкали огромные глаза.
— Знакомьтесь, — сказала хозяйка, — Тонечка, секретарь нашего директора. А это — Афанасий Степанович.
— Работаю на обувной фабрике, — казалось бы, ни к селу ни к городу отрапортовал он, но фраза попала в цель.
— Ах, как замечательно! — воскликнула Тоня. — Надеюсь, вы мне окажете услугу?
— С удовольствием. Но чем я могу быть полезен?
— Видите ли, у меня очень высокий подъём. И я нигде не могу купить подходящей обуви.
— Я вам сделаю всё, что захотите.
— А что для этого надо?
— Пустяки. Пойдёмте вон в ту комнатку.
Степан Афанасьевич взял стул, положил на него лист белой бумаги.
— Давайте снимем туфельку. Так. Ставьте ножку вот сюда. — Он обвёл карандашом контур ступни. — Так. Измерим подъём. Готово, — и трижды со смаком поцеловал ей ножку.
— Ах вы, безстыдник, — воскликнула Тоня. Кровь бросилась ей в лицо.
Но когда после чая Афанасий Степанович пошёл её провожать, она не выразила ни малейшего знака неудовольствия. Напротив, они без умолку верещали, словно птицы весной. Так начались их встречи.
Родители Антонины, узнав об этом, пришли в неописуемый ужас, так как были столбовыми дворянами. Отец, Артемий Александрович Камбуров, при царе служил важным чиновником в почтово-телеграфном ведомстве.
— Ты с ума спятила, Антонина! — негодовала мать. — Нашла себе пару! Ещё бы ассенизатора подыскала!
— Мама, не надо утрировать. Где сейчас найдёшь дворянина? Кого в распыл пустили, а кто за границу сбежал. Да и ни один дворянин не будет меня
15
любить, как этот сапожник. Кстати, он поневоле занимается столь постыдным ремеслом. А сам окончил гимназию. Царский офицер, герой войны. Пишет стихи. Но даже и не в этом суть. Я ни с кем не буду счастлива, кроме него.
Сановитые родители вынуждены были смириться. Через месяц молодые повенчались.
У Татьяны Степановны, сестры отца, всё складывалось без каких-либо приключений. В Ростове-на-Дону она обучалась в медицинском техникуме. Получила специальность фельдшера-акушера. По распределению её послали в село Большие Салы (ныне Мясниковский район), неподалеку от Ростова, где обитали армяне. Они, по повелению Екатерины Второй, были переселены сюда из Крыма в сопровождении великого Суворова. А на окраине Ростова императрица пожаловала им территорию, которая по сей день именуется Нахичевань.
Татьяна очень скоро приспособилась к незнакомой среде. От природы она была молчушкой, с мужским складом характера. И если что задумает, насупит чёрные брови, тогда уж с пути её никто не свернёт.
— Упряма, як бык! — всякий раз повторяла в сердцах тётя Шура, когда ей не удавалось с сестрой найти общего языка.
В Больших Салах Татьяна была занята с утра до вечера. В деревне врачей почти не было. На вызовы приходилось ходить пешком. В соседние сёла лишь иногда давали лошадей. Но Татьяна не боялась трудностей. Родственники это знали. Однако когда она вступила в комсомол, единодушно заворчали:
— Оно тебе нужно, как собаке пятая лапа!
— Иван в военкомате служит и то отбоярился.
— Лучше б замуж вышла!
— Не лезьте в душу, — ответила Татьяна, словно скальпелем отрезала. — У каждого своё мировоззрение!
Молодые люди пытались за ней ухаживать, но безуспешно. А после того, как Татьяна стала коммунистом, и подойти боялись. Видно, ей нужен был такой же фанатик, как она сама.
Года два спустя Татьяну перевели из района в Таганрогскую городскую больницу. Вот тогда-то в её внешнем облике произошли изменения. Она коротко постриглась. Носила берет, галстук, пиджак и ботинки на низком каблуке.
Жильём не обеспечили. Приходилось снимать комнатёнку в доме некоего Ивана Ивановича Балаяна, персидско-подданного армянина. В свои сорок лет он был стройный, подтянутый. Усики лихо закручены кверху. Чем то напоминал писателя Ги де Мопассана. Всегда тщательно выбритый, носил тройку и бабочку. Знал французский, английский и персидский языки. Всё это мало вязалось с его профессией сапожника, хотя и первоклассного. Он был неудачно женат, имел дочь, но она находилась с матерью в другом городе.
16
Неподалеку от Ивана Ивановича, на соседней улице, проживал его двоюродный брат Аршак. Поговаривали, что он является агентом НКВД.
На Татьяну Иван Иванович не обращал никакого внимания: по-видимому, она была не в его вкусе. А вот когда приехала в гости её сестра Шура, глазки у него живо забегали. Начали встречаться. Он рассказал во всех подробностях о неурядицах в своей семейной жизни. Шура его очень жалела. Иван Иванович даже цитировал фразу из «Отелло» Шекспира: «Она меня за муки полюбила, а я её — за состраданье к ним».
Через две недели сделал предложение. Тамара Ивановна, моя бабушка, встала на дыбы: «Нет и нет! Этот кот ещё тот. Поиграется и бросит. Нет!» Возражали и другие родичи: дескать, был женат, имеет дочь, армянин… Всегда молчавшая Татьяна высказалась категорически:
— У нас все национальности равны. Это не Америка, где извели индейцев и вешают негров.
Иван Иванович и Шура официально оформили брак. После чего бабушка благословила их иконой Великомученика Пантелеймона, и они повенчались во Всехсвятской кладбищенской церкви. Шура осталась в Таганроге в огромном доме с большущим садом и огородом, с любимым Ванечкой, под неусыпным оком Татьяны.
В Краснодаре с родителями остался один Иван, мой отец. В школе, как и в военкомате, продолжал воспитывать молодёжь — закаливал физически, готовил их к труду и обороне. В свободное от занятий время играл в футбол, стал капитаном созданной им команды «Штурм». А по вечерам?.. Сами понимаете — дело молодое. Была у него слабость — женщины. Он их очень любил, и они отвечали ему взаимностью. Возвращался под утро. Тамара Ивановна встречала его на крыльце и лупила веником по спине или по загривку, приговаривая: «И когда же ты, повеса, угомонишься! Чай, пора жениться!»
Но вот стало не до гулянок. Слёг Степан Афанасьевич. Казалось, ему сносу не будет. А тут вдруг диагноз неожиданный: рак желудка. Болезнь по тем временам редкостная. Боли нестерпимые. Однако старый кузнец переносил их стоически.
Приехал из Москвы дядя Иларион. Привёл священника. Дедушка по-соборовался, приобщился Святых Таин и относительно безболезненно, мирно отошёл ко Господу.
После смерти мужа просторный опустевший дом окончательно опостылел Тамаре Ивановне. Она осталась в нём с младшим сыном. Да и тот отсутствовал с утра до вечера.
— Увези меня к Шуре, — всё настойчивее просила она.
Иван принял решение. Он заселил в генеральские апартаменты своих коллег — преподавателей и вместе с Тамарой Ивановной выехал в Таганрог.
Каким же образом удалось отцу соединить жизнь с моей матерью Верой?
17
Ведь она принадлежала к иному сословию. Её отец, Владимир Артемьевич Гнеденков, купец первой гильдии, общался с такими китами-миллионерами, как Тарасов, Богарсуков и другие.
Он имел несколько мануфактурных магазинов и два дома. Один, в котором проживал со всем семейством, родственниками и прислугой, — на Паспалитакинской улице (названа в честь общественного деятеля, грека), переименована при советской власти в Октябрьскую. Если встать лицом к фасаду, то справа от него располагался дом священника, слева — усадьба дочери генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, одного из организаторов белогвардейской добровольческой армии.
Другой дом дедушки располагался на углу Бурсаковской и Кирпичной улиц — его сдавали в аренду. После революции его продали, по словам мамы, за шапку сухарей, так как деньги, за него полученные, вскоре «лопнули».
Владимир Артемьевич был родом из станицы Старо-Минской (примерно в семидесяти километрах от Ростова-на-Дону). О нём ходила такая легенда. Остался сиротой. В Екатеринодаре ему удалось устроиться мальчиком в магазине. Когда достиг определённого возраста, охотно ушёл в армию и дослужился до фельдфебеля. Вернулся на старое место. Скопил деньжат — рублей триста. Открыл своё дело. Забогател. Стал купцом. Женился в тридцать четыре года на Галине Никитичне Богданенко. Она была моложе его на восемнадцать лет. Происходила из высокообразованной интеллигентной семьи. Так, её брат Яков Никитич преподавал историю русской словесности в Варшавском университете и занимался поэтическими переводами.
Дедушка был вида внушительного — высокий, плотный, широкоплечий. Волосы цвета соломы подстрижены, аккуратно зачёсаны на косой пробор. Внимательные карие глаза. Пышная окладистая борода-лопатой.
Бабушка — красавица, шатенка с глазами цвета морской волны. С осанкою кавалериста. Родила четверых: старший — Никита, средняя — Елизавета, младшая — Вера, самый маленький — Артемий, умер ещё во младенчестве.
Гнеденковы водили дружбу с Барышевыми — Антоном Андреевичем и Олимпиадой Васильевной. Они жили напротив через дорогу — наискосок. У них было трое детей: Александр, Михаил и Анна. Примерно такого же возраста, как у Гнеденковых.
Антон Андреевич был намного беднее моего дедушки: имел магазинчик и не входил даже в третью купеческую гильдию. В те времена люди общались чаще всего с представителями своего круга. На чём же зиждились отношения между Гнеденковыми и Барышевыми?
Очевидно, на духовной основе. Владимир Артемьевич был глубоко верующим христианином и вносил внушительные пожертвования на благоукрашения соборов: Екатерининского (красного) и Георгия Победоносца (белого). Кстати, в последнем его двоюродный брат, Михаил Гаврилович Берегченко, служил диаконом, а отец Антона Андреевича — псаломщиком.
18
На Рождество Христово, на Пасху и двунадесятые праздники Гнеденковы и Барышевы после обедни собирались вместе в доме моего дедушки (дети за столом вместе со взрослыми не сидели, им была отведена отдельная комната). На эти торжества, которые справлялись с широким купеческим размахом, обычно приходил сосед — батюшка Арсений Белокрылов.
Время шло своим чередом. Дети росли. Бегали друг к другу в гости. Играли во дворах в мяч, в бабки, в городки. При этом моя мама, самая бойкая, восклицала: «Чур, я первая!». Все учились в одной гимназии, которой Владимир Артемьевич оказывал существенное вспомоществование. Мальчики, помимо занятий, увлекались спортом — конным и фехтованием. Девочки — рукоделием. Лиза Гнеденкова, наделённая тонким слухом, играла на фортепиано и пела в церковном хоре. Моя мама и её подружка Аня, не борзяся, но уверенно, как истые клирошане, читали псалмы. После напряжённого дня Владимир Артемьевич любил их слушать в гостиной.
— Миленькие, — говаривал он. — Никогда не оставляйте Псалтыри. Она горы сдвигает и жернова ворочает.
Случалось, Екатеринодар посещал государь Николай Второй. Гимназисты с букетами цветов спешили встречать его на Красную улицу. Царь, величественный и простой, в военной форме, ехал медленно, стоя в автомобиле с открытым верхом, — добрая улыбка освещала его прекрасное лицо…
Внешне всё было надёжно и устойчиво. Но вот грянула Первая Мировая война… Убийство Распутина… Февральская революция… Октябрьский переворот. Волна погромов прокатилась и по Екатеринодару. Экспроприаторы добрались до дедушкиного магазина. Владимир Артемьевич вышел к разъярённой толпе и спокойно сказал:
— Зачем бить добро. Вот вам ключи — и владейте!
И, наверное, подумал: «Если сможете»…
Ключи не взяли. Магазин даже пальцем не тронули. Но с тех пор Гнеденков торговую деятельность навсегда прекратил. Он вынужден был продать дом и на Паспалитакинской, оставив себе одну лишь тридцатиметровую гостиную, в которой ютилась теперь вся семья. От прежней мебели сохранились массивный ореховый буфет резной работы, длинный дубовый стол — наподобие бильярдного — с пузатыми ножками, беккеровское пианино, деревянные кровати, ломберный столик, обтянутый зелёным сукном, — некогда на нём играли в преферанс… Теперь на него водрузили большую икону Георгия Победоносца в серебряно-золочёном окладе и резном киоте. Рядом стоял огромный канделябр с хрустальными подвесками. На стенах остались висеть две картины мастерской кисти в массивных багетовых рамах. Сюжет одной из них (шекспировский) я помню до сих пор: Король Клавдий вливает яд в ухо спящему брату, отцу принца Гамлета.
Домом завладели бездетные хозяева: Фёдор Варфоломеевич Наносенко и
19
его супруга Мария Сергеевна (как выяснилось, католики). Остальные помещения заняла их родня.
От вынужденного безделья и приниженного положения дедушку стала одолевать сильная хандра. С виду он старался держаться молодцом. Читал Священное Писание, ходил в храм, причащался. Но тяжело было ему, рачительному хозяину, взирать на всеобщую разруху. Он не протянул и двух лет. Сердце не выдержало — разорвалось.
После его смерти на хрупкие плечи Галины Никитичны легла вся тяжесть заботы о детях. Они напоминали птенцов, выброшенных из гнезда: жалкие, неприспособленные к жизни. Старший — лет шестнадцати, Никита или, как его звали, Ника, успел закончить гимназию. Образование по тем временам немалое. Но на каком поприще он, сын буржуя, мог применить свои познания?
Гимназию упразднили. Девочки Лиза и Вера продолжали обучение в советской школе. Бабушка крутилась, как белка, в колесе безотрадных будней. Потихоньку пускала в ход золотишко, серебро, ценные вещи. Бывало, днями просиживала на базаре, на толкучке, чтобы сбыть какое-либо барахлишко. Теперь Галина Никитична походила больше не на важную барыню, а на замученную горничную. Былая красота её поблекла.
А тут ещё нагрянул страшный 1921 год. Голод! Как выжили, одному Богу известно. По возможности помогали Барышевы и любимый приказчик дедушки Макар Захарович. Вскоре настали оттепельные годы НЭПа, разрешили частную торговлю, и он открыл мануфактурный магазин, взяв к себе в помощники Нику.
Материальное положение в семье Гнеденковых упрочилось. Девочки окончили школу. Лиза устроилась в больницу санитаркой, а затем освоила специальность медсестры. Кроме того, имея специальную подготовку, давала на дому уроки музыки. Вера работала уборщицей.
В двадцать четыре года Никита женился на Нине — красавице, певице, которая разъезжала с гастролями по стране.
— Та то, считай, чужая жинка! — бурчала Галина Никитична.
Однако опасения её были напрасными. Ника и Нина жили душа в душу.
У них родился мальчик. Назвали его Володей — в честь Владимира Артемьевича. Но он умер, не дожив до трёх лет. Между супругами пошли разлады, и они разошлись.
Ника привёл вторую жену — Серафиму, тихую, милую. Верующую. На сей раз Никита обвенчался с нею в соборе. Родилась дочь Ирина. Но радость семейная омрачалась недугом Серафимы. У неё обнаружили туберкулёз лёгких. Никита запил.
При предварительном разделе наследства Вера решительно заявила:
— Чур! Пианино моё. Выйду замуж — заберу.
Вы спросите: а почему оно не должно было достаться музыкантше Лизе?
20
На свою беду, она влюбилась в столбового дворянина Юру Цеккерта. Он отвечал ей взаимностью и хотел жениться. Но его чванливая мать, жена бывшего привилегированного сановника, не дозволила:
— За купчиху — никогда! Только через мой труп!
Участь бедной Лизы была решена. Она ни с кем не встречалась. Юру, как высокообразованного человека, забрали на ответственную работу в центр. Лизе была уготована роль старой девы. А если нет счастья, то зачем пианино?!
В этот день Вера вернулась с обедни радостная, умиротворённая… И вдруг — искушение! Глядь: а пианина нет!
— Ника продал, — мрачно пояснила Галина Никитична. — Говорит: «Места много занимает; Сима больная; в комнате и так дышать нечем».
Никита, придя домой, попытался оправдаться, ан, не тут-то было! Вера устроила грандиозный скандал и заявила:
— Я от вас уезжаю. Навсегда! Ноги моей здесь больше не будет!
— Зачем? Куда? — растерянно залепетала Галина Никитична.
— В столицу, мама, в столицу! Лучше быть рабочей в Москве, чем при-хлебательницей в Краснодаре.
Уговоры оказались напрасными. Вера завербовалась на строительство какого-то номерного завода. Угол снимала в Кунцево.
Здесь же, неподалеку, тоже на частной квартире, обитала её подружка Аня Барышева. Вот что она поведала Вере:
— В совершенстве зная английский язык, я оформилась делопроизводителем к некоему фирмачу Вильяму Голбрейту. Служебные отношения переросли в интимные. Я забеременела. В это время НЭП свернули. Голбрейт собрался в Англию. «К сожалению, дорогая, я вас взять с собой не смогу, — сказал он корректно. — Вот вам конвертик. Прощайте!»
— Ах, подлец! — вырвалось у Веры.
— Ничего не поделаешь! Такова жизнь. Пришлось сделать аборт.
— Убийство во чреве! — снова вспыхнула Вера.
— Да, милая, да! Я теперь уже никогда не смогу родить… Так вот! Я была тогда в таком трансе. Хорошо ещё меня приголубил Женечка Лукаш. Помнишь, учился с нами в гимназии. Сын станичного атамана. Красавец! С огромным чубом, с ямочками на щеках…
— Ну, как же, помню. Я сама была в него тайно влюблена!
— Так вот. Он давно за мной волочился. Проходу не давал. Хоть Гол-брейт и стоял на пути. Я, конечно, Жене всё рассказала. Он меня простил и сделал предложение. Только уж очень сожалел, что я сделала аборт. Теперь мы муж и жена. Правда, свою фамилию я не поменяла. Ну что, Верунчик, призадумалась?
— Да так. Всё это мне как-то в диковинку.
— Ничего, Москва и не таких обкатывала. Поживёшь — оботрёшься.
21
Только, гляди, будь настороже!
— Да уж, Бог даст, постараюсь.
Грамотных людей в стране не хватало. Года через полтора и Веру заметили. Перевели из чернорабочих в контору счетоводом.
Она попала под начало главбуха — огромного лысого блондина. Его лицо было сплошь обезображено шрамами. Глянешь — испугаешься. Но глазки голубые — добрые. Вере показалось, что она где-то его видела, и она расположилась к нему. В свою очередь, и ему пришлась по душе шустрая сообразительная сотрудница. Она легко справлялась с заданиями: словно орешки грызла, щёлкала на счётах. И безоговорочно соглашалась, когда её просили задержаться после работы.
Как-то, подбивая баланс, засиделись допоздна. Выходили с завода последними. У проходной главбуха поджидала высокая брюнетка.
— Моя супруга — Тамара, — пояснил он Вере.
У той мелькнула мысль: «Эту женщину я когда-то встречала». И — брякнула:
— Вы, случаем, не из Краснодара?
— Да.
— По-моему, вы пели с Иларионом Степановичем в соборе? У него был такой бархатный баритон.
— Тихо-тихо. Мы это тщательно скрываем. Могут с должности попросить.
— Простите, Тамара! Буду молчать, как рыба! А я его не узнала. Он так изменился…
— Ещё бы! Вёз казённые деньги. Хотели ограбить. Так он спрыгнул с поезда на полном ходу. Слава Богу, жив остался. — Тамара подняла голову к небу и, помолчав, продолжала:
— Мой отец был старостой собора. Близко знал вашего батюшку Владимира Артемьевича. Широкого размаха был человек! Царствие ему Небесное! Да, в страшное время живём. Доверять никому нельзя. А то как раз напорешься. Вот потому-то многие из нашего поколения остались в старых девах… — Она сделала паузу. — А хотите, я познакомлю вас с братом моего мужа? Хлопец — орёл! Образованный. Как раз у нас в гостях. Не стесняйтесь, приезжайте. Ведь мы же земляки и люди одного круга.
Встреча состоялась. Иван Овечкин красавице Вере не понравился. Худой, невзрачный, лысый. Губы толстые, уши большие. Не то, что Женя Лукаш! Да и одет скромненько: косоворотка, подпоясанная узеньким кожаным ремешком; брюки — дудочкой; белые парусиновые туфли, начищенные зубным порошком. Зато лёгок, как аргамак. Он назначил Вере первое свидание. Затем — второе… Она стала к нему привыкать. На танцах они всегда брали первые призы.
Иван преподавал теперь физкультуру и военное дело в Таганрогской шко22
ле (бывшей Чеховской гимназии) и обещал Вере приехать в Москву на летние каникулы, примерно месяца на три.
Она ждала. И дождалась. Отпуск пролетел быстро. Вера забеременела. Иван был у неё первым. Их зарегистрировали в ЗАГСе, поставили штампы в паспортах.
Месяца через четыре Иван приехал за Верой, чтобы забрать в Таганрог. Она наотрез отказалась:
— Это такая же дыра, как Краснодар.
— Да, но там мать и сёстры. Они будут ухаживать за ребёнком, — возражал Иван. — Там свой дом, а здесь мы на птичьих правах.
— Будет работа — будет и квартира. Будет всё! — упрямилась Вера.
Спор ни к чему не привёл. Они разругались.
— Ну и катись в свой поганый рог, — бросила сгоряча Вера на прощанье.
Иван Степанович обиделся и уехал. Никаких вестей от него не было. Вера оставалась одна в неоглядной безжалостной столице. Иларион Степанович с утра до вечера был занят на службе. Тамара Карповна несла попечение о его младшей сестре Вале, которая училась на геолога. Аня Барышева и Женя Лукаш привыкли жить только для себя. Какая от них помощь? Они никогда бы не стали возиться с грудным ребёнком.
— Наверняка Иван тебя бросил. Сделай аборт, и ты свободна, — посоветовала Аня.
Вера сурово нахмурила брови:
— Нет! Никогда! Он должен жить во что бы ни стало!
До родов оставалось два месяца. Требовалось усиленное питание. А Вера жила впроголодь. Наконец она решилась: бросила всё и вернулась на Кубань — восвояси.
В родительском доме, хоть комната была и немалых размеров, условия для будущей роженицы оказались неподходящими. У Серафимы болезнь обострилась. Она постоянно кашляла. Ирина подросла. У неё тоже обнаружили туберкулёз лёгких. Очевидно, по наследству. Никита частенько приходил домой навеселе. Скандалы участились. Поэтому Веру определили к близким знакомым — в станице Пашковской. Там она и родила мальчика. Шестого мая.
— Всю жизнь будет маяться, — наперебой каркали соседки.
Но диакон Михаил Гаврилович Берегченко, двоюродный брат моего дедушки, веско заявил:
— Бабкины сказки! Младенец родился на Георгия Победоносца. Сам Господь благоволит наречь его этим именем. А крестить будем в белом соборе великомученика Георгия!
Таинство совершал сосед по краснодарскому дому — протоиерей Арсений. Ему помогал диакон Михаил Гаврилович. Рассказывали, что когда меня крестили, я выпрыгивал из купели, плакал, кричал, протягивал ручонки к свя23
щеннику и хватал его за бороду.
Мой отец, уведомленный Гнеденковыми, прилетел чуть не на крыльях на это радостное событие и примирился с матерью. После чего они обвенчались в Екатерининском (красном) соборе и уехали в Таганрог.
***
В заключение несколько слов о протоиерее Арсении Белокрылове. В 1937 году он мученически закончил жизнь в застенках НКВД. Его зверски пытали, зажимали в дверях мошонку и детородный член — добивались признания в контрреволюционной деятельности.
Спустя месяц следователь батюшки Арсения, Шайя Шельман, мастер садистких допросов, стал жаловаться на постоянные стуки, раздававшиеся с потолка кабинета. Поинтересовался у завхоза, не ремонтируют ли крышу — получил отрицательный ответ. Коллеги-чекисты при всём старании не могли уловить никаких звуков. Когда приводили очередного заключённого, Шельман первым делом спрашивал:
— Послушай, голубчик, вон там наверху стучат? А?
— Никак нет, гражданин начальник.
— Ну хорошо. Ступай в камеру.
Теперь следователь подолгу никого не вызывал. Сидел на стуле, уставившись в потолок, и бормотал:
— Стуки… Стуки… И стуки…
В это время он явственно услышал голос отца Арсения:
— Истоки…
24
Глава 2
САРАНЧА
П
осле моего крещения родители поселились в доме Ивана Ивановича Балаяна. С фасада дом имел вид довольно внушительный: пилястры, на окнах — кованые решётки (пики с кольцами), крыльцо с ажурным навесом, на нём обозначен год — 1911; высокие деревянные ворота. По площади строение было обширным. Квадратную гостиную занимали хозяева: Иван Иванович и тётя Шура. За ними ютилась бабушка в комнатёнке без окон, но зато с печкой. Мы располагались в другой половине дома, за стеной. У тёти Тани была своя каморка, похожая на келью. Двери у всех выходили в общее пространное, с окнами на север помещение, посреди которого установили длинный грубо сработанный, но добротный стол, на случай праздничных торжеств. Далее располагались полутемные сенцы с чуланом. Здесь, в сенцах, летом готовили пищу на примусе или керосинке.
Частенько с Донского переулка захаживали в гости Карп Мартынович и Агафья Евтихиевна. Из Москвы — в отпуск, летом, приезжали к морю дядя Иларион с женой и сестрой Валей и дядя Афоня со своей половиной.
Родственников было много, но жили мирно и весело. Обычно собирались в просторной утеплённой галерее. На зиму между двойными рамами по подоконникам прокладывали вату, на которой стояли стограммовые гранёные стопки с солью.
В красном углу сиял позолоченным окладом святой великомученик Пантелеимон. Перед трапезой читали «Отче наш…». Старший из мужчин благословлял стол, а если таковых не было, то — бабушка.
Иван Иванович принимал всех с распростёртыми объятиями. Но больше любил возиться со мной. Посадит на велосипед. На руле звонок приделан. Везёт меня дядя Ваня, а я воображаю, что сам еду, и подзвинькиваю. Но вскоре аттракцион прекратился. Отчего бы это? Вернёмся к прошлому. Некогда Иван Иванович имел частную сапожную лавочку, примыкающую прямо к фасаду его дома. Старался, лез из кожи вон, но конкурировать с государством не смог — задавили налогами. И однажды со свойственным ему армянским темпераментом с яростью пошвырял в угол колодки, лапки и прочий инструмент, крикнул:
— Да пропади оно всё пропадом! — и устроился на обувную фабрику.
Приходил поздно, усталый. Но хоть минут двадцать да поиграет со мной, покатает на велосипеде. Когда я маленько подрос, в моём словарном запасе, кроме «мама», «папа», «баба», появилось словосочетание «дядя пелец». То есть «перец». А «перец» означало — «перс», персидско-подданный, то есть дядя Ваня.
Балаян был человеком сноровистым, настырным и перекрывал все нормы.
25
План выполнял на двести процентов. Стал стахановцем. О нём писали даже в газетах. А через несколько дней арестовали. Заодно и его двоюродного брата Аршака, который — по слухам — числился агентом НКВД. Тем не менее и его зацепили — под одну гребенку. Обвинение? Персидские шпионы! Месяца три их держали под следствием. Затем выслали в Иран.
Когда уводили Ивана Ивановича, тётя Шура плакала навзрыд. Никто не мог её унять.
— Ведь мы с ним венчаны! А не просто так, под забором!
Ужинать не садилась. Бывало, придёт с завода (работала токарем) — и во двор. Возится в саду или в огороде. А как стемнеет – юрк в свою комнату. И — тишина. Бабушка забезпокоилась:
— Ну что ты, Шура, так убиваешься? Читай Псалтырь! Бог даст, дождёшься своего Ванечку.
— Буду ждать до самой смерти!
После ареста дяди Вани бабушка Тамара стала полноправной хозяйкой в доме. Она привыкла, чтобы ей все подчинялись. Но со мной нянчилась — значит, глядючи на неё, и все остальные должны были делать то же самое.
Вот я, некоронованный властитель дома Овечкиных (кстати, детей у них ни у кого не было, кроме Глафиры Степановны, да и та проживала в Канаде), — сам от горшка три вершка — сижу в высоком плетёном кресле и требую: «Баба, цаю! Баба, цаю!» — хотя весь уже давным-давно взмок до нитки.
Или такая загадка: девять больших окружили одного маленького. А он визжит, машет руками и ногами. Что это? Меня купают. Я стою в деревянном корыте из клепок с железными обручами. Мыло заползает в глаза и щиплет. Я стараюсь прорвать окружение. Мне это удаётся. С криком: «Дядя! Дядя! Дядя!» — я запрыгиваю на руки к Афанасию Степановичу. Он уносит меня на прохладную веранду. Я начинаю клянчить: «Миску хоцю! Миску!» Дядя Афоня достаёт из кармана шоколадные конфеты. На обёртках — литографическое изображение картины Шишкина. Первый раунд закончился в мою пользу. Сколько их будет ещё?
Подобная картина наблюдалась и в парикмахерской. При стрижке мелкий волос попадал в глаза, и меня с трудом удерживали в кресле.
В отсутствие дяди Афони таким же непререкаемым авторитетом пользовалась у меня тётя Таня, молчаливая и суровая. «Танюка — моя подлюка (подруга)», — с гордостью заявлял я. Видимо, чувствовал у обоих (они и внешне были похожи) силу характера и доброту.
Какие ещё подвиги я совершал? Разве все перечислишь?! Бил бабушкиной клюкой стёкла в створчатых дверях галереи. Топтал шляпки московских тётушек. Щипал исподтишка за бёдра дебелых женщин.
Если где-нибудь в людном месте кто-то нечаянно меня задевал или толкал, я, не задумываясь, бил обидчика по голени крепким кожаным рантом ботинка.
26
Бабушка Тамара кормила всех досыта. Хотя она и соблюдала посты, но страсть как любила поесть. Очень уж обожала свиные котлеты. Пышные, сочные, с луком и перцем…
Зато моя мама жила впроголодь. Боялась за общим столом лишний кусок взять. А ночью в постели выговаривала мужу. Между ними опять назревал разрыв. Тогда отец вынужден был оставить своё призвание — школу — и оформился слесарем на кроватный завод «Вперёд» в надежде получить квартиру.
Бабушке не понравился такой необдуманный, по её мнению, поступок.
— Что же ты, Вера, этак отощала? — стала допытываться она у снохи. — Я стараюсь, хлопочу, чтобы вам угодить. Мы люди простые. К особым ухаживаниям не привыкшие. Сел за стол — ешь вволю. А жеманиться нечего. Мы не баре! Знала, за кого выходила!
— Вот именно, что не знала, — огрызнулась Вера. — А вы должны быть довольны тем, что я вам подарила наследника.
— Ну ты, милая, больно-то не кичись, а благодари Бога! Гордыня так и прёт из тебя! Ишь, квартиру захотели! А за стеной две комнаты с отдельным ходом.
Слово за слово. У обеих характер властный, неуступчивый. Как говорится, нашла коса на камень. Получилось нечто вроде скандала. С тех пор Тамара Ивановна и вовсе невзлюбила непокорную красивую Веру. Неизвестно, чем бы всё закончилось.
К счастью, отцу вскоре дали квартиру на Октябрьской улице, неподалёку от Чеховской гимназии, рядом с кирпичными домами (жители называли их красными). Там проживал коллега по спорту, баскетболист Памфил Ильич Лутаенко, дядя двухметрового роста. Он пришёл к нам на новоселье вместе с женой — Надеждой Петровной, маленькой подвижной женщиной с большими голубыми глазами, и с черноглазым сыном Федей (весь в отца!), старше меня года на два. Узкий круг!
Квартира по тем временам была шикарная. Вход с крыльцом. Прихожая. Просторная квадратная гостиная. На потолке — масляная роспись. Полутёмная спальня с печкой. И кухня.
Вещей почти не было. Пировали за старым дубовым столом. Торжество началось с «шампанского». Памфил Ильич, откупоривая бутылку, скомандовал: «Огонь!». Пробка полетела к потолку. Раздалось дружное «Ура!».
Было разнообразие закусок: колбасы, рыбные консервы, паштеты, торты, фрукты.
С Надеждой Петровной мама сошлась сразу. Она любила общаться с людьми искренними и простыми.
К концу застолья отец приготовил сюрприз. Достал чемоданчик, обтянутый тёмно-синим дерматином. Поставил на стол. Открыл крышку. Пояснил:
— Патефон.
27
— Ипитон, — как эхо, откликнулся я, перевёл непонятное слово на свой, детский язык.
Отец поставил пластинку. Сначала в тишине шипела, скрипела иголка. Затем прорезались первые звуки. Они сразу заявили о стремительности мелодии. Темп нарастал… Каким-то головокружительным неостановимым вихрем ансамбль НКВД исполнял Осетинскую лезгинку.
— Лезинку, — поправлял я. — Сыглай ещё!
И теперь без «ипитона» не засыпал. Он заменял мне соску. Родители старались побыстрее уложить меня в постель: вставали рано — спешили на работу (мама устроилась на кондитерскую фабрику). Я оставался с бабушкой, Галиной Никитичной. Её вызвали из Краснодара, чтобы приглядывать за мной.
В городе появилась новинка — трамваи. Катятся по рельсам. Предупредительно позванивают пешеходам, переходящим линию. Бабушка крепко держит меня за руку.
Трамваи встречались всё красные. В ту эпоху этот революционный цвет был в моде. Звезда — красная. Знамя — красное. Колхоз — «Красная заря» (Явная тавтология!). Завод — «Красный пролетарий».
— Дурак красному рад! — в сердцах говаривала баба Галя.
Но попробуйка подбери иной колер! Не дозволят! Время было лукавое, лихое…
Как-то поздно вечером к нам постучали. Заявились два вооружённых конвоира в синих фуражках. Сверлящими взглядами окинули гостиную. На ореховом гардеробе красовались, сверкая, две головки трассирующих снарядов. Блюстители закона узрели в них тайное зловещее предназначение.
— Для подрывной деятельности? — строго спросили у отца.
— Нет, держу как экспонаты.
— Ну это вы своей бабушке расскажите. Мы их конфискуем. Нам они пригодятся.
— Бить по пяткам? — наивно спросила мама.
— Гражданка, попридержите язык за зубами!
Начался обыск. Всё переворошили, ничего не нашли. Но отца увели. Мать в слезах бросилась на кровать. Бабушка Галя утешала:
— Не плачь, Вера! Сами виноваты! Бога забыли. Гроб с музыкой завели. Вот и доигрались. Накликали бесов. А ты не унывай. Будем молиться, чтобы Господь разрешил от уз раба Божия Иоанна. Бог милостив, смирись!
Во мне, напротив, не было никакого смирения! Я не мог равнодушно пройти мимо человека в военной форме, плевался и указывал на него пальцем:
— Тьфу, тьфу! Это ты забрал моего папку!
Соседи перестали здороваться. Никто к нам не захаживал. Только Надежда Петровна Лутаенко носила гостинцы.
Отцу вменялась в вину связь с белогвардейским генералом Андреем Григорьевичем Шкуро. Он сумел эмигрировать. Нынче сблизился с фашистами.
28
— Овечкин! Вы признаёте себя виновным? — в который раз вопрошал его следователь.
— Ни в коем случае. Отсутствует логика. Шкуро выехал за границу в 1920 году, а меня со всей роднёй вселили в его дом в 1921 году. Как бы я мог якшаться с этой контрой?
— Вы нам байки не выдумывайте. Значит, отказываетесь от подписи?
— Безусловно.
— Тем хуже для вас. Шелюгин! — обратился следователь к конвоиру. — Отведите его для начала в карцер.
Допросы не прекращались. Методы были многообразны. Энкавэдэшники отличались фантазией, так что даже физически крепкий Овечкин едва выдерживал. Случалось, когда его вели по коридору, возглашал громовым басом:
— Сталин! Сталин! Ты слышишь?!
Не знаю, слышал ли Сталин. Но в декабре 1938 года отца выпустили на свободу. Спустя семнадцать месяцев после ареста…
Среди таганрогской родни Карп Мартынович Былинич первым проложил дорогу на кладбище. Его как почётного прихожанина погребли около храма — напротив алтаря. Меня оставили дома: я был слишком мал. А уже в пять лет состоялось моё первое знакомство со смертью. Я смутно понимал, что это такое. Все плакали, и я плакал, размазывая слёзы по щекам. В комнату, где в гробу лежала бабушка Тамара, меня не пускали. Туда заходили только взрослые — её дочери, сыновья, снохи, родственники и знакомые. О чём-то шушукались, всхлипывали… Тамара Ивановна умерла без мучений, скоропостижно — от сердца.
Одет я был в матросский костюм и безкозырку и выглядел строго — старше своих одногодков. Но всё равно взрослые оставили меня под присмотром Агафьи Евтихиевны. Она взяла да подучила:
— Поди, скажи им: «Девочки, поберегите ваши слёзы. Они вам ещё пригодятся. Лучше молитесь о её душе».
Я пошёл и сказал. Все мигом приободрились. Гладили меня по голове. Целовали. Посыпались реплики:
— Умница! Наверное, философом будет?!
— Сейчас не больно-то порассуждаешь — того и гляди за решётку угодишь!
— Пути Господни неисповедимы!
Я остался в комнате. Подошёл ко гробу и долго исподлобья, как волчонок, наблюдал за покойницей. Она лежала вся в цветах. Лицо розовое. Казалось: просто уснула. Вот сейчас откроет глаза и улыбнётся. Однако нет! Не шевелится. Видно, это не сон. Что-то другое… Непостижимая тайна… Какая?!
29
* * *
Через год смерть, стрекоча, ворвалась в город на мотоциклах в виде множества кентавров в зелёных мундирах и касках. Потом эти существа превратились в двуногих. Раздался цокот кованых сапог…
В нашу квартиру ввалилось восемь незваных гостей — зазвучала грубая непонятная речь. Они забрали у нас сахар, все имевшиеся съестные припасы и с шумом расселись за стол в гостиной. Мама, испуганная, суетилась в полутёмной спаленке у печки.
Я, сжимая кулачки, тихо сквозь зубы шептал:
— У-у, фашистская гадина!
Вспоминался ранее виденный плакат: отвратительное пресмыкающееся, которое душили кузнечными клещами мускулистые руки.
Отец тем временем возился во дворе, в сарае и, войдя в квартиру, на мгновение оторопел… Сходу сообразив, что молчание может вызвать подозрение, поприветствовал немцев на их родном языке:
— Гутен таг!
В ответ они одобрительно загалдели:
—О, пан козяин! Гут! Гут!
Почему отец остался в Таганроге? Как уже было сказано, в 1938 году его освободили и полностью реабилитировали. Перед самой войной он занимал должность коммерческого директора треста «Гортоп». Накануне оккупации в городе творилась суматоха невообразимая. Эвакуироваться удалось далеко не всем. Мы находились в доме тёти Шуры. Её сестра Татьяна твёрдо заявила:
— Я коммунист. Медсестра. Иду в военкомат, — и стала собирать вещи в котомку.
— А мне надо получить кое-какие указания, — сказал отец. — Я скоро вернусь. Ну, Танюша, дай Бог, увидимся, — и поцеловал её на прощание.
Мы остались втроём: мама, тётя Шура и я. Сидя на крыльце дома, с нетерпением ожидали отца. Он появился часа через полтора.
— Ну что? — спросила мама.
— Пока не ясно. Я отлучусь. Возможно, надолго. Не волнуйтесь.
Вечера стояли прохладные. Со стороны базара что-то сильно грохнуло… Ветер крепчал, потянуло гарью.
Отец вернулся взбудораженный, лицо испачкано сажей. И тут же — с порога:
— Вы ничего не слышали? Кожзавод взорвали. И мельницу. Зерно горит… — и увидев, что мы ждём ответа на самое главное, добавил: — Я остаюсь. Памфил — тоже.
…И вот в квартире — чужие люди. Не люди — враги, смертоносцы! Но отец вежливо улыбнулся и осторожно, как по только что вымытому полу, проследовал на кухню, что за спальней, в надежде перекусить — хоть что-нибудь. Мать ему — в сердцах:
30
— Всё саранча сожрала!
— Тише ты, услышат.
Дня через два мама наставляла меня, натаскивала:
— Они масло на хлеб не намазывают, а схватят кусок, как пирожок, и лопают. Зубами оставляют надкус. Вроде зарубки. И прячут. Гляди, не польстись. А то нам не сдобровать!
Фрицы шастали по домам, вымогали:
— Матка, матка! Яйки, млеко, курки!
Они безцеремонно расхаживали в шортах (что оскорбляло жителей, особенно пожилых женщин — в их представлении это были обыкновенные трусы!), готовили пудинги, наигрывали на губных гармошках.
Хотя оккупанты освоились и вели себя, как полновластные хозяева, страх не покидал их (кто знает, на что способны эти русские?!). Для безопасности поспиливали большие деревья, посносили заборы и уборные (там могли прятаться партизаны!). Теперь и жильцы и завоеватели ходили оправляться за сараи. Огромное пространство было усеяно безчисленным количеством человеческих экскрементов, над которыми тучами кружились жёлто-зелёные мухи…
В нашем дворе стояла походная кухня. Поваром был Ганс, здоровенный рыжий толстяк с конопатинами по всему лицу. Но соседка бабка Павловна, полька (кто-то из соседей утверждал, что её муж зарыл партбилет перед приходом немцев), желая угодить, кликала его ласково: «Солнышко».
«Солнышко» поселилось напротив — у тётки Катьки, молодой и грудастой. Ганс звал её «фрау Катрин». Играя бёдрами, она крутилась перед ним. А её сестра Ольга спуталась с офицером. Чего только у них не было: и свиная тушёнка, и масло, и хлеб, и шнапс. По вечерам крутили на патефоне немецкие пластинки. Ганс в шортах, никого не стесняясь, ходил по двору в ожидании пудинга — вокруг пахло ванилью. Поужинав, сидя на приступках, пиликал на гармошке. Посадит Таньку, тётки-Катькину дочку, на колени и заладит одно и то же.
Почти все жили впроголодь. Хлеба не видали. Хорошо ещё, мать, как и другие женщины, пропускала через мясорубку варёную горелую пшеницу. Когда перед приходом немцев взорвали мельницу, хранившееся там зерно не успело полностью сгореть. Чтобы оно не досталось неприятелю, его сбросили в Таганрогский залив, близ Каменной лестницы, прямо у берега. Жители выгребали пшеницу вместе с илом и песком, высушивали, отсеивали…
Иногда во двор приезжала крытая грузовая машина, и к тётке Катьке в прихожую перетаскивали тёплые белые буханки. После мы, пострелята, шныряли в пустой кузов, как мыши, и хватали там маленькие — в четверть спичечной коробки — кусочки или крошки. Один раз Сонька, лет шестнадцати, всё-таки утащила булку хлеба. Фрицы узнали — «фрау Катя» выдала — и офицер застрелил Соньку прямо на глазах у всех.
31
С капризной Танькой — хоть сытый голодного и не разумеет! — мы дружили. Играли в жмурки, «латки», строили из песка дворцы. Ради забавы взбирались по большой приставной лестнице на чердак. В пыльном полумраке Танькины зелёные, несколько выпученные глаза светились по-кошачьи. Обратно я спускался первым, а Танька, подпрыгивая, норовила наступить мне на руки. Её босые ножки были в цыпках и болячках. Я терпел, Таньку не трогал, потому что любил.
Раз мы, заспорив, поссорились, и я оттягал её за косы. Она разревелась, пожаловалась матери, а та — Гансу. Рыжее чудовище погналось за мной с кочергой. Гремит сапожищами, пыхтит, а я — улепётываю, зная, что мне не сдобровать.
Мама выбежала во двор и бросилась на помощь. Спрятав меня за спину ( я, дрожа, уцепился за её юбку), стеной стала перед Гансом.
— Не дам сына бить, не дам! — потрясала перед ним руками, словно орлица крыльями. Ганс ушёл.
Мама дня три не выпускала меня во двор.
Я не простил Таньке предательства и перестал с ней возжаться.
Смерть подстерегала нас на каждом шагу. Однажды мы с тётей Шурой собирали груши в саду. Туда выходило окно из соседнего кирпичного дома. Оно было распахнуто. Вдруг из него выпрыгнул молодой немец атлетического сложения. Посвистывая, безпорядочно блуждал от одного дерева к другому, варварски обрывая фрукты. Тётушка подошла к нему:
— Пан, ты ешь, — только ветки не обрывай.
Фриц взъярился:
—Вас-вас? — заорал он. — Я стесь ест козяин. Мой окно фихотит в сат. А ты, швайн, не может укасыфать мне!
И, выхватив из кобуры пистолет, стал размахивать перед нашими носами:
— Я покажу тебе, швайн. Я буту стрелять, как сопак!
Но тут тётушка увидела у колодца офицера, квартировавшего у неё во флигеле.
— Пан, пан, помогите! — закричала она ему.
Офицер тотчас подбежал. Разобрался, в чём дело. Сорвал с шустряка погоны (видно, был старше по чину), отхлестал его этими погонами по лицу. Тот стоял тише воды, ниже травы. Больше мы его не видели: отправили на передовую.
Через недели две после оккупации Таганрога, в связи с приказом местной комендатуры, призывавшим на работу взрослое население города, отец вынужден был явиться на регистрацию. Попал на приём к бургомистру Кулику. Тот встретил его неожиданно ласково:
— Иван Степанович, старый знакомый! Рад тебя видеть в полном здравии. — Фраза прозвучала, как насмешка: отец к тому времени невообразимо ото32
щал. — Отдохнул маленько? Пора и за дело приниматься. Пойдёшь на старое место, в «Гортоп», коммерческим директором под начало Минченко, — сказал он командным тоном и впился пристальным взглядом в отца.
Получилась неприятная заминка. Отец, оставаясь в городе, знал, что события будут раскручиваться примерно таким образом. В голосе Кулика послышались угрожающие нотки:
— Или отказываешься?
Но отец уже овладел собой:
— Работать нам не привыкать.
— Ну вот и молодец! К тому же, как нам известно, большевички не очень тебя баловали. Был репрессирован?
— Да.
— А спрашивается, за что?
— Клеили связь с белогвардейцами.
— Понятно, — весело кашлянул Кулик. — Итак, приступай, — и пожал отцу руку.
На топливо приходилось ломать брошеные дома, которые потом глядели пустыми глазницами окон и дверей. Отец с портфелем разъезжал на пролётке. Но жизнь не стала сытней и безопаснее.
Случалось, советские самолёты совершали налёты на город. Когда ещё издали доносился гул бомбардировщиков, немцы в ужасе, с криком: «Иван! Иван!» — указывали на небо и первыми бежали к общему пространному погребу, отталкивая старух и малышей.
На улице, напротив нашего двора, разорвалась бомба. Огромный осколок угодил нам в крышу. В гостиной с грохотом обвалилась штукатурка чуть не в четверть площади потолка. Оголились дранки, как рёбра животного. На улице образовалась большущая воронка от бомбы. Мы, ребятня, часто лазили туда. Со временем она заросла густым бурьяном и напоминала беседку.
Никто из детей и подростков не знал, что такое игрушки. Собирали осколки, патроны, гильзы и пули, трассирующие и разрывные. У меня имелась целая коллекция. Но сокровище было обнаружено. Я хранил его в гильзе от снаряда. Несмотря на мой протест, мама бросила её в жижу — в яму от бывшей уборной.
Решительность мамы объяснялась тем, что недавно в соседском дворе мальчишки нашли гранаты с деревянными ручками. И доигрались. Финал оказался плачевным: один был убит наповал, другому выбило глаз и оторвало два пальца на правой руке.
Смерть витала повсюду. Над Агафьей Евтихиевной она промчалась на высоте в тридцать сантиметров. Осколок пробил в её доме дверь, пролетел через проём в спинке кровати, на которой почивала хозяйка, и, шипя, упал и прожёг пол.
— Чудом спаслась! — восклицала Агафья восторженно. — Слава Тебе Господи, слава Тебе!
33
* (нем.) Больной, больной! ** Гитлеру — конец!
С тех пор она заперла свой домик и перебралась к нам на жительство. Принесла с собой икону Спасителя в бронзовом окладе и резном киоте. Повесили её в спальне. Благо, немцы на святыни не покушались, никого из богомольцев не преследовали. Напротив, старались снискать признательность у верующего народа. И спустя некоторое время около базара снова начала действовать церковь святителя Митрофания.
Агафья Евтихиевна и мама брали меня с собой на службы, научили креститься.
— Когда входишь в храм Божий, шапку снимай, — строго наставляли они.
Я усердно своими словами молился за мать, отца, за бабу Агашу, за бабу Галю, за тётушек, дядюшек и всех родственников, чтобы их не убило, не ранило. Чтобы Боженька всем сохранил жизнь. Я выучил наизусть «Отче наш» и другие краткие молитвы. Минул год. Я первый раз подошёл на исповедь. Встал на коленки. Потом, скрестив руки на груди, вместе со взрослыми приближался к батюшке, старенькому и тщедушному. Он стоял с Чашей в руке.
— Открой рот! — сказал он. — Причащается раб Божий, отрок Георгий. — И подал мне на длинной ложечке кровавую частичку, сладкую на вкус. Баба Агафья отвела меня куда-то в сторонку, где я взял крохотный суховатый кусочек белого хлеба.
— Это просфора, — пояснила Агафья Евтихиевна.
Я спросил её как-то:
— А что такое «огнь бо есть»?
— Огнь — то же, что огонь. Только по-церковному. Наш Господь — огонь. Он попаляет всех врагов рода христианского.
— Фашистов?
— Да. И большевиков. Все антихристы!
— А как же антихристы против антихристов сражаются?
— Видишь ли, дело не в правителях. Наш народ бьётся за свою землю. Не мы пришли к ним, а они к нам. Господь за нас! Хоть фрицы и начертали на своих пряжках: «С нами Бог».
Мама как могла сопротивлялась посягательствам оккупантов на наше жильё. У неё выработался хитрый приём. Как только постучат, укладывает меня в кровать и говорит:
— Кранк, кранк!* Ангина!
Уловка удавалась: немцы страшно боялись всяких инфекционных заболеваний. И всё-таки несколько раз оккупанты располагались у нас на постой. Были среди них и плохие, и хорошие. Чех — аптекарь потчевал меня печеньем, шоколадом и, прищёлкивая языком, говорил: «Гитлер — капут!»**
34
Румыны (их было двое) приволокли откуда-то флягу самогона. Мама черпала её медной кружкой в форме шахматной туры. Запасалась, чтобы при случае выменять горючее на продукты. Я стоял на стрёме. Отец отсутствовал по неизвестной причине. Румыны напились в стельку. Один из них пытался соблазнить мою мамашу. Но я бодрствовал и караулил её до утра. В отместку непрошенные гости разрезали тесаком лежак дивана.
Вскоре город потрясла из ряда вон выходящая новость: все говорили о том, что партизаны подорвали в порту две баржи с ценным грузом. Гестапо шерстило всех подозрительных.
В темноте — в постели — отец часто перешёптывался с матерью, думая, что я сплю. Агафья Евтихиевна почивала в гостиной.
Отец: Удалось укрыть коммуниста Афонина… Фёдора Яворского…
Мать: А как дела с баржами?
Отец: Схватили Снегирёва… Пытали… Не признался… Расстреляли…
Мать: Ой, что будет?! Ужас!
Отец: Молчи. Тихо! Зато помогли его дочери… В Германию не отправили.
Лёжа под одеялом, я слышал различные имена, фамилии. Они навсегда запечатлелись в моей памяти
С приходом фашистов отец с дядей Памфилом совсем перестал общаться.
Но по возможности тайно ему пособлял — через Федю. Мы с ним бегали по дворам, лазили в сады. Чтобы как-то утолить голод, набивали животы недоспелыми жерделами и шелковицей. В одном месте приглядели два шестиствольных миномёта.
—Что за штука, за игрушка? Вроде пушка и не пушка, — сочинив стишок, смеялся Федя.
Я сообщил отцу. Не знаю, сделал ли это Федя. Но когда через несколько дней мы туда снова полезли за фруктами, миномётов не оказалось.
Впервые я увидел Федю заплаканным. Говорил сбивчиво, заикался:
— Убили батяню… Забрали… Повели к школе… В гестапо… Сосед выдал… Я шёл поодаль… Двоих он схватил за шиворот да как стукнет лбами. Они упали. А третий батю прикладом по голове. И давай стрелять. Ну и всё! А после его ещё и тесаками кололи.
Я рассказал матери. Ночью — в постели — она известила отца. «Снаряды падают рядом, — сказал он. — Держи ухо востро».
Вроде бы и прижился отец в «Гортопе». И бургомистр Кулик был им крайне доволен. Но бабка Павловна, соседка, сгорала от зависти: «Ишь присосался! Гляди, какой пост занимает!» И начала плести злые сплетни: дескать, он партбилет в землю зарыл; как снабженец с жидами якшался; да и немцев они не хотят на квартиру пускать…
Слухи, распускаемые Павловной, возымели своё действие. Под вечер за отцом пришли — полицай и немец в военной форме. Последний с любопытством глянул в угол на икону:
35
— Иезус?
— Да, пан офицер. Иисус Христос! — утвердительно сказала Агафья Евтихиевна. — А я дочь атамана. Отца и мать сгубили красные.
Мама достала альбом, показала фотографию Михаила Берегченко в облачении:
— А это мой дядя — диакон собора. От советской власти мы натерпелись. Муж сроду не был в партии. Его два раза сажали в тюрьму. Он ни в чём не виноват.
— Разберёмся, — коротко сказал полицай.
Отца увели.
Баба Агафья, мама и я всю ночь стояли на коленях перед иконой Спасителя. Плакали и непрерывно молились.
Отец вернулся под утро. Я бросился к нему на шею. Баба Агафья и мама крестились, повторяя: «Слава Богу! Слава Богу!». Отец пояснил:
— Звонили Кулику. Он удостоверил, что я два раза сидел. И добавил: «Наш хлопец!» Я не растерялся, стал даже по-немецки калякать. Рассказал, что ещё в Краснодаре помогал родителю изготовлять оружие для генерала Шкуро. Эсэсовец радостно залопотал: «О, Шкуро! Гут! Гут!». И на прощанье сказал: «Иди, пан Овечкин. Нато много рапотать! Хайль Гитлер!». Я тоже поприветствовал фюрера.
Пришлось срочно замаскироваться. Повод подвернулся. Отец был приглашён в бургомистерство на какое-то торжество. Там он поднял тост за Гитлера.
— Неужели ты смог это сделать? — возмутилась мама.
— А куда денешься? С волками жить, по-волчьи выть.
Зато, когда волна подозрений улеглась, отцу удалось — как я узнал из ночных перешёптываний — спасти от смерти ещё немало коммунистов, а женщин с детьми — от угона в Германию.
В ночь, накануне освобождения Таганрога, наши лётчики планомерно бомбили город. Погреб заполонили фрицы. А мы с мамой остались дома, забились под кровать и, когда нависал гул самолёта, прятались под подушки.
Отец ушёл к тёте Шуре. Бургомистр Кулик готовился улизнуть с фашистами. Минченко (управляющий трестом «Гортоп») намеревался податься куда-нибудь подальше и поглубже. Что им было до какого-то там Овечкина?! Тётю Шуру заранее предупредил немецкий сапёр:
— Матка! Школа будем — пух-пух!
К школе, двухэтажному кирпичному зданию, прилепились тётушкины сараи, огромные деревянные ворота. Чуть подует ветер — и пламя перекинется на дом. Из него выносили всё, что можно. Ценное — зарывали в землю. Пособляли даже соседи. Им тоже угрожала опасность пожара. А колодец — один, на два двора.
Тётя Шура прижимала к груди икону святого великомученика Пантелеи36
мона в вычурном золочёном окладе под стеклом. Отец прикрепил икону к стволу туи.
— Помоги нам, угодник Божий! — взмолилась тётя Шура и утёрла слезу в уголке глаза.
Мы провели ночь в непрерывном страхе. А что было там — в тётушкиных владениях? Уму непостижимо! «Взрывы, грохот, пламя… Ад кромешный! — рассказывала она после. — Но, благодарение Создателю, всё осталось целым и невредимым».
Утром (рано-рано!) я вышел на крыльцо. Бомбёжка кончилась. Небо было ясным. В звонком воздухе — где-то вдали — стрекотали пулемётные трели да часто, сотрясая землю и стёкла, бухали снаряды. «Наши, наши идут! Уже совсем близко», — ликовал я.
А через весь двор протянулся стол, покрытый белой скатертью. На нём — тарелки, и на каждой — глазунья. Желток, словно крохотное солнышко среди белых облаков.
Я стоял, глотая слюни. Немцы бегали в суматохе, им было не до завтраков. Тётка Катька и её сестра Ольга истошно голосили: «Миленькие, на кого ж вы нас покидаете?!» Тут же суетилась бабка Павловна.
Снаряды разрывались всё звучнее, всё ближе. Вот сейчас с минуты на минуту драпанут фрицы… А глазуньи лежали нетронутые и духовито пахли горячим маслом и перцем…
* * *
Таганрог был освобождён 30 августа 1943 года. В этот же день мама повела меня записываться в первый класс к зданию дореволюционной гимназии, где учился Антон Павлович Чехов и где во время оккупации располагалось гестапо. Туда никого не впускали. В городе из уст в уста передавались рассказы о мрачных застенках — подвалах, об изощрённых пытках, о предсмертных надписях. Поэтому сбор проходил во дворе школы, которая числилась под номером два. К занятиям она не была подготовлена. Мы пока что вынуждены были пребывать на положении арендаторов в других школах.
Немцы сожгли все парты, и нам приходилось пользоваться своими стульями и табуретками. (У меня был венский стул с широкой изогнутой спинкой). Вместо портфелей носили торбы. И часто кочевали из класса в класс…
Несмотря на то, что мама всегда старалась по возможности уберечь меня от влияния улицы (в отличие от других, приходилось сидеть на корточках, чтобы где зря не замарать брюки), я, сверх ожидания, оказался озорным учеником. В первый же день меня выставили с урока. За что? Повздорив с одноклассником, я запустил в него чернильницу.
Писал небрежно, ставил огромные кляксы. Уроки делал только под надзором матери. Читать не умел, но всё запоминал со слуха. Первая книга, с
37
которой меня познакомили — стихотворная сказка Петра Ершова «Конёк- горбунок» с красивыми иллюстрациями. Я её почти всю знал наизусть. И, с важностью водя пальцем по тексту, изложенному доступным сочным языком, делал вид, будто читаю. Строчки плавно катились одна за другой:
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу.
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги скопом собирали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.
В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе.
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Мужички такой печали
Отродяся не видали.
Стали думать да гадать
Как бы вора соглядать.
А вором оказалась кобылица! С этого момента и зачиналась сказка.
Таким методом «чтения» я долго пользовался и в школе, пока меня не разоблачил Тит Титыч, престарелый учитель. Запомнился он тем, что, когда мы шалили, щедро отпускал подзатыльники. В последующие годы преподавали одни женщины. Мужчин почти не было. Многие не вернулись с фронта… Мы, подростки, не придавали тогда этому существенного значения. Все мысли были направлены на то, чтобы добыть что-нибудь поесть. Я как проголодался с войны, так, кажется, до сих пор не могу насытиться. С хлебом было туго. Его выдавали по карточкам. А на базаре буханка стоила пятьсот или двести пятьдесят рублей. Точно не помню, но по тем временам — деньги баснословные. Чтобы заглушить голод, мы много курили. Но, конечно, не папиросы, а всякую дрянь. Собирали окурки — «бычки», сушёную траву, бумагу. Измельчали и заворачивали в газету — трубочкой. Получалась «козья ножка». Кружилась голова, тошнило, но часа через три есть хотелось еще сильнее. Курили украдкой от родителей и учителей — в туалетах и других укромных местах. Спасаясь от голода, обносили сады; наедались до отвала фруктами, часто зелёными.
Зато немцам — пленным — жилось лучше нас. Их содержали на территории бывшей конюшни, огороженной капитальным каменным забором. Хлеба у них было навалом, хоть и цвелого. Появилась возможность обмена, и мы — слава Богу! — воспряли духом.
38
Мама терпеть не могла германцев.
— Их губит зависть и жадность, — говорила она. — Вильгельм виноват, что у нас революция свершилась. Не поддержал царя Николая. А после и сам погорел. Когда я училась в гимназии, мы пели такую песенку:
Вильгельм в поход собрался,
Наелся кислых щей.
В тот день он обмарался
И умер в тот же день.
Его похоронили
Под каменной плитой
И надпись водрузили:
«Спи, спи, красавчик мой!
Наконец, на долю учеников выпала нечаянная радость. В нашей школе стали давать безплатные обеды — пустые щи без хлеба. Я не терялся и всегда просил добавку.
Дома, когда удавалось достать немного кукурузы, перемалывал её на ручной мукомолке, а мама пекла пироги, сами по себе сладковатые на вкус. Сахара не было. Взамен его употребляли сахарин в крохотных таблетках. С чаем из трав. Приготовляли из кукурузной муки и мамалыгу. Заполняли ею противень, давали остыть, а после разрезали на куски.
Изредка перепадало лакомство — жмых (в наших краях говорят — макуха), которым подкармливали коров. Мы смаковали его с удовольствием вместо халвы. Но злые языки обозвали макуху «сталинским шоколадом».
В классах было очень холодно. Чугунная печка с длинной трубой, выведенной в окно, плохо обогревала. На переменах или когда заболеет учитель, мы жались около этого единственного источника тепла. Чтобы скрасить безсмысленное времяпрепровождение, ребята пели осипшими голосами «блатные» песни. Вот одна из них — «Три гудочка». В ней рассказывалось о том, как попал в облаву какой-то бандит Ванюшка. Одет он был в кожаную тужурку, в кожаные штаны и в кожаную фуражку. И два нагана — в руках. Кто-то крикнул: «Беги!» Но легавые (милиционеры) кинулись за ним…
…Двадцать пуль ему вдогонку —
Семь осталося в груди.
И, наконец, заключительная часть:
На столе лежит покойник,
Три свечи горят.
Это был убит разбойник,
За него отомстят.
Наступало печальное молчание. Наверное, кто-то из мальчишек сочувствовал отчаянному Ванюшке…
39
* Брот (нем.) — хлеб. ** Их — я.
— А мне его вовсе не жалко, — заметил я однажды. — Бандюга, что фашист. А фашиста надо добить в его собственной берлоге.
Меня поддержал Федя Лутаенко:
— Правильно, Жора! Давайте переменим пластинку.
Сгрудившись вокруг печурки, вспоминая время оккупации, голодного детства, страха и унижений, мы тянули заунывными голосами:
Маленький синий платочек
Геббельс нам дал постирать,
А за работу
Кусочек броту*
И котелок облизать.
Подростки подряжались тогда почистить сапоги завоевателям, чтобы получить какую-нибудь подачку, и обращались к ним с такой замысловатой присказкой:
— Пан, штифельбутсэ?! Экстра-прима из Берлина. Их** специалист.
В переводе это означало: «Пан, не желаете ли почистить сапоги? Крем — самый лучший, из Берлина. Я — специалист».
«Да, — думалось мне, — как хорошо, что всё это в прошлом и уже никогда больше не вернётся».
Вечерами дома при свете каганца (коптилки) или карбидной лампы (освещение было разнообразным, в зависимости от возможностей), прижавшись к тёплому кафелю печи, я слушал сводки Совинформбюро. Из репродуктора — чёрной тарелки — грохотал мощный бас Левитана: «В ознаменование одержанной победы произвести салют в столице нашей Родины — Москве, а также в городах - героях Ленинграде, Сталинграде, Севастополе и Одессе двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из 224 артиллерийских орудий». Я слушал, затаив дыхание, и моё сердчишко трепетало от восторга. Под конец в голосе диктора пробивались скорбные нотки: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».
Приходили скупые весточки с фронта и от Татьяны Степановны — моей «Танюки-подлюки». Сначала она служила фельдшером в сапёрном батальоне, позже — старшей медсестрой в эвакуационном госпитале… Тётя Шура плакала от радости:
— Слава Богу, жива! А ить была ранена. Дали орден Красной Звезды.
О Победе мы узнали утром, играя во дворе. Федя, я и другие мальчишки прыгали и ликовали. Кричали: « Ура»!
Сразу же после освобождения города — почти полтора года тому назад — отец приступил к своим обязанностям на старом месте, но уже в должности управляющего трестом «Гортоп». Он получил мандат, выданный председате40
лем горисполкома товарищем Медведевым Д.В. И снова ездил батя на линейке с портфелем в руках.
Бабка Павловна дивилась. «Что за оборотень? — рассуждала она на посиделках со своими сплетницами-подружками. — До войны был начальник. При немцах — тоже. И сейчас — опять начальник. Везёт же людям!»
Мама с дворовыми не судачила. Да и о чём было говорить с ними, с предателями! Она откровенничала только с Надеждой Петровной Лутаенко (из красных домов). Жаль было её! В самых цветущих годах овдовела, осталась одна с отроком Федей. Мама, как могла, опекала их.
Вскоре после дня Победы мы перебрались на новое место жительства. Отцу дали двухкомнатную квартиру в доме бывшего купца Винокурова. Площадь — пятьдесят квадратных метров. Высота — свыше четырёх. Потолки с лепниной. Карнизы вытянуты шаблоном. Огромные филенчатые двери и окна со ставнями. Старинный дубовый паркет.
Квартира располагалась в самом центре, на Ленинской улице (до революции — Петровская). Кстати, при немцах она тоже называлась именем великого русского императора. Памятник Ленину у центрального входа в городской парк снесли, и его место занял могучий бронзовый Петр Первый работы скульптора Антокольского. В те годы среди ребятни бытовала такая песенка:
По Петровской улице
Казачок идёт,
Усики покручивает,
Песенки поёт.
После изгнания немцев из Таганрога царь Петр был вновь низвергнут с постамента и его сменил Владимир Ильич. Петр долгое время пребывал в лежачем состоянии, в вестибюле библиотеки имени Чехова, пока его не воздвигли в порту — лицом к ветрам и морю.
Ленина больше не тревожили. Он казался непоколебимым. У ног вождя периодически сооружали трибуну. На неё взбирались таганрогские правители, чтобы на великие советские праздники чествовать демонстрантов.
Иногда отец проводил меня туда по пригласительным билетам. Удовольствие неописуемое! А парад военных — верх всего! Гремят марши. Чёткий слаженный шаг… Загляденье!
Но, видно, Таганрогским властям опостылело каждый год по два раза стоять на одном и том же месте. Для торжеств наметили другой район — Октябрьскую площадь, где соорудили новый монумент. И получилось так, что Ленин повернулся к городу задом. Прежний памятник у парка занимал более верную позицию. И вот как-то, проснувшись, горожане увидели взамен него ровную площадку. Как сквозь землю провалился! Такой поворот дела очень уж напоминал наваждение. Жители ломали голову. Между тем, поговаривали, что статую продали какому-то колхозу.
41
Напротив нашего нового двора по Ленинской — прямо через дорогу — стояло двухэтажное закопченное взорванное здание. В нём до войны располагался НКВД. Мы побывали здесь с отцом до освобождения города. Лазили в мрачные подвалы. По приказу немцев из канализации были вытащены во двор трупы. Серые, хрупкие, омерзительно страшные. У одного отделилась голова… У другого на руке были отрублены пальцы. Оккупанты объясняли любопытствующим, что это злодеяния энкэвэдэшников, которые пытались спрятать в помойной жиже концы своих грязных дел. Уже столпилось много народа… Вдруг одна женщина вскрикнула — признала своего мужа…
Трупы уложили в роскошные гробы, украсили цветами. Торжественная процессия двигалась по главной улице. Играл духовой оркестр.
Зевак было много. Мы шли по тротуару, следуя за шествием. Баба Агафья крестилась, приговаривая:
— Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих!
Дома она сказала почти шёпотом:
— Хороши, ироды! И те, и другие. Хрен редьки не слаще!
В связи с этим мою память будоражит такая картина. Около красных домов в общественном туалете на несколько мест (видно, немцы не снесли его потому, что партизанам невозможно было там укрыться) я увидел мёртвого грудного ребёнка жёлто-зелёного цвета. Как же он оказался в таком неприглядном месте? Ведь не энкэвэдэшники и не фашисты подбросили его сюда. Это могла сделать только родная любящая мать!
Позже здание НКВД было восстановлено. Надстроили третий этаж, оштукатурили под камень. В нём разместилось лётное училище. Затем его заняло секретное радиотехническое предприятие (почтовый ящик). На здании укрепили мемориальную доску с надписью: «Здесь, во дворе «Европейской» гостиницы, 17-30 января 1918 года белогвардейцы зверски замучили 12 красногвардейцев — рабочих «Русско-балтийского» завода во главе с Н. Ткаченко». Вот так следы одних преступлений затаптывались другими…
Немцы продолжали напоминать о себе, хотя давно уже были выдворены за пределы города. В одном классе со мной учился Золотов, которого в детстве окрестили с именем Анатолий. Во время оккупации его родители процветали. Они занялись производством и продажей мороженого. Правда, не без поддержки бургомистра Кулика. С ним они находились в родственных отношениях. И Анатолия стали величать Адольфом — в честь фюрера. Но с приходом советских войск он снова превратился в Анатолия. У нашей соседки по коридору Полины сын Лёська (Алексей) — мой одногодок — носил фамилию Миллер. Его отец был немецким колонистом. Лёське делали операцию уха, долбили кость. Она так и не заросла. Видимо, это отразилось на его умственных способностях. Сверстники всячески подтрунивали над ним и напевали такую частушку:
42
Немец-перец, колбаса
Купил лошадь без хвоста.
Поехал жениться —
Лошадь не годится!
Как бы в знак протеста Лёська частенько маршировал по двору; никого не стесняясь, напевал мелодию фашистского марша с непонятными словами:
«Айли-айлё, айли-айлё!
Айли, айли, айли, айлё!»
На новом месте жительства товарищей у меня пока что не было, если не считать Лёську и Настю Самохвалову, кареглазую толстенькую девчонку. Я как угорелый носился с ними по улице или играл в «орла и решку».
С Федей Лутаенко встречаться стали реже. Виделись только в школе. Сидели за одной партой.
Иногда из соседнего двора к нам прибегал еврейчик Миша, смуглый и кучерявый, как негр. Его семья только что вернулась из эвакуации. Как-то Настя позвала его:
— Эй, жид!
Я поначалу не расслышал или не понял, что она хочет сказать. Но она настойчиво повторила:
— Жид! Эй, жид!
— Настя! Меня так никогда не называли, — обиделся он.
— А теперь, Мойша, будут! — и, схватив за рукав рубашки, со всей силы толкнула его в кучу песка.
Лёська радостно заржал:
— Юда! Хальт!
Я рассвирепел:
— Ну вы, крысы, не трожьте его! Они никого не предавали. Не то что наши!
Я был выше обидчиков на целую голову. И показал им кулак:
— Смотрите у меня. А то — вот! А ты, Миша, не бойся. Ступай домой.
Я хорошо знал, что фашисты уничтожили почти всех евреев, оставшихся в городе. Предварительно на дверях их домов ставили мелом крестики. Евреи находились на строгом учёте, на рукаве носили повязки. Однажды их свезли в Петрушину балку. Заставили рыть большущую яму. И порешили всех до единого.
С Настей и Лёськой я не разговаривал, даже не здоровался. Предателей не терпел. И зачастил к Феде Лутаенко.
Однажды отец повел нас на площадь около клуба имени Сталина. Там собралось народу видимо-невидимо. В центре стояла полуторка с откинутыми бортами. Посреди кузова торчал деревянный брус в виде буквы «Г». Возились люди.
43
Отец держал меня и Федю за руки. Сзади напирали. Отец огрызнулся:
— Тише вы! Мальчонков задавите!
В кузове грузовика расхаживали мужчины: один — в гимнастёрке, два — в штатском. На табуретке сидел какой-то лысоватый дядька.
— Полицай, полицай! — кричали вокруг.
Федя дёрнул за рукав отца:
— Иван Степанович, гляньте! Вот этот самый с фашистами увёл моего батяню.
— Знаю, Федя, знаю.
Между тем мужчина в гимнастёрке скомандовал:
— Пора кончать, хватит! Собаке — собачья смерть!
Полицая поставили на табуретку под перекладину. С неё свисала верёвка. Голову вдели в петлю. Табуретку выбили из-под ног. Он повис — стал красным, точно рак. Толпа одобрительно загудела…
К вечеру надвинулись тяжёлые тучи. Засновали молнии. Небесный свод, казалось, раскалывался пополам. Налетел яростный вихрь — и вскоре затих. Грянул ливень…
Все попрятались в свои жилища, а я стоял у крыльца с раскрытой дверью. Обратив взор кверху, шептал:
«Боженька! Ты распоряжаешься молниями и ветрами. Ты посылаешь дождь и засуху. Ты всё можешь! Сделай так, чтобы люди перестали предавать, убивать и мучить друг друга. Боженька, прошу Тебя!»
И как бы в ответ раздался сокрушительный удар грома.
44
Глава 3
ЗА ВСТРЕЧЕЙ ВСТРЕЧА…
О
на была лет на пятнадцать старше меня — дородная круглолицая брюнетка с чуть вздёрнутым носом. Звали её Антонина Петровна. Я, отрок лет тринадцати, со впалыми щеками (хотя ростом вымахал уже выше отца), ломал голову, отчего она такая справная и ухоженная. Может, у неё супруг директор молочного завода? Но действовало ли тогда в Таганроге такое предприятие, толком не знал. Впоследствии выяснилось, что Антонина Петровна жила одна на окраине города, держала козу, а муж её погиб на фронте, и она всегда носила всё чёрное: платье, чулки, лакированные лодочки…
В войну (да и года два спустя) я не видывал упитанных людей. Ведь только в 1947 году отменили карточную систему. Хлеб тащили мешками. Запасались, сушили сухари: а вдруг он снова исчезнет с прилавков?!
Бывало, сидишь на занятиях, а на уме одна забота, как бы чего-нибудь пожевать.
Агафья Евтихиевна успокаивала:
— Не горюй. Зато отличником будешь: сытое брюхо к ученью глухо.
Однако, несмотря на голодную диету, я не проявлял должного рвения к наукам. Если не считать арифметики — с удовольствием щёлкал примеры и задачки. Но в пятом классе, с приходом Софьи Михайловны, самовлюблённой и капризной, интерес к математике был отбит начисто. На следующий год заступил новый преподаватель — Антонина Петровна Заманихина, а неприязнь к точным наукам осталась. Все эти параллелограммы, теоремы, формулы казались ненужной заумью. Вот если бы найти ключ к практическому их применению!..
Новая математичка осанисто расхаживала по классу, от её глаз не ускользали даже мелкие мальчишеские проделки (девчонок не было — обучались раздельно). Чуть нахмурит изогнутые атласные брови, и у ребят холодок пробежит меж лопаток.
На её уроках мне было боязно и сладостно. Боязно потому, что зачастую плохо готовился к урокам. Сладостно оттого, что мог с упоением, не отрываясь, созерцать своего кумира. Увлечение росло и крепло с каждым днём. Но, будучи подростком, я не находил способов его выразить. Послать учительнице письмо, или, оставшись наедине, признаться в любви, или, наконец, пригласить в кино, на последний сеанс?! Смешно! Да я об этом и не помышлял. Но, вероятно, Заманихина заметила мои пылкие взоры…
Я сидел на передней парте, у стены, с левого края, если смотреть лицом на столик преподавателя. Антонина Петровна обычно разгуливала по классу, что-то объясняла или допрашивала очередную жертву. Останавливалась около меня и ставила на перекладину парты попеременно
45
то одну, то другую ногу. Ноги были точёные: икрастые, с тонкой щиколоткой, с высоким подъёмом. Я старательно зарисовал их в записной книжке.
Случалось, Заманихина, сбросив туфлю и почёсывая пятку о перекладину, внимательно слушала ученика, доказывавшего у доски теорему. Но я был далёк от всяких математических ухищрений. Сердце яростно колотилось. И я решился: опустил руку под парту и, накренив корпус, стал медленно двигаться к заветной цели. Нога пребывала на том же месте. Я слегка дотронулся до неё и тут же, как от удара током, отдёрнул руку. Немного погодя снова прикоснулся и слегка погладил. Антонина Петровна сняла ногу с перекладины и поставила другую.
Осмелев, я продолжал подобные опыты почти на каждом уроке. А сам, словно в тумане, тупо разглядывал чертежи на доске…
Почувствовав безнаказанность, я позволил себе большее; захватывал пальцами — полукольцом — лодыжку и, подержав несколько секунд, отпускал. В голове назойливо кружились пушкинские строчки: «…держу я счастливое стремя и ножку чувствую в руках». Строгая учительница молчала. Вероятно, ей нравилось такое заигрывание…
Как-то, уронив ручку, я полез под парту. Рядом, на перекладине, покоилась нога в чёрном чулке. Соблазн был слишком велик. Как одержимый, я жадно прильнул к ней губами…
Когда я выбрался из-под парты, где устроил что-то вроде капища, то увидел, что кровь густо залила лицо математички. Она сдержанно спросила:
— Чего ты балуешься?
— Ручка упала, — ответил я невозмутимым тоном.
На первый взгляд казалось странным, что такой грозный педагог не пресекает в корне моих поползновений, а напротив, как бы им потворствует. К тому же по геометрии я плёлся в хвосте и доставлял Антонине Петровне немало хлопот. Но она терпеливо возилась со мной и всегда старалась помочь, когда я безпомощно, точно кутёнок, барахтался у доски.
Мне тоже хотелось ей всячески услужить и сделать приятное. Я таскал из тётушкиного сада букеты цветов, а летом, на каникулах, приносил на дом крупные ароматные абрикосы, похожие на персики. Благодарная учительница угощала меня козьим молоком. Когда по расписанию у нас выпадал последний урок, я провожал её до остановки трамвая, нёс объёмистый портфель, набитый тетрадями. Руки у меня были цепкие, сильные. Антонина Петровна подшучивала:
— Да ты прямо-таки рыцарь. Настоящий кавалер!
— А вы — прекрасная дама!
— Да какая я дама?!
«Пиковая, — почему-то подумалось мне. — Ведьма!» Между тем моё увлечение переросло в умопомрачительную страсть, которую я никак не мог
46
одолеть своими силами. Нет, то были не мальчишеские шалости, а самый настоящий грех. И я, в отличие от своих сверстников, это прекрасно понимал. Тут бы батюшке покаяться. Да, к несчастью, церковь святителя Митрофания, которая действовала при немцах, закрыли. Переоборудовали в жилые помещения — в них разместилось несколько семей. В Таганроге с квартирами было туго.
Родителям я не хотел поведать свою тайну. Тётушкам, обитающим уединенно и замкнуто, — тем более. Оставалась Агафья Евтихиевна. Я ей доверял и рассказал обо всём. Она всполошилась.
— Это вложено. Присушила тебя Заманиха. Ну и учителя пошли! Раньше Закон Божий втолковывали, а нынче сами в омут тянут.
И посоветовала:
— А ты читай на неё «Да воскреснет Бог…»
Развязка наступила неожиданно. Антонина Петровна скоропалительно вышла замуж за лётчика, офицера, и уехала из города.
* * *
А во мне зародилась иная привязанность. Дверь открылась, и в класс вошёл стройный подтянутый мужчина: худое лицо, высокий лоб с залысинами, пытливые, с хитринкой глаза. Одет он был в гимнастёрку, перетянутую широким армейским ремнем. Поздоровался, сказал ровным голосом:
— Давайте знакомиться. Меня зовут Александр Васильевич Красных. Буду вести у вас русский язык и литературу. Сам родом из Сибири. Отец — рыбак. А я учитель. С немцами сражался, а теперь, — он улыбнулся, — буду с вами воевать.
Окончив перекличку, Красных закрыл журнал и начал говорить о великом и могучем русском языке, о наших, отечественных писателях, что-то читал наизусть. Он бережно отбирал слова, будто отсеивал полновесные пшеничные зёрна, готовя их к будущему севу.
Подробности ускользнули из памяти, но помню, что в классе, как в церкви, стояла необыкновенная тишина.
— А вы читали повесть «К свету»? — обратился к нам Александр Васильевич. — В тюрьме, в одиночной камере, сидит человек. Свет почти не проникает сквозь решётку. Там, за окном, — солнце, а здесь, в подвале, сыро и темно. Узник карабкается к окну и падает. Падает и снова взбирается, упорно тянется к свету! В подтексте — это не столько физический свет, сколько стремление к Истине и Правде. Ибо человек — венец творения, наделенный чудодейственным разумом и даром речи.
Тут Красных спохватился. Видно, понял, что заговорил с нами недозволенным, слишком высоким стилем (в то время это было небезопасно для школьного учителя). Сделав паузу, перешёл к более доступному, осязаемому примеру.
47
— Вы слыхали, — спросил он, — про Павла Яблочкова, который впервые в мире изобрел электрическую лампочку? То была знаменитая «свеча» Яблочкова! Газеты Лондона и Парижа писали тогда об этом выдающемся событии: «Свет пришёл с Севера — из России»; «Россия — родина света!»
Звонок настойчиво возвещал об окончании урока. Мгновение — и мы по укоренившейся привычке должны были с шумом рассыпаться по коридорам. Но этого, как ни странно, не произошло.
С каждым днём новый учитель увлекал всё больше. Даже сухие грамматические правила запоминались легко. Особенно я полюбил нахождение корней в родственных словах. И, наверное, изменил бы своё отношение и к геометрии, если бы её вёл Александр Васильевич. Опрашивал он подолгу. Пятёрок почти не ставил. Его оценки мы называли «дубовыми» (прочными). И знали, что его «тройка» у другого преподавателя равнялась «четвёрке», а может быть, и выше…
Увлечённость предметом возымела действие: я ходил в первых учениках и даже получал «пятёрки». Очень этим дорожил и ещё больше усилил рвение к занятиям по словесности.
И вот случилось неожиданное. Мне приснились стихи: кружится снег, ребята лепят «баб», катаются на санках с горы… Я вскочил с постели и начертал первые строчки. С тех пор стал пробовать перо. О чём писал? Да о том, что было ближе всего: о ёлке, ветре, детских играх. Родители меня поощряли. И я вообразил себя поэтом. А когда у меня накопилось немало рифмованного добра, аккуратно переписал стихи в ученическую тетрадь и дерзнул их показать любимому преподавателю.
К моим первым опытам он отнёсся очень серьёзно. Кое-где подправил рифмы, размеры и благословил: пиши!
Требования ко мне, по сравнению с другими, ужесточились.
В те послевоенные годы книги являлись большой редкостью. Их можно было заполучить только в библиотеке. В личном пользовании мало что у кого имелось. У отца на этажерке стояла «История ВКП(б)» в серо-зелёном переплёте, сборник «О Великой Отечественной войне» И.В. Сталина, дореволюционная физика Краевича и штук двадцать пять брошюр по физкультуре и военному делу. Я изыскивал различные способы добыть какую-либо литературу. Тем не менее при опросе выявилась моя недостаточная начитанность. «Почему?» — спросил учитель. «Маманя запрещает, — ответил я. — Чтобы оставалось время для занятий другими дисциплинами». Красных поднял тревогу, вызвал в школу родителей и дал на первый случай обязательный список художественных произведений.
На летних каникулах, когда мои сверстники целыми днями жарились на солнце у берега моря, гоняли в футбол и всячески бездельничали, я проглатывал том за томом. С утра до вечера торчал дома с книгой у раскрытого окна,
48
выходящего на улицу Третьего Интернационала (бывшая Греческая), или у тётушек в саду, в тени развесистых груш, и поглощал в перерывах между чтением немытые фрукты.
Тётя Шура рано уходила на завод. Тётя Таня… Впрочем, о ней надо сказать несколько слов. На фронте была не единожды ранена. Дошла до Берлина и вернулась в Таганрог в чине старшины. Имела награды, однако носила только орден Красной Звезды. Её назначили заведующей физиотерапевтическим кабинетом. Работа была вредная, по шесть часов в две смены. Замуж так и не вышла. А тётя Шура всё ждала своего Ванечку… Он должен был вернуться из Ирана ещё в 1944 году, но его очередь якобы продали, и он остался бедовать на чужбине. Так и коротали свой век две сестры в огромном особняке, изредка общаясь с родственниками и друзьями.
Они-то и привили мне первые трудовые навыки. Я охотно копал землю. Разрыхлял её граблями — под грядки. Выпалывал сорняки. Таскал воду из колодца и поливал помидоры, огурцы, зелень.
Лето пролетело незаметно, но не даром: я перешёл со стихов на прозу. Писал о каком-то лорде Джоне Булоне, тоскующем в своём неприступном замке; об Атлантиде; о двух партизанах, которым удалось взорвать мост; о нищем подростке, что зарабатывал на пропитание пением в трактирах Тулузы.
Уже тогда, в тринадцать лет, мои симпатии были на стороне обездоленных и обиженных, и я готов был отдать за них жизнь. Правда, пока что в мечтах, потому что на деле не мог постоять даже за самого себя.
Я рос оторванным от сверстников, вел замкнутый образ жизни. От физкультуры старался отлынивать и оставался в классе стеречь вещи ( тогда, после войны, практиковался такой негласный обычай: воровство было в расцвете!). Почему? На занятиях по физкультуре приходилось раздеваться до трусов и майки. А я носил нательный крест и не желал, чтобы на него глазели все кому не лень. Кроме того, целый час, исполняя обязанности сторожа, можно было наслаждаться чтением какой-либо повести или романа.
Тем не менее я не отставал от своих одноклассников. Бойко лазил по канату и лихо прыгал через «козла». Физически был крепок. И если взять во внимание наследственность (по отцу), то мог бы наверняка стать перворазрядником или мастером по любому виду спорта. Но, видимо, в насмешку любовь к нему не привилась. В кулачном бою я тоже не имел никаких навыков, в чём вскоре убедился на собственном опыте.
С Федей Лутаенко мы расстались после четвёртого класса. Виделись редко. Он поступил в школу ФЗУ. Объяснил коротко:
— Стану токарем. Маманю надо кормить.
Раньше мы сидели за партой вместе. Теперь у меня появился новый сосед — Серёга Шестаков, рослый шустрый парень с чёрными глазами. Характер у него был неуживчивый, и мы разругались не на шутку. Вдрызг.
49
Поединок назначили после уроков. Выбрали укромное место — подальше от зорких учительских очей. На состязание собрался весь класс.
Я оказался совсем неискушённым в кулачном бою: не умел ни нападать, ни защищаться. Серега наседал, а я спасался бегством, поворачивая спину под град ударов. Неумолимые судьи возвращали нас в исходную позицию.
Чудом мне всё-таки удалось раза два зацепить противника. Кулачок у меня был увесистый, и у Серёги под глазом появился синяк. Серега, разъярённый, бросился на меня и стал молотить без передышки. Я показал ему спину. Пробежав несколько шагов, неожиданно развернулся и со всего маху вмазал ему в челюсть. Он грохнулся на землю, на осколки битого кирпича.
— Носилки! — орали болельщики. — Молодец, Юра!
Но Серёга вскочил и без особых усилий взял реванш. Одноклассникам надоело смотреть на мои безпрестанные беговые манёвры, и Серёге по числу очков была присуждена победа. Мы пожали друг другу руки и разошлись по домам.
Наутро наш классный руководитель — физрук Геннадий Александрович Синицын, прищурив глаз, спросил:
— Ну что, красавчики, у вас драка была или дружеская встреча?
— Дружеская встреча, — ответили мы в унисон.
В классе я удерживал лавры первенства по литературе и русскому языку. И по объёму знаний далеко выходил за пределы школьной программы. Помнил на память целые поэмы и главы. Разбирал по косточкам виды рифм, стихотворных размеров (досягал даже до спондея и гекзаметра). Кстати, у слов: ритм, рифма и арифметика — один корень — ритмос, что в переводе означает: соразмерность, согласованность. А значит — гармония, красота!
Красных порою опрашивал меня в течение целого урока. Ставя в журнал заслуженную «дубовую» пятёрку, приговаривал:
— Вот так надо знать!
Зато отдельно ото всех советовал:
— Ты смотри, не зазнавайся. А то будут завидовать. И в дальнейшем… Учти это… Жизнь, она штука хитрая!
Иногда он беседовал со мной как равный с равным, признавался:
— Я сам порою одну рифму по два часа ищу.
Но вдруг всё оборвалось. Удар был неожиданным. Не только для меня, но и для всего класса. Александра Васильевича перевели в завучи.
Новая «русачка» — скуластая курносая блондинка — нам почему-то не понравилась.
И каждый сразу почувствовал себя маленьким оппозиционером. Когда она, краснея, сказала: «Теперь преподавать у вас буду я. Зовут меня Клавдия Семёновна», — я с обидой в голосе ехидно заметил:
50
— Это нам известно ещё со вчерашнего дня.
— А ты чем-то недоволен?
— Желудок болит.
— Ну так сходи к врачу.
— Да ничего у меня не болит. Разрешите выйти?
Постоянные просьбы — вернуть любимого учителя! — остались без внимания. Тогда мы устроили забастовку. Я был одним из главных зачинщиков. На урок по литературе не пошли (Клавдия Семёновна ударилась в слёзы), а всем классом направились в учительскую. Делегаты безсвязно галдели.
— Тише вы! — резко оборвал нас Красных. — Сию же минуту отправляйтесь на свои места. И не срывайте урока. Я в прошлом солдат и привык исполнять распоряжения. Мне поручена более ответственная должность. А если вы хоть немного меня уважаете, то перед новым преподавателем — скажу вам, очень хорошим — должны показать дисциплинированность и знания, которые я старался вам привить. Вот этим отблагодарите меня сполна. А сейчас — ступайте!
Кажется, он устыдил нас. Я махнул рукой: «Ладно, ребята, пошли!»
Вскоре мы привыкли и к новому педагогу. Но Александр Васильевич остался для меня Учителем с большой буквы. Ещё тогда, в школьные годы, я посвятил ему стихотворение. Оно сохранилось на пожелтевшем огрызке бумаги в кипе различных записей:
Мы с благодарностию помним о тебе.
Ты с нами, наш учитель дорогой.
Ты неустанно призывал к борьбе
За счастье нашей Родины святой.
Ты нас не только строго обучал
Писать диктант без грамматических ошибок:
Вселил ты в души светлый идеал —
За то тебе сердечное спасибо!
Произошла замена и других преподавателей. История древнего мира почему-то никак не укладывалась в моей голове. Все эти Изиды и Навуходоносоры сливались в одно непонятное чудовищное лицо, а сама учительница, веснущатая и злая (наверное, вдова!), напоминала отощавшую львицу или сфинкса.
В шестом классе на её место заступил Григорий Матвеевич Серафименко. Маленький, сгорбленный, рябой, по-цыгански смуглый, с руками орангутанга; на первый взгляд он производил отталкивающее впечатление. К тому же слегка заикался, был чрезмерно требователен и сразу вызвал неприязнь у всего класса. Но материал Григорий Матвеевич излагал увлекательно. Чёрные почему-то виноватые глаза его загорались, и он делался вдохновенным и даже по-своему красивым.
51
С его приходом я перестал смотреть на историю, как на сухую неудобоваримую смесь хронологии с непонятными именами, произнося которые, можно поломать язык. Интерес состоял в том, что мне — как тогда думалось — открывались пружины, двигающие людьми и целыми народами! Даже дома я не переставал восхищаться Григорием Матвеевичем. Агафья Евтихиевна не вытерпела:
— Ну что ты носишься с ним, как дурень со ступою?! Учителя! Слепые поводыри слепых! В Евангелии сказано: никого не называйте учителем, ибо один у вас Учитель — Христос.
— А где взять это самое Евангелие?
— Ишь, чего захотел! Сколько икон и церковной литературы ироды по-уничтожили! Да к тому же Евангелие — книга не простая, Божественная. Читать её можно только по благословению батюшки, с благоговением, стоя перед иконами, зажегши лампаду, а не сидючи на табуретке под деревом, ковыряя в носу. — И, видя, что я поник, приободрила: — Ну не горюй! Господь пошлёт, когда надо.
Я всегда со вниманием прислушивался к её словам. Жаль, теперь мы виделись редко. Она перебралась в свой домик, на дальнюю от центра улицу, где постоянно проносились, дребезжа, трамваи.
Агафья Евтихиевна пожаловала к нам в Чистый четверг. Маме удалось достать белой муки, и они напекли куличей, покрасили яйца. Освящать их пришлось в ближайшем селе: храм в городе так и не открыли.
В школе на Пасху, чтобы осквернить Великий Праздник, устроили так называемый воскресник. Мы очищали двор от мусора, обкапывали деревья — и таким образом боролись с религией.
Вместо физрука Геннадия Александровича нашей классной дамой стала вновь прибывшая «немка»Раиса Николаевна Бережкова, белобрысая, с бегающими глазками и острым хитрым носом. Женственные формы у неё отсутствовали. Она напоминала гладильную доску, на которую напялили костюм из зелёного сукна, коим была обмундирована армия третьего рейха. На лацкане пиджака у Раисы Николаевны красовался орден Красной Звезды. Этой наградой она, видимо, очень гордилась. Слащавым голоском рассказывала о себе: была на фронте переводчиком… Входя в класс, здоровалась по-немецки, произношение имела безукоризненное. Но ребята за чрезмерную щепетильность и придирчивость невзлюбили её и продразнили: «Раиса-крыса».
На воскреснике она призывала нас не ходить в церковь, не есть куличей и яичек.
— А что, они отравлены? — спросил я.
Она злоехидно улыбнулась:
— Да, отравлены. Религиозным ядом. Участвуя в обрядах, вы подрываете авторитет пионера.
52
В ответ я скорчил грозную гримасу и прорычал:
— Надо бороться! Как можно больше слопать куличей и яиц.
Все рассмеялись. «Немка» побледнела:
— Ну знаешь! — и задохнулась. — Это слишком. Это своего рода пропаганда.
С тех пор она, хоть внешне и вела себя дружелюбно, всегда с опаской и подозрением относилась к моим подковыристым шуточкам.
А тут ещё Виталик Веташков, этакий амурчик с поздравительной открытки, первый ученик и староста, заявился к нам в гости. Разумеется, мама его за стол. Потчевала куличиком да крашеными яичками, на которых серебрянкой было нарисовано: «ХВ», что значит: «Христос Воскресе!» Кушай, мол, деточка, на здоровье. Деточка поела вкусно, а после по классу слушок пополз: «Овечкин в Бога верует!» Ко мне пытались прицепиться — я резко отсекал поползновения: «А вам-то какое дело?!»
Летние каникулы провёл у тётушек в огородно-садовых радениях. А в перерывах со скрупулезностью пчелы собирал словесный нектар с литературных цветов. О, как они были разнообразны и непохожи друг на друга! Суровый «Железный поток» Серафимовича и горделивые поэмы лорда Байрона, потрясающие трагедии Шекспира и размашисто широкий великолепный Гоголь…
Только вот закавыка: не с кем было поделиться впечатлениями. Разве что со стариком Михаилом Ананычем, прославленным шашистом в масштабах города и знатоком поэзии в пределах нашего двора (причастность его к печатному слову объяснялась, вероятно, тем, что он когда-то работал в типографии). Вид у него был благообразный, хотя среди соседей утвердилось мнение, что он ломал церкви в Краснодаре. Да и супруга его, Нина Васильевна, на Пасху всякий раз демонстративно белила фасад дома. За неимением детей, они держали несколько холёных кошек. Зато Ананыч был начитан, словоохотлив, и беседы с ним тешили моё отроческое самолюбие.
Осень настала быстро. Она почти всегда у нас золотая, задумчивая, пропитанная сладким запахом дыма: на улицах и во дворах сжигают пожухлые листья и сухие ветки. Почему-то до боли грустно, что всё уходит безвозвратно. Хочется поразмыслить, помечтать… И нет никакого желания идти в школу! Тем более на уроки физики и математики, на которых испытываешь вечный страх…
Как бы его преодолеть? Выход нашёлся. Я начал заниматься по математике у репетитора. Когда-то он обучался у моего отца, где на уроках физкультуры под его руководством ученики из своих тел составляли различные многоярусные геометрические пирамиды. Нынче он, преподаватель, передвигался на костылях, а по городу ездил в инвалидной коляске. Это был спокойный, рассудительный мужчина с ясными глазами и такой же логикой. И даже мне,
53
не имеющему тяготения к математике, делались понятными и увлекательными элементарные тайны этого предмета. «Начинай с лёгкого, — наставлял педагог, — а когда войдёшь во вкус, бери задачи потруднее». Правило золотое. Я пользуюсь им до сих пор — в противоположность мнению: справишься с трудным, а лёгкое само собой дастся.
В практическом применении физики мне помог разобраться электрик Костя Зачинайло. От природы юморист, он страдал язвой двенадцатиперстной кишки. Его курносый насмешливый нос, лукавые глазки, да и весь облик действовали на человека, подобно электрическому заряду. Сложные физические законы Зачинайло доходчиво разъяснял на предметах бытовой техники и давно знакомых приборах электрокабинета, которым заведовала моя тетушка Татьяна Степановна. То был особый мир, в коем я любил пребывать. Кварцы, диатермии, статдуши и соллюксы гудели, шипели, потрескивали, и в этом таинственном царстве хозяйничала тётя Таня. Строгая, с чёрными стянутыми бровями, она, приоткрыв дверь в коридор, бросала коротко:
— Больной, пройдите на УВЧ!
Однако во мне так и не проклюнулся интерес ни к физике, ни к математике, хотя в журнале против моей фамилии и запестрели пятёрки. Я оставался верен словесности, увлечение ею было глубоким и серьёзным. Правда, то были пока лишь описательные опыты — что-то наподобие лирических отступлений или стихотворений в прозе.
Бывало, после восторженного признания в любви к родной природе шли строки явно наносные, рассчитанные на официальное признание, — там, как бельмо на глазу, маячило слово «коммунизм».
Где-то в тайниках отроческой души я сознавал: фразы вовсе лишние… Но в то время так писали все «великие» — попробуй-ка уйди от их магнетического влияния! Однако уже тогда в моей голове бродили скептические мысли…
Помню такой эпизод. На перемене разгорелся спор: кто победил Гитлера в Отечественной войне? Несколько учеников с пеной у рта доказывали, что фашизм был разгромлен мудростью и волей генералиссимуса Сталина. Тогда Серёга Шестаков, мой сосед по парте, резко оборвал их:
— Будет вам трепаться! Гитлера разбил не Сталин, а наш народ. Русские завсегда бивали прусских. Ещё со времён Александра Невского…
Выпад был настолько смелым и неожиданным, что спорщики сразу осеклись. Я, не задумываясь, поддержал Серёгу. Обратившись к одноклассникам, интригующе спросил:
— А знаете, что сказал великий Суворов?
Они молчали, переминаясь с ноги на ногу. Тогда я торжествующе произнёс:
— Мы русские, мы всё одолеем! С нами Бог!
С того достопамятного дружеского поединка я тесно сблизился с Серёгой, многому у него научился. Мы накачивали бицепсы, путём особых упражне54
ний развивали объём грудной клетки. Чтобы затем, долго не дыша, можно было продержаться под водой…
Кое-кто уже вступил в комсомол. Остальная часть класса взирала на них, как на кучку избранных. Я же, напротив, не спешил выделяться. Как-то секретарь школьного комитета комсомола Чуприн спросил:
— Почему не вступаешь? Я слышал, ты в Бога веришь?
— Ну, допустим, верую — тогда что?
— Да ничего. Просто не укладывается в голове: семиклассник нашей советской школы, и… — он изобразил на лице недоуменную гримасу.
— Считаю себя недостойным и недостаточно подготовленным, — отнекивался я.
— Хм! На пятёрки учишься и не подготовлен?
Немного погодя Чуприн снова подошёл ко мне:
— Чего тянешь резину?
— Это дело добровольное.
— Значит, правду говорят, что ты веришь в Бога.
— Да, верую. А ты чего в душу лезешь? Верую, потому что Он мне всегда помогал. И на фронте многих спасал от смерти. Они сами рассказывали.
— Ну это случайное совпадение.
— Случайно даже чирий на лбу не вскочит.
— Ну ты не очень. Подумай. А то вызовем родителей.
— А что родители? Мне самому скоро шестнадцать лет.
Отец и мать уклончиво заметили:
— Решай сам. Ты вон какой вымахал.
Агафья Евтихиевна узнала. Выразилась образно:
— Силком ведут бычка на бойню. А он мычит, упирается.
Тётя Таня — настойчиво и убежденно:
— Ты что, хуже других? Не надо плыть против течения. Понял?
Я сдался — вступил. И всё-таки тогда применялся индивидуальный подход, в отличие от той фабрикации комсомольского поголовья, которая практиковалась позже.
Сверх всяких ожиданий, семилетку я закончил отличником, получил похвальную грамоту и подарок: пьесы Константина Симонова с именной надписью и печатью.
На каникулах мы отправились с мамой на родину — в Краснодар. Там в том же доме, в бывшей гостиной, обитали бабушка Галина, тётя Лиза и дядя Никита. От первых двух браков детей у него не осталось. Первенец Володя умер во младенчестве. Вторая жена, Серафима, зачахла, скончалась от туберкулёза, потянув на тот свет и дочь Ирину десяти лет. Дядя Никита запил ещё сильнее, а так называемых жён менял, как перчатки. Он ютился с ними в углу дедушкиной гостиной, за высоченным ореховым буфетом. Дверь заменяла за55
навеска. На сей раз дядюшка спутался с грубой и нагловатой Анькой, которая торговала в овощной палатке. По утрам, не успев опохмелиться, он сердито ворчал и кашлял. Зато под вечер возвращался навеселе, напевая: «О Баядера, та-ра-ра, ти-ра-рам!»
Бабушка, как и прежде, стремилась строго соблюдать церемонии завтраков, обедов и ужинов. По возможности собирались все, кто был дома. С ломберного столика сияла позолотой икона святого великомученика Георгия Победоносца, моего небесного покровителя. Перед трапезой и после — молились. Стол обычно благословляла бабушка. Пища — чаще овощная — была приготовлена с любовью, со вкусом.
В обиходе почти не пользовались двумя ножами ручной ковки. Они были изготовлены Златоустовскими мастерами и считались музейной редкостью. Один нож имел широкое лезвие, закругленное на конце. Другой — похож был на бердыш. На первом — по фону цветастой гравировки штихелем старо-славянской вязью вырезали слово «масло», на втором — «iкра». Но икры не было и в помине, а коровье масло вкушали не так уж часто, разве что по большим праздникам. Запомнилось мне также деревянное блюдо для хлеба, которого теперь было вдоволь. Искусный резчик начертал на блюде поговорку: «Хл;бъ-соль ;шь, а правду р;жь». В надписях на этой столовой утвари сохранялись дореволюционные буквы: i, ;, ъ*. Но тогда они были для меня в диковинку.
— А почему хлеб здесь с твёрдым знаком? — недоумевал я.
— А иначе, — пояснил дядя Никита,— слово будет звучать как «хлеп». Безсмыслица! Своим первым декретом Ленин сделал обрезание нашему языку — убрал несколько букв. Получилась путаница невообразимая. В словах, мыслях и делах. Да и вообще нарушился строй жизни. Заварили кашу, а нам расхлёбывай. Разве при царе такой был хлеб, как сейчас? Не мы его едим, а он нас ест. Но попомни, это ещё цветочки. Что будет впереди — одному Богу известно.
Дядюшке я не перечил (у него был вздорный характер!). Но его старорежимные амбиции казались мне нелепыми: хлеба стало навалом — не то, что в войну, а он всё брюзжит…
Однако вскоре я позабыл о его «пророчествах», так как целиком погрузился в книжный мир.
На просторной веранде, в углу, приютился старый кованый сундук. В нём я обнаружил собрания сочинений Пушкина и Гоголя в издании Вольфа. В однотомниках. Первый был в тиснёном переплёте, но разорван пополам. У второго отсутствовал переплёт и несколько начальных страниц. Всё, что осталось от дедушкиной библиотеки. Но своей находке я несказанно обрадовался. К моему первоначальному накоплению тётя Лиза, заядлый книгочей, присовоку*
i — i-и (десятиричное), ; — ять, ъ — еръ(твердый знак).
56
пила трилогию «Детство. Отрочество. Юность» Льва Николаевича Толстого, «Овод» Этель Лилиан Войнич, избранные произведения в одном томе Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина и трилогию «Обыкновенная история», «Обломов», «Обрыв» Ивана Александровича Гончарова.
Днём я читал запоем, не разгибаясь. Вечерами — отправлялся иногда с тётей Лизой в заповедный уголок, к дочкам покойного диакона Михаила Гавриловича Берегченко. Они жили вдвоём: старшая Анюта, милая, обходительная; младшая — Люба, важная на вид, в очках с золотой оправой, работала лаборантом вместе с тётей Лизой в мединституте, на кафедре судебной медицины. Третья сестра Катя — артистка, ездила по стране с гастролями.
Анюта и Люба размещались в деревянном домике. Лишнего ничего. Кровати, стол, гардероб. Зато в углу — иконостас резной, иконы дивные. Каких я сроду не видывал. Перекрестился, приложился к ним.
— Ишь, який хлопец гарный, — восхищалась Анюта. — Илья Муромец!
— Ума бы не растерял! — заметила Люба.— Возраст переломный. Надобно б в церковь сводить. Небось, давно приобщался Святых Таин?
— Перед уходом немцев.
— Ай, ай, ай! — залепетала Анюта.
— Непорядок, Лиза! — строго сказала Люба. — Куда вы все только смотрите?
Пожурив, они потчевали нас чаем с абрикосовым повидлом и вкусным печивом. Поужинав, вышли в ухоженный садик. Перед ним — выкошенная полянка, по-над забором — подстриженные кусты, а дальше — простор, и — помню — яркий закат и красно-золотые яблоки, которыми нас угощала Анюта…
Кто-то из бабушкиных соседей подарил мне однотомник М. Ю. Лермонтова в темно-синем коленкоровом переплёте. Его романтические поэмы пленили мой юношеский ум. Я был очарован страстностью и отвагой молодого Мцыри, подвигом свободолюбивого новгородца Вадима, неукротимой силой гордого Демона. Я витал с ним высоко в облаках, хотя и сидел под сенью яблони шафрановой.
Вдруг кто-то дотронулся до моей шеи. Обернулся: Оксана!
Вскочил — книжка упала на землю. Мы обнялись и поцеловались, как брат с сестрой.
Она доводилась племянницей нашему хозяину, Фёдору Варфоломеевичу Наносенко, которому мой дедушка продал после революции этот дом. Оксана обитала в одной из комнат, окна которой выходили на улицу. Оксана была старше меня на пять лет. Хвасталась: «Я когда-то кормила тебя с ложечки!». Последний раз мы виделись перед самой войной: я был ещё ребёнком, а она девчонкой — отроческого возраста. Зато теперь передо мной стояла вполне оформившаяся женщина. Всё тело её дышало необыкновенным здоровьем. Полные губы, словно спелая черешня, манили к себе, а голубые лупастые гла57
* Школа рабочей молодёжи.
за не знали покоя… Оксана была в лёгком цветастом платье, а в ушах у неё болтались большие цыганские серьги. Она засмеялась:
— Ну что, корпишь? Пойдём в кино. Я в «Колосе» кассиром работаю.
— Школу бросила?
— Давным-давно. Учусь в ШРМ*. В седьмом классе застряла. Осенью надо Конституцию пересдавать. Ты в ней смыслишь хоть сколько-нибудь?
— Не бойся. Помогу. Вытяну.
— Ну вот и лады. Айда в кино!
В полутёмном зале я млел рядом с Оксаной, почти ничего не понимая из того, что происходило на экране. Дотронулся до её руки, потом слегка сжал… Сердце у меня заработало, как помпа.
Оксана была в отпуске. Поехать никуда не удалось. По-видимому, сейчас она ни с кем не встречалась и, потехи ради, решила позабавиться. Но мне было не до шуток!
Я влопался в неё со всей силой юношеского воображения. Книги и авторучку отложил в сторону. Творческий запал иссяк напрочь.
Расположившись под деревом за самодельным столиком, мы по несколько часов резались с Оксаной в карты — я то и дело оставался в дурачках…
Жизнь её не баловала. С одиннадцати лет осталась без отца — ушёл на фронт и не вернулся. Красавица-мать осталась с двумя детьми — так и не вышла замуж. Лямку пришлось тянуть одной. Домой возвращалась к вечеру. Сын Александр — старший — отличался необыкновенной целеустремлённостью, стал офицером.
Оксана, туповатая от природы, была несколько иного склада. Её интересы вращались в эротической сфере, и премудрости Сталинской Конституции давались ей нелегко.
После полудня, когда солнце пекло невыносимо, мы скрывались в комнате Оксаны. Она, скрестив ноги по-турецки, восседала на софе в позе Будды. Я, примостившись с краю, разжёвывал ей азы непонятного предмета.
— Уж очень палит, — сказала Оксана. — Погоди, сдвину шторы.
И вскочила на подоконник. Пока она возилась с занавесками, я приблизился вплотную и обхватил её упругие ноги повыше колен. От неожиданности она завизжала. Я поднял её на руки.
— Пусти, пусти, нахал! — и колотила меня пятками по животу.
Я как можно нежнее опустил её на диван. Халат распахнулся — отскочила пуговица. Грудь обнажилась, я стал жадно целовать её. Оксана сопротивлялась — лупила меня кулаками по голове, по шее, по спине. Но я держал её в железных объятиях. Тогда она обмякла и, оттолкнув меня, поспешно разделась, нырнула под тонкое покрывало.
58
Я, последовав её примеру, обнажился. Но тут же оробел. То был первый прыжок в неведомое. Оксана поняла. Прошептала:
— Иди ко мне поближе, глупыш!
Мы слились воедино. Время исчезло. Наконец, сладостный озноб пробежал по всему моему телу.
— Вот мы и познали друг друга, — подвела итог Оксана. — Считай, муж и жена.
Я приходил к ней почти каждый день. Однажды она сказала:
— Женись на мне, не пожалеешь.
— Да-к я несовершеннолетний, на работу не примут.
— Ничего, устроим. Пойдёшь в вечернюю школу, как и я. Уроки поможешь делать. — И как бы читая мои мысли: — Возьмут в армию — буду ждать. Три года пролетят незаметно. А там — всегда вместе. Ночи напролёт. Ну что ж ты молчишь, трусишка?!
Я только подёргивал плечами. Оксана обиделась. Три дня не впускала в свои покои. Встречаясь во дворе, потряхивала красной юбкой, наподобие того, как тореадоры подзадоривают быков. Напевала: «Так берегись любви моей!» А то скажет так печально, задумчиво: «Всё равно ты будешь ползать у ног моих…»
Наконец, мы помирились. Я был счастлив, бредил ею, посвящал стихи, например, такого плана:
Мне не нужно чина,
Мне не нужно сана,
Только бы любила
Ты меня, Оксана!
Я отощал, осунулся в лице. Окружающие недоумевали. Тётя Лиза спросила:
— Что с тобой, Георгий? Может, к батюшке сходим?
— Как-нибудь потом, — отмахнулся я.
Боялся: а вдруг после покаяния прервётся столь сладостная связь.
К Оксане приехал в отпуск брат Александр на военном «газике». Мы использовали его как удобное пристанище: вечера стояли прохладные, сырые, одолевали комары.
— Озябли ноги. Погрей, — попросила Оксана и сунула их ко мне под мышку.
— Остался бы с тобой навсегда, — прошептал я и, притянув её к себе, крепко поцеловал.
— Так приезжай, в чём же дело?
— Не всё в нашей воле.
— А в чьей?
Я не ответил.
59
Глава 4
СТУК
Н
ачался новый, восьмой по счёту, учебный год. Здание бывшей Чеховской гимназии, наконец, полностью отремонтировали, побелили и покрасили — внутри и с фасада. Однако сумрачный вестибюль, узкие длинные коридоры, высокие двустворчатые филенчатые двери, в которых отчётливо проглядывали заделанные позже круглые отверстия для надзирателей — всё отдалённо напоминало казарму или больницу. Зато глаз радовал обширный приусадебный двор, где вся школа делала физзарядку. По окончании её каждый класс, построившись, отправлялся на занятия. Ох, и жаль было расставаться с безоблачным небом, ласковым солнцем, бодрящим воздухом!..
Утром, идя в школу вместе с Аликом Давыдовым (из соседнего двора), я завидовал людям, выполняющим будничную работу: шоферам, мостовщикам, малярам и даже ассенизаторам. В то время они возили «ночное золото» в бочках на лошадях. Специфический запах растекался по улицам и остро ударял в нос. Алик почему-то считал плохой приметой подобные встречи:
— Сегодня опять наше дело дрянь!
На уроках физики и математики его предсказания для меня частенько сбывались. Зато на занятиях по истории и литературе я отыгрывался сполна. Почти никогда не отвечал у доски — дополнял с места. Свои выступления пересыпал, словно конфетти, цитатами из Ленина и Сталина, Белинского и Добролюбова. Весь класс слушал, застыв от удивления. А я, наполненный тщеславием, точно гремучим газом, с непринуждённым видом продолжал «растекаться мыслию по древу». Кстати, «Слово о полку Игореве» знал почти наизусть, за что одноклассники окрестили меня вещим Бояном. Книжонку с толкованиями этой древней поэмы я купил на базаре — с рук — года два тому назад и с тех пор неоднократно перечитывал её.
— О, Русская земле, ты уже за шеломянем еси! (то есть: ты уже за холмом!), — повторял я, упиваясь певучестью и ёмкостью древне-русского языка. Он был так сродни церковно-славянскому, который мне ещё в детстве довелось слышать в храме.
Прежний товарищ Серёга Шестаков, окончив семилетку, поступил в авиационный техникум. Я сидел теперь на третьей парте от доски в центре класса вместе со Славиком Епифановым, большеносым слабосильным юношей с гнилыми зубами. Он, в отличие от меня, мастерски чертил, но написать сочинение для него было так же недоступно, как сделать сальто-мортале. Вот мы и скооперировались.
На задних рядах расположились новички. Они попали к нам после объединения — из двадцать первой школы. В нашем классе появились две девчонки: толстенькая Эмма Короткова с прыщавым лицом и тихонькая Света Парусникова с длинной русой косой. Но они у нас не прижились. Среди новичков
60
самыми приметными личностями, прилежными к учёбе были Валентин Киценко и два моих тёзки — бойкий Юрий Сахно и Юрий Элефториади, неуклюжий широколицый юноша. У второго из них посадили в 1937 году отца, грека, и с тех пор он как в воду канул.
Были ещё эллины с другими оконцовками фамилий: Попандопуло, Ми-хайлопуло, Гогопуло… Но всех их дразнили одинаково. К примеру: «Попандопуло кобылу слопало». Учился в нашем классе и красавчик Александр Кундури с лазоревыми глазами и профилем Аполлона.
Моя мама дружила с гречанкой — Клеопатрой Ивановной Константи-ниди, необыкновенно стройной и подвижной для своих преклонных лет. Её мужа арестовали в том же злополучном тридцать седьмом году.
— Обычно всех забирали ночью, — рассказывала она. — А за Николаем пришли днём. Помню, он так жалобно посмотрел на меня: «Дорогая! Мы, наверное, больше не увидимся. — И поднял голову вверх: — Встретимся там. — Затем запел: «Агеос Афиос, Агеос Исхирос…»* Конвоир насторожился, прервал: «Гражданин Константиниди, перестаньте паясничать! Вы не в цирке». «Голубчик, вы, верно, перепутали? Не в цирке, а в церкви. Ведь каждое жилище христианина — домашний храм. А я — грек и верую во Иисуса Христа». «Ну, гражданин, вы того… Кончайте пропаганду! Да собирайтесь пошустрей. Нам некогда с вами тары-бары разводить». — Клеопатра Ивановна тяжело вздохнула: — Николай молился даже в камере, чем крайне раздражал тюремную обслугу. Он так и не вернулся. Умер от чахотки.
Я внимательно слушал мамину подругу, а сам думал: ведь мы, Овечкины, тоже имели некую причастность к Элладе, так как окна нынешней квартиры выходили на Греческую улицу (переименованную в Третьего Интернационала). Она тянулась вплоть до самой Каменной лестницы — спуска к морю. На этой улице сохранилось здание школы, в которой Антоша Чехов обучался греческому языку у строгого рыжебородого Вучины.
Клеопатра Ивановна проживала в двухэтажном угловом доме, расположенном от нашего на расстоянии одного квартала. Но с ней мы встретимся несколько позже, а сейчас вернёмся в бывшую гимназию.
Литературу у нас вела Ольга Трофимовна. Внешне напоминала красивую куклу. Она только что закончила Ростовский университет, и во всём её облике, мышлении и движениях чувствовался налёт книжного педантизма. Это несколько настораживало. Зато она оценила мою начитанность. Я попал к ней в фавориты, что вызывало зависть у новичков из двадцать первой школы. Но их самолюбие удовлетворялось сполна, когда я неуверенно топтался у доски над решением тригонометрических задач. Математичка, Людмила Афанасьевна, чем-то похожая на Карла Маркса, была склонна к абстракциям
* Святый Боже, Святый Крепкий…
61
и равнодушна к окружающему. Сидя на стуле, она так задирала платье, что из-под подола виднелись голубые панталоны. Это вызывало дружный смех у всего класса. Математичка нервничала, призывала к порядку, грозилась прервать урок.
На самом деле весёлого ничего не было. Непролазная скука обволакивала со всех сторон. Хотелось бежать из класса — от нелепой неотвратимой повинности — на воздух, на простор. Там ветер гнал пожухлые листья и, прощально курлыкая, улетали журавли — куда-то в иную даль…. На бумагу ложились наивные, по-детски чистые строки…
Случалось, рождались и напыщенные фразы — дань модной в то время лакировке действительности. Но обстоятельства сложились так, что уже юношей я мог отличить ложь в блестящей обёртке от нагой суровой истины.
Как-то поздно вечером к нам постучали в окно. Грубый голос спросил: «Здесь проживает Овечкин Иван Степанович?» — «Его нет. Он в командировке», — испуганно ответила мама.
Больше не было сказано ни слова. Казалось, не земному существу, а какому-то духу принадлежал этот голос.
Через два дня тайное стало явным. Около часу дня, незадолго перед моим уходом в школу, напористо забарабанили в дверь нашей квартиры. В неё безцеремонно ввалилось двое незнакомцев. Предъявили ордер на обыск и арест. Отец бегло ознакомился с ним и потребовал:
— А где же санкция прокурора?
— Не беспокойтесь. Будет! — ответил человек с неприметным бледно-землистым лицом.
Сняв серое пальто, остался в военном кителе. Расположился за столом в гостиной. Отца посадил напротив себя, стал задавать вопросы, что-то записывал.
Другой пришелец, чёрный и высокий, приступил к обыску. Рылся в диване, в гардеробе, безпорядочно расшвыривал одежду… Мать металась по комнате. Я опаздывал и порывался идти в школу, но меня не отпускали. По-видимому, они очень нервничали: у нас было полно всяких мелких вещей, фотографий, писем… Попробуй-ка всё переворошить, перечитать…
— Ну и добра у вас! — заметил бледнолицый.
Наконец, в кипе бумаг обнаружили рецепт «Наполеона». Заинтересовались. Думаете, тортом? Никак нет! Болезненное воображение рисовало план операции под кодовым названием «Наполеон». И улика была пришита к делу.
Привлекла внимание и моя записная книжка. Пока что ничего криминального в ней не обреталось. Описания, фразы, мысли. Но что это? Ага, ножка! В модной туфле! Чья? Об этом никто не знал, кроме меня. Изобразил я её года два назад на уроках Антонины Петровны… Блюститель закона продолжал листать книжечку. Стоп! Что-то подозрительное?.. «Как сделать интернаци
62
онального ребёнка?» Интересно, как? Для этого нужно овладеть женщиной на персидских коврах, под турецкой шалью с еврейской хитростью, с американской деловитостью, с немецкой точностью, с французской нежностью, с русским размахом, с армянской страстностью…
Дотошный следопыт возмутился. Как, кощунствовать! И над чем? Над святым чувством международной солидарности?! Книжечку забрал, а матери бросил реплику:
— Ничего себе воспитаньице!
Его подельник продолжал копаться в закутках, ящиках, чемоданах. Всё чего-то искал…
Отец время от времени повторял:
— Я ни в чём не виноват.
— Невиноватых мы не забираем, — категорически отрезал бледнолицый.
— Но я действовал по указаниям председателя горисполкома товарища Медведева, — настаивал отец.
— А где он сейчас? Мы не знаем. Уже чуть не десять лет прошло. У вас нет свидетелей.
— Есть и немало. Коммунист Афонин, Фёдор Яворский, Еговцов… — отец перечислял фамилии давно мне знакомые. — Я помог им спастись от смерти. А от угона в Германию — дочь расстрелянного партизана Снегирёва и…
— Ну это вы делали, — резко перебил бледнолицый, — чтобы реабилитировать себя на случай, если вернутся советские войска.
— А вы думаете, это было безопасно в условиях фашистского режима?
— Чего мне думать? Пусть индюк думает!
— А кто взорвал кожзавод, мельницу? Кто подорвал две немецких баржи? —не успокаивался отец. — Мы с Памфилом Лутаенко.
— Он жив?
— Нет, убили эсэсовцы.
— Так зачем же его вспоминать? — усмехнулся следователь. — Он вам с того света не поможет. А вот как вы уцелели? Непонятно… Впрочем, тост за Гитлера поднимали?
— Да. Вместе со всеми. Это было на одном торжестве в бургомистерстве. Я думаю, сообразуясь с обстоятельствами, так бы поступил любой наш разведчик.
— С вами всё ясно. Собирайтесь.
Уходя непрошенные гости забрали облигации и ордер на квартиру. Отец приостановился в дверях:
— Вера, помни. На мне нет никакой вины. Я скоро вернусь.
— Идите, идите, там разберутся, — подталкивая, подсказали ему.
На уроках я объяснений не слышал. Передо мной то и дело всплывали недавние сцены. Где-то в тайниках души тлела надежда: вот приду из школы, а отец — дома.
63
Но чуда не произошло. В квартире никого не было, кроме какой-то зловещей пустоты и мамы. Она прильнула ко мне. Я освободился от её объятий и, стиснув челюсти, подошёл к резному из красного дерева трельяжу. Уставился в зеркало: в глазах ни одной слезинки, губы сжаты. Я поднял голову кверху — Спаситель глядел на меня кротко и спокойно.
— Боже, смилуйся над нами, — попросил я. — Сделай так, чтоб его отпустили. Как тогда — при немцах.
Кое-как поев, стал конспектировать брошюру И. В. Сталина «Анархизм или социализм», в надежде, что мудрая мысль вождя поможет мне стать мужественным, сильным и одолеть личное горе.
Мама, сидя неподалеку, штопала носки.
В окно — с Греческой улицы — постучали. Пришла Клеопатра Ивановна. Мама, утирая слёзы, рассказала о случившемся.
— Как будем жить, Бог ведает. В кошельке осталось всего восемь рублей.
Мама тогда нигде не работала. Приходилось продавать домашние вещи. Даже кое-что из мебели. Благо, получали порою посылки и переводы от родственников — из Краснодара и Москвы. Тётушки снабжали крупой, постным маслом, сушёными фруктами и углём. Мы таскали его вёдрами (это три с половиной километра), так как в зиму остались без топлива.
Мама очень безпокоилась, как бы у нас не отобрали квартиру. Несколько раз обращалась с просьбой к бледнолицему следователю — тот не отдавал ордер. Но она (уж не знаю, каким путём — наверное, Господь помог!) добилась своего. Ордер ей вернули. С большим трудом маме удалось устроиться счетоводом в Дорожно-мостовой трест. Зарплату получала нищенскую — триста шестьдесят рублей. Она разве что не давала нам помереть с голоду.
После ареста отца я стал не в меру замкнутым, опасался: дам волю откровенности и тут же выболтаю свою тайну. А между тем ловил себя на мысли, что тайны-то вообще никакой нет, что наша «классная дама» Раиса-крыса да и кое-кто из одноклассников давно уже знают обо всём. И от сознания этого мне было тяжело и стыдно.
Знакомые матери — взрослые люди! — пытались успокоить меня тем, что по Конституции дети за родителей не отвечают. А некоторые ревнители о благе Отечества всерьёз предлагали официально отречься от отца.
Позже, через несколько лет, мне рассказывали, что в стране тогда царила напряжённая атмосфера: знакомые и даже родственники прерывали страха ради всякую связь с семьями осуждённых по 58-й статье.
А у нас во дворе соседи вели себя так, словно ничего не случилось. По-прежнему общались с нами. Подкармливали меня. Иван Фёдорович Верховой, высокий статный мужчина с васильковыми глазами, несмотря на занимаемую должность начальника городской тюрьмы, ласково здоровался, иногда дружески похлопывал по спине:
64
— Не журись, хлопец! Глядишь, всё повернется к лучшему!
Его жена любила подолгу судачить с моей мамой и при надобности оставляла малолетних двойняшек на моё попечение.
Поначалу мы регулярно носили отцу передачи. Позже в них было отказано. Мы находились в полном неведении о его участи. Только спустя три месяца после ареста, отца осудили при закрытых дверях. Разумеется, ни мать, ни я не могли знать подробностей этого, с позволения сказать, процесса. И, словно бы в насмешку, нас вынудили нанять адвоката и заплатить ему значительную сумму — триста рублей. Кто-то из влиятельных товарищей отца разузнал, что его обвинили в измене Родине и приклепали двадцать пять лет лишения свободы. Плюс ещё пять лет на поселении с поражением в правах. Когда приговор был зачитан, отец, несмотря на физическую крепость, рухнул на пол. Кроме того, нам грозила конфискация имущества, но, слава Богу, ничего не тронули.
Свидания были разрешены лишь в конце января. Морозным утром, когда ярко светило солнце, ветер обжигал лицо, а снег поскрипывал под ногами, я с мамой и тётей Шурой отправился в тюрьму. Она занимала огромную территорию, огороженную по периметру забором из железобетонных плит. Поверху было протянуто несколько рядов колючей проволоки.
Очень уж долго томились мы в холодной приёмной таганрогского острога. Ожидали, когда же разрешат увидеться с отцом. Наконец, нам дозволили войти в темничные покои. Залязгали засовы, заскрежетали железные двери — и часовой выпустил отца, точно хищного зверя, в узкое пространство, огороженное двойными решётками! Лицо у него было чёрное и одутловатое. Но сам он держался молодцом — пытался ещё нас подбадривать.
Закусив губу, я сдерживался из последних сил, чтобы не заплакать. Не знаю, сколько мы стояли вот так, окаменев. На прощание отец просунул нам сквозь две решётки руку. Надзиратель насторожился, рявкнул: «Нельзя! Ничего не передавать! Всё — свидание окончено».
Эта встреча болезненно подействовала на мою психику. Я почувствовал острую потребность поделиться с кем-нибудь. Скрывать свою тайну с каждым днём становилось всё труднее. Друзей не было ни в школе, ни во дворе. Не мог же я довериться первому попавшемуся?!
Но именно так и произошло. Станислав Ильюшенко был одним из сорока моих одноклассников. Среди прочих выделялся новым кителем с блестящими флотскими пуговицами, высоким лбом и остекленелыми глазами. Сын прокурора, он обладал средними способностями и очень большим самомнением. Сидел за одной партой с лучшим учеником Валентином Киценко и всегда как тень следовал за ним. Как-то само собой получилось, что я стал бывать в доме у Станислава. Его мать, в отличие от лысого брюзгловатого отца, выглядела ещё довольно молодо. Этакая красивая брюнетка с серыми глазами. Она
65
запомнилась мне двумя афоризмами: «Мы живём для того, чтобы срывать цветы удовольствия» и «Работать могут все, руководить людьми — лишь избранные».
По какому-то что ли гипнотическому действу то, что от других скрывалось в течение нескольких месяцев, я выпалил Станиславу минут за десять. Сверх ожидания, моё сообщение произвело на него не очень сильное впечатление. Он пообещал никому не раскрывать доверенного ему секрета. Но я подозревал, что Станислав сразу же доложит обо всём Валентину Киценко. Тот был секретарём комитета комсомола школы — ходил в кожаной куртке, с полевой сумкой, серьёзный, деловитый и чем-то смутно напоминал политрука.
Однако, несмотря на столь высокое общественное поручение, Валентин почему-то упорно стремился наладить со мной контакт. Может быть, его заинтриговала моя чрезмерная осведомлённость в гуманитарных науках? Или же влекла не поддающаяся исследованию симпатия? А может быть, его обязали?.. Бог весть!
Наша дружба, на которую ревниво взирали одноклассники, крепла день ото дня. После уроков мы отправлялись на Каменную лестницу, к морю, и там, у водного простора, под непрерывный шум волн, вели нескончаемые разговоры…
На сей раз был штиль. Солнце плавно спускалось к горизонту. Огненный шлях прорезал гладкую поверхность залива. Всё настороженно замерло.
— Ох, и красотища! — воскликнул Валентин.
— А как ты думаешь, — спросил я, — откуда бы это всё могло возникнуть?
— Ну не Бог же создал?
— А Кто же ещё?
— И ты также отрицаешь, что человек произошёл от обезьяны?
— Обезьяна — тот, кто это придумал. Господь наделил нас разумом и речью, которых нет ни у одного животного. Поэтому человек может и должен построить справедливое гармоничное общество.
— Так, значит, ты веруешь и в Бога, и в коммунизм?
— Примерно так.
— Забавная позиция!
На Пасху собрались у Киценко. Он жил на окраине города, неподалеку от тюрьмы. Новую саманную хату, обложенную в полкирпича, отделали не полностью, и мы разместились в старом флигельке. Нас было всего трое: пришёл ещё Василий, давний друг Валентина — белокурый великан, сплошь в веснушках. Чисто мужская компания!
Бабушка Евдокия хлопотала у стола, раскладывая еду. В центре поставила блюдо с куличом и крашеными яйцами. Пояснила:
— Всё свеченое. А вот еще пирожочки с капустой, горячие! iишты, хлоп66
чики, iишты на здоровье, — и приосанилась: — Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе! — дружно подтвердили мы с Василием неокрепшими басами.
Валентин растерялся:
— А ты не агитируй, бабушка!
— Я нэ агитирую. Вин сам за сэбе агитируе, — и, обидевшись, ушла.
Впервые хлебнув спиртного, я почувствовал себя раскованно и легко.
Здесь было всё просто и непринуждённо, как в родном доме. Василий цитировал нараспев пасхальный тропарь:
— Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в раи же с разбойником…
— Не в раи, а в раю, — поспешил поправить я.
— Нет, в раи. Так в храме читают. Меня дед учил. Он церковноприходскую школу закончил.
— А-а, — виновато осёкся я.
Сидели до рассвета. Необыкновенная праздничная ночь сплотила нас.
Всё располагало к откровенности — и я поведал им об отце… И сколько же я получил в ответ сочувствия и тепла!
* * *
Каникулы. Жарко и душно. Мои сверстники пропадают на море, загорают, играют в футбол… А я устроил себе домашний арест. Одна книга сменяет другую… Шарль де Костер, «Тиль Уленшпигель». Это — главный герой. Носит на груди в мешочке пепел отца, которого сожгли на костре инквизиторы… «Пепел Клааса стучит в моё сердце»,— повторяет Тиль. Его влечёт на подвиг не личная месть, а борьба за свободу Родины. Он поднимает в Нидерландах восстание против владычества католической Испании. Роман сродни моей судьбе: пусть отца не сожгли, но его обрекли в лагере на медленное истление. Но я непрестанно молюсь и надеюсь, что он вернётся.
Иногда под влиянием прочитанного мною овладевал мятежный дух. Правда, я намеревался воспользоваться оружием иного рода: мечтал создать литературную бомбу. А пока что путешествовал по мирам, созданным классиками — русскими и зарубежными.
Однако самое замечательное чудо находилось за пределами квартиры. Там только что прошумел бурный и скоротечный ливень. На небе от края до края раскинулась, сияя, многоцветная арка радуги. На другой стороне улицы — напротив моего окна — высились стройные тополя. Они, как три богатыря, победно сверкали изумрудными доспехами. Весело поблескивали на солнце булыжники мостовой. По ней смачно цокала копытами запряжённая в пролетку лошадь. Звонко-озонистый воздух непрестанно врывался в комнату.
А во дворе ждали другие сюрпризы. Из окна второго этажа на неаполитан'
67
ский манер заливался известный тенор страны Александрович. Его сменял хозяин магнитофона Володька Дроздов.
«Если ручку протянешь мне-е-е…» — тянул он козлетоном.
Володька на год старше меня. Школу бросил. Работал на комбайновом заводе слесаришкой. Внешне ничем не выделялся. Разве что хитростью, смешанной с какой-то взбалмошностью. Зато был не по возрасту самостоятельным. Жил в изолированной комнатке, отдельно от семьи. Собирал радиоприемники. Стол был безпорядочно завален конденсаторами, сопротивлениями, трансформаторным железом, проволокой, лампами… Почти всегда был включён электропаяльник. Пахло канифолью и оловом. Над кроватью висело охотничье ружьё. На печке стоял стакан, до краёв наполненный дробью. В углу валялись бахилы и телогрейка…
С Дроздовым меня свёл одноклассник Алик Давыдов. Я общался с ними любопытства ради. Точек соприкосновения не находилось. И я молча слушал их любовно-радиотехническую болтовню.
Они считали меня маменькиным сынком и как-то решили надо мной потешиться. Володька достал из-под подушки бутылку водки, запечатанную сургучом. В народе она звалась «сучок» ( намёк на то, что её гнали из дерева) и стоила по тогдашним ценам двадцать один рубль двадцать копеек. Володька, не раскрывая бутылку, начал её энергично встряхивать, а после долго разглядывал образовавшуюся пену.
— Ну что, глотнёшь? — он в упор уставился на меня, и в глазах его запрыгали бесенята.
— Где стакан? — искусственно басил, важничая, Алик.
— Да вот он. Наливай, если не жалко, — уверенно сказал я, так как уже испытал себя в гостях у Киценко.
Дроздов раскупорил бутылку и, медленно наполняя гранёный стакан, весело напевал:
Эх, водка русская
Струёю узкою
Бежит из горлышка
Буль-буль-буль-буль…
— Пей! — и поднёс налитую до краёв ёмкость.
Я не спеша поднёс стакан к губам и не торопясь, большими глотками, как воду, выпил весь до дна… Сделав паузу, взял со стола солёный огурец и с хрустом зажевал им. Я действовал не хуже заправского пьяницы.
— Ну, мо-ло-дец! — восторженным дуэтом протянули Алик и Володька и с тех пор пытались завязать со мной дружбу, безвозмездно угощали спиртными напитками. Видимо, учитывали, что отец — в лагере, а мать получает гроши…
Я остро ощущал свою материальную несостоятельность. Поэтому и с де68
вушками не встречался. Ведь, чтобы пригласить в кино или купить мороженое (я его не пробовал с довоенного времени!), требовались деньги. Однажды мама спросила:
— Хочешь эскимо?
— Не люблю.
— А сливочное?
— Да ну его! Лучше хлеба!
Сердце сжималось от жалости: я видел, как она бьётся, словно пчёлка, еле-еле сводя концы с концами. Но мы-то хоть на свободе, а отцу ещё хуже: на лесоповале в мороз — от темна до темна — под конвоем. И за все эти каторжные труды — жалкая пайка хлеба и пустая баланда. Спросите: откуда я узнал? Разумеется, не из писем отца. Сведущие люди — друзья отца — рассказали матери под большим секретом.
Да, нелегко было набалованным Алику и Володьке понять моё бедственное и загнанное положение. У одного отец — майор авиации с огромной пенсией, у другого отчим — директор фабрики. Да и матери неплохо устроены. Искренних разговоров с Давыдовым и Дроздовым не получалось: видя мою скованность, они впадали в недоумение. А я общался с ними, чтобы хоть как-то разнообразить свои скудные житейские впечатления.
Настя Самохвалова из нашего двора, моя ровесница, частенько захаживала к Володьке. Бывало, скинет туфли, разляжется на кровати, широко расставив голые ноги, и смотрит мутным взглядом, ждёт… Я вскоре уходил.
Однажды после очередной выпивки Алик и Володька затянули меня к незнакомым девчатам. Их было трое. Имён я не помню. Но ни одну из них завлечь я не смог. Танцевал плохо и решил выказать свою удаль в непомерном употреблении спиртного. Кончилось тем, что проснулся ночью на полу. Из соседней комнаты пробивался свет. Там возились на кровати, доносился шёпот…
Рядом со мной кто-то валялся на матрасе. Я протянул руку: пышные волосы опускались чуть пониже оголённых плеч. Девчонка! Я сгрёб её в свои объятия с такой силой, что она застонала… После шептала: «За столом ты казался таким смешным. А ты вон какой!» Она была очень пьяна и прижималась ко мне, дрожа всем телом.
Забылись мы под утро…
Больше я её не видел. Придя домой, застал маму с опухшими глазами. Её упрёки вызвали во мне угрызения совести, жалость… Мимолётная радость мигом улетучилась. После я надолго замкнулся, реже встречался с дворовыми товарищами. Из ученических тетрадей сшил записную книжку. На полях её, исчерченных косыми линиями, стали появляться из ряда вон необычные фразы: «“Студебеккер” засигналил голосом плачущего ребёнка»; «В продмаге лозунг: «Встретим покупателя полноценной гирей»; «Рифма — цементный раствор, скрепляющий строки–кирпичики»…
69
Целые странички испещрял восторженными мыслями об искусстве, о русском народе, о впечатлениях, полученных от прослушанной музыки. Первую любовь к ней пробудил во мне могучий бас Шаляпина. Я стоял на стуле, припав ухом к чёрной радиотарелке, и мурашки пробегали по спине… До мельчайших движений, звуков и запахов ощущал я, как на рассвете медленно вздымается солнце над Москвой-рекой в «Хованщине» Мусоргского… Героическим размахом русского духа переполняла всё моё существо увертюра к «Руслану и Людмиле» Глинки…
Моё однообразное времяпрепровождение нарушил выстрел. Случайный. Дроздов, балуясь с ружьём, ранил в бок своего знакомого. Тот попал в больницу. Володька перетрусил, дома не появлялся. Скрывался в развалинах кожзавода. Мы с Аликом Давыдовым таскали ему еду. Здесь царило запустение: в каменных чанах — на дне — чернела какая-то жидкость, валялся битый кирпич… Бегло всплеснула мысль: «А ведь это отец с дядей Памфилом Лутаенко взорвал завод перед приходом немцев»… Тут было неуютно, жутковато, а тем более ночью. Но всё-таки лучше, чем в милиции, которой так боялся нашкодивший сынок директора фабрики. Однако папаше, пользуясь знакомствами, удалось всё уладить, и «дело» прикрыли.
А в нашей квартире неожиданно развернулось невообразимое!.. Обогревательный щит, выложенный изразцами, выходил в гостиную. Печь располагалась в спальне. Я зашёл туда и обомлел. Печь исчезла. Она была разобрана до основания. Рядом стояло корыто с глиняным раствором, валялись кирпичи. Высокий, жилистый мужчина лет пятидесяти с лихо закрученными смоляными усами бойко орудовал мастерком. Звонко стучала кирочка, обрубая кирпич.
— Это наш знаменитый мостовщик Суровцев, — сказала мама.
— Ну ты, Владимировна, скажешь! Нашла знаменитость. Я просто раб.
«Божий», — почему-то подумал я.
— А вот её, родимую, — продолжал мастер, — придётся капитально переделать. Чтоб не капризничала. Чтоб сходу зажигалась и не дымила.
Суровцев то и дело подавал команды:
— Хозяйка, воды!
— Глины, глиночки подготовь!
Кирпич, пользуясь отсутствием сторожа, можно было таскать со стройки. Это квартала два. Мать, наверное, уже выбилась из сил и сказала с упрёком:
— И где ты шляешься? Хоть бы помог немного.
Я потянулся было за пустым грязным ведром, но она остановила:
— Да переоденься. Лишних денег нет, костюмы тебе справлять.
Суровцев, увидев нового подсобного, приободрился:
— Эй, парень, кирпич на исходе! Давай тащи, живо!
Он чем-то сразу завоевал мою симпатию, и я готов был исполнять любое
70
его приказание. Дотемна суетился около него. Приготовлял в оцинкованном корыте глиняный раствор до нужной густоты. Когда печь была сложена и опробована, мастер подмигнул мне:
— Вишь, какое чудо мы с тобой спроворили, — и улыбнулся, удовлетворенный. — А ты, паря, ничего, сноровистый. Хочешь, в бригаду возьму?
Я замялся. Вмешалась мать:
— Да он ещё мальчик!
— Ясно дело: не девочка! В его годы я уже давно вкалывал. Да ещё как! Помогать надо матери. Вишь, ей тяжело, на свои копейки-то…
Мама очень берегла старинный паркет: пришлось тщательно убрать с полу осколки кирпича, мусор и пыль, вымести и вылизать все закуточки. Но я был доволен: впервые ощутил, что нужен для настоящего дела. Читать не хотелось. Потянуло на улицу, на воздух….
Я направился к парку, перемахнул через забор (что считалось особенным шиком) и повернул к танцплощадке. Туда я проник таким же способом. Парочки старательно выделывали па какого-то бального танца… Я в роли наблюдателя сидел на скамейке. Все эти падепатинеры, падеспани, падекатры сменяли один другой… Танго и фокстроты считались в те годы буржуазными и были запрещены. Элегантно одетый, модно подстриженный мужчина, известный среди молодёжи города Веньямин Кац, руководил ходом танцев и вертелся по плацу, точно юла… Он подбежал к микрофону и металлическим голосом объявил:
— Внимание! Танцуем танец грацио — па-де-грас!
Загремел оркестр, и парочки двинулись в путь…
С этими мудрёными танцами я был не в ладах, чувствовал себя неловко. И уже собирался уйти, как вдруг заиграли вальс. Пригласив краснощёкую курносую девчонку, я медленно повёл её на манер танго…
— Ой, не надо, пустите, — взмолилась она, — на нас все смотрят!
Но ей не под силу было вырваться из моих объятий. Тогда она предложила:
— Давайте уйдём совсем.
Я охотно согласился. И довёл её до самого дома. У калитки, прощаясь, поцеловал руку. Она отдёрнула её:
— Так вот вы какой!
Потом, широко раскрыв глаза, замерла. Наверное, в ожидании поцелуя. Но я ушёл, не тронув её.
Она долго стояла у крыльца, глядя мне во след. Потом постучала в оконное стекло. Это напомнило стук перед арестом отца.
'
71
Глава 5
ВУНДЕРКИНДЫ
У
же в детстве бабушка Агафья и мама заложили в моей душе основы веры и молитвы. Тётя Шура зародила тягу к земле. Будучи подростком, я ловко перекапывал её под кронами деревьев и в огороде; граблил, разбивал грядки; выпалывал сорняки; таскал воду из колодца для поливки... Позже Виссарион Белинский, отбирая досуг, заразил любомудрием. Оксана обучила азам любви. Валентин Киценко — всем способам плавания, из которых я выбрал брасс. Игорь Уваров, сам того не подозревая, помог войти в чудесную сферу музыки.
Чем же он отличался от других? Выдающимся умом, яркой внешностью, необычайной силой? Нет! Застенчивый, нежный юноша, не от мира сего! Гладкие волосы были тщательно зачёсаны на косой пробор. Белые рубашки с отложными воротничками — всегда накрахмалены.
Когда Игорь чем-нибудь воодушевлялся, глаза его сияли, а длинные энергичные пальцы постоянно жестикулировали — искали выхода... Наверное, тосковали по клавишам.
Однажды я побывал в доме Уварова. Здесь было прохладно, как в погребе, а на улице пекло солнце; вздымая пыль, неслись грузовики; дребезжали трамваи.
В просторной комнате с высоким потолком стоял старинный беккеров-ский рояль. На нём — в рамке портрет: мужественный суровый человек с косматой львиной гривой.
— Людвиг ван Бетховен, — с благоговением пояснил Игорь. — Хочешь послушать его знаменитую Пятую в переложении для фортепиано?
— Конечно, хочу.
Верх рояля был приподнят и напоминал крыло гигантской птицы, которая собирается взлететь. Такой чудо-инструмент я видел впервые. Полгода тому назад Валентину Киценко родители подарили аккордеон. Он казался мне верхом совершенства. Ничего подобного я никогда не имел. Тётушки взяли для меня напрокат гитару. Плата оказалась слишком высокой, и я расстался с семиструнной красавицей, так и не овладев ею.
Уваров сел за рояль... Раздавались энергичные самоутверждающие аккорды...
В мою душу вливались доселе неслыханные звуки.
Тогда я был уж слишком идейный. Почти до фанатизма. Этот фанатизм не мог поколебать даже такой вопиющий факт, что мой отец оказался жертвой произвола и томился в лагере. Стремясь хоть чуточку быть похожим на великого вождя, я носил китель сталинского образца. Вследствие всё той же сверхидейности, ощущения, получаемые от Бетховенского произведения, до крайности трансформировались. В воспалённом воображении возникали
72
шаблонные революционные сцены… Вот из переулка решительным шагом выходит колонна восставших. Смелые, уверенные лица. На солнце сверкают штыки. Реют на ветру знамёна. Гремит победный марш — идея свободы торжествует.
Игорь играл вдохновенно, забыв обо всём окружающем. На глаза ему ниспадали длинные пряди волос. Он отбрасывал их взмахом головы. Закончив, откинулся на спинку стула; расслабился, обмяк; руки повисли, как плети, чуть не до пола. Долго молчал, как бы приходя в себя. Потом, обращаясь ко мне, с восхищением воскликнул:
— Ну как Пятая, а?!
Я, дилетант, несвязно и бурно выражал свои чувства.
— В основном, Георгий, ты прав, — сказал Уваров. — Здесь отражена музыка периода Французской революции. Есть свидетельства, что Наполеоновские гренадеры присутствовали на концерте в Вене, когда исполнялась Пятая, героическая. И когда зазвучал финал симфонии, поднялись со своих мест и отдали честь.
Игорь учился посредственно. Тем не менее, знал очень много пикантных подробностей из жизни композиторов. Так, гениальный Джоаккино Россини обладал кипучим темпераментом, однако имел обыкновение работать полулёжа. Бывало, что один из листов партитуры соскальзывал и заваливался под кровать. Но Джоаккино не удосуживался доставать его с пола, дабы не спугнуть вдохновение и сочинял новый вариант, возможно, ещё более совершенный.
Или такой случай. Иоганн Штраус-сын, создатель классического венского вальса, будучи в России, стал волочиться за одной из столичных красавиц. Об его настойчивых ухаживаниях стало известно мужу. Тот вызвал Штрауса на дуэль. Но Иоганн спокойно отмолвил:
— Я композитор и стреляться с вами не намерен!
Уваров почему-то беседовал только со мной, неискушённым в музыке, и с удовольствием нараспев произносил моё имя:
— Ге-ор-гий!
— Меня не дёргай! — каламбурил я в ответ. — А знаешь, мы с тобой тёзки.
— Как так?
— А вот как. Георгий — Егорий. Егор — Игор.
— Ну ты и жонглёр!
Уваров окончил всего пять классов музыкальной школы. Но и тогда, и позже, когда мне довелось слушать виртуозов-пианистов, я всё-таки считал его лучшим исполнителем. Дело было не в технике — нет! — а в тех загадочных струнах души, которыми он наделён был свыше.
Игорь дружил с Валей, дочерью нашей математички Людмилы Афанасьевны. В обоих чувствовалось внутреннее благородство. Оба были причастны к искусству (Валя училась в художественной школе). И даже во внешности
73
их проглядывалось нечто необычное — редко встречающаяся контрастность! Игорь — брюнет с серо-голубыми глазами. У Вали — русые с рыжеватинкой волосы и чёрные очи. Да, именно очи!
Помню, они зашли ко мне домой, радостные, заснеженные, и вытащили меня в сказку. Там, на улице, словно погружённые в таинственный сон, стояли заиндевевшие деревья. Медленно падал частый снег. И, слившись с этой красотой, мы плыли куда-то в безконечность, в счастье…
Дом, где жила Валя, стоял на крутом склоне, неподалеку от порта, основанного Петром Первым. Когда-то сюда заходили флаги из разных стран: Великобритании, Италии, Норвегии, Греции, Португалии… Теперь порт потерял былую славу, захирел. А зимой и вовсе почивал, закованный льдом.
Нас встретила бабушка Вали — Клавдия Антониевна, седая женщина с большими глазами. То был живой осколок истории. Она носила фамилию Клевретти, родилась в Риме, но волею судеб очутилась в провинциальном городишке. Однако горячее доброе солнце Италии по-прежнему светилось в её улыбке.
В этот день Игорь играл вальсы Шопена. За окном мельтешили снежинки. Всё — белым-бело! И бурные, чистые мелодии так были созвучны нашему душевному настрою.
К счастью, Людмилы Афанасьевны дома не оказалось. Валя недолюбливала свою мать. Вся школа почти открыто поговаривала об её порочной лесбийской связи с преподавателем логики и литературы Василиссой Ивановной Кухаренко, которая явно тяготела к мужскому началу. Стриглась коротко под польку, брила шею. Носила пиджак, галстук и туфли на низких каблуках. Да и походка у неё была тяжёлая, неженственная. Сверх того, она отличалась несвойственной прекрасному полу аналитичностью ума и волей. На уроках ученики трепетали от одного её взгляда и звука голоса.
Видимо, эти черты характера помогли ей склонить к сожительству Людмилу Афанасьевну, легкомысленную и безпечную брюнетку, которая, имея мужа, со страстью южанки отдавалась своему кумиру. Идеалом Василиссы Ивановны (как она громогласно заявляла!) был Сталин. Неоднократно на уроках Кухаренко восхищалась его железной логикой, ясностью языка и черпала цитаты из его работ. Но если бы, паче чаяния, Иосиф Виссарионович узнал о её проделках, она мигом была бы упрятана со своей пассией за колючую проволоку. Тут бы, пожалуй, не смог заступиться и сам Александр Януарьевич Вышинский, из докладов которого Василисса Ивановна заставляла нас обильно изымать классические примеры для подтверждения законов логики.
В тогдашнюю эпоху вождя часто прославляли в корыстных целях, пышно и лицемерно, на все лады. Неслучайно поэтому образ Сталина занимал главенствующее место и в произведениях школьной литературной группы, руководимой Кухаренко. Ему курили фимиам в различных жанрах. Литвинов
74
написал очерк «Наш Сталин», который венчался такой концовкой: «Как мы счастливы, что Он есть на земле. Он — свет нашей жизни». Мартынов принёс рассказ «Песнь ашуга». В нём говорилось о том, что в кабинете начальника полиции старый певец-поэт восхвалял Сталина как друга турецкого народа. Брейгин сочинил стихотворение «Утро нашей Родины», используя набор высокопарных эпитетов: «любимый и мудрый», «чудесно простой и безсмертно великий», «наша сила и счастье».
Наверное, и сам Иосиф Виссарионович не очень-то приветствовал столь безстыдный подхалимаж. А я инстинктивно старался обходить подводные камни, затрагивающие совесть. Были у меня зарисовки о революционных событиях. По поводу одной из них —«Два полюса» — Василисса Ивановна соизволила заметить:
— В тебе искра Божья. Кратко и динамично, как у Алексея Толстого.
А встретив мою мать, сказала: «Юра очень глубоко подходит ко всему в своих сочинениях».
Но её неизменными любимцами оставались Гриша Брейгин и Роберт Жаров — авторы стихов, безукоризненных по форме и чересчур злободневных по содержанию. Они прочно зарекомендовали себя общепризнанными «придворными» поэтами и на торжественных вечерах, как правило, декламировали свои творения.
Были и ещё вундеркинды. Зиновий Высоковский, звезда школьного драмкружка, (впоследствии артист, известный всем телезрителям как пан Зюзя из кабачка «13 стульев»). Он ходил с высоко поднятой курчавой головой, здоровался сквозь зубы и с самолюбованием декламировал на литгруппе отрывки из своей поэмы о Пушкине.
Анатолий Нагнибеда, умнейший и начитанный молодой человек, но мрачный и гордый скептик, прославился по всей школе тем, что на комсомольском собрании, когда разбирали его персональное дело, смело заявил: «Не лезьте в мою душу своими грязными галошами!»
Но поистине гениальным был Максим Линьков. Среднего роста, несколько сгорбленный, словно под непомерной ношей. Высокий лоб в прыщах. Под чётко очерченными тёмными бровями — глаза, непроницаемые, как у римских статуй. Говорил быстро, как бы спотыкаясь (видимо, мысли опережали речь), и всегда куда-то спешил.
Уже в восьмом классе Максим знал высшую математику. Физику и химию изучал по вузовским учебникам. Читал античных и современных философов.
Когда мы с ним встретились в первый раз, он держал в руках томик Плутарха. Я попросил у него почитать «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина. Линьков подозрительно покосился на меня и завёл речь об абсолютной и относительной истинах, о чём я в то время имел такое же представление, как о созвездии Жирафа, но книгу всё же дал.
75
Впервые об этом произведении пролетарского вождя я услышал на уроках психологии, которые вела наша русачка Ольга Трофимовна. Она пыталась вдолбить в наши юные головы суждение, что материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях.
С главнейшими положениями марксизма я ознакомился, потребляя ту компилятивную жвачку, что приготовляли для народных масс в широком ассортименте классические повара от философии. Но кое-что доставалось, как говорится, из первых рук. В частности, «К критике политической экономии» К. Маркса и «Анти-Дюринг» Ф. Энгельса. Однако такой крепкий орешек, как «Материализм и эмпириокритицизм», попался впервые. Меня распирало от гордости, что я читаю столь малодоступную для моих сверстников вещь. Хотя в то время я и сам понимал её лишь отчасти — местами. Зато Максим, владелец книги, ориентировался в ней, как рыба в воде.
Василиссе Ивановне Кухаренко принадлежит высказывание, похожее на триединую логическую формулу:
— У Линькова три дороги: либо он станет незаурядным учёным либо попадёт в сумасшедший дом либо — в тюрьму.
Авторитет вундеркиндов казался незыблемым. Но в одном из поединков их удалось всё-таки одолеть. Вот как это случилось. Бывало, Ольга Трофимовна, наша русачка, нет-нет да и прихворнёт. Тогда её замещал Иван Петрович Попов.
Одетый во всё чёрное — гимнастёрку, галифе и сапоги, он напоминал испанского бойцового петуха. Несмотря на преклонный возраст, энергия так и выплёскивалась из него. Свой предмет он обожал безгранично. Его уроков ждали, как праздников.
Попов врывался в класс стремительно, словно буря, и уже от порога звенел его задорный голос: «И какой же русский не любит быстрой езды!..» Все сразу затихали.
Летели неповторимые счастливые мгновения...
Но на оценки Иван Петрович скупился. При опросах до того сосредотачивался, что порой забывался: снимет сапог — почешет пятку и снова — юрк ногой в обувку. А уж если кто заслуживал высокого балла, использовал принцип материального поощрения. Приглашал домой; на велосипеде давал покататься; с охотничьим псом Султаном разрешал поиграть; мёдом, своим, — какого нигде не испробуешь! — угощал вволю.
Сплетни распускались о Попове: дескать, куркуль ещё тот, во время войны тёмными делишками занимался, спекулировал. Не знаю — Бог ему судья! Но ребята в нём души не чаяли. А у них, как у собак, чутьё верное. Да и мог ли худой, безчестный человек так беззаветно, искренне любить русское слово. Обычно, начиная объяснение, Иван Петрович говорил так:
— Друзья мои! — голос его дрожал от волнения. — Сегодня у нас боль76
шое торжество. Мы приступаем к изучению творчества великого писателя земли русской Ивана Сергеевича Тургенева.
В те годы о Достоевском, которого спрятали под сукно, боялись слово молвить. Но Попов вкратце рассказывал о нём.
— Вдумайтесь в выражение Фёдора Михайловича, — говорил он. — «Красота спасёт мир». А кто его может спасти? — он поднял указательный палец кверху: — Токмо Бог!
Однажды Иван Петрович поймал меня на перемене в коридоре:
— Знаешь, ведь скоро сто лет со дня смерти Гоголя? Объявлен конкурс на лучшее сочинение.
— Не слыхал.
Он удивился:
— Ну как же! Назначено три премии. Попробуй, у тебя выйдет.
— Да куда мне тягаться с такими китами, как Жаров и Линьков! Они же эрудиты!
— Эко словечко! Наживная шелуха! А ты используй то, что тебе Богом дадено. Это, брат, посильнее всякой учёности. Я говорю тебе: пиши — и баста!
Волей-неволей дал ему слово. А слово уже с тех пор привык держать. Вот и стал мучиться. Потому что, хоть убей, не знал, с какой стороны подступиться. Принялся для начала литературу почитывать. По вечерам в библиотеке сиживал. Но дело не двигалось. Чуял нутром: написать сочинение по общепринятому трафарету — наверняка проиграть.
Обезсиленный, встал я перед иконой и просил Спасителя вразумить меня. Ночью спал безмятежно. А утром по пути в школу — о, чудо! — блеснула мысль: написать рассказ. Не какое-то там стандартное сочинение с эпиграфом, планом, как нас учили, а именно живое, непосредственное повествование — эпизод из жизни Гоголя.
Свою затею я исполнил одним махом. На успех не надеялся: сочинение не лезло ни в какие ворота!
Монотонно текли учебные будни. Прошло недели две. И вдруг — как гром среди ясного неба! — первую премию отхватил. Вторую, кажется Жаров. Вскоре и торжество приспело — юбилей! Вручили приз — трёхтомник Белинского. Сам директор школы, грозный самодержец Пётр Савельевич Расстегаев, свою подпись и печать приложил. Руку жал, поздравлял, чего-то желал. Но в его властных стальных глазах я всё-таки читал: вот мы тебя чем удостоили, холоп! Да и классный руководитель Раиса Николаевна Бережкова едва скрывала ехидную ухмылку. Ловил я и другие недоброжелательные взгляды. Зато Иван Петрович — в стороне ото всех — крепко обнял и поцеловал:
— Молодец! Я же тебе говорил. — И, украдкой смахнув слезинку, добавил: — Заходи как-нибудь в гости — медком угощу.
77
На газонах ещё лежал низкий, грязный снег, но солнце уже щедро, по-весеннему разливало свою благодать.
В один из таких дней зашёл ко мне одноклассник Леня Кривоносов. Его родители — да и он сам! — изо всех сил пыжились подчеркнуть свою принадлежность к интеллигентному слою общества и завуалировать истинный корень своего происхождения — непосредственную связь с рабоче-крестьянской массой. Леня — так его привыкли звать в школе. На самом деле он был Леонард, а его сестра — Элеонора, и этим иноземным именам вовсе не соответствовало имя их отца — Василий.
При всяком удобном случае Кривоносов старался подчеркнуть, что он сын военнослужащего, а не какого-то колхозника. Когда я сказал, что после десятилетки пойду на стройку, он презрительно усмехнулся:
— Это толстовщина!
В противоположность моим медвежьим ухваткам Леонарда отличали гордая осанка, грациозные плавные движения, изысканные манеры. Да и одевался он модно по тем строгим временам. А я носил безсменно, как солдат, китель сталинского образца.
Кривоносов (нос у него был с горбинкой) напоминал чем-то учителя танцев. Недаром он любил копировать известного таганрогского хореографа Веньямина Каца, который в городском парке деланно артистическим тоном кричал в микрофон:
— Танцуем танец грацио — па-де-грас!
Тем не менее уже около года, как у нас с Лёней завязалось тесное сотрудничество. Он был намного сильнее меня в точных науках, а я — в гуманитарных. Жили неподалеку друг от друга. Вместе готовили уроки. Попеременно то у него, то у меня.
Когда мы отупевали от многочисленных формул и от решения задач, Лёня садился за фортепиано. Он играл с ограниченностью педанта одни и те же тщательно вызубренные им вещи: «Баркаролу» Чайковского, седьмой вальс Шопена, полонез Огиньского… Но безстрастное музицирование доставляло мало удовольствия и чем-то оскорбляло.
День, когда Кривоносов зашёл ко мне, был самым обычным. Но Лёня был одет изысканнее прежнего. От него резко пахло одеколоном «Шипр».
— Пора, друг, выводить тебя в свет, — наставительно бросил он.
Ничего не расспрашивая, я наскоро собрался. И лишь выйдя на улицу, поинтересовался, куда мы идём.
— К одной прекрасной особе, — таинственно произнёс он.
Шли недолго. Свернули в Исполкомовский переулок. Остановились около ажурных железных ворот и вошли в тихий, но очень просторный двор, усаженный высокими акациями.
Лёня постучал в окно. Вскоре у калитки палисадника появилась пожилая женщина в белой косынке, повязанной не по-церковному, а по-комсомольски.
'
78
Смуглая дублёная кожа и отважные глаза придавали ей сходство с прожженным пиратом.
— Вам Аню? — спросила. — Она у себя в комнате, занимается. Проходите!
Я увидел худенькую стройную девушку с русыми косами.
— Знакомьтесь, — коротко сказал Кривоносов.
Сверх ожидания, ладонь у неё оказалась крепкой. Серо-голубые глаза улыбались.
— А ты, Лёня, нас уже знакомил. Помнишь, у театра Чехова?
И назвала моё имя. Но мой приятель, пресекая всякие эмоции, ввёл разговор в деловое русло. Он попросил у Ани лабораторные работы по физике. Выяснилось, что в 15-й железнодорожной школе и в нашей — один и тот же учитель: Борис Александрович Шолохов (у нас он работал по совместительству). Разумеется, задания совпадали. И Лёня не преминул этим воспользоваться.
До Бориса Александровича физику я терпеть не мог. Она представлялась мне скучнейшей дисциплиной. Но пришёл он, строгий подтянутый человек в очках с тонкой металлической оправой, и походя сумел открыть для меня в науке о природе новую грань — философскую. Всё заиграло в ином, привлекательном свете. И я полюбил нового преподавателя вместе с его предметом.
Между тем Кривоносов, заполучив лабораторные работы, безцеремонно развалился в кресле и дал волю своей словоохотливости:
— Вот Аня Афоненко и есть та самая замечательная девушка, о которой я тебе говорил. Круглая отличница! И кстати, любимица Бориса Александровича. А это мой друг — Георгий, — обратился он к Ане. — Знает наизусть «Слово о полку Игореве», читает Белинского, Маркса и Ленина. Вундеркинд!
— Да какой я вундеркинд?! Я — «ундервуд». Пишущая машинка, — отшучивался я.
Лёня не отступал:
— Вот потому-то ты и получил за сочинение первую премию. И стихи строчишь…
Кривоносов пользовался известным приёмом: восхваляя нас, пытался возвысить самого себя. По принципу: «Скажи, кто твой друг…» Аня попросила меня что-нибудь прочесть.
— Да это он всё выдумывает, — отнекивался я.
Но она, верно, решила, что я скромничаю, и настаивала на своей просьбе.
— Да нет же, я не пишу стихов. Есть рассказики. Как-нибудь в другой раз…
В это время из соседней комнаты донёсся властный женский голос:
— Семёновна, ну зачем вы наворотили такие большие вареники? Как в деревне! Вот уж, право!
— Не беда! Большому куску рот радуется, — ответил уже знакомый голос женщины-пирата.
Аня вдруг покраснела. Стала теребить выдающийся подбородок с ямочкой. Мы тоже почувствовали себя неловко и собрались уходить.
79
— Куда же вы, мальчики? Так скоро?
— Ничего, всё ещё впереди, — многозначительно пообещал Лёня.
Выходя, я увидел дородную женщину. Она обернулась, сопровождая нас настороженным взглядом.
Аня остановилась у калитки:
— Не стесняйся. Загляни как-нибудь, — почему-то обратилась она только ко мне.
Возвращаясь домой, я узнал от Кривоносова кое-что о родителях Афоненко. Дородная женщина — мать Ани, Нина Андреевна, читала лекции по истории партии в недавно открывшемся радиотехническом институте. Отец, Вадим Петрович, подполковник, преподавал в лётном училище, расположенном в здании бывшего НКВД. Да, люди они были занятые. И, наверное, привыкли жить для себя. Потому-то вся тяжесть хозяйствования ложилась на женщину-пирата, Домну Семёновну, домработницу.
На другой день мы с Лёней погрузились в обычную суету — готовили уроки, сидели допоздна, и я даже ни разу не подумал об Ане. И лишь в постели, засыпая, вспомнил её серо-голубые глаза и милую улыбку...
Спустя неделю, мы повстречались с Аней у кинотеатра «Комсомолец». Она появилась внезапно, как видение, в зелёном пальто с большим («министерским») портфелем в руках — возвращалась из школы. Я жадно глядел на неё и говорил без умолку, что случалось со мной крайне редко. Так мы незаметно дошли до её дома. Я пожал ей руку. Задержал в своей, желая хотя бы на мгновение оттянуть расставание. Как и в первый раз, она сказала:
— Заходи, если будет время.
Теперь мои мысли постоянно кружились около Ани. Сидя на уроках, я старательно красивым витиеватым шрифтом выводил её имя и фамилию. А когда произносил их вслух, они звучали для меня подобно чудесной мелодии.
Казалось, чего проще: взять и навестить её. Сколько раз я забредал на Исполкомовский переулок, сквозь ажурные железные ворота с тоской поглядывал в глубь двора… Один раз поздно вечером остановился около её окон. Свет горел во всех комнатах. Хотел постучать, да так и ушёл восвояси.
Наконец, отважился. Заявился в воскресенье. Дверь открыла Семёновна.
— Анечка, к тебе гость, — предупредительно сказала она.
Аня отложила в сторону книгу.
— Как это ты осмелился? — в её глазах промелькнула лукавинка.
— Да вот шёл мимо, дай, думаю, зайду. Может, дашь что-нибудь почитать?
Аня задавала какие-то вопросы, я отвечал на них. Но беседа явно не клеилась.
— Извини, я сейчас приду, — сказала она.
Я остался один в её комнате. На письменном столе стоял букет сирени.
80
На двери, на гвоздике, висело её зелёное пальто! Я прислонился к нему щекою. Пленительный запах разливался повсюду и пьянил меня. Я поднёс рукав пальто к губам, поцеловал… А когда Аня вернулась, сидел как ни в чём не бывало и рассматривал лепестки сирени. Только что я чувствовал себя гораздо смелее. И опять оробел. Не знал, с чего начать разговор. Молчание становилось тягостным. Я хотел было уйти, но Аня удержала:
— Подожди немного. Сейчас мама с папой вернутся из кино, будем обедать.
Вероятно, ей не хотелось расставаться. Я несколько приободрился и стал поддерживать едва тлеющую беседу.
Тем временем пришли родители. Аня познакомила меня с ними. Мать, Нина Андреевна, уселась на диван с самодовольным видом, помалкивала. Отец, Вадим Петрович, оказался более общительным. Подробно расспрашивал, из какой я школы, как учусь, к какому предмету испытываю наибольшее тяготение. Он мне показался намного симпатичнее матери, да и с Аней они были похожи, как две капли воды.
Семеновна хлопотала, накрывая стол в гостиной. Там целую стену занимали книжные полки. За стеклом покоились томики Ленина и Сталина в красных переплётах с золотым тиснением.
Трапезничали вчетвером.
— Аня, что же ты не ухаживаешь за молодым человеком? — спросил Вадим Петрович.
— Пусть лучше он за мной ухаживает!
— Пожалуй, ты права.
После обеда Вадим Петрович стал ещё добрее и разговорчивее. Зашла речь о литературе. В частности, о Маяковском.
— Уж очень он груб, — отозвалась Нина Андреевна. — Да и Ленин его не любил.
— Нет, это великий поэт, — парировал я.
— Да! Но только его никто не понимает.
Возражать я не стал: кто не любил Маяковского, представлялся мне законченным типом мещанина. Получилась неприятная заминка.
Вадим Петрович поспешил на выручку. Разрядил обстановку — перевёл разговор на другую тему, стал рассказывать:
— В Сибири нас, студентов, послали отбирать хлеб у кулаков. Ни пулемёта, ни винтовки. Но мы братва отчаянная. Идём с голыми руками. Если не считать логарифмической линейки. Приходим. «Ну как, хлеб будешь сдавать?» Кулак, матёрый волк, бородище по пояс, — чуть не в истерику: «Да уж давно свезли, братцы». «Хорошо, проверим». Достаём линейку, двигаем визир, вычисляем. «У тебя, — говорим, — столько-то пудов. — Показываем линейкой в угол: — И здесь столько же». Кулак лапки кверху, сдаётся без бою:
81
«Ладно, ваша взяла. Не будем вести толковище. Берите зерно». А слух летит — дальше по сёлам. Переполошились кровососы. Завопили в панике: «С машинкой ходят, сволочи. Она у них хитрая: узнаёт, сколько и где зерна запрятано».
— Да полно тебе, Вадим, ребятам голову забивать, — вмешалась Нина Андреевна. – Сыграй лучше, Анечка, что-нибудь, — и кивнула в сторону фортепиано, уставленного слониками, символом семейного счастья. — А вы, Семёновна, со стола уберите, мух размножаем.
Властная хозяйка всем дала указания. Но Анечка не дотронулась до клавиш. Семеновна ушла на кухню, а Вадим Петрович продолжал разглагольствовать.
Вдруг его осенила идея:
— Юра, может в шахматишки сразимся, а?
Предложение я принял охотно. Состязание избавляло от необходимости постоянно поддерживать разговор. В новой обстановке, среди малознакомых людей, я чувствовал себя неловко. Не знал и чем Аню развлечь. Пригласить в кино или театр? Наш скудный семейный бюджет этого не позволял. Да и подходящего костюма не было. Бледно выглядел бы я и на танцплощадке. Мелькнула мысль: «Пойти в парк, посидеть на лавочке в укромном местечке…». Однако и это намерение показалось чересчур наивным и неприемлемым. К тому же Аня, наверное, встречается с Кривоносовым. Что же мне предпринять? Но тут выручил дождь. Я выпросил у Ани зонтик — предлог, позволивший прийти к ней ещё раз.
С тех пор я стал вхож в ее дом. Безуспешно сражался в шахматы с Вадимом Петровичем. Чаевничал или обедал. Но тактически с каждым приходом проигрывал всё больше и больше. Ане было скучно со мной. Но ничего такого, что прояснило бы наши отношения, не мог предпринять.
Со времени ареста отца я как-то внутренне замкнулся. Преждевременная взрослость сковала мою юношескую непосредственность. Не было ни дня, ни часа, чтобы я не вспоминал о своём родителе.
Изредка от него приходили скупые весточки из лагеря, что находился в Верхней Тавде Свердловской области. Жилось там, видимо, несладко: с фотографии смотрел измождённый старик с запуганными глазами, хотя ему не исполнилось и пятидесяти двух лет. Убивали не только нечеловеческие условия – убивал срок, который щедро отмерили законники.
В силу тогдашних предрассудков, подогреваемый ложным стыдом, я тщательно скрывал, что мой отец попал в разряд врагов народа и Отечества. При поступлении в комсомол долго колебался: стоит ли упоминать об этом в автобиографии?
Тётя Таня как коммунист выразилась категорически:
— От партии утаивать ничего нельзя. Посадили по недоразумению. И я верю: его всё равно оправдают.
82
Вопреки совету тётушки, я предпочёл обойти молчанием сей каверзный факт биографии. Рассказывая её перед классом в присутствии Раисы Николаевны, я сказал, что отца оставили в Таганроге по заданию для борьбы с немцами.
Дальше всё пошло как по маслу. Копаться в моих анкетных данных не стали. Билеты вручал секретарь райкома комсомола Жан Иванович Карпенко. Крепко жал руки, приговаривал:
— Будьте верными, стойкими сталинцами.
«А отчего не ленинцами? — подумал я. — Ведь комсомол-то ленинский!». Кроме того, я недоумевал, почему на почётных грамотах, на общих фотографиях выпускников и на других документах изображение Сталина накладывалось на изображение Ленина, прикрывая половину его лица. Грешен! Крамольные мысли посещали меня даже в те суровые годы!
Но рабская кровь ещё в изобилии текла по моим жилам. Пришло время получать в военкомате приписное свидетельство. Медицинская комиссия обследовала все члены моего тела. Признали абсолютно годным. Хоть сейчас под бритву. Записали в танкисты. А когда дело дошло до анкеты (её заполняла преклонных лет женщина), я раскололся. Меня охватил священный трепет: военкомат казался мне организацией, родственной МГБ. И я стал рубить сплеча. Сказал, что отец осуждён по 58-й статье да ещё на двадцать пять лет.
Иногда меня одолевало сомнение: а вдруг Вадим Петрович как военный, притом высокого чина, уже успел прощупать мою ахиллесову пяту? Правда, он никогда не спрашивал о моих родителях. Но, случалось, его проницательный взгляд и двусмысленная улыбка казались мне подозрительными.
83
Глава 6
НА СТРАЖЕ
Р
ано утром нас разбудили сильные раскаты грома. Молнии вспыхивали в полнеба.
— Свят, Свят, Свят, Господь Саваоф!.. — крестясь, повторяла мама.
Я впервые отправлялся в Дорожно-мостовой трест, где она занимала скромную должность счетовода. Насилу удалось уговорить её, чтобы меня оформили разнорабочим на время летних каникул.
— Попусту вы, Вера Владимировна, колготитесь, — успокаивал прораб Юрий Васильевич Терещенко. — На том объекте, считай, спортивный лагерь: солнце, воздух и песок.
— Знаю, сама начинала со стройки. Но дело вовсе не в этом.
— А в чём же?
Определённого ответа она так и не дала.
Нельзя сказать, чтобы мама отрицательно относилась к физическому труду. Не возражала, когда я подолгу ковырялся у тётушек в огороде и в саду. Но очень боялась, как бы я не огрубел и не нахватался вредных привычек в чужой среде. Однажды, когда подростки хулиганили на улице, она в сердцах крикнула: «У-у, бандитское поколение!» Как её не посадили — один Бог знает. За такие слова ей бы, не скупясь, вмазали червонец: быстро докопались бы, что мужа посадили по 58-й статье.
Алик Давыдов, сын майора, обладал классовой интуицией (или, как тогда говорили, — чутьём) и шептал за моей спиной товарищам, пользуясь модным ярлыком: «Да они кулаки!» — хотя мои предки не имели никакого отношения к сельскому хозяйству.
Может, поэтому меня, горожанина, привлекали больше стройка и завод, нежели деревня. Хотелось поскорее стать взрослым, мужчиной; окунуться в гущу жизни (ведь это необходимо будущему писателю!), а главное — помочь матери. Туго ей приходилось: одной слабой женщине надо было прокормить двоих. А платили негусто. Попробуй — проживи! Она старалась всё отдать мне, а сама, бедняжка, перебивалась с хлеба на чай.
Грянул ливень. Он долго не унимался. По мостовой, у бордюров, текли ручьи; по лужам плавали пузыри — верный признак, что дождь будет затяжным.
— Вот невезенье! Когда же он перестанет?! — то и дело приговаривала мама. — Как же ты будешь сегодня работать?
— Не раскисну — не сахарный!
Лишь когда слегка прояснело, она заставила надеть галоши, потёртый отцовский плащ, а сама пошла под прикрытием старого чёрного зонта.
Непогода загнала рабочих в здание конторы. В ожидании прораба они стояли группками, беседовали. А я любопытства ради расхаживал по двору. Там
84
были навалены огромные кучи песка и угля. Стояли незапряженные телеги, самосвалы, катки. У закопченных котлов, из-под которых выбивалось оранжевое пламя, суетились асфальтировщики, помешивали тягучую чёрную массу.
К ним подошёл мужчина лет пятидесяти в выцветшей синей спецовке.
— Эге, да вы, как черти в аду!
Рабочие, в мокрых пропитанных гудроном комбинезонах, оскалили зубы:
— Вот этот котёл, Андрей, как раз для тебя!
— За что же, братцы, такая немилость?
— А поделом. Самые большие грешники — лодыри и болтуны. Валяй, Андрей, исправляйся, — сказал один.
— Горбатого могила исправит, — добавил другой.
В конторе, где собрались рабочие, только и было разговору, что о сегодняшнем простое. Появился, прихрамывая, прораб Юрий Васильевич. Кольнул ястребиным взглядом:
— Замучались стоять?
И стал рассылать по объектам. Заметил и меня (мы уже были знакомы):
— Ага, тёзка, пришёл. Ну, добро. Сейчас тебя определим.
Во дворе попался на глаза мужчина в синей выгоревшей спецовке.
— Фоменко! Андрей Константинович! — позвал его прораб. — Вот хлопец. Будете вместе работать. Что? Короче, берите инструмент — и на Николаевку.
Инструмент был нехитрый — лопаты да лом. Взвалили их на плечи и побрели к трамваю. Доехали до переезда. А дальше пошли по тропинке между кустами посадок и кукурузными полями. Всё, омытое дождём, искрилось на солнце. Воздух был настоен ароматом разнотравья. Стальные опоры высоковольтных вышек, широко шагнув, одна за другой, застыли в степи.
— А вон, видишь, наши, — заметил Андрей Константинович. — Копошатся, как муравьи. Дорогу на село прокладывают.
Подойдя поближе, Андрей поприветствовал бригаду. Кто-то съехидничал:
— Ну и добрые ты сны видишь, Фоменко!
Андрей не ответил. Молча снял авоську с держака лопаты, повесил на куст. Я последовал его примеру. Огляделся. Мужчины, сидя на корточках, укладывали камень, стучали молотками. Женщины подтаскивали на носилках песок.
— А мы, сынок, будем делать кювет, — сказал Андрей Константинович.
Это означало: рыть канаву. Экскаваторами в Таганроге тогда пользовались крайне редко. Да и мелкую канаву сподручнее было выкопать лопатой.
Земля была мокрая, липкая, тяжёлая. Хоть я и приобрёл некоторый опыт у тётушек в садоогороде, но Андрей орудовал лопатой ловчее.
— Давай на переменку, — предложил он. — Один будет копать, другой — выбрасывать землю.
Приближаясь к зениту, безпощадно палило южное солнце. Чтобы уберечься от него, кое-кто из рабочих носил брыли.
85
Полдничать бригада расположилась в тени посадок. Мы сели в сторонке ото всех. Узнав, что я перешёл в десятый класс, Андрей похвалил:
— Правильно, хлопче, учись. Меня вот посылали — не поехал. Молодой тогда был, горячий. Теперь до самой старости буду долбать землю…
В первый же день из-за отсутствия сноровки я набил кровавые мозоли — трудовая отметина. Но домой возвращался радостный и довольный собою.
Через неделю втянулся. Земля просохла. Работать стало легче. Попривык к людям. К их трудовым будням. Обычно Володька — кольщик, набив камень, отбрасывал в сторону кувалду с длинной ручкой и располагался у куста. Подсобницы загружали носилки. Мостовщики, пядь за пядью, продвигались вперёд. Позвякивали молотки. Поблескивали защитные очки бригадира Григория Павловича Скакуна.
А когда все притомятся и сядут передохнуть, Фоменко начнёт какую-нибудь сцену разыгрывать. Бывало, возвращаются люди с огорода, Андрей возьми да окликни:
— Мать, а мать, куда спешите? — Старушка останавливается. — Пожертвуйте чего-нибудь: помидорчиков или картошечки. Здесь принудчики работают. Ни минуты отдыха, в поту купаемся.
— Ах, вы бедные мои! А кто же над вами старшой?
— Да вон, в тёмных очках, — Андрей указывает на Скакуна. — Злющий такой! И воды не даёт — для наказания.
— От, паразит! Прости меня, Господи!
Старушка крестится, ещё в себя не пришла, а Фоменко между тем продолжает:
— А эти загорелые, — кивает на кольщиков, — два цыгана. Тут неподалеку колхоз образовали. Так они коров пожрали, коней попродавали, а теперь срок отбывают.
— От, страсть! Ну а остальные?
— Всякие, мамаша, случаи имеются: взлом, ограбление, убийство…
— Ох, ужас какой! А тебя-то за что же, голубчик?
— За любовные дела. Долгая, впрочем, история…
Огородница, растроганная вконец, раскрывает корзину:
— Ну вот вам, родименькие.
Тут Андрей низко кланяется, извиняется: простите, мол, мамаша, за представление. Старушка с бранью и кулаками бросается на него. А после бредёт, покачивая головой, всё никак не может успокоиться.
Однако по натуре Фоменко был добр и боялся кого-либо обидеть.
— Люби всякую земную тварь, — говаривал он.
Когда возвращались с работы, подбирал на дороге пшеничные зёрна, рассыпанные при перевозке на элеватор из близлежащих колхозов. Пояснял:
— Моим птичкам. Приходи в гости. Заслушаешься.
86
Частенько Андрей Константинович повторял:
— Никогда не рой другому яму, не желай зла. Долго ли бросить человека на съедение зверям?!
— А что это такое? — спросил я однажды.
— Ну как тебе объяснить? В древности христиан преследовали, истязали. В Риме выводили на арену цирка, выпускали на них львов, тигров. Оно и у нас до войны за веру сажали, стреляли. Даже за иконы ссылали туда, куда Макар телят не гонял.
— А вы верите в Бога?
— А как же! — он выпрямился, поднял голову, перекрестился. — Мы же русские люди!
— Я тоже верю, — признался я.
— Ну и молодец.
С тех пор я прислушивался к каждому его слову, подражал его жестам и манерам. Он стал для меня наставником. И я поведал ему сокровенное: отец тянет лямку в лагере, а нам с матерью трудно сводить концы с концами.
— Ничего, сынок, всё образуется. Потерпи, — успокаивал он. — Дай срок. Господь терпел и нам велел.
Охотнее всего Фоменко говорил о богатствах и красоте земли, о животных и птицах, о целебном действии растений и трав, о жизни народов, их быте и характере. Я поинтересовался:
— Вы, наверное, на судах в загранку ходили?
— Из матросов выгнали, а в капитаны не захотел, — замысловато ответил Андрей.
Но иногда он уходил в себя, замолкал. В перерыв садился поодаль ото всех на траву. Прислонясь спиной к стволу деревца, раскидывал руки в стороны. Затем они плавно опускались к земле. Андрей закрывал глаза: то ли дремал, то ли молился. Словом, отключался от мира сего.
Бригадир, Григорий Павлович Скакун, сдвинув на лоб защитные очки и наблюдая, как я рыл кювет, воскликнул с удовольствием:
— Гляди, да он прёт, как трактор!
Зато мама, когда я заезжал с объекта в контору, испытующе оглядывала:
— Ну что, небось жутко устал?
— Ничуть. Разминка, — бодрился я.
Завернув полотенце в газету, она провожала меня к душевой. Какое же блаженство стоять под искусственным дождём после того, как нажаришься за день на солнцепёке! А дома в высоченных комнатах — сродни спортзалу — я расхаживал в одних трусах и любовался собою в зеркало, словно Нарцисс. Плечи раздались, мускулы налились, тело покрылось коричневым загаром. Я походя добился того, на что школьные звёзды спорта тратили столько уси87
лий. А главное, чувствовал себя старше них: получал зарплату. И немалую по тем временам — 800 рублей!
Здесь, на строительстве дороги, жизнь представала без прикрас — во всей своей наготе. Отношения между людьми, постоянно ведущими борьбу за существование, порою были завистливыми и недружелюбными.
Когда не хватало камня или песка, все становились на земляные работы. Мы с Андреем копали с одной стороны дороги, а мостовщики и подсобницы — с другой. Само собой возникало соревнование под лозунгом: «Бери больше, кидай дальше». По численности соперники превосходили нас впятеро. Заканчивали раньше и, рассевшись в тени посадок, бросали в наш адрес колкие реплики:
— Нихай сами доканчивают. Приходят поздно, уходят рано, а мы их обрабатывай!
Кое-кто из женщин начинал собираться домой. Они жили в близлежащих сёлах и добирались на работу пригородными поездами.
— А вы куда навострились, кумушки? — настораживался Скакун. — Не хотите работать — сидите. Но раньше времени никто не уйдёт. А то начальство нагрянет: они вкалывают, а нас нет. Вот будет здорово!
Стараясь не подвести напарника, я изо всех сил налегал на лопату. Андрей успокаивал:
— Не торопись, сынок. Мы своё и так наверстаем.
Предсказание бригадира часто сбывалось. Иногда начальство появлялось в образе Гриши Размаченко. Смуглый, с цепкими, юркими глазами. В прошлом — рецидивист, медвежатник. Вырос в Ростове, на Богатяновке, неподалеку от тюрьмы. Привык в лагерях пенки сшибать, вот и здесь пристроился. Числился бригадиром кольщиков. Но никто не видел когда-либо в его руках кувалду. Да и какой уважающий себя вор за неё возьмётся! Называли Гришу «старший, куда пошлют». Однако человек он был головастый, развитой, начитанный. И как снабженец незаменим: все, что надо, хоть из-под земли достанет, с любым договорится. Бывало, заявится на объект, набегается, употеет, снимет брыль, оботрёт со лба бисеринки пота. Выпьет залпом кружку воды, присядет:
— Перекур, ребята!
Гриша сбрасывает рубашку, загорает. А нам занимательный роман почти наизусть шпарит. Слушаем его битый час с открытыми ртами… Повествованию аккомпанируют дальние гудки паровозов. Да раскраивает небо высоко пролетающий самолёт.
Любил Размаченко — чего греха таить! — покрасоваться, показать, что он большой начальник. Выпрыгнет из кабины самосвала и давай по объекту носиться. Выхватит у кого-нибудь лопату, покидает песок, отдаст:
— Вот так надо работать!
88
У него одна команда перекрывает другую: «Стой тут!» — «Иди сюда!».
Гриша безпрестанно машет правой рукой. (Ему бы в регулировщики податься!). Что-то показывает, даёт указания:
— Вот вы трое — в машину, на Воловью балку. А ты, Фоменко, — кивает на Андрея, — будешь принимать песок. Получай двадцать талонов.
— Да тут их всего шестнадцать.
— Ну, значит, шестнадцать.
А то отзовёт в сторону и — почти шёпотом:
— Хлопцы, накидайте в самосвал камень с разбитой дороги. Надо!
Известное дело: материалы уплывали налево, на строительство частного дома.
Мама рассказывала и про иные закулисные дела. Прорабы, как правило, имели рабочих, на которых могли, не сомневаясь, положиться. Приписывали им лишнее («детишкам на молочишко!»), а те, в свою очередь, делились с ними после получки. Часто в ведомостях фигурировали «мёртвые души». Приходили надёжные, проверенные люди. Расписывались. Опять-таки небезвозмездно. Рука руку мыла. И мнилось мне, что на этом всеобщем законе, как на трёх китах, держалась наша грешная Земля.
* * *
По вечерам я отправлялся к Вале Киценко. Он жил в тихом переулке, сплошь усаженном фруктовыми деревьями. Кое-где строились. Приготовляли саман: глину, навоз и солому месили босыми ногами. Из этой массы формовали большие кирпичи и высушивали на солнце. Из них сооружали хаты-мазанки. Впоследствии стены, когда позволяли средства, обкладывали в полкирпича.
Дом у Киценко был добротным. С парадным крыльцом. Крыша — из оцинкованного железа. Ворота высокие, деревянные. И даже собака имелась — Пират, небольшой дворняга чёрной масти, одержимый приступами злобы: схватит себя за хвост и, рыча, крутится волчком.
Во дворе было всё ухожено: и деревья, и виноградник, и грядки, и цветочные клумбы. Родители Валентина — выходцы с Украины — были потомственными земледельцами. На усадьбе работали и мать, и бабушка, и дед, и даже отец, Николай Семёнович, который возглавлял сложный участок строительства на металлургическом заводе, — все, кроме Валентина. Он целыми днями, несмотря на каникулы, с упорством хлебороба наращивал знания. Корпел над учебниками и словарями. А более всего зубрил иностранный. Готовился в институт международных отношений.
Мой приход освобождал Валентина от каторжного умственного напряжения.
— Здорово, затворник! — смеялся я.
— Привет рабочему классу! — лицо его освещалось ослепительной улыбкой. — Ну как, Боян, дела?
89
Я восторженно рассказывал о дорожно-строительных буднях и при этом никак не мог обойтись без витиеватых выражений:
— По словам Вергилия, труд всё побеждает. Озлобленность, уныние и другие отрицательные качества. Он вселяет в человека радость. А вот Леонард Кривоносов с пренебрежением относится к труду. Ну да что с него взять? Он же — Леонардо. Недовинченный!
Валентин глянул пронзительно:
— Он, по-моему, встречается со светловолосой девушкой из пятнадцатой школы? Ты её знаешь?
— Знаю, — и перевёл разговор на другую тему. Не мог же я так сразу открыться, что по уши влопался в неё.
Кстати, на помощь пришла Валина мама, тётя Маруся, пригласила к ужину. Во дворе, возле стола, хлопотала бабушка Дуся, вся такая мягкая, ласковая.
— Сидайте, хлопчики, вечерять, — пропела она.
Мы расположились под сенью виноградника. Тётя Маруся принесла большую эмалированную миску с салатом из помидоров и огурцов, густо пересыпанных зелёным луком и петрушкой и обильно политых духовитым постным маслом. Как всегда, нахваливала меня: «Юра некапризный, неразборчивый, ест всё подряд. Таким и жена будет довольна». Подошла бабушка Дуся, поставила на стол полный противень румяных — с жару — пирожков.
Пока ещё трапеза не началась, дед, сухопарый и стройный для своих годов, лихо подкрутив белые усы, пошучивал:
— Ну як дела, комсомолята? Усё учитэсь? А хто будэ робыть?
И без всякой связи вспоминал, как снаряжали казаков по совершеннолетии на военные сборы. Надо было купить коня, сбрую, шашку, пику, обмундирование — всё честь по чести!
— Вот скаче казак, — продолжал, увлекаясь, дед.
Но тут мать Валентина строго оборвала его:
— Ладно, тату, ступайте отдыхать. В хату.
Щедро и весело справляла семья Киценко праздники. Пища была простой, но вкусно приготовленной. Мы пили вместе со взрослыми, считая это верхом удальства. Валентин выносил аккордеон. Пели народные песни: русские и украинские. Я вместе с Николаем Семёновичем вел басовую партию. У него от натуги и старания вздувались на шее жилы. Вася, наш общий друг, голосил так, как будто и впрямь ему медведь на ухо наступил.
Песни перемежались плясками. Бойчее всех вытанцовывал Николай Семёнович, приговаривая скороговоркой:
— Ну ещё, ещё, ещё!..
Плясали и дед, и баба Дуся. Пылили и мы с Василием, как два африканских слона.
А попозже уже втроём, включая Валентина, отправлялись к морю, к по90
катой бетонной набережной. С левой стороны залива испускали разноцветные дымки трубы металлургического завода. Впереди маячил, как мираж, дальний берег в розовом мареве. Справа, у яхт-клуба, колыхались на приколе яхты, моторки и лодки, а дальше море сливалось с горизонтом.
Рея над водой, прямо перед нами пролетали белосизые чайки. В их криках слышалась какая-то призывная тоска. Они собирались группками, о чём-то громко спорили. У них была своя, непонятная людям, жизнь. А у нас — своя, недоступная им. И, конечно же, совершенно неинтересны им были наши разглагольствования о преобразовании окружающего мира, когда и так он премудро устроен и неописуемо прекрасен.
Василий, как правило, отмалчивался, блуждая отсутствующим взором по водному простору, и мурлыкал себе под нос:
А волны и стонут, и плачут,
И плещут на борт корабля...
Растаял в далёком тумане «Рыбачий»,
Родимая наша земля.
А мы с Валентином продолжали словопрения. Я опирался на непререкаемые авторитеты и, как ударами топора, отсекал неприемлемые побеги мыслей. Так, обрубленная, без ветвей сосна превращается в голый неодушевлённый столб. Но тогда я не замечал ограниченности своих суждений, отдававших мертвечиной.
Теоретически чувствуя себя смельчаком, на деле — робел. Сколько раз вечерами я петлял по двору, как заяц, около Аниных окон. Сквозь шторы пробивался свет… Стоило нажать кнопку звонка!.. Но я поворачивал назад и безцельно плелся домой. То была трусость? Не совсем так, скорее отсутствовала внутренняя гармония, которая роднит два юных существа. Требовался толчок. Или — искра.
Время от времени я захаживал к Ане. Ко мне успели привыкнуть, как привыкают к собаке или какой-нибудь вещи. Я молча сражался в шахматы с её отцом. Но выиграть у него партию никак не удавалось…
На дорожном строительстве я порядком окреп, осмелел. И решился пригласить Аню погулять. Она охотно согласилась.
— Скучно, — жаловалась. — Лёня уехал…
Солнце палило. Асфальт плавился. Аня сделала мне головной убор из газеты, а сама, раскрыв зонтик, нежно взяла меня под руку. От неожиданности воскликнула:
— О, трицепсы! — и, поигрывая пальчиками: — А какие бицепсы! Не обхватишь! Юра! Да ты просто богатырь!
— Какой я богатырь?! Есть и посильнее меня.
Но от радости был, как говорится, на седьмом небе. Так что при падении оттуда летний зонтик вполне мог бы послужить мне парашютом.
91
В этот день мы долго не расставались. Заходили на рынок, где Аня покупала сливы, затем — к каким-то её знакомым. Она как бы демонстрировала меня: вот, дескать, какого парня отхватила!
Внешним обликом и природной силой Бог меня не обидел. Лёня в сравнении со мной явно проигрывал: низкий лоб, прилизанные волосы, горбатый нос… Но зато какие изысканные, светские манеры, какая грация и ко всему — приторная нежность в соединении с нагловатостью…
Незаметно мы приблизились к Каменной лестнице. Справа от неё возвышался старинный дом с кирпичной башней со шпилем. Когда-то она служила маяком для судов, плававших по морю и к устьям Дона. Здание и двор находились в запустении... Цветочные вазы были разбиты. Входную дверь грубо окрасили половой краской. А между тем, в этом доме у своего брата останавливался Пётр Ильич Чайковский, о чём свидетельствовала мемориальная доска.
Спустились к самому морю. Подул влажный бриз. Аня нарочито зябко передёрнула плечами. Прильнула ко мне. Надо было ловить мгновение. Но я растерялся от избытка счастья. И ограничился тем, что, прогулявшись по берегу, проводил её домой. Расставаясь, долго не выпускал её руку из своей руки.
Момент был упущен. Через несколько дней я застал у Ани Кривоносова. Подобно маэстро, Леонардо восседал за фортепиано.
Аня, будто коза, запрыгнула на стул, который стоял рядом с Кривоносовым. Обняла его за плечи. Попросила:
— Лёнечка, исполни моё любимое, полонез.
Я почувствовал себя, как третий лишний, но продолжал сидеть с видом почитателя классической музыки.
Леня играл полонез Михаила Огиньского — «Прощание с Родиной». А для меня он тогда звучал, как прощание с первой светлой любовью.
Со мной случилось примерно так. Девочка играла резиновым мячиком. Мягкий, но упругий, он, легко ударяясь о землю, высоко подпрыгивал. Но вот в траве, у дорожки, девочка нашла точёный деревянный шар. Ради интереса решила поиграть им. Ударившись о землю, он лишь слегка вдавил её, но не подпрыгнул. Девочка проделала это несколько раз. Ей наскучило. И, позабыв о деревянном шаре, закатившемся в траву, снова стала играть резиновым мячиком.
Кривоносов продолжал музицировать. Печального Огиньского сменил жизнерадостный беззаботный Иоганн Штраус. Стараясь быть оригинальным, я бросил реплику:
— Штраус в искусстве — безпартийный.
Лёня, словно ударом шпаги, отбил мой выпад:
— Тогда ещё партии не было.
92
Я продолжал издеваться над гениальным австрийцем, хотя втайне восхищался им:
— Штраус, как Тютчев!
Аня негромко, с издевкой процедила:
— А Юра, как Базаров.
Я встал:
— Мне пора.
И отправился к Вале Киценко. Болтали, как обычно, о том о сём.
— Водка? Ерунда! — рассуждал я. — Пью только для разнообразия ощущений.
Говорили ещё о многом. И вдруг сразу без предисловий я поведал о том, что мучило меня уже несколько месяцев.
Валентин удивился. Вероятно, подобное чувство ещё не коснулось его сердца. Однако поспешил посоветовать:
— Ты или не ходи к ней с месяц, или действуй понапористей!
При всём напряжении воли такого срока я, конечно, не выдержал. Меня хватило на неделю.
Сверх ожидания, Аня обрадовалась моему приходу. Промолвила с оттенком укора:
— Что же ты давно не появлялся?
— Некогда было.
— А я уж начала скучать. Тридцатого августа у меня день рождения.
— Да ну! В сорок третьем году в этот день Таганрог от немцев освободили.
— Вот и прекрасно. Сразу два юбилея отпразднуем. Приходи. Обещаешь?
— Обязательно приду, — я приложил её руку к своей груди.
В этот день у Ани собралась одна молодёжь. Родители ушли в театр. Домна Семёновна не была помехой — подавала закуски.
Пили. Играла музыка. Кружились пары. В сравнении с Кривоносовым — королём танцев! — я выглядел слишком бледно. И всё-таки он здорово ревновал.
Гости стали расходиться. А я удобно пристроился на диване, изредка поглядывая на Аню. Мне нравился матовый загар её кожи, выдающийся подбородок с ямочкой. И глаза — такие изменчивые: то голубые, то серые (цвета стали), то ласковые и задумчивые, то лукавые…
— Ну ты идёшь? — нетерпеливо спросил Лёня.
— Я ещё потанцую.
Он, сухо попрощавшись, ушёл. Мы остались с Аней вдвоём.
— Давай выпьем, — предложил я. — За тебя. За то, что ты есть.
Оба разгорячённые, танцевали запрещённое танго. Я часто касался щекой её волос. Улучив мгновение, чмокнул в щёчку. Аня отстранилась, закраснелась.
— Ну зачем же ты так?
93
Она даже рассердилась. Но я обнял её за плечи, крепко прижал к груди и поцеловал в самые губы…
* * *
Цепь моих рассуждений была такова. Закончить школу с медалью, что открывало прямую дорогу в Московский университет без вступительных экзаменов. Правда, предстоит пройти собеседование. Но это не такой уж непреодолимый барьер. Да, только в Москву! Ведь именно здесь (или в Петербурге) начинали своё поприще многие литераторы золотого девятнадцатого столетия.
Была и другая сторона медали. Чисто личная. Анечка поступает в Московский химико-технологический институт. По всем прогнозам, она получит медаль. Тогда в столице будем вместе. Леня Кривоносов останется в Таганроге. Думаю, он пройдёт по конкурсу в радиотехнический институт. Стечение обстоятельств устраняет опасного соперника.
А в случае, если не получу медаль, имелся иной способ попасть в Москву. В те годы бурно развернулось строительство МГУ. Тех, кто там трудился, после сдачи объекта зачисляли без экзаменов. Но мама встала на дыбы: «Разве я для того тебя учила, чтобы ты стал чернорабочим?!» Я не стал спорить. Передо мной и так были открыты все пути. «Молодым везде у нас дорога»— говорилось в популярной песне той эпохи.
До выпускных экзаменов оставалось чуть более полугода. Наступала горячая пора. С Лёней Кривоносовым мы образовали своего рода союз по овладению точными и гуманитарными науками. После уроков отправлялись домой либо к нему, либо ко мне и до умопомрачения корпели над учебниками.
Химия мне давалась легко. В математике я добился серьёзных успехов благодаря тому, что уже несколько лет занимался на дому с преподавателем — инвалидом, учеником моего отца. Я уверенно решал тригонометрические задачи. К физике мне привил вкус Борис Александрович Шолохов. Я старался изо всех сил заработать у него пятёрку, чтобы не отстать от Ани: ведь она была его любимой ученицей.
Кривоносов, узнав, что Афоненко уезжает в Москву, заметно к ней охладел. По занятости и я захаживал редко. Но после того памятного вечера (дня рождения) встречи с Аней всегда были бурными. Она бросалась ко мне на шею, я поднимал её на руки и носил по комнате, непрестанно целуя.
Свидания вдохновляли. Несколько дней я трудился, как каторжный, не замечая усталости. Активизировать волю помогало и чтение трудов товарища Сталина. В те годы книги считались дефицитом. У тёти Тани в спальне, у кровати, стояла ореховая тумбочка, в которой размещалась скудная, но весьма оригинальная библиотечка: хрестоматийный сборник «Ленинизм», четыре тома Михаила Платена «Естественный метод лечения», «Суворов» К. Осипо94
ва, «Вопросы ленинизма» Иосифа Сталина. Я выбрал последнюю и почитывал её перед сном наряду с молитвами.
Однажды из тщеславных побуждений я достал с этажерки эту объёмистую книгу вождя и на титульном листе начертал надпись: «Клянусь именем и значением этого труда, что отныне не потрачу даром ни одной минуты».
Лёня, прочтя, ухмыльнулся:
— Зачем ты так? Ведь не выполнишь.
— Выполню, — отрубил я.
Неделя следовала за неделей, месяц — за месяцем… И вдруг эту тоскливую календарную однообразность взбудоражила весть: «Сталин умер!»
Утро было серое, пасмурное. Люди тоже ходили серьёзные, угрюмые. Нас собрали в актовом зале школы. Все стояли. Директор, Пётр Савельевич Расстегаев, одетый в чёрный китель, произнёс строгую пафосную речь. Утрата тяжела и безмерна, говорил он, но мы, как и весь советский народ, должны ещё теснее сплотиться вокруг нашей партии.
Раиса Николаевна в своём неизменном зелёном пиджаке украдкой утирала слёзы. Плакал кое-кто из учителей и учеников. На душе было тревожно, я утешался лишь тем, что занятий сегодня не будет, что нас рано отпустят домой. И чувствовал, что этого желают и другие.
«А как же клятвенная надпись на книге вождя?» — напомнил мне внутренний голос. Но скоротечные впечатления заглушили его.
К трибуне подошёл Юлий Резин, мой одноклассник, и стал ораторствовать от имени учащейся массы:
— Весть о смерти великого вождя молотом ударила по голове. Ураганным порывом качнула наш народ, но не свалила с ног… Не дождутся этого проклятые империалисты. Сожмёмся еще дружнее и крепче в стальной кулак.
Я почему-то не верил ему: «Ну и артист! Хитряга!». Забегая вперёд, скажу, что он пытался поступить в Таганрогский радиотехнический институт, но мандатная комиссия отказала Резину в приёме. После известного процесса над врачами, которые обвинялись во вредительстве, кадровики оборонных учреждений и предприятий, в прошлом, как правило, сотрудники госбезопасности, настороженно относились к представителям еврейской национальности…
Из репродуктора доносился срывающийся голос диктора. Непрерывно лилась траурная музыка. Исполняли реквием Моцарта, похоронный марш Шопена. Вспоминался рассказ Игоря Уварова. Больной, чахоточный Шопен и цветущая Жорж Санд живут по её прихоти в горах в дикой необжитой пещере. Для него — это неминуемая гибель, для неё – источник романтических впечатлений. Здесь Фредерик и создаёт свой знаменитый похоронный марш.
В этот день уроки отменили. Погода расклеилась. Мокрый снег шлёпал под ногами. Собравшись группкой, мы двинулись к Каменной лестнице, где
95
безудержно резвились, играли в снежки, фотографировались. Мое внимание всегда привлекали установленные здесь ещё до революции так называемые солнечные часы. На них были указаны месяцы, какие-то числа. Но сколько я ни интересовался, мне так никто и не мог толком объяснить, как же по ним определять время.
Вдали виднелось море. Лёд на нём потемнел, потрескался. Юношеским инстинктом я ощущал: свершилось нечто очень важное. Ещё миг — и лёд тронется. И не только здесь, на море…
Смутно предчувствовал: может быть, освободят отца?..
Ранее мы писали прошения о его помиловании Ворошилову. И отцу скостили срок сначала до пятнадцати лет, потом — до восьми.
Как-то наш дворовый сосед, начальник тюрьмы Иван Фёдорович Верховой, застал меня в квартире Давыдовых за конспектом «Капитала». Верховой крайне удивился, но виду не подал. Переглянулся с Давыдовым (оба учились в университете марксизма-ленинизма) и подбодрил: «Ничего, скоро батяня вернётся!».
А пока всё текло по старому руслу. Скорбь по Сталину висела в воздухе. В школе нам задали сочинение на вольную тему: «Сталин — жизнь, а жизни нет конца!». Строка была взята из стихотворения поэта Николая Грибачёва. Я воспользовался литературой, опубликованной на страницах нашей прессы. Все авторы настойчиво и единодушно утверждали, что в Сталине и впрямь вмещается всё и вся, весь мир, вся вселенная. До такого абсолютного идеализма (вернее, идиотизма) никто никогда не доходил. Да и самому вождю вряд ли бы пришлось по душе такое безпардонное восхваление. Я и верил, и не верил тому, о чём писал. Однако своими сомнениями не делился ни с кем.
Сталин умер, но оставленная им государственная машина продолжала действовать, что и пришлось мне сполна испытать на своей шкуре.
Начались выпускные экзамены. Меня тянули на медаль. Вероятно, как и во всём, хотели перевыполнить план. Ольга Трофимовна после экзамена у себя дома вместе со мной выверяла и исправляла моё сочинение. Когда я горел по физике, Раиса Николаевна сама подсунула мне шпаргалку.
Всё шло, как по маслу. До написания биографии. Тут я стал перед выбором: указать, что отец осужден, или нет. Если да, то по какой статье и на сколько лет.
Советчиков было трое.
Тётя Шура:
— Не пиши. Не будь дураком. Молись. Бог даст, пронесёт.
Тётя Таня:
— От партии ничего скрывать нельзя!
Мама:
— Надо писать правду. А то хуже будет.
Я выбрал последние наставления, за что и поплатился. Комиссия ОблОНО
96
отрезала мне путь к медали. Несмотря на старания Ольги Трофимовны, по сочинению мне поставили четвёрку. Нашли какие-то пунктуационные и стилистические ошибки. А по тригонометрии влепили тройку.
Рухнули все мои мечты. Медали мне не видать, как своих ушей. А значит, и МГУ. Аня уедет в Москву без меня. Да и зачем ей нужен сын несчастного зэка, ей, дочери подполковника?!
Директор Пётр Савельевич смотрел на меня мрачно из-под густых чёрных бровей. Раиса Николаевна скривила в усмешке физиономию:
— Скажи спасибо своему отцу!
На выпускной вечер были приглашены девушки из пятнадцатой железнодорожной школы.
…Гремит духовой оркестр, играет туш.
В президиуме за кумачовым столом расположились учителя, директор.
— Георгий Овечкин!
Я поднялся на сцену. Петр Савельевич для проформы энергично потряс руку мне, опозоренному с ног до головы, вручил замаранный аттестат.
Длинный стол в знакомом, как будто постаревшем классе. Нетерпеливо шипя, пенится шампанское. Тосты, смех, шум, шутки. Но торжество испорчено, отравлено и, быть может, на всю жизнь…
В зале кружатся пары. Звучит знакомая до боли мелодия вальса «На сопках Маньчжурии», грустная, прощальная… Аню вижу, возможно, в последний раз. Она порхает с ненавистным мне Кривоносовым. Плясать он мастер. Не то, что я — медведь!
Горе заливаю вином. Залихватски на равных пью с физиком Борисом Александровичем. Он охоч до зелья. Больше молчит. Сквозь линзы особой конфигурации зрит насквозь — и сочувствует…
Аню я поймал в коридоре и увёл во двор, в темень.
— Ты пьян, Юра?
— Прости, Анечка. Теперь без медали не видать мне Москвы. А значит, и тебя.
— Ничего, дай Бог, свидимся. — Она ухватилась за мои руки, уткнулась головой в грудь, шептала: — Лёню я не люблю. Он эгоист. А ты такой сильный. Ты всего добьёшься.
— Спасибо, Анечка, за всё, — и я стиснул её в своих объятиях.
Перед рассветом выпускники, обнявшись, брели с песнями по уснувшим улицам к морю. Ветер дерзко метался на просторе. Свинцовые волны шлёпались о покатую каменную грудь набережной. «Скупаемся, что ли?» — возбуждённо кричали некоторые сорви-головы.
На востоке уже всплыл над линией горизонта малиновый, точно кузнечная поковка, диск солнца. Он заметно светлел, наливался огненной силой, став подобен расплавленной стали. И золотоносный шлях рассёк водное пространство до самого берега.
97
Вдали, слева от залива неторопливо покуривали оранжевым дымом трубы мартенов.
Домой возвращались серебристой, ещё не окрепшей аллеей тополей…
Мама не спала всю ночь. Глаза вспухли от слёз. Она осунулась с лица, почернела. Никак не могла смириться, что меня незаконно лишили медали.
Вечером я уговорил маму пойти в порт. Медленно шли по тихим улочкам, где выстроились в шеренгу мазанки, белёные известью; домики, крытые черепицей, с зелёными ставнями. То был район, где испокон века обитали потомственные рыбаки.
И как всегда, радостная встреча с Ним. Над округой величественно возвышался бронзовый, потемневший от патины основатель города Петр Первый, в треухе, ботфортах, в перчатках с крагами. Десницей он опёрся на стек, а левой рукой взялся за эфес шпаги. Внизу стояли две чугунные корабельные пушки, творение его эпохи.
Царь вперил свой взор туда, где море сливалось с небом, — в даль, которая манит отважных и недоступна глазу обывателя.
Мы присели с мамой у обрыва, поросшего бурьяном. Сверху открывалась панорама порта. Бухта. Баржи. Портальные краны. Горы угля, песка, штабеля брёвен…
Здесь, рядом с морем и Петром, печаль и обида притуплялись. Я обнял самого дорогого на свете человека за худенькие плечи. Погладил по волосам, в которых пробивалась седина… И вдруг увидел, что Петр, поправив шпагу, взяв поудобнее стек, сошёл с привычного возвышения. Он двинулся по аллее. Прохожие опешили, но ни один не посмел задержать Великого императора. Да и кто с ним мог сладить?! Разве что городовой?! А наш милиционеришко навряд ли! Едва ли где сыщешь равных по силе Петру?! Под Полтавой, во время битвы со шведами, пуля трижды его не брала: одна пробила шляпу, другая попала в седло, а третья угодила в грудь, да отрекошетила: большой нательный медный крест спас от смерти царя. И не случайно. Ведь накануне этого великого сражения он коленопреклоненно молился у иконы Каплуновской Божией Матери. А перед самой битвой, обращаясь к воинам, произнес: «А то ведайте, что Петру не дорога его жизнь — жива была бы Россия!»
И теперь, спустя почти два с половиной века, отважный император тяжкой поступью шествовал по созданному им городу, наводя ужас на окружающих. Он держал путь к Чеховской гимназии. Войдя в вестибюль, поднялся по каменным ступеням широкой лестницы на второй этаж.
— Где директор? Подать его сюда!
Услышав грозный окрик, Пётр Савельевич, съёжившись, вышел из кабинета. При виде настоящего самодержца местный тиран затрясся мелкой дрожью.
— Слушай, ты! — возгласил император. — Зело тороплюсь. Обаче допрос
98
учинить хощу. Что творится во вверенном тебе заведении? Доколе юношей воспитывать будете в страхе и лицемерии? Не о благе страны печетесь, а о собственной шкуре. Мы спасение России полагаем в опоре на людей таких, как сей достохвальный ученик ваш. — Он назвал мою фамилию. — Такие, как он, не пощадят живота своего за Отечество. А вы наплевали ему в душу, обрубили крылья. Пошто человеку ход не даете?!
Высунулась Раиса-крыса:
— Петр Алексеевич, я говорила: «Скажи спасибо отцу, что воспитал тебя таким честным...»
Грозный правитель нервно рванул усом:
— Что?! Прочь, стерва! Повышибу рабский дух из вас, смерды!
Ударив стеком по столу, вышел, позванивая шпорами. И направился напрямик на свою, Петровскую, улицу. По опустевшим тротуарам мерно печатались властные шаги. Петр приближался к зданию МГБ, бывшей гостинице грека Камбурули. Дежурный капитан в страхе задёрнул в окне занавеску, наверное, вспомнив в этот момент про свои грехи. Но по долгу службы продолжал следить за громадным чёрным Призраком. Однако император посчитал ниже своего достоинства зайти в сие заведение. Он поспешал в порт, на свой пост. По натуре, широкой и необузданной, Петр был матрос. Именно в морях он видел славу и благоденствие России.
Трудно стоять день и ночь на постаменте. И в бурю, и в зной, и в дождь. Бдеть, не смыкая глаз, за страной. Но, знать, таково его высокое предназначение!
Я увидел, как Петр снова взошёл на свой пьедестал. Поправил треух, шпагу... Заметив меня, усмехнулся. Дёрнул усом. И мне почудилось, что ветер донёс слова:
«Выше голову, друже! Ибо не о себе, а об Отчизне радееши».
99
УНИВЕРСИТЕТ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
100
Глава 1
КАМЕНЬ ПРЕТКНОВЕНИЯ
В
первые я побывал в Ростове-на-Дону вскоре после войны. Из Краснодара приехал брат мамы — дядя Никита. В юности на спортивных состязаниях он повредил правую ногу и прихрамывал. В войну прослужил в интендантских подразделениях. Демобилизовавшись, устроился на какое-то предприятие товароведом. Его послали в командировку в Ростов — раздобыть необходимый инструмент на только что пущенных в строй заводах. Задача была не из лёгких. И мой отец, располагая определёнными связями, вызвался помочь шурину. А я напросился, чтобы меня взяли с собой.
Ростов представлял собой ужасное зрелище, напоминая раскопки древнего городища. Целыми кварталами тянулись фундаменты и цоколи разрушенных домов. Осиротело торчали обгорелые каркасы зданий, устрашающе смотрели пустыми глазницами окон.
Мы побывали на нескольких предприятиях. Там нас гоняли из кабинета в кабинет: удовлетворить наши просьбы реальной возможности не имелось. Время было тяжёлое, послевоенное… И всё-таки кое-где давние приятели отца оказали посильную помощь.
Мы изрядно умаялись. День клонился к вечеру.
— Ну что, зайдём к Дусе? — предложил дядя Никита.
— А где она живёт? — спросил отец.
— Отсюда рукой подать.
По свидетельству мамы, Дуся доводилась ей двоюродной сестрой. Воспитывалась в доме Гнеденковых, так как рано осиротела. В семье её недолюбливали — из ревности. Только мой дедушка, которого тогда мучила сердечная астма, жалел и баловал девочку. Посадит её к себе на колени и кормит с ложечки куриным бульоном. В те голодные послереволюционные годы это блюдо считалось изысканным кушаньем. Моей бабушке приходилось прилагать немало усилий, чтобы держать на диете тяжко болящего супруга. А он, вишь, последним щедро делился с этой несносной девчонкой.
Дуся слишком рано выскочила замуж за человека, который был намного старше её. Звали его Иван Каспарович Акопов. Типичный армянин, из-под Еревани. Из бедной крестьянской семьи. Подростком пас овец. Рано вступил в партию. Служил в Ростове, в НКВД, где был начальником внутренней тюрьмы. Как раз в то смутное время, когда в 1937 году арестовали моего отца. Его перевели из Таганрогского острога в Ростовский. Однако Иван Каспарович ничем не помог, даже в передаче было отказано.
Родственников мы не застали дома и долго ожидали их во дворе. Здания делали двор похожим на колодец. Наконец удалось разыскать старшую дочь Акоповых — Аллу, этакую весёлую егозу. Она была почти на год старше меня.
101
За словом в карман не лезла. Алла повела нас на второй этаж, в квартиру. Щебетала без умолку. Хвасталась, как она ловко расправляется с дворовыми мальчишками. Но тут же прикусила язычок, когда вошёл мужчина лет пятидесяти, среднего роста, седоватый, с кавказскими усиками. Цепкие глаза его забегали. Он поставил портфель на пол и шумно поприветствовал нас. На нём была защитная гимнастёрка, перетянутая армейским ремнем, галифе, сапоги.
— А где же, тёзка, твои ромбики?
— Ми уже не служим там, — многозначительно ответил он. — Всего-навсего скромный инспектор Госбанка. В начале войны мне поручили эвакуировать его. А то би ми с вами, может бить, и не увиделся.
На лицах отца и дяди Никиты изобразилось недоумение. Чтобы разрешить его, Иван Каспарович рассказал следующее. Начальник НКВД Абакумов и его два заместителя задержались, не успели выехать и были расстреляны немцами. Дуся покинула Ростов с двумя малолетними девчонками и попала в зону, оккупированную фашистами. Они приняли девочек за еврейских детей. Просто чудо, что их не шлёпнули. Наверняка это бы и произошло. Но Дуся не растерялась. «Дети от армянина», — смело заявила она. «Армениш гут!» — воскликнул немецкий офицер, достаточно сносно объяснявшийся по-русски. Дуся сумела обворожить его и сходу сочинила легенду. Когда началась война, армянин настоял, чтобы она выехала к нему на родину. «Я долго упорствовала, — врала Дуся офицеру, — потом дала согласие. А по пути он сбежал от нас. И вот я осталась одна с малышами на руках». Немец поверил и, расчувствовавшись, дал плитку шоколада.
Дальше было неинтересно. Взрослые повели непонятные для нас беседы.
— Папа, — сказала Алла, — мы пойдём погуляем и заодно подкараулим маму.
— Харашо, харашо, дарагой, иди! Такой юла! — добавил он.
Во дворе к нам подошла девочка с чёрными, вьющимися, как у барашка, волосами. Она молчала, переминаясь с ноги на ногу.
— Знакомься — моя сестра Римма. Тихоня! — заметила Алла.
Мы безцельно бродили за пределами двора по близлежащим улицам и переулкам. Мне всё порядком надоело. Сосало под ложечкой — нестерпимо хотелось есть. Вдруг Алла пронзительно вскрикнула, точно её ужалили, и понеслась через дорогу навстречу невысокой, круглолицей, очень красивой женщине. Обняла её и стала целовать, приговаривая: «Мамочка! Миленькая!»
Дуся, увидев отца и дядю Никиту, сконфузилась. Угощать было нечем, и она кое-как на скорую руку приготовила ужин. Дуся служила секретчицей в штабе Северо-Кавказского военного округа.
— Прихожу поздно, — оправдывалась она. — Просто до всего руки не доходят.
Я сильно изголодался и с нетерпением ожидал, когда же пригласят за стол.
102
Было душно. Иван Каспарович открыл окно. Приятная прохлада хлынула в комнату.
— А теперь, Алличка, спой нам что-нибудь.
Она не стала церемониться, как это обычно делают домашние знаменитости, а запела легко и просто — от всего сердца. Голос у неё был сильный и чистый. Когда наступила пауза, Дуся пояснила:
— Сама Барсова хочет взять её к себе. Чтобы она у неё жила и училась. А Ваня ни в какую. Он в ней души не чает. Бывает, нашкодит, поставлю её в угол. А он вернётся со службы — и сразу: «Алличка, виходи! Амнистия!»
Дуся, помолчав, встрепенулась:
— А ведь грешно такой талант зарывать в землю, а?
— Нэт, нэт! Надо бить круглым идьотом, чтобы отдать свою родную дочь в артистки, — с непоколебимой твёрдостью восточного человека заявил Иван Каспарович, и глаза его сверкнули, точно молнии.
Но Алла мигом погасила разгоревшуюся было семейную вспышку. Её голос заполнил тесную комнатку и, как птица, вырвался на вольный простор:
«Хороша страна Болгария,
А Россия лучше всех!»
* * *
Спустя несколько лет, я снова попал в Ростов. Вплотную вставал вопрос о моём поступлении в университет. Медали меня незаконно лишили. Путь в Москву был отрезан. Пришлось смириться и довольствоваться областным центром.
Мы с мамой поехали на разведку. Ростов возродился, как феникс из пепла, восстал из руин. Не узнать было Аллу и Римму. Девчонки, какими я их видел, превратились в настоящих невест. Зато Иван Каспарович надломился. Тяжкий недуг приковал его к постели — кашлял, харкал кровью. Чтобы не безпокоить его, мы расположились в первой, небольшой комнате. Мама то и дело плакала, обнимала Дусю, сетовала на судьбу: Ваню посадили, еле-еле сводим концы с концами, Юре не дали медаль…
— Бедный мальчик! — причитала она. — Хоть бы сюда приняли.
Стала упрашивать Дусю, чтобы она разрешила мне пожить у неё хотя бы на время вступительных экзаменов. Дуся согласилась.
Я между тем смотрел в окно. Моему взору открывалась заманчивая картина. Рельсы поблескивали на солнце. Сотрясая землю, громыхали тяжело гружённые составы. Паровоз звал куда-то вдаль… В мечтах я следовал за ним, стараясь хотя бы ненадолго избавиться от навязчивых мыслей, связанных с поступлением в университет. Но уже через час пришлось отправиться туда.
Университет оказался пятиэтажным жёлтым зданием, занимавшим немалую площадь, и подавлял своей громоздкостью.
103
Приёмная комиссия располагалась на первом этаже — в физкультурном зале. Мне почему-то показалось, что члены комиссии встречали неискушенных абитуриентов с нескрываемым пренебрежением, как будто хотели сказать: «И куда они лезут? Ещё, наверное, думают поступить. Вы же, милые, не пройдёте по конкурсу!»
Однако кое-что удалось разузнать. Я, как и всякий поступающий, должен был соблюсти определённые формальности: сдать фотографии, заверенные директором школы, аттестат зрелости, автобиографию и, помнится, справку из домоуправления.
В Таганрогском радиотехническом институте действовала специальная мандатная комиссия — решето с ещё более узкими ячейками. Биографические данные разбирались по косточкам. Евреев отсеивали сходу. Например, Юлию Резину, однокласснику, который произнёс подхалимскую речь по смерти Сталина, дали от ворот поворот.
Валя Киценко готовился стать студентом института международных отношений. Можно только догадываться, какое там было мелкое сито!
После инцидента с медалью в школу идти не хотелось, а тем более взирать на самодовольную физиономию директора или что-либо просить у него. Но избежать встречи было нельзя. Я начал осознавать, что иногда приходится преодолевать себя.
Вопреки ожидаемому, всё сладилось без всяких осложнений. Петр Савельевич бегло глянул на мои фотокарточки, расписался, поставил печать. Поинтересовался: и на какое поприще?
— В РГУ, — ответил я поникшим голосом.
— Ну что ж, это неплохо, — успокоил он. — Ты должен поступить.
Я вылетел за порог школы. Слава Богу! С одним делом покончено.
Теперь автобиография… Впрочем, что же тут особенного?! Два листочка белой бумаги (для такого юнца хватит и одного!), ручку в руки и… Дело выеденного яйца не стоит, но не для меня.
Иногда даже из самого затруднительного положения можно найти выход. В данном случае — опустить всего лишь одну досадную подробность. Через десять минут биография была составлена.
Вечером я спросил маму:
— Как ты думаешь, стоит упоминать, что отец находится там?
— Не знаю. Смотри, как бы хуже не было.
Сама по себе фраза звучала издевательски: хуже, чем есть, быть не могло.
— Не знаю, — продолжала мама, — надо посоветоваться.
Но с кем? Кто в городе ближе тётушек?..
— Я уже тебе наказывала: не пиши, — сказала тётя Шура. — Ты не послушался, и медали твои очи не взвидали. Мало тебе? Попробуй ещё!
Тётя Таня на сей раз в своих суждениях была не столь прямолинейна:
104
— Знаю, свои пророки среди родни не в чести. Приходи завтра в поликлинику к рентген-технику Ясеневу, нашему парторгу. Он человек кристальной честности.
Наставление парторга навсегда врезалось в мою память:
— Ты же знаешь, что у нас в стране сын за отца не отвечает. — Его серые, со стальным отблеском глаза вперились в меня. — Надо писать правду, какой бы жестокой и горькой она ни была. Ты комсомолец? — Я утвердительно кивнул. — Ну вот видишь!
В Ясеневе я видел тогда, как в капле воды, отражение той великой силы, имя которой партия большевиков. Сомнения рассеялись. Я написал правду, одну только правду.
Выбор был сделан: историко-филологический факультет. Я упорно готовился. Всё-таки конкурс нешуточный: пять человек на место. Мама встревожилась. И решила, что без связей не обойтись. Как-то она встретила свою знакомую — Любу. Та не так давно заочно окончила университет и преподавала в школе. Люба предложила свои услуги: якобы у неё в университете есть преподаватель, близкий ей человек. И посулила отправиться со мной в Ростов. А я как раз собирался отвезти документы в приёмную комиссию.
Любу видел впервые. Она оказалась пышнотелой крашеной блондинкой лет двадцати семи. Тёмнокарие глаза перебегали с предмета на предмет. В городе о ней шла недвусмысленная молва. Когда мы сели в поезд, Люба разоткровенничалась:
— А ведь Анатолий Родионович Галепа, к которому мы едем, был страстно в меня влюблён. Да и сейчас, уверена, пыл его не охладел. Когда я сдавала ему экзамен, мы остались в аудитории одни. На мне было лёгкое белое платье, босоножки, что особенно подчёркивало морской загар… Галепа взял мою зачётку, поставил незаслуженную пятёрку. Потом встал, поздравил, пожал руку и поцеловал. В гневе я отдёрнула её. Тогда он бросился на колени. Как сумасшедший, стал осыпать мои ноги поцелуями. Захлёбываясь, клялся в вечной любви, предлагал стать его женой. Сначала я стояла ошеломлённая. А когда пришла в себя, с криком: «Негодяй! Старый пошляк!» — дала ему пощёчину и выбежала вон. Но и после этого он не перестал обожать меня. Я знаю, и сейчас, — Люба самодовольно улыбнулась, — одно моё слово, и он будет у моих ног.
Анатолий Родионович жил на одной из линий в районе Нахичевани. Мы застали его врасплох. На нём была старая застиранная пижама. Я бегло окинул его: высокий, пожилой, лысоватый. В лице просвечивало лукавство. «Хитрый хохол!» — говорила о нём Люба. Она представила меня как своего племянника. Галепа не проявил никаких эмоций и почти ничего не пообещал.
— Надо готовиться, молодой человек. И серьёзно, — назидательным тоном произнёс он.
105
Мне показалось, что Анатолий Родионович как-то ревниво поглядывал на меня.
Экзамены были назначены на август. Мама взяла отпуск, чтобы быть рядом со мной.
— Тебе, бедному, придётся так много заниматься, — рассуждала она. —Дусе готовить некогда. И будешь сидеть голодным. Какая там наука пойдёт на ум! Да и кто, кроме мамы, поддержит тебя в трудную минуту?!
Первый экзамен был письменным — сочинение, спецпредмет. От того, как его напишешь, зависело многое: сразу проливался свет на способности поступающего.
Многие пытались заранее отгадать тему. Кто-то рассказывал, что некий преподаватель советовал в связи с этим подключить теорию вероятности. Он считал, что достаточно в совершенстве знать всего Горького и Маяковского — одна из тем непременно будет связана с их творчеством. Отчасти я внял его совету: на отдельном листочке уместил на всякий случай цитаты из произведений этих столпов советской литературы. Иные меня перещеголяли — готовили шпаргалки по специально разработанным системам.
Сочинение писали в огромной аудитории. Уже знакомый мне Анатолий Родионович Галепа обежал нас масляными глазками и безстрастно вскрыл конверт с темами. Все затаили дыхание. Галепа не спеша выводил мелом на доске букву за буквой.
Я с нетерпением ждал, оправдает ли себя так называемая теория вероятности. Первая тема — вольная: «Широка страна моя родная». Полный простор для фантазии! Но вот на аудиторию надвинулся Фонвизин со своим «Недорослем». На две трети проигрыш обеспечен. Остаётся последний шанс. Анатолий Родионович осторожно постукивает мелом по доске. Десятки глаз, не отрываясь, следят за его рукой. Сейчас она для поступающих рука судьбы. А я шепчу, не переставая: «Господи, помоги!». Наконец Галепа начертал: «Горь…» «Горький!» — чуть не вскрикнул я, и сердце заколотилось от радости. Рука движется дальше и дописывает: «… об Америке». Ура! Я попал в цель.
Теперь надо было успокоиться и сосредоточиться. А тут всё отвлекало и раздражало. Шуршала бумага, скрипели сиденья, откуда-то доносился шепоток…
Я принялся наблюдать за соседями, моими отъявленными соперниками. В отличие от меня, они не теряли времени даром. Несмотря на то, что Анатолий Родионович неустанно прохаживался по аудитории, они умудрялись внаглую пользоваться шпаргалками. «Ах, вы, жалкие бездарности! — думал я, глядя на них. — И зачем вам понадобился университет?!»
Движимый благородным негодованием, я залпом начерно набросал сочинение. Вспомнил и про заветный листочек. Озираясь по сторонам, прятал его среди исписанных бумаг. Действовал слишком робко. Использовал всего одну или две цитаты, да и те знал наизусть.
106
Оставалась чистовая обработка. Я приободрился и, забыв про жестокий дух конкуренции, стал даже помогать сидящему по правый локоть абитуриенту. Но Галепа незамедлительно пресёк мои поползновения:
— А вот подсказывать, молодой человек, и не следует, — сказал он медоточивым голосом.
И ещё одно изречение довелось от него услышать:
— Никогда не спешите. Ни в чём. Наипаче — сдавать сочинение. Ведь всегда могут быть ошибки. Они могут быть, молодые люди.
Его наставительный тон настораживал, на что-то намекал. Хотя Люба и заверяла, что он весьма доброжелателен и будет во всём мне покровительствовать.
Загодя желая узнать оценку по сочинению, мы с тётей Шурой отправились домой к нашему меценату. Он встретил нас сухо и холодно.
— Ну что ж, — сказал он, — остаётся вас поздравить. Вы написали на «хорошо».
Известие меня ошеломило. Видно, я изменился в лице. Анатолий Родионович замешкался.
— Есть ошибочки, — добавил он виновато.
Но какой-то внутренний голос внушал: а может, ошибочек-то и не было… Галепа преднамеренно отыскал их, чтобы влепить четвёрку. Зачем? А затем, что эта старая вешалка приревновала меня к Любе.
Чтобы разрядить неприятную паузу, Галепа поспешил нас успокоить:
— Напрасно вы расстраиваетесь. По сочинению редко кто получает «отлично».
— Но всё-таки получают?
— Очень, очень немногие. А по конкурсу вы пройдёте и с одной четвёркой.
Тётя Шура в порядке дипломатических соображений передала преподавателю банку варенья, жерделы и груши. Увидев эти дары природы, он криво усмехнулся. Тётушка что-то долго говорила, но смысл сводился к одному:
— Вы постарайтесь, мы вас отблагодарим.
— Вы уж и так меня облагодетельствовали, — сказал он с издевкой, но тётушка не поняла его тонкого намёка. — А почему Люба не приехала? — спросил он под конец.
Нам осталось лишь пожать плечами.
На следующем экзамене (устном) по русскому языку и литературе Анатолий Родионович вёл себя не очень дружелюбно. Мелочно придирался. Но срезать ему меня не удалось, и он поставил пятёрку в зачётном листке.
Надвигалась гроза — история. Этого предмета, как огня, боялись все поступающие. Экзамен должна была принимать Безносова. Фамилия явно воровская, рассуждал я. Раньше поделом пальцы отрубали да ноздри рвали. От
107
разбойника чего хорошего ждать. Бог шельму метит. Абитуриенты заранее трепетали. На Галепу надеяться было нечего. Мама вшила в нагрудный карман моей рубашки молитву «Живый в помощи Вышняго». Она волновалась больше меня. Суетилась, старалась сготовить что-нибудь вкусненькое.
Я часами просиживал, не разгибаясь, над книгами. Уставала не только голова, но и седалище. Да, да, не смейтесь! Этой части тела тоже доставалось немало.
Обилие дат и имён безпощадно насиловало память. Когда после долгого сидения я вставал — голова кружилась. Перед глазами плыли чёрные круги. Я потягивался, немного разминался и снова принимался зубрить.
Изредка я поглядывал в окно. На путях загорались разноцветные огоньки: красные, фиолетовые… Перекликались паровозы… Я неохотно отрывался от милой сердцу картинки. На меня вновь обрушивалась лавина фактов. От перенапряжения сердце работало, точно помпа. В ушах, как в рапанах, раздавался шум моря, какой-то звон…
Утром, стоя у двери, за которой находилось чудовище в образе Безносовой, я был почему-то спокоен. Молился. Рядом стояла некрасивая девушка с изможденным лицом — тряслась, как осиновый лист. Женщина в очках с тонкой золотой оправой отвела ее в сторону, передала записочку, тихо заговорила… «Вот они, связи, — размышлял я. — Земные, ползучие. Говорят же, что блат выше наркома. Но не выше Бога?!»
Подошла моя очередь. Я с достоинством вошёл в полутёмный кабинетик. На вид Безносова была женщина неброская, серая. Должно быть, старая дева.
Отвечал я, не запинаясь, обстоятельно и, казалось, вызвал у неё симпатию. Однако она попыталась, в силу въедливой привычки, поймать меня внезапно — на дополнительных вопросах:
— Где родился Пугачёв?
— На Дону.
— Где именно?
— В станице Зимовейской.
— А Степан Разин?
— И Степан там же. Они земляки.
Безносова, ставя в зачётный листок «отлично», удивляясь, промолвила едва слышно: «Ну надо же! Настоящий будет студент!».
Немецкий (я его терпеть не мог со времени оккупации!), сверх ожидания, сдал на «отлично». Оставалась география, предмет не специальный, не столь важный. «Уж этот камень как-нибудь спихну», — самонадеянно решил я.
Мама уехала домой по неотложным делам. К Дусе я не спешил. На радостях с такими же участниками лотереи спустился к Дону, к судоремонтному заводу. У причала застыли суда. То там, то тут вспыхивали огоньки электросварки. И так хотелось проникнуть в это овеянное романтикой царство. Но вход
108
туда был воспрещён. Мы ограничились тем, что зашли в столовую. Стали в очередь вместе с работягами, одетыми в брезентовые робы. Они громко смеялись, шутили. И думалось: эти парни, в отличие от нас, уверенно шагали по земле…
В незатейливом меню я выбрал самые простенькие блюда: суп гороховый, манную кашу, молоко. Дёшево и сердито! «Прожить можно», — подумал я, строя планы на будущее. Размечтался, расслабился. Молитва оставила меня…
На последнем экзамене по географии, вытянув билет, сразу понял: погорел! Вроде бы и вопросы знакомые, но мало эффектные — на них не развернёшься с блеском.
Только собрался с мыслями, вошла секретарша из приёмной комиссии. Наклонилась к преподавателю, к самому уху, что-то пошептала, метнув рысий взгляд в мою сторону. Я насторожился. Очевидно, речь шла обо мне. Ну так и есть! Приёмная комиссия… Отец… Готовится западня!
Теперь уж я вовсе стушевался. Ответ получился путаным. Точнее, меня изо всех сил старались запутать. И в моём зачётном листке оказалась злополучная четвёрка.
Чтобы пройти по конкурсу, надо было из двадцати пяти баллов набрать двадцать четыре. У меня оказалось двадцать три!
Однако где-то в подсознании ещё слабо теплилась надежда. А через несколько дней и она погасла. Я не нашёл себя в списках поступивших. Мелькали какие-то необычные фамилии — Калюжный, Грешнова, Кочешков…
Недолго думая, я забрал документы. В приёмной комиссии даже не удосужились подсказать, что с такими высокими баллами можно без экзаменов быть зачисленным на заочное отделение. Без сомнения, меня провалили преднамеренно.
Но, выйдя из мрачного университетского здания на улицу, на солнце, я, как ни странно, почувствовал облегчение. Скорее к Дону, на судоремонтный!..
А как же мама? Ведь, несмотря на наше бедственное положение, она бы даже и слышать не пожелала, что я устроился на завод. Узнав о моей катастрофе, мама проплакала всю ночь. Наутро встала с выпученными глазами. Позже врачи установили, что у неё разыгралась щитовидка.
Скованный ложным стыдом, я избегал встреч с дворовыми и знакомыми. Безвылазно сидел дома, в затворе. Зато вернулась молитва. Даром время не терял. Приобрёл учебники и начал штудировать программу первого курса. Потянулись однообразные напряжённые будни.
109
Глава 2
МОЖНО ЛИ ПРОЛОМИТЬ СТЕНУ ЛБОМ?
И
вдруг — неожиданность. Мама окрылённая влетела в квартиру и разом выпалила:
— Сейчас видела твоего историка. Он говорит: «С такими баллами можно кандидатом поступить. До первой сессии походит на лекции, а там, если успешно сдаст экзамены, зачислят на стационар. К тому времени, по всей вероятности, кто-то отсеется». Обещал поехать с тобой к ректору.
В поезде мой любимый учитель то и дело посмеивался. Этакий неисправимый оптимист! Только глаза почему-то были печальные, грустные… Сам он закончил Ростовский университет с отличием. Писал диссертацию о мировоззрении разночинца Н.Г. Чернышевского. На кафедре философии Георгий Матвеевич Серафименко должен был повстречаться с доцентом Бронским и заодно прихватил меня с собой.
В приёмной ректора я, в роли просителя да вдобавок в потёртом кителе и стоптанных ботинках, чувствовал себя неловко. Чтобы скрыть волнение, поглядывал в окно: ветер раскачивал ветви деревьев, на которых сиротливо трепетали пожелтевшие листья.
Наконец, мы вошли в светлый, просторный кабинет. За письменным столом величественно возседал плотный лысый человек. Его взгляд подавлял собеседника. Ректор, Семён Ефимович Белозеров, остался в моей памяти как живое олицетворение власти. Я молчал, подавленный, и, словно во сне, ловил отдельные фразы.
— Этот университет — моя alma mater*, — говорил Георгий Матвеевич. — А вот воспитанник школы, в которой я преподаю. Очень способный. Представляли на медаль. Сдавал экзамены на историко-филологический факультет. Набрал двадцать три балла. Есть ли возможность зачислить его кандидатом? Покажи зачётный листок.
Я очнулся. Белозеров внимательно просмотрел мой документ и рек:
— Кандидатом не можем. А вот на заочное — пройдёт. Идите к Кожинову, оформляйтесь. Пусть посещает лекции. Будут вакансии — переведём на стационар.
Я бросился благодарить Георгия Матвеевича. Он круто осадил:
— Эмоции пока оставь. Сейчас надо действовать.
Всего несколько шагов по полутёмному коридору — и мы оказались в отделе заочного обучения. Проректор Кожинов, седой и молчаливый, спокойно нас выслушал. Повертел в руках мой экзаменационный листок. Что-то пометил в настольном календаре. Коротко сказал:
* Aalma mater (лат.: кормящая, благодетельная мать)— старинное студенческое название университета, дающего духовную пищу.
110
— Приносите автобиографию, не откладывайте.
Серафименко строго предупредил:
— Смотри, ничего не упоминай об отце, как в прошлый раз.
Мама вся преобразилась.
— Куй железо, пока горячо! — восклицала она. — Как бы найти подход к этому Кожинову? Наверное, он хочет деньги?
В её устах фраза прозвучала несколько нелепо: ведь ей самой приходилось перебиваться на копейки. Но если бы и позволяли финансовые возможности, как бы она задобрила седовласого проректора? Ибо в подобного рода делах была совершенно неискушённой.
Тогда вызвалась помочь тётя Шура. Она считала себя (может быть, и справедливо!) самой отчаянной в роду Овечкиных. И не раз повторяла:
— Папа говорил: «Шура! Ты должна была родиться мальчиком!»
В Ростове мы с тётушкой начали наносить визиты дальним родственникам. Разыскали Лизу, сестру какого-то Володи. После выяснилось, что Владимир Георгиевич Варламов был начальником Обллита, главным цензором всей Ростовской области. В прошлом военный, подполковник.
Разумеется, он без особого труда мог бы устроить меня в университет, хотя бы на заочное отделение. Но Варламов, истовый служака, как зеницу ока берёг свою репутацию: на кой ляд ему было связываться с сыном зэка?!
Напротив, Лиза оказалась сердобольной и отзывчивой. Она имела сына — моего ровесника. С 1937 года, когда её мужа, по происхождению поляка, упрятали за решётку и он канул в неизвестность, её жизнь пошла кувырком…
Узнав о злоключениях, которые я испытал за последние месяцы, Лиза обещала посодействовать моему устройству в университет.
Для начала я отвёз в отдел заочного обучения автобиографию, аттестат зрелости и экзаменационный листок.
— А знаете, — объявил вдруг Кожинов, — вам бы не помешала здешняя прописка. Для ростовчан по вечерам иногда проводятся занятия, которые полезно посещать.
Возникла новая проблема. Дуся, племянница мамы, согласилась прописать меня. Заполнили бланк на имя начальника милиции. Он принял ласково и ласково отказал — дескать, с удовольствием, но площадь не позволяет: надо, чтоб на каждого приходилось по девять метров. И я ушёл несолоно хлебавши.
Тогда тётя Шура стала разыскивать в Нахичевани родственницу, Анну Ивановну Модестову. Адреса не было. Знали только, что она обитает то ли на двенадцатой, то ли на тринадцатой линии и что её муж – Герой Советского Союза. Ходили из одного двора в другой. И везде тётя Шура задавала один и тот же вопрос: «Здесь живёт вдова героя?» Я диву давался, откуда у тётушки столько упорства.
Когда мы вовсе выбились из сил, нам вдруг подсказали приблизительные
111
координаты Модестовой: на пятнадцатой линии, в угловом дворе — стыкуется с центральной улицей, по которой ходит троллейбус.
Увидев нас, Анна Ивановна, худенькая и седая, от удивления всплеснула руками. С тётей Шурой они обнялись и поцеловались. Стали вспоминать прошлое, родных и друзей.
— Нашего Ваню посадили, — печаловалась тётя Шура. — Уже три года лес пилит. А статья-то какая! Изменник Родины!
— Быть того не может! — Анна Ивановна вскочила со стула. — Он же кристальной души человек.
— Вот кристаллы-то и подбирают, — ответствовала тётя Шура.
Затем речь зашла обо мне. Анна Ивановна размышляла недолго — сразу согласилась. Ведь загвоздка была только в прописке. А ночевать я мог по-прежнему у Дуси на Братском. Однако всё оказалось не так-то просто. Пришлось немало помытариться, пока в паспорте появился штамп прописки. Возраст у меня был призывной, и в военкомате попытались вставить палки в колёса.
Шустрый капитан, ухмыляясь, предупредил:
— Учти, если не поступишь учиться, забреем во солдаты.
Кожинов меж тем тянул резину. Велел ждать. Что-то не договаривал.
Чего он хотел? Особой мзды? Не знаю. Но какого душевного напряжения стоила такая хитроумная тактика для несведущего в крючкотворствах юноши?! Обидно: держишь жар-птицу в руках — и вдруг упорхнёт! Тётя Шура попыталась предложить иной вариант:
— А хочешь, зять Анны Ивановны устроит тебя в мединститут? Он там в почёте. Доцент!
Я возразил: но тогда мне придётся доздавать физику и химию. А сил больше нет.
На самом деле главный мотив отказа коренился в том, что я непременно должен был поступить на филфак. Это база, без которой нельзя стать писателем. Так думал я тогда и, пожалуй, ошибался.
Что ж, это свойственно людям. Сколько труда тратят они на то, чтобы создать свою систему воззрений на мир. Создают, восхищаются. Но однажды убеждаются, что то, чему они поклонялись, сущая безделица. Мало того, теперь они обрушиваются на своего идейного кумира за то, что он отнял у них столько невосполнимой энергии.
Однако тогда я далёк был от всякого рода умозрительных построений. Недавно в атаку на Кожинова ринулась Лиза. Выдав себя за мою тётю, используя обаяние и дипломатический подход, она переговорила с проректором с глазу на глаз. Прояснилась простая истина: сухая ложка рот дерёт!
Деньги пообещала дать тётя Шура. Пока Лиза готовилась умаслить Кожинова, я тем временем догонял первокурсников. Они ушли от меня по программе вперёд на целых два месяца.
112
В этот день я сидел в квартире Лизы, обложившись книгами. Глаза механически бегали по строчкам. Факты казались неудобоваримыми и с трудом проникали в мою голову. Я ждал с нетерпением, когда Лиза вернётся от Кожинова, и непрестанно молился. Она ворвалась в комнату, словно порыв ветра, возбуждённая и радостная. Обняла меня.
— Поздравляю, ты зачислен. Завтра поедешь за зачёткой.
Я не верил своим ушам. Значит, Лиза сумела всё устроить. Тётя Шура после говорила, что Кожинову подсунули тысячу рублей. Для тех лет сумма довольно кругленькая. Это — три маминых зарплаты.
На всех парах я помчался к Дусе. Там меня потчевали и чествовали, точно именинника. Алла то и дело заводила патефон. Звучали модные в те годы танго «Брызги шампанского», «Бакинские огни»…
Вечером отправились на набережную. Дон раскинулся во всём своём великолепии. От него веяло свежестью. Перемигивались огоньки бакенов, таинственно застыла роща на противоположном берегу. У причалов, почти сплошь освещённые, стояли на приколе теплоходы. Там кипела своя, особая жизнь…
После сумятицы последних месяцев я вновь обрёл относительное успокоение. Молча глядел в настороженную даль, слушал неутомимое чмоканье волн… Наверное, эти неповторимые мгновения и были счастьем…
Чуть подальше, у кинотеатра «Прибой», толпились люди. Перед началом сеанса крутили пластинки. Голос с цыганским надломом пощипывал за сердце:
Как хорошо с тобою рядом,
Когда, родная, мы одни…
Влюблённые пары старались скрыться в полумрак. Они жили настоящим. А для меня, одержимого мечтателя, существовало только будущее. Выжить, выкарабкаться — ради матери и себя. Во что бы то ни стало.
Утром я отправился в университет, чтобы получить зачётную книжку. Теперь храм науки показался мне более привлекательным. Весь его фасад — между нижним и верхним этажами — украшали величественные колонны (в стволах — вертикальные желобки, в капителях — завитки) и балконы с балясинами. Пять этажей как бы символизировали пять курсов, которые необходимо преодолеть, взбираясь по лестнице науки.
С трепетом открыл я тяжёлую входную дверь и поднялся на второй этаж. Вскоре в моих руках оказалась зачётка. Ободрённый, я решил сразу же навёрстывать упущенное. Разыскал расписание первого курса филфака и намеревался попасть на общие лекции. К сожалению, курс занимался по группам. Даром времени терять не хотелось, и я пошёл к историкам.
Лекцию о возникновении христианства читал Дмитриев. Единственный на факультете доктор наук. Его, живого профессора, я видел и слышал впервые. Внешне он смахивал на замученного индюка. Да и сама лекция не была от113
кровением. Всё сводилось к затасканной истине: Иисус Христос — личность мифическая, а идеи христианства используются сильными мира сего. При этом они берут на вооружение удобную для них схему: Всевышний на небесах, царь — на земле.
Дмитриев говорил ещё что-то. Но из всей кучи слов почему-то запомнилась лишь частушка:
Городовой разинул пасть,
Зубы, как у дога.
Берегися: несть бо власть,
Аще не от Бога.
Спустя несколько дней я осмелел и, не опасаясь, ходил на лекции. Да и почва появилась под ногами: всё-таки не случайный посетитель – хотя и заочник, а студент университета.
Постепенно я примелькался. Притёрся к общей массе. Но почти ко всем чувствовал неприязнь. В основе её лежала зависть: дескать, вот они здесь, заняли места, а я почему-то очутился за бортом. Неужели они достойнее меня? Меня, который с детства почувствовал призвание к словесности и приобрёл знания, далеко выходящие за пределы школьной программы. Да и кто они?! Небось, большинство попало по блату…
Училась и группа поляков. Из Народной Республики. Эти вообще шли вне конкурса. Кстати, Ростовский-на-Дону государственный университет имени В.М. Молотова именовался до революции Варшавским и находился в теперешней столице Польши.
По льготным условиям прошло и несколько фронтовиков. Но к ним я относился с превеликим уважением. Наверное, поэтому первым, с кем я сблизился, оказался Александр Багрянцев. Он был более чем на десять лет старше меня. Однако кое в чем мы были схожи. Он носил потёртый пиджачишко, я — поношенные брюки с выдутыми коленками. Оба были экономны и расчётливы; в столовой выбирали самые дешёвые, но питательные блюда: суп гороховый, гречневую кашу, винегрет. Хлеб и горчица стояли на столах — ешь вдоволь!
На лекциях, боясь пропустить хотя бы одно слово, старательно конспектировали. А по вечерам допоздна засиживались в университетской читальне. Лишь изредка выбегал я размяться во двор, похожий на колодец, жадно глотал влажный воздух и любовался далёкими чистыми звёздами…
Возвращался домой в двенадцатом часу. Дуся дала мне ключ от квартиры. После насыщенного дня, проведённого в умственном напряжении, приятно было не спеша брести по пустым улицам и знать, что мама не ждёт, как это бывало в Таганроге, и спит безмятежно.
К Дусе входил осторожно, на цыпочках, чтобы никого не разбудить. И всё-таки, вероятно, причинял им безпокойство: комнатки маленькие, тяже114
ло больной дядя Ваня, две дочки… Сразу отказать мне в жилье, не отыскав подходящего повода, было стыдно. Но если захотеть, повод нетрудно найти. И мне объявили: приходил милиционер и распекал их за то, что я живу без прописки.
Надобно было срочно приглядывать новый угол. Где? И у кого?
Однако вскоре всё удачно сладилось. Приехала тётя Шура и договорилась с Модестовой (к тому же я был у неё прописан). Условия оказались сносными: за четыреста рублей, включая плату за койку, Анна Ивановна согласилась меня кормить утром и вечером.
Недаром Багрянцев, хитроумный орловский мужик, похожий на лиса, щуря лукавые глаза и кривя тонковатые губы, проницательно заметил:
— Ты, видать, по ночам лопаешь? Я вот вовсе отощал. А тебе хоть бы что!
Я молчал, а сам думал: «При такой нагрузочке, да если ещё впроголодь — тут уж точно ноги вытянешь». Багрянцеву легче: после читальни он прямиком шёл в общежитие — дрыхнуть, а у меня начиналась новая смена: восстанавливал пропущенные лекции. В тиши ночной перо скрипело, как у летописца.
Кроме того, по вечерам иногда приходилось посещать занятия, которые проводились для заочников-ростовчан. Это были не маменькины дочки, как на стационаре, а люди, видавшие виды. Некоторые выпали из моей памяти, а кое-кто ещё живет в ней. Староста Иван Полтавцев, инвалид войны, весь искалеченный, в шрамах. Ходил, опираясь на палку. По профессии — инженер, с цепким аналитическим умом. Геннадий Новечихин — из речного пароходства. Лицом — типичный капитан дальнего плавания: глаза цвета океанской волны, нос с горбинкой, волевой подбородок с ямочкой. Книголюб, поклонник искусств. Майор Фёдор Калиткин. Иногда мы встречались с ним в неурочное время. Я помогал ему разобраться в некоторых сложностях учебных дисциплин, а его жена, красивая, словно куколка, потчевала меня украинскими блюдами.
На заочном отделении существовал такой порядок: студенты, не сдавшие контрольные работы, не допускались к сдаче экзаменов и зачётов. Методист Мизгирева неусыпно блюла установленный жёсткий закон.
Контрольные работы требовали дополнительного времени. А где его взять? Урезать сон! Я систематически спал не более пяти часов. Осунувшийся, резкий, походил, по словам мамы, на заключённого. Но от своей затаённой цели не отступал. Ходил даже на приём к ректору. Сверх ожидания, он встретил по-отечески тепло:
— Надо сдать все экзамены и зачёты за первый курс стационара. На отлично! Старайтесь. Будут места — переведём. А вообще по этому вопросу обращайтесь к проректору Алёшкину.
С ним я сталкивался не раз. Чтобы яснее представить его фигуру, вообразите, что одна из колонн античного архитектурного сооружения вдруг сдви115
нулась с места и пошла. Неоднократно я подавал ему заявление с просьбой перевести на очное отделение. Но он накладывал неизменную резолюцию: «Мест нет. Алёшкин».
К Модестовой, моей хозяйке, приехала родственница из Германии — Варвара. Жена советского офицера. Темпераментная и смелая женщина.
— Варвара — ночь прорвала, — шутила Анна Ивановна.
Варвара вызвалась мне помочь. Как буря влетела в кабинет Алёшкина.
Выдав себя за мою тётушку, начала, жестикулируя, втолковывать проректору, что я-де такой способный, чуть ли не гений, и что меня надо немедля перевести на стационар. Алёшкин вытаращил непроницаемые глаза, сродни императору Николаю Первому, и холодно отчеканил:
— Угомонитесь, гражданка! С чего вы вдруг решили, что вашего племянника следует перевести на очное отделение? Пусть учится и работает. Это пойдёт ему только на пользу. Я, например, стал студентом лишь в двадцать шесть лет. И, как видите, занимаю немалый пост.
Варвара не сдавалась. Она, как танк, грудью лезла на Алёшкина. Однако её доводы разбивались о непоколебимость проректора. И мы, посрамленные, вынуждены были уйти ни с чем.
Как-то Багрянцев, знавший почти о каждом всю подноготную, указал мне на сидевшего неподалеку от нас парня с выпяченными губами и пронзительным взглядом:
— Вон твой конкурент — Петя Ревенко. Тоже метит на стационар. Тётка у него в обкоме партии работает. А сам ленивый и с большим самомнением. Пишет стихи. Но не бойся, ты его задавишь.
Присматриваясь, я вспомнил, что уже видел его на занятиях для заочников. В учёбе он значительно отставал от меня, но у него имелись некоторые преимущества. Во-первых, был инвалидом. В детстве ему оторвало гранатой большой и указательный пальцы правой руки, как и многим ребятишкам, которые во время войны вместо игрушек возились с оружием. Кое-кто поплатился даже жизнью. В университете, курсом старше, был ещё один герой этих лет — Володя Тыртышный. Он не только лишился пальцев на руке, но ему и глаз вышибло. Приходилось носить чёрную повязку, что делало его внешне схожим со светлейшим князем Потёмкиным. Во-вторых (а это вытекало из первого), Пете Ревенко не грозил военкомат. А меня могли забрить в любую минуту.
Таганрогский друг Василий Постников был на год старше меня и уже служил на флоте. Я получал от него с Каспия письма — треугольники, в которых он скупо сообщал, что настроение бодрое, самочувствие отличное…
А ещё совсем недавно, казалось – вчера, мы в дождь шли мимо станционных пакгаузов к Ларе Супруновой, чернобровой девахе из пятнадцатой железнодорожной школы. Лара дружила с Робертом Жаровым, нашей поэти116
ческой знаменитостью. Из-за пустяка поссорилась с ним. Случай свёл Лару с Валентином Киценко. На выпускном вечере они не отходили друг от друга. Встречались и после. Вася видел её не раз и втрескался по самые уши. Киценко уехал в Москву поступать в институт международных отношений. Лара готовилась в Ростовский мединститут. Их пути разошлись. А Вася, не находя выхода своему чувству, решил пойти напролом. Для храбрости выпил и прихватил меня, в качестве верного оруженосца. Не знаю, о чём они там беседовали (я стоял вдалеке), но мой друг получил отлуп.
Теперь Василий служил на Каспии, вспоминал гордую красавицу и тянул матросскую лямку.
Вот и я непременно загремлю в армию, если не перейду на стационар. Надо было что-то предпринимать. Своими опасениями поделиться с Багрянцевым я не мог. А то он, фронтовик, чего доброго, подумает, что отлыниваю от службы. Она меня вовсе не пугала. Просто не хотелось прерывать учёбу. К тому же разве приобретёшь фундаментальные знания, учась на заочном отделении?!
Однажды Багрянцев посоветовал:
— Лекции лекциями, а напрасно ты не посещаешь семинары и групповые занятия. Поговори с преподавателями. Вот на днях будет семинар по истории КПСС. Подготовься хорошенько и обязательно приходи.
Этот главенствующий для всех вузов предмет читал сам декан факультета Филипп Филиппович Пономаренко. Невысокого роста, плотный, с красным лицом. Казалось, он только что вышел из парилки. Багрянцев придумал для него присказку: «Пилип, Пилип, иди чай пить, ап-п-петитно». Голос у декана был гнусавый, дикция отвратительная. Тем не менее при всяком удобном случае он старался упомянуть, что учился в институте красной профессуры.
Учитывая, что от декана зависело очень многое, на семинар по теоретическим основам партии я прибыл во всеоружии. С книгой В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» (крепкий орешек!) ознакомился ещё в школе. Нынче же, основательно её проштудировав, ориентировался в ней, как рыба в воде.
Перед началом церемонии Филипп Филиппович важно расхаживал по аудитории. Студенты прилипли к сиденьям, поникшие и печальные, словно пришли исповедоваться в смертных грехах. По их растерянным лицам я видел: они так и не дошли до сути замысловатого сочинения, а если и пытались, то ни бельмеса не поняли.
Пономаренко вызывал одного за другим. Допрашиваемые вставали, что-то мямлили. Наставал мой черёд. Сердце стучало, как барабан; руки озябли. Я находился в положении перед стартом. Сигнал — и ринулся вперёд. Говорил вдохновенно и чётко. Все, в том числе и Пономаренко, были ошеломлены и с удивлением поглядывали на меня: откуда, дескать, такой взялся?! Именно об этом и спросил Филипп Филиппович. Я объяснил и тут же, не растерявшись,
117
взял у него разрешение бывать на всех занятиях и семинарах. Он пожал плечами, улыбнулся:
— Посещайте, пожалуйста. Никто не будет против.
Я ликовал. Наконец мне удалось утереть нос тем, кто невесть какими способами прошёл по конкурсу.
После семинара сразу появился новый приятель — Анатолий Кочешков. Фигура у него была нескладная: ноги сильные, грудь впалая, слабая. Кадык выдавался, лицо — в прыщах. Теперь Анатолий частенько подсаживался на лекциях ко мне и Багрянцеву. Наведывался с нами то в читальню, то в столовую. Только бы побыть вместе.
Кочешков напрашивался на дружбу и в этом направлении сам делал первые шаги. Несколько раз мы ездили к нему домой. По комнате то и дело прыгал, резвясь, холёный сибирский кот. В углу лежала больная бабка, бурчала:
— Пошто водишь-то чужих людей, — она налегала на «о». — Того гляди, обворуют.
Несмотря на комическую внешность, Анатолий оказался серьёзным и деловым парнем. И очень хотел, чтобы я перешёл на стационар.
— Следует подсуетиться, — говорил он. — Военкомат не дремлет.
Он как будто угадывал мои мысли.
— Ну и что же для этого надо? — осторожно осведомился я.
— А вот что. У нас при университете есть спецкафедра. Все ребята проходят военную подготовку. В течение пяти лет. За это время мы должны изучить курс артиллерийского училища. Из нас готовят командиров взводов. Тебе надо обязательно добиться разрешения заниматься вместе с нами. В зимнюю сессию будем сдавать зачёт. Летом — экзамены. Без этого тебя не переведут на стационар.
И я пошёл на поклон к полковникам. К счастью, всё разрешилось легко и безболезненно: к занятиям допустили.
Программа была насыщенной. Артстрелковая подготовка, расчёты, тактические задачи, схемы, макеты, работа с картой, условные обозначения, уставы, (внутренней службы, строевой, дисциплинарный)… Это вдалбливали нам наверху, в классах.
А в подвале находилась в натуральном виде могучая гаубица образца 1938 года, дальность стрельбы — 11800 метров. Здесь изучалась материальная часть, взаимодействие всех её составных элементов: ствол, лафет, станины, ходовая часть, подъёмный и поворотный механизмы, прицельные приспособления — своего рода орудийная анатомия. И как свои пять пальцев необходимо было знать устройство затвора гаубицы, быстро и чётко собрать и разобрать его. На зачёте такую операцию должен был проделать каждый.
На первых порах тяжко приходилось мне, не привыкшему к технике и точным наукам. К тому же я порядком поотстал. Но с Божьей помощью превозмогал самого себя.
118
Зато умственные перегрузки и скудный материальный достаток спасали от опрометчивых шагов. Мне исполнилось восемнадцать лет — возраст взрывоопасный. Был я росту немалого, крепкого сложения. А редкое сочетание — чёрные кудри и голубые глаза — привлекало внимание особ женского пола.
Частенько в аудитории я заглядывался на стройную ножку, на золотую прядь волос или утопал взглядом в чьих-нибудь очах… А какие вокруг были девчата! Недаром здесь, на юге, добрая разудалая русская кровь смешивалась с греческой, армянской, итальянской, тюркской…
Хорошо ещё, что я тогда постоянно находился в обществе аскета Ба-грянцева и нелепого Кочешкова. Зверь, именуемый инстинктом, пока подрёмывал во мне…
И всё-таки один раз он вырвался из клетки. Случилось это на экзамене по античной литературе. То был один-единственный предмет, который полагалось сдать заочникам в зимнюю сессию. Я торопился поскорее спихнуть с плеч тяжёлую ношу. Стоял у самой двери, за которой парились мои коллеги. Вдруг ко мне вплотную придвинулась стройная девушка с залихватским взглядом.
— Сейчас я пойду, — твёрдо заявила она.
Я с недоумением глянул на неё. Уж очень ей было к лицу зелёное платье — под цвет её дерзких глаз.
— Да, да, — повторила она, — вы пропустите меня. — И протянула руку к двери. Её длинные ногти были покрыты кровавым лаком.
Я попытался возразить, упрямо схватился за ручку двери. И вдруг острая боль пронзила мой указательный палец — из него потекла кровь. Нахалка усмехалась и в упор глядела на меня. Дикое стремление с неистовой силой охватило всё моё существо. Вопреки условностям, я готов был броситься на неё и стиснуть в своих объятиях. Когда дверь отворилась, наглая студентка, точно ящерица, проскользнула в неё.
После я не раз видел эту девицу на занятиях для заочников. Кое-что разузнал: Евгения Корсуновская, перворазрядница по конному спорту. «Так вот откуда у неё эти «жокейские ухватки», — подумал я. Но зверь больше не просыпался.
Почему? Скорее всего разум подавлял чувства. Я отчётливо осознавал катастрофичность своего положения. Стоит отпустить поводья, дать себе поблажку, и я окажусь за бортом. Ведь, чтобы перейти на стационар, мне предстояло не позднее лета сдать одиннадцать экзаменов, в том числе спецподготовку.
Приятельские отношения с Кочешковым крепли день ото дня. Я стал бывать у него на квартире, узнал всех членов семьи. Мать — видная женщина, в годах, доцент пединститута. Тайное становилось явным: так вот кто помог Анатолию поступить в университет! Да и отец его, неказистый молчун, зани119
мал немалый пост: был директором госархива МВД. Младший брат, Сергей, весь удался в него.
Кочешков, вероятно, из-за выгоды поддерживал со мной связь. Ведь по сравнению с остальным студенческим поголовьем уровень моих знаний казался высоким. Я тоже оценил достоинства Анатолия: он был неглуп, усидчив; в содружестве с ним было легче грызть, как тогда выражались, гранит науки.
Однокурсники очень уж побаивалось экзамена по старо-славянскому языку. Его вёл Левчук, строгий, похожий на учителя гимназии. Поговаривали, что его отец ещё до революции преподавал в Варшавском университете. Студенты заранее трепетали. Предмет был не из лёгких, пугал своей сухостью и математической точностью. Но я увлёкся им с самого начала, так как случалось иногда переводить Евангельские тексты. В них рассказывалось о земной жизни Христа, и начинались они обычно словами: «Рече (говорит) Господь» или «Во время оно» (В это время).
Запомнился такой фрагмент. Мне, выросшему на море, он был особенно близок. Как-то Господь Иисус Христос повелел Своим ученикам влезть в лодку и отправиться на другую сторону Геннисаретского озера, а Сам взошёл на гору помолиться и вечером оставался там Один. Тем временем лодка достигла середины озера. Её било волнами, ибо ветер был противный. Ночью, ближе к рассвету, Иисус пошёл по воде к лодке. Ученики его (апостолы) подумали, что это призрак, и от страха закричали. Но Христос сказал им: «Дерзайте, это я, не бойтеся». В ответ Петр промолвил: «Господи, если это Ты, прикажи и мне придти к Тебе по воде». Иисус сказал: «Иди». Петр пошел по воде, но, видя, что ветер крепчает, испугался и, начав утопать, возопил: «Господи! Спаси меня». Тогда Иисус, укорив Петра в маловерии, протянул руку и помог ему влезть в лодку…
Разумеется, в ту безбожную годину даже такие отрывки могли быть истолкованы как крамольные. А попробуй-ка что-либо возвестить о Крестных страданиях Господа и Его Воскресении из мертвых — мигом вылетишь с кафедры! И Левчуку, умудренному жизненным опытом, приходилось лавировать. Я его прекрасно понимал и был ему благодарен. Ведь в моем сердце с детства звучал победный призыв: «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!». И Евангельские тексты, предлагаемые полюбившимся преподавателем, были для меня глотками животворной воды в безгласной пустыне действительности.
Несмотря на сложность грамматики старо-славянского языка, я все-таки быстро овладел ею (признаюсь, не без помощи Кочешкова).
Занимались мы в зоопарке. Здесь, в тени деревьев, у зеркальной поверхности озера, по которой плавно скользили белоснежные лебеди, дышалось вольготно и даже премудрости древнего языка, все эти супины и плюсквамперфекты, воспринимались легко.
120
Подружились мы и с зубробизонами — массивными и ленивыми, добродушными и потешными. Называли их: говендо, что по-старо-славянски значит — бык. Непонятно, не правда ли? Зато вдумайтесь в магазинное название мяса: говядина.
Нетронутая цивилизацией природа взбодрила нас, и тяжелейший предмет мы скинули с блеском.
Нудно и безсмысленно описывать весь ход экзаменов. Трудился я до изнеможения. Под глазами появились чёрные круги. Но вопреки всему я решил пробиться на дневное. И не только ради поставленной перед собою цели (это из области высших побуждений), но и ради больной беззащитной матери и несчастного отца, томящегося в лагере.
Анна Ивановна Модестова, у которой я квартировал, кровно болела за меня. Бывало, перед каждым экзаменом поцелует, перекрестит и выльет вслед кружку воды — на удачу.
Пока что всё шло безпреткновенно — «на отлично». Стало известно, что на стационаре освобождается место. Мой соперник Петя Ревенко пристально следил за каждым моим шагом, как ворон, поджидающий мертвечину.
Силы были на пределе. На последнем, одиннадцатом, экзамене по устному народному творчеству преподаватель Червоненко (на нём была лёгкая рубашка с короткими рукавами и глубоким вырезом на шее, что делало его чем-то похожим на футболиста) попытался подставить подножку:
— А где же ваша контрольная работа? Я её что-то не нахожу, а без неё… сами понимаете…
Я стал утверждать, что сдавал, что она должна быть. Но «футболист» не унимался:
— Я всё пересмотрел. Нету вашей работы. Идите в ОЗО. Может, она там затерялась?
В отделе заочного обучения её тоже не оказалось. Методист Мизгирева порыскала для блезиру на стеллажах и зарычала, как овчарка:
— Что вы мне морочите голову?! Никакой работы нет. Вы её не сдавали. Я был сражён наглостью её ответа.
«Как же так? — внутренне негодовал я. — Это какой-то подвох. У меня передирали контрольную майор Калиткин и другие. Может быть, он её не успел ещё сдать в ОЗО?!»
Стремительно кинулся к нему домой. Но, к несчастью, там никого не оказалось.
Поникший, вернулся к Червоненко. Уговаривать его не старался. А — сходу:
— Что если я напишу работу заново?
«Футболист» усмехнулся:
— Ну что ж, рискните. Пока я буду принимать экзамены… — он глянул на часы. — Успеете?!
121
Нервы сжались в комок. Я спустился в читальню, набрал литературы и, мысленно помолившись, вывел заголовок на титульном листе: «Народное творчество в период Великой Отечественной войны 1941—1945 гг.»
Часа через два я вновь, как назойливое привидение, появился перед экзаменатором. Взяв из моих рук школьную тетрадку, он бегло просмотрел её и глянул на меня с уважением.
— Берите билет, — сказал он, как равный равному. — Может, без подготовки?
Я согласился. И вышел из поединка победителем.
Но последней каплей, перевесившей чашу весов, был визит мамы к Бе-лозёрову. В приёмной ректора она разоткровенничалась с его секретаршей, и та подтвердила, что на стационаре имеется вакансия.
Я ходил по коридору взад и вперёд, стараясь не топать. Сейчас решалась моя участь. О чём говорила мама с ректором? После она рассказывала:
— Вид у меня был страшный. Худая, почерневшая, выпученные от ба-зедки глаза! Я ему сказала: «Поймите меня как женщину. Если в вас есть чувство…» Он возмутился: «О каких чувствах вы говорите?»
И всё-таки Белозёров пожалел её. Дня через два я застыл у доски объявлений и не верил своим глазам. Висел приказ о моём переводе на стационар. Всего несколько строчек. А сколько жизненной энергии ушло на то, чтобы они появились. Ведь передо мной была стена. Почти в прямом смысле. И, если бы меня тогда спросили: «Можно ли прошибить стену лбом?» — я бы, не задумываясь, ответил: «Да!»
122
Глава 3
НА РАВНЫХ
Л
етом, на каникулах, я опять оформился в Дорожно-мостовой трест. После изнурительного нервного перенапряжения ничто не могло так укрепить, как физический труд на свежем воздухе. Мама не возражала. Во-первых, мне как победителю было всё дозволено. Да и контингент рабочих на этом предприятии состоял из людей, проживающих в сёлах, неподалеку от Таганрога. Выходцы из крестьянских семей, они были ближе к земле, к природе, а, значит, и к Богу. Зато на заводах молодёжь, увлечённая романтикой блатного мира, изготавливала финки и кастеты. Это стало своего рода модой.
Во-вторых, нельзя было сбросить со счетов финансовую сторону дела: мы бедствовали. Мама получала мизерную зарплату. А я за прошлый каникулярный сезон отхватил сумму, равную полугодовому маминому заработку. Мама с трудом скрывала радость, когда я выкладывал на стол большущие, как портянки, купюры с изображением Ленина.
Объект, куда меня направили, оказался необычным. Балка «Черепаха» — так прозвали её в народе — прорезала окраину города. Склоны балки были сплошь покрыты бурьяном и чахлыми деревцами. Внизу лениво журчала мутная вода, сверкали на солнце нефтяные разводы.
Неподалеку от паровозного депо балку перекрывал мост-завалюха. Здесь мне и пришлось работать. Крупнокостный брюнет Петяша высказался резко и точно:
— Ковыряемся в грязи, как жуки в навозе.
Рядом с Петяшей голый по пояс, красный от солнца и самогона Васёк беззаботно напевает на мотив «Интернационала»: «Мы мост, мы новый мост построим…»
— Хватит! Сто восемь вёдер вычерпали. Больше, чем твоя помпа! — кричит Петяша Андрею Константиновичу Фоменко, моему старому знакомому. Он всё в той же синей спецовке. Только теперь она стала голубой — выгорела на солнце. Фоменко хлопочет около помпы. Она капризничает, то и дело выходит из строя. Вода просачивается в яму и снова заполняет её.
— Тьфу, онанизм! — в отчаянии ругается Андрей Константинович.
Мы с Валей Киценко, бывшим одноклассником (он тоже решил подзаработать!), стоя чуть не по колено в воде, выбрасываем совковыми лопатами в носилки зеленоватую, точно коровьи испражнения, жижу. Носилки тащат девчата, с трудом вытаскивая ноги из трясины.
Наверху, у края рва, торчит, будто аршин проглотил, молодой, но флегматичный прораб Нечитайло. В бригаде кто-то заметил, что у него глаза замороженные. Уже в который раз говорит он тихо, нараспев:
— Так вот, сделаем ров. Глубина — два с половиной метра. Длина — пять метров. И сразу бутить. Вон тем камнем.
123
— Ну а дальше что? — спрашивает кто-нибудь с издевкой.
— Поставим «быки». А мост плотники сделают…
Андрей Константинович спешит поскорее спустить незадачливого начальника с заоблачной высоты на дно хлюпающей балки:
— С такой организацией труда, товарищ прораб, далеко не уедем. Насос не годится. Вёдер и тех нехватка. Было б штук пять — вычерпали бы воду вручную. Копаемся в дерьме, извините за выражение. А как будете платить? Надо хотя бы по тридцать пять рублей на день!
После этих слов Нечитайлу словно ветром сдувает.
— Да с него прораб, как с меня доктор, — говорит Петяша. — Лопух!
В перерыв взбираемся наверх. Здесь, в тени деревьев, вдали от сырости и зловония, — чуть ли не райский уголок. Поешь, передохнёшь, вдоволь напьёшься холодной воды. Скинешь путы — резиновые сапоги, просушишь портянки, проветришь запотевшие ноги… Много ли человеку надо?!
…Васек забавляется с девчатами. Одна — стройненькая бойкая Тоня, другая — толстая коротышка Дуся. Они пищат, визжат… Васёк, не стесняясь, лапает Дуськины припухлые от ревматизма коленки.
Тоня набрасывается на свою товарку:
— А ты чего размякла? Чего на него зенки пялишь? Разулась — приманить хочешь?
Петяша, отобедав, предаётся мечтательным размышлениям:
— Эх, напрасно не пошёл в ФЗУ на токаря. Давно бы выучился. Прохлопал времечко и попал в яму.
— Шарашкина контора! — вторит ему Андрей Константинович. — Уж такой пустяк — насос! — не могут наладить. Прислали бы слесаря. Но ни прорабу, ни главному инженеру ничего не нужно. Да!.. Рыба с головы гниёт, — подводит он итог.
Разумеется, этой фразе ни я, ни Валентин не придаём серьёзного значения. В то время до глубоких обобщающих выводов мы не доходили и считали наш строй самой прогрессивной общественно-экономической фармацией.
То же долдонил каждый печатный орган. Неполадки, всякая неразбериха, конечно, случаются, но тут уж виноваты местные власти. Всякий руководитель должен быть примером для подчинённых. В противном случае всё идёт кувырком. Вот как здесь, на балке «Черепахе».
Для нас, ярых марксистов, главной движущей силой общества являлся сознательный рабочий, болеющий за народные интересы. Но как на грех таковых в Дорожно-мостовом тресте не встречалось. Сплошь и рядом — заскорузлые типы, собственники, с цепкой крестьянской хваткой. Наверное, потому, что Дормост — захудалая организация. А вот на гигантских заводах, рассуждали мы, всё идёт по-иному. Хотя доподлинно не ведали, что там творится на этих предприятиях, так как лишь однажды побывали на Таганрог124
ском металлургическом заводе, да и то в роли экскурсантов. Но тем не менее стойко удерживались на своих теоретических позициях.
— Чувствую, — сетовал Валентин, — чего-то мне не хватает, чтобы знать марксизм так, как ты. Очень хочется глубоко вникнуть в эту науку наук. А у меня до сих пор одни вершки — порхающий! Завидую: от тебя прямо-таки пахнет марксизмом.
— Как от балки «Черепахи», — отшучиваюсь я.
На объекте много разглагольствовать было некогда. Но во дворе у Киценко, под виноградными лозами, мы давали волю красноречию — выковывали своё мировоззрение. Затем разговор неминуемо склонялся на щекотливую тему — об Ане Афоненко. Обстоятельства нас разлучили, но я был к ней не равнодушен. Ведь даже убеждённый марксист не может побороть опасную болезнь, которой подвержено всё человечество.
Нынче на месте Леонарда Кривоносова был самый близкий друг. А получилось это так. Афоненко поступила в Московский химико-технологический институт. Под Новый год оказалась в небольшой компании таганрожцев, среди которых был Киценко. Амур натянул тетиву лука и ранил Валентина.
— Теперь мы, кажется, соперники? — смеялся он. — Ведь я её люблю. Что ты мне сделаешь? Поломаешь кости? Ну смотри, ще поборемось!
Я отмалчивался. О, если бы Аня была рядом! Я обязательно отбил бы её, как тогда у Кривоносова, перед окончанием школы! Но Аня была недосягаема: училась в столице, а из Таганрога её отца перевели служить в Сталинград.
С нового учебного года я был зачислен на стационар и ещё теснее сблизился с Кочешковым. Часто бывал у него дома. Отец, неразговорчивый и угрюмый, казалось, всегда был чем-то недоволен. Быть может, над ним тяготели тайны госархива МВД? Мать, напротив, жизнерадостная, словоохотливая, потчевала нас бутербродами и кофейком.
Кстати, такая деталь. Мы начали изучать диалектологию, и в нашем лексиконе зазвучали областные словечки: «чайкю», «кофейкю». Анатолий с головой окунулся в сию науку, активничал в диалектологическом НОК’е (то бишь кружке), накапливал картотеку.
— Летом поедем в экспедицию, в Сальские степи, собирать говоры, — хвастливо заявлял он.
Кочешков заранее готовился к научному поприщу. То ли благодаря матери, вращавшейся в преподавательской сфере, то ли в силу личной пронырливости он был знаком почти со всеми языковедами как в университете, так и вне его. Пока что в пределах Ростова. На нашей кафедре, к сожалению, не осталось ни одного доктора наук. До недавнего времени был один — профессор Немировский, но он оказался жертвой эпохи. Верному последователю Н.Я. Мара, которого смешал с навозом И.В. Сталин в своей брошюре «Относительно марксизма в языкознании… », без лишнего шума указали на дверь.
125
Ещё в школе я чисто визуально познакомился с четырьмя светилами отечественной лингвистики: Александром Афанасьевичем Потебней, Алексеем Александровичем Шахматовым, Николаем Яковлевичем Марром и Степаном Григорьевичем Бархударовым. Они были изображены на оборотной стороне титульного листа учебника — грамматики русского языка. И вот один из них подвергся сокрушительному разгрому. Оставалось загадкой, почему вождь углубился в языковедение под конец жизни. Ведь, в противоположность ему, Ленин начал свою деятельность на посту председателя Совнаркома с декрета о русском языке ( по словам дяди Никиты, произвёл обрезание нашего алфавита).
Но вернёмся к опальному Немировскому, на квартире которого мне посчастливилось побывать вместе с Кочешковым. Он выполнял для профессора какое-то обиходное поручение. Увидев нас, старик, маленький и невзрачный, как воробушек, запорхал по комнате, в которой царил изумительный безпорядок.
— Роза, — обратился Немировский к своей флегматичной обрюзгшей жене, — это Кочешков. Надо заметить, способнейший студент. Ты его помнишь, Роза?
— Помню, — кратко ответствовала верная подруга жизни.
Немировский, увлёкшись, говорил скрипучим голосом, растягивая слова. Потом вдруг осёкся, и спохватился:
— А это кто пришёл с вами?
— Георгий!
— Какой это Ге-ор-гий?!
— Мой однокурсник, профессор.
— Ах, да… А я думал…
Вероятно, в его представлении возник образ победоносного полководца Жукова.
Несмотря на старость и болезнь (как на грех отказала правая рука!), Немировский не падал духом и постоянно работал.
— Вот левой рукой приходится писать, — жаловался он. — И память стала пошаливать. Но если мозг думает, память придёт сама. Так, кажется, изволил выразиться академик Несмеянов?! Вот и сейчас готовлю статью за рубеж.
К своему изгнанию из университета опальный учёный относился с горечью, окрашенной юмором:
— Не я ушёл, а меня ушли, — сказал он с расстановкой. Наступила неловкая пауза, после чего Немировский спросил у Кочешкова:
— А вы по-прежнему занимаетесь диалектами? Не охладели?
— Нет, что вы, профессор!
— Ну-ну. И под чьим же таким мудрым руководством, позвольте узнать?
— Есть у нас Магин…
— Ма-а-гин? Эт-то кто-нибудь из молодых?
126
— Да, кандидат наук.
— Кандидат? Ну это сейчас даже слишком легко. А чем увлекается ваш друг?
Зная моё пристрастие к происхождению слов, Кочешков решил причислить меня к сану языковедов и сказал, что я интересуюсь этимологией.
— Этимология?! — воскликнул Немировский. — Так ведь сие не что иное, как гадание на кофейной гуще!
— Вот-вот, именно этим и занимаюсь, — улыбнулся я. — Но простите, это шутка. Я больше тяготею к литературе, а к этимологии имею лишь косвенное отношение.
Профессор насторожился; видимо, подумал, что порядком наскучил нам своими лингвистическими излияниями. И, поспешив переменить тему разговора, рассказал презабавнейший эпизод. В двадцатых годах в Одесском зоопарке взбесился слон Ямбо. Выбежав в город, он поверг жителей в неописуемый ужас. Пришлось вызвать роту солдат. Но и она не смогла справиться с озверевшим чудовищем. Подкатили пушку. С первого выстрела убить слона не удалось. Совершенно обезумев, он помчался в сторону орудия. И только тогда охваченные смертельным страхом пушкари поразили Ямбо. Долго потом лежал он на городской площади. Но однажды раздался громоподобный выстрел. Сбежались падкие на сенсацию обыватели. Уж не бомбу ли сбросили?! Но оказалось, что лопнуло гигантское брюхо слона.
Увлёкшись, старый лингвист поведал ещё что-то и, наконец, дошёл до того, как отдыхал с супругой на Черноморском побережье Кавказа.
— Роза, ты помнишь Адлер?
— Помню, — томно отвечала она, целиком погружённая в картины безвозвратно ушедшей молодости.
Знакомство с Немировским открыло для меня краешек неведомого доселе мира. И опять-таки благодаря Кочешкову… Пусть он педант (по мнению однокурсников), но для меня он подходящий напарник. Мы во многом дополняем друг друга.
Хотя у Анатолия и были увлечения, к которым я относился хладнокровно. На досуге катался на велосипеде и регулярно посещал автомотокружок при спецкафедре. Его вёл некий проныра Рубэн Джаваирджи, известный своей коронной фразой:
— На «Победах» ездят те, кто их имеет. А вы пока что погоняйте полуторку, — и разражался при этом дьявольским смехом.
Ходили слухи, что Рубэн, как паук, запутал в свои махинации даже полковников спецкафедры. Да и кружковцы перенимали от него не только технические навыки и мастерство вождения, но и приспособленчиские привычки. Недаром среди автолюбителей встречались выдающиеся в своём роде индивидуумы. Гарри Гонтаренко прославился тем, что ухаживал за личной машиной заведующего спецкафедрой полковника Караваева.
127
Жокей Жека Корсуновская — та самая, что оставила у меня на пальце кровавый след, — плавно вписалась в среду автомобилистов. Порою посещала лекции на стационаре. Случалось, мы сидели рядом. Я чувствовал, что нравлюсь ей. Она же меня ничуть не привлекала. Это приводило в ярость её настырную натуру. Женя не выдержала и сама пошла в наступление:
— Возьми меня замуж — жалеть не будешь!
Я отказался. Тогда она сделала ход конем. И вскоре все узнали, что Корсуновская женила на себе доцента политэкономии Зигмунта Петровича Корженевского. Он был старше её лет на восемнадцать. Зато имел двухкомнатную квартиру, мотоцикл с коляской и при желании мог купить машину. Так что, в отличие от остальных кружковцев, Женя могла вплотную заняться практическим вождением на своем автомобиле.
Кочешкова тоже наряду с наукой привлекала деляческая стихия. Хотя он был сдержан и осторожен, всё равно ему не удалось уберечься от насмешек Багрянцева:
— В один прекрасный день, — кривил он тонкие губы, — Анатолий подкатит к университету на черной «Победе».
Багрянцев ревновал недаром: с Кочешковым я стал контачить всё теснее. Мне, одинокому в большом городе, было иногда приятно погреться около семейного очага. Анатолий, в свою очередь, нуждался в моей не только интеллектуальной, но и физической помощи. Кочешковы имели дачу. Или, как скромно называли в те годы, приусадебный участок. Земле всегда требуются сильные рабочие руки. Мать Анатолия, доцент пединститута, сроду не знала тяжёлого труда. Кочешковы (мужчины) были квёлыми и чахлыми. Вся нагрузка падала на меня, прошедшего школу землекопа. Когда мы копали ямки под саженцы, Анатолий выглядел очень уж жалким. А я рыл с таким остервенением, точно готовил себе окоп перед танковой атакой.
За водой ходили к огромному металлическому резервуару. Бывало, воду всю разбирали. Тогда нам предстоял далёкий маршрут. Мы отправлялись с вёдрами за пределы садовых участков — к кринице и, утолив жажду, возвращались. Кочешков, как всегда, стонал, изнемогая под непосильной для него ношей, а я не без интереса разглядывал дачные халупки и беседки. Люди копошились, как муравьи. Кое-где виднелись капитальные кирпичные дома, у ворот стояли легковые машины…
Иногда удавалось искупаться. Здесь неподалеку протекал Северский Донец. Вода в нём, в отличие от Дона, была прозрачная и холодная. Какое же это счастье — быть наедине с природой, слиться с ней воедино и забыть обо всём на свете, мелочном и суетном!..
О, как хорошо в степи бабьим летом! Шевелится от легкого ветерка млечно-сизый ковыль. Вдоль дороги тянется цепью, величавится мальва с крупнолепестковыми чашечками: розовыми, жёлтыми, сиреневыми… Понизу в
128
прозелени трав мелькают белые шаровидные цветочки кашки — лакомство пчёл. И ненавязчиво встречает путника светло-фиолетовый безсмертник. Долго, как живой, пролежит он между страницами заветной книги и будет манить из душных сумрачных аудиторий в чудесную сказку — в необъятную донскую степь.
Каждый день по своему однообразию напоминал циферблат будильника, который дребезжал по утрам возле моей постели. Отсидишь восемь часов в университете и как угорелый бежишь на улицу. Но радость мимолетна. До общепита рукой подать. Там перекусишь наскоро и — снова в читальню. Обложишься книгами, конспектируешь — и так допоздна.
— От постоянного сидения аж задница преет, — жалуюсь Кочешкову.
— Терпи, казаче, пей чай горячий, — советует он.
Как спортсмен наращивает мышцы, так и я накачивал свою память идеями марксизма. Но теперь мне надлежало нести их в массы. Комитет комсомола утвердил меня агитатором среди населения.
Мои подопечные — на вверенном мне участке — жили неподалеку от университета в глухом переулке. Каждая семья имела свой дворик, домишко и сарай. Искреннего патриотизма в людях не замечалось. Но ко мне они относились сочувственно: дескать, прислали паренька, что поделаешь, придется посидеть, послушать. И они, и я чувствовали себя неловко. Советскую действительность старались не затрагивать, разговор переходил на международные темы. Под конец меня утешали:
— Вы не безпокойтесь, молодой человек. Голосовать все придём. Постараемся пораньше.
Татарин Кубзечев увиливал от бесед, говорил с ехидцей:
— Некогда, парень! Деньги надо зарабатывать, деньги!
Один — фамилию не помню — сказал:
— Я тоже агитирую, электролинию справляю.
Был и такой казус. Захожу к Титоровой. Женщина она ещё молодая, но с мужем разошлась. У неё квартировал художник подходящего возраста и комплекции. Дверь открыла дочка Титоровой, девочка лет восьми. Я зашёл в комнату: взрослых — никого.
— А где же мама?
— Подождите, пожалуйста, немного, она сейчас придёт.
Прошло минут пятнадцать. Я заёрзал на стуле, собрался уходить. Тогда девочка закричала:
— Мама, мама, выходи скорей! Дядя агитатор пришёл.
Спустя немного времени вылезла из мансарды и спустилась по лестнице в комнату Титорова. Простоволосая, босая, помятая. Она слушала меня тупо и равнодушно. Позже с Олимпа скатился художник и уставился на меня, как на идиота: надо же, сдёрнули на самом интересном месте, пришли агитировать за советскую власть.
129
Обычно в субботу, покинув крепостные стены университета, я отправлялся домой. Садился в пригородный поезд. Электричек тогда не было, и паровоз, тяжко надрываясь, тащился битых три часа до Таганрога.
Дорога монотонная — клонит ко сну… На одной из станций входит в вагон пожилой мужчина в стёганке, кирзовых сапогах, через плечо — потрёпанная гармошка. Пассажиры приободряются, мигом уступают место доморощенному музыканту. Долго просить его не приходится. Сыпятся частушки — одна хлестче другой:
Доктор списки перепутал,
Мужчин с девушками спутал.
Пишет: отпуск временный,
Иван Кузьмич беременный.
Но не только он оказался в интересном положении. Народ наш жил крайне скудно! В деревнях крестьяне отдавали государству почти всё дотла. А сами сидели на голодном пайке. За год колхозник должен был сдать свыше 40 килограммов мяса, от 50 до 200 штук яиц, до 16 килограммов топленого масла или до 350 литров молока. Там, где сажали картошку, надо было доставить на приёмный пункт не менее 300 килограммов. А что делать тому, у кого не было ни коровы, ни кур? Выход один: купи у соседа, но ясак отдай. И только почему-то Грузия (не Беларусия!), как наиболее пострадавшая от войны, была освобождена от налогов. А в городах государственный заём заставлял подтягивать пояски.
Когда же к руководству страной пришёл Маленков, крестьян освободили от кабальных налогов. Дышать стало легче. И запели по-иному… Бойко стучат по рельсам колёса. Гармонист залихватски растягивает меха, его голос полон оптимизма:
Нас в коммунизм без лишних слов
Ведёт товарищ Маленков,
А от собаки Берия
Остались пыль да перия.
Бытовала частушка и с подхалимским настроем:
Цветёт в Тбилиси алыча
Не для Лаврентья Палыча,
А для Климент Ефремыча
И Вячеслав Михалыча.
Я бережно заносил в записную книжку колоритные выражения. Всё надеялся: авось когда-нибудь засяду за письменный стол и создам что-нибудь стоющее.
А покуда времени не хватало. С утра до вечера торчал в университете, где нас нашпиговывали сухими, порой вовсе не нужными фактами. Мертвечина! Живыми были только примелькавшиеся лица однокурсников. Я все еще
130
считал, что многие из них неправедными путями пробрались в храм науки. И тут-то впервые проклюнулось моё сатирическое видение. Я раздавал клички направо и налево. Аналогии шли прежде всего по линии животного мира: болонка, ящерица, овца, мышонок, шимпанзе, сова, ослица… Иногда под обстрел попадали и преподаватели.
Прозвища сжато и точно — запрессованный образ! — определяли скрытую суть каждого.
Первым, кому я поведал о своих опытах, оказался Кочешков. Тот долго трясся от смеха. Он, как никто, мог оценить точность сходства. Ещё совсем недавно, штудируя старо-славянский, мы дня три безвылазно торчали в зоопарке, любуясь повадками того или иного зверя. А однокурсники сидели тут же, перед глазами.
— Ну и здорово, Юра! — не переставал восхищаться Кочешков. — Ты просто талант!
Вскоре о моём кличкотворчестве узнали все ребята курса. По сравнению с девчатами, их было всего несколько человек. Сверх ожидания они восприняли мои опыты безболезненно, как дружеский шарж.
На некоторых я составил портретные характеристики, своего рода маленькие досье. Вот они, извлечённые из старых записей:
Константин Курганский. Человек с бледным лицом, одетый во всё серое. Якобы поступил в училище КГБ. Но почему-то не стал там обучаться и появился в университете, как и я, спустя месяца два. Костю назначили старостой курса. Он не расставался с папкой и следил за посещаемостью. Часто улыбался, повторяя: «От дураки, от!» Его голова на тонкой вытянутой шее была покрыта белесым пушком. Он передвигался быстро, почти бегом, широко размахивая конечностями. Отсюда кличка — страус.
Владимир Савченко. На грубом обветренном лице остановились полусонные глаза. Меланхолически задумчив. Всегда что-то мурлычет под нос. Впалая грудь; шея с огромным кадыком едва выдерживает огромную голову. Прозвище: загнанная лошадь.
Владимир Калюжный. Его радость определяется количеством пищи, принятой желудком в единицу времени. Старателен и трудолюбив, как крот. Малообщителен. Смеётся изредка.
Все трое — деревенские парни. Курганский — из-под Батайска, из села Койсуг; Савченко — из Багаевского района (столица огурцов!); Калюжный — из станицы Егорлыкской (станция Атаман).
Зато Юрий Казаров — настоящий горожанин из солнечного Тбилиси. К нему вплотную подходит басня: лягушка пыжится раздуться до размеров вола. Гоняется за редкостными изданиями. Хотя его больше привлекают тиснёные золотом переплёты, пожелтевшая старинная бумага… Для бахвальства носит усы и тельняшку. Горит желанием казаться остроумным и страстным. Но остроумие оборачивается языкоблудием, страстность — подчёркнутым цинизмом.
131
И, наконец — Леонид Пестин. Участник войны. Человек с непомерно развитым самомнением и тщеславием. Гений, вознесшийся над нашим тусклым горизонтом. Он сказал о себе в стихах:
«В голове моей пятьсот романов,
Да и жизнь моя — сплошной роман».
Однако на деле у него всё сводилось к разглядыванию женских фигур и лиц. Излюбленное выражение Леонида: «Вот это женщина! Красивая, п-пышная, п-полная!».
Почти все представители сильного пола, включая уже известных читателю хитроумного Одиссея Багрянцева и Кочешкова по прозвищу «Верблюд», одобрили мои юмористические упражнения. Скептически отнеслись к ним лишь Пестин и Петя Ревенко, мой давний соперник ещё по заочному отделению. Да это и понятно: славолюбцы не терпят, когда в их присутствии хвалят других. И Петя в отместку безуспешно пытался продразнить меня Сомом. Силком клеил ярлык, но он так и не прижился.
Из поля моего зрения выпал лишь один однокашник — Анатолий Королёв: прозвища не заслужил. Да и грех было его давать. Ему, красавчику! Таких обычно изображают на открытках с надписью: «Люби меня, как я тебя».
Королёв жил неподалеку от университета в узком переулочке, в одном из дворов, расположенных напротив гвоздильного завода. Там безпрерывно ухали, стучали невидимые глазу чудовища, и земля содрогалась вокруг. Анатолий снимал угол в полуподвальном помещении у Трофимовны, не по годам бойкой бабки. Она прошла огни и воды. С юных лет надрывалась на табачной фабрике в Ростове-на-Дону, участвовала в забастовках. Но, измытаренная судьбой, не утратила живого интереса к людям и того простонародного юмора, который помогает противостоять любым испытаниям. Трофимовна курила, не прочь была стопочку махнуть, поддержать компанию. Муж хозяйки, Александр Иванович, — в прошлом шофер. Героическая личность! Самые будничные вещи он именовал высоким штилем: «Занять огневую позицию» означало на его языке обосноваться в нужнике. Сие деревянное строеньице было расположено почти в самом центре двора. Бывший водитель артиллерийского тягача, ныне почётный пенсионер, Александр Иванович подолгу просиживал там и пускал ветры. Соседи всё слышали, так как стены уборной почти вовсе были лишены изоляции. Когда звуки достигали наивысшей амплитуды колебаний, Александр Иванович издавал воинственный клич: «Смерть немецким оккупантам!».
Королёв, конечно же, бледнел в сравнении со своими хозяевами. Да и кто он? Единственный избалованный сынок Новошахтинского военкома. Анатолий давно мечтал сблизиться со мной. Человек ограниченных способностей, он не в состоянии был самостоятельно докопаться до сути в самих первоисточниках и надеялся изустно почерпнуть от меня крепкие для его зубов истины.
132
Он льстил, пытался очаровать меня, подобно сирене:
— Ты, Георгий, прямо-таки миссионер! Стараешься каждого окрестить.
Как луна, которая сама не светит, а только отражает свет солнца, да и то по ночам, Королёв старался сгруппировать вокруг себя более или менее выдающихся студентов.
Сюда, в ночлежку, частенько заглядывал Петя Ревенко, факультетский поэт. Володя Калюжный тоже втихаря кропал стишки. Савченко разрабатывал проблему: «Любовь и страсть». Курганский, хоть и не портил бумагу, но был старостой курса — нужный человек! Эти трое — из села, ничего против великого поэта революции не имели. Но обожали Есенина. Увлекался им и Анатолий.
Но когда в ночлежку к Трофимовне заявлялся Володя Тыртышный (он был старше нас на два курса), одноглазый, с чёрной повязкой (худой Потёмкин!), разговор неминуемо заходил о Маяковском. Тыртышный яро пропагандировал его. И заранее избрал тему диплома: «Маяковский и Бехер». Несмотря на хилую внешность, Володя басил, говорил с апломбом. В Тыртышном нас подкупал ясный критический взгляд на вещи и умение убедить в нём других. Чересчур неистовствовал он на дружеских попойках. Они были своего рода отдушиной. Однообразный университетский распорядок, из тисков которого хотелось вырваться на свободу, набил оскомину. Обычно мы покупали самую дешёвую водку и вино; на закуску — студень или «казы», конскую колбасу. Хлеба и горчицы в те годы можно было набрать безплатно в каждой столовой. И у изголодавшихся студентов начинался пир. Сначала для желудка, потом — для души. Точь-в-точь по Марксу!
Иногда с нами за стол садились Трофимовна и Александр Иванович, которые сдабривали глубокомысленные разговоры перлами своего неприхотливого юмора. От студентов дореволюционного поколения мы отличались близостью к народу. Да и сами были народ.
Хмель быстро сплачивал всех. Даже с Петей Ревенко, моим недоброжелателем, мы беседовали как закадычные приятели. Но алкогольный туман рассеивался, и на поверку выходило, что всё-таки настоящих друзей, которым можно было поведать нечто сокровенное, я не имел.
Они были далече. Изредка с Каспийского моря приходили от Васи Постникова короткие писульки. Пропитанные уставом корабельной службы, они все были на один лад: настроение бодрое, отличное. Лишь один раз Вася прислал фото: стоял на палубе в обнимку с матросом. Оба радостные. И, кажется, всем довольные. На обороте — надпись: «И пусть нам всегда улыбается шара». Шара на флотском жаргоне означало — удача, счастье.
Постоянно переписывался я с Валей Киценко. Он продолжал встречаться с Аней. При воспоминании о ней сердце сладостно-печально щемило. И, когда Валентин пригласил меня в Москву на зимние каникулы, я охотно согласился: авось хоть одним глазком взгляну на Аню.
133
В столицу отправился поездом. Сколько было впечатлений в пути! За окном вагона безконечно мелькали разнообразные пейзажи. На больших станциях я выходил на перрон. Продираясь на посадку сквозь толпу, спешили навьюченные, подобно верблюдам, пассажиры. Носильщики предлагали свои услуги. Паровозы, тяжко дыша, выбрасывали из-под колёс белоснежные клубы пара… Но вот раздавался призывный гудок — я вскакивал на подножку, и состав плавно катился дальше.
В Харькове я восторгался зданием вокзала. Великолепнейшее сооружение!
— А в Новосибирске ещё лучше! — заметил проводник.
Ночь прошла незаметно на верхней полке. А утром в Серпухове, в станционном буфете, я с удовольствием отведал свежих щей.
Скоро Москва!.. В первый раз, лет шесть назад, я подъезжал к ней так же с трепетом в сердце. Меня сопровождал дядюшка Иларион Степанович.
— Если не почистишь зубы и не умоешься, не пустят в столицу, — строго заявлял он, а его голубые глазки добродушно улыбались.
От посещения Москвы в моей отроческой памяти запечатлелись щедрое солнце, необычайно духовитый, свежайший запах французских булок (ведь только что отменили хлебные карточки!), частые гудки клаксонов, эскалаторы и голубые молниеносные электрички в метро, а также песенка из кинофильма «Небесный тихоход»:
«Потому, потому что мы пилоты,
Небо наш, небо наш родимый дом…»
Показал мне дядюшка Кремль и Красную площадь, мавзолей и зоопарк.
В музее Советской армии я воочию увидел простреленную шинель Ивана Даниловича Черняховского, дважды Героя Советского Союза, командующего войсками Западного и 3-го Белорусского фронтов, а также шашку и папаху Льва Михайловича Доватора, Героя Советского Союза, генерал-майора, возглавлявшего гвардейский кавалерийский корпус в битве под Москвой. Один был смертельно ранен, второй — погиб в бою.
С московскими родственниками я встречался в 1948 году. Дядя Афоня вернулся с фронта к своей любимой Тамаре с искалеченной ногой и двумя орденами Славы. Тётя Валя служила в инженерных войсках, вступила в партию. В экспедиции больше не ездила и занимала высокий пост в Министерстве геологии. Иларион Степанович был в преклонных годах; его оставили по брони главным бухгалтером оборонного предприятия. Проживал он вместе с супругой, Тамарой Карповной, и самой младшей сестрой Валей на Трубной площади в коммунальной квартире. Они ютились в двух крошечных, по четыре квадратных метра, комнатёнках, напоминающих бонбоньерки. Не то что наши крупномасштабные хоромы в Таганроге!
На сей раз, чтобы не обременять дражайших родственников, я остановился в общежитии у Вали Киценко. Аню увидать не удалось. После зимней сессии она укатила к родителям — в Сталинград.
134
Вскоре первоначальное огорчение несколько сгладилось. Москва властно брала в плен. Красную площадь, мастерски выложенную булыжником, я теперь, после работы с мостовщиками, оценивал профессиональным глазом. Лобное место, храм Василия Блаженного (то бишь Покровский собор) и, наконец, сам древний Кремль с его башнями и зубчатой стеной — всё пахло русской историей.
А вот и более позднее сооружение — мавзолей, похожий на осьминога. Сюда не попадёшь без очереди. Она тянется по белому снегу чёрной нескончаемой цепью. У входа неподвижно, подобно изваяниям, застыли часовые. Медленно и молча спускаемся по ступеням. Необыкновенная тишина нарушается лишь шарканьем подошв. Я видел Ленина ещё мальчишкой. Сейчас я уже взрослый. Однако волнение по-прежнему переполняет всё моё существо, когда я вглядываюсь в знакомые черты неутомимого вождя. Нынче он не один. Рядом с ним находится его строгий соратник в военной форме. И хоть глаза его прикрыты веками, но, кажется, устремлены кверху, в безконечную даль…
Позже, узнав о моём паломничестве к гробам вождей, мама и Агафья Евтихиевна недоуменно переглянулись. Последняя назидательно промолвила:
— Все люди, хоть царь, хоть раб, должны быть преданы земле. Сказано: «Земля бо еси и в землю отыдеши». Даже Иисуса Христа погребали… А вы всё в мавзолей торопитесь! Лучше б в церковь сходил. Небось, весь во грехах, как в репеях.
Между тем Москва не давала долго размышлять, неудержимо увлекала. Я не переставал восхищаться великолепными зданиями, мостами, музеями, театрами, сказочными станциями метро…
— Обычное место свиданий, — скупо пояснил Валентин.
С таким гидом, как он, я чувствовал себя, как у Христа за пазухой. Не надо было заботиться, как и куда проехать.
Однажды мы попали на встречу с писателями. Сначала, чтобы взбодрить публику, выступили юмористы Леонид Ленч и Борис Ласкин. А после — поэты Смирнов и Доризо, оба Коли. Я слушал их и думал, что тоже обязательно стану писателем. Путного ещё ничего не написал, зато тщеславия было хоть отбавляй.
Поздно вечером мы возвращались в общежитие элитного института. В комнате с Валентином жили албанцы. Из прослушанных лекций я знал, что их язык входит в состав индоевропейской группы. А представителей этого народа видел впервые. Их было трое: Ндречи Риза, Сократ Пляка и Мурат Ангони.
— Ты ещё не обалбанился? — спросил я, смеясь, у Валентина.
— Дай срок!
Сократ постоянно что-то напевал. Мурат, самый старший, жилистый, не135
многословный, сидел, уткнувшись в книгу. Ему пришлось много претерпеть: ушёл в партизаны, сражался с фашистами. Ндречи, в переводе на русский — Андрей, наш ровесник, с луновидным сияющим лицом, почти всегда улыбался.
Я начал было успешно осваивать албанский язык. Запомнил два слова: «шоку» — товарищ и «айда» — пойдём. Но каникулы подходили к концу, и я укатил восвояси. Спустя месяц Риза прислал в Ростов фотокарточку с надписью: «Дорогой Юрка! Прими большой привет от меня и мои товарищи. Ндречи».
В университете у нас на курсе мы ежедневно сталкивались с иностранцами — поляками. Их было человек десять. Ребята и девушки. Однако, вопреки устоявшемуся мнению, ни одной красавицы среди них я не нашёл. Сначала представители Польши выглядели убого: бледные, тощие; ходили чуть ли не в спецодежде. А уже через несколько месяцев произошла разительная перемена.
— Отъелись на наших харчах, — цедил сквозь зубы Петя Ревенко. — Гитлеру задницу лизали. А в России прибарахлились!
И правда: поди, им плохо! Все устроены в общежитии, стипендия — 800 рублей. У нас — 220 (да за угол сотню отдай!). Есть разница?! Вот поляки и смотрели на нас, аборигенов, свысока, с насмешкой. Некоторые — с нескрываемой ненавистью. Ни дать ни взять — недобитые фашисты. И по внешности, и по нутру. В отличие от нас, в них было что-то волчье.
Как-то Витольд Даевский увидел шагавших строем ремесленников и бросил фразу:
— Во, спецбанда идет!
И всё-таки кое с кем из них я общался — из чисто познавательных соображений. Марьям Хайнацкий — из крестьян! — написал по моей просьбе «Варшавянку» и шуточную песню «Весело было на моём погжебии*» на польском языке, а «Отче наш» — на латинском. Размеренно и торжественно звучали слова молитвы: «Pater noster, qui est in coelis…»**. Звуки росли, как бы поднимаясь под высокие своды костёла, уходили в небо…
Марьям преобразился — обычно измождённое лицо его стало вдохновенным.
— Видишь ли, Георгий, вера и политика — разные вещи, — заметил он. — У нас и коммунисты ходят в церковь. А у вас чуть что — к ногтю!
Я дипломатично помалкивал.
— Мы не любим вас за то, — продолжал Марьям, — что вы безбожники.
— Ну не все же. Я вот с детства верую.
— Добже, добже, — он заволновался и начал путать польские слова с русскими. — Жизнь без Бога — цо то ест? То ест липа!
* Погребении.
** «Отче наш, иже еси на небесех…»
136
Глава 4
ЗЛОПОЛУЧНАЯ ЛЮБОВЬ
К
ропотливо, точно пчела, собирал я повсюду словесный нектар — в надежде получить мёд поэзии. Сотами служили записные книжки. В них накапливались афоризмы, бойкие фразы, зарисовки. Но захватывающих сюжетов не попадалось. Всё вокруг казалось будничным, серым, недостойным внимания. Была лишь одна тема, которая болезненно затрагивала струны моей души. Прошло полтора года, однако я никак не мог одолеть моей разлуки с Аней Афоненко. Зато она была неприхотлива: кто рядом, кто приголубит, тому и раскроет сердце.
Внутреннее чутьё (вернее, чувство самосохранения) подсказывало, что мою кручину следует излить на бумаге.
Но как? Писать обычный рассказишко? Такие уже пробовал. Ощупью искал новую стезю. Найти её пока не удавалось. Наверное, прежде предстояло хорошенько разобраться в самом себе и окружающем.
Даже в животном мире встречаются примеры взаимопомощи. Удод, разрывая своим большим клювом землю, забирает себе крупных червяков, а мелких оставляет сидящей подле него синичке. Дружат и баклан с гагой. Он нырнёт, достанет рыбину и бросит её гаге. Она потом станет на неё и сушится.
А как обстоит дело в человеческом обществе? Намного сложнее. Далеко не каждый способен на благородные деяния, хотя у нас повсюду трезвонит-ся: «Человек человеку — друг, товарищ и брат!». Но жизнь не укладывается в рамки лозунга. Человек — двуединый продукт общества (социальное происхождение, профессия, занимаемая должность) и природы (географическая среда, национальность, темперамент, определённые дарования). Эти-то, так называемые законные родители и формируют, воспитывают личность. И если копнуть под самый корень, неудавшаяся любовь — драма. Её движущая сила — столкновение эгоизма корыстных особей с почитателями идеального мировоззрения. Последние почти всегда оказываются жертвами.
Однако продолжим повествование. В те годы стало модным разглагольствовать об эстетическом воспитании молодёжи. И, чтобы слова не расходились с делом, решили устроить для студентов прослушивание классической музыки. Вечером группа энтузиастов собралась в клубе университета. Сидели в пальто: было холодно, да и раздевалка работала лишь до определённого времени.
Но вскоре все обиходные неурядицы отошли на задний план: зазвучала Четвёртая симфония Чайковского. До этого я ознакомился с историей её создания. Композитор в письме к лучшему другу и покровительнице Надежде Филаретовне фон Мекк излагал в общих чертах содержание и значение своего произведения. И вот сейчас виртуозная вьюга звуков целиком пленила мое
137
воображение. Некий неодолимый рок вставал на пути к счастью. Это, по словам Петра Ильича, зерно всей симфонии. Оно заложено уже во вступлении (интродукции). Как же избавиться от ревниво стерегущей назойливой силы? Нельзя ли спрятаться от неё и погрузиться в заоблачные грезы?! Тогда станет легко и светло на душе! Мне самому хотелось отвлечься от навязшей в зубах повседневщины. С утра до вечера в течение восьми часов нам преподносили однообразную несъедобную жвачку, именуемую наукой. Не то что Грановских, на факультете не осталось ни одного даже заурядного профессора. Немировский, у которого я побывал в гостях, находился в опале вне стен alma mater. А те, кто преуспевал, не выдерживали критики.
В частности, русскую литературу восемнадцатого века вёл Александр Степанович Рессоров, полный, евнухообразный мужчина с выпученными глазами. Он привлекал внимание разве что изготовленными на одну колодку афоризмами. Это невольно настраивало аудиторию на юмористический лад.
— Его народность, — говорил он, отпыхиваясь, — если хотите, демократизм, если хотите, революционность…
Немного погодя из мутного потока слов можно было выловить новый перл:
— Его чувство, нежное, пылкое, если хотите, страсть, если хотите, любовь…
Преподаватель отечественной литературы девятнадцатого века Алексей Иванович Щаповский внешне напоминал испуганную, только что выловленную рыбу. Он, как старьёвщик, вытаскивал на свет Божий всякий мемуарный хлам и копался в бытовых подробностях писательских биографий…
И вновь раздаются фанфарные звуки судьбы. Чайковский творит свое дело, заставляет сосредоточиться. Жизнь утомила. Приятно отдохнуть и оглядеться. И грустно, и как-то сладко окунуться в прошлое...
Третья часть — шутливая, скерцо. Плясовые наигрыши. Под треньканье балалайки весело поют подкутившие мужички. Где-то неподалеку маршируют солдаты.
И, наконец, финал. Разворачивается картина праздничного народного гулянья. О, как все непосредственны и просты. И как счастливы! Мастерски варьируется тема «березоньки». Все мое существо трепещет от родного с детства напева. Однако порой он становится тревожным, мрачным — неутомимый фатум грозно напоминает о себе. Казалось бы, всё застывает. Но праздник возвращается. Всеобщее ликование заполняет все вокруг.
Таковы были мои ощущения. Да разве могли они исчерпать до конца всю глубину этого шедевра! Недаром Генрих Гейне тонко подметил: «Где кончаются слова, там начинается музыка».
Хотя полутемный зал клуба был чем-то похож по своему убогому убранству, в отличие от наших благолепных храмов, на протестантскую кирху, все равно в сердце царила всепобеждающая, всеобъемлющая гармония. Хотелось
138
плакать и молиться. С благодарностью вспоминался одноклассник Игорь Уваров. Он первым ввел меня в возвышенную сферу музыки, сроднил с ней. Игорь как-то сразу слился с образом главного героя будущего рассказа…
Расстановка действующих лиц наметилась сама собой: любовный треугольник по принципу третьего лишнего воспроизводил историю моей болезни, причиной которой была Аня Афоненко. Сюжет вырастал на почве знакомого города. Всё остро напоминало о себе. Вот у залива, у Каменной лестницы, дом с башней; здесь, в Таганроге, у своего брата Модеста останавливался Петр Ильич… Лёгкая, светлая улыбка русского гения должна была исподволь пронизывать всё моё произведение. Я разбил его на четыре главы по аналогии с композицией симфонии (вступление, анданте, скерцо, финал). В ее основу Чайковский положил мотив известной народной песни. Рассказ я назвал — «Четвёртая симфония».
Окончив его, вздохнул полной грудью, словно после темницы очутился в раздольной степи…
Ну и носился же я со своим детищем, как с писаной торбой. Показывал музыкантам, ища у них одобрения. К сожалению, ничего путного они не сказали. Новаторства (синтез рассказа с симфонией) не заметили. И отдал я столь дорогое моему сердцу сочинение на растерзание студенческой литгруппы.
Первым выступил общепризнанный университетский критик Владимир Тыртышный, участник наших холостяцких пирушек. Он прославился крылатым выражением: «Какова личность — таковы и её творения», а также стихотворным опусом:
Пойдём, поэт,
Под синий свет.
И там, под светом синим,
Стаканчик опрокинем.
Суждения Тыртышного всегда отличались резкой категоричностью.
— Я считаю, — сказал он, — что рассказ у Овечкина не получился. Привлекают отдельные места, фразы. Например: «Кто-то грубо вымазал дверь коричневой краской». Образно! Ничего не скажешь. Это свидетельствует о том, что автор умеет наблюдать. И всё-таки, — обрубил он, — рассказа как такового нет.
То был первый аккорд — обухом по голове. К своему удивлению, я встретил его благодушно. Почему-то мне стало жаль Тыртышного. Дитя войны, он вследствие необдуманной шалости получил увечье: лишился глаза, была исковеркана кисть правой руки. Позже подхватил открытую форму туберкулёза. Грозный критик часто покашливал и время от времени ходил в диспансер на поддувание. Кроме того, Тыртышного угораздило жениться на однокурснице Ольге Серопян. Судя по внешности, она была страстной женщиной (в её жилах горячая армянская кровь смешалась с напористой сибирской), а по139
ловые излишества, как известно, пагубно сказываются на здоровье лёгочных больных.
Восходящая поэтическая звезда Владимир Сидоров, златокудрый рубаха-парень, заметил:
— Хорошо, что автор умеет описывать. Да вся беда в том, что он рассказывает, а не показывает. Нет цельных живых характеров, которые раскрывались бы в действии.
Выступали и другие искатели словесных блох. А до истинной сути, что главы рассказа по композиции соответствуют частям симфонии, так никто и не дошёл.
Петя Ревенко и Анатолий Королёв, опасаясь выказать очередную глупость, предпочитали отмалчиваться. А ведь не кто иной, как Королёв, стал виновником написания этого рассказа. Тогда часть досуга я проводил с Анатолием. Легкомысленный и набалованный, он строил из себя завзятого донжуана. Прихорашивался перед зеркалом, бегал на свидания. В противоположность ему я, в силу подавленного морального состояния и бедственного материального положения, не мог этого себе позволить и продолжал вести уединённый образ жизни. Однако подспудный инстинкт настойчиво требовал своего. И, словно крик души, выплеснулся в последнем прозаическом опыте.
Неизвестно откуда, словно привидение, появился на нашем курсе Валентин Овчар-бей (корень сродни моей фамилии). Он смахивал на пикового валета из колоды атласных карт. Никто не знал, кто он: турок или татарин? Позже выяснилось: грек, родился в Афинах. Афины оказались не столицей Эллады, а греческим поселением на Украине, близ Жданова (ныне — Мариуполь).
Прожжённый сердцеед с щегольскими усиками Овчар-бей сразу сблизился с Королёвым. Тот падок был до всякого рода сенсаций. Валентин, между тем, точно бомбы, метал фразы, шокирующие окружающих:
— Я эгоист и живу только для себя!
Сколько раз мы скрещивали в спорах свои шпаги! Однажды я сказал ему:
— Ты упорно опровергаешь тезис Ленина: «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».
— А я никогда не следовал и не буду следовать законам стада, — цинично ответил он.
Неприязнь друг к другу росла, и порою мой идейный противник применял недозволенные приёмы. Как-то мы вышли из столовой. Наше внимание привлекла молодая статная особа.
— Нравится она тебе? — интригующе спросил Овчар-бей.
— Да-а-а, — восторженно произнёс я.
— А что ты будешь с ней делать?
— Для начала проломлю твою чахлую грудную клетку, — парировал я.
И всё-таки Валентин попал в самое сердце. Я и впрямь жаждал общения
140
с женщинами. И поэтому очень обрадовался, когда мимоходом встретил на улице дочь нашей математички Валю. Она об Игоре Уварове ни словом не обмолвилась. Сообщила:
— Поступила в художественное училище. Живу с бабушкой. Помнишь Клавдию Антониевну? Заходи как-нибудь. Будем рады.
И я заглянул к ним на огонёк. В серый четырёхэтажный дом на Буденновском проспекте. Они встретили меня как самого дорогого гостя. Валя напрочь отошла от родителей. Отец оставил мать (та вступила в извращённую связь с завучем школы — Василиссой Ивановной Кухаренко), женился, а в этой квартире бывал крайне редко. Самолюбие не позволяло Вале просить у него помощи, и она подрабатывала на «Эмальпосуде» в горячем цеху. Клавдия Антониевна суетилась, с гордостью показывала тазик, принесённый внучкой с фабрики.
Порою я захаживал к ним. Валя исполняла на фортепиано Шопена, Бетховена, Чайковского. Показывала свои рисунки… А я прочёл им «Четвёртую симфонию». Отмеченные печатью разума и доброты, они с глубоким пониманием отнеслись к моему литературно-музыкальному опыту. С ними было легко. Они знали, что я не получил медаль, не прошёл по конкурсу в университет — и всё из-за того, что отец осуждён как политический и пилит лес на Урале.
Клавдия Антониевна привыкла ко мне и, видимо считала уже внучкиным женихом.
— Знаете, Юра, к нам иногда приходит Свет. Учится с Валечкой, — разоткровенничалась она, когда мы остались вдвоём. В словах, произносимых ею, зазвучал мягкий певучий акцент, виновником которого было синее небо Италии. — Он намного старше её. Души в ней не чает. Она же совсем равнодушна к нему. Он страшненький, лысый. Только Вале ничего не говорите, а то она рассердится.
«Ура! — подумал я, мысленно смеясь. — У меня появился соперник».
Непроизвольно зашла речь об «Обрыве» Гончарова. Желая выказать свою литературоведческую осведомленность, я сравнил его роман с переспелым арбузом.
— О, если бы уши писателя могли слышать это! — воскликнула Клавдия Антониевна. — Он бы, вероятно, очень обиделся за своё любимое детище.
— Что ж, он его слишком долго носил под ложечкой и переносил. Как беременная женщина.
— О, вы, оказывается, крупный специалист по этой части, и с вами чрезвычайно опасно связываться.
Хотя последнюю фразу Клавдия Антониевна произнесла шутя, но в интонации её голоса мне почудился скрытый намёк. Неужели она думает, что я могу искусить Валю и бросить её? Близости между нами не было. Мы беседовали о высоких материях. А ведь очень трудно перейти с дружеского ключа
'
'
'
'
'
141
на любовный. Лучше сразу начинать с последнего, не вдаваясь в словесные упражнения. Но тогда подобные платонические отношения меня устраивали. Важно было успокоить самого себя, что я встречаюсь с девушкой. На домогательства однокурсников отвечал односложно: «Хожу в гости к художнице».
Между тем Анатолий Королев наставлял меня:
— Сблизиться с женщиной не составляет труда, — глубокомысленно рассуждал он, предварительно плотно отобедав в общепите. — Лиха беда начало. Меня, например, ввёл в мир любви Клавдий. Он служил в военкомате у отца и обучил «урокам страсти нежной, которую воспел Назон».
Но и без мудроглагольствований Анатолия я видел, что в жизни порою всё происходило предельно просто. К Виталию Заре, студенту геофака, который снимал койку у Трофимовны, захаживала студентка с карими глазами и хищным вырезом ноздрей. И не только для того, чтобы любоваться друг на друга. Случилось, что мы с Королёвым застали их на самом кульминационном моменте. Они даже не соизволили набросить крючок на дверь. Виталик ничуть не смутился. Это был спокойный, совершенно непробиваемый здоровяк, который частенько отсыпался на досуге.
— Ну и дрыхнет! — восхищалась Трофимовна. — Его и кондратом не подымешь!
Под «кондратом» жена шофера подразумевала домкрат.
***
Утро было чудесное. После дождя ударил мороз, и всё засверкало на солнце, словно покрытое лаком. Обледенелые деревья раскинули ветки, увешанные сосульками. Точь-в-точь — старинные канделябры с хрустальными подвесками. В округе было тихо и торжественно, словно в храме.
Днём по расписанию выпало «окно» — два часа без занятий. Все разбрелись кто куда: в столовую, читальню. Мы с Королёвым коротали время в подвале у Трофимовны. Шла радиопередача: опера «Князь Игорь» Александра Порфирьевича Бородина. Горячая цветастая музыка рисовала в моём воображении выжженную солнцем Приазовскую степь с её дремлющими курганами, полными тайн… Стан половцев. Всхрапывают буйные кони. Слышится звон бубна. Печально плачет рожок. Поют и пляшут полонянки…
На лекциях — под впечатлением пережитого — я скользил взглядом по лицам однокурсниц. Яркие степнячки, попавшие в плен науки! Лена Бочарова — чем не кипчакская красавица?! Высокая, с величавой походкой. Огромные голубые глаза с поволокой под сенью длинных ресниц. Полные губы, словно созданные для поцелуев; пышные вьющиеся каштановые волосы… Навряд ли кто из представителей мужского пола мог бы остаться к ней равнодушен. Я долго, не отрываясь, смотрел на неё. Лена, видимо, почувствовала мою назойливость, густо покраснела и отвернулась. «Да у неё ещё и горячее сердце!» — подумал я и почувствовал
142
к ней сильное влечение. Сразу же тягучая монотонность будней приобрела для меня радостную окраску. Подумать только: Бочарова! Как это я раньше её не замечал?! И почему выбор пал именно на неё? Я не успел ещё оправиться от первой любви, как нагрянула вторая. Лена должна быть моей. Теперь я не промахнусь. Нет!
Бежали недели за неделями, до оскомины похожие в своём однообразии, а ничего не менялось. Я пожирал Лену глазами. Только и всего! На семинарах, в частности по диалектическому материализму и политэкономии, когда большинство студентов дрожало, как осиновые листья, я старался щегольнуть эрудицией перед отличницей Бочаровой. Но, очевидно, одной эрудиции недостаточно, чтобы завоевать сердце женщины.
И я стал предпринимать практические шаги. Наш факультет отправился в культпоход. В то время много шуму наделал индийский фильм «Бродяга». В зале я выбрал место рядом с Леной. Надеясь, пообщавшись, сблизиться с ней. Она тут же догадалась о моих намерениях и пересела подальше от меня.
Свет погас. Зажёгся экран. Зал огласился протяжным жалобным пением: «Бродяга я, — а-а-а-а! Куда ведёт судьба моя-а-а!» — сетовал знаменитый Радж Капур.
Фильм был созвучен моему душевному состоянию. «Сын вора всегда будет вором», — громогласно провозглашалось с экрана. А я думал о своём отце и повторял про себя: «Сын зэка всегда будет зэком».
Сейчас зима в самом разгаре. Каково там ему близ Уральского хребта на лесоповале?! Хорошо хоть жуткий срок поубавили с двадцати пяти лет до пятнадцати. Помогли-таки наши прошения к Н.М. Швернику (а скорее всего молитвы!). Да и время уже было не то. А всё-таки несладко ему там! И что значат мои камерные переживания по сравнению с его лагерными страданиями?!
Спустя несколько дней я пригласил Лену в кино — она отказалась. Один раз после занятий пошёл провожать, но перед самым домом она улизнула от меня.
Кое-что мне удалось выведать. Оказывается, в её жилах течёт необузданная горская кровь (мать — черкешенка). Существует мнение, что если родители принадлежат к разным национальностям, то у них, как правило, рождаются умные и красивые дети. Бочарова — тому пример. Она родом из Новороссийска. Как и я, провела юность у моря. Видно, потому глаза у неё — как водная стихия, часто меняют свой цвет. Как же было не воспеть её очи! Стихотворение, однако, получилось подражательным — в духе Кольцова.
Как раз тогда я пытался разработать тему: «Кольцов — Никитин — Есенин». Считал, что между ними существует единство и преемственность. Их платформа — крестьянско-христианская философия. Отсюда — и сходство поэтической формы.
Есенина даже после его смерти накрепко держали под спудом. А когда он
143
выпорхнул на свет Божий, то увлечение опальным поэтом превратилось в моду, как тельняшка или брюки клёш. Порой и не замечали, что за его раскованностью и разухабистостью таилась безпредельная любовь к родной природе и сельскому быту. Люди долго жили с закрытыми ртами, им надоели крикливые фразы, хотелось чего-то глубоко интимного. В те годы стали популярными исполнители душещипательных романсов (с налётом цыганщины!) Петр Лещенко и Вадим Козин.
Особняком стояла Русланова. Впервые я услышал ее на квартире у Ко-чешкова. Он с таинственным видом достал пластинку. «Вот она, голубушка, — сказал. — Лидия Андреевна! Исполняется «Липа вековая», — и поднял кверху указательный палец. Затем поставил пластинку на электропроигрыватель. Иголка заскрипела-зашипела, и — властное сильное пение разлилось по квартире, как бы раздвигая ее пределы:
Липа вековая-я-а
Над рекой шумит.
Песня удала-а-я-а
Вдалеке звучит…
— Контральто! Редкий дар, — педантично произнес Кочешков. — Да и диапазон голоса слишком уж широкий.
А у меня невольно вырвалось:
— Какая неизбывная печаль по сокровенно утраченному, какая сила и какой размах русской души!
Потому-то, подумалось, и постарались забросить ее на просторы Колымского края, поближе к стране восходящего солнца. Сведущие люди рассказывали, что она категорически отвергла просьбу давать концерт для лагерной элиты. «Птица в клетке не поет, — отмолвила. — Буду выступать только для народа», — заявила она. Отказалась от привилегий и отправилась работать в прачечную.
Все эти всплески свободолюбия были пощёчиной набившей оскомину официальной казёнщине.
Королёв никогда ни в чём не отставал от моды. Он кичился тем, что ему удалось прочесть редкую книгу — «Роман без вранья» Анатолия Мариенгофа, друга Есенина, и шпарил наизусть стихи из цикла «Москва кабацкая».
Закованная в цепи русская душа рвалась к безудержному разгулу. Увлечение запретным творчеством стало повальным, как поветрие. Не избежали его даже преподаватели. Неподалеку от университета жил Александр Дибров. Он вёл у нас сравнительную грамматику славянских языков. Мы с Королёвым частенько бегали к нему домой, и парторг факультета в экстазе наяривал нам на фортепиано «Леща» (так называли в народе Лещенко), напевая при этом:
Бэлочка, пойми же ты меня.
Бэлочка, не мучь меня.
144
Бэлочка, мне грустно бэз тебя,
Ведь ты любовь моя,
Радость моя!
Калюжный, Савченко, Курганский — сельские ребята — были без ума от Есенина. Если для меня, исконного горожанина, деревня оставалась книгой за семью печатями, то они с молоком матери впитали те понятия, звуки и запахи, которые так живописал рязанский поэт. И когда Костя Курганский предложил встречать Новый год в его родном селе Койсуг, близ Батайска, я с радостью согласился. Мы, ребята-однокурсники, ехали в грузовом такси и всю дорогу горланили песни.
Почему-то я сошёл раньше других — у переезда. Костя крикнул: «Иди смелей! Тебе каждый укажет нашу хату».
Я подошёл к плетню, около которого стояла старуха в телогрейке. Голова была повязана белым шерстяным платком.
— Скажите, Курганские здесь живут? — спросил я у неё.
Она открыла калитку, подбежала ко мне, бросилась на шею и запричитала:
— Ой, Господи, Боже ж ты мiй. Андрюшка приiхав!
И стала осыпать меня поцелуями. Когда же разобрались, оказалось, что это не Костино жилище и что семей с такой фамилией в Койсуге немало. Тем не менее меня приняли за родного. Внешне я был чересчур прост, походил на деревенского увальня и сразу вписывался в деревенский пейзаж.
У Курганских нас встретили радушно. Мать — типичная колхозница, замордованная жизнью. Отец своего рода сельский интеллигент, работник почты, возил на машине журналы, газеты и письма. Кроме Кости, у них было ещё три дочери и младший сынишка Сашко. Все как один белобрысые. Старшие сёстры здоровые, неуклюжие, а младшая Верочка лет семнадцати сразу мне приглянулась: она была поменьше их, побойчее, с ямочками на щеках.
Стол накрыли щедро. Самогон лился рекой. Еда не изысканная, зато навалом: сало, домашняя колбаса (видать, недавно закололи кабана), пироги, взвар…
— iишты, хлопцы, на здоровье, — приговаривала мать Курганского.
Мы ели и пили от пуза. Тут уж я показал своё удальство. И часто выбегал по нужде во двор — в сооружение из камыша, но без крыши. Хорошо, свежо, и яркие звёзды над головой!
Пировали до ночи. Пели народные песни. Верочка с интересом поглядывала на меня. Мой лексикон пополнился двумя свежими словами: «ерик» и «гребля». Костя не раз употреблял их в разговоре. Ерик — часть покинутого русла реки, куда весной заливается талая вода и надолго остаётся в яминах. Гребля — запруда или вал от воды.
Когда наша весёлая компания гурьбой вывалила на улицу, мы с Верочкой невзначай откололись. Бегали по ерику, докрасна натирали друг другу лица снегом, целовались…
'
145
Мне постелили на отдельной кровати, как барину, и я погрузился в пуховики. Верочка легла с сестрами в этой же комнате. При лунном свете в одних рубашках, они ничуть не стесняясь, шлёпали босиком по глиняному полу.
На другой день, когда мы уезжали, Верочка подбежала ко мне. Лицо у неё пылало.
— И когда же вы к нам опять приедете?
Я пожал плечами.
— Эх, вы! — и с упрёком: — Какой же вы несерьёзный человек!
В Койсуге я получил передышку от душевных мук. Однако кончились каникулы, и всё пошло по-старому. Лена постоянно находилась перед глазами.
Несмотря на внешнюю физическую развитость, я казался мальчишкой по сравнению с ней, уже повидавшей виды женщиной (она была на год старше меня). Приехала из Новороссийска, крупного портового города, где кишмя кишели моряки и смелые предприимчивые люди… И думалось: вряд ли её страстное сердце могло устоять перед соблазнами.
О моей злополучной любви узнал весь курс. Петя Ревенко подтрунивал надо мной, облекая свои ехидства в поэтическую форму. И только Кочешков, которого я забросил, путаясь с Королёвым, тем не менее высказал соболезнование. Но от его жалости сделалось ещё горше. Он слыл среди однокашников посмешищем, ходячим анекдотом. Однажды на занятиях по спецподготовке, будучи без головного убора, отдал честь полковнику Пасько. Тот взревел, как раненый зверь:
— Товарищ студент! К пустой голове руку не прикладывают. И потом, когда отдаёте честь, палец держите ровно.
— Товарищ полковник! Он у меня искалеченный.
— Ничего! Постарайтесь в другой раз его выпрямить.
Раздался дружный хохот.
Поскольку мы с Кочешковым были в дружеских отношениях, то заодно и я попал в разряд чудаков со своей несостоявшейся любовью. Королёв старался меня опекать и, как всегда, давал советы:
— Понимаешь, хуже всего что с Ленкой у тебя упущен момент. Спешить теперь нельзя. Нужно выбрать подходящую интимную обстановку и сделать признание.
Около ночлежки Трофимовны мы встретили смазливую деваху. Анатолий обрадовался, заулыбался:
— Валя, откуда ты свалилась? — спросил он.
— С гастролей…
Как выяснилось, она служила в передвижном цирке ассистентом у фокусника. Под глазами у неё — мешочки; голос прокуренный. Королев хлопнул её пониже спины:
— Ну, когда к тебе придти?
— Пусть лучше придёт твой друг!
146
«И далась мне эта Бочарова! — подумал я. — Свяжусь назло с Валькой — и баста». «Тоже мне кавалер с мелочью в кармане!» — тут же съязвил внутренний голос. — Нужны, брат, деньги!»
Да, но как их добыть в моём положении? Снова наняться грузчиком на станцию Нахичевань-Донская? Сейчас там не сезон. Там своим работягам делать нечего. Осенью и то смотрели на нас, как на людей, отнимающих кусок хлеба, сбивающих расценки. Да и где найти подходящих напарников? В прошлый раз из студентов, кроме меня и Пети Ревенко, никто не мог поднять корзины с картошкой в пятьдесят килограммов. Десятник рассердился:
— Эх, вы, слабаки! Давайте на цемент!
Зато при случае Анатолий любил подчеркнуть свою причастность к грузчикам и с видом знатока заявлял:
— Один половой акт равняется разгрузке двух вагонов.
«Что же, Королёв есть Королёв, — размышлял я. — Ему батяня-военком всегда денежку подкинет. А мне откуда взять?»
Способ представился неожиданно. В Нахичевани по соседству с моей хозяйкой, Анной Ивановной, проживали армяне — сапожники. Выяснилось, что когда-то, ещё в двадцатых годах, мою тётю Таню направили фельдшером в Большие Салы Мясниковского района и она снимала у них угол. Тётушка, конечно, не годилась для каких-либо переговоров, хотя и испытала тягости войны. Природным дипломатом была тётя Шура. Она-то и приехала в Ростов.
Сначала братья армяне удивились: человек учится в университете и хочет стать сапожником? Но тётя Шура такими красками расписала моё бедственное положение, что в их сердцах проснулась жалость и они дали согласие.
Учителем сапожного искусства стал хозяйский сын (лет на десять старше меня). Звали его Ким. Это не армянское имя, а дань советскому времени. Ким — аббревиатура, что означает: коммунистический интернационал молодёжи. Перед мастером лежали заготовки, инструмент, пахло клеем. Ким ловко орудовал ножом. Голый по пояс, в фартуке, с сильно развитой мускулатурой, он сидел на низенькой плетёной скамеечке и напоминал идола. Каждое его движение я копировал, как обезьяна.
Шили босоножки «Элита». Поначалу он поручал мне отдельные операции. Я натягивал пассатижами край заготовки на деревянную колодку.
— Смелей тяни и закрепляй гвоздями, — командовал он.
Постепенно я освоился и не считал себя обузой для Кима. Будучи подмастерьем, надеялся стать полноценным чеботарем. Разумеется, сапожничал урывками, порой — за счёт сна. В моём кошельке появились деньги. К весне я приобрёл костюм стального цвета и отдал круглую сумму маме.
Финансовая самостоятельность придала решительность моим действиям. Я разузнал, где жила Бочарова, купил торт и нагрянул, как снег на голову. Она растерялась. Впервые я одет был с иголочки, от меня резко пахло «Шипром».
147
Лена не ожидала такого стремительного натиска.
За чаем её подружка Аля Шилова не спускала с меня глаз и без умолку о чём-то тараторила. Лена воспользовалась моей временной занятостью и стала собираться.
— Ты куда? — растерянно спросила Аля.
— На свидание.
— Ты шутишь?
— Ничуть.
— Опять к нему?
— Да.
Меня убивала краткость и сдержанность её ответов. Значит, она не лгала. Мои уши запылали огнём.
Между тем Лена надела плащ, повязала цветастую косынку.
— Кстати, его подарок, — многозначительно подмигнула она Але.
Я вышел вместе с Леной в темноту. На улице был гололёд.
— Смотри не споткнись! — заметил я с тонким намёком.
Мы расстались. О, если бы навсегда или хотя бы надолго! Отнюдь — нет! Утром на лекциях я опять увижу её. Она, как навязчивая идея, преследовала меня. Недели две я держался, не подходил, старался не смотреть на неё. Чего мне это стоило! Силы иссякали. Я сознавал, что рано или поздно надо поставить точку.
Вот она, точка! Чёрненькая кнопочка звонка. Я с силой нажал её. Лена открыла дверь. Кровь бросилась ей в лицо. Наверное, вид у меня был слишком напористым.
— Мне надо с тобой поговорить! — резко выпалил я.
Несмотря на растерянность, в её глазах сверкнуло любопытство. Я не в состоянии был долго интриговать. И тут же, на лестничной площадке, без обиняков выложил всё: что давно её люблю, что жить без неё не могу, что мы должны встречаться, быть вместе, навсегда.
— Но почему ты избрал именно меня? У нас столько красивых девчат!
— Мне нужна только ты.
— Пойми: я занята. Давай будем друзьями, — и она протянула мне руку.
— Нет! Нет! — гордо отчеканил я и ушёл.
Всё, конец! Пути отрезаны. Полное крушение. Первое признание в любви, глупое и нелепое, точно бред. И, ступая по лужам, я дал слово: больше ни одной женщине не открываться в своих чувствах.
А жизнь вокруг текла обычным чередом: мчались троллейбусы, дребезжали трамваи, все куда-то торопились. Не спешили только влюблённые парочки…
Лена сказала правду: в самом деле у неё был друг сердца. Высокий, стройный, с чёрными усиками… Типичный грузин — Дима Гогадзе. Студент геофака. «А геологи…, — подумал я с усмешкой, — всегда копают глубоко».
148
Глава 5
МЁРТВАЯ ТОЧКА
К
ак-то, когда мы собрались у тёти Шуры, она обвела всех загадочным взглядом и усмехнулась:
— А ведь не только наш Ваня, — молвила, — парится в лагере. У моей сменщицы деверь тоже отбывает срок. И немалый.
Валя Киценко сообщил, что их соседа арестовали несколько лет тому назад. Он воевал, попал в плен, бежал, а смершевцы приклеили ему дело о шпионаже.
В Ростове студент института железнодорожного транспорта разоткровенничался со мной: «Мой отец сидит уже восьмой год как политический».
Подобные факты не были единичными. Просто родственники пострадавших стыдились, а скорее всего боялись распространяться о своём горе, дабы не навлечь на себя негативное отношение со стороны сослуживцев и знакомых, а тем более кадровиков, которые под разными предлогами могли не принять их на работу.
Один приятель отца заезжал к нам после амнистии и поведал под большим секретом, что концлагеря разбросаны по всей территории Советского Союза: Воркута, Мордовия, Север, Урал, Казахстан, Тайга, Колыма…
— Измученные за день, — вспоминал он, — валимся на нары. О побеге даже не помышляем. На вышках зорко бдят часовые. Рано утром нас строят в шеренги и в сопровождении конвоиров с карабинами и натренированных собак, движемся на каторжный труд. Вечером возвращаемся в плохо ота-пливаемые, сырые бараки. И так неделя за неделей — все ближе к могиле. А если кто сделает неосторожный шаг вправо или влево, уклон пресекается без предупреждения — выстрелом. Тогда смерть наступает мгновенно, и страдания прекращаются. Даже не верится, что я выжил и теперь на свободе. Какое счастье!
«Дай Бог, чтобы и отца отпустили, — подумал я. — С первого дня, как его забрали, молюсь и верю, что он вернётся». Последний раз мы посылали ходатайство на имя К.Е. Ворошилова — и немалый срок скостили с пятнадцати лет до восьми. После этого появилась надежда, что скоро всё изменится к лучшему.
Да и в атмосфере общественного мнения, несмотря на лютую непогодь, уже проклюнулись весенние запахи. После войны советские писатели повторяли, как попки, высочайшие решения партии, облекая их в художественную форму. И вдруг нашёлся один смельчак. Между прочим, таганрожец и мой однофамилец — Валентин Овечкин. Он опередил на два года сентябрьский Пленум ЦК КПСС 1953 года, написав очерки «Районные будни», в которых на примере Курской области затронул больные стороны колхозной деревни.
149
Конечно же, подобные всплески реального отображения действительности были крайне редкими. В целом же пропагандистская машина продолжала работать по инерции по принципу демагогии. Иногда партийные лидеры совали свой нос в различные отрасли науки и искусства. Так, если непреклонный и скрупулезный Сталин занялся под конец жизни вопросами языкознания, то мягкотелый Маленков не был охоч копать под корень и с первых же шагов вообразил себя литературоведом. Учёные подхалимы со всех амвонов и бугорков цитировали его определение типичности, претендовавшее на то, чтобы стать классическим. Типично не то, что часто встречается, утверждал Маленков, а то, что, хотя и редко встречается, но содержит в себе ростки нового. Не правда ли, ловкий способ уйти от жгучих вопросов современности?! И тот же великий теоретик призывал: «Нам нужны Щедрины и Гоголи, которые бы безпощадно бичевали в нашем сознании пережитки прошлого».
Суть фарисейского высказывания скрыть было трудно, и народ метко выразился по этому поводу:
Нам нужны Щедрины и Гоголи,
Которые бы нас не трогали.
Сатира зачахла на корню. Негласная политика сводилась к тому, чтобы искусно затушевать внутренние противоречия в стране. Даже юмор окончательно выцвел.
Стали появляться жалкие смехачи типа университетского Шпаковского. Оттолкнувшись от популярных арий, он на основе студенческой жизни состряпал поэтический винегрет «Комическую оперу». Её содержание почти улетучилось из моей памяти. Остались ничтожные обрывки. Вот как обы-грывалась известная ария из оперы Руджеро Леонкавалло. «Что ж, уходи, а я буду работать», — категорически заявлял своей любимой паяц, он же факультетский поэт Владимир Сидоров, и продолжал штудировать материалы очередного пленума ЦК партии. Знаменателен финал «Комической оперы». Преподаватели и студенты, наконец, примиряются: став в кружок и взявшись за руки, поют под щёлканье кастаньет в манере популярной тогда аргентинской актрисы Лолиты Торрес: «Вместе с деканом танцуем под луной…» Один острослов перефразировал эту строку: «Вместе с генсеком танцуем под луной».
Слишком идейные товарищи и сочинения Шпаковского, тихого серьёзного парня с выпуклым лбом, считали крамольными. Недолюбливал их и Петя Ревенко. Угловатый и ограниченный, он, точно конь, зажав удила, пёр напролом против всех мнений. Окромя Маяковского, ничего не читал. Подражая ему, зверски скорчив физиономию, декламировал свои стихи. После этого оставалось только пропеть: «Партия — наш рулевой!».
И когда приспело время, Ревенко заголосил именно в таком духе. Началась своего рода эпидемия. Даже на тех, кто стоял у мартеновской печи или рубил
150
уголь в шахте, перестали обращать особое внимание. Зато верхом романтического героизма считалось махнуть куда-нибудь в Сибирь или на целинные земли. По всей стране затрубили фанфары: «Целина! Целина! Целина! Даёшь хлеб Родине!»
«По зову партии» — так назвал Петя Ревенко свою новоиспечённую оду. Она посвящалась 10-му классу «Г» Ново-Шахтинской средней школы №1, в полном составе уезжавшему на строительство Братской ГЭС. Стихотворение опубликовали в университетской многотиражке «За советскую науку» вместе с портретом автора: грудь выпячена, губы сжаты, глаза готовы прожечь броню.
Поэт не чуял земли под ногами. К тому же, благодаря стараниям тётки, работающей в обкоме партии, он близко познакомился с новым ректором, Юрием Андреевичем Ждановым, кандидатом химических и философских наук. Маленький, юркий, внешне простой в обращении, он очень быстро завоевал симпатии у студентов.
Между тем университетский комитет комсомола развернул бурную деятельность. Шла подготовка к отправке студентов на целину. Был укомплектован отряд, назначены командир и комиссар. От нашего факультета в далёкий край уезжали либо карьеристы, либо романтики. В числе последних — Володя Сидоров и Петя Ревенко. К ним примазался Толя Королёв. Целинники пользовались определёнными льготами, им разрешалось раньше срока сдавать экзамены — поистине они были героями дня.
Королёв и Ревенко с презрением взирали на серую массу, остающуюся дома.
— Ты почему не едешь? — не без ехидства допытывались они у меня.
— Какая разница, где работать? На лето иду в Таганрогский порт. Нужны деньги. Надо помочь матери.
На самом деле я говорил не вполне искренно. Меня, как и других, привлекала романтика целинных степей (какой благодатный материал!) Но я боялся оставить больную мать. Она и так много перестрадала из-за меня. А тут бы совсем могла слечь, если бы я отправился куда-то слишком далеко.
Когда же факультетские ура-патриоты вернутся в ореоле славы, можно будет предъявить весомый аргумент: «Вот вы были на целине. Ну и что? А я вкалывал в порту. Там не всякий вытянет, того гляди, пупок развяжется».
Ни мама, ни родители Валентина Киценко вовсе не подозревали о нашем намерении оформиться грузчиками. Утром Валентин пришёл ко мне домой. Предложил:
— Давай пройдёмся!
Через парадное крыльцо вышли на Греческую улицу и, быстро минова её, очутились у Каменной лестницы. Спустились к морю и зашагали прямёхонько в порт.
Установленная у входа в него потемневшая табличка скромно сообщала: «Основан в 1698 году Петром I». Киценко начал фантазировать:
151
— Когда-нибудь повесят мемориальную доску: «Здесь, в Таганрогском порту, в 1956 году работал грузчиком талантливый русский писатель Георгий Овечкин».
— Не восхваляй меня без нужды, — пропел я в ответ на мотив романса.
Разыскали отдел кадров. Аккуратный серенький чиновник встретил нас без всяких эмоций:
— Грузчики? Нужны. Только прежде придётся пройти медосмотр, — и выдал направление в поликлинику водников.
Там, окинув взглядом телосложение Валентина, сделали квадратные глаза:
— А вы сможете? — спросили у него. — Там такие грузы! Чугун. О-о!
— Сможем, — решительно ответил я за двоих.
И нас признали физически годными.
В отделе кадров тот же чиновник, повертев в руках наши медицинские освидетельствования, объявил:
— С понедельника на работу. А сейчас — на инструктаж по технике безопасности. К Давыдову!
Давыдов, начальник ПСО (пожарно-сторожевой охраны), встретил нас скептически:
— Да что ви шутите, хлопцы? Да разве ви видержите? Чугунные заготовки по пятьдесят килограмм, чувалы с мукой — по восемьдесят. Вот вам пропуска — валяйте приглядывайтесь. Авось раздумаете. Ведь више себя не пригнешь!
Вид у него был важный, напыщенный: белый китель и фуражка с кокардой — «крабом»… Если бы не осоловелые смешливые глазки — они всё портили.
«Ишь, как балаболит! — размышлял я. — На Дону представителей такого диалекта принято дразнить: «Ми да ви, бики да корови».
Зато инструктор по пожарно-технической безопасности Царьков, лысеющий блондин, не стал долго церемониться. Сунул под нос истёртые лежалые листы: «Знакомьтесь!» — и куда-то убежал.
Правила гласили: «Под грузом не стой!», «Не поднимай больше 50 килограммов!», «На спину брать мешок не более 80 килограммов!». По инструкции разрешалось сгружать уголь и скатывать брёвна только с верха штабелей…
Минут через пятнадцать вбежал Царьков. И — сходу:
— Ну что, прочли? Вопросов нет? Распишитесь.
Отдав дань букве закона, мы стали бродить по территории порта. Нам открылась величественная панорама. Море, море, море — вплоть до самого горизонта. У причала — пароходы, баржи «Дуб-80», «Дуб-96». Вверху снуют стрелы портальных кранов. Высятся горы песка, штабеля брёвен и цементных мешков.
— Их-то ещё с грехом пополам подыму, — сетует Валентин. — А если с
152
ними день целый поняньчиться, бегая по узенькому трапу, — небось, небо с овчинку покажется.
Я постарался подбодрить своего друга:
— Не робей. Втянешься. Не одни же здесь богатыри орудуют.
Солнце поднялось в зенит. Раскалённый воздух обжигал носоглотку.
Навстречу двигался здоровяк, припудренный пылью. Под мышками держал два цементных мешка. Легко, как пуховые подушки, бросил их в кузов автомашины. Заметив нас, полюбопытствовал:
— Что, слесарями направили?
— Да нет, грузчиками.
— Ого, тяжело, ребятки! Да если ещё без навыка.
Подошёл жилистый, загорелый мужчина:
— На работу? — спросил. — Не потяните! Я уж на что профессионал, и то беру расчёт. Хватит! Все соки повыдавили. Особо на выгрузке чугуна. Каждая «чушка» — по полцентнера. Уронишь — ноги отшибёшь. Пока стоит баржа, шуруем без перекура. А не дай Бог попасть в трюм. Дышать нечем. Пекло! Адская работёнка. Вот так-то, милые! А до этого где вкалывали?
— В Дормосте, разнорабочими: камень, песок…
— Так то игрушки! И сколько? Шестьсот-семьсот? Для меня не годится — семья! Здесь тысяча триста выходит. Ну а вам поначалу рублей по восемьсот заплатят. Нет смысла корячиться.
Валентин ухватился за доводы тертого грузчика:
— Выходит, он прав? Как ты считаешь, Юра?
Я ответил не сразу. Очень уж заманчивым казалось испробовать свои силушки в порту, где когда-то ступала нога Петра Великого. Да и чем я теперь оправдаюсь перед Королёвым и Ревенко, овеянных славой целинников? Но я догадывался, что Валентину эта ломовая работа не по плечу и пойти сюда он согласился только из-за меня.
— Ну что ж, — успокоил я его, — похоже наша затея сорвалась. Поищем что-нибудь другое.
На обратном пути зашли в «Таганрогскую правду». Валентин попытался предложить свои услуги:
— Мы студенты-гуманитарии. Нельзя ли у вас подработать во время каникул? А это, — он указал на меня, — ваш коллега, пишет рассказы…
— Учтите, дорогие друзья, — строго оборвал его сотрудник прессы, — нам нужны очерки, корреспонденции, статьи, а не какие-то там вымыслы. Испробуйте свои силы. Но предупреждаю: у нас не мёд. Материал — в срок, по триста строк, — срифмовал он в заключение.
Когда мы покинули редакцию, Валентин заметил:
— Пожалуй, здесь тот же порт, только в области умственной.
— Тогда, — сказал я, — пойдём в Дормост.
153
Там нас оформили и уже через день направили в район Собачеевки, где прокладывала мостовые бригада Исаева, старейшего мастера. На брюках его были нашиты кожаные наколенники. Целый день, не разгибаясь, ползал он, не давая себе покоя!
— Вы бы хоть посидели, Николай Доримедонтович, — скажет, бывало, ему прораб Юрий Васильевич.
— Не могу. Привычка!
Изредка крикнет: «Ребята, подержите визирку!» Или: «Давайте шнурку натянем». Попросит камня или песку. И снова молча копошится, как муравей.
И только раз поведал о себе:
— Я с тринадцати лет сел на мостовую. За полвека столько камня уложил — не сосчитать! И отец и дед робили по этой же части. Мы не здешние, пришлые. Из Калужской губернии. Да прежде, почитай, все мастеровые были расейские люди.
Сидим. Так называемый перекур — из-за отсутствия материала. Транспорта не хватает. Песок и камень доставляют не только на самосвалах, но и на чалой лошади, такой же старой, как и её кучер дед Ефим Андрющенко, высохший и сморщенный, с одним клыком во рту.
На объекте — событие: пригнали грейдер и бульдозер. Подобная техника была нам в диковинку. Подойдя поближе, разглядывали её и даже любовно поглаживали руками. Хозяин бульдозера, разбитной парень лет двадцати восьми Коля Дмитриевич, рассказывал о себе:
— Был в Казахстане. Платят там хорошо. Но нету ни баб, ни водки. Да и здесь — тоска зелёная. Эх, рвану куда-нибудь подальше — на Братскую ГЭС!
В перерыв мы взбирались на бульдозер, и Коля Дмитриевич старался доходчиво объяснить устройство и назначение рычагов агрегата:
— Вот эти — для подъёма ножа. Реверсер — выключатель особого устройства. Так — вперёд, так — назад. Акселератор — педаль. Нажимаем и регулируем подачу горючей смеси. Она поступает из карбюратора в цилиндры двигателя внутреннего сгорания. Это позволяет менять скорость движения агрегата. Ну как, кумекаете? Хотите попробовать? Ладно, в другой раз.
Иногда после смены он подвозил нас в контору. Бульдозер грохотал и рычал. Встречные лошади испуганно шарахались в стороны под напором стального чудовища. Я держал лопату, словно древко знамени. И мы, скороспелые романтики, горланили что есть мочи:
Вьётся дорога длинная,
Здравствуй, земля целинная…
В душевой Дормоста поскорее скидывали потную одежду и бросались под холодную воду. Коля медленно стягивал свою пропитанную соляркой робу…
Однажды, помывшись, встретили сухопарого старика в тёмном костюме, в широкополой фетровой шляпе. Он оказался на редкость словоохотлив. Вы154
яснилось: отец Исаева — Доримедонт Николаевич; ему — девяносто три года; старый революционер, политкаторжанин.
— В Сибири, — рассказывал, — мы побывали раньше Ленина. Жизней не жалели ради своего идеала. Счастье хотели добыть для рабочего человека. А вышло не так. Сейчас что-то не то делается. Задумано было по-иному. Всё переиначено. Эх, да что там говорить — смотреть тошно.
Узнав, что мы студенты, Доримедонт Николаевич насторожился:
— Студенты? Студент нынче не тот. Прежде он боролся с нами заодно.
О многом мы тогда говорили. Благородный образ рабочего-революционера, его слова накрепко запали в наши юные, ещё не совсем испорченные души.
Уже в те годы нас будоражили вопросы, разрешения которых мы болезненно искали. Где же та точка опоры, могущая преобразовать весь мир? В частности, мы считали, что ключ к разгадке общественных явлений даёт политэкономия. В минувшую сессию я сдал её играючи. Правда, без пота не обошлось. Корпел над «Капиталом» Маркса, который был для меня в то время своего рода откровением. Мои однокурсники трепетали перед доцентом Зигизмунтом Петровичем Корженевским, человеком основательным и требовательным до жестокости. Многих студенток он доводил до слёз. Я, напротив, любил эту сложную запутанную дисциплину и того, кто её преподавал. По своей внешности и напористости Зигизмунт Петрович напоминал чем-то боксёра, которого хозяину очень трудно удержать на поводке. Супруга Корженевского имела твёрдую властную руку и могла обуздать не только собаку, но и чистокровного жеребца. Это была Женя Корсуновская, перворазрядница по конному спорту, которая некогда нахраписто предлагала мне жениться на ней.
Сейчас, работая в Дормосте, я с благодарностью вспоминал любимого доцента. По возможности пытался вникнуть в экономику строительства. На помощь пришла мама. Она сделала доступными такие непонятные для меня термины, как баланс, процентовка, сальдо…
И вдруг всё разом отошло на задний план. Как раскат грома среди ясного неба, долетела к нам ошеломляющая весть. Из далёких Уральских лагерей возвращался отец. Реальных предпосылок, что он вернётся оттуда живым, не было. Однако мои простенькие, но настойчивые молитвы, вероятно, дошли до Господа, и Он смилостивился — повернул к отцу Свое Лицо.
Дорога домой лежала через Москву, и батя остановился на недельку у родственников.
— Хорош, нечего сказать! — возмущалась мама. — Нет, чтобы к жене и сыну поспешать, так он с братьями и сестричками прохлаждается.
Тётушки Шура и Таня как могли успокаивали её.
Пришла телеграмма от отца. Мы отправились встречать его и, как на крыльях, отмахали пять километров до станции Марцево — в Таганрог поезда дальнего следования тогда не заходили.
155
Пути были сплошь загромождены товарными составами: чернопузые цистерны с нефтью, вагоны с цементом, платформы с недавно покрашенными самоходными комбайнами…
Из-за товарняков проглядывала степь. Вверху, на небе, — не взглянешь! — неумолимо сверкало яркое солнце.
Глаз семафора налился кровью. То и дело пел рожок и раздавался бас станционного диспетчера:
— Маневровый, — рычал он, — сойдите с пьятого пути.
По товарняку пробежала длинная судорога. Он расправил стальные суставы и медленно тронулся с места. Какую неведомую тайну увозил он с собой? Я всегда с любопытством смотрел вслед уходящим поездам.
Пуская пары, важно, как на праздник, подкатил пассажирский. Наш! Высыпали люди в полосатых пижамах, как зебры. Мы сломя голову бросились к одиннадцатому вагону. Стоянка — всего три минуты.
Издали узнал отца. Он сильно исхудал и вроде бы помолодел: видимо, в сердце его клокотала радостная энергия. Мы уже совсем рядом. Вихрь чувств! Поцелуи, объятия, восклицания, слёзы…
Дома, в спокойной обстановке, когда буря волнений улеглась, я попытался обстоятельно расспросить отца о лагерной жизни. Тётушки всякий раз осекали меня: не надо, мол, бередить старые раны. Да и сам отец увиливал от неприятной темы. Он сводил разговор к тому, как жарил картошку и готовил хлебный квас. Больше ничего не рассказывал. Видно, опасался, дав подписку о неразглашении. То и дело упоминал какого-то бурундука (я понял, что это лесной зверёк из семейства беличьих). Или выражался туманно: мол, там, на Урале, пришлось изучать географию без учебников.
Казалось, он был непробиваем. Но однажды — в ответ на мои домогания — неожиданно взорвался:
— Что было — лучше похоронить навсегда. Чудом вышел из ада преисподнего, — и запел сочным басом: «Христос воскресе из мертвых, воскресе, смертию смерть поправ, и сущим, и сущим, и сущим в лагерех живот даровав».
Отец преднамеренно заменял в Пасхальном тропаре слова «во гробех» на слова «в лагерех», приравнивая тем самым лагерь ко гробу. Больше я никогда не любопытничал.
Отца полностью реабилитировали. Открылись его заслуги перед Отечеством. Оказывается, он не самовольно остался на оккупированной территории, а по заданию председателя горисполкома Д.В. Медведева для подрывной работы среди немцев. Порою и сам участвовал в террористических актах против них. Передавал ценную информацию в подполье коммунистам и партизанам и многих спас от смерти и от угона в Германию.
Отец получил паспорт, прописался, снова стал стопроцентным советским человеком и получил должность мастера на номерном авиационном заводе.
156
Впервые за эти годы я вздохнул полной грудью. Не надо было таить от окружающих, что отец отбывает срок как изменник Родины.
Теперь я ходил с высоко поднятой головой. Меня одолевали радужные предчувствия. Казалось: что-то должно коренным образом измениться. Ведь дальше так продолжаться не может: всюду пустота безкрайняя, духовная засуха. Видимо, наступает критический момент — мёртвая точка!
157
Глава 6
ПИСЬМО
З
а последние месяцы на мою долю выпали радостные события. Чего только стоил долгожданный приезд отца! Но и письмо из Сталинграда оказалось приятной новостью. Его прислала Аня Афоненко. Я ведь любил её когда-то. Она жаловалась на безсердечие Валентина: «Отправила ему три письма и телеграмму — ответа никакого; тем более он, как и я, на каникулах — свободного времени навалом. Никогда за два года, — продолжала Аня, — у меня не было мысли, что мы расстанемся».
Она обращалась ко мне, как к самому близкому другу, ждала моего мнения, совета. Видимо, по-прежнему ценила и уважала. А может, в тайне надеялась возобновить и наши отношения?..
Что я мог ответить? Валентин взял академический отпуск — переутомился до предела (врачи определили истощение нервной системы и периодически лечили его методом расслабления до засыпания). Устроился со мною в Дормост, чтобы хоть немного физически окрепнуть. Да и в душе у него творилась какая-то сумятица: не мог разобраться, любит Аню или нет. Если — да, то почему снова встречается с Ларой Супруновой? Или чары чернобривой красавицы так неотразимы?! Валентин запутался окончательно. Его грызла совесть. Вот он и отмалчивался.
А мне теперь приходилось изворачиваться. Лгать не хотелось. И я отказался от письменного послания, воспользовался услугами телеграфа. Депеша была такого содержания: «Валентин впал прострацию тчк не поедет институт тчк выздоровлении напишет тчк Георгий».
В университете нам приготовили сюрприз: занятия отменяются до первого октября в связи с задержкой целинников. Остальных студентов должны были куда-то отправить. А посему велели захватить в дорогу спецодежду, личные вещи и на следующий день в девять ноль-ноль прибыть к зданию alma mater.
Вестибюль был забит до отказа. Часть студентов расположилась группками на улице.
Спустя минут двадцать кто-то уже мчался, прыгая по ступенькам вниз, и орал что есть мочи:
— Ур-ра-а! Едем в Крым!
Все приободрились. Неугомонное воображение рисовало скалистый берег, ослепительное солнце, лазурное море и тысячу удовольствий. Затренькала гитара. Два десятка звонких голосов грянули залихватскую:
По морям и океанам
Злая нас ведёт звезда.
Бродим мы по разным странам
И нигде не вьём гнезда.
158
Человечество проклянет
Наш пиратский чёрный стяг,
Ненавидеть оно станет
Нынешних морских бродяг.
Но вдруг, словно из небытия, возник секретарь парткома. На нём был тёмно-синий костюм в полосочку. Переносье оседлали очки в толстой роговой оправе.
— Товарищи! Что за шум? — возмутился он. — Прошу минутку внимания!
Водворилась тишина. Посыпались напыщенные казенные фразы. И в заключение оратор сообщил:
— Проследуем на автомашинах в колхоз. На уборку кукурузы!
— А как же Крым? — раздался робкий голос.
— Товарищи! Крым — это армянское село под Ростовом, в Мясниковском районе, — объяснил парткомовец.
Нас, точно десантников, выбросили прямо в степи. Грузовик уехал. Запахло пережженным бензином и пылью. Машина скрылась за горизонтом, и мы остались совсем одни.
Метрах в ста виднелся домик, крытый красной черепицей. Мы направились к нему. Дверь — без замка — была слегка приоткрыта. В одной из комнат устроили нары. В сенцах кто-то оставил керосиновую лампу. Порожнее ведро было опрокинуто. Поблизости, в лощине, отыскали криницу. Вода в ней оказалась на редкость вкусная.
Вдалеке от домика громоздились два стога сена и пустовало длинное каменное строение. Как выяснилось позже, заброшенная конюшня: лошадей заменила техника.
Весь день прошёл в томительном ожидании. Лишь к вечеру к нам сумел добраться парторг факультета Александр Дибров, преподаватель сравнительной грамматики славянских языков и любитель душещипательных романсов. Его назначили старшим над нашей группой.
— Сейчас только виделся с бригадиром, — сказал он. — Нам выделили участок. Завтра начнём трудиться и будем поставлены на довольствие. А сегодня, — парторг весело подмигнул, — взамен ужина попоём и попляшем. Я вижу, у кого-то есть аккордеон? Разрешите!
Его пальцы пробежали по клавишам — для пробы. И минуту спустя полилась стремительная искрометная мелодия танго. Тоскливо и сладостно сжималось сердце. Нет, я всё ещё не мог забыть Бочарову, эту половецкую полонянку. Да разве выкинешь её из сердца, когда она совсем близко, когда ветерок ласкает её каштановые вьющиеся волосы и загадочный свет луны отражается в её огромных глазах?!
Дибров играл без передышки. А когда устал, передал инструмент его владелице — Тамаре Воропановой. Её развитые женские формы так и выпирали из-под простенького платья.
159
Танцы продолжались допоздна. После каждый устраивался на ночлег, где мог. Я лёг на полу. Ворочался с боку на бок и сладко заснул лишь перед рассветом. А тут уж пора отправляться на полевой стан.
Километра три шли пешком. Наконец показалась МТС, весовая, ток, шалаши, обмазанные глиной. В них поселялись на тёплое время года семьями армянские колхозники. Здесь же рядом торчали своеобразные печки без труб. Это были угодья первой бригады колхоза имени Сталина. Её полевой стан располагался в двадцати километрах от села Крым, у развилки дорог, ведущих на Большие Салы.
Бригадир, плотный, смуглый мужчина, говорил почти без акцента:
— Студенты? Из университета? Ну и хорошо. Сначала позавтракайте, а потом — за работу.
На кухне было всего вдоволь: молоко во флягах, только что привезённое с фермы, сырые яйца, белый хлеб — высокий, домашний. Ели доотвала, не то что в столовых общепита.
Вокруг, насколько хватало глаз, раскинулось, словно море, кукурузное поле. В те годы Н.С. Хрущёв поднял эту культуру на уровень самой высокой политики. В народе бытовал такой анекдот. Эйзенхауэр спросил у Хрущёва:
— Чем ты, Никита Сергеевич, питаешься, что такой толстый? Открой секрет.
Хрущев дружески похлопал его по плечу:
— Используй, милый, кукурузку!
Встретились еще раз.
— Видно, не в коня корм, — печаловался американский президент. — Хотя бы на два килограмма поправился. Твоя кукуруза в зубах навязла. Может, я что не так делал?
— Известное дело, — бахвалился советский генсек. — Надобно не самому её хрумкать, а через курочку пропускать.
Плотно подзаправившись на колхозной кухне, мы смело гнули линию партии и кукурузные стебли. Выламывали початки и собирали их либо в мешки, либо в передники, а кое-кто прямо бросал их в арбу, запряжённую волами. Ими правила девушка, чем-то похожая на Лену Бочарову. Только несколько миниатюрнее.
— Цоб-цобэ, цобэ-цоб, — изредка покрикивала она.
Вот всё, что можно было услышать от молоденькой степнячки. Может быть, строгий обычай предков запрещал ей беседовать с инокровными мужчинами? Но и с девчатами она тоже не вступала ни в какие разговоры.
Не успели оглянуться, как подошло время обеда. Сидя за самодельным деревянным столом прямо под открытым небом, мы наворачивали духовитый борщ с уткой. На второе — опять утка, только с жареной картошкой.
Стояла золотая осень. Солнце пекло по-летнему. После сытного обеда всех
160
разморило. Одни отдыхали в тени посадок, другие прилегли прямо в кукурузном поле. Перерыв, как у всех колхозников, — два часа. А после — опять на уборку до заката.
Поплыли безоблачные безмятежные дни. «Работа посильная, пища обильная», — весело напевал я и вспоминал многоопытного Багрянцева: недаром он мечтает поселиться в деревне. Королёв сейчас далече — штурмует целину. И я вновь сблизился с Анатолием Кочешковым, который неотступно следует за мною, как телёнок за маткой.
Колхозники полюбили меня за общительность и физическую силу. Дюжий армянин учётчик Илюша всегда радовался, когда я приезжал на ток. Просил помочь:
— А, джан, привет! — кричал он. И — указывая на мешок с зерном: — Вот, бери этого Черчилля!
Кочешкову, когда я отсутствовал, приходилось туго. Однокурсники избрали его мишенью для насмешек. Однажды подсыпали в миску слабительное, и бедняга то и дело прятался в кукурузе.
Ребята спали отдельно, на нарах. Анатолию не досталось места, и он ютился на полу, среди представительниц прекрасного пола. Они явно не признавали в нём мужского достоинства. Некая злоязычница сочинила короткую сцену, в ходе которой ведущая вопрошала: «Кочешков, а Кочешков, не желаете ли получить удовольствие?» «Нет, нет! Я хочу остаться девственным!» — отвечали за него хором девчата.
Анатолий сбежал из домика и блаженствовал на стогу. Я перебрался туда же.
Ночи были пока ещё тёплыми. Сено благоухало несказанно. Внизу стрекотали сверчки… А мы угнездились наверху — поближе к луне и звёздам. Вокруг раскинулась необъятная степная ширь. На горизонте вспыхивало зарево: там всю ночь трактора поднимали зябь.
Анатолий сетовал на судьбу: втайне втюрился в Свету Чеботарёву.
— Гляди, не дай Бог, узнают, тогда тебя вовсе затюкают, — предупредил я.
И, чтобы как-то утешить приятеля, поведал ему о своём неудавшемся признании:
— Ленка отвергла меня. Но я всё равно люблю её. Об этом, брат, давно все знают, кроме тебя.
Наутро нас отправили на бахчу — убирать арбузы. После ночи они были холодными, точно из погреба. Время от времени мы облюбовывали наиболее подходящий для съедения плод из семейства тыквенных, срывали с огудины и с размаху бросали на землю. Он раскалывался, мы выбирали серёдку без косточек, остатки бросали в бурьян.
— Два несчастных влюблённых гасят жар сердца арбузным соком, — сказал я Кочешкову.
Он не замедлил откликнуться:
161
— Да, нам обоим поднесли по гарбузу. Так говорят хохлы. Когда вручают его жениху — это значит отказ, — щеголял он этнографическими познаниями.
Мы добрались до окраины бахчи. Дальше виднелись заросшие травой углубления.
— Огневые позиции! — воскликнул я.
— Наверное, здесь проходила линия фронта, — назидательно заметил Анатолий.
«А нынче всё быльём поросло, — подумал я. — Так затягиваются и раны душевные. И ничто не остановит силу цветения».
Да, я любил Лену. Но она оставалась для меня недосягаемой. А между тем плоть требовала своё, не давала покоя. Вокруг было столько степнячек с горячей кровью. Я то и дело заглядывался на них! Но не мог переступить запретную черту. О моей любви к Бочаровой знали все, и я боялся осквернить своё светлое чувство.
Однажды затеяли празднество. Отмечали чей-то день рождения. Словом, захотели выпить и повеселиться. Тамара Воропанова вынесла аккордеон. Начались танцы.
Бочарова молча сидела в сторонке. «Может, меня дожидается?» — мелькнула дерзкая мысль. И пригласил Лену на танго. Она отказалась.
Я вскипел. Бунтовал про себя: «Подумаешь, цаца! Да есть и получше тебя! Вон Тамара Воропанова. Сейчас играет на аккордеоне. Но как только Дибров заменит её, приглашу танцевать». Так я и поступил.
…Медленно, плавно плывём с Тамарой по кругу. Крепко держу её за талию. Ненароком она касается меня высокой грудью. Незаметно удаляемся от всех. Ещё несколько движений — и мы за домиком. Я чуть наклоняюсь и жадно целую её в оголённую ложбинку между грудей… От неожиданности Тамара отшатнулась, но я ещё сильнее прижал её к себе и несколько раз смачно приложился в то же самое место.
— Ух, какой настырный! — она сурово сдвинула брови, а сама улыбалась.
И всякий раз охотно шла со мной танцевать. Многие уже обратили на это внимание.
— А как же Леночка Бочарова? — с издевкой спросила Тамара.
— У неё грузин.
— Но ты же её любишь?
— Я устал от безответности.
С тех пор мы допоздна бродили по округе. Забирались на душистый стог сена, но заночевать там Тамара отказывалась.
— Почему же ты раньше не обращал на меня внимание?
— Всему своё время, — уклончиво ответил я.
Вечера становились прохладными. Мы прятались в заброшенной конюшне. Раз остались вдвоём — дневалить в домике. Я тискал её, боролся, но она
'
162
так и не далась. Приговаривала с опаской:
— Кто знает, будем ли мы вместе?
— А куда же я денусь.
— Кто знает, кто знает…
На Лену я смотрел теперь спокойнее. Недаром говорят: клин клином вышибают. Наверное, и любовь, как всё на свете, имеет начало и конец?!
* * *
Под звучный гром литавр возвратились целинники со сверкающими значками «За освоение новых земель». Расхаживали, гордо выставив груди. Ещё не остывшие от недавних впечатлений, захлёбываясь, не жалея красок, разрисовывали романтические будни Целины. А те, кто туда не поехал, внимали им с нескрываемой завистью. Но месяцев через пять и героев, и ничем не отличившихся студентов оглушило неожиданное известие. По факультету пронеслось указание: коммунистам и комсомольцам после занятий не расходиться.
Наш курс, как, впрочем, и остальные, представлял собою послушное комсомольское поголовье. Всех согнали в большую аудиторию. Староста Костя Курганский, коммунист, пояснил:
— Будут читать закрытое письмо. Речь Хрущёва.
Кто-то бросил реплику:
— Нам не привыкать. Официальщина в зубах навязла.
Костя повернул голову, покрытую светло-жёлтым пушком, молча косанул прищуренным взглядом.
За кафедрой тем временем появился тайный поклонник разухабистого певца Петра Лещенко, парторг курса Александр Дибров. Для начала призвал всех к порядку. Его звонкий тенор зазвучал, как поддужный колокольчик:
— Товарищи! Сейчас я вам оглашу документ величайшей важности. О культе личности и его последствиях. По данному вопросу 25 февраля нынешнего, 1956 года выступил с докладом на XX съезде партии Никита Сергеевич Хрущёв. Итак, попрошу вашего внимания.
Предупреждение оказалось напрасным. За два часа никто не шелохнулся, не кашлянул. Не скрипели, как обычно, сиденья. Свершилось невероятное: безпощадно развенчивался непререкаемый авторитет Сталина. Факты, может быть, не в том порядке, как их преподнёс Хрущёв, и пропущенные затем через призму восприятия однокашников, надолго засели в моей памяти.
Из Письма следовало, что Сталин, оказывается, оскорбил Крупскую. Сам Ленин (в записке) просил его извиниться перед ней. Но упрямый грузин не счёл нужным повиноваться элементарным нормам этикета.
— Каков нахал, а? — взвизгнула Инна Пронштейн, круглолицая, кучерявая шатенка.
163
— Ну, ты, Бронштейн! Осторожно на поворотах! — со злобой прошипел сидевший сбоку от неё Петя Ревенко.
— А ты не хами, лучше слушай. Вот…
В докладе далее сообщалось, что Ленин заранее предупреждал делегатов XIII съезда партии, чтобы они переместили Сталина с должности генсека (сумеет ли он достаточно осторожно пользоваться столь необъятной властью?!) и назначили бы на это место другого человека. Менее грубого, более терпимого, более лояльного, более вежливого, внимательного к товарищам, менее капризного… Однако Джугашвили всё-таки удалось удержаться на высоком партийном троне, и уж тут он дал волю своему деспотическому характеру. Пренебрегая принципом коллективного руководства, стирал с лица земли всех, кто был ему неугоден, кто был умнее и даровитее его.
Высказывалось предположение, что именно на Сталина падает тень в подлом убийстве Кирова. Да и о чём говорить, если этот тиран, стоящий во главе государства, уничтожил более половины делегатов XVII съезда партии и 70 процентов членов и кандидатов в члены ЦК, избранных этим съездом. Тем не менее он вошёл в историю как съезд победителей.
Раздался возглас Инны Пронштейн:
— Ирония судьбы! Спрашивается: кто кого победил?
Петя Ревенко съехидничал:
— Ну, конечно же, евреи. Они и в войну отличились. Заховались в тылах и штабах и понахватали орденов и медалей.
— Так ты антисемит?
— Нет — антитемнит.
Дибров прицыкнул:
— Тише вы там!
И так же бодро продолжил читать текст доклада. Сведения, всё более вопиющие, сгущались, как тучи. Нарушались, как выяснилось, принципы социалистической законности. В период с 1935 по 1938 годы внедрялась практика массовых репрессий. В мясорубку попали не только троцкисты, зиновьевцы и бухаринцы (а ведь со многими из них Ленин ладил, успешно сотрудничал!), но и сотни тысяч честных людей. Главным доказательством вины служило признание самого арестованного, которое добывалось с помощью изощрённых пыток.
Я слушал, а в голове вертелась назойливая мысль: «Вовек бы мне не видать батяню, если бы вождь не помер!» И рассуждал примерно по такой схеме (как, впрочем, и значительное большинство): «Сталин находился на вершине власти. И поэтому за все беззакония, которые творились в период его правления, в ответе был он!»
Дибров перевернул ещё несколько страниц «секретного» документа, и аудитория узнала, что по указанию Сталина накануне войны убрали таких вы164
дающихся стратегов, как Тухачевский, Блюхер, Якир и прочие, — их сочли заговорщиками и врагами государства. Помню, в школе мне выдали учебник истории, в котором их портретные изображения были крестообразно перечёркнуты. К тому же Письмо присовокупляло к вине Сталина и то, что он оголил многочисленные кадры армейских командиров. Бездарный полководец (каким якобы был Иосиф Виссарионович) самовластно вмешивался в разработку военных операций (а планировал их, как ни странно, по глобусу, а не по карте!), вследствие чего на полях сражений погибли миллионы наших солдат. «А как же те самые воины, — подумал я, — бросаясь в атаку, перед лицом смерти кричали: «За Родину! За Сталина!» Правда, ходили слухи, что сзади располагались заградотряды с пулемётами… Но так ли это было?»
Декламируя хрущёвскую речь, парторг заметно подустал. Часто утирал платком пот со лба. Инна Пронштейн налила в стакан воды и поставила на кафедру. Дибров благодарно кивнул и, не прерывая чтения, обрушился на манию величия Сталина. Для примера был приведён такой эпизод. Хрущев вспоминал, что в связи с конфликтом между СССР и Югославией Иосиф Виссарионович вроде бы небрежно бросил такую фразу:
— Вот шевельну мизинцем — и не будет Тито.
Отсюда делался вывод. Будучи крайне подозрительным, Сталин действовал именно таким образом: стоило ему шевельнуть мизинцем или чем он только мог — и исчезали Косиор и Постышев, Вознесенский и Кузнецов и многие другие. Тем не менее высокопоставленный деспот считал себя непогрешимым и самодовольно заявлял: «Вы слепцы, котята, что же будет без меня — погибнет страна, потому что вы не можете распознать врагов».
Информация лилась, как из рога изобилия. Петя Ревенко стал нервничать. Ёрзал в кресле. И, чтобы взбодрить себя, бормотал вполголоса ходячую агитку: «У бандита Тито будет морда бита».
— Да замолчи ты! — взбеленилась Инна Пронштейн. — Не мешай!
Под конец Дибров вовсе выдохся. Казалось, бросит сейчас постылое чтиво, махнёт рукой и скажет: «Всё, баста! «Ну что, хлопцы, давайте лучше прокрутим «Леща», а?»
И, правда, как скоро доклад был исчерпан, Королёв, словно интуитивно повинуясь влиянию эмоционального парторга, запел в разухабистом ключе:
Гони, ямщик, куда глаза глядят.
Хочу её в последний раз обнять.
Лошадки слушали и что-то поняли,
И зачастили по снегу-у-у…
Согласно настроению напрашивался почти построчный комментарий. Лошадки — это мы, серые, которые покорно слушали и что-то поняли из «закрытого» письма и вот сейчас помчимся, куда глаза глядят по снегу (а как раз стояла зима!). Из душной аудитории, распаренные, ошеломлённые, заспеши165
ли мы на свежий воздух. Спускаясь по лестничным ступеням, Петя Ревенко мигом выдал экспромт:
Без всяких околичностей
Свалили на культ личности.
Коммунист Багрянцев выдохнул тяжело:
— Ну и ну! Голова кругом идёт. На фронте всё ясно было. А тут попробуй разберись, кто враги, а кто герои. Ингуши и чеченцы с хлебом-солью встречали немцев и воевали против нас. Этих абреков надо было расстрелять как дезертиров и предателей. А их всего лишь выслали. Погодите, они ещё себя покажут!
— А из числа калмыков одного Оку Городовикова не тронули, — подключился к разговору Кочешков. — Как героя Гражданской войны.
— А ты-то почём знаешь? — удивился Багрянцев.
— Были поблизости. Говоры собирали. Один старик рассказывал.
Юра Казаров, жгучий брюнет, напыжился, разглаживая рыжие, под цвет глаз усы:
— Да-а! У нас, в Грузии, Сталина боготворили. И там, особенно в Тбилиси, могут начаться безпорядки.
А я ему — каламбуром:
— Какие там безпорядки?! Вырвут, как чеснок из грядки.
Наша мужская компания перешла через дорогу — в скверик напротив университета. Здесь было не так многолюдно. И Петя Ревенко ринулся в бой на невидимого супостата с открытым забралом:
— Выходит, врачей-вредителей не было, да? А кто же в сорок пятом угробил Щербакова? А Жданова чуть позже, в сорок восьмом году? Это я точно знаю. Тётка говорила. Да и Сталина тоже, небось, извели. Вот так-то. — И в заключение пропел:
Гоп-гоп, гречаники,
Все жиды — начальники!*
— Не горлань! Услышат! — глаза у Кости Курганского воровато забегали. — Давайте о главном. Правильно сказано: нельзя возвеличивать одну личность, возносить до небес, делать из неё чуть ли не Бога. Отсюда и столько преступных ошибок. Надо руководить коллегиально.
— Но в армии должен сохраняться принцип единоначалия, — вставил я. — Здесь один ум хорошо, а два — хуже.
Костя свёл глаза к переносью:
— Ты чего, насмехаешься?
* Примечание. Эту резкую частушку спустя лет двадцать я встретил в книге Андрея Дикого «Евреи в СССР». Значит, работники Ростовского обкома партии были знакомы с ней еще тогда, в пятидесятых годах.
166
— Да нет же! Это выдал на-гора Чапаев, лихой командир. А вообще политический климат заметно потеплел.
— Но когда среди зимы слякоть, люди болеют и умирают, — подытожил Багрянцев.
Круглолицый безпартийный фронтовик Пестин на собрании не был, но самоуверенно расписывал:
— Говорят, Берия обожал пышных блондинок. Заприметит где-либо — и сразу волокут к нему в кабинет. Даже на улицах хватали — и прямо в машину. Насладится вдоволь Лавруша, а после заметаются следы: жертвы сжигались в каустической соде.
— Это, Лёня, из области анекдотов, — оборвал его Багрянцев. — Да ты, брат, сам на дебелых бабах помешался.
Савченко, обычно молчавший, выгнул кадыкастую, длинную, как у лошади, шею, обвёл товарищей мутными глазами:
— Одно только знаю: в колхозе работали за палочки, а сажали — за колоски. Маленков был за нас, да и того скинули.
Но реплика, выражавшая мнение обездоленного крестьянства, повисла в воздухе. Помешал Володя Тыртышный.
— Ну что, витии, шумим?! — крикнул он вместо приветствия. — Спорим? В спорах, как известно, рождается истина. А может быть, и синяки? Впрочем, напрасная трата энергии. Римляне давно выразились по этому поводу: «О мёртвых следует говорить хорошо или ничего не говорить». А хотите ещё Киплинга?
Гиены и трусов и храбрецов
Жуют без лишних затей,
Но они не пятнают имён мертвецов —
Это дело людей.
— Стихотворение «Гиены», — уточнил Тыртышный. — Ну как?
Никто ничего не ответил. Все были взбудоражены. Для большинства, воспитанного в неведении, закрытое письмо, провозглашённое с высокой партийной трибуны, казалось документом потрясающей правдивости и смелости. Наконец-то можно было без оглядки и вволю порассуждать обо всём. Народ устал от безмолвия, от постоянного страха, когда за одно слово каждый мог очутиться там, куда Макар телят не гонял. Людей словно прорвало. Разговоры шли повсюду: в библиотеках между чтением книг и журналов, в столовых за кружкой пива, в скверах, в очередях, в троллейбусах. Это было в Ростове. А представляете, что творилось в Москве?!
Валентин меня подробно извещал. В столице постоянно идут словопрения. И вывод один: всему виной — неправильная оплата труда. Заработок рабочего (а что говорить о колхозниках?!) очень низок. Его едва хватает на жизнь. Зато вознаграждение за умственный труд баснословно завышено. За'
167
чем, скажем, академику или профессору десять — двадцать тысяч рублей в месяц? Это ведёт к излишествам и роскоши, порождает паразитизм и разврат.
Как получали рабочие, мы с Валентином постигли на собственном опыте — в сравнении. В Дормосте знакомый прораб Юрий Васильевич закрывал нам в месяц по 800 рублей. А на строительстве клуба, где Валентин трудился уже без меня, у него выходило за день по 20 рублей. Работа была нелёгкая. Раствор приходилось возить на тачках и носить вёдрами в подвал, где делали стяжку пола. Люди копошились лениво и вяло, без всякого энтузиазма. На объекте царили безпорядок, неразбериха… А что было на других предприятиях, мы пока не знали, но, желая искренне разобраться во всём, как геологи, старались добраться до нужного пласта.
В противоположность нам, искателям правды, как грибы после дождя, повылазили приспособленцы разных мастей, которые всяческими способами сколачивали политический капитал на трупе ниспровергнутого вождя. Наш новый ректор Юрий Андреевич Жданов, сын знаменитого секретаря ЦК партии, вскоре после чтения закрытого письма поспешил, не откладывая в долгий ящик, официально расторгнуть брак с женой Светланой, дочерью Сталина, преподававшей в Ростовском педагогическом институте.
Здание университета, хотя и с выцветшим фасадом, продолжало поражать своей архитектурной грандиозностью. А внутри царили косность и скука. И в без того насыщенную программу, повиликой вплетались история партии, политэкономия, диамат, истмат... Изо дня в день в продолжение шести — восьми часов мы, прикованные к сиденьям, словно к галерам, торчали в аудитории, где нас обильно потчевали различной научной требухой. А во внеурочное время — собрания, подготовка рефератов, общественные поручения. И студенты из-за нехватки времени вынуждены были брать на веру то, что им преподнесут с кафедры, зазубривать готовые постулаты. Да и к тому же почти все первоисточники, кроме официальных, были недоступны для простого смертного и ветшали в секретных фондах библиотек и архивов. И выпускались в свет, подобно серийным изделиям, специалисты-автоматы, готовые исполнить всё, что запрограммируют свыше.
Однако, несмотря ни на что, нас одолевали мысли непреходящие, рвущиеся к Истине. Они всё сильнее били подспудными ключами. Хотя стояла зима и Дон не взломал ещё свои оковы, но чувствовалось: лёд равнодушия и тупости уже тронулся.
168
Глава 7
ПРИЗРАК
М
ост высоко вознёсся над железнодорожными путями — в стороне от станции Ростов-главная и поближе к корпусам паровозоремонтного завода, знаменитого революционными выступлениями в начале двадцатого века. Окна одного из цехов выходили прямо на улицу. Сквозь запыленные стёкла, кое-где разбитые, смутно вырисовывался контур паровоза, раздавалось его прерывистое дыхание.
Заасфальтированный тротуар поднимался в гору, а я сворачивал направо — в тихую, отрезанную от суетного города Колодезную улицу. Шагал по дорожке, утрамбованной щебёнкой. К дому, где недавно поселился.
От седоглавой голубоглазой хозяйки Анны Ивановны Модестовой, у которой снимал угол в Нахичевани, пришлось уйти. Изменились обстоятельства. Её дочь Эмилия была замужем за уже известным вам хирургом Павлом Макаровичем Шорниковым. Когда я не прошёл по конкурсу в университет, он даже посулил устроить меня в мединститут. Сейчас Шорников усиленно штурмовал докторскую диссертацию. Его упорство и воля изумляли. После войны, демобилизовавшись, Павел, деревенский парень, закончил институт и в короткий срок получил кандидатскую степень и звание доцента медицинских наук. Эмилия родила второго ребёнка — мальчика. Старшая девочка уже училась в десятом классе. Павел Макарович жил со своей семьёй в доме матери в стесненных условиях. И Модестова пошла навстречу — взяла их к себе.
Вокруг маленького наследника постоянно хлопотали. По вечерам, когда начинался обряд купания, он обычно громко кричал и плакал. Я вынужден был заниматься в коридоре и предпочитал теперь задерживаться в читальне, дожидаясь Тамару Воропанову, с которой у нас завязалась дружба после поездки в колхоз. Провожал её до общежития. Миловались в укромных местах. Возвращался поздно, чем безпокоил Анну Ивановну. Она не подавала виду, но я чувствовал, что мы обоюдно мешали друг другу.
Так я очутился на Колодезной улице. Сюда меня определил отец к давнему товарищу — Ивану Даниловичу Кулагину, бывшему директору Таганрогского химпрома.
Со стороны улицы дом имел три окна, нарядное крыльцо и только что выкрашенные зелёные ворота. На калитке красовалась шаблонная надпись: «Во дворе злая собака».
Злым был сильный холёный кобель — восточно-европейская овчарка. Шерсть, как воротник шубы, лоснилась вокруг его шеи. Звали его Коралл. Когда я стучал в окно, он со свирепым лаем нёсся к воротам. Парадную дверь мне открывала Анна Васильевна, в прошлом, видимо, привлекательная женщина. Вслед за нею непременно появлялся, словно тень, её супруг, Иван Данилович.
169
Уже несколько лет, как он ушёл на пенсию, страдал сахарным диабетом в тяжёлой форме. Весь высох, особенно руки и ноги, что делало его похожим на общипанного петуха. От прежней солидности сохранился животик, а пижамные брюки и тельняшка подчёркивали комичность потерявшего силу большого начальника.
Интересуюсь:
— В каких войсках служили?
— Моряк Харьковского флота, — смеётся он.
На Колодезной я мог теперь в любое время лечь на кровать, расслабиться и забыться…
Хотя и здесь не обошлось без искушения. У Кулагиных квартировал некий Гена (учился на машиниста электровоза). Замучил, тараторя до полуночи:
— Скоро забросим паровозы-старикашки, — повторял он в который раз. — Их законсервируют. На случай войны. Электровозы помчатся почти по всей стране. Работа не пыльная, но заработная. Все девочки будут наши. Да они и сейчас наши, — хвастливо добавлял он и начинал цинично живописать свои любовные похождения. А стоило ему пропустить стакашек, делался невыносимо назойливым.
Иван Данилович всегда готов был поддержать компанию, да ещё если с горилкой. Диеты не придерживался, ел всё подряд.
— Один хрен подыхать! — кричал. — А зачем жить? Только небо коптить.
В комнате вместе со мной обосновались двое: «братья-станишники», с Кубани. Они учились в горно-строительном техникуме, ютились на одной койке и то и дело хлебали кипяток с хлебом и сахаром.
— Бедные хлопцы, — сетовал хозяин. — Вместо учёбы думают, как бы заморить червячка, — и украдкой от супруги подкармливал их, чем мог.
Из дому они получали неутешительные письма, в которых сообщалось, что «зараз дают на трудодень по килограмму пшеницы, по полкило кукурузы и по 15 грамм подсолнечного масла, а за деньги пока неизвестно, по сколько придётся».
Мой новый хозяин окончил всего два класса церковно-приходской школы, но был даровитым и начитанным. Многие факты и события оценивал со своей кочки зрения. Вот одно из его суждений:
— Бонапарт нёс России свободу от крепостного права. Крестьяне же видели в нём лютого врага и, не щадя жизни, проливали кровь за царя и отечество. А после господа-помещики, в благодарность за победу, драли с них три шкуры.
Как-то я прочёл Кулагину выдержку из книги по эстетике. Суть её была такова. Прекрасное — в самоотверженных поступках. Подвиг во имя спасения людей, даже если он кончается смертью, прекрасен.
'
170
Иван Данилович, наклонив полированный череп, слушал углублённо. Померкшие глаза его вдруг оживились и засверкали грозным блеском:
— Именно к этому всё и сводится. Отдай свою жизнь — вот и вся эстетика! А спрашивается, заслуживают ли те, кто учит этому, чтобы за них головы клали?
И, сделав передышку, пошёл в атаку:
— Как всегда, загубят пропасть народу, отсиживаясь в бункерах. А после ходят важно, грудь вперёд, вся в орденах и медалях — полный иконостас! Вот я участвовал в первой мировой, — продолжал Кулагин, — в революции, в гражданской войне. В партии с 1914 года. Занимал крупные хозяйственные посты. Затем — финская и Отечественная. Жизни не жалел и ничего не боялся. А кто мне спасибо сказал? Кому я теперь нужен? Да и вообще — к чему мы пришли? К тому же волчьему строю, только с другой окраской.
Мысль, высказанная твердокаменным большевиком, была прямо-таки ошеломляющей. Хотя, впрочем, она уже исподволь будоражила моё сознание.
Родных по духу людей в Ростове я не имел. Разве что по плоти?! Это — семья Дуси, материной племянницы, да ещё далёкие родственники, как говорится, — десятая вода на киселе. Но им, занятым житейскими хлопотами, было не до глубокомысленных разговоров. И на поверку выходило: с кем ещё пооткровенничаешь, окромя Ивана Даниловича?
Было только одно неудобство: дом его располагался слишком далеко от университета. Утром приходилось спешить — скользить по гололёдным улицам, ёжиться от холода в полупустом заиндевевшем трамвае, а после втискиваться в переполненные троллейбусы, которые следовали до заводов-гигантов — «Ростсельмаш» и «Красный Аксай».
Поначалу я тужил, что забрался сюда, на край света. Зато всё окупалось с лихвой, когда вечером вновь видел своего собеседника. Он тоже, казалось, поджидал меня. Осторожно входил в комнату, садился и поглаживал узенькую жёсткую полоску волос на верхней губе — под носом. «Соплячок», — ласково пояснял он.
Кулагин начинал обычно издалека:
— Знаешь в Таганроге около парка скверик? Руслан там с мечом стоит.Напротив скверика — дом. В нём после войны лётчики жили. Так вот этот дом принадлежал когда-то итальянцу Вольяно, контрабандисту. Орудовал он с размахом. Однажды к нему приходит кучер. Приносит туго набитый золотом кошелёк. «Господин, — говорит, — возьмите. Видать, вы в пролётке забыли». Вольяно раскрыл кошелёк, ехидно улыбнулся: «Честный ты человек. И за то тебе полагается великая награда. Возьми вот тридцать копеек». Возница вытаращил глаза, стал топтаться на месте. Вольяно резко прикрикнул на него: «Ну иди, иди! Чего стоишь? Купи верёвку. И вешайся. Больше тебе ничего не остаётся. Если бы ты не отдал кошелёк — стал бы человеком. Семья бы твоя в довольстве жила. А я бы от этой потери не пострадал».
171
После небольшой паузы Кулагин спросил в упор:
— А ты бы взял?
— Мама с детских лет долбила: «Не бери чужого».
— Правильно учила. Но богачи — и прежние, и теперешние — смеются над нами за нашу честность. Верно сказано: с трудов праведных не выстроишь палат каменных. А мы, дураки, всё за правду боремся! А где же она, эта правда, где?!
Так кто же ответит на сей кардинальный вопрос? Академик, профессор, студент? Или, паче чаяния, Анатолий Королёв, избалованный сынок военкома? В моём воображении возникала такая картина: Анатолий, щегольски одетый, полулежал на диване и мечтал о чём-то несбыточном. Его бледное лицо — под глазами мелкие морщинки — озарялось лучами догоравшего заката. Из окна кабинета виднелись тёмно-красная крыша коммунального дома, ярко-зелёные купола с позолоченными крестами, верхушки деревьев и палки антенн.
Как-то после обеда Королёв предложил мне зубочистку со словами:
— Надо учиться у Запада!
Я так и не понял, что он имел в виду.
Прочитав «Чайку» Чехова, Анатолий глубокомысленно заметил:
— Хочется пить вино. Не водку. Вино. И учить грамматические правила.
Его знаменитые афоризмы можно было со спокойной совестью занести в журнал по наблюдению за психбольными.
Водиться с Королёвым стало неинтересно.
Я часто думал, что общего между мною, молодым парнем, и больным, отрезанным от мира большевиком? Отгадка была найдена: тяга к размышлению. Ведь обычно охотники порассуждать — неудовлетворённые жизнью люди, а счастливые, не замечая ничего вокруг, полными пригоршнями хватают материальные блага и удовольствия. Конечно, такое счастье куцее, свинское…
Но вернёмся к Ивану Даниловичу. Физическая сила покинула его, он стал безпомощен, точно малое дитя. Анна Васильевна подкалывала его:
— Отсутствие всякого присутствия!
Он мужественно соглашался с такой оценкой. А жена между тем все так же почтительно относилась к своему супругу. Однако беда была в другом. У него, позаброшенного, не нужного нынче никому, отобрали самое дорогое — веру в идею, за которую он дрался горячо и лихо.
Кулагин образно рисовал революцию и то, что за ней последовало:
— Представь: на море разыгралась страшная буря. Самое ценное потонуло в пучине… А когда всё утихло, к берегу прибились водоросли, щепки и всякая дрянь…
Эта великая катастрофа незримо, исподволь отравляла всё и вся. Полный сил, я почему-то испытывал скованность и неудовлетворённость.
172
Огромные аквамариновые глаза Бочаровой, её малиновые сочные губы очаровывали, не давали покоя. Но я оставался инертным. Встречи с Тамарой Воропановой были несерьёзными, мимолётными. А как семьянин я ещё не определился.
Не устраивала и система обучения. Я сознавал, что пребывание в университете не даёт ожидаемых результатов. И вряд ли даст! Будущее представлялось туманным. Работать учителем, да ещё в захудалой деревне, я не собирался.
Мои прозаические опыты по своей направленности не находили признания даже в многотиражной газете «За советскую науку». Её ответственный секретарь Донсков обычно встречал каждого студента возгласом, полным пафоса:
— Молодой человек, вы хотите совершить подвиг?
Почти у всех, застигнутых врасплох таким маневром, ответная реакция была одинаковой:
— Ну да, конечно!
Неутомимый на выдумки работник прессы, склонившись над ухом заинтригованной жертвы, шёл в наступление:
— Тогда напишите, пожалуйста, заметку для нашей газеты.
Я принёс Донскову два рассказа. Прочитав их, он попытался меня обработать:
— Ну что ж, языком ты владеешь. А напечатать не сможем. Надо писать то, что скажут, а не то, что ты хочешь. Запомни, уважаемый, сколько ни хорохорься, а будешь также приспосабливаться и получать за это деньги.
— Ну это мы ещё посмотрим! — бросил я с вызовом.
Зато факультетский поэт Владимир Сидоров сразу приобрёл громкую популярность. Привёз с Целины целую пачку стихов и взахлёб читал их в Ростове на вечерах и литгруппах. Он дал себе волю показать, наконец, труд в его натуральном виде. Вместе со всеми я повторял его четверостишие, ставшее почти хрестоматийным:
Целина — это жизнь без бантиков,
Вся насквозь пропахшая потом.
Иностранное слово «романтика»
Здесь по-русски звучит как работа.
* * *
В этот день я вернулся с занятий раньше обычного и уже с порога преподнёс Ивану Даниловичу неожиданный вопрос:
— Отгадайте загадку. Каких вы знаете русских царей?
— Да их столько, разве всех упомнишь? Ну, Иван Грозный, Петр Великий, Николай Первый…
— Не из той оперы. Давайте-ка возьмём наших правителей, начиная с
173
семнадцатого года. Владимир Мудрый, Иосиф Жестокий. Этих знают даже дети. Далее: Георгий Неудачник — Маленков. Никита Первопочатник и Николай Миротворец — Булганин, ныне здравствующие.
Иван Данилович потёр от удовольствия сухие ладони:
— Ну надо же! Здорово придумали. А вообще все цари с причудами. Хочешь, расскажу такой эпизод. Когда Церковь обратилась к Петру Первому, чтобы он возместил стоимость колоколов, перелитых на пушки, знаешь, что он ответил? Предложил то, что у него в штанах. После смерти Петра, в царствование Елизаветы, ей пришло повторное прошение. Царица начертала такую резолюцию: «Батюшка обещал вам то, чего у меня нет. Так что увольте».
Прожженный циник и бунтарь, Кулагин тем не менее любил порассуждать о возвышенных предметах:
— Богатеи завсегда цеплялись за религию, — начинал, бывало, он свой рассказ. — Был в Таганроге еврей Поляков, крупнейший хлеботорговец. В честь него названа Поляковка. Дом отдыха, знаешь? Потом её переименовали в «Красный десант». Так вот какую штуку отмочил этот прохиндей. В Петербурге выстроил синагогу. А у нас в городе — православный храм! Задумка у него была простая: молитесь, евреи, молитесь, русские, только мне не мешайте. А я буду молиться капиталу.
Мы вышли во двор — подышать свежим воздухом. Коралл, повизгивая, подпрыгивал, обнимал передними лапами хозяина, норовя лизнуть лицо.
На небо выкатила полная луна. На ней отчётливо вырисовались какие-то непонятные фигуры.
— Чего глядишь? Хочешь разгадать? — спросил Иван Данилович. — Многие пытались. Говорят: это Каин Авеля грохнул.
Коралл тоже уставился на луну и завыл. Должно быть, в его сознании не укладывалось, как можно убить родного брата.
Словно читая собачьи мысли, Кулагин признался:
— А я в восемнадцатом году шлёпнул одного подлеца на месте. Да если бы и сейчас он воскрес из мёртвых, я бы угробил его. Меня тогда за самосуд на год исключили из партии.
— А кто он был?
— Гад! Таких надо рубить под корень. Вот мы свеликодушничали — помиловали Германию. А зря!
Кулагин говорил, лишь изредка делая короткие паузы. Его узковатое, удлинённое, с огромным, казалось, безпредельным лбом лицо, освещённое ядовитой усмешкой, очень уж напоминало физиономию Вольтера.
— Евангелие гласит: «Не убий!», — продолжал старый большевик. — Но одно дело разсуждать, другое дело — действовать, когда тебя припрут к стенке. Попы сами запутались в своих талмудах. Любого из них я положу на лопатки. В Библии противоречия встречаются на каждом шагу. То она, на174
пример, призывает к целомудрию, то воспевает «похоти ослиные, страсти жеребиные».
Я не перечил. Что толку спорить с фанатиком? «Горбатого могила исправит, — решил я, — Бог рассудит». И по давно укоренившейся привычке уходил молиться. Молился вечером и утром. А если не успевал, опаздывая на занятия, то всё равно, пробегая мимо паровозоремонтного завода, просил, чтобы Господь послал всем сродникам здоровья, а мне ума-разума — осилить премудрости науки.
У философов-классиков, какие имелись в наличии, я учился логическим приёмам, помогающим искусно вести беседу. Однажды с Королёвым зашёл разговор о форме и содержании.
— Они едины, неразрывны и не могут существовать друг без друга, — выпалил он готовую общеизвестную истину.
— А по-моему, — заметил я, — содержание определяет форму, вернее: выливается в определённую форму. Поэтому содержание — причина, а форма — следствие, при том неизбежном условии, что промежуток времени между причиной и следствием равен нулю.
Королёв застыл, выпучив глаза от изумления. Я, не давая ему опомниться, развивал следующий тезис о том, как должен подходить писатель к изображению жизни.
— Ругать дурные следствия, не вскрывая дурных причин, — всё равно что стрелять не по врагу, а по его тени.
На Колодезной разгорелся спор о Маяковском.
— Так то ж горлопан! — вскипел Кулагин. — Ну какой он поэт? Голый агитатор.
Я пытался убедить упрямого спорщика в обратном и доказать, что Маяковский, как никто, сумел ещё в зачатке распознать язвы советской действительности и видел их развитие на десятки лет вперёд.
— Он потому и застрелился, — подытожил я, — что его идеал оказался несостоятельным.
Иван Данилович стоял на своём:
— В политике он, может быть, и прав, но как писака никудышный. Грубятина!
Тогда, выбрав удобный момент, я прочёл вслух поэму «Владимир Ильич Ленин» (аж голос надорвал!). Кулагин, оказывается, и не слышал о её существовании и не переставал восхищаться:
— Ох, и сильно он его изобразил!
Ведь даже для него, неисправимого скептика, Ленин оставался безупречным авторитетом. А нестроения в государстве, считал он, оттого и возникли, что далеко не всё делалось и делается так, как завещал вождь.
Об этом вскоре громогласно заявил Михаил Дудинцев в романе «Не хле175
бом единым», напечатанном в журнале «Новый мир». Это было равносильно тому, что на улице среди толпы бросили бомбу. Все закричали, заахали, заохали. Потом пришли в себя и начали безудержно болтать.
Первым, от кого мы узнали о крамольном сочинении, был доцент Дрягин, рядившийся под парня-рубаху. В аудитории на лекции он восторженно доказывал, что Дудинцев создал правдивое произведение, которое ставит под сомнение принципы социалистического реализма. Более сдержанно отзывался о нашумевшем авторе молодой, но исключительно эрудированный Чапчахов, который вёл у нас литературу советского периода. Утончённые черты лица, нос с горбинкой, манера речи, очки с толстыми стёклами делали его похожим на типичного, по нашим представлениям, интеллигента.
Роман я проглотил, не отрываясь, на одном дыхании. По тем временам (да, пожалуй, и сейчас) он был настолько смел, что не укладывалось в голове, как его могли опубликовать. В нём рассказывалось о мытарствах неудачника-изобретателя, которого в конце-концов засадили в тюрьму.
Знаменателен финал романа. Идёт просмотр модели вновь изобретённой машины. Под ней автор символически подразумевает существующий государственный аппарат. «Машина устарела», — думает главный герой. Он настроен весьма воинственно. Как лейтмотив звучат слова старинного русского романса: «…и тайно к оружию рвётся рука». Герой открыто бросает в лицо представителям привилегированной кучки гневные слова: «С вами надо говорить боевым уставом пехоты».
Труден путь борца-одиночки. Но он терпеливо, как пророк, идёт от вехи к вехе по тернистой дороге. Ибо не хлебом единым жив человек. Само название произведения (фраза взята из Евангелия!) заключало в себе пощёчину тогдашним устоявшимся политическим канонам, когда духовное богатство общества, с санкции Н.С. Хрущёва, оценивалось центнерами взращённой кукурузы.
Сколько же было разговоров об этой книге! У нас на факультете ее прочли почти все. Никто не хотел оставаться в неведении. Бурно витийствовал одноглазый критик Володя Тыртышный. Силился оригинально высказаться Королёв. Кочешков предпочитал отмалчиваться. Поэт Петя Ревенко, любитель образов, обращал внимание на детали:
— Смотрите, как у него тонко подмечено. Бедные едят картошку, а богатые бросают в снег корки апельсинов. Два мазка — и вскрыта вся суть.
И вдруг словопрения прекратились. Сверху спустилась грозная директива. Роман признали вредным, порочащим советскую действительность. Дудинцева, как водится, смешали с навозом. Отношение к автору и его книге стало пробным камнем, благодаря которому оценивалась политическая благонадёжность каждого.
Дрягину, видимо, сделали соответствующую накачку. Он виновато оправ176
дывался перед нами, напоминая собаку, которой прищемили хвост. Чапчахов первоначальной осторожной оценкой Дудинцева как бы обеспечил себе надёжное алиби и вывернулся путём ловко построенных силлогизмов. Однако его хитрость была видна всем, и уважения к нему в студенческой массе поубавилось.
Не секрет, что до революции интеллигенция в поисках идеала бросалась из крайности в крайность. Колебалась из-за отсутствия твёрдости во взглядах. Знаменитый судебный деятель А.Ф. Кони тонко и кратко подметил суть её исканий: «Русская интеллигенция много желала, но не умела хотеть». Зато всегда была искренней.
А у советской, с позволения сказать, творческой интеллигенции, перемена воззрений зависела от страха перед начальством и органами госбезопасности. Открыть душу боялись даже близким знакомым. Мне тоже приходилось лавировать. Когда те, кто казался подозрительным, допытывались у меня: «Как ты относишься к роману Дудинцева?» — я отвечал примерно так:
— Книга написана в общем интересно. Неестественно показана любовь главного героя. Стиль произведения не всегда ровен. Порою встречаются целые абзацы, написанные газетным языком.
И, отвлекая внимание на второстепенное, старался стороной обойти мятежную суть автора.
Когда я рассказал Ивану Даниловичу о травле, которая велась против Дудинцева, пропагандист старого закала с безпощадной точностью охарактеризовал создавшийся конфликт:
— Сильные мира сего считают его виноватым. Потому что вор всегда кричит: «Держи вора!». А главный хищник — правящая верхушка.
У Кулагина в кладовой памяти хранилось немало любопытных афоризмов. Некоторые я запомнил навсегда.
— Скромных у нас не любят, — говаривал он. — У кого платье покороче, та и будет председательшей.
Иногда мы засиживались допоздна. Рядом, уши торчком, лежал Коралл и сосредоточенно глядел в одну точку. Случалось, порыкивал. Может быть, не соглашался с нашими суждениями?..
— И в драке, и в спорах, — поучал Иван Данилович, — бей врага наповал. До смерти! Иначе он опять воспрянет и ужалит тебя.
Коралл отряхнулся и утверждающе рявкнул:
— Р-р-раф!
Вошла Анна Васильевна, нахмурила брови, подбоченилась.
— Ну, будет, академик. Идём спать.
И безстрашный философ уходил послушно, словно ребёнок.
Я всегда считал Кулагина щирым украинцем. Ведь он родился в местечке Понуровка неподалеку от города Стародуб Черниговской губернии. Но од177
нажды он поведал такое: его предок — француз. Возможно — якобинец. Во время нашествия Наполеона попал в плен да так и осел на Украине. Фамилия его была Кулагэ, которая со временем легко преобразовалась в чисто русскую. Так что родословная Ивана Даниловича тянулась из Франции, откуда были занесены революция и сифилис.
Позже, когда мы расстались, Кулагин долго владел моим воображением. Вот он, прошедший огни и воды, самоотверженный и безкорыстный, превозмогая изсушающую болезнь, ходит по комнате, с жаром размахивая крючковатыми пальцами, и говорит, говорит — сеет своеобразные идеи. Сейчас, по истечении времени, он представляется мне призраком той бурной эпохи, когда люди, позабыв о Боге, попытались установить справедливое общество.
178
Глава 8
«СОЮЗ РЕВОЛЮЦИОННЫХ КОММУНИСТОВ»
В
нижнем ящике дубового гардероба, среди вещей, пропахших нафталином, хранилась моя кипенно-белая косоворотка. Воротник и подол были с любовью вышиты синим крестиком. Рубаху подарила Агафья Евтихиевна. В войну она жила у нас да и после нередко гостила и вместе с мамой учила меня молитвенным азам. А в студенческие годы поведала мне о земной жизни Иисуса Христа. В памяти остались главные вехи…
…В связи с повелением кесаря провести перепись населения отправилась Дева Мария со своим попечителем, престарелым Иосифом из Назарета, в родной город Вифлеем. Там скопилось много народа. В гостиницу устроиться они не смогли и разместились в пещере, в которую загоняли скот от непогоды. Здесь Пресвятая Дева родила воплотившегося от Духа Свята и от Нея Сына Божия, Она взяла сено, устроила ложе в яслях и, спеленав Богомладенца, положила Его туда.
Была ночь. Пастухи в поле пасли стадо. Вдруг в белоснежной одежде явился им Ангел: «Не пугайтесь, — сказал, — я возвещаю вам великую радостную весть. Ныне родился в Вифлееме Христос Спаситель. И вот вам знак: вы найдёте Его в пеленах, лежащего в яслях». Пастухи пошли, поклонились Ему и рассказали в округе об этом диве.
Когда Иисус родился, на небе появилась новая звезда. Она и привела с востока мудрецов-звездочётов. Они поднесли Младенцу ценные дары и земно поклонились Ему.
…В тридцать лет Христос начал своё служение. Он пришёл на реку Иордан креститься. И когда Он выходил из воды, отверзлись небеса, и Дух Божий в виде голубя сошёл на Него. И раздался голос с небес: «Сей есть Сын мой возлюбленный, Того послушайте». Такой же голос засвидетельствовали ближайшие ученики Спасителя на горе Фавор, где Он явил им Свою Божественную Славу. Он вдруг преобразился: лицо Его просияло, как солнце, а одежды сделались белыми, как снег, и блистающими…
За три года служения Иисус Христос исцелил множество больных: слепых, немых, прокаженных, глухих и хромых. Воскрешал из мертвых. Однако, несмотря на совершённые чудеса, иудеи из зависти осудили Его на распятие. Он добровольно принял узы, бичевание, оплевания, заушения и позорную крестную смерть. Но в третий день воскрес из мертвых и тем освободил людей от вечной погибели.
И вот что ещё особенно запомнилось. Христос очень любил детей. Когда апостолы не пускали их к Нему, Он сказал: «Не мешайте им приходить ко Мне. Потому что если сами не станете, как дети, не наследуете Царства Небесного». Оно, загадочное Царство, представлялось мне туманно, в виде все179
общего блага, чем-то похожим на коммунизм. Это слово постоянно пестрело в газетах, провозглашалось по радио и в аудиториях университета.
— Твой коммунизм — блажь, — отрезала мама.
— А социализм? Могут же люди планомерно вести производство в масштабе страны, как хозяин в своём дому?
— Дело в том, что хозяев почти не осталось, больше шалопаев. Они-то и разевают рот на чужой каравай.
В разговор вмешалась Агафья Евтихиевна:
— У нас, в станице, их называли шатунами. Пришлые, из кацапов. Они так и заявляли: «Поедем на Дон белые булки есть». Нанимались землю пахать. Развалятся у майдана, прямо на траве, и спят. А на босых ступнях напишут мелом: «3 рубля за десятину. Не сходишься с ценой — не буди».
— Вот на таких босяков, — продолжала мама, — и опирался твой Ленин. Он призвал: «Грабь награбленное!». А Господь, как известно, заповедал иное: не завидуй, не укради, не убий. Это должно укорениться в сердце каждого. Поэтому Спаситель наставляет: Царство Небесное внутри вас есть. Не какое-то там земное, рукотворное, а внутри, в душе. Понял?
Я не возражал. Да и трудно было совместить безпощадную напористость Ленина с его классовой борьбой за справедливое общество без бедных и богатых и столь по-младенчески смиренную, но всепобеждающую кротость Христа. На одной чаше весов — примелькавшиеся в нашем сознании ещё со школьной скамьи самоотверженные радетели о народном благоденствии: Радищев — декабристы — Герцен; Белинский — Чернышевский — Некрасов; народовольцы (политкаторжане) и, наконец, твёрдокаменные марксисты во главе с Владимиром Ильичём. Одна цепь!
На другой чаше — неизгладимые из юношеского сердца рассказы о чудесных деяниях Господа нашего Иисуса Христа: слепые прозревали; глухие слышали; прокаженные очищались; мертвые воскресали. И всё это было передано с глубокой верой самыми близкими на свете людьми — мамой и бабушкой Агафьей. А к ней Господь явно благоволил. Осколок снаряда пробил дверь в её доме, пронёсся сквозь проемы спинок железной кровати, где она почивала, даже не поцарапав, и ударился в стену.
А вот другой случай. На Пасху пригласила Агафью дворовая подруга.
— Садись, милка, выпьем за Великий Праздник.
На столе — куличи, крашеные яйца. Закуска. И чарки до верха наполнены.
— Зелье-то у тебя, небось, крепкое, Дарья Степановна?
— Известное дело: спирт!
— Ну тогда я водичкой разбавлю.
Выпили. Дарья Степановна сразу же отдала Богу душу. Оказалось, что она, заведомо зная, налила в стопки ацетону, желая вместе с подругой умереть в светлый день Христова Воскресения. Бабушку Агафью с трудом удалось мо180
локом отпоить. (С тех пор всё жаловалась, что желудок болит). Именно в этом году, по моей настойчивой просьбе, она сшила косоворотку. И поясок к ней сплела с кистями. Я примерил обнову.
— Ну, вылитый казак. Сокол ты мой ясный! — Агафья Евтихиевна поцеловала меня. — Носи на здоровье.
Когда я заявился на лекцию в русской рубахе, в аудитории раздались восторженные возгласы. Но кто-то ехидно хмыкнул.
Расправив грудь, я браво щеголял в косоворотке по улицам, желая хотя бы внешне бросить вызов общественному вкусу советских мещан и стиляг.
Стремление к собственности чувствовалось прежде всего в привилегированной среде. Майору Калиткину, с которым я учился на заочном, присвоили чин подполковника. И у него вдруг пробудилась тяга к земле. Он засадил всю дачу клубникой, а куколка-жена продавала её на базаре. Многие вполне реально мечтали о машинах.
Студенты, не говоря уже о студентках, пытались модно вырядиться или пошиковать в ресторане. Они давно подвели чёрно-жирную черту под благородными порывами. Да и зачем им, деревенским девчатам и парням, какие-то высокие идеалы? Главное — выбиться в люди, чтобы не месить грязь в глубинке и не крутить быкам хвосты. Нынче стали в диковинку самоотверженные мужи, у которых тяга к знаниям была настолько велика, что они совершали хождение за три моря или добирались пешком в столицу, чтобы двинуть вперёд русскую науку.
Раньше ради убеждений рисковали не только карьерой, но и жизнью. Находились отчаянные головы, готовые беззаветно служить на благо народа. А сейчас?!
За последнее время мысль о преобразованиях, которые бы вернули нас к истокам коммунистической идеи, витала в воздухе.
— Нужна очистительная буря, — как топором, рубил Петя Ревенко.
Он кичился тем, что его тётка работала в обкоме партии, где в кулуарах после Хрущёвского доклада «О культе личности» считалось модным порассуждать о том, что вот как все до этого было извращено, а сейчас несомненно пойдёт по истинному Ленинскому пути. Да и новоиспечённый ректор Юрий Андреевич Жданов в своих выступлениях перед студенческой аудиторией высказывал подобные мнения.
А я, если не считать откровенных бесед с Иваном Даниловичем, размышлял в одиночку. Зато более круто. И написал стихотворение, в котором, между прочим, была такая крамольная строфа:
Где ж студент, что за правду вставал
Против высших посулов и дутых
И радел о народных правах,
Не боясь, что забреют в рекруты?!
181
По простоте («А простота, — часто повторяла мама, — паче глупости») продекламировал его старосте курса Косте Курганскому. Вроде бы выпустил из виду, что он был некогда зачислен курсантом училища КГБ. От неожиданности тот остолбенел. Потом очнулся:
— Ну ты даёшь! Это что, призыв к забастовке? Тут контрреволюцией пахнет. Ты, брат, поосторожнее!
Несмотря на грозное предупреждение старосты (я инстинктивно чуял в нём осведомителя!), мятежный зуд охватил всё моё существо. Извечный вопрос, как установить на Земле справедливость, не давал покоя. На него отвечали по-разному.
«Бог не в силе, а в правде», — утверждала Агафья Евтихиевна.
Иван Данилович выражался грубо, цинично:
— А где она, правда? Под мышкой?!
— Ну это вы загнули.
— Я загнул? А ты загляни в нашу историю. Какова участь всех бунтов и переворотов? Какие титаны вставали, да и тех скрутили.
— А 17-й год? — возразил я.
— Пожалуй, это единственный случай, — согласился Иван Данилович. — Но увы! — неповторимый. Тогда временное правительство держалось на волоске. Теперь нынешняя власть, учитывая прежний опыт, этого не допустит.
В университете появился ещё один белорубашечник, историк с первого курса. Правда, он носил изделие несколько иного покроя: стоячий воротничок с боковой прорехой отсутствовал; зато темно-красная с узорами вышивка, точно у рушника, закрывала середину его широкой груди.
— Вася Твердов, — слегка толкнул меня локтем Кочешков. — Любопытный субъект! Хочешь познакомлю?
Внешне то был писаный красавец: высокий, жилистый; чёрные брови срослись на переносье. Разве что очки несколько портили его портрет. Родом он был из станицы Константиновской, донской казак. Нрава гулливого и бурливого.
Василий часто упоминал какой-то шатком. Это, как выяснилось, аббревиатура. Означала: шатающийся комитет. В него подбирались кряжистые выносливые станичники из студентов, чтобы подкалымить на каникулах на товарной станции или в порту.
На курсе ближе всех к Твердову примыкали загорелый битюг — молчун Иван Ермаков и кое-кто из такого же покроя. Что-то общее объединяло их. Каждый, несмотря на молодость, успел понюхать пороху. Это были новые люди, не похожие на поколение, пришедшее в университет со школьной скамьи. Твердов, в частности, работал сварщиком на Ростсельмаше, Ермаков — трактористом в колхозе. Их отличал повышенный интерес к причинам патологии общественных отношений, сложившихся в нашей стране. Требовалось
182
срочно найти метод лечения. Они взяли на вооружение то, что лежало под руками, — сочинения Маркса и Ленина. Труды остальных философов и экономистов пылились в спецхранах за семью печатями. Братья-историки, засучив рукава, принялись всерьёз штудировать творения вождей мирового пролетариата. Идейно поднакачавшись, любознательные студенты смело атаковывали незадачливых преподавателей, подсовывая им очередные каверзы: «Существует ли у нас прибавочная стоимость?», «Разделено ли наше общество на классы?» Большинство университетских наставников, будучи не в силах дать убедительный ответ, лезло в амбицию и отделывалось фразой: «Не задавайте провокационных вопросов!»
После первого знакомства Твердов спросил у меня:
— А каков у нас средний заработок рабочего?
Я замешкался.
— Ну всё-таки, как ты думаешь? Хотя бы приблизительно.
— Наверное, рублей девятьсот.
— А семьсот не хочешь. Потолок — тысяча двести. Но это для рабочей аристократии. Зато зарплата министров, высокопоставленных партийных чиновников, директоров достигает нескольких тысяч. Да помимо этого они, считай, на полном гособеспечении. И втихаря получают конверты с ассигнациями. Между народом и бюрократическим аппаратом — глубокая пропасть.
— А помнишь, Вася, ещё Ленин ссылался на заповедь Парижской Коммуны: «Заработок интеллигента или учёного не должен превышать заработка среднего рабочего».
— Да, но это всё было. А ты зри в корень: на то, что есть сейчас.
С Твердовым мы скоро сошлись. Дружбу закрепили, выпив на брудершафт. Порешили считаться двоюродными братьями. Я дал ему поносить косоворотку, а он мне — вышитую украинскую рубаху.
По факультету пополз слушок: историки первого курса группируются где-то на квартире. Обсуждают серьёзные политические вопросы, разрабатывают манифест…
Я не любопытствовал. А то ещё, чего доброго, подумают, что доносчик. На тайные собрания меня не приглашали. В голову лезла тщеславная аналогия: «Не впутывают. Жалеют. Как декабристы Пушкина».
— Ты разве ничего не знаешь? — удивился Королёв.
— Никак нет.
— Вот те на! Ведь Твердов, кажется, твой двоюродный братец?
— Ну и что? Брат за брата не отвечает.
— Смотри, Юра, не сносить тебе головы!
— А значит, и шапка мне не нужна, — отшутился я. — Да и зима уже миновала.
Мы отправились на Дон. Ледолом уже кончился. Тихая, спокойная река
183
широко разлилась вплоть до Батайска, затопила левый низкий берег. Деревья стояли по колено в воде, отражаясь в ней, как в зеркале.
Мимо пристани с напрягом продвигался допотопный пароход «Максим Горький», и тёмные матовые волны накатывались на бетонное основание парапета. Неуклюжее широкое судно, окрашенное до ватерлинии свинцовым суриком, чем-то походило на краба. Торчала труба, точно голенище сапога. От колёс, с шумом шлёпавших по воде, курчавилась сдвоенная белопенная дорожка. Почему-то подумалось: «А всё-таки большой писатель!»
Королёв, — словно угадывая мою мысль:
— Как, по-твоему, кто сейчас самая крупная фигура в нашей литературе?
— Ну, конечно же, Шолохов.
— Я тоже так считаю.
— Однако на поверку выходит, что он — живой труп: ведь за последнее время ничего не создал.
— Откуда ты знаешь?
— Пожалуй, и создал, да цензура не даст опубликовать. Вот и пирует с горя со своими станишниками. Трудно поверить, чтобы автор «Тихого Дона», вдруг исписался. А ты не задумывался, Толя, — продолжал я, — почему Михаил Александрович дал главному герою своей эпопеи фамилию Мелехов?
— Это выше моего разумения.
— Всё очень просто: Шолохов-Молохов. Молох — божество, которому приносились человеческие жертвы, чаще всего дети. В Гражданскую войну много чад России погибло не за понюх табака. Но это только намёк на участие Мелехова в братоубийственной бойне. И поэтому автор вместо имени мерзкого идола выбирает слово «мелех», перевернутое лемех — сошник, резец у плуга. Акцент делается на то, что Григорий прежде всего пахарь, труженик и кровушку русскую проливал не преднамеренно, а попадая в водоворот событий.
— Да, Мелехов — колоритная фигура, — только и мог заметить Королев.
Мы медленно шли по набережной. Здесь, у парапетов, часами просиживали рыболовы-любители. Закинут удочки и ждут с замиранием сердца. У многих для поплавков использовались пробки от шампанского. Голь на выдумки хитра! Но нынче все встревожены, сетуют: всю рыбу унесло на левый берег.
Как я завидовал их незатейливым заботам! А меня волновало совсем другое. Хотелось поделиться хоть с кем-нибудь, и я выложил Анатолию сокровенные задумки.
— Хочу написать книгу. Жизнь — как она есть, со всеми её потрохами. И пронизать всё неуловимой красотой, на которую люди подчас не обращают внимания. Вот эти нежные деревья, Дон, набережная, марш на отплывающем теплоходе, сердечные секреты…
Королёв слушал, казалось, внимательно, но в выражении его лица я заме184
тил едва уловимую иронию. Боже мой! Кому я открываю душу: завистникам и насмешникам?! И, сославшись на неотложные дела, поспешил с ним расстаться.
Когда катишься с горы, остановиться очень трудно. Вот и меня неодолимо влекло к Твердову со товарищи. На фоне повсеместной, как мне казалось, безпринципности и раболепия, ставших на протяжении многих лет нормой поведения руководящих работников из различных слоёв общества, студенты-историки, объединившиеся в подпольный кружок, выглядели отважными первопроходцами.
Душой тайного союза был Валерий Данилушкин. В прошлом офицер, сын генерал-лейтенанта, он сумел в короткий срок зажечь молодые буйные сердца.
Как уже упоминалось, оппозиционеры разработали и составили манифест. Но о его основных тезисах, да и то в общем виде, мне стало известно только сейчас. Страна давно следует не по Ленинскому пути. Члены партии превратились в жалких подхалимов и приспособленцев (в отличие от них, группа Данилушкина именовала себя революционными коммунистами). Советская власть выродилась. Возник новый эксплуататорский класс, прикрывающий свою сущность идеалами марксистко-ленинской теории. Ныне здравствующий бюрократический государственный аппарат неизмеримо далёк от народа. А посему неминуемо должен быть реорганизован.
Я симпатизировал благородным стремлениям подпольщиков. Хотя заранее предвидел, что их планы обречены на провал. И пытался урезонить Твердова:
— Вспомни, Василий. Умудрённый дипломатическим опытом Грибоедов не верил в успех декабристского восстания.
— Да, но тогда в России не было пролетариата.
— А думаешь, сейчас работяги поддержат вас и пойдут за вами. Дудки! Нынче они не в таком уж безвыходном положении, чтобы ввязываться в дело, пахнущее кровью. Люди только-только очухались от войны.
— Но ты согласен, Георгий, что студенты как наиболее мыслящая часть общества всегда были впереди и смело боролись за светлые идеалы?
— Согласен. «Студенчество, пока оно ещё не окунулось в житейское море и не заняло там определённого общественного положения, больше всего склонно к идеальным устремлениям, зовущим его к борьбе за свободу». Не подумай, что это я сочинил. Цитирую Иосифа Виссарионовича. Статья «Российская социал-демократическая партия и её ближайшие задачи», том первый, страница 24.
— Между прочим, тиран очень верно высказался.
— Да ещё если учесть слово «пока». Ведь с годами юношеские порывы охладевают. И часто самые самоотверженные свободолюбцы превращаются в махровых обывателей.
Когда я поведал Ивану Даниловичу о программе революционных комму185
нистов, он от их практических намерений не оставил камня на камне:
— Да их раздавят, как клопов! Они и пикнуть не успеют! — возопил он, размахивая руками. — В нашем государстве восстать — всё равно, что дунуть в пространство. Безполезно! Ничего не получится. Сотрут в порошок.
— Зато они подадут пример для грядущих поколений, оставят по себе светлую память в истории, — попытался возразить я, сам не веря в истинность своего высказывания.
— Нет уж! — не унимался Кулагин. — Их, голубчиков, так обгадят, что им вовек не отмыться. То раньше шли на каторгу в сиянии славы. В тюрьме можно было учиться, писать статьи и трактаты. Удрать из ссылки не составляло труда, не то, что сейчас! Да и бедному люду, — подытожил старый большевик, — было не так уж плохо. Зайдёшь, бывало, в обжорку, навернёшь полную миску жирнющего борща с мясом… Сколько стоит? Пятак! А ты выходишь из своей столовки вроде бы сытый, побродишь часок-другой и снова голодный. Вот и рассуди: царь-то царь, а жрать давал! Но не в желудке рождается безумие, а в голове. Все помешались, впали в соблазн жить по принципу: «Что хочу, то и ворочу». И пошло-поехало, сверху донизу. Возжелали свободы и равенства (я сам оказался в первых рядах правдолюбцев). В результате в стране произошла катастрофа, из которой мы с трудом выбрались. Народ за сорок лет измытарился: революции да войны стали поперёк горла. Ему теперь на всё наплевать. И не пойдёт он за вашими студентами-бузотёрами.
На днях Твердов сообщил мне по секрету: «Скоро нас посадят». Предполагалось, что подпольщиков выдал их же однокурсник Илья Калмыков, один из многочисленных потомков Иуды Искариота.
Я ходил по лезвию бритвы. И всё-таки не прерывал общения ни с Василием Твердовым, ни с Иваном Ермаковым. И по аналогии с их платформой даже меню в столовой называл программой-минимум.
Однажды Королёв, видимо, из ревности, что я покидаю его, бросил вдогонку подковыристую реплику:
— Ну что, сегодня портфели будете делить?
Я придал своей физиономии загадочное выражение.
— Нет, — ответил, — шкуру неубитого медведя.
Было ясно как белый день, что Данилушкин и его группа не в силах что-либо изменить, тем более в общегосударственном масштабе.
— Время ещё не приспело. Нужно, чтобы назрела революционная ситуация, — умствовал я, основываясь на ленинских позициях.
— И когда же она проклюнется? — напирал на меня Твердов.
— Бог весть. Да и чем заменить существующий строй? Это не так-то просто.
В последний вечер перед заключением под стражу оппозиционеры сидели в «Шашлычной» на Ворошиловском проспекте. Данилушкина не было. Да я его никогда и не видел. Кроме Твердова и Ермакова, собрались вовсе не зна186
комые мне члены «Союза». Среди них вполне мог быть осведомитель. Я поспешил на случай ареста оправдать себя. Безусловно, говорил я, наш социалистический строй, несмотря на отдельные отрицательные нюансы, — самый передовой. А потом следует учесть международную обстановку. В данный момент внутренняя заварушка неминуемо обернётся контрреволюцией. Этим восспользуются иностранные державы, чтобы начать интервенцию против нашей страны.
Заполучив таким образом своеобразное алиби, я спокойно беседовал на различные темы. Закрытое письмо Хрущёва всё ещё будоражило умы. Как всегда, речь зашла о культе личности Сталина. Кто-то заметил:
— Вот Горького, говорят, отравили. А как бы поступили с Маяковским, если бы он не застрелился?
Тут уж я не стерпел:
— В его самоубийстве — мужество бойца, не желающего сдаться в плен. Он пустил себе пулю в лоб, заведомо зная, что его так или иначе шлёпнут. Ведь о Сталине он не написал ни одной хвалебной строчки. Только упомянул его два раза в стихотворении «Домой» и в поэме «Хорошо».
Я оседлал любимого конька. К тому же мы ещё и подвыпили. Язык развязался. Было так заманчиво разглагольствовать в обстановке цивилизованного кабака. Твердову я растолковывал на свой лад скрытое значение отдельных фраз поэмы «Во весь голос»:
— Это предсмертное завещание поэта. «Над бандой поэтических рвачей и выжиг» произносится как «политических». А вот ещё: «Мой стих пройдёт через хребты веков и через головы поэтов и правительств». Значит, Маяковский считал: минует не один век, сменится не одно правительство, пока наступит долгожданное «коммунистическое далёко». Не сегодня, не завтра. И не через пятнадцать-двадцать лет. Но коммунизм будет, обязательно будет!
Я вошёл в раж. И только сейчас заметил, что к нам вплотную подсели: подслушивают. Я толкнул локтем Твердова. Тот подал знак остальным. Кафе пришлось покинуть.
На другой день забрали всех. Твердова и Ермакова взяли прямо с лекций. Данилушкина — на дому. Рассказывали, что он держался очень уж смело. «Коммунизм всё равно победит!» — говорил. А когда уводили, запел «Интернационал».
В университете начался переполох. Звонили из Комитета госбезопасности. У декана, парторга и некоторых преподавателей взгляд стал пронзительным и настороженным. Теперь они старались проявить чрезмерную бдительность. Почти всех подозревали в порочащих связях с революционными коммунистами.
Королёв подтрунивал:
— Ну, как поживает твой двоюродный братец?
187
Но я так и не признался, что Твердов не имеет со мной никаких родственных отношений.
Попал в опалу и Владимир Сидоров. Поначалу он снискал себе славу поэта Целины. А после под шум аплодисментов начал помещать в настенной университетской газете «Молодость» стихи, которые никак не лезли в прокрустово ложе социалистического реализма. Его идеологам в лице преподавателей не по нутру пришлась подобная поэзия. Они выискивали в ней неправомерные обобщения и пессимизм.
Но вопреки их высказываниям Володя продолжал витийствовать:
Что мир? Безумствующий, пропитый,
На откуп отданный войне,
От Севера до Южных тропиков
В крови он тонет и в вине.
Это строки из стихотворения «Осень последняя», посвящённого Сергею Есенину. А начиналось оно так:
Опять кабак. На дне стакана —
Глаза тоскливые, немного сонные…
И плачут скрипки, и кто-то пьяный
Бросает пикули в гарсона.
И алкоголики, и шлюхи,
И подлецы высоких рангов
Здесь, в дымном запахе сивухи,
Пьют водку и танцуют танго.
Сидоровский Есенин (впрочем, как это и было на самом деле) не видит выхода из создавшегося тупика. Наступает конец русской деревни, и поэт опускает чёрный занавес.
В ортодоксальных кругах университета «Осень последняя» вызвала бурю негодования. Раздавались вопли: «Возмутительно», «Не совместимо с обликом комсомольца!», «Да это кредо самого Сидорова!»
Его начали травить. Навешивали ярлыки: «Упадочный», «Антисоциальный». Упорно искали связь между его поэзией и «Союзом революционных коммунистов».
Я встретил Володю в одном из тихих переулков, близ университета. Мы смачно пожали друг другу руки. Почему-то он мне симпатизировал. Может, принимал за подпольщика?
— Как настроение? — спросил я.
— Бойкое, идём ко дну, — ответил он, смеясь. — Наверное, КГБ уже завело на меня досье. Ну что ж, пошлют туда, где девяносто девять плачут, а один смеётся, да и то потому, что сумасшедший.
Преподавательский состав при любом удобном случае старался уязвить Сидорова. Он попал на зуб к Герману Предвечному, инвалиду войны, пере188
двигавшемуся на протезе. Предвечный вёл курс исторического материализма и кружок марксистско-ленинской эстетики. Свой авторитет создал на умении говорить с апломбом и отпускать остроты в адрес неугодных студентов. Меня, в частности, он прозвал «дитя природы», а Володе посвятил такой афоризм: «С матерьялистической точки зрения вы знаете об этом ровно столько, сколько Сидоров о Сатурне».
В это смутное время находились под прицелом и резкий в суждениях, остроязычный Тыртышный, и секретарь факультетской комсомольской организации Губенко, близкий приятель Твердова. Поговаривали даже, якобы Губенко тайно состоял в крамольном «Союзе».
Исподтишка косились и на меня. Чтобы как-то отвлечь внимание, я рьяно окунулся в науку. После лекций подолгу засиживался в университетской библиотеке, что располагалась в бывшем доме хлеботорговца Парамонова. Для разминки выходил во двор, усаженный деревьями и кустарником. Буйное весеннее цветение наполняло душу восторгом. Но восторг был отравлен слежкой. Я ощущал её на себе почти физически. Вот слева, из-за соседнего столика, просвечивают, точно рентгеном. Взгляд делается нестерпимым, жжёт. Мысли путаются. Я покидаю зал и долго стою у входа в библиотеку на площадке между колоннами. Они напоминают стволы огромных деревьев. На мгновение успокаиваюсь, словно очутился в лесу.
Подходят знакомые. По привычке беседую с ними и вдруг — замечаю, что на широком подоконнике, точно в нише, притаилась женщина. Она полулежит, как сытая кошка, глаза зловеще сверкают, а ушки на макушке — вся превратилась в слух.
Здесь же, во дворе парамоновского дома, меня остановил красномордый вахтёр Лапидакис (верно, из греков!), удивительно похожий на вышибалу. Я не был с ним знаком. Однако он почему-то фамильярно похлопал меня по спине, ощупал мои бицепсы и процедил угрожающе-ласково: «У-у, волчонок!»
Всё это смахивало на галлюцинации, но, к сожалению, было явью. Я, вроде зайчишки, пытался запутать следы. И теперь, когда подпольщики оказались за решёткой, снова зачастил к Королёву.
Всякий раз, следуя в столовую, мы проходили мимо высокого дуба с мощным стволом, с огромной пышной кроной, в которой по вечерам роились звёзды. Красавцу было, наверное, свыше ста лет, а может, и все двести. Анатолий видел, как я любовался деревом-великаном, и произнёс как бы обиняком:
— Вот стоит столько времени. Кого только не пережил! И нет ему никакого дела до всяких там политических переворотов.
А между тем волна студенческого брожения прокатилась по всей стране, в том числе коснулась и столицы. В МГУ был создан союз, подобный Ростовскому, только более крупных масштабов. Там руководители тайной организации оказались поосторожнее. Начали с экономических требований: выступили за
189
повышение размера стипендий, за доброкачественное приготовление пищи в университетской столовой. Жалобы не возымели действия. Тогда в знак протеста студенты устроили бойкот. В столовую никого не пропускали, для чего выставили пикеты. Инициатором этой своеобразной забастовки явился Максим Линьков, наш школьный гений. Он учился сразу на двух факультетах: механико-математическом и философском. Ему улыбалась блестящая карьера учёного, но Линькова исключили из университета незадолго до его окончания. Расправились и с другими. Вызывали на Лубянку — на чашечку кофе. Вскоре была разоблачена и политическая программа действий союза. Его главари получили сроки до восьми лет, рядовые члены — до двух.
Когда над революционными коммунистами велось следствие, я, пребывая на свободе, тоже находился под неусыпным наблюдением. И ощущал это на своей шкуре. Пока что лапа КГБ только игриво щекотала. Неспроста меня чуть-чуть не провалили на экзамене по арт-стрелковой подготовке. Полковник Савицкий злобно, как бульдог, скалился на меня: чего проще госбезопасности договориться с вояками!
Хоть и с опозданием, я принял кое-какие меры предосторожности. Уничтожил компрометирующие заметки, из записных книжек выдрал листки с опасными мыслями. Вышитую рубаху Твердова, как вещественное доказательство близости к её владельцу, увёз в Таганрог, к тётушкам.
Иван Данилович, покачивая головой, журил меня по-отечески:
— Эх, хлопец, напрасно ты связался с этими соколиками! Путного ничего не сделал, а замарался. С эмгэбэшниками шутки плохи!
Должно быть, из-за нервного перевозбуждения у меня расстроился желудок. Избегая столовского меню, я зашёл в ресторан «Тихий Дон». Официант ещё не успел меня обслужить, как вошли три типа. Усевшись за соседний столик, нахально, в открытую стали ощупывать взглядами. Ну так и есть — агенты! Я спокойно, как ни в чём не бывало, выдерживал их молчаливую атаку. Не спеша ел бульон, голубцы, пил компот. И усмехался. Моё поведение их коробило.
Спустя дня два около университета меня остановил мужчина в штатском. С чемоданчиком в руке. Наверное, магнитофон. Стал расспрашивать об отце и матери, о ходе экзаменов. А под конец — совсем фамильярно:
— Хочешь, махнём в ресторан?
— Сейчас некогда: сессия!
Всё это действовало угнетающе.
Как-то поздно вечером я возвращался из библиотеки. Сойдя с троллейбуса на вокзальной площади, заметил, что за мной кто-то увязался. Я ускорил шаг. Преследователь не отставал. Вот я уже на мосту, у паровозоремонтного завода. В ночной тишине в такт моим звучно стучат враждебные шаги. Только бы не спасовать! Не обернуться! Ни малейшим движением не выказать страха.
190
Медленно-медленно взбираюсь в гору. Сердце бешено прыгает — вот-вот выскочит из груди. Лишь неподалеку от дома наваждение отстало. Слава Богу, пронесло!
Ну, конечно же, это оттуда. Высматривают, где живу. Так почему же сразу не схватят? Нет улик? Однако они всегда могут найтись. И тогда застенки, пытки… Нет, самое страшное другое. Если посадят, университета не видать как своих ушей. Про писательскую стезю придётся позабыть. Всё пойдёт кувырком. А как же Достоевский? Прогорбатил десять лет каторги в кандалах, а после успел создать столько фундаментальных романов. Да ещё и опубликовать. Но он жил в иную эпоху. А в нашей свободной стране будешь молчать, пожалуй, до самой смерти.
191
Глава 9
ТРУБА
Н
а станции Батайск нас загрузили в товарные вагоны. Дверь на роликах с грохотом задвинулась. Призывно закричал паровоз. Состав вздрогнул, сдвинулся с места и, набирая скорость, плавно покатился по рельсам.
В нашем телятнике разместились биологи, историки и филологи. Сверху, у потолка, сквозь единственное окошко едва пробивался свет. Кто-то мрачно пошутил:
— Камера на колёсах!
В соседних вагонах ехали студенты других факультетов: физики, геологи, юристы… Весь четвёртый курс — человек семьдесят — отправлялся в летние лагеря близ города Грозного. Ответственными за сборы были назначены полковники спецкафедры — Савицкий и Плотников. Первый преподавал арт-стрелковую подготовку, второй — тактику. В помощь себе они прихватили сухопарого лысого лаборанта, которого мы с Кочешковым продразнили Иудушкой. Он вёз буссоли, теодолиты, стереотрубы, приборы ночного видения, таблицы стрельбы и другой мелкий инвентарь.
Кроме Ростова, Краснодара и Москвы, я ещё нигде не успел побывать и ликовал, что скоро увижу Кавказ — неведомый мне край, воспетый с любовью Пушкиным и Лермонтовым. К тому же окажусь подальше от непрестанной слежки. Вполне возможно, университетские мятежники под нажимом следователей и меня замесили в общее дело. Тогда… Ну что ж, порезвимся месячишко вблизи гор, а там что Бог пошлёт.
Перед отъездом мама благословила и дала в дорогу переписанную от руки молитву «Живый в помощи Вышняго»… Листок аккуратно сложила прямоугольничком и вместе с медным крестиком зашила в полотняный лоскуток, прикрепив его булавкой в нагрудном кармане рубахи.
Стучат колёса, отбивают загадочный ритм. В телятнике и на душе сумрачно. Все возбуждены, веселятся, только я чувствую себя загнанным зверьком. После ареста подпольщиков замечаю, что Королёв и Курганский стали чуждаться меня: видно, боятся замарать свою репутацию. Я помалкиваю (в моём положении откровенничать нежелательно) и прижимаю руку к карману, где спрятана святыня.
На одной из станций — долгая стоянка. Таскаем душистое сено. Каждый поудобнее устраивает себе ложе. Протяжный настойчивый гудок паровоза — кто-то поспешно запрыгивает в вагон. Дверь захлопывается наглухо. И — снова в путь.
Среди ночи раздался возглас: «Горы, горы!» Все повскакивали с належанных мест. Сгрудились у махонького окошка, чтобы взглянуть на Кавказское чудо.
В Минводах паровоз отцепили. Заменили тепловозом. И он, обильно зачадив, потянул дальше наш товарняк.
192
На платформах встречались суровые, нелюдимые чечены в черкесках и папахах. Женщины, облачённые во всё чёрное, согнувшись, тащили на спинах тяжёлые ноши, а их мужья следовали сзади налегке.
Наконец, мы прибыли на захолустную станцию Самашки, расположенную в тридцати километрах от Грозного. Вокруг степь, нещадно палит солнце.
У платформы нас уже поджидала делегация: два старлея — белобрысый, крепко сбитый, как выяснилось позже, Веселов и поджарый, франтоватый Гонский, а также два сержанта — угрюмый Медведев и Пецоляк с гонором, бьющим через край. В сопровождении столь почётного эскорта мы строем направились в воинскую часть. В дороге изнывали от жары и жажды.
Прибыв в лагерь, принялись ставить палатки. В каждой разместилось восемь человек. Нам, филологам, повезло: мы попали в распоряжение рассудительного и уравновешенного сержанта Медведева. Он спал вместе с нами. Зато заковыристым юристам достался зацепистый Иван Пецоляк, которого назначили старшиной всех сборов.
Вскоре раздался его хрипловатый голос:
— Виходи строиться!
Немного погодя последовала команда:
— В колонну по три — становись!
Шли километра четыре лесом. В баню. Она оказалась необычной.
В такой я сроду не мылся. Вода либо лёд, либо кипяток. Других агрегатных состояний не имелось. Мыло — по крохотному кусочку. Полотенца — нарасхват.
Из купальни ребята выскакивали, как пробки, и сразу же бежали за обмундированием. Григорьянц, студент физмата, сын профессора, никак не мог подобрать сапоги: слишком толстые икры не пролазили в голенища. Юрист Чумаков, маленький и прыщавый, напялил галифе не по размеру и утонул в них. Раздался смех, посыпались шутки.
Я быстро приладил форму, спрятав в карман гимнастёрки молитву с крестиком. Только вот бляха попалась погнутая и заржавленная. Пришлось просить, чтобы Пецоляк заменил её. Я почувствовал себя стройным, подтянутым и напрочь отрезанным от гражданки. Королёв, потомственный вояка, корчил из себя этакого бравого солдата. Курганский прямо-таки слился с обмундированием, точно таскал его с рождения. Савченко и Кочешков выглядели комично: уж слишком у них были несуразные фигуры.
В ожидании остальных я отошёл в сторону, к горной речке, мелкой, но стремительной. Вода в ней была прозрачная, как слеза, и холодная. Аж зубы сводило. Присев на корточки, черпал её пригоршнями и пил, пил…
На обратном пути внезапно настиг дождь, как бы восполняя недостаток холодной воды в пресловутой бане. Ужинали за мокрыми столами, сидя на промокших скамьях, под открытым небом. Сверху обильно капало.
193
Вечером Иван Пецоляк выстроил нас в две шеренги перед палатками и по-хозяйски наставлял:
— От здесь будете жить. Сейчас получите простиня, наволочки, одеяла, полотенця. Подворотнички подшить. Пуговицы, сапоги почистить. У курилки — банка с дёгтем. Итак, — заключил грозный старшина, — гражданская жисть кончена. Вещи сдать в каптёрку. Ничего лишнего не оставлять. Вопросы есть?
— Аккордеон тоже сдавать? — раздался голос Королёва.
— Можно оставить. Ещё?
— А вы строгий? — донеслось откуда-то.
— Со стороны виднее. Усё? А теперь — вольно! Р-разойдись!
Но никакие жёсткие указания не в силах были разом пресечь повседневных привычек. После отбоя в палатках долго шушукались, раздавался сдержанный смех.
С гор сползала ночная прохлада. С непривычки мы зябко поёживались под тонкими байковыми одеялами.
Утром, ровно в шесть, заиграл горнист. Дневальный заорал истошным голосом: «Батарея, подъём! Подъё-ом!» Одеяла полетели кверху. Каждый спешил побыстрее натянуть обмундирование и встать в строй.
Всё подчинялось железному распорядку дня: коллективное посещение насквозь пропитанного аммиачной вонью туалета, зарядка, умывание, утренняя поверка…
В лагере появился незнакомый офицер с фигурой и повадками джигита, только что соскочившего с горячего коня.
— Познакомимся. Лейтенант Безпалов. Окончил Хабаровское артиллерийское училище. С отличием. Вот так, — отрапортовал он отрывистым голосом.
Кто-то хихикнул.
— Вы мне эти штучки бросьте, — азиатские глаза лейтенанта налились кровью. — До вас был тут один — Жуков. Ванька! Тоже выламывался. Сломали. Вот так. Лучше слушайте меня и не слушайте тех артистов, котор-рые гово-р-рят наобо-р-рот!
Безпалов выждал, сдержал вспышку гнева, и — уже ровно, спокойно:
— Приступаем к занятиям по военной топографии. Сегодня у нас хождение по азимуту.
И мы направились по заданному направлению, руководствуясь компасом и высчитанным углом. В лесу на просторной поляне сделали привал. Лейтенант, забыв о топографических премудростях, перешёл к анекдотам. Разумеется, далёким от политики. Суровость слетела с его лица… А в лагере все снова видели взыскательного командира.
Безпалов легко завоевал всеобщую симпатию. Даже у меня, прежде рав194
нодушного к военным дисциплинам, вдруг пробудилось к ним прилежание. Практические задачи по арт-стрелковой подготовке приходилось решать на винтполигоне. Это было своего рода стрельбище в миниатюре, где пристрелка и стрельба на поражение велись не снарядами из орудий, а пулями из наглухо установленных винтовочных стволов. Тем не менее всё полностью имитировало боевую обстановку. Благодаря педагогическому такту лейтенанта Безпалова, буссоль и стереотруба, бинокль и телефонный аппарат, карта и таблицы стрельбы становились предметами необычайного интереса. Сверх ожидания, я успешно поразил цель глазомерным переносом огня от пристреленного репера. С наслаждением звучным голосом подал заключительную команду:
— Стой, записать. Цель номер два, станковый пулемёт. Веер сосредоточенный.
— Молодец! — Безпалов доброжелательно улыбнулся.
Когда же на винтполигон приезжал полковник Савицкий, все сразу съёживались: он давил чрезмерной резкостью и академичностью.
— Стганное дело! — картавил он. — Мы што с вами в бигюльки сюда пгишли иггать?!
Но порой и наш лейтенант, несмотря на свои двадцать четыре года, делался не в меру колючим и замкнутым. Какие думы печалили его? Стало известно, что он участвовал в прошлом году в подавлении восстания в Венгрии, где погиб его закадычный друг.
Кто-то предупредил: «С Безпаловым держите ухо востро. В особом отделе служит». И правда, профессиональные замашки иногда проскальзывали в его выражениях.
— Перед вами карта данной местности, — говорил он, точно шашкой рубил. — Абсолютно секретна. За утерю карты — десять лет.
Вездесущий Госкомитет мерещился повсюду. Даже в образе кареглазого компанейского лейтенанта. И в памяти вырисовывалось серое здание госбезопасности, прилепившееся торцом к Ростовскому пединституту.
Некогда Лермонтов ещё надеялся укрыться в горных ущельях Кавказа от надзора Тайной канцелярии. В наше время подобные попытки тщетны. Доносчик всегда рядом с тобой — товарищ, с которым спишь в одной палатке.
И всё же в лагере было поспокойнее. Не беда, что следят, — взять пока что не могут! К тому же на сборах день заполнен доотказа. Так намаешься, что никакие дурные мысли в голову не полезут.
Вам когда-нибудь приходилось пробежать десять километров? Удивительно приятно! Бежишь, бежишь — язык на бок, а конца не видать. И одна только мысль в голове: когда же придёт это самое второе дыхание?
На штурмовой полосе — и того круче! Выскакиваешь из окопа с полной выкладкой — и бегом! Испарина на лбу. После ползёшь по-пластунски. Зато — если только что прошёл дождь! — принимаешь грязи в прямом смысле слова.
195
Одно удовольствие! И, наконец, пред тобой последнее препятствие — двухэтажная стена. Ты кидаешься на неё, как одержимый, — подтягиваешься, перелазишь через окно и прыгаешь вниз на мокрую землю, рискуя сломать себе шею. Не очень-то приятно! Да разве знаешь, где лучше?! Лучше там, куда не пошлют.
…За день нажаришься вдоволь на солнцепеке. Пить охота, хоть караул кричи. Одна фляжка на несколько человек. Глоток воды на вес золота. Как о несбыточном счастье мечтаешь о том, чтобы припасть устами к какому-нибудь ручью… А вместо этого уткнёшься, как баран, в карту, ищешь такой-то квадрат и реку Сунжу. А она, красавушка, рядом, с обрыва видать. Глядишь в её мутно-жёлтые воды, и тоска одолевает смертная. Полковник Плотников пытается втолковать: вот здесь проходит линия нашей обороны, вот здесь — противник… Какая-то игра. Как, впрочем, вся наша жизнь!
Однако есть и сносные занятия. Скажем, дневалить. Или получить наряд на кухню — чистить картошку. Наешься от пуза. К тому же и женщины имеются. Хоть и страшненькие, но в данной местности, по выражению лейтенанта Безпалова, сойдут за первый сорт.
Неподалеку от столовой — ружпарк (склад оружия и боеприпасов). Сюда послали меня в первый раз в караул. Ночь выдалась тёмная, хоть глаз выколи. Стою; карабин, как невесту, прижимаю, а сам к малейшему шороху прислушиваюсь. Тогда чечены начали прибывать из ссылки. Вернулись восвояси, а в их домах русские живут. Рассказывали: уже несколько семей целиком вырезали. Шарят повсюду. За огнестрельным оружием охотятся, прохвосты. Солдатам за карабин Симонова двести пятьдесят тысяч рублей предлагают. Вот и будь начеку! А то прикорнешь невзначай, и прыгнет на тебя с крыши этакая образина, пырнёт кинжалом и с желанной добычей — в горы!
Хрустнула ветка. Ещё! Кто-то крадется. Я наготове. Пусть только сунется. Инструкция разъясняет: первый выстрел — предупредительный, в воздух! Второй — по нарушителю. А что мне стоит сделать наоборот и отправить отчаянного абрека к аллаху?!
Ночью в горах много мнимых шорохов. Балуются ветры, шуршат в ветках деревьев, настораживают. Однако ещё час — и начнёт сереть. А после и вовсе развиднеется. Загорится небосклон. И вдали сквозь дымку станут просвечиваться цепи гор, над которыми величественно, как патриарх, возвышается седоглавый Казбек. В сутолоке армейских будней, когда всё рассчитано по минутам, даже этим великолепным чудом мало кто восторгался.
В сравнении с однокашниками я необременительно переносил тяготы лагерной жизни. Время катилось быстро. Среди однообразной вереницы дней в память врезался один.
На учения выехали на автомашинах ГАЗ-63 с боевыми орудиями (76-миллиметровые пушки), теодолитами, буссолями и прочим необходимым для
196
службы имуществом. Произвели топографическую привязку наблюдательного пункта и огневой позиции и с ходу начали инженерные работы, а попросту — пришлось рыть лопатами землю.
Солнце клонилось к закату, когда меня, двух однокурсников и студента с биофака, этакого тяжелоатлета, погнали налаживать связь. Мы навьючили на себя телефонные аппараты допотопного образца и катушки с кабелем.
Лейтенант Безпалов бросил беглый взгляд в нашу сторону:
— Загружайтесь в «газик». А то с этим снаряжением вы невесть когда доберётесь до места назначения. Да ещё и заплутаете в потёмках.
Он высадил нас у дороги.
— Вон, видите высотку? — показал рукой. — С тригонометрической вышкой? Двигайтесь туда. Овечкин и Савченко останутся дежурить у телефона. А Бирюков и Кочешков будут протягивать линию на КНП*, а оттуда — на ОП**. Приступайте к выполнению задания.
Мы побрели напрямик по вызревшему полю. Потомственный хлебороб Савченко глубоко вздыхал:
— Надо же, озимку топчем!
Бирюков и Кочешков, в направлении на запад, потянули кабель на КНП. Через два часа оттуда сообщили: «Полковник Савицкий безпокоится, хватит ли кабеля до ОП. Всё-таки пять километров. Подстрахуйте. Тяните связь на ОП от себя».
Над степью нависли тяжёлые тёмно-лиловые тучи. Стало угнетающе душно. Вдруг откуда-то вырвался слабый ветерок. Затем он заметно усилился.
Вдали, за горизонтом, порыкивал гром. Стало вовсе мрачно.
— Эге, брат, — сказал я Савченко. — Как бы нас ливень врасплох не застал. Шлёпай потом по грязи наощупь. Давай-ка, дружище, тащи провод, пока не поздно.
Спустя минут тридцать надо мной полыхнула молния и раздался потрясающий раскат грома. На пыльную траву упали первые крупные капли дождя. Я засунул пилотку в нагрудный карман, чтобы не промок листок с молитвой, и приготовился принять небесный душ. И вот — водяные потоки обрушились на меня с неистовой силой. Согнувшись в три погибели, я прикрывал телом телефонный аппарат. Вскоре бурная атака стихии миновала. И мелкий начал сеяться дождь. «Это надолго», — подумал я, окутанный мглой. Прошло ещё, наверное, около часа. Уже и дождик кончился, а никто не звонил и не появлялся.
Я промок до нитки. Но святыня в кармане, у сердца, осталась сухой. Вокруг всё преобразилось. Воздух, насыщенный запахом духовитых трав, опьянял. Сквозь облачка проглядывали звёзды.
*КНП — командный наблюдательный пункт. **ОП — огневая позиция.
197
С огневой позиции — отсюда рукой подать, около километра — доносились оживлённые голоса, перезвяк мисок и ложек. Раздалась ободряющая команда: «Батарея, приготовиться на ужин!»
Со стороны хлебного массива зашелестело, послышались обрывки речи. Стали вырисовываться контуры фигур. Две!
Бирюков и Кочешков пришли, одетые в шинели. Я удивился:
— Откуда обновки?
— С каптёрки вестимо, — застихословил Кочешков. — Старшина Пе-цоляк выдал. Нас с Валькой послали сюда — на замену. И покормили вне очереди.
— Ну и как?
— Баланда! — громыхнул Бирюков. — Пюре из сушёной картошки да ржавая селёдка.
— А я и этому рад!
— Так беги, пока всё не расхватали.
Я заспешил, ориентируясь в темноте по красному огоньку, который маячил на ОП.
Привал устроили на склонах холма. Спали в шинелях на сырой земле. Небо почти совсем очистилось. С недосягаемой высоты блистали холодные звёзды…
Походную ночь Безпалов коротал вместе с нами. Перед рассветом вскочил первым, подтянутый, порывистый. Приказал рыть какое-то укрытие. Грунт попался не из лёгких.
— Пошустрей, пошустрей, — подгонял Безпалов.
— А ты сам попробуй! — огрызнулся кто-то.
В жилах лейтенанта вскипела горячая кровь.
— Я не пробовал? Я? — и, выхватив из рук первого попавшегося сапёрную лопату, стал орудовать ею без передыха минут десять.
— Вот таким манером, — бросил резко. — А нытьё — отставить!
Над горизонтом вздыбился, повис багровый диск солнца. Попозже он стал похож на раскалённый в кузнице кусок металла. И вот сродни ему со свистом и воем стая за стаей пронеслись яркие огненные птицы.
— Катюши, — пояснил Безпалов. — Неподалеку проводятся учения. Мы тоже скоро начнём. А сейчас — по машинам!
Прибыли на командирский наблюдательный пункт. Ждали Савицкого. Он подъехал на «газике». И учебный спектакль начался.
— Вот здесь пгоходит наша линия обогоны. Пготивник наступает, — прокартавил он. — Вы все в голи командига батагеи. Ведём полную подготовку исходных данных для откгытия огня. Цель — пехота, — и включил секундомер.
Время мчится стремительно. Первая команда требует много усилий. Надо определить основное направление, выбрать прицел, заряд, учесть поправки на ветер, на деривацию…
198
Савицкий может вызвать любого. «Только бы не меня!» — молил каждый.
А тут ещё на КНП нагрянул генерал, начальник нашей спецкафедры. Напряжение усилилось.
И вот команду передали по телефону на огневую позицию. Все приникли к окулярам биноклей: ждут. В детстве, в войну, мне не раз доводилось воспринимать на слух траекторию полёта снаряда: бух-фью-ю-ю-ба-бах! Сейчас с секунды на секунду увижу разрыв. Ударило первое орудие, второе, третье… Фонтаны огня вперемешку с землёй!
Идёт стрельба на поражение. Раздаются команды: «Один снаряд, десять секунд, выстрел, огонь!», «Четыре снаряда, беглый!..»
Я вошёл во вкус. Расчёты веду быстро и легко. Меня так и подмывает подать команду. Но Савицкий даже не смотрит в мою сторону.
Всё шло непредвиденно гладко.
И вдруг — ЧП*! Разорвался снаряд рядом с командирским наблюдательным пунктом. Наш генерал стал крыть по телефону отборным матом. При случае он любил щегольнуть, что некогда был капитаном команды, играл в футбол. Однако же сейчас ужасно перетрусил. Оказалось, на огневой позиции поставили не тот прицел.
Тогда, во избежание летальных исходов, решили вести стрельбу только прямой наводкой. Лейтенант Безпалов спешно отбирал группу желающих. Я ринулся первым.
Прибыли на огневую позицию.
— Вот семидесятишестимиллиметровое орудие. Хлопает так, аж в ушах звенит, — предупредил лейтенант. — Для безопасности можете надеть шлемофоны.
Я занял место наводчика, у панорамы. Глазом впился в перекрестие: ловлю движущуюся мишень, макет танка из фанеры. Выстрел! Перелёт. Ещё раз выстрел — танк разлетается в щепы.
— Отлично! — кричит Безпалов.
Сверх ожидания, после безсонной ночи я расправлялся с подвижными и неподвижными целями почти с первого выстрела. Наш командир не скупился на похвалы, а я взирал на него преданными глазами. Случись какая передряга, наверное, грудью прикрыл бы его.
Сборы подходили к концу. В ленкомнате, в которой по вечерам забивали «козла», Безпалов на каждого из нас составлял характеристику. Ему помогали факультетские подхалимы.
Неподалеку от генеральской линейки у меня состоялся разговор с Курганским, своего рода дознание. Видимо, по наущению свыше. Вопросы ставились грубо, в лоб:
*ЧП — чрезвычайное происшествие.
199
— Что связывало тебя с этим Твердовым?
— Творческое любопытство.
— Как ты относишься к платформе революционных коммунистов?
— Отрицательно. Считаю, что в настоящее время революция принесёт вред. Этим воспользуются интервенты. А сие нежелательно. Родину нельзя отдать на поругание врагам.
Отвечая чисто поверхностно, не вдаваясь в подробности и тонкости, я ни в коем разе не противоречил своей совести, так как то же самое высказывал Твердову со товарищи. За фразой «в настоящее время» таился, разумеется, скрытый смысл. Но Курганский то ли по неопытности, то ли по рассеянности не обратил на неё внимания. Таким образом, я заполучил надёжное доказательство непричастности к злодеяниям крамольников.
Когда, составляя мою характеристику, коснулись пункта: «Политически надёжен», кто-то насмешливо фыркнул.
— Чего ухмыляетесь? — резко оборвал Безпалов. — Товарищ что надо. Службу любит, серьёзный и собранный. Обладает зычным командным голосом. А это очень важно для артиллериста.
К ужину возвращались в лагерь солдаты, напевая ладно и задорно:
Каждый воин — парень бравый,
Смотрит соколом в строю…
Слова песни сопровождались молодецким посвистом.
«Прощай, труба зовёт…», — с грустью вторил я им, так как уже успел прикипеть к воинской части (здесь, у полкового знамени давал присягу!), к отважному лейтенанту Безпалову и к занозистому старшине Ивану Пецоляку.
После учений в столовой он преподнёс мне полную миску с мясом:
— На, iиш! Цэ тобi за гарну стрiльбу!
Щедрым приношением я поделился с товарищами-одностоловчанами. Последний обед в лагере — завтра уезжаем. Прощайте, горы! Прощай, красавец Казбек! Что ждёт меня там, на тихом Дону?!
* * *
На обратном пути я остановился в Ростове. Прямо с вокзала зашёл на Колодезную. Хозяева были встревожены. Иван Данилович, понурив голову, молчал.
— Приходил Глеб, — сказала Анна Васильевна. — Спрашивал тебя. Просил какие-то конспекты.
— Я не знаю никакого Глеба.
— Ну как же! Он говорил, вместе учитесь, что твой друг. — В глазах её запрыгали лукавинки.
— А больше ничем не интересовался?
— Как же! Всё выведывал, где ты. Сказала: уехал в военные лагеря. Он
200
успокоился. Передавайте, говорит, ему привет. Мы с ним после увидимся.
«Так и есть: из госбезопасности! — решил я про себя. — Времени в обрез».
Эх, пока не заграбастали, натешиться бы вволю с какой-нибудь красавицей! Но с кем? Тамара Воропанова уехала на каникулы домой. Да с ней и не сваришь каши. Сколько можно тискать её по закоулкам? Только себя бередить. Она заявила твёрдо: «Вот когда женишься, тогда и…» А тут самого того и гляди заарканят. И останется Томочка — ни вдова, ни жена. Нет!
Давно у меня на прицеле Ася, кассирша университета. Ей лет двадцать восемь. Вся сбитая, крепкая, как орех! Ноги сильные, икрастые, мышцы так и играют. Не мешкая, я отправился к ней. На мгновение замялся у заветного окошка с надписью «Касса». Нет, не уйду! Постучал. Окошко отворилось. Выглянула широколицая, коротко подстриженная шатенка.
— Ася, можно вас на два слова.
Она вышла в коридор. И — строго:
— Зачем вы пришли?
— За деньгами. Впрочем, вы сами золото. — Я улыбнулся.
— Ну так уж. А вы загорели, — сказала она, смягчившись. — Свежо выглядите.
— Вы и того лучше.
— Что вы! Я для вас бабушка.
— Сердце не спрашивает возраста. Я всё время думаю о вас. Даже ночью нет мне покоя. Ася, умоляю, давайте встретимся сегодня вечером.
— К чему такая поспешность? А потом столько дел по дому. Вот если вас устраивает, могу в воскресенье.
Встречу назначили на пять часов вечера у кинотеатра «Комсомолец». Я поспешил в Таганрог. Узнав о судьбе Твердова и его сообщников, мама заволновалась: смотри, как бы и тебя не сцапали! Тётя Шура настаивала вернуть рубаху:
— Сейчас она для его матери больно уж дорога!
Здесь, с родными, было вроде бы безопаснее, чем в Ростове. Человек иногда рассуждает по логике страуса: спрячет голову и думает, что весь надёжно схоронился.
На сердце лежал тяжёлый камень. Гость из КГБ не выходил из головы. За мной следили и в Таганроге. В этом я убедился, когда сел в поезд на Ростов. В вагоне, на противоположном сиденье, умостилась молодая парочка. И он, и она в упор уставились на меня. Началось! Я делал вид, что читаю. Прикинулся спящим. Но они продолжали пялить на меня глаза. Тогда я тоже стал беззастенчиво озирать их с ног до головы. Обезкураженные, они заёрзали на своих местах. Безмолвный поединок длился на протяжении всего пути.
С вокзала я направился к дому, где снимал угол Твердов. И тут — сюрприз. Кроме хозяйки-старухи, здесь полноправно расхаживала в халате плотная
201
женщина, похожая на кошку. Я её сразу узнал. Некогда она подслушивала разговоры, спрятавшись в нише у входа в университетскую библиотеку. Большая кошка в образе женщины хищно оглядела меня. Ноздри, почуяв добычу, расширились.
«Засада!» — мелькнуло в воспалённом мозгу.
Отступать было некуда. Открыв походный чемоданчик, я неспеша вынул накрахмаленную отутюженную рубаху, бережно подал хозяйке.
— Вот. У Володи брал.
— Его нет, — она печально потупила голову.
— Знаю. Передайте, пожалуйста, его матери.
Хищница самодовольно воскликнула:
— Вы знаете, был суд?!
— И сколько же им дали?
— Главарю Данилушкину — восемь лет. Твердову и Ермакову — по два года. Остальным — по году.
Я переступил с ноги на ногу:
— Что ж, прощайте.
— До свидания, — прищурясь, промяукала женщина.
Хозяйка проводила до порога, напутствуя:
— Храни тебя Господь, сынок!
Без пяти пять Ася в светло-сиреневом декольтированном платье подошла к кинотеатру. От неё сильно пахло парикмахерской — наверное, только что сделала завивку.
Я говорил без умолку и никого не замечал, кроме Аси. А слежка не прекращалась. Это выяснилось позже. В фойе в толпе мелькнула знакомая парочка, с которой я имел удовольствие ехать в вагоне. Она — невзрачная, чёрненькая, он — кареглазый, с прилизанной причёской. Они ни на миг не выпускали меня из поля зрения. Ну и пусть таращатся! Я — с дамой. Что же тут криминального? Однако следователи утверждают: ни одно преступление не обходится без женщины.
Чтобы хоть как-то утолить внутренний жар, я купил мороженое. Глядь: неподалеку опять прилизанный вьётся. Ах, негодяй!
И всё-таки они выбили меня из равновесия. Когда в зале погас свет, я взял Асю за руку — то стискивал до боли, то нежно поглаживал.
— Перестань, не дури! Что с тобой? Успокойся.
После сеанса спустились на набережную. Прижались к парапету. Поддувал ветерок. Дон слегка рябило. Не имея возможности рассказать о своём внутреннем состоянии, я пытался передать его через слова песни, исполняя её надрывным тоном:
Под чёрным бушлатом не видно души,
Под чёрным бушлатом всё скрыто.
202
Смеются и шутят всегда моряки,
А сердце тоскою облито.
Ася покосилась в мою сторону, вероятно, решила: «Мальчишка ещё, что с него взять!» Зябко передёрнула плечами. Я снял пиджак, набросил ей на плечи. Крепко прижал к своей груди, поцеловал.
— Сумасшедший! Тут же люди ходят, — и беззлобно ударила меня.
На руке её мелькнул шрам от сведённой наколки. «Ого, — подумалось, — да она, видать, стреляная!»
С трудом удалось отыскать укромное местечко — лавочку в кустах. Теперь мы целовались без опаски.
— Ася, нет сил терпеть. Пойдём к тебе домой, — шептал я.
— Юра, миленький! Нельзя сейчас. У нас это бывает.
От набережной медленно взбирались по крутому подъёму. А потом допоздна ворковали около Асиного дома.
Вдруг от стены отделился какой-то тип. Подошёл поближе и чуть не в рот стал заглядывать. Только шпик может опустится до такой низости! Хотелось крикнуть: «Эй, болван! Гляди, сейчас я ей в трусы шифровку запрячу».
* * *
Каникулы были на исходе. Рано утром отец отправился на завод. Я только что помолился. Мама в соседней комнате готовила завтрак.
В окно постучали. Выглянул — никого! Выбежал на парадное крыльцо, выходящее на улицу Третьего Интернационала (бывшая Греческая). Стоит незнакомец, этакий детина. Лицо красное. Глаза большущие, навыкате.
— Вы Овечкин? Георгий Иванович?
— Да.
Он показал красное удостоверение:
— Капитан госбезопасности Петров. Глеб Александрович. Будем знакомы.
— Очень приятно, — ответил я стандартной фразой, а сам — про себя: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Труба дело!»
— На улице неудобно маячить, — сказал он между тем.
Вошли в парк культуры (благо, здесь рукой подать!). Он всё ещё не утратил своей первозданной красоты, хотя его порядком подпортили оккупанты, боясь замёрзнуть, по их словам, в проклятой Богом России. Мы устроились на лавочке под сенью деревьев в глухой аллее. Первым в разговор вступил Петров:
— А я заходил к вам в Ростове.
— Хозяйка говорила об этом.
— Ну и как прошли сборы? Понравилось в армии?
— Служил с удовольствием.
— Значит, будете офицером?
203
— Да, буду, — коротко, но твёрдо ответил я.
Представитель страшных застенков показался не таким уж грозным.
— Скоро начнутся занятия, — продолжал он. — Когда поедете?
— Тридцать первого августа.
— Превосходно. Вот мой телефон. Позвоните, и мы условимся о встрече. А пока — до свидания.
Появление гэбэшного капитана было более чем загадочным. Я ломал голову: почему он не забрал меня сразу? А если не забрал, зачем я ему понадобился?
С Петровым мы встретились на станции Ростов-главная. Прошли чёрными ходами. И попали в какой-то кабинет. Капитан запер дверь на ключ. «Ну вот, сейчас начнётся допрос. Будет выспрашивать о Твердове, о Данилушкине… Постарается пришить дело…» — мысли безпорядочно запрыгали. Но я напряг свою волю, приготовился дать убедительный отпор. Капитан Петров огорошил вопросом:
— Вы случаем не испугались?
— Пусть трясутся те, у кого совесть нечиста.
— Верно, Георгий! Я не сомневался, что вы прямой и честный парень. Да это и неудивительно. Вы ведь родственник Евдокии Марковны Акоповой?
— Да.
— Как она вам доводится?
— Племянница моей матери.
— А мужа её, Ивана Каспаровича, знали?
— Как же! Я жил у них на квартире.
— А мой отец служил вместе с ним. Простой был и скромный. Но ближе к делу. Я встретился с вами, чтобы предостеречь от неприятных последствий. Товарищ из нашего отдела занимается вашими коллегами. Вы что-нибудь слышали о так называемых «революционных коммунистах»?
— Не только слышал, но и знал кое-кого из них.
— Вот на вас и падает тень, что вы их сообщник.
— Ну это слишком!
— Да, но где гарантия, что вас тоже не заметут?
Я молчал. Тогда Петров спросил:
— Вы знакомы с их уставом и программой?
— Нет.
— На собраниях «союза» присутствовали?
— Нет.
— А в каких же отношениях вы с ними находились?
— Встречался, как и со всеми. Вместе выпивали.
— И всё?
— Да.
204
— Прекрасно. Тогда вам необходимо соблюсти маленькую формальность. Садитесь и напишите нечто вроде объяснительной записки. Примерно в таком плане. Я, дескать, такой-то такой-то, с уставом и программой так называемых «революционных коммунистов» не знаком, а потому не разделяю их убеждений. На сборищах вышеупомянутых элементов не присутствовал. А с некоторыми из них поддерживал чисто компанейские, застольные отношения.
Я собрался с мыслями и постарался сжато и четко изложить то, что от меня требовалось. Глеб Александрович прочёл написанное.
— Ладненько, — сказал он с удовлетворением. — Однако, Георгий, это вам урок. Впредь надо быть более бдительным. Знать, с кем водить дружбу. И следите за языком. Он у вас слишком остёр. Из-за этого можно запросто попасть в неловкое положение. Вы уже не мальчик. Пора на всё смотреть с государственной точки зрения. Вы ведь комсомолец?
— Да.
— Со временем вступите в партию?
— Это как Бог даст.
Глеб Александрович несколько смутился, однако виду не подал:
— Конечно, это дело будущего. Но если надо будет чем помочь, не стесяйтесь. Звоните, — и пожал мне руку.
После свидания с Петровым я почувствовал себя этаким бодрячком; чуть не строевым шагом двинулся к троллейбусной остановке. И, расправив грудь, запел:
…Прощай, труба зовёт
Солдата в поход.
Добрался до университета. Познакомился с планом учёбы. В деканате выяснилось: занятия отменяются на месяц, с 5 сентября студенты едут в колхоз на уборку кукурузы. А не встретиться ли с Асей? Соблазн был крайне велик. Но тогда бы я застрял здесь безповоротно. А мне надо было срочно вернуться в Таганрог, чтобы сообщить: опасность миновала.
Мама очень обрадовалась, но поспешила охладить мой пыл:
— Что ты всё долдонишь про какую-то там трубу? Вот, когда глас архангельский раздастся и труба Божия возгремит, тогда сойдёт Иисус Христос с неба. И воскреснут все мертвые, а оставшиеся в живых будут призваны вместе с ними на Страшный суд. И сядет Господь на престоле славы Своей. И отделит одних от других, как отделяет пастырь овец от козлов. И поставит одних по правую сторону, а других — по левую. И будут судимы все по делам и по грехам своим. И пойдут грешники в муку вечную, а праведники — в жизнь вечную… Вот о чём надо помнить, трезвиться, а не пребывать в пустых мечтаниях и развлечениях. Ведь ты уже взрослый. Скоро, чай, жениться будешь?! Или вы нынче без расписки блудите?
205
Я призадумался. Как всегда, мама во всём была права. Недаром в гимназии изучала Закон Божий. Вот я удачно избежал земного суда. Опять же не без помощи свыше. И рад-радёшенек. А впереди — Страшный суд. От него никто не уйдёт. И невольно вспомнились слова Лермонтова:
Но есть и Божий Суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд — он ждёт;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд!
206
Глава 10
РЯДОМ С ХРАМОМ
Т
ёплым сентябрьским вечером перед отправкой в колхоз Королёв, Курганский и я прогуливались по левому берегу Дона. Рыбаки, используя погожие деньки, конопатили и красили лодки.
Дон плавно нёс свои воды. В воздухе пахло свежей рыбой. На бакенах загадочно помигивали огоньки. Время от времени мимо нас скользили светящиеся махины теплоходов, доносилась музыка…
Казалось, всё было так далеко от политики! Но мои однокашники забрасывали меня каверзными вопросами — все вертелось вокруг деятельности генсека Н.С. Хрущёва. Я давал вполне благонамеренные ответы: нутром чуял, что мне устроили дружеский допрос на лоне природы. Не исключено, что по спецзаданию.
Речь зашла о нашумевшей повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Её напечатали в том же журнале «Новый мир», в котором ранее был опубликован роман Михаила Дудинцева «Не хлебом единым». Сейчас кажется загадкой, как могли в условиях жесточайшей цензуры увидеть свет столь взрывоопасные сочинения. Конечно же, не только благодаря попечению главного редактора журнала Александра Трифоновича Твардовского. Он лишь воспользовался удобным моментом — просветом в тучах.
Однако вернёмся к повести Солженицына. Тогда отношение к ней стало своего рода лакмусовой бумажкой для проверки лояльности. Автор с безпо-щадной правдивостью, достойной русских классиков, нарисовал неприглядную картину концлагеря пятидесятых годов. Книга создавала такое впечатление, что вся страна — сплошная зона, обнесенная колючей проволокой и зорко охраняемая конвоирами и собаками.
Я вовремя навострил уши. Зачем доверяться так называемым друзьям, готовым продать тебя за тридцать сребренников? К чему раскрывать им свою, сокровенную точку зрения? Не лучше ли, лавируя, заострить внимание на второстепенном или на отдельных деталях?!
— Солженицын не оригинален, — заметил я. — Эту тему поднял Достоевский в «Записках из мёртвого дома». Сходство явное. Примечательно, что в обоих произведениях выведен образ надзирателя из татар. Есть и различие. Достоевский подаёт материал несколько бегло, очерково. Все герои у него как-то равноценны. Напротив, Солженицын всё действие повести разворачивает вокруг одного действующего лица — Шухова. Он подан выпукло и рельефно. И ещё. Мне кажется, автор напрасно ввёл в повесть фонетически завуалированный мат. Русские писатели избегали подобных словечек.
Таким маневром я отвлёк внимание любопытствующих товарищей от сути вопроса и повернул разговор в чисто формальное, художественное русло…
207
Они, по-видимому, были рады такому повороту: я — в их лагере, стучать на меня нет надобности. Всё-таки доносительство, что ни говори, пресквернейшая миссия!
Возвращались поздно. Небо было усеяно звёздами. И среди них — Большая Медведица, словно заброшенная телега без одной оглобли. Одно сравнение потянуло за собой другое. «Чем-то напоминает наш государственный аппарат, — подумал я. — Приделать бы недостающую оглоблю, впрячь бы сытого коня, посадить бы на облучок бывалого кучера, тогда, пожалуй, этот рыдван сдвинулся бы с места».
А ведь только что я разглагольствовал перед однокурсниками о том, что линия Хрущёва, без сомнения, правильная, что он ведёт страну по верному, Ленинскому пути…
Но что поделаешь, если мои воззрения не укладывались в прокрустово ложе узаконенных представлений? Приходилось жить двойной жизнью. Неотвязно преследовала мысль: «Две параллельные прямые никогда не пересекутся».
Болезненное криводушие, типичное для нашего времени, поразило не только меня. Сидоров и Ревенко в своих необнародованных стихах вступали в бой с общепринятыми мнениями. Тыртышный, который из-за обострения туберкулёза вынужден был задержаться ещё на один год в университете, посверливал окружающих единственным глазом и в кулуарах среди близких приятелей краснобайствовал на щекотливые политические темы, щедро сдабривая речь солью и перцем. И даже правоверный Курганский поспешил спрятаться за спину безобидной эстетики.
После расправы над революционными коммунистами в альма матер были задавлены последние отголоски свободы. В клубе состоялось комсомольское собрание. Резко критиковалась газета «Молодость», орган литературной группы нашего факультета, а наипаче «упаднические» стихи Сидорова. Выступил ректор Жданов и снова лягнул революционных коммунистов:
— Подобные молодчики думают, что они знают жизнь. Мы знаем её лучше них. В нашей стране больше хороших людей, чем плохих. Это наглядно показала война.
* * *
Атмосфера была гнетущая. Требовалась отдушина. Мужчины-филологи нашего курса, исключая Кочешкова, Багрянцева и Пестина, объединилась в кружок любителей Маяковского, безобидный по содержанию, но конспиративный по форме. Нас привлекала игра в подпольщину. Мы тайно собирались у Казарова в роскошной квартире его тётки. (После смерти мужа, литератора, у неё осталась богатейшая библиотека). На явки приходили не скопом, а поодиночке. В дверь стучали, согласно договоренности, три раза.
208
Каждый выбрал приглянувшуюся ему тему. К нам примкнул Володя Тыртышный, известный знаток поэта. Мы спорили, вели смелые беседы в пределах дозволенного, иногда выпивали.
Тем не менее даже наша невинная группировка вскоре оказалась под прицелом: сведения каким-то путем просочились в деканат. Парторг факультета всполошился, подозревая ужасную крамолу:
— Что это за новая ассоциация? Хватит с нас «революционных коммунистов»!
Насилу мы успокоили его. А перед Октябрьскими праздниками поехали в школу, где по соседству проживал Петя Ревенко. Я вышел на сцену и, работая голосом под диктора Левитана, торжественно произнёс:
— Наши выступления мы посвящаем Великому Октябрю. Они необычны. Мы связываем их с именем талантливого пролетарского поэта Владимира Маяковского.
После доклада школьники засыпали нас вопросами. И довольно каверзными. К примеру: «Почему Маяковский застрелился?» Эрудит Тыртышный, выпятив чахлую грудь, ловко отбивался от всякого рода подковырок. Затем Петя Ревенко встал в воинственную позу оратора; по-волчьи, исподлобья оглядывая аудиторию, читал свои опусы. Неожиданно на сцену выскочил изнеженный юноша — длинные волосы растрёпаны, шея повязана шарфом. В противовес дубовым стихам Ревенко и набившей оскомину официальщине он лихорадочно продекламировал свою оду «Свобода» в манере девятнадцатого века.
Любовь к Маяковскому теснее сплотила нас, кружковцев. На лекциях сидели в одном ряду. Вместе посещали столовую в мединституте. Там повсюду, как полноправные хозяева, стаями носились вороны. Чуя запах мертвечины (неподалеку — морг!), оглашали пространство зловещим граем.
Их назойливое карканье напомнило литературный вечер, где ростовский поэт Вениамин Жак делился впечатлениями о встречах с Маяковским. После в кулуарах бойко шушукались. Кто-то вспомнил, что с Жаком приключился нелепый случай. В клубе выступал Маяковский, а Вениамин послал ему злопыхательскую записочку. Маяковский обратился к аудитории: «Кто написал?» Ответа не последовало. Тогда грозный поэт революции подошёл вплотную к плюгавенькому Жаку и прогремел: «Бойтесь вот таких лысеньких и в очках». И Вениамин съёжился от стыда и втянул голову в плечи.
Тогда, во времена правления Хрущёва, в народе бытовал аналогичный анекдот. На двадцатом съезде партии, когда разоблачали культ личности Сталина, Никита Сергеевич получил записку: «А где были вы?» Хрущёв спросил: «Кто написал?» Все молчали. «Я спрашиваю, кто написал?» И опять никто не откликнулся. «Вот там и я был, где вы сейчас», — подытожил Никита Сергеевич.
209
При горкоме комсомола местная власть неспроста организовала клуб молодых литераторов — КМЛ. Аббревиатура созвучна слову «комолый», то есть безрогий. Чтоб не бодались. У городского начальства был правильный расчёт. Пусть лучше здесь, на глазах общественности, собираются горячие головы, вольнодумцы, нежели где-то скрытно, на задворках. Пошумят, перебесятся — и делу конец. Хитро! Задумано по принципу предохранительного клапана.
Порою Ревенко, Сидоров и я забредали туда на огонёк, но интересного там было мало. Да и защита диплома была не за горами. Приходилось допоздна засиживаться в университетской библиотеке. Вахтёр Лапидакис, который вёл себя нагловато в период следствия над революционными коммунистами, вдруг заметно ко мне подобрел. По-отечески поглаживал меня по спине своими лапищами, приговаривал:
— Давай в баньку сходим, попаримся. Я тебе спинку потру. А летом по Дону покатаемся. У меня своя моторная лодка. Рыбку половим.
Недоверчиво внимая его медоточивым речам, я соображал на свой лад: «Благодетель! Тебе бы в тюремных подвалах кости ломать!»
Зато без оглядки водил дружбу со старпомом Геннадием Новечихиным. (С ним мы учились на заочном, а проживал он вблизи от библиотеки — через дорогу). Человек бывалый, плавал на дизельэлектроходе с многозначительным названием «Восход». Когда Геннадий заговаривал о своём судне, в его чистых голубых глазах загорался саркастический восторг:
— Мой кэп — Иван в кубе. Иванов Иван Иванович. Тупой и недалекий. Натуральный дуб. Ему так к лицу флотская фуражка. С кокардой, из дубовых листьев. А все трясутся перед ним. Чуть что — он в кадры капает. Одна кокша его не боится. Станет, руки в боки: «Мне плевать, что ты капитан. Я навалю тебе в миску навозу. Ты поешь да ещё и похвалишь!» Взаимоотношения в экипаже неважнецкие. Поговорить и то не с кем. Не все матросы училище закончили. Приходится набирать ребят со стороны. Слава Богу, хоть они чётко научились выполнять команды: «Отдать концы!» — «Принять концы!» Ну ещё палубу подметут. Да и то друг друга подталкивают: пойди, мол, сделай ты.
— Интересно, а сколько они получают?
— Ну, вычтут за питание. Остаётся — триста двадцать рублей.
Этот вопрос я задал не случайно. После университета нас ожидало неопределённое будущее. И я заранее старался выбрать себе подходящее поприще. Перспектива сельского учителя в захолустье не радовала. Я и от Тамары Воропановой отошёл, боясь, что придётся на ней жениться и ехать в глубинку.
Вот если бы на её месте оказалась Лена Бочарова, тогда другое дело. С ней хоть на край света! Да что попусту бередить старую рану!.. Лена замужем и скоро подарит грузину красавчика-сына. И без того полные её губы стали ещё пышнее. А сама располнела и несколько подурнела.
Ни разу не встретился я больше и с кассиршей Асей. С того вечера, как
210
сыщики следовали за нами по пятам, всё разом оборвалось. События стремительно закрутились… Мои прежние пассии потускнели: их напрочь вытеснила Валя Швецова, моя будущая жена. Но об этом пойдёт речь в следующей части повествования.
* * *
Когда я возвращался поздно, хозяева выражали недовольство. Анна Васильевна вставала с угретой постели и шла в холодный коридор открывать дверь. Иван Данилович ревновал, ему не с кем было вести философские беседы: я появлялся, как ясное солнышко. Словом, всё шло к тому, чтобы перейти на иное место жительства.
На счастье, попался Володя Сидоров. Его великодушие, смешанное с мужицким плутовством, всегда вызывало во мне симпатию. Я сказал, что намереваюсь снять где-либо угол. Мы не спеша побрели по университетскому переулку. Невзрачное казённое здание школы почти впритык придвинулось к церкви, огороженной железным заборчиком.
— Отделена от государства, — пошутил я.
— Невелика препона, — замысловато выразился Сидоров.
Мы свернули в маленький переулок, напоминающий аппендикс. Володя открыл калитку. Чтобы не удариться темечком, нам пришлось сгибаться в три погибели. Сидоров толкнул плечом забухшую дверь деревянного дома, и мы оказались в полутемных сенцах. Я зачерпнул из огромного бака полный корчик воды и по-богатырски, с прикряком выпил. Володя последовал моему примеру. Ему нравились мои рабоче-крестьянские манеры.
В комнате, в углу, висела икона, убранная рушником с ажурной вышивкой по краям. Перед иконой теплилась лампадка. Неподалеку красовалась кровать с пирамидой подушек.
— Здесь почивает хозяйка, — пояснил Сидоров. — А в той комнате — ребята. А я вот туточки.
Мы протиснулись в тесноватую каморку.
— Зато отдельно, с комфортом, — как бы успокаивал он сам себя.
О чем только мы не говорили! Володя читал новые стихи. Вдруг в дверь осторожно постучали. Вошла старуха, все ещё красивая, с большими карими глазами.
— Володечка, тебе письмо, — пропела она ласково.
— Спасибо, Мария Федотовна. Дай Бог вам здоровья. Кстати, нового квартиранта не возьмете? Парень что надо.
Хозяйка помолчала.
— Ну что ж, миленький, я не против. Только прежде следует с папочкой посоветоваться.
211
Пришёл «папочка», её муж, лет под восемьдесят, но достаточно крепкий, в потёртой стёганке. Пытливо оглядел меня, объявил:
— Я согласен, молодой человек. Живите. С Господом!
На другой же день я перебрался в новое жильё. Адрес непонятный, вроде шарады: Греческая улица имени Волос, дом 8. Соседи по комнате, Толька с юрфака и литератор Вадим Белопольский, помогли перетащить мои пожитки. Вечером пришёл Володя Сидоров, и мы устроили студенческую пирушку.
Вадима Белопольского я знал по Таганрогской школе. Ещё тогда он зарекомендовал себя как блистательный литературный критик. Однако поступил в Москве в технический вуз. По истечении года бросил его. Страсть к словесности взяла верх — и вот он у нас, на филологическом факультете. Вадим отстал от меня на один курс, хотя был старше на два года. Перефразируя название работы Ленина «Шаг вперед — два шага назад», я подтрунивал над Вадимом: «Год назад — два года вперёд».
В комнате обычно было тихо. Толька лежал на койке на животе, задрав кверху грязные пятки, и то и дело поправлял сползавшие с носа очки, углубляясь в хитросплетения юриспруденции. Вадим Белопольский упивался беллетристикой. Изредка вычитывал вслух понравившиеся строчки, отпускал реплики и остроты.
Университет и библиотека были, считай, под боком. Теперь я частенько, даже среди дня, ложился на кровать, не раздеваясь, поверх покрывала. Вытягивал ноги и погружался в «небытие» — в сладостный глубокий сон. И просибаритствовал так целую неделю, пока Вадим не взял меня на мушку.
— Тише, тише! — говорил он полушёпотом. — Не мешайте. Георгий вылеживает роман.
Но валять дурака было некогда. До защиты дипломной работы оставалось не так уж много времени. Круг вопросов, освещаемых в ней, требовал глубоких документальных раскопок. Мой руководитель Фёдор Аркадьевич Чапчахов, несмотря на обидную непоследовательность, проявленную по отношению к роману М. Дудинцева «Не хлебом единым», пользовался с моей стороны глубоким уважением за свою энциклопедичность и самобытность суждений. Я во что бы то ни стало хотел оправдать его доверие и старался сделать работу не компилятивной, а самостоятельной, исследовательской.
Разумеется, открыто высказывать сокровенные мысли было опасно. И я нашёл оригинальный способ. Так, в главе «По некоторым вопросам о роли народных масс в истории» завуалировано, почти сам с собой, вступил в полемику с общепринятым мнением. Да, несомненно, народ — творец всех благ, материальных и духовных. Другое дело — его участие в общественной жизни, тем более в политическом управлении. В данном случае, утверждал я, никоим образом нельзя подходить с одинаковой меркой ко всем периодам исторического развития. И тут же ссылался на непререкаемый авторитет Ленина, на
212
его статью «Главная задача наших дней» от 11 марта 1918 года. В ней утверждалось следующее: «Тогда, сто с лишним лет назад, историю творили горстки дворян и кучки буржуазных интеллигентов при сонных и спящих массах рабочих и крестьян».
Да, народ спал. «Спит он и сейчас!» — хотелось заорать во всё горло. Государством управляет не кухарка, как всенародно сулил вождь пролетариата, не серая рабоче–крестьянская масса, а избранная кучка. Но мой подспудный крик напоминал тот случай, когда кажут кукиш в кармане. На протяжении всей истории народ вел себя, как стадо, если не считать отдельных эпизодов. Как тут не вспомнить крылатое высказывание университетского философа Минасяна, который вгорячах, по-кавказски, обращался к студентам:
— Я научу вас мислит, бараны!
А некоторые не желали становиться в стойло. К их числу, в первую очередь, принадлежал Сидоров. Каждое утро из его комнаты, что за фанерной перегородкой, раздавался затяжной зев с завыванием. Это означало: Володя проснулся. Он резко вскакивал с кровати. Комната ходила ходуном, доносился металлический перезвяк гантелей.
День у него был насыщен до предела. В то время, как большинство студентов, отсидев на лекциях, предавались безмятежному отдыху, Сидоров добровольно взваливал на себя непосильную ношу физических и умственных перегрузок. Участвовал в современном многоборье: бегал на установленные дистанции, скакал на лошади с преодолением препятствий, плавал, стрелял из пистолета, сражался на шпагах. Или, обложившись штабелями книг, корпел над ними за столиком в университетской читальне.
«Сидоров здесь, Сидоров там, Сидоров здесь, Сидоров там, Сидоров, Сидоров, Сидоров…» — смеясь, пародировал он знаменитую арию Фигаро из «Севильского цирюльника». А в сумерках в его окошке мерцал огонёк. «Не шумите! Володинька пишет стихи», — предупреждала хозяйка Мария Федотовна. И тогда к нему никто не смел приблизиться, как говорится, на пушечный выстрел. Зато потом, когда Сидоров уже ничего не мог из себя выжать, он с удовольствием предавался болтовне на различные темы. К нему частенько захаживал филолог Алексей Микрюков, пьяница с тонкой душой потомственного артиста, и они много рассуждали о театре и об искусстве вообще.
Я тоже был постоянным собеседником Володи. Говорили обычно с глазу на глаз. В то время только с ним я мог позволить себе быть откровенным. И Сидоров не опасался меня, зная о моих дружеских связях с революционными коммунистами.
— Что такое КГБ? — с пафосом вопрошал он. — Это КБН — кабинет безопасности Никиты.
Володя недолюбливал сие заведение, считая, что там давно завели на него досье.
213
— И всё-таки Хрущёва не сравнить со Сталиным, — заметил я. — При Сталине лилась кровь лучших и невинных людей. Это была трагедия. А при Хрущёве совершается водевиль. Верно заметил старик Гегель: «История повторяется дважды: второй раз в виде фарса».
— Нэ кажи гоп! — возразил Сидоров.
— Всё равно Хрущёв намного лучше. Во-первых, он русский. И поддерживает простого мужика. Во-вторых, освободил из заключения старых большевиков. Да и не только их. И дал, наконец, хоть какую-то свободу слова. Иначе разве бы мы вот так балаболили?!
— С тобою вполне я согласен, Георгий, — продекламировал Володя, используя размер «Илиады».
А после прочёл отрывок из своей поэмы. Но я ничего не запомнил, кроме того, что Хрущёв рифмовался со словом «ещё».
Разгорячённые, мы вышли во двор. Вокруг было тихо, как в глухой деревне. И вдруг с высоты донёсся тревожный будоражащий крик.
Сидоров толкнул меня.
— Слышишь?
— Да. Это они.
В тёмном небе курлыкали журавли. Я всегда тяготел к бытовому реализму и заметил:
— Скрипят, как несмазанная телега или ворот колодца.
Романтически настроенный Володя возмутился:
— Нет, нет! То звук горна. Призыв! Торжество весны!
Какие мы были с ним разные, как небо и земля! Перед сном я любил поразмышлять в деревянной уборной. Дверь всегда была полураспахнута. Отсюда виднелось трёхэтажное кирпичное здание. В торце его, наверху, светилось окошко. Оно давно привлекало меня. Что там происходит? Может быть, такой же, как и я, мечтатель сидит в туалете, а может, нежданно-негаданно разбивается чьё-то счастье?..
Все мы, обитатели дома на Греческой улице имени Волос, взахлёб читали тогда книгу Огюста Фореля «Половой вопрос». Сидоров усерднее всех перелопачивал эту щекотливую тему, изображая из себя прожжённого сердцееда. Как-то он привёл в свою каморку накрашенную девицу. Толька, юрист, подал сигнал к молчанию. Мы притаились. Из-за фанерной перегородки был слышен любой шорох. Они распили вино, после чего Володя начал усиленно вести теоретическую подготовку. Дескать, любовь должна быть свободной, наша жизнь скоротечна, и прочее... Битый час он уламывал свою приятельницу, однако остался с носом.
А я бегал на свидания, возвращался ночью. Дверь была закрыта. Все спали. Осторожно, точно кот, лез в открытое окно. Случалось, будил ребят — тогда в меня запускали ботинком. Улыбаясь, я безшумно укладывался на своём ложе.
214
В этом доме меня всё устраивало. А более всего — хозяева, люди богомольные. Он — человек прежней закалки, работал монтёром ещё при царе. Сейчас был оформлен электриком в храме и пел на клиросе. Мария Федотовна с утра до вечера пребывала в будничных хлопотах. Друг дружку они величали ласково: «Папочка», «Мамочка». Никогда не кричали, не спорили, ни с кем не ругались. Но соседи их недолюбливали, окрестили куркулями. Толька и Вадим Белопольский, пользуясь глухотой стариков, то и дело отпускали в их адрес плоские шуточки:
«Доброго вам здоровья, Божьи одуванчики!»
«Большой вы эрудиции, бабушка»…
Люто ненавидела их бывшая невестка Соня. Хозяйский сын, человек степенный, вынужден был с ней развестись. Соня осталась во флигеле. Вела жизнь безпутную. Хозяин молчал, всецело полагаясь на волю Всевышнего. А Мария Федотовна нет-нет да и урезонит ее:
— Ты бы хоть людей постыдилась. У тебя чуть не каждый день новый клиент!
— А тебе какое дело, старая ведьма?! — Сонька пересыпает речь отборной нецензурщиной. — Водила и буду водить. Приведу сто кобелей, а сто первый будет мой!
— Остепенись! Побойся Бога, блудница!
— Чихать я хотела на вашего Бога! — в исступлении кричит она, и изо рта её брызжет не то слюна, не то пена.
* * *
Весна в разгаре. Скоро Пасха. А за неделю, по рассказам мамы, бывает праздник — Вход Господа во Иерусалим. На всенощной освящаются веточки вербы. Ими (существует такой обычай) хлещут по икрам девушек и молодых женщин. И приговаривают: «Верба хлёст, бей до слёз». Якобы, как говорила мама, для повышения способности к деторождению.
У Марии Федотовны в эти дни, как, впрочем, и у всех верующих, дел невпроворот. Надо постирать, вымыть окна, навести чистоту и порядок в доме. Испечь куличи, покрасить яйца… Хозяин хлопочет по двору, подметает, сгребает в кучки перепревшие за зиму листья. Часто отлучается, наведывается в церковь — налаживает там праздничное освещение.
А вокруг — куда ни глянь! — одни безбожники. Я по инерции тайно ото всех молюсь утром и вечером. Это напоминает привычку, привитую с детства,— например, умываться, чистить зубы… и носит корыстный оттенок: всё чего-то прошу у Бога.
Я возвращался домой в полночь. В темноте по соседству с нашим местом жительства светился храм. За оградой толпился народ. Какая-то сила неодолимо потянула меня туда. В церкви я не был с самого детства. Поначалу ско215
вал ложный стыд: а вдруг там кто из студентов или преподавателей? Но я сразу же отыскал оправдание: писатель должен вникать во всё. И, перекрестившись, вошёл.
Народу было битком, почти все — старухи да женщины. Большинство — в платках. Иные — в шляпках. Пожилых мужчин — наперечёт. Молодёжи вовсе не было. Зато на клиросе я заприметил отрока с золотистыми кудрями, удивительно похожего на ангела.
Я попытался протиснуться вперёд. На меня стали бросать косые взгляды. Кто-то злобно процедил сквозь зубы: «Шляются тут всякие!» Я молча оборонился, осенив себя крестным знамением. Больше на меня не обращали внимания.
Крестный ход уже совершили. Шла пасхальная утреня. Хор пел радостно, словно весело играя и скача. Долетали отдельные фразы: «Воскресения день… Господня Пасха… от смерти бо к жизни, и от земли к небеси, Христос Бог нас приведе…»
Невысокий, сухощавый священник преклонных лет в красном облачении с кадилом и трёхсвечником в руках шустро выбегал на амвон и торжественно провозглашал: «Христос воскресе!» Стоящие в храме одним духом ответствовали: «Воистину воскресе!» И, объятый всеобщим порывом, я присоединял к ним свой голос.
Потом батюшка внятно читал Огласительное Слово Иоанна Златоустого. Заключительные патетические вопросы приводили в трепет: «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа?»
Царские врата всё время оставались отверстыми. Пели пасхальные часы. Я с любопытством оглядывал убранство храма. Он весь был пронизан несказанным ладанным благоуханием. Лики святых сияли. Перед иконами ровным пламенем горели свечи. Таинственно мерцали огоньки лампад. На иконостасе светились две большие буквы Х и В, составленные из электрических лампочек. «Мой хозяин соорудил», — с гордостью подумал я.
Началась обедня. Священник кадил вокруг престола, тихо, умиленно напевая: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…» Врази — это враги. Обыкновенное чередование согласных. Такое звучание сохранилось и в украинском языке (в песне «Ой, развився в полi, при дорозi та дуб зелененький»). А кто такие враги? Были фашисты. Промчались, как саранча, по нашей земле. А нынче — американцы. Хоть они и за океаном, а раздувают холодную войну. Есть ещё и враги Отечества. Но главный зачинщик всех козней, противоборец — диавол! «Так це ж вражина!»— часто повторяла краснодарская баба Галя. Пусть же исчезнет злочестивец со своими присными, яко дым. И в подтверждение этого гремит боевой призыв — припев: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав».
216
Пусть погибнут грешники (те, которые преступили закон) от лица Божия, а праведники, живущие нравственно и справедливо, да возвеселятся.
Господь сотворил новый, доселе небывалый день — воскресение. Попрал своею смертию смерть. Вспоминается Гегель: отрицание отрицания! Но что значит сие отвлеченное умствование по сравнению с тем, что Христос даровал людям жизнь вечную?!. Такого всепобеждающего оптимизма я никогда и нигде не встречал.
Когда выходили из церкви, уже развиднелось. День обещал быть светозарным.
В окнах нашего дома почему-то горел свет. Дверь не запирали. В красном углу перед иконой была возжена лампада. Хозяева отсутствовали. Наверное, батюшка пригласил их на общую трапезу.
В соседней комнате царил хаос. Стол был раздвинут. На нём торчали пустые бутылки. Валялись недоеденные огрызки сыра и колбасы…
Умиротворённый и легковесный, душой я ещё находился в храме. И во мне всё ликовало и пело: «Воскрес Иисус от гроба, якоже прорече, даде нам живот вечный и велию милость».
Но вот в дом ввалилась веселая компания: Володя Сидоров и Серёга-медик с девицами сомнительного поведения.
— Ха-ха-ха! А мы только что с левого берега Дона, — зачем-то доложили они.
Раскрыли три бутылки вина.
— Так за что же мы выпьем? — спросил Серёга-медик.
— Христос воскресе! — громко произнёс я.
Лишь один Володя ответствовал:
— Воистинну воскресе!
Остальные засмущались, пролепетали: «Христос воскрес! Христос воскрес!»
— Погоди, — сказал Сидоров. — Там в моей каморке два крашеных яйца. Мария Федотовна нас поздравила с Пасхой. Давай разговеемся.
Мы взяли яйца в руки. Я ударил первым. И разбил Володино яйцо.
— «Ты победил, Галилеянин!» — торжественно процитировал он.
Вдруг кто-то спохватился:
— А где же Микрюков?
Однако никто не знал, куда девался Микрюков. И о нём тут же забыли.
Девицы опьянели. Пытались острить, несли всякую околесицу. Серёга-медик махнул рукой:
— Эх, дозрели окончательно! — поставил он и без того очевидный диагноз. — Пора отправить их домой.
Я вышел во двор подышать свежим воздухом. На крыльце флигеля сидели в обнимку бывшая невестка хозяев Соня и пьяный в стельку Лёша Микрюков.
217
Заметив меня, она демонстративно сказала ему прокуренным голосом:
— Пойдём, красавчик, ко мне домой, потешимся! Ну давай, давай, скорей в постельку.
И вдруг обернулась в мою сторону:
— А ты чего зенки вылупил? Завидно? Хочешь, и тебя завлеку? Меня на всех хватит.
Я молча поспешил, как в укрытие, в дом своих благочестивых хозяев, чтобы не омрачать окрыляюшего Пасхального настроя.
218
219
СЕМЕЙНЫЕ
РАДОСТИ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
220
ГЛАВА 1
КОНВЕРТ
В
есной, обычно после Пасхи, пробуждается вся природа. Щедро пригревает солнышко. На деревьях набухают почки, готовые распуститься. Земля украшается зелёным покровом. Неугомонно верещат и хлопочут птицы. В прудах и яминах, заполненных после половодья, резвятся лягушки, испуская заливистые трели — объяснения в любви. В хлевах и на фермах призывно ревут бычки. Чуют: скоро их вы гонят на выпаса — на свободу.
Моя весна пришла ко мне осенью.
Анатолий Кочешков полюбопытствовал невзначай:
— Ты где думаешь встречать седьмое? Хочешь, пойдём в одну компанию? Девочки будут. Симпатичные! — он подмигнул. — Вальку Бирюкова возьмём. Ты его знаешь, с биофака.
— Ещё бы, мой сосед!
Валентин снимал угол в доме через дорогу, наискось от меня, в том же закоулке за церковью, неподалеку от университета. Бирюков, добродушный здоровяк, чем-то смахивал на нацмена. Хотя сам — потомственный донской казак из Новочеркасска. Анатолий не отставал:
— Ну как, согласен?
Я молча кивнул.
— Ну вот и хорошо, — он облегчённо вздохнул, точно ему удалось, наконец, заключить выгодную сделку. — Соберёмся у Таньки Худяковой. Это рядом с нашей пятиэтажкой. Только ты к Таньке не приставай. У них с Вовкой уже всё на мази. Должны пожениться.
В назначенный день мы отправились на вечеринку. Все трое — в белых накрахмаленных рубахах, при галстуках, в широких, модных в те годы, брюках. Смешной, нескладный Кочешков и бравый, словно гвардеец, Бирюков — две явные противоположности.
К Худяковой заявились самыми первыми. В квартире была Татьяна со своим ухажёром. Лупоглазая, не в меру болтливая. Почему-то напрашивался скоропалительный вывод: «Обычно из таких впоследствии получаются типичные самки». Анатолий между тем хвастливо сообщил полушёпотом:
— Наши матери — доценты, близко знакомы. По пединституту.
И куда-то удалился.
Мы с Бирюковым удобно устроились на диване, терпеливо дожидаясь, когда начнётся застолье.
Задребезжал звонок. Вошли три девицы и, гордо задрав головы, продефилировали мимо нас, как манекенщицы. Две из них были высокие и поджарые. Третья — среднего роста, упитанная, светловолосая. После, знакомясь, они небрежно, с оттенком высокомерия протянули нам руки.
Валентин недовольно фыркнул:
221
— Подумаешь, фифы! Ты хоть запомнил, как их зовут?
— А ты что, в трёх соснах заблудился? Две Вали. Одна носатая, другая, на голову ниже неё,— светленькая, круглолицая. Третья — манерная, сухопарая, с недовольной физиономией — Нелли.
Бирюков махнул рукой:
— Да все они на одну колодку — задаваки! Только хвалиться-то нечем: товар не ахти какой!
— Ну а кандидатуру ты себе наметил?
— Пока ещё нет, — нехотя протянул Валентин. — По нашему обычаю, надо прежде как следует подзаправиться.
В знак согласия я крепко пожал ему руку.
Праздничный стол был почти готов. Уже расставляли закуски. И вдруг погас свет. Раздался всеобщий неодобрительный возглас: какое же веселье в потёмках да ещё без музыки?!
— Это надолго. Отрубили во всём доме. Пойдемте к Кочешковым, — предложила Таня Худякова. — У них, должно быть, не отключили. Да и посвободнее. Не то, что у нас — одна комната.
Анатолий тотчас же отозвался:
— Давайте к нам. Там пусто: все уехали в гости.
Уложив в сумки бутылки, закуску (кое-что прямо в тарелках!), направились через двор к корпусу Кочешковых. Там почти во всех окнах горел свет.
У Анатолия я бывал не раз. Здесь всё было знакомо до мелочей. Только почему-то отсутствовала древняя бабуля из Владимирской губернии со своим окающим говорком.
— Где же она?
Кочешков — туманно:
— Далече… — и пояснил: — Уже год, как отдала Богу душу.
Зато сибирский кот Касьян, распушив хвост, бросился ко мне. Стал ласково тереться об ноги, признал давнего знакомого. В трёхкомнатной с кухней и балконом квартире было гораздо просторнее, чем у Худяковых.
Девчата принялись накрывать на стол. Ребята достали проигрыватель, щекотали пальцем адаптер — проверяли звук, подбирали пластинки…
А я не спускал глаз с Вали, той, что поменьше. Что ж, она недурна собою: золотистые кудряшки до плеч; серо-голубые глаза широко расставлены, и стройные ножки — в чёрных лакированных лодочках.
Начались танцы. В тот вечер меня точно подменили. Движения были лёгкими, плавными. Я уже несколько раз успел пригласить Валю на танец. И всякий раз она охотно соглашалась. Мы медленно плыли по комнате, вплотную прижавшись друг к другу.
Улучив минуту, я с пылающим лицом подскочил к своим приятелям.
— Вот эту, светлоглазенькую, не трожьте — она моя! — предупредил я то222
ном, не терпящим возражений. Предостережение касалось Бирюкова, Кочешков был не в счёт. Тем не менее они дружно пропели дуэтом:
— Не безпокойся, Юра! И не подойдём!
Сели за стол. Пропустили по несколько стопок. Незаметно хмель ударил в головы, языки развязались. Дошли до политических анекдотов. Но я держался настороже. Мне почему-то не нравились эти набалованные детки привилегированных, как выяснилось, родителей, и я не испытывал ни малейшего желания откровенничать с ними.
Кочешков катастрофически захмелел и начал нести несусветную околесицу. Бирюков понурил голову. О чём он печалился? Видать, о том, что за столом нехватка для него зелена вина и снеди… Эх, разве так пируют в станицах! Да и позабавиться не с кем — ни одна деваха ему не приглянулась… Зато я ни на шаг не отлучался от своей избранницы.
Снова начались танцы. Незаметно я увлёк Валю в соседнюю комнату, где никого не было. Мы остались одни. Валя была в красном платье с глубоким вырезом, заманчиво раскрывавшем бисквитную грудь. Наклонившись, я стал жадно покрывать её поцелуями. Валя заахала. Но я чувствовал, что её покорила моя смелость, граничащая с наглостью.
Теперь между нами возникла тайна. А тайна связывает. Мы не столько танцевали, сколько медленно передвигались, прильнув друг к другу, стараясь спрятаться от посторонних глаз.
По натуре я был не очень-то разговорчив. Однако в тот вечер трещал без умолку и даже шутил. Валя от души хохотала. Смех у неё был открытый, жизнерадостный.
А под конец она вдруг приуныла. Подошла Нелли, тощая и надменная, как англичанка:
— Ну что, скучаем?
Валя передёрнула плечами:
— Ничего не поделаешь!
Тогда Нелли назидательно погрозила мне пальчиком:
— Мужчины не должны этого допускать.
И удалилась, двусмысленно улыбнувшись.
Я насторожился: не мог понять, отчего у Вали так разительно переменилось настроение? Вечеринка была на исходе, и может статься, что мы расстанемся навсегда. И я, как мог, пытался развлечь свою напарницу. Нежно поглаживая её волнистые волосы, напевал:
Три года ты мне снилась,
А встретилась вчера…
— Не вчера, а сегодня, — педантично поправила Валя.
Я понял, что время шуток кончилось. Не то она уплывёт от меня безвозвратно. И шепнул:
223
— Я провожу вас.
— Не надо. Здесь совсем рядом.
Я не отступал. Как подобает истинному кавалеру, помог ей надеть лёгкое розовое пальто. Мы вышли на улицу.
— Зачем вы меня провожаете? — спросила Валя.
Я не растерялся:
— Вы мне сразу понравились. Надеюсь, будем встречаться.
— Это исключено. У меня есть обстоятельство…
— Вы замужем?
— Нет.
— С кем-нибудь дружите?
— Тоже не угадали.
— Так в чём дело?! Давайте увидимся завтра.
— Нет, — сказала она изменившимся голосом, — только после праздников. Одиннадцатого мы учимся. Приезжайте после занятий к финансовому институту. Это рядом с книжным магазином, на Ворошиловском. Знаете?
— Конечно. А когда?
— К пяти часам. А ещё лучше — позвоните. Если к тому времени охота не пропадёт.
— Валя, ну что вы в самом деле…
— Хорошо, хорошо. Вот мой телефон: 19-79, Швецова. У вас есть на чём записать?
— Не безпокойтесь, у меня память разведчика,— хвастливо заявил я.
Расстались у серого четырёхэтажного дома. Я не стал её целовать, лишь на прощанье пожал, попридержав, её руку.
* * *
Ночевать вернулся к Кочешкову. Когда улеглись, он поинтересовался:
— Ну как, уже?
— Что «уже»?
— Она твоя?
— Быстро ты хочешь! Что я собака — по подъездам любовь крутить?!
— Да они такие девчонки — доступные. Нелли, например, с четырнадцати лет живёт с мужчинами. А сейчас совращает подростков.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Да я с ними в школе учился.
— И за ноги держал?
— За ноги не держал, — осёкся Кочешков.
— Ну тогда и не наговаривай.
— А я и не наговариваю. За что купил, за то и продаю.
Кочешков ворочался с боку на бок — никак не мог угомониться:
224
— Ну, а целовал?
— Да, — с трудом выдавил я из себя.
— У-у, казак! — с завистью воскликнул он. — Тебе хорошо, ты казак. Тебя женщины любят.
— Перестань хныкать. Давай-ка лучше спать.
И всё-таки Кочешков заронил зернышко сомнения. Да, пожалуй, она такая, ветреная… Но какая красивая! И я с нетерпением стал ждать с ней свидания.
В назначенный день уже без четверти пять мерил шагами тротуар около финансово-экономического института. Полной уверенности, что она придёт, не было. Одолевало сомнение: а что если она согласилась встретиться со мной, чтобы я поскорее в тот вечер отвязался от неё? А номер телефона? Можно придумать любой!
И тут же, как волна, накатывалась другая мысль: «Ничего, сейчас явится твоя Валя-краля!» Куда же с ней пойти? В ресторан? Я не располагал для этого достаточными средствами. Разве что в кино — напротив, через дорогу, в «Буревестник»? А на улице долго не продержишься. За полчаса я весь иззяб — до костей. При плюсовой температуре было так холодно, как это бывает только в Ростове с его пронизывающими ветрами.
Пока я рассуждал, массивная дверь института приоткрылась и с высокого порога на тротуар спрыгнула Валя — всё в том же розовом пальто и в зелёном в красную клетку платке. Она показалась, в отличие от первой встречи, слишком уж простенькой.
— Куда же мы, Юра, направимся?
Я ответил не сразу.
— Решайте. Вы же мужчина, — заметила она с оттенком неудовольствия.
Я предложил пойти в кино.
— Нет, поехали лучше к нам. Смотрите, как разбушевалась погода!
Я наотрез отказался: дескать, неудобно родителей стеснять. На самом же деле боялся прослыть женихом: к этой роли был ещё не подготовлен.
После кино проводил Валю до её дома. Присели на лавочку за торцом здания, с безветренной стороны. Я прижал Валю к себе, стараясь отогреть. Однако холод скоро загнал нас в подъезд. Там, прильнув к тёплой батарее, долго млели, любуясь друг другом. Я целовал её волосы, глаза, уши… А губы она плотно сжимала. Может, брезговала?
В такой неуютной обстановке провели несколько встреч, пока Валя силком не затащила меня в свою квартиру.
— Чего ты упираешься? Мои родители хорошие, добрые. Вот увидишь!
С первого взгляда они мне не понравились. Отец, Павел Иванович, поморгал воспаленными веками. Потоптался, потоптался и ушёл вразвалку, как селезень, в другую комнату. Мать, Елена Ивановна, состроила приветливую улыбку. Губы тонкие, как ниточка, сжались. Она осталась тут же, в гостиной,
225
и, сев к нам спиной, продолжала вязать шерстяной носок. Как только она отвернулась, я обнял Валю и поцеловал.
В любой момент мать могла обернуться. Но риск придавал лобзаниям особую сладость. Немного погодя Елена Ивановна оставила нас вдвоём. Тут уж мы натешились вдоволь. Теперь, в отличие от того, когда мы ютились в подъездах, Валя целовалась с удовольствием.
Трёхкомнатная комфортабельная квартира Швецовых пришлась мне по вкусу. С малых лет я привык жить без удобств, а позже скитался по углам и каморкам. А тут такая роскошь и великолепие! Зато, приглядевшись к Вале, нашёл изъяны в её фигуре. Валя показалась несколько неуклюжей и толстоватой. Как бы читая мои мысли, она поспешила оправдаться:
— Располнела. После воспаления лёгких.
Я продолжал наведываться к ней через день. И спустя некоторое время до того привязался, что не замечал больше в ней никаких недостатков.
— А Бирюков встретился два раза с Осетровой и как в воду канул, — укоризненно сказала Валя.
— Ну что ж, это их дело!
Обычно мы уединялись в маленькой комнатке — шестиметровке — и не столько говорили, сколько ласкались. Когда я попытался было закрыть дверь на задвижку, Валя предупредила мои намерения:
— Не надо, они и так не войдут!
Время летело быстро. Я засиживался допоздна. И если б можно было, остался бы до утра. Валя провожала до входной двери, подавала мой шарфик, предварительно щедро смочив его духами. И когда я, съёжившись, ехал в застуженном трамвае, этот запах веял рядом и согревал.
Кочешков не переставал допытываться:
— Ну как, ты уже живёшь с ней?
— Нет.
— Врёшь, казак, врёшь!
— Ты как турок, ей Богу! Пристал с ножом к горлу.
— А вы скоро поженитесь?
— Тебе-то какая забота?
Кочешков стал переминаться с ноги на ногу.
— Знаешь, Юра, наша прежняя компания хотела бы снова собраться. Только вот предлога нету.
— За поводом дело не станет, — успокоил я Анатолия. — Скажем, что двадцать третьего ноября у меня день рождения. А соберёмся, возможно, у Вали.
Она с радостью приняла это предложение. Тем более что её родители собирались ехать в Белую Калитву.
Валя приготовила мне сюрприз. Подарила жёлтый бархатный альбом. Слева вверху была приклеена штампованная железка, на которой изображалась
226
Спасская башня Московского Кремля. Справа внизу — ромбик. На нём некий гравёр начертал незатейливые слова: «Юре в день рождения».
Но самое неожиданное оказалось внутри альбома — листок со стихами, которые сочинила Валя:
Двадцать третье ноября —
Не красный день календаря.
Будний день, без пышных оргий—
Родился тогда Георгий.
Не великий, не известный,
А простой филолог местный.
Впрочем, может быть, и он
Будет с гением сравнён.
Или что-нибудь такое
В педагогике откроет,
Что гордиться будем им,
Современником своим.
И сегодня, в день рожденья,
Прими, Юра, поздравленья.
Счастья без конца и края
От души тебе желаю.
Словом, полный перечень моих достоинств в посредственном изложении. Но тогда эти строки были мне крайне дороги.
На вечеринке мы выглядели, как жених и невеста — подстать Володе и Тане Худяковой.
Бирюков встревожился:
— Ты что и впрямь собираешься вступить с ней в брак?
— Да нет, это бутафория, — солгал я.
Валентин, убеждённый холостяк, приударял теперь за армянкой Анаидой, подружкой Вали, а с Осетровой у него роман уже закончился.
Когда все разошлись, я прикинулся пьяным, повалил Валю на кровать. Еще не будучи мужем, поспешил воспользоваться его правами. Валя ловко вывернулась из моих объятий и, поправляя платье, — строго:
— Если так будешь себя вести, больше здесь не появляйся.
— Прости, Валюша, я не хотел тебя обидеть.
Нахмурив брови, она холодно попрощалась со мной.
«Характерец будь здоров!» — подумал я. А когда показал её фото своему отцу, тот коротко подытожил:
— Красивая. Но хитрая…
Мама, увидев бархатный альбом, подарок Вали, заволновалась:
— Добротная вещь. Только говорят: жёлтое — к разлуке. А врать грех. Я тебя этому не учила. Устроили сборище. Да ещё в такой день, когда велико227
мученика Георгия предали мучительной казни, ломая кости колесом. А ты, блудник, небось, со своей барышней лобызался?
Я потупил голову.
Кулагиным я тоже показал фотографию. Иван Данилович, ревниво относившийся к тому, что я теперь редко посещал их, сравнил Валю с рысью. Анна Васильевна заметила:
— Такой палец в рот не клади. Она тебя живо окрутит. Попомни моё слово.
И стала рассказывать, что женщины идут на всё: привораживают, присушивают, а иногда берут несколько менструальных капель, и — в чаёк с вареньицем.
Я тут же с ужасом вспомнил, что меня уже не раз потчевали у Швецовых компотом или томатным соком. Тошнота мигом подступила к горлу. Ведь поначалу Валя не так уж мне нравилась. А после я стал от неё без ума. Но подозрения одолевали недолго. Я отогнал их и, очарованный, всё глубже погружался в сладостный омут.
Однажды мы по обычаю миловались в Валиной комнате при включённом приёмнике — передавали «Лунную сонату» Бетховена. Однозвучно падали каплями плавные звуки, звали в безконечность, настраивали на размышление о смысле нашего земного бытия… Я переживал вместе с композитором и, фантазируя, следовал своей тропинкой. Она привела меня в барскую усадьбу. Тихая летняя ночь. Пруд, на зеркальной поверхности которого отражается серебряный свет луны. В беседке воркуют влюблённые. Шепот, поцелуи… И в эту безмятежную идиллию врываются вдруг, словно горные потоки, бурные стремительные аккорды. Различные чувства, переплетаясь, сменяют друг друга: печаль и надежда, страсть и сомнение, ревность и нежная любовь… Сиюминутное счастье быстротечно и, как туго натянутая струна, может мгновенно оборваться.
Память воскрешала скромную квартиру с фортепьяно, где обитали добрая итальянка Клавдия Антониевна и её внучка Валя Мищенко, девушка с настойчиво сдвинутыми бровями и крепкой маленькой рукой — рукой труженика и художника. Да, вот кто мог бы стать истинным другом, с которым можно смело шествовать по тернистой дороге жизни! Поздно — минувшего не воротить. Я слишком жаждал тогда плотских наслаждений… Прощальная слеза сверкнула в уголке глаза…
Валя недолюбливала симфоническую музыку и видела меня в таком состоянии впервые. Она встревожилась, обняла за плечи:
— Что с тобой? Ты плачешь? Наверное, вспомнил прежнюю любовь, да?
Что я мог ей ответить?
* * *
Постепенно Валя властно вторгалась в мой внутренний мир и вытесняла из него влечение к политике и высоким материям. Лишь порой я захаживал к
'
228
бывшим хозяевам на Колодезную. Иван Данилович тщетно пытался заманить меня своими рассказами. Их магнетизм теперь утратил былую силу.
— Когда-то за погоны к стенке ставили, а сейчас сами носим! — с жаром восклицал старый большевик. — Да и офицерские чины царской армии соответствуют нонешним. Прежде были подпоручик, поручик, штабс-капитан, капитан. А сейчас — младший лейтенант, лейтенант, старший лейтенант, капитан. Как видишь, вернулись на круги своя. Только названия поменялись.
Тут в комнату ворвался Коралл и гавкнул.
— Ну вот и он удостоверяет. Значит, точно. — Кулагин, погладив свой полированный череп, продолжал: — Самый первый в офицерстве чин был прапорщик. Его удостаивались люди низших сословий. Прапорщика уже величали «ваше благородие».
Анна Васильевна находилась неподалеку и тут же пропела частушку:
Раньше был дворник,
Звать его Володя,
А теперь на фронте —
«Ваше благородие!»
— Не слышал? — обратилась она ко мне. — А вот ещё:
Раньше была прачка,
Звать её Лукерья.
А теперь на фронте —
Сестра милосердья.
Между тем Иван Данилович вопрошал:
— А знаешь, какая самая высокая награда была? — и поднял кверху указательный палец: — Георгиевский Крест! У кого было четыре креста, считался полным Георгиевским кавалером. Два золотых креста и два серебряных. И к ним четыре таких же медали. Иконостас! — повторил он своё излюбленное словечко. — Только редко кто дотягивал до такой награды. Большинство выслуживало деревянные кресты.
Я слушал Ивана Даниловича, однако прежнего интереса к его рассказам у меня не было: все мысли кружились вокруг Вали.
Сколько раз мы бродили с ней по здешним заснеженным тротуарам. «Вот эта улица, вот этот дом», — напевал я. Она взглядом туриста разглядывала допотопное, с её точки зрения, жилище Кулагиных. Кровля из оцинкованного железа. Из трубы вьётся дымок. Между оконными рамами проложена вата, на ней стограммовые гранёные стопки с солью. Высокое парадное крыльцо. Зелёные ворота. На калитке — табличка: «Во дворе злая собака». Из глубины двора доносился грозный голос Коралла.
А мы поспешали в близлежаший кинотеатр, усаживались на последний ряд, в угол, и с нетерпением ждали, когда погаснет свет, чтобы без стеснения начать целоваться. На экране что-то мелькало, двигалось, пели про волосы, улыбку и семиструнную гитару…
229
Не только угревшись в кинозале, но и на морозе, в заснувшем на зиму скверике близ Ростов-Горы, на заиндевевшей скамейке мы испытывали непреодолимое обоюдное тяготение. А дома у Вали, в её шестиметровке, точно в каюте, по нескольку часов проводили в полушёпотном ворковании.
Очевидно, от перевозбуждения, у неё зябли руки, и она отогревала их у меня под рубашкой, поглаживая шерстку на груди.
— Ох, и люблю волосатых мужчин, — в её глазах сверкали игривые огоньки. И — уже совсем ласково: — Ах, ты, мой медведюшко!
От Вали возвращаюсь поздно вечером. Долго стою на остановке. Вот, наконец, мчится по рельсам «утюг». Так называет Валя трамвай чешского производства. Он плавно катится; в нём тёплые мягкие сиденья. На улице Горького приходится пересаживаться на наш, отечественный. Он трясётся, дребезжит; стёкла заиндевели, отовсюду дует; двери, закрываясь и открываясь, хлопают, подобно выстрелам, так, что пассажиры невольно вздрагивают.
Мороз заметно крепчает. И, согнувшись от холода, я бреду восвояси.
Наши отношения с Валей дошли до той грани, что окружающим казалось: между нами существует самая близкая близость. Именно так и подумали мои однокурсники, когда я заглянул с Валей на университетский вечер. Девчата сникли: вместе со мной кое для кого уплывала надежда выйти замуж. Тамара Воропанова зарделась: в ней взыграло оскорблённое самолюбие. И без того огромные глаза Лены Бочаровой расширились до отказа: неужели это тот самый неуклюжий парень, который неумело объяснялся ей в любви на лестничной площадке? И с такой привлекательной девушкой? По всему видно, что не только он её любит, но и она отвечает ему полной взаимностью. Однако что теперь Лена? Жена грузина. Раздобрела, губы, казалось, стали ещё толще; по лицу пошли пигментные пятна.
Забезпокоился не только слабый пол. Кочешков то и дело назойливо допытывался:
— Ну скоро вы поженитесь?
А Валентин Бирюков очень уж тревожился:
— Неужто ты возьмёшь её замуж? Не вздумай отмочить такую глупость!
Валентин, основываясь на одной интуиции, считал Валю девицей лёгкого поведения. Воспитанный в суровых казацких традициях, полагал, что с такими, как она, можно в лучшем случае весело провести время, но попробуй взять их в законные супруги — всполошится вся родня.
После поздних свиданий я частенько сталкивался с Бирюковым на нашей глухой улочке — Греческой имени Волос.
— От неё? — спрашивал Валентин.
— От неё, — с гордостью отвечал я.
— Гляди, друже, не влипни.
— За кого ты меня принимаешь? — хорохорился я, хотя уже давно не мыслил без Вали своего существования.
230
Швецовы привыкли ко мне и считали чуть ли не зятем. Кстати, не такие уж они простые. Как говорится, не лыком шиты. Коммунисты со времен гражданской войны. Мать с пикой верхом на коне скакала. Отец много лет сряду был председателем исполкома, как раз в том Октябрьском районе, где они проживали. Мать работала в секторе учета райкома партии. Оба ушли на пенсию (отец получал персональную), а прежние связи остались. Дом у них всегда был полная чаша.
И мать Вали старалась ублажить изысканными блюдами меня, изголодавшегося за пять лет студента. Потчевала паюсной икрой или уткой, плавающей в жиру, с подрумяненной горячей картошкой.
В Ростове от нестерпимого зноя многоэтажные дома раскалялись за день, как печи. Плавился асфальт, даже вечером нечем было дышать. Гуляя с Валей, я то и дело приникал губами к водопроводному крану. Пил и не напивался. Спасал холодильник. Мы доставали из морозилки судок с решёткой и высыпали в кружки кубики льда. Не мешало бы и душ принять для полного удовольствия. Да совестно было просить об этом Валю. Впрочем, всё ещё впереди…
Мне следует во что бы то ни стало бросить якорь в Ростове. На завод, на стройку, в гущу рабочего класса — только не в глухомань учителишкой!
А Сидоров уже сейчас мечтает рвануть в неведомые дали: куда-нибудь в Сибирь или на Целину. Правда, ему учиться ещё целый год. А мы уже стояли на пороге так называемого распределения. Историкам нашего курса, точно в насмешку, предоставили Ростов и Харьков. Все знали, что никаких вакансий в этих городах не имеется.
Нам, филологам, «повезло». Мы получили широкое право выбора: целых две солнечных республики — Таджикистан и Узбекистан. Географические понятия, без указания конкретных пунктов. Заманчиво, не правда ли? Поезжайте, голубчики, не мозольте глаза, а там, на месте, решат, куда вас засунуть.
Мама встревожилась не на шутку: как, её единственного сына пошлют невесть куда — к каким-то азиатам! Ни за что!
— Ваня! — категорическим тоном обратилась она к моему отцу. — Разве ты не можешь что-нибудь предпринять? Все могут, а ты не можешь? Какой же ты отец!
Отец стал действовать. Бегал с портфелем под мышкой по городу. Узнавал, вынюхивал. Наконец, встретился знакомый снабженец. Его родственник Виктор Трофимов занимал пост секретаря горкома комсомола. Учился в нашей Чеховской школе. Я помню его. Этакий богатырь! И шагает семимильными шагами… по лестнице карьеры.
В приёмной у него было полно народу. Работа кипела. Трофимов, деловой идейный товарищ с упитанной физиономией, несмотря на занятость, принял нас вне очереди, по-свойски.
231
— Ситуация ясна. Хочешь работать? — Я кивнул. — Есть подходящее место. Замполит в профтехучилище. Справишься?
— Постараюсь.
— Тогда поезжай. Вот адрес.
Я поехал. Училище располагалось в районе комбайнового завода. В вестибюле меня чуть не сшибли с ног. И этих-то одержимых проказников мне придётся воспитывать?! От них всего жди. Чего доброго, и ножичком пырнут! Но отступать было поздно, и я вошёл в кабинет директора. Он предложил мне сесть, и тут в голове моей родилась заманчивая идея. Она сразу же окрылила меня.
— От товарища Трофимова, — бодро произнёс я и кратко обрисовал сложившуюся обстановку: университет не имеет возможности предоставить место по специальности, поэтому горком комсомола направляет меня сюда, в профтехучилище.
Директор выслушал внимательно.
— Да, но работа у нас того… сами понимаете, — предуведомил он. — Ребята молодые, кровь кипит.
— Знаю. Я не из робких.
— Что ж, тогда вам и карты в руки. Хотя зарплата у нас, — он замялся, — всего шестьсот рублей.
— А лучше — скитаться без дела? Или трудиться не по профилю?
— Разумеется, нет. В таком случае мы договорились.
— Конечно. Только вы должны соблюсти маленькую формальность.
И попросил его написать в университет ходатайство о моём самоопределении в связи с тем, что профтехучилище предоставляет мне работу по специальности.
Директор расписался, поставил печать. Я бережно взял бумагу.
Мама забезпокоилась.
— Смотри, ещё прирежут тебя эти фэзэушники!
— Не волнуйся. Получу самоопределение, а там я вольная птица.
И на радостях обнял её и завальсировал с ней по старинному паркету. Благо, по площади наша квартира почти равнялась танцевальному залу.
Распределения ждали с трепетом. А проходило оно формально. Вызывали каждого студента. Для блезиру спрашивали: «Куда желаете поехать?». Хотя выбора не было: всё те же географические понятия — Таджикистан и Узбекистан. Многие, в том числе и я, взяли свободные дипломы. Комиссия не препятствовала, так как ничего конкретного не могла предложить.
Пора учёбы закончилась — начиналась борьба за существование. На поверку оказалось, что вовсе не были важны знания и отличные оценки. Каждый, как мог, подыскивал себе подходящее место. А перед теми, кто не сумел найти, открывались заманчивые просторы Средней Азии.
232
Костю Курганского как коммуниста направили в Новочеркасскую газету. О Королёве позаботился его собственный отец, новошахтинский военком. Он пристроил сыночка в местную газету. Анатолий бегал по университету, спешно собирал рекомендации для вступления в партию.
— Вот увидишь, — цинично заявлял он, — я займу высокий пост. — Люди разделяются на тех, кто призван руководить, и на тех, кто должен работать.
У меня такой чёткой программы не было. Как-то мы крепенько подвыпили у себя, на Греческой. Разговор зашёл о Королёве.
— Это слизняк! — резко определил Сидоров. — Во всей прелести он раскрылся на целине. Поносник несчастный! — И, обращаясь ко мне, поставил вопрос ребром: — А ты, Юра, думаешь вступать в партию?
Белопольский ехидно процедил:
— А что, для карьеры стоит!
Я дипломатично промолчал. Сидоров расценил это как отказ. Хотя в то время я думал как раз наоборот. В партию меня влекли не корысть, а побуждения идейного порядка.
Валя примирила меня с действительностью: теперь она представлялась в несколько приукрашенном виде. Я все меньше заострял внимание на конфликтных ситуациях и, расслабившись, пребывал в состоянии успокоительного самодовольства. Дьявол застил мне глаза, явившись в образе обольстительной женщины.
На майские праздники Швецовы уехали в гости за пределы Ростова. И я снова сделал неудачную попытку овладеть Валей. Неподалеку из окна кричала радиола. Крутили пластинки. Какой-то чех жаловался: «Мила мне сегодня отказала…»
Да, моя милая мне тоже отказала. И мы разругались.
Наутро я приехал к ней. Она встретила сухо и холодно. Задушевной, как прежде, беседы не получалось. Я сидел в гостиной, она подметала пол.
Потом мы всё-таки примирились. Я обещал больше не приставать к ней. Сидели рядом на диване. Я не трогал её, едва сдерживая свои любосластные порывы.
Валя довела меня в тот день до того, что я сделал ей нечто вроде предложения: «Хочу всегда быть с тобой».
— Как это быть? — спросила она.
— Ну жить.
— Ах, вот оно что, — Валя усмехнулась.
Я продолжал лавировать:
— Мы никогда не расстанемся с тобой.
Однако это тоже её не удовлетворяло. Ведь я не говорил напрямик: «Будь моей женой». А она, как будущий бухгалтер, требовала точных формулировок.
'
233
— Не расстанемся? — переспросила, и лицо её стало печальным. — А помнишь, я когда-то говорила тебе об одном обстоятельстве?
Я состроил недоуменную мину и не стал вдаваться в подробности. Чувствовал: в наши отношения вкралась невидимая глазу трещинка.
Все студенты пятого курса отправлялись в военные лагеря на месячную стажировку в Майкоп. После сборов им должны были присвоить звание младших лейтенантов и вручить дипломы (или, как их называли, «корочки»).
Я зашёл попрощаться с Валей. На улице стояла несносная жара. Всё было раскалено до предела, казалось, даже сам воздух. Мы сидели на балконе с теневой стороны и пили воду со льдом. Истекали последние минуты.
Мы обнялись, поцеловались.
— А это вот тебе, — и Валя вручила светло-зелёный конверт.
Конверт был без марки.
234
Глава 2
ПО ЗАМКНУТОМУ КРУГУ
П
оначалу я намеревался вскрыть письмо ещё в трамвае, по пути на вокзал. Но передумал. Вот тронется поезд, и стану, смакуя, наслаждаться сюрпризом.
В отличие от прошлого года, когда нас запихнули в товарный вагон, в этот раз на стажировку в Майкоп мы ехали в плацкартном. Я забрался на верхнюю полку и распечатал загадочный конверт. Там оказался сложенный вчетверо листок бумаги — Валина записка. Прочёл её залпом:
«Юрасик! Я частенько упоминала об обстоятельстве. Дело в том, что я когда-то поверила красивым словам одного молодого человека, а после осталась, как покрытка, на бобах. Не вдова, не жена. Ты говорил, что мы всегда будем вместе. Теперь уже ты этого не скажешь. Прощай. В. Ш .
P.S. Книги как-нибудь передам через Толика Кочешкова».
Известие ошеломило меня. Наш пассажирский набирал скорость, вагон раскачивало, и я чувствовал себя неуверенно и зыбко, как на палубе тонущего корабля, когда трещит обшивка, а злые волны угрожающе вздымаются, точно драконы. Образ Вали, созданный мною, померк. Предостережения Бирюкова оправдались. Валя оказалась не такой уж непорочной. Но я слишком прикипел к ней, и трудно было оторваться от нее.
Поезд мчался, казалось, куда-то в неизвестность… А мои однокашники у раскрытого окна пели о сиреневом тумане, о полнощной звезде, горящей над тамбуром, и о кондукторе, который не спешит и понимает, что кто-то навсегда прощается с любимой девушкой… Эти слова в сочетании с грустной мелодией били прямо в цель — в мое сердце. Я долго ворочался на полке и не мог уснуть.
Наконец-таки вагонная жизнь закончилась, и, не дав опомниться, сразу же захлестнули новые впечатления. Высадились на станции Белореченской. Вокруг — куда ни глянь — горы, поросшие плодовыми деревьями. Бежит-спешит река Белая, быстрая, будто водопад. Неподалеку город Майкоп — центр автономной области. Уже здесь, на станции, попадаются кавказские типы: шустро снуют адыгейцы в черкесках; важно расхаживают дородные каза- ки — кубанцы, мои земляки.
От Белореченской в военный городок нас доставили в крытой машине.
Всё началось, как водится, с бани и выдачи обмундирования. И сходу — бултых в быстрину армейского русла.
В воинской части орудовал старшина, боевой здоровяк с цепкой хозяйской хваткой. Хохол! На сборах в прошлом году — тоже. Ну прямо-таки примелькавшийся тип — мечта классицистов «низкого жанра». Чем же отличился тутошний герой? Напротив казармы асфальтировали дорогу. Гудрон варили в
'
235
котлах. Для их растопки старшина приказал использовать скаты, вышедшие из употребления (предварительно их распиливали солдаты). Новшество, которого не встретишь ни в одном дорожно-мостовом тресте. Но и такого чада нигде не увидишь — разве что в аду.
В служебной сутолоке незаметно промелькнула неделя. Марш-броски, стрельба на полигоне из пушек и личного оружия, тактические занятия с картой на местности, жара и жажда…
Лично я с легкостью нес уставное бремя. Днем огорчительное послание отодвигалось на задний план. А после отбоя скорбь снова неотвязно докучала. Больно было сознавать, что я перестану встречаться с Валей. Тем не менее доверие к ней порядком пошатнулось.
О, если бы о моих метаниях узнал Валентин Бирюков ( он находился рядом, на сборах!). Представляю, какие бы громы и молнии метал в мой адрес потомок доблестных новочеркасских атаманов. «Я же предупреждал! — забасил бы он, потрясая кулаками. — Оставь ты эту потаскушку. Забудь! Мужчина ты или портянка? Казак ты или баба?»
И я предпочёл поведать наболевшую тайну уравновешенному Анатолию Кочешкову. Он немедля посоветовал:
— Прояви великодушие. Ты должен ее простить. Успокой: мол, что было в прошлом, пусть будет забыто, а я всё равно останусь с тобою.
После недолгих колебаний я отправил Вале небольшое посланьице и с нетерпением стал ждать ответа.
Насыщенный распорядок дня помогал отвлечься от назойливых мыслей. Чтобы избавиться от них вечером, я перед отбоем отправлялся с Анатолием к горячему источнику. На нас обрушивался сноп воды. В нос резко ударял запах тухлых яиц. И всё-таки купание ободряло. На пути встречалось озерко, по краям заросшее осокой, затянутое тиной. Светила луна. Наперебой квакали лягушки, объясняясь в любви. Я подражал земноводным кавалерам. На мой зов откликнулся сначала один, затем — другой… И вот уже всё их царство, охваченное неистовой истомой страсти, вторило мне хором.
— Замечательно! — удивился Кочешков. — И где это ты ухитрился освоить столь редкое вокальное искусство?
— Давняя история, — уклончиво ответил я.
Не хотелось рассказывать, что ещё в школе изъясняться на лягушачьем языке меня обучил Золотов Анатолий, демонстративно переименовавшийся в Адольфа с приходом немцев. Напрашивалась любопытная аналогия. Мой одноклассник умел всколыхнуть обитателей болотной местности, привести их в состояние экстаза. Ни дать ни взять, как тот Адольф, зарвавшийся фюрер, что выпестовал полчища зелёномундирных тварей, одержимых жаждой захватничества. Правда, здесь был слишком большой замах…
В настороженной тишине настойчиво раздаются похотливые трели четве236
роногих прыгунов. Квакают, содрогаясь всем телом, желая укорениться, оставить в мире свою особь, хоть это будет и земноводное, а не представитель так называемой высшей расы.
Я тоже послал Вале письменный призыв. И ждал, когда же донесётся оттуда одобрительное кваканье. Ни слуху ни духу. Стал очень рассеянным. Товарищи поглядывали на меня с недоумением. Лишь один Кочешков понимал, сочувствовал.
На днях в нашей воинской части под открытым небом прокручивали киноленту «Возвращение Максима». Борис Чирков удачно сыграл этакого разбитного парня, рабочего-подпольщика в русской рубахе. Вспомнилась моя косоворотка, вышитая синим крестиком, «революционные коммунисты» из университета, Твердов со товарищи. Кажется, это было вчера. А где они сейчас?.. Нет, игра в революционность не может сделать человека счастливым. Где эта улица, где этот дом, где эта девушка… Да, где она? Далеко от меня. Да разве расстояние — помеха?! Хуже другое. Какая-то невидимая связующая нить оборвалась между нами…
Наконец пришла весточка от Вали. В обычном конверте. С изображением советского павильона на всемирной выставке в Брюсселе. Валя благодарила за «письмишку» и была очень рада, что я не принял во внимание обстоятельство, которое так тяготило её. Хвалила нашумевший в то время фильм «Разбитые мечты», где матрос не прощает измены своей любимой. По сравнению с ним я выглядел настоящим рыцарем. «Хорошая картина, французская, — комментировала Валя, — и потому не воспитательного характера. Не подумай, что я обожаю идейные фильмы. Просто странно, почему наше правительство покупает такие».
«Для дохода», — мысленно ответил я.
Ещё сообщала, что не бывает на пляже, не загорает и все упрекают её за бледность. И жалостно вопрошала: «А как я пойду без тебя?».
Письмо меня обрадовало. Дни покатились веселее. Тех из нас, кто помогал асфальтировать дорогу, старшина поощрял, отпускал в Белореченскую, где мы на склонах гор вдоволь объедались яблоками сорта «белый налив». Но прежде надо было перейти вброд стремительную реку Белую. От холода каменело тело, быстрым течением срывало трусы, а обмундирование приходилось тащить на поднятых руках. Сторож, старый казак в фуражке с красным околышем, был снисходителен к нам, служивым. Насытившись дарами Кубанской земли, мы, желая угостить своих товарищей, набивали яблоками гимнастёрки, сделав из них подобие мешков. Несмотря на столь романтические похождения, я не чаял, когда снова увижу Валю.
Как часто мы торопим время, подчас не замечая, что каждое мгновение счастливо по-своему! Я так стремился в Ростов. Приехал — и вдруг неожиданность: оказывается, Валя гостила на хуторе где-то около Белой Калитвы,
237
у родственников матери. А ведь писала, что ждет не дождется моего возвращения. Я пожалел её, а она, видимо, почувствовала себя оскорблённой — из гордости начала чудить.
Ну что ж, уехала — Бог с ней! Вплотную займусь своим трудоустройством. Но прежде в Таганрог — навестить родителей.
Спустя дня два отец спросил:
— Ты хочешь быть писателем?
— Да, — без колебаний подтвердил я.
— Так вот. Встретил сегодня своего бывшего ученика. Ивана Ивановича Бондаренко. Он теперь в вашей школе музеем Чехова заведует. Бондаренко выложил напрямик: «Писателем может быть человек любой специальности. Чехов, к примеру, был врачом. А Горький, Куприн, Гиляровский — кем только ни работали!». Так что не волнуйся.
— И не думаю. Устроюсь на завод.
Тётя Шура высказалась трезво и напористо:
— Опять где-то по углам скитаться? Давай-ка лучше ко мне — токарем.
Мама запротестовала:
— Стоило для этого кончать университет?!
Однако дальше семейных перемолвок дело не пошло. А тут ещё вернулся с Каспия наш общий с Киценко друг Василий — в чине старшины первой статьи, просолённый волнами и продубленный ветрами.
Как всегда, у него не обошлось без юмора. Демобилизоваться Василий должен был ещё в мае. И вдруг как в воду канул. Родители чуть ума не лишились. В розыск собирались подавать. И вдруг телеграмма: «Задерживаюсь серьезным обстоятельствам тчк Скоро буду тчк Вася тчк»
— Никак жениться задумал непутёвый! — всплеснула руками мать.
Она не ошиблась. Сын заявился с молодой красавицей! Только уж очень она оказалась тоща. Шея кривая, рот перекошен, глаза в разные стороны глядят. Где только такую выкопал?!
— Она как ступила на порог, — рассказывал после Васин отец, — сердце моё так и оборвалось. — Баба Яга да и только.
А наш друг души в ней не чаял. Как тень, следовал за нею по пятам и был невозмутим, словно олимпиец. Новое словечко объявилось у него в лексиконе: «Спокойно!»
Всё так же он не заходил в море глубже, чем по горло.
Валентин подтрунивал:
— Расскажи, Вася, как ты на Каспии тонул?
— Спокойно, салаги! Настоящий матрос должен всем сердцем прикипеть к кораблю, а не бултыхаться за бортом.
Тема была исчерпана. Василий, противник заумных рассуждений, заявил:
— Иду купаться!
238
Я с Валентином остался на берегу. Наш морской волк долго не вылезал из воды. За это время у нас родились три основополагающих тезиса:
1. Война оживила частнособственнические инстинкты.
2. Время — искусный хирург, отсекающий пережитки прошлого.
3. Точно нельзя предугадать, в каком году будет построен коммунизм. Прежде следует создать для этого необходимые условия.
Истинный философ мог бы заметить по этому поводу: «Не стоит слишком долго перегреваться на солнце!»
* * *
На прощанье мама перекрестила, напутствуя:
— Попробуй-ка обратиться к Володе.
Уже известный вам Владимир Георгиевич Варламов, наш дальний родственник, по-прежнему занимал в Ростове пост начальника Обллита, главного цензора области. Без его санкции не могла выйти в свет ни единая печатная строчка. Разумеется, ему бы не составило никакого труда пристроить меня в самую незначительную редакцию самым маленьким литработником.
Но прежде, чем идти на поклон к Варламову, надо было побезпокоиться о прописке. Прямо с вокзала я направился на Греческою улицу близ университета.
— А, Егорий! — засуетилась моя хозяйка, Мария Федотовна. — Здравствуйте, здравствуйте! Как поживаете! Как мамочка?
— Слава Богу! Она передает вам поклон.
Уезжая на стажировку, я оплатил жильё за весь летний период. Так что хотя бы на первое время у меня имелась крыша над головой.
До начала учебного года оставалось несколько дней. Квартиранты ещё не приехали. Комнаты пустовали. Лишь в каморке за фанерной перегородкой вёл затворническую жизнь Володя Сидоров.
Я поведал ему, что хочу осесть в Ростове — оформиться на завод.
— А как у тебя с той светленькой, широколицей? Встречаешься?
— Я только сегодня приехал. Она гостила у родичей на хуторе. Вечером зайду. Сейчас важнее всего прописка. Ты бы поговорил с Марией Федотовной. Она тебя уважает. Пусть хоть временно пропишет. А там подыщу угол — уйду.
Мария Федотовна, к моему огорчению, наотрез отказала:
— Не могу, Егорий. Не могу. Я, ить, только студентов беру. Пожить — поживите. Не жалко.
Я пытался объяснить, что без прописки меня не примут на работу, что мне нужно лишь на первых порах где-нибудь зацепиться. И под конец добавил, что, наверное, скоро женюсь на ростовчанке.
Мария Федотовна, хоть и была добрая, богомольная женщина, слушать ничего не хотела.
239
— Что вы, Егорий, что вы! — отмахивалась она от меня, как от назойливой мухи.— Хватит с нас Вальки! Нашей бывшей невестки. Окаянная распутница! Почитай, полдома отобрала. Попробуй её выкурить!
Напрасно я умолял хозяйку, ссылаясь на своё честное слово и на незапятнанный в её глазах авторитет моих родителей, она оставалась непреклонной.
После Белой Калитвы Валя подзагорела, заметно осунулась. Показала любительское фото: она в белом платочке, повязанном по-деревенски, пытается с лодки удить рыбу. Рядом какой-то мужчина лет тридцати двух, некрасивый, замордованный жизнью. Мелькнула ревнивая мысль: «А может, она спуталась с ним? Предалась грубой чувственности, чтобы там, в глухомани, заглушить душевную рану?..»
Я знал, что Валя очень горда: никак не может успокоиться, что простил её. Видно, эту черту она унаследовала от родительницы. Валя как-то рассказывала: «Моя мамочка была очень красивая. На отца и смотреть не хотела. А он, неотступный, — добился-таки своего, и она вышла за него замуж». Елена Ивановна и сейчас, несмотря на преклонные годы, сохранила важную осанку, да и властность всё ещё проскальзывала в её взоре.
Моя мама частенько повторяла такое присловье: «Сатана гордился — с неба свалился. Фараон гордился — в море утопился. Мы гордимся — куда покатимся?»
За ужином у Швецовых Валя демонстративно объявила:
— Георгия можно поздравить. Он получил диплом.
Отец — Павел Иванович — молча сопел над тарелкой, а мать — Елена Ивановна — загадочно улыбнулась:
— Ты, наверное, поедешь к родителям?
— Нет, хочу остаться в Ростове.
— И уже подыскал место?
— Оно давно подыскано, — с вызовом ответил я. — Для начала пойду на завод.
От неожиданности они оторопели. Затем тень усмешки скользнула по лицам. Павел Иванович оторвался от буженины и, прожевав кусок, важно промолвил:
— Что ж, намерение правильное — влиться в ряды рабочего класса. Я, например, свою автобиографию начал с кровельщика. Так что не теряйся.
— А я и не теряюсь. Только надо прописаться и найти угол.
— Попробуй поищи, — сурово произнёс бывший председатель райисполкома.
За окном стало темнеть. Мы вышли с Валей на улицу и направились к скверику, что у Ростов-горы. Отыскав заветную скамейку, сели. Валя зябко повела плечами. Я обнял её. Поцеловались. Но это был какой-то обязывающий поцелуй.
Между нами исчезла прежняя близость. А может, мы отвыкли друг от дру'
240
га? Как бы то ни было, но Валя казалась мне теперь жалкой и униженной. Вроде бы с наступлением осени потускнела её красота.
Так почему же я стремился зацепиться в Ростове? В тот момент я не мог дать определённого ответа. Знал только, что по инерции буду встречаться с Валей. Чем же ещё привлекал меня огромный индустриальный город на тихом Дону? Почти всегда ветреный: летом — невыносимо жаркий, зимой — часто безснежный и гололёдный? Чем же манил меня Ростов? Желанием утвердиться на литературном поприще.
* * *
В те годы в Ростове троллейбусы ходили по двум маршрутам. Первый: вокзал — Ростсельмаш; второй: вокзал — «Красный Аксай». Я знал, что оба завода — исполины, имеют всесоюзное значение. На одном выпускаются комбайны, на другом — культиваторы. Однако во всём остальном они в равной мере были для меня землей неизведанной. За всю жизнь мне лишь единожды, когда учился в школе, удалось побывать на большом предприятии — Таганрогском металлургическом заводе. Он оставил в моей памяти яркие, но отрывочные впечатления: расплавленный, ослепительный, как солнце, металл, огнедышащий воздух, лязг и грохот механизмов и постоянная настороженность — как бы куда-нибудь не вляпаться.
С юных лет воспитанный на поклонении рабочему классу, я мечтал слиться с заводом воедино, а не проскользнуть по нему, подобно экскурсанту.
Доехав до конечной остановки — там, где троллейбус делает круг, — и пройдя через тоннель, по которому грохотал товарняк с новёхонькими комбайнами, я очутился у проходной завода «Ростсельмаш». Через турникет то и дело сновали люди.
Зачем меня сюда занесло? Поступать на работу? Нечего было и надеяться. Ростовская прописка отсутствовала, зато имелся такой балласт, как диплом университета! Я отирался здесь с другой целью. Прослышал, что рядом с «Ростсельмашем» находится посёлок, где могут предоставить угол и прописать. Я побрёл мимо сельмашевского бетонного забора, из-за которого виднелись высокие деревья. «Не завод, а настоящая роща», — отметил я про себя.
На посёлке имелись частные дома, да, к сожалению, никто не пускал даже на порог.
— Попробуйте разузнать на Чкаловском посёлке. Отсюдова недалеко, — посоветовал кто-то.
Но и там не повезло. Хозяева добротных каменных строений отказывали в один голос, вздыхали: «Вот если бы вы были студентом…»
Отчаявшись, я поискал помощи в Нахичевани, у Анны Ивановны, и на Братском — у Дуси Акоповой, племянницы матери. Они искренне мне посочувствовали и пообещали навести справки среди знакомых…
241
Только теперь я вспомнил о Варламове. Влиятельнейший человек! Воткнёт куда-нибудь в редакцию, а там и прописать помогут. Сверх ожидания Владимир Георгиевич встретил холодно и надменно:
— А почему, позволь тебя спросить, ты не захотел ехать по распределению?
— У нас фактически его не было, а потому мне с радостью дали самоопределение.
— Так-так. Значит, учителем быть не желаешь. И решил, что в газете тебя ждут с распростёртыми объятиями. А что ты опубликовал? Какой-нибудь очерк или серьёзную корреспонденцию?
Я ответил, что печатался в университетской многотиражке.
— Вот видишь! А надо было смелее выходить на страницы городской прессы. Или ты думаешь — что кого-то надо выгнать, а тебя принять?! Так, что ли?! За какие заслуги?! А я ведь свою карьеру начинал слесарем на Сельмаше, был рабкором «Молота».
В это время в кабинет вошла жена Варламова, Зинаида Фёдоровна. Разговор продолжал катиться по официальным рельсам. Я стал догадываться, почему с самого начала взял такой грозный аккорд Владимир Георгиевич. Он был осведомлён о пятне в моей биографии (судимости отца!) и боялся, как бы самому не замараться. Владимир Георгиевич спохватился, понял, что чересчур перегнул палку: я же обратился к нему как к родственнику, а не как к чиновнику. Для приличия стал расспрашивать о моей личной жизни.
— Ростов влечёт тебя неспроста. Наверное, ты задумал жениться, а? — пошутил он.
— Всё может статься.
— А кто она, если не секрет?
Я пояснил вкратце.
— Постой, постой, Швецовы, — оживился Варламов. — А это не дочь ли бывшего председателя Октябрьского райисполкома?
— Она самая.
— Я его давно знаю, — включилась в разговор Зинаида Фёдоровна. — Павел Иванович часто берёт у меня подписные издания.
Владимир Георгиевич поспешил посоветовать:
— А ты не пробовал обратиться к нему за помощью?
— Нет. А собственно, кто он мне?
— Ну всё-таки…
Вмешалась Зинаида Фёдоровна:
— А я думаю, Володя, не сходить ли нам в «Комсомолец». К Коноваленко. Это мой давний знакомый.
Коноваленко имел серую, плохо запоминающуюся внешность. Он лишь слегка оживился, когда Зинаида Фёдоровна отрекомендовала меня как своего племянника, получившего диплом с отличием.
242
— Ну что ж, попробуем, — заметил он благосклонно. — Не боги горшки обжигают. У нас есть рубрика: «Подарки — юбилею комсомола».
«Это что ещё за фокусы?» — с недоумением подумал я, глядя на него, как на человека с другой планеты. Но он продолжал, нимало не смутясь:
— Для начала возьмите комбинат «Рабочий». Нет, лучше баянную фабрику. Легче будет сделать интересный поворот.
Я весь обратился в слух, стараясь запомнить новые, неудобоваримые словосочетания: экономия материала, сменные задания... Наверное, самый сильный огонь вдохновения не смог бы их переплавить в золото художественной прозы.
Впервые в жизни отправился я, как говорят газетчики, брать материал. Перед воротами фабрики меня объял трепет. Как построить беседу, какие задавать вопросы?.. Ведь я абсолютный профан! Может, лучше повернуть оглобли? Нет, нет! Я поставлю в неудобное положение Зинаиду Фёдоровну. Она так старалась, хлопотала за меня.
Я разыскал секретаря комитета комсомола Лину Копач, стройненькую девушку в телогрейке. Мы прохаживались по цехам. Я присматривался, как изготавливаются отдельные детали баяна. Делая умное лицо, задавал вопросы. Рабочие переглядывались: дескать, что за тип?!
С фабрики вышел, как из парилки. В записной книжке было лихорадочно исписано несколько страничек. Сразу взяться за перо не мог. Материал должен был отлежаться. А пока я отправился в читальню университета, взял Большую Советскую энциклопедию, разыскал слово «баян». Авось, пригодится для корреспонденции! Потом долго изучал подшивку «Комсомольца» — хотел поскорее поднабраться опыта. Однако опыт, по словам мудрых людей, приходит с годами.
К счастью, повстречал Александра Воробьёва (наше знакомство завязалось в клубе молодых литераторов). Он был примерно моих лет, среднего роста, с большими руками и ногами. Головастый, с выдающимся кадыком. То и дело поправлял зачёсанные назад тёмно-русые волосы. Говорил быстро, слегка заикаясь.
Жизнь его не баловала. Служил на флоте. Рубил уголёк под землёй. А нынче вкалывал на заводе «Красный Аксай» и заочно учился в РГУ. Он уже вовсю пробовал себя в журналистике и сразу взбодрил меня:
— Не робей, друже! Это плёвое дело. В газете может работать любая бездарь. Готовые формы, стандартные фразы. Скажем: «ловкие, уверенные движения», «успешно трудятся такие-то комсомольцы — на них равняются остальные»... Корреспонденцию украсишь зарисовочкой. Это ты сумеешь.
Я хватался за его советы, как утопающий за соломинку. Затем собрался с духом и с грехом пополам слепил заметку. Показал ее Воробьёву. Он сделал кое-какие поправки:
243
— Ничего, — сказал, — пойдёт!
Я понёс свой опус на суд Коноваленко. Он не оставил от него камня на камне. Стал учить газетным хитростям, всевозможным экономическим выкладкам. И уже — в приказном порядке:
— Поезжайте снова на фабрику. Уточните то, что я вам порекомендовал. Переделайте все заново и — снова ко мне.
В кабинете, кроме Коноваленко, корпели за столами знакомые университетские ребята: тощий измученный Саша Минаев и краснощёкий здоровяк Лёша Большаков. Тонкая усмешка скользнула по их лицам. Минаев между тем не преминул укорить меня:
— Что же, братец? Надо было раньше испытать свои силы. А ты относился к журналистике, как к нелюбимой жене.
Большаков между тем кивнул на двухпудовку, стоящую в углу:
— Попробуй-ка лучше вот это!
Я без особых усилий выжал гирю три раза.
— Браво, маэстро! — Большаков захлопал в ладоши. — Право, не ожидал. Месяца через два я отправляюсь в кругосветное путешествие. На шхуне. Матросом. Давай, старик, махнём вместе. Накатаем по книге, а?
Однако ждать, когда судно поднимет паруса и отправится в рейс, я не имел возможности. И снова возобновил поиски работы, жилья и прописки. Анна Ивановна и Дуся ничем не обрадовали, но выяснили одно обстоятельство. Все хозяева трепетали: а вдруг я стану претендовать на жилплощадь? На предприятиях, в отделе кадров, завидев мой диплом, подозрительно косились. Вежливо отказывали, ссылаясь на то, что у меня нет прописки. А прописать не могли потому, что нигде не работал. Я делал отчаянные попытки привязаться, как выражаются топографы, к данной местности.
Как-то повстречал Кочешкова. Его оформили в Таганроге научным сотрудником краеведческого музея. Узнав о моих мытарствах, он воскликнул:
— Да женись ты на ней! Чего тянешь? Они тебя пропишут. А тестюшка куда-нибудь пристроит. Всё встанет на свои места.
Тем не менее я не спешил связывать себя брачными узами да еще ради корыстных целей. И продолжал движение по замкнутому кругу.
Как вдруг блеснула надежда: вызвался помочь подполковник Фёдор Калиткин, с которым я водил дружбу, учась на заочном отделении университета. У Фёдора был приятель, который, служа в снабжении Северо—Кавказского военного округа, имел немалый вес.
— Есть вакансия, — сказал Калиткин. — Будешь на полувоенном положении. Согласен?
— Конечно.
— Ну так вот. Пойдёшь на склад боеприпасов. Прописку сделают. Поживёшь пока в гарнизоне. Питание и обмундирование безплатные. Улавливаешь? Я поручусь за тебя. Ну и ты, само собой, не подведи. Идёт?
244
Ударили по рукам.
Я уже строил далеко идущие планы, но нечаянно проболтался жене Калиткина, что поведал о наметившейся вакансии Вале Швецовой. Жена подполковника неожиданно вскипела:
— Как можно?! Это же совершенно секретно! А ты готов открыться каждому встречному. Валя тебе ещё никто! Ты шибко слаб на язык. А значит, тебе не место в такой организации.
Калиткин поддался подзуживанию супруги — из предосторожности отказал в трудоустройстве.
То был последний удар. Силы иссякли. И я отважился обратиться к капитану Петрову из госбезопасности. Ведь он обещал в нужный момент оказать услугу. К тому же не требовал взамен душу, как Мефистофель. Глеб Александрович выслушал внимательно.
— Ну что ж, — сказал, — найди добрую старушку, чтобы согласилась взять тебя на квартиру. А прописку уладим. И работать пойдёшь на наше оборонное предприятие. Там и чисто, и платят хорошо. Одним словом, звони по ходу дела.
Я брёл через скверик ( близ университета), где возвышался памятник Кирову. Трибун революции, пышущий неиссякаемым оптимизмом и неукротимой энергией, казалось, готов был воскликнуть: «И так хочется жить, чёрт возьми!»
Однако крылатая фраза повисала в воздухе — неотвязно преследовала другая: «Как зацепиться в Ростове?» И, чтобы не впасть в уныние, я составил пародию на модную в то время песню:
О, где найти такую бабку,
Чтоб согласилась прописать?!
Схватил бы бабку я в охапку
И стал на радостях плясать.
Только промурлыкал, глядь: поодаль замаячил Стас Колебатовский. Помню, он с присвистом читал стихи в КМЛ — клубе молодых литераторов: «Если б был я над миром начальство, то велел бы срыть горы!». «Ну и дурак!» — буркнул кто-то осипшим голосом.
Стас тоже меня заприметил, и мы поспешили навстречу друг другу. Он произнёс своё знаменитое:
— О-о-о!!!
— А ты что здесь делаешь? — удивился я.
— Живу неподалеку. Вкалываю токарем на механическом заводе. Устаю дико. Прихожу со смены — и валюсь. Ничего не пишу. Наверное, вернусь домой — в Минводы. Буду у отца в ателье брюки шить.
В свою очередь я поведал ему о своих неурядицах.
— Дело поправимое, — успокоил он. — Хочешь, вместе будем жить? Хозяйка — мировецкая старуха! Мигом всё обтяпает. Айда!
245
Колебатовский был небольшого роста, щупленький, с колючим взглядом. Но в своих стихах поневоле заставлял обращать на себя внимание. День у него был симфоничный, глаза — лунные, говорил он членисто-раздельно и взрывался ураганом любви… Тем не менее эти словесные выкрутасы воспринимались желторотыми поэтами КМЛ с восторгом, как протест против тупой пропагандистской жвачки. Меня, закоренелого реалиста, Колебатовский принимал сначала за стукача. Подозрительно посверливал глазками-буравчиками. Зато потом резко потеплел после моего коротенького монолога:
— Университет? А что он даёт? Тем более творческому человеку. Ровным счётом — ничего! Вот окончу — и на завод!
Стас между тем завёл меня в захолустный двор, расположенный напротив завода «Эмальпосуда», — через дорогу. На предприятии висели огромные круглые часы. И в лучах заката сияли, как солнце. Было шесть часов вечера.
Хозяйка оказалась бойкой. Звали её Михайловна. Она шустро ходила по комнате, переваливаясь с ноги на ногу, как утка.
Выслушав Стаса, немного подумала:
— Хорошо, — сказала, — переходи. Будете спать вместе, вон в той тёмной комнате. Но учтите, девок не водить, душа с вас вон!
На другой день я пошёл с ней к управдому. Он вручил мне бланки.
— Заполни, — сказал.— Вот этот — заявление на имя начальника городского отделения милиции. Разрешит прописать — твоё счастье, нет — не прогневайся.
Сияя от радости, я бросился к телефонной будке и связался с капитаном Петровым. «Подходи к пединституту. Прихвати свои бумаги», — обнадёживающе прозвучал в трубке его голос.
Дня через два Глеб Александрович передал документ с визой начальника милиции. Меня прописали, и колесо завертелось.
С лёгкой руки капитана Петрова я отправился на военный завод — почтовый ящик номер 114. Мой благодетель дал краткое указание:
— Пойдёшь в отдел кадров к Перелыгину. Скажешь: от Глеба Александровича. В прошлом он наш работник, майор. Думаю, всё устроит.
Уверенный в успехе, я терпеливо ожидал своей очереди. Молодая женщина, сидевшая рядом, очень нервничала, допытывалась:
— А вы по какой специальности?
— По личному вопросу.
Наконец и я вошёл в кабинет. За столом сидел коренастый мужчина в новёхоньком кителе — видно, не так давно снял погоны. Взгляд твёрдый, немигающий. Перелыгин выслушал меня. И — резко:
— Что ж, давайте документы. Паспорт? Военный билет? Трудовая книжка?
— Трудовой нет. Вот диплом. Я только что окончил университет.
— Вас посылали куда-нибудь по распределению? — в голосе майора прозвучали стальные нотки.
246
— Конкретных мест не было, и я взял самоопределение.
— Весёленькое дельце, ничего не скажешь! — На мгновение он задумался. — Нет, принять вас не смогу, уж извините.
В ответ я что-то промямлил: дескать, в редакциях всё забито, а мне надо где-то работать, что я собираюсь жениться, что Глеб Александрович очень просил…
— Ну что ж, пусть он и устраивает, — заключил кадровик.
Ошеломлённый таким поворотом дела, я сразу же позвонил Петрову. «Ничего, не волнуйся, — раздалось в трубке. — Я постараюсь его уговорить». Дня через два я снова попал к Перелыгину. Увидев меня, он даже встал из-за стола и заходил по кабинету:
— Я же говорил вам, что не могу. — Тут он сорвался на крик: — Нет, нет, нет!
Я ушёл, несолоно хлебавши. Тогда Петров утешил: «Ну и хрен с ним! Не хочет — найдём другое место».
Вечером поехал к Вале. Узнав, что я прописался и определился с жильём (что было равносильно невозможному!), она и в особенности её родители стали относиться ко мне с уважением. Павел Иванович, выслушав мой рассказ о неудачных визитах на 114-й, взволновался, словно родной отец.
— Перелыгин?! Да это мой давний приятель. Чего же ты раньше не сказал? Он для меня сделает всё, что угодно. Поезжай к нему от моего имени.
И я в третий раз направился к настырному майору.
Уже успела нагрянуть суровая осень. Лужи подёрнулись ледком.
Когда я появился в кабинете, Перелыгин, как ужаленный, сорвался с места и ринулся прямо ко мне:
— Вы?! Опять?!
— Да. Теперь от Павла Ивановича Швецова.
— От Павла Ивановича? — удивился кадровик. — От Швецова?! — голос его как-то сразу охрип. — Ну хорошо. Я ничего не имею против. Пойдёмте к Лубкову, директору завода. Как он решит, так и будет.
Через несколько минут нас вызвали. Лубков беседовал со мной мягко и сердечно, как с другом. Он всячески пытался внушить, что мне следует трудиться по специальности. Вот что значит, подумалось, хорошее обхождение: можно даже отказать человеку, и он будет доволен.
Под конец дотошный майор не утерпел, спросил:
— А откуда вы знаете Глеба Александровича?
Петров успел предупредить: «На всякий случай: если Перелыгин будет интересоваться, скажи, что знаешь меня через своих родственников». Я так и ответил. Тогда он передал ему большой привет.
После неудавшегося паломничества к Перелыгину Глеб Александрович отправил меня на почтовый ящик номер 113. Я заведомо знал, что это предпри247
ятие выпускает вертолёты: там работал клепальщиком зять Дуси Акоповой Коля Латашко.
Меня принял начальник отдела кадров Голицын. Сухощавый холёный мужчина в очках с золотой оправой, он сидел за столом, обихаживая пилочкой ногти. Бросив на меня беглый взгляд, спросил:
— Так вас прислал Петров?
— Да.
— Вы окончили университет и теперь желаете к нам?
— Хочу стать рабочим, — твердо заявил я.
—Замечательно, замечательно,— в голосе его прозвучали иронические нотки. — И кем же, позвольте спросить?
Не задумываясь, я брякнул:
— Токарем.
— Вы хотите сказать, учеником токаря? Что ж, ваша просьба будет удовлетворена. Зайдите в кадры за анкетой. Желаю успеха!
За его обходительностью чувствовалась жёсткость: такой поопаснее экспансивного Перелыгина! У меня было двоякое ощущение: с одной стороны, окончились мои мытарства, я при деле; с другой стороны, как-то боязно было окунуться в неведомый мир, точно в холодное тёмное море.
Позвонил Петрову. Услышал его бодрый голос. Я периодически информировал Глеба Александровича, словно моё трудоустройство являлось делом государственной важности.
Весть о том, что я буду токарем, Швецовы встретили не очень-то благосклонно. Хотя не подали виду. Павел Иванович нахмурился. По натуре он был откровеннее, чем его супруга.
— Знаешь что, — сказал, — завтра обязательно приезжай к нам. Попробую переговорить с одним влиятельным человеком.
Вечером Павел Иванович поджидал меня с нетерпением:
— Могу поздравить. — сказал, улыбаясь, — Выгорело. Поедешь в областное управление культуры к Владимиру Ивановичу Баранову. Заместитель начальника. Мой хороший знакомый. Он тебе во всём поможет. Вот я и анкету захватил. Давай заполним, а? И автобиографию напишем?
— Нет, нет, уж лучше дома!
Я насторожился: а вдруг что-то придётся упоминать об отце? Но, слава Богу, в анкете компрометирующих пунктов не оказалось. И я спокойно отправился на приём к Баранову. Этакий дородный вельможа, он для проформы напутственно побеседовал со мной. И дал согласие.
Оставалось доложить Глебу Александровичу по телефону:
— Передумал. Нашлось место по специальности. Областной отдел культуры.
— Ну что ж, может, это и к лучшему. Будем территориально ближе друг другу,— пошутил он.
248
ГЛАВА 3
ФИРМА С ГРОМКИМ НАЗВАНИЕМ
Р
остовское областное управление культуры соприкасалось бок о бок с книжным магазином, расположенным на углу центральной улицы Энгельса. Её пересекал Таганрогский, ныне Будённовский проспект. Этим магазином-гигантом заведовала жена Владимира Георгиевича Варламова, Зинаида Фёдоровна, безуспешно пытавшаяся пристроить меня в редакцию газеты «Комсомолец». Впрочем, я ныне стал сотрудником не менее значимого учреждения.
Уже в вестибюле воображение посетителей изумляла широкая парадная лестница с длинными маршами, с массивными ступенями из добротного мрамора. А на третьем этаже, на самом верху, словно на Олимпе, восседал в кабинете за двумя дверьми начальник управления. По соседству располагался зам — вельможа Баранов в очках с золотой оправой, с которым мне довелось познакомиться.
Я делал робкие шаги на незнакомом поприще — в отделе культпросветработы. Он находился внизу, поближе к подвалам. Попасть в него можно было, достигнув высот третьего этажа, а затем — с чёрного хода спуститься на второй по узкой лестнице с неосвещёнными площадками.
При отделе существовал так называемый методический кабинет, где занимались обобщением передового опыта сельских клубов и библиотек по пропаганде решений партии и правительства. Всё, как правило, высасывалось из пальца. Методисты призваны были делать из мухи слона, в чём я убедился позднее на собственном опыте. А пока, не искушённый в украшательстве действительности, скромно трудился под началом сорокапятилетней Елизаветы Ивановны Сальниковой. Много о ней не скажешь. Закоренелая старая дева, ограниченная и недалёкая, однако с большим самомнением. С первой же встречи я почувствовал с её стороны неприязнь к себе.
— Университет университетом, — назидательно произнесла она, — а вам следует начинать с азов.
Заведующая методкабинетом Сальникова в командировки по районам области (их насчитывалось более шестидесяти) меня не посылала. Считала, что не справлюсь. И я сидел на приколе, был своего рода мальчиком на побегушках. Раскладывал постранично размноженные на ротаторе материалы, засовывал в конверты, надписывал на них адреса, наклеивал марки и тащил на почту.
Случалось, выпадали многотиражные отправки. Тогда приходилось выполнять роль упаковщика. Я установил связь с библиотечным коллектором, что размещался на втором этаже, в том же здании управления культуры. Весёлые девчата безвозмездно снабжали меня упаковочной бумагой и шпагатом. Да и как они могли отказать? Ведь здесь бугхателтерствовала Алла Жданова,
249
приятельница Сальниковой. Я всё ломал голову, что объединяло их, таких непохожих. Алла — великолепная женщина лет тридцати двух с озорными зеленоватыми глазами, на которую частенько заглядывались представители сильного пола. Сальникова, напротив, могла произвести лишь отталкивающее впечатление. И тем не менее было же между ними что-то общее!?
Как-то Алла зашла в наш отдел. Я сорвался с места и подал ей стул.
— О! — воскликнула она. — Какой обходительный мужчина!
— Да-да! Уж очень обходительный, — почему-то потупив взор, ответствовала Сальникова. И, — сделав паузу: — Алла, познакомьтесь. Это — Георгий Иванович!
— А мы уже знакомы, по упаковке.
В кабинете никого больше не было. Очевидно, подружки желали посудачить, поведать друг другу нечто сокровенное. А я торчал тут, как бельмо на глазу.
И Сальникова решила меня сплавить:
— Георгий Иванович! Вот плакат. Надо сходить в обком партии, в сектор печати. Пусть посмотрят. Может, будут замечания? Паспорт с вами? Ну и прекрасно. Закажете пропуск.
Я охотно брался за подобные поручения. По пути можно было зайти в кафе «Золотой колос» или в ГУМ, где работала теперь кассиром Дуся Акопова. Она выдала замуж обеих дочерей и успела дважды стать бабушкой. Рядом с ГУМом находился спецдом. Его занимали номенклатурные работники. В вестибюле сидел вахтёр. А я мог безпрепятственно забежать сюда на чашку чая — к родителям Кочешкова.
Обком партии — величественное, с балконами, здание, окрашенное в жёлтый цвет, — занимал целый квартал. Просто так сюда не прникнешь. Подавай партбилет или пропуск. Милиционер, удостоверившись в подлинности документа, вежливо пробасит: «Пожалуйте! Такой-то этаж, такая-то комната». И пойдёшь по роскошной лестнице, по коврам, по натертому до блеска паркету во святилище власти народной…
Гораздо чаще приходилось бывать в Обллите, у цензоров, которые сидели в редакции областной газеты «Молот». Без их высочайшей визы: «В свет разрешается» — нельзя было размножить на ротаторе даже крохотный — в полстранички — методический материал. Не говоря уже о больших разработках или плакатах. Цензоры дотошно приглядывались к каждой буковке, неусыпно искали во всём крамолу, а я сидел, пребывая в сладостной дрёме. Раз столкнулся с Варламовым. Он удивился:
— А ты что здесь делаешь?
Я объяснил.
Цензоры с уважением посмотрели на меня, серого чиновника, с которым запанибрата беседовал их грозный начальник.
250
— Значит в культуре? — продолжал он весело. — Доволен?
Тогда принято было отвечать оптимистически. Он обрадовался моему тону:
— Вот видишь, а ты хотел на завод. Ну что ж, заходи, звони. Привет родственникам!
Сальникова продолжала держать меня на положении упаковщика и рассыльного. Хоть это выглядело несколько унизительным, но я рад был вырваться лишний раз на свежий воздух, чтобы не корпеть над очередной плановой абракадаброй.
В методкабинете, небольшом по площади, громоздились допотопные столы и шкафы, заваленные пожелтевшими бумагами и всяким хламом. Да и работников было предостаточно.
Прямо напротив Сальниковой размещался старший методист Виктор Евгеньевич Малыш, брюнет с голубыми, почти белесыми глазами. На переносье его залегли две глубокие складочки. Слегка наклонив голову, он быстро испещрял бумагу размашистыми строчками.
Методист Геннадий Фёдорович Бузунов был явной противоположностью Малыша: лысеющий болезненный мужчина с похотливым взглядом, под глазами — мешки. Посидев минут десять за столом, он вскакивал и куда-то убегал. Вернувшись, долго калякал по телефону. Затем принимался курить.
— Геннадий Фёдорович! — возмущалась Елизавета Ивановна. — Сколько раз я просила — не чадите здесь.
Бузунов тут же срывался с места.
— Извините, Елизавета Ивановна, извините. Ухожу, ухожу, ухожу…
Вскоре из коридора доносился его артистический голос:
— Я жить хочу. Налейте мне шампанского бокал!
Сальникова приходила в ужас:
— Геннадий Фёдорович, вы же в серьёзном учреждении! Как можно так себя вести? Позор! Да кстати, когда вы сдадите свой отчёт о поездке в Семикаракоры?
— Сию минуту примусь за дело. К вечеру будет готов.
— Свежо предание, но верится с трудом. Вы уже третий день говорите одно и то же. Постыдились бы!
Бузунов невозмутимо усаживался за стол, раскладывал бумагу, доставал авторучку. На его высокое чело набегали морщины. Он тщетно пытался мыслить. Единственный избалованный сын профессора не был приучен к многотрудным действиям. В тридцать пять лет Бузунова нелегко было изменить. Недаром о нём говорили: «С лысинкой родился, с лысинкой и помрёт».
И, наконец, в штате числился ещё один сотрудник — молодая женщина.
Вернувшись из командировки, она прямо в кабинете бросилась ко мне на шею.
251
— Юра, как ты здесь очутился?
— А ты как?
Сальникова попыталась возмутиться:
— Евгения Борисовна, что это за фамильярность?!
— Ах, оставьте, Елизавета Ивановна, мы вместе учились!
Это была та самая Евгения Борисовна Корсуновская, отчаянный спортсмен, жокей, которая когда-то страстно в меня влюбилась. А я отверг её, и она скоропалительно вышла замуж за доцента госуниверситета.
Корсуновская старалась ввести меня в курс методических премудростей. Сальникова решила, что такое шефство пойдёт на пользу. Но, закоренелая эгоистка, она не верила в искренность человеческих отношений и предосудительно косилась на нас.
— Не обращай на Лизу внимания, — успокаивала Женя. — Что с неё возьмёшь: старая дева!
Сальникова из зависти стала спешно претворять в жизнь римский принцип: «Разделяй и властвуй!» И нападки посыпались прежде всего на Корсуновскую:
— Евгения Борисовна, что вы всё прохлаждаетесь, ходите из угла в угол. Пора и честь знать.
— А вы велите поставить около моего стула горшок, тогда я и с места не сдвинусь, — цинично заявила Женя.
— Конечно, Евгения Борисовна, хамить проще, нежели работать. За последнее время вы не сдали ни одной разработки! Это инспектора могут ограничиться отчётами. А вы методист! Вот нам с Виктором Евгеньевичем и приходится отдуваться за всех.
Малыш утвердительно кивнул головой. Он давно окидывал Женю плотоядным взглядом, но она презирала его как мужчину (за голос скопца!), что болезненно задевало гордого белоруса. Наши чисто приятельские отношения с Корсуновской он расценивал с точки зрения собаковода-любителя: «Ишь, снюхались!».
Зато с Бузуновым, несмотря на его кажущуюся спесь, мы были накоротке.
— Ну что скажешь, бывший князь, ныне методист Областного управления культуры? — обычно обращался я к нему.
— После бурной ночи наступило затишье, — отвечал он, сладко позёвывая.
Мы шутили, рассказывали анекдоты, безцеремонно похлопывали друг друга по плечу. Женя влилась в нашу мужскую компанию. Низшие чины объединились против высших.
Негласно к нам примыкали инспекторы, ютившиеся в комнате за стеной методкабинета. Здесь всегда было шумно и накурено. В отличие от нас, методистов, пустопорожней писаниной они почти не занимались. И подчинялись непосредственно начальнику отдела культпросветработы Николаю Владими252
ровичу Колупаеву. Внушительный на вид, с массивной головой, напоминающей колено, он на деле был мягкотел, нестрог и часто отсутствовал. Ещё в первой половине дня инспекторы копошились, составляли служебные письма и циркуляры. А после обеда наступал полнейший спад. Женоподобный Тузин, прищурившись сквозь толстые стёкла очков, откладывал на счётах оставшиеся минуты мучительно истекающего рабочего дня. Тощий Тучкин, бывший лётчик, капитан запаса, безпрерывно курил. Курчавый Арчилов, развалившись в кресле в кабинете Колупаева, заболевшего экземой, уже два часа висел на телефоне. Инспектор Лепещенко, шлёпая сандалиями, с умным видом слонялся по коридорам и назидательно заявлял первому встречному:
— Ничего нельзя разрушать и уничтожать. Надо уметь из всего делать памятники.
Однако порой после продолжительного штиля вдруг надвигался своего рода шторм. Словно невидимый боцман издавал властный клич: «Свистать всех наверх!» По лестничным маршам раздавался топот ног. И, как матросы на палубу корабля, работники управления почти бегом поспешали в кабинет начальника.
Так вот он какой! Красивый и холёный; густой чёрный волос мелко вьётся. Осанка важная. Я его сразу узнал: Игорь Иванович Андреев был у нас в университете секретарём парткома. Теперь понятно, как Женя проникла сюда. Корженевскому, завкафедрой политэкономии, проще всего было договориться с Андреевым. Зато на меня он уставился, недоумевая, как это я попал сюда без его ведома. Хотя ничего загадочного тут не было: на работу меня оформили при Баранове, когда Игорь Иванович был в отпуске. Андреев поинтересовался:
— Где-то я тебя видел?
— Наверное, в университете.
— Ах, да, — и сразу потеплел: — Давай трудись, старайся!
Сотрудники расселись. Здесь были и скорые на ногу легкомысленные инспекторы, и замордованные нелепой писаниной методисты, и величественные начальники отделов (наш гигант Колупаев, Татевосян с большим армянским носом, ведающий искусством, и бог кино Евстратов). Инспектор по кадрам Анастасия Петровна Буланова, очаровательная шатенка, похожая на Артемиду, секретарь партийной организации, восседала по правую руку от начальника управления.
Андреев окинул всех собравшихся пристальным взглядом. Его указания должны были касаться каждого.
— Вы знаете, — сказал он, — не за горами двадцать первый съезд партии. Нам необходимо выяснить, как учреждения культуры помогают труженикам села справиться с обязательствами, взятыми в честь этого знаменательного события. Сидя на месте, мы ничего не узнаем. Поэтому, как говорится, сразу
253
же берите быка за рога. Поезжайте в районы. Под лежачий камень вода не течёт.
Андреев был весьма озабочен. И неудивительно: наша фирма действовала под эгидой обкома партии и облисполкома.
Однако Елизавета Ивановна никуда меня не откомандировала. Опасалась: «Затратишь средства, а он вернётся ни с чем. Уж лучше пусть находится при месте». И я сидел. Обрастал, как пень, мхом.
После набившего оскомину служебного дня приятно было забыться и отдохнуть в полутемной комнате в доме Михайловны, а после порассуждать со Стасом о заоблачных предметах.
Жили мы безбедно. На зиму запасли килограммов двести картошки, и хозяйка каждый день жарила её по целой чугунной сковородке.
— Эй, вы, гуси лапчатые, вставайте! — кричала. — Будя дрыхнуть. Ужин поспел. Да оставьте немного картошки на утро. А то вчерась всю слопали!
В управление культуры захаживал Александр Воробьёв. Сетуя на скуку и однообразие, я выдал ему экспромтом двустишие:
Среди бумаг и пыли
Мы всё такие же, как были.
— Что, не нравится? Тогда давай к нам, на «Аксай». В общагу. В одной комнате будем жить.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Я на своей шкуре испытал, что это за груз — диплом университета. Попробуй-ка с ним куда-нибудь воткнуться.
— Это правда, — соглашался Александр и начинал философствовать: — Да, трудно предугадать превратности судьбы… Был у нас мастер. Ну и нудный! Все ходил и причитал: «Вы ж не колобродничайте, а? Работайте честно, а? Баб почём зря не щупайте, а?» А после доакался, проворовался и на партсобрании каялся: «Да как же это, а? У меня жена и дети, а?»
Поначалу Воробьёв производил отталкивающее впечатление: лицо в прыщах, заикается, изо рта слюни брызжут. Он во всём мне завидовал: моей внешности, якобы лёгкой доле, тому, что встречаюсь с красавицей Валей, что служу в фирме с громким титулом в чистоте и тепле… Но я почему-то жалел Сашку и был с ним откровенен.
А со Стасом вёл разговоры как-то исподволь, с оглядкой. Да и то на отвлеченные темы, чтобы нельзя было прицепиться. Блюл наказ капитана Петрова.
Но однажды речь зашла о народе — творце истории. Этому вопросу я уделил достаточное внимание в дипломной работе. И теперь сел на любимого конька. Ссылаясь на Ленина, осторожно заметил, что народ вершит историю не во все периоды. Бывают моменты, когда он спит, а политической судьбой страны правит определённая кучка, стоящая у власти.
— Точь-в-точь, как в настоящее время, — неожиданно быстро отреагировал Стас. — Руководящие партийцы зажрались. Нужна новая революция.
254
— Нет, пока рановато, — попытался я сгладить острые углы. — Международная обстановка мешает. Уж очень напряжённая.
— Ну хотя бы Хрущёва надо убрать.
— Каким же это образом? Уж не путём ли террора?
— Все способы хороши, когда идут на пользу дела.
— И ты бы решился?
— Может быть, и да…
— Это игра с огнём. И полетит тогда твоя поэзия в тартарары.
— Ну и пусть! — со злобой ответил он.
Я насторожился. Может быть, это провокация? И набросил на себя личину балагура.
«Ничего нет у Колебатовского, у Стаса,
Окромя пустой бутылки из-под кваса», —
напевал я на мотив модной в то время песенки о Главсметане.
* * *
В доме у Михайловны произошли перемены. Стас поспешно взял расчёт с механического завода и собрался домой, в Минводы. Я помог ему сдать вещи в багаж, посадил в поезд, так что мы, несмотря на недавнюю крамольную беседу, расстались друзьями.
Ещё и неделя не минула, как кровать Стаса занял Коля, сын Михайловны, горбун. Прибыл с Тамбовщины, из деревни. Жена его бросила, и он заливал своё горе горькой. Мы с Михайловной порой составляли ему компанию.
— Ах вы, душемотатели! — притворно вздыхала она. Но я-то знал, что она завсегда не прочь выпить.
Бывало, раскраснеется, руки в боки и — пойдёт отплясывать. С её острого языка, как горох, сыпятся частушки:
Ох, ты, дядя Митрофан,
Купи Любке сарафан.
Останутся деньги —
Купи Любке серьги.
Останутся пятаки —
Купи Любке башмаки.
— Уф! — передохнёт Михайловна. — Уморилась. А, ить, наши-то частушки, танбомвские.
— Ещё, ещё! — напористо прошу я.
— Ну вот тебе нонешняя, партейная:
Милый ходит, милый бродит —
Сказать не решается.
Словно спутник, целый год
Вкруг меня вращается.
255
Коля тем временем уже дошёл до точки.
— Лоб твёрдый, — бубнил, — значит, наелся. — И прямо в ботинках заваливался на кровать.
Горбун возил на лошади продукты для столовой мединститута.
— Н-н-о-о, милая! — ласково покрикивал он, натягивая вожжи.
Из ноздрей любимицы валил пар, она весело пофыркивала. С верхушек акаций срывались, как чёрные хлопья, вороны и летели куда-то с тревожным граем. Ветер доносил смешанные запахи борща, конского навоза и едкий — формалина, из морга. Я наведывался сюда, в кузницу врачебных кадров, к старому знакомому — Павлу Макаровичу Шорникову: на маму навалился ещё один недуг, у неё обнаружили сахарный диабет.
— Болезнь неизлечимая, — отсек Шорников с категоричностью хирурга. — Впрочем, заходи. Может, что-нибудь придумаем.
Но маститому медику было недосуг. Он весь погряз в научных заботах, готовился к защите докторской.
На помощь пришёл мой коллега из методического кабинета Геннадий Фёдорович Бузунов. К тому времени мы сблизились. Я бывал у него дома.
— Спроси у моей матери, — посоветовал он. — У неё огромные связи.
В квартире Бузуновых царил хаос. Стёкла старинных книжных шкафов, забитых книгами, покрылись давней пылью. На столе стояла немытая посуда с остатками пищи. Воздух был тяжёлый, спёртый. По комнатам, цокая по полу коготками, важно расхаживала рыжая колли, похожая на большую лису.
— Наша Джина так похудела, так похудела, — манерно пропела мать Бузунова. — Геночка, выведи её погулять. Мне это не под силу.
— Мамочка, сейчас некогда. Я тороплюсь.
— Ну вот видите, — жаловалась она, — какой у меня заботливый сыночек!
Жена безвременно умершего профессора биологии была всегда чем-то недовольна. А тут еще я обременял ее своей просьбой. Тем не менее мать Бузунова слово сдержала — дала адрес профессора Иванова.
— Это видный терапевт. По крайней мере, в Ростове, — отрекомендовала она его.— С моим мужем был в дружбе. Сошлитесь на меня.
С большим трудом удалось договориться с Ивановым о встрече.
Он, светило советской медицины, принял нас в своем просторном кабинете с оттенком пренебрежения. Бегло просмотрев мамины анализы, изрек:
— Ну что ж, диабет болезнь не смертельная. Просто организм перестаёт вырабатывать инсулин. Следовательно, надо ему помочь. Средство простое. Вам необходимо регулярно делать инъекции инсулина. И вы можете прожить с вашим диабетом до ста лет.
За доброе пожелание мама дала знаменитому профессору сотенную. Поначалу он брезгливо отмахивался. Потом взял купюру, бросил в ящик письменного стола, и маму незамедлительно определили в больницу.
256
У Михайловны стало и теснее и шумнее. С Тамбовщины приехала погостить десятилетняя дочка Коли, Танечка, очень похожая на бабушку. Кроме того, шустрая не по годам хозяйка взяла на квартиру двух студентов-юристов. Я жил теперь с новичками в одной комнате, и моя кровать располагалась неподалеку от входной двери. Словно меня, старожила, готовили на выброс. С девяти утра работал только я. Остальные вставали очень рано, безпрестанно сновали мимо меня, задевая за спинку кровати и распахивая двери. Я с возмущением высказал свои претензии Михайловне.
— Подумаешь, барин! — грубо заявила она.
Готовя завтрак, нарочито громко гремела посудой. Мстила за то, что поздно прихожу домой и ей приходится выныривать из тёплой постели в холодные сенцы. Да и, наверное, догадывалась, что я собрался навострить лыжи.
Швецовы привечали меня, и я чуть не до полуночи засиживался у Вали, в её уютной каморке. И всё-таки до самой крайней близости мы не доходили. Её родители, похоже, с нетерпением ждали, когда же я поставлю точку над i. При каждом удобном случае усаживали за стол, памятуя, что наикратчайший путь к сердцу холостяка лежит через его желудок.
Елена Ивановна, узнав, что мама лежит в больнице, стала навещать её, таскала гостинцы. А когда выписывали, забрала к себе домой. Валя изо всех сил старалась показать себя искусной хозяйкой. Накрывала на стол, испекла пирог по новейшему рецепту, шила и рукодельничала. Лишь Павел Иванович нелюдимо сидел в стороне, уткнувшись в книгу.
Мама прожила у Швецовых несколько дней и осталась от них в восторге. А я по-прежнему упорно молчал и не делал Вале предложения.
Под Новый год Швецовы уехали на несколько дней к своим приятелям. Валя осталась одна, и мы решили провести праздник с моим тёзкой Юрой Харламовым и его супругой Аней. Казалось, они вовсе друг другу не пара. Он — красавчик, в кожаном пальто, да ещё наделённый сочинительским даром. Она — уже потрёпанная женщина с узким кругозором. Тем не менее жили дружно.
Харламов, слесарь ткацкой артели «20 лет Октября», являлся завсегдатаем клуба молодых литераторов. Писал увлекательные новеллы. Как раз этого-то у меня и не получалось. В жизни я не видел острых конфликтов. И считал тогда, что механикой захватывающего сюжета владеют лишь избранные классики.
Сам я пока что ничем себя не проявил. Несмотря на это, Харламов относился ко мне с симпатией — за мою простоту, рассказы о дорожниках и меткие каламбуры.
Чета Харламовых прибыла, когда мы украшали елку. Аня с завистью взирала на роскошную квартиру и обстановку, на Валю — она была неотразимо хороша собою. Я расхаживал с видом хозяина, давая понять, что мы уже давно на деле муж и жена.
257
Стол готовили сообща. Выпивки и закуски было предостаточно. Много пили и танцевали. Разошлись уже далеко за полночь. Харламовым постелили в гостиной на диване, а сами укрылись в Валиной комнатушке — на её кровати. Легли, не раздеваясь.
— Сейчас ты со мной разделаешься, как повар с картошкой, — прошептала Валя.
Настал благоприятный момент. И вот тут-то из знойного любовника я превратился в немощного слабака. Валя была оскорблена, задета за живое. И повернулась ко мне спиной. Я пребывал в кошмарной полудрёме.
А утром неумело разыгрывал перед гостями роль человека, уставшего от ночной ласки. Хотя сам напоминал себе побитую собаку.
Харламовы, опохмелившись, ушли. Мы остались одни, но интимная нить оборвалась между нами. Валя, подсмеиваясь, подкладывала салат:
— Ешь, ешь! Тебе надо употреблять витамины!
По инерции я продолжал встречаться с Валей. В отсутствие её родителей сделал несколько дерзких попыток — они увенчались неудачей. Моя мужская гордость была окончательно уязвлена. Утопающий хватается за соломинку, а я взялся за гантели.
Наши отношения с Валей напоминали тускло горящий каганец. Я плыл, как говорится, по воле волн. С отчаяния отправился на приём к частному врачу. Седой уролог осмотрел меня и нашёл вполне здоровым:
— Это не импотенция, а своего рода шок. Он бывает у многих. Не вы первый, не вы последний. Со временем всё пройдёт. Успокойтесь и забудьте о случившемся. Я уверен, она будет счастлива с вами.
«Дай-то Бог», — подумал я и с благодарностью вручил доктору двадцать пять рублей.
Как снег на голову, свалилась жена Коли. Она приехала с Тамбовщины. И не одна, а с подругой. Михайловна приняла их радушно (ведь харчей понавезли немало!) и даже уступила гостям своё ложе. А сама легла прямо на полу, на старом тулупе.
Сноха Михайловны Тоня, привлекательная на вид, с блудливым взором, была ещё довольно молода. Она откровенно косила в мою сторону, а Коля, перехватывая её взгляд, бурчал: «У-у, шлюха!» — и с горя напивался до изнеможения. Случалось: приплетётся весь в грязи, под глазом синяк.
— Ох, скула болит, — жалуется.
— Где же тебя так угораздило?
— Да нёс мешок с кулаками, — отмахивается шуткой.
Коля за словом в карман не полезет. Неглупый мужик, работяга! Да судьба не милует его с самого детства: то горб нажил, упав с дерева, а после потаскуха-жена, как мельничный жернов, повисла на шее. И спознался с сивухой — околдовала его вконец.
258
В субботу, рано утром, все ушли из дому: студенты — в университет; Тоня с дочуркой и подругой — по магазинам; Коля поехал на лошади за продуктами. И даже Михайловна отправилась торговать на толкучий рынок. К счастью, я остался один. Эх, хоть раз высплюсь досыта!
Только задремал, в окно постучали. Открываю; Тоня!
— Ты чего это вернулась? А как же Танюшка?
— Она с подружкой у знакомых. Часа через два к ним подойду. А я чего-то занедужила, — в глазах её запрыгали бесенята.
Я укрылся одеялом. Тоня, между тем, скинула пальто, ботики, оставшись в одних тонких чулках, и села на табуретку рядом со мной.
— Ох, ноги озябли! Можно погреться? — и тут же, не спросясь, сунула их мне под бок.
Я обнял её за колени и попытался завалить на кровать.
— Ой, не надо, я сейчас, — и Тоня, заперев дверь на крючок, с ловкостью змеи юркнула ко мне в постель.
Через полчаса быстро оделась.
— Вот бумажка, — сказала. — Здесь адрес. Завтра в полдень подойдёшь. А я выздоровела, — она засмеялась.
Прощаясь, обняла меня, шепнула: «Сладенький мой!». И, поцеловав, исчезла, как привидение.
Мы встречались недели две. Я успел к ней привязаться.
— Ты меня долго будешь помнить, — повторяла она.
Поистине Тоня обладала дьявольским уменьем обольщать. И была ловкачкой не только в постели. У себя в райцентре заправляла крупным магазином. Словно сетью, опутала всё начальство. Даже секретари райкома заигрывали с ней. Но зачем понадобился ей я, бедный посредственный служащий?! Правда, парень я был видный, высокого роста, с развитой мускулатурой, брюнет с голубыми глазами.
— А Коля наглец, — жаловалась Тоня. — Ведь он урод. А хочет, чтобы я, красавица, принадлежала только ему. Ну и нахалюга!
По-своему она была права.
Вскоре Тоня уехала домой. И слава Богу! Ведь если бы наши свидания не прервались, тамбовская чародейка навсегда вытеснила бы Валю из моего сердца.
259
ГЛАВА 4
ПОСЛЕ СВАДЬБЫ
Т
оня утвердила веру в мой мужской потенциал. После конфуза в ново-годнюю ночь исчезла скованность в отношениях с Валей. Она недоумевала, в чём причина столь разительной перемены. Но разгадывать психологическую шараду ей оказалось недосуг. Я получил повестку из военкомата. Как выяснилось, с первого февраля усылали на сборы — на два месяца. Валя забезпокоилась: а что если после длительного отсутствия где-то далеко, на стороне, я навсегда скроюсь с горизонта?! На её лице появилась обиженная гримаса:
— Юра! Мне неудобно говорить, а приходится. Ты упорно молчишь. Надо немедленно подать заявление в ЗАГС. Я заходила туда, узнавала. Через две недели нас распишут. Не то, когда ты будешь в армии, у нас в институте начнётся распределение, меня загонят куда-нибудь к чёрту на кулички и мы больше никогда не увидимся.
Получилось, что Валя первая сделала предложение. Я попытался ускользнуть от прямого ответа: всё было слишком уж неожиданным. И выдвинул внушительный, по моему мнению, довод:
— Ты же знаешь, что я мало зарабатываю .
— Ну и что?! Мои родители не корыстные. Они на это не посмотрят.
Отступать было некуда. Оставалось чуть больше полумесяца. Я согласился. И мы отправились в учреждение, занимающееся регистрацией — записью актов гражданского состояния.
Здесь, как и везде, была очередь. Она медленно подвигалась к кабинету, где, наконец, обозначат день, который определит всю мою дальнейшую судьбу.
Мы приблизились к самой двери. Время как будто сжалось до предела. Сейчас установят срок, и уже ничего нельзя будет изменить. Разве что после, когда подадим заявление, куда-либо сбежать?! Валя мне очень нравилась. Однако ее порочное прошлое и то, что я как мужчина оконфузился перед нею в новогоднюю ночь, постоянно напоминали о себе… Тут роковая дверь кабинета должностного лица отворилась. Мы вошли. Эх, была не была! Бывает, что с такими словами человек, не умеющий плавать, впервые бросается в воду. К своему утешению, я вообразил, какие гримасы появились бы на лице Михайловны, если бы та узнала, какая мина подкладывается ей исподтишка.
Наглая старуха мне порядком досадила, и я не чаял, когда вырвусь из её покоев. И всё же преждевременно сниматься с якоря, терять ростовскую прописку, которая досталась с кровью, было неблагоразумно. Вот съезжу на сборы, рассуждал я, там видно будет. Вещи всегда успею забрать, а за квартиру заплачу за два месяца вперёд.
Дата нашей регистрации — 27 января 1959 года — совпадала со знамена260
тельным событием в стране: открывался двадцать первый съезд партии. Я напомнил об этом Вале, но она хладнокровно восприняла моё замечание.
На свадьбу стали съезжаться гости. Из-под Тихорецка, с Кубани, прибыл с супругой Ивлий Михайлович, земляк и друг Павла Ивановича. Он был намного проще и душевнее последнего, из которого так и выпирало чванство, приобретённое за долгие годы руководящей работы. Кубанцы привезли щедрый оковалок свежего хлебного сала и несколько кругов домашней украинской колбасы. Ведь только что миновало Рождество, а накануне в станицах почти на каждом дворе закалывали кабанов.
Из Таганрога приехали отец, мать и тетя Шура. Привезли всевозможные деликатесы: балык, паюсную икру, сладости; отрезы на платья и халаты; простыни и пододеяльники; серебряные ложки, два подстаканника и обручальное кольцо — почему-то только для Вали. Но Швецовы безучастно взирали на эти, по их мнению, малозначительные подарки.
В гостиной уже расставили стол во всю длину. Женщины суетились, подносили закуски.
Мы с Валей готовились к выходу. Долгожданную церемонию назначили на три часа пополудни. На мне был традиционный наряд: тёмно-синий лавсановый костюм, нейлоновая рубаха, цветастый галстук; из нагрудного кармана пиджака выглядывал краешек белого платочка. Валя, в зелёном декольтированном платье напрочь выбивалась из рамок свадебного ритуала.
— Ну ладно, пошли, — нетерпеливо сказала она.
От дома до казенного заведения было недалеко, всего две трамвайных остановки.
— Хоть бы машину догадался взять, — упрекнула Валя.
— А где её сейчас искать?
— Тоже мне жених!
Может быть, она была и права. В этот день ей хотелось особого шика. А всё было так серо и буднично. Тяжело нависало пасмурное небо, моросил дождик. И не чувствовалось никакой торжественности, точно направлялись покупать туфли в обувной магазин. Эх, туфли, лапти — не всё ли равно. «Жена — не лапоть, с ноги не сбросишь» — подхихикнул изнутри голосок.
— А как же свидетели? — спохватилась Валя.
— Здесь не суд: обойдёмся без них.
Она не нашлась даже, что ответить.
Процедура гражданского обряда прошла молниеносно. Нас официально поздравили и выдали соответствующий документ — свидетельство о браке. Зато дома встретили шумными возгласами. Валя с гордо поднятой головой прошла в гостиную. Павел Иванович поцеловал меня и почему-то всплакнул. Вытерла слёзы и моя мама. Под глазами у неё выступали большие тёмные круги. Подоспела и Елена Ивановна, раскрасневшаяся от газовой плиты. Мой отец, улыбаясь, скомандовал:
261
— Ну что ж, подставляйте бокалы! — и стал раскупоривать бутылку шампанского.
Пробка ударила в потолок, брызнула пена, как из огнетушителя. Зазвенели бокалы. Пили стоя, не садясь за стол.
Тётя Шура приколола мне и Вале по белой искусственной розе.
С четвёртого этажа припожаловали Ольга Георгиевна, женщина преклонных лет со следами былой аристократической красоты, и её супруг Сергей Карпович, невысокого роста симпатичный армянин. Их дочь была замужем за Лёней, старшим Валиным братом.
— Скорее, скорее! Ждём! — радушным жестом пригласила Елена Ивановна припоздавших сватов.
Наконец все уселись за стол, и пир начался. Последовали тосты, пожелания. Гости разгорячились, подобрели, почувствовали себя свободнее. Женщины без умолку тараторили друг с другом. Мужчины налегали на изысканную снедь. Павел Иванович усердствовал, точно крестьянин вилами.
Кто-то охрипшим голосом крикнул: «Горько!» Его возглас дружно подхватили остальные. Нам ничего не оставалось, как встать и поцеловаться. Потом всё было так же, как и на других свадьбах. Танцевали и пели. Затем пили. И снова танцевали и пели.
Мой отец, несмотря на заметную грузность, появившуюся у него за последние годы после лагеря, лихо отплясывал гопак. А по просьбе Сергея Карповича даже станцевал лезгинку, прикрикивая при этом: «Асса, асса!».
После долгих упрашиваний Валя села за фортепиано и, поиграв немного, встала.
Было уже поздно. Гости заметно устали. Перед сном мама поцеловала меня и украдкой перекрестила. В Валиной комнате приготовили брачную постель. В углу, на письменном столике, мерцал ночник, создавая вокруг таинственный полумрак. На кровати лежала Валя в розовой прозрачной комбинации. Золотистые волосы её разметались по округлым плечам. Она ждала…
Я прилёг рядом. Сочные губы её зовуще приблизились, и мы замерли в долгом поцелуе. Непреодолимое желание овладело мною. Валя впустила раскалённую часть моей плоти в свой сокровенный уголок, и наши тела мгновенно слились. Потом по желобку моей спины пробежал сладостный озноб, и мы захлебнулись в обоюдном восторге… Я не спешил покидать интимное пристанище и осыпал поцелуями Валины ресницы, губы, плечи…
После той оскорбительной новогодней ночи она не рассчитывала встретить с моей стороны столь стремительный натиск и, млея от счастья, ворковала: «Юрасик, родненький!».
Блаженствуя, я не изменял первоначальной позиции, вновь набирал силу. На этот раз атака была более яростной. Чтобы передохнуть, я перевернулся на спину, а Валя положила голову на мою грудь.
262
— Юра, давай попробуем уснуть, — посоветовала она.
Но шлагбаум страсти поднялся опять. Тщетно ворочался я с боку на бок, не зная, куда спрятать свой пылающий тюльпан. Валя шутя отталкивала его от себя рукой — от этого он вздымался ещё больше.
Во избежание излишнего шума перекочевали на пол. Тут я тоже не мог успокоиться. Лишь под утро удалось немного вздремнуть.
Едва продрав глаза, снова потянулся к желанной супруге…
Уже совсем рассвело. После любвеобильной ночи глаза у Вали стали томными, бездонными.
Встали поздно. Стол был накрыт. Я с удовольствием пил и закусывал. Мама улучила удобную минуту и — полушёпотом: «Ну как?» — «Нормально», — бодро ответил я и вместе с Валей поспешил в военкомат, надеясь, что с меня снимут бремя двухмесячных сборов (как-никак начался разгар медового месяца!). Но старший лейтенант с рассеянным взором отделался стандартной фразой:
— Мы не компетентны решить этот вопрос. — И посоветовал: — Обратитесь в Облвоенкомат.
К сожалению, там нас не утешили. Дебелый полковник слегка усмехнулся:
— Прямо-таки из ряда вон выходящий случай! Ну чего ж вы раньше не обратились?! А сейчас поздно. Группы уже укомплектованы. Придётся поехать на сборы. Да вы не отчаивайтесь: если любит, подождёт.
Нам ничего не оставалось, как пойти в фотоателье и запечатлеть на плёнке свои разочарованные физиономии. В запасе было всего две ночи. Они пролетели так же бурно, как и первая. Тем тяжелее было расставанье.
Валя понуро стояла на перроне, сгорбившись от холода и напевала:
Зябнут руки, зябнут ноги,
А тебя всё нет и нет.
Сердце постанывало от жалости, хотелось согреть своим дыханием её продрогшее до костей тело. И оттого, что я не могу этого сделать, так как поезд отойдёт с минуты на минуту, Валя становилась ещё желаннее.
— Ты хоть пиши, Юрасик, почаще. Не ленись, — просила она.
* * *
У человека есть спасительное свойство приспосабливаемости. Ведь еще месяц назад невообразимо было предположить, что я расстанусь с Валей. Да еще на столь долгий срок. Но прошла неделя. Я попривык к новому месту и начал замечать его прелести.
Наш военный городок располагался неподалеку от Гори (родина Сталина), в долине, где постоянно свирепствовал ветер. Куда ни глянь: горы, увенчанные ледяными шапками. Под ранними лучами солнца величественно розове263
ли снежные громады Главного Кавказского хребта. Порою даже невозможно было различить, что маячит на горизонте: горы или облака?
Механизм военных будней действовал чётко и размеренно. С утра — физзарядка под открытым небом. Затем возвращались в казарму, заправляли койки и не спеша брели по глубокому снегу в столовую.
В отличие от солдат сводной роты и отдельного дивизиона, строем нас не водили. Как-никак офицеры! Хоть и носили форму, бывшую в употреблении, именуемую в армии «б.у.». На погонах тускло мерцали одна, изредка две-три звёздочки. За столиками сидели по четыре человека. Ели из тарелок. Меню было сносное: в рационе всегда присутствовали сливочное масло и компот. А солдаты в своей столовой рассаживались на скамьях за длинными столами. На каждом — стоял бачок с «разводящим» (половником). В дюралюминиевые миски изо дня в день наливался борщ, накладывалась навязшая в зубах перловая каша или сушёный картофель; компот выдавался по большим праздникам. Тем не менее физические нагрузки по сравнению с нашими, курсантскими, были обратно пропорциональны пищевому рациону.
Зато нас одолевали иные тяготы: с утра до вечера приходилось торчать на занятиях, где вдалбливались премудрости арт-стрелковой и тактической подготовок. В класс входил полковник. Старший по курсам подавал команду: «Товарищи офицеры!» Мы вставали с мест. После небольшой паузы он снова возглашал: «Товарищи офицеры!» — и все молча садились.
Время текло медленно и нудно. Наконец день угасал. Казалось бы, нас должны были оставить в покое. Ан, нет! После ужина извольте поторапливаться на самоподготовку, в классы, под неусыпное око одного из полковников. Эффективность подобных упражнений равнялась нулю. Мы, глубокомысленно уткнув носы в правила стрельбы или уставы, млели над каким-нибудь параграфом. Прочитанное почти не доходило до сознания. Кое-кто слегка посапывал. У ребят завязывался жирок. Неспроста эти вечерние занятия прозвали салоподготовкой.
Перед отбоем в просторной казарме было людно и шумно. Отчаянно резались в «козла». Некоторые ломали голову над шахматной доской. Иные, не раздеваясь, заваливались на койки и читали. Остальные грелись группками по углам около железных под самый потолок печек, похожих на башни, и тешились забористыми анекдотами.
На закавказские межокружные курсы переподготовки офицеров запаса съехались из разных концов страны: с Волги, с Донбасса, из Краснодара, из Орджоникидзе… Каждый вносил свою долю в общее веселье. И долго ещё, когда свет уже был погашен, расходившиеся курсанты не могли угомониться.
Жизнь текла мерно, тупая и беззаботная, по принципу: «Солдат спит — служба идёт». А я в мыслях кружился вокруг Вали. С нетерпением ждал от неё писем, чтобы узнать хотя бы некоторые подробности. По моей просьбе она
264
ходила к Михайловне за вещами. Один раз поцеловала замок. В другой посчастливилось: Валя взяла всё, согласно тому реестру, который я послал. Квартиранты передавали мне привет и наказывали, чтобы ел как следует, а то, мол, истощаю и жена меня бросит. «Но это, солнышко моё, — пишет Валя, — они так говорят, а я ещё подумаю».
Ездила она и в методкабинет за зарплатой. Доверенность заверял Бузунов. Елизавета Ивановна стала придираться: «Следовало бы оформить в отделе кадров. Ну да ладно уж!» И все-таки Сальникова произвела на Валю впечатление мягкой и добродушной женщины, а вот Бузунов окончательно заморочил ей голову. Пристал с ножом к горлу: «Познакомь с кем-нибудь».
Валя показала ему две фотографии: свою подругу соседку Галю Осетрову и её сестру Лору. Лора ему сразу не понравилась.
— А вот это очень хорошенькая девочка, — сказал Геннадий. — Но девочка, и в куклы с ней я играть не собираюсь.
И откровенно развернул перед Валей программу своих запросов. Я представляю, с каким цинизмом проделал он это. Вдоволь порисовавшись, Бузунов, наконец согласился познакомиться с Галей Осетровой.
— Пойдёмте вместе в кино, — предложил он. — Наше управление намерено посетить по коллективной заявке «Голубую стрелу». Ну как, согласна? Тогда давай деньги. А за неё я сам заплачу.
И вышли на улицу. Это было в обеденный перерыв.
После совместной прогулки Геннадий отказался знакомиться с Осетровой, и Валя пришла в кино одна, без подруги. Получилось: вроде бы на свидание.
Во мне зашевелился червячок ревности. Бузунов был искусным волокитой, и в его сети попадала не одна женщина, особенно с порочными наклонностями. Но неужели Валя после того, что было между нами, могла так стремительно броситься к нему в объятия, неужели она могла так низко пасть?
Я переживал своего рода приливы и отливы чувств. Когда письма приходили вовремя, парил на крыльях; нежная любовь снова переполняла всё моё существо. Но стоило почте задержаться на несколько дней, ревность опять грызла меня; воображение рисовало непристойные сцены, участниками которых были Бузунов и моя супруга.
Сейчас, судя по весточкам из Ростова, Валя регулярно ездит на завод, где проходит практику от института. А дома выпиливает лобзиком рамочку и уплетает пирожки и блинчики. Так что я спокоен и счастлив. Внимательно и даже с удовольствием слушаю полковников и крепко сплю в казарме, которая стала почти вторым домом.
Я сдружился с двумя «земляками». Оба более чем на десять лет старше меня, люди тёртые, видавшие виды. Один — Степанов Александр Иванович из Батайска, с ремонтно-механического завода, проныра и плут с лисьим лицом. Другой — Ивченко Иван Иванович, сдержанный и добросердечный,
265
учитель из Самарского района. Он мне гораздо ближе, и не только потому, что наши койки стоят рядом. Ведь я потенциально его коллега. Хотя от одной мысли, что когда-нибудь буду преподавать в школе, меня бросает в жар. Да разве откроешься в этом Ивану Ивановичу, закоренелому педагогу?! По возможности я старался не откровенничать и не выпячиваться, а быть похожим на всех, как наша общая униформа, бывшая в употреблении.
По воскресеньям делаем вылазки в Гори, где значительно теплее: ветер не так проказничает, как на территории нашего подразделения. Здесь, в городе, очень много частных домов, почти все двухэтажные. Улицы, даже центральные, грязные, захламленные, повсюду валяются окурки. Женщин, особенно молодых, не увидишь. Так что мне нелегко ответить на вопрос Вали: «Кто лучше: грузинки или хохлушки?» Разгуливают одни мужчины. Они всегда навеселе. Да и что тут удивительного, если вино в этом солнечном крае льётся рекой!
Нам, залётным, есть где позабавиться. Винные погребки долго искать не приходится. Только войдёшь на порог, хозяин уже кричит из-за стойки:
— Генацвале! Дарагой! Заходы, нэ стесняйся.
— Вино хорошее?
— Вино? Замечательный вино! Нэ веришь? Папробуй. Первий банка бэзплатно. Панравится, пей ещё, сколько влезет. На здоровье!
Плутоватое лицо Степанова вытягивается, он мигом строит заключение:
— Этак можно нажраться на дурницу до помутнения!
— Стоит ли, Саша, размениваться по мелочам? Ведь сюда мы заглянем ещё не раз, — урезонивает его благоразумный Ивченко.
Вино и вправду на редкость вкусное и недорогое. За десять рублей опрокинешь пять пол-литровых банок (стаканов в употреблении не было), и всё вокруг предстанет в розовом свете.
Однако кое-кто из усатых аборигенов сурово и подозрительно взирал на русских, а на военных тем более. Совсем недавно, в связи с тем, что Хрущёв выкинул Сталина из мавзолея, в Грузии началась заварушка, которая была безпощадно подавлена. По мостовым Тбилиси громыхали танки. Пролилась кровь. Близ Гори на всякий пожарный случай разместили сводную роту и артдивизион. Здесь же организовали межокружные курсы, где постоянно сменялись партии офицеров запаса.
Несмотря на то, что Сталина окончательно развенчали и он стал для всей страны низвергнутым кумиром (памятники порушили; портреты сняли, сочинения изъяли — кое-где по усердию сожгли!), здесь, на родине, его по-прежнему обожали. Зайдём, бывало, в кинотеатр, а на нас с экрана глядит бывший великий вождь. Грузины все как один вскакивают с мест, хлопают в ладоши и кричат «Ура!»
По вечерам в центре города, на самом возвышенном месте, светятся крас266
ные неоновые буквы. Грузинские. Их смысл пришельцу вовек не понять. А для местных жителей он дорог и свят. Призыв гласит: «Да здравствует великий Сталин!».
Убогая хижина, где родился и вырос Иосиф Джугашвили, огорожена стеной из естественного красноватого мрамора. Широкая величественная лестница ведёт в залы самого музея. Поражает контраст между бедностью и незначительностью экспонатов, представленных в нём, и необыкновенной роскошью обрамления. Поговаривали, что сие сооружение обошлось государству в копеечку — в миллионы рублей.
Но нам ли, мелким сошкам, рассуждать о таких масштабах цен, когда мы деньги отсчитываем рублями и десятками?! Завернём, бывало, на рынок, возьмём килограмма два яблок (белый налив!), наскребём на бутылку грузинской водки. А уж на тканые гобелены, те, что по сто восемьдесят рублей, взираем с опаской. От местных продавцов, что называется, отбоя нет, так и вьются вокруг тебя мелким бесом — и рад не купить, да купишь. Это не то, что в России. Стоит в магазине этакая фифа — из неё слова клещами не вытянешь; разрисованную физиономию в сторону воротит. «Не нравится, — скажет, —ищите в другом месте!»
В Грузии всё поставлено на широкую ногу. Торговаться или требовать сдачу считается чуть ли не оскорблением. Горячий горец может крикнуть в сердцах: «Тогда — на, бэри бэзплатно!»
Здесь, кажется, сам воздух напоен вином, фруктами и чачей. Чача — самогон из отжимков винограда. Продают его из-под полы. Наши ребята приладились, завели надёжные связи, попивают вволю. А иные и вовсе обнаглели, ударились в загул.
Слухи дошли до командира батареи майора Соколова. Он так и пышет здоровьем: такой и бурдюк чачи выпьет — не зашатается.
После обеда обычно все были в сборе. Кто спал, прикрыв лицо шапкой-ушанкой или газетой, а кто, сражаясь в «козла», яростно стучал костяшками. Вдруг прозвучала команда старшины:
— Командирам взводов — строить взвода! В казарме!
По рядам пронеслось, словно ветер прошуршал по листве: «Соколов будет говорить!»
Могучий майор окинул всех лукавым взглядом:
— Так вот, товарищи офицеры, — сказал он зычным голосом. — Я хочу прочитать вам лекцию о вреде пьянства. Слушайте внимательно. Вообще пить нельзя. А если уж выпил, не шуми, спеши в казарму, ложись и спи, чтоб духу твоего не слыхали. Если идти не можешь, ползи. Ползи, сукин сын, коли нализался! Если ползти не можешь — падай. Падай, но головой по направлению к казарме. Вот так. А вообще пить нельзя! Надеюсь, вы меня поняли?
— Поняли! — дружно рявкнули ему в ответ.
267
Все знали, что Соколов на ветер слова не бросает. У большинства рыльце было в пушку. Некоторые даже завели себе «марфушек», на ночь исчезали из казармы и едва поспевали к утренней поверке.
В Гори проживало много русских женщин. В одном общежитии текстилькомбината насчитывалось около пяти тысяч. Большинство из центральной России; приехали на работу после ремесленного училища да так здесь и застряли. Вели разгульный образ жизни, опустились и больше не нашли сил выбраться из ямы. В народе общежитие так и называли «мясокомбинатом». Сюда, в поисках жареного, с шиком подъезжали на машинах грузины.
Иногда нас посылали патрулировать в этот городок разврата: может, кто из курсантов невзначай тут заблудился? Женщины открывали форточки, окна, кричали прокуренными и пропитыми голосами: «Землячки, служивые! Зайдите на огонёк! Красавчики!»
Да и в других районах нас зазывали прямо-таки из подворотни. Одна дебелая молодуха крикнула:
— Милаи, давайте на пельмешки!
Степанов уже было развесил уши. Мы с Ивченко насилу оторвали его от лакомого куска.
А после она появилась в офицерском клубе на танцах. Степанов сразу же прилип к ней. Тогда подошёл капитан и вежливо попросил её удалиться.
— Как же, — жаловался он потом, — в прошлом году эта особа не одного нашего курсанта сифилисом наградила!
Степанов стал поосторожнее.
— Надо переключиться на работников общепита, — решил. — Они регулярно медкомиссию проходят.
* * *
А что творилось в Ростове? Из писем Вали я узнал, что она ездила за деньгами в «нетоткабинет». Переделала колечко, купила сумку, собирается приобрести фотоаппарат. И каждый вечер, чтобы как-то убить время, смотрит телевизор у родственников, а то и у соседей.
«Юрасик! Не знаю, как ты, а я очень соскучилась по тебе, — признавалась Валя. — До конца сборов ещё далеко, а мне не терпится спросить: как ты смотришь на то, чтобы стать папой? Своим родителям я пока ничего не говорила. И ты своим не пиши. Подружки меня успокаивают: ничего страшного, мол, нет, и не стоит переживать. А я всё равно переживаю и реву ежедневно. Очень плохо, что тебя нет рядом, — не с кем посоветоваться. Если хочешь знать моё мнение, то я почти уже примирилась с этим. Но не знаю, что ты скажешь?»
Новость была неожиданной, и я поделился с казарменными приятелями. Степанов, не задумываясь, рубанул с плеча:
— А может, она без тебя его нагуляла? Ты был с нею три дня, а она без
268
тебя — почти два месяца. И будешь за такое удовольствие всю жизнь чужого ребёнка воспитывать. Вот радость!
Мягкий Ивченко, напротив, рассуждал обстоятельно, как подобает педагогу:
— Нет, братцы, ребёнок нужен обязательно. А то она первый аборт сделает и рожать больше не сможет. Потом ты захочешь мальца, да ничего не получится. И станешь её упрекать. Пойдут суды да пересуды, пока вовсе не разойдётесь. А дитя вас сроднит, и будет настоящая семья.
Из этих двух противоположных мнений я должен был сам сделать выбор. С одной стороны, Степанов зародил подозрение: ведь Валя уже до меня потеряла девственность, и где гарантия, что в мое отсутствие она не наставила мне рога? Побывала же она с Бузуновым в кино. С другой стороны, наши чувства в последние дни перед расставанием были так непосредственны и горячи, что сомнения отпадали. Хотя об отцовских обязанностях у меня было смутное представление, но Валю я очень любил и желал иметь от нее ребенка. И написал ей: «Не бойся! Все рожали, а ты ничуть не слабее других. Бог даст, все будет хорошо!»
Дней через десять от Вали пришло письмо. Она сообщала, что ходила в консультацию и предположения оправдались. Врач сказала: «У вас полтора месяца беременности. — И добавила: — Не волнуйтесь, голубушка! Не успеете оглянуться, как младенцу в вашей утробе станет настолько тесно, что он начнет брыкаться, стучать ручками и ножками, стремясь поскорее появиться на свет Божий».
Побывала Валя вместе с матерью и в Таганроге. Мои тётушки высказали Елене Ивановне свои предположения — дескать, подозревают кое—что.
— Она с таким удовольствием, — подметили они, — кушает лимоны и солёные помидоры!
— Это ей не впервой, она всегда без ума от острого, — ничуть не смутившись, ответила моя тёща.
Дни на сборах покатились под откос после того, как мы побывали на стрельбах на полигоне в местечке Алазань, неподалеку от Тбилиси. Добирались на артиллерийских тягачах — крытых грузовиках ГАЗ-63, тащивших за собой 76-миллиметровые пушки. В пути попадались такие крутые подъёмы, что даже мощные автомашины с двумя ведущими мостами с трудом преодолевали их. Порою — не без нашей помощи. Мы соскакивали с насиженных мест, отцепляли орудие и толкали тягач в гору. В дороге ветер назойливо проникал под тент, добирался до костей, ноги стыли в кирзовых сапогах.
Обратный маршрут лежал через Тбилиси. В дороге — куда ни глянь — безпрестанно попадались запорошенные снегом холмы. Напоминали девичьи груди. Столицу Грузии проскочили наскоком. Поговаривали, что там есть древние храмы. Но офицерам туда путь был заказан.
Сборы подходили к концу. Курсанты суетились, отлучались на досуге в го269
род за покупками. Почти все приобретали гобелены. Даже я при моих скромных возможностях взял два ковра. Один выслал маме в Таганрог, другой — припрятал под матрасом.
Степанов по привычке балагурил:
— Выше, выше нос! Скоро увидишь свою Валю. Ты ей покажешь, что такое беглый и методический огонь.
И вот я ступил на перрон Ростовского вокзала. Просто не верилось, что через каких-нибудь тридцать минут увижу Валю.
В подъезд влетел вихрем и, перепрыгивая через две—три ступеньки, мигом очутился на третьем этаже.
Дверь открыла Валя. Мы кинулись друг другу в объятия да так и замерли.
— Соскучилась?
— Да. А ты, небось, не очень. Ведь у тебя были друзья, которые меня заменяли. Я таковых не имела, — с легкой обидой в голосе заметила она.
— А Бузунов?
— Ну-ну, — Валя погрозила пальчиком. — Ты брось эти шуточки!
В квартире мы были одни: родители уехали. Я овладел Валей с поспешностью военного человека, но аппетит разгорелся с новой силой. Мы пренебрегли неудобной одинарной кроватью и заняли огневую позицию на полу.
— Ну вот, наконец, у нас началась половая жизнь. В прямом и переносном смысле, — скаламбурил я.
Глаза у Вали сияли от счастья.
— Лапусенька, — она крепко прижималась ко мне. — Я ужасно истосковалась без тебя. Письма и телефонные разговорчики всё не то. А вот личный контакт — и лучше всего самый близкий — это да…
— Конечно, конечно, — соглашался я, продолжая ласкать её.
Поднялись лишь под вечер, пошатываясь, точно пьяные. Валю подташнивало. Возможно, оттого, что она была беременна…
Только теперь, выйдя во двор мы могли с ней по настоящему поговорить. Голые деревья пошевеливали ветвями, мечтая о скором приходе весны. За углом дома стояла скамейка — свидетельница наших пылких свиданий.
Валя засыпала меня новостями:
— Ездила в «нетоткабинет» за деньгами. Нужно было расписаться в ведомости — Лиза забыла её дома. Попросила зайти к ней на следующий день. А я заболела и позвонила, чтобы она сама расписалась за меня. Куда там! Она так раскричалась, так расходилась. «Ни в коем случае! В другой раз вообще вам денег не выдам!»
— Ну и змея! Не знаю, что с ней дальше будет, если она не выйдет замуж?!
— Так вот, — продолжала Валя, — прислали с ведомостью Женю Кор-суновскую. «Лиза ещё тот фрукт», — заметила она.
Тут я подумал, что Женя, видимо, ещё не совсем охладела ко мне и её распирало от любопытства: кого же я выбрал?
270
Валя не могла наговориться:
— А Кочешков твой — самый настоящий верблюд. Товарищ называется. Не мог меня вовремя поздравить. А ведь он бывает в Ростове! Хотя бы позвонил! Я его случайно встретила на улице. Он, узнав что ты скоро вернёшься, говорил: «Мы отметим приезд Юрасика». И очень сожалел, что ему нельзя употреблять алкогольные напитки. Оказывается, его бешеная собака укусила. И он может сойти с ума. А мне кажется, что он и до этого был чокнутым. Обними меня, Юрасинька, а то мне холодно.
— Может, домой пойдём?
— Нет, нет, на улице так хорошо! Да, чуть не забыла. Танька Худякова и Вовка поженились. Я была у них на свадьбе и подарила большого плюшевого щенка с бантом. От нас с тобой. Танька была так рада! Свадьба прошла неинтересно: человек тридцать стариков, а молодёжи мало. А самое обидное, что я была без тебя. Они вдвоём, а я — нет. Вот теперь пусть нам завидуют.
— Ох, Валюша, ты поосторожнее. Зависть, она вещь коварная. Из зависти Сальери отравил Моцарта. Из зависти иудеи распяли Христа.
— Юрасик! Да тебе только попом быть. А у нас все неверующие. Я и брат Лёня — некрещёные. Родители — старые большевики и считают церковные обряды отсталыми, для тёмных людей.
— А академик Павлов?
— Это всё в прошлом. Сейчас — другая эпоха. Давай, Юрасик, потолкуем вот о чём. Мои институтские и дворовые подруги настаивают, чтобы мы устроили «вторичную» свадьбу. Но свадьба бывает один раз. Искреннего веселья не получится. Мне гораздо приятнее лишний вечер побыть с тобой, чем со всей этой шумной оравой. А потом столько хлопот! Да и деньги нужны.
Из уст Вали это слово вылетело впервые и неприятно резануло слух. Может, то был скрытый намёк? Ведь в «нетоткабинете» я получал не ахти какую сумму — всего шестьсот рублей в месяц. Недаром жена Валиного брата писала из Хабаровска: «Очень рады за тебя, что муж у тебя хороший. А насчёт зарплаты? Всё постепенно уладится. Вообще вам следовало бы поехать на Север, куда-нибудь вроде города Норильска и пожить самостоятельно».
Между тем Валя даже не мыслила покидать Ростов. Недавно у неё в институте распределяли места, и она, ссылаясь на семейное положение, взяла самоопределение. Её родственники уповали на то, что я, способный и напористый, сделаю блистательную карьеру. Недаром Павел Иванович, сурово насупившись, заявил:
— Вот пройдёт год, и сразу подавай заявление в партию!
Елена Ивановна, скривив тонкие губы, медоточиво напутствовала:
— К начальству надо иметь подход. Ты не стесняйся, побольше спрашивай. Это любят. Так постепенно и пойдёшь в гору. Я работала на строительстве до271
роги, киркой била грунт. Все руки были в кровавых мозолях — хоть криком кричи! А потом меня заметили и взяли в контору.
— Да, но тогда грамотные были наперечёт. А сейчас полно — хоть пруд пруди. У нас, в методкабинете, потолок — шестьсот девяносто рублей. Так Сальникову оттуда пушкой не сгонишь.
— Ну ничего, ты не отчаивайся, — успокаивала тёща. — Работа — она везде работа. К примеру, наш знакомый Глеб, из госбезопасности. Не знаю, сейчас там он или нет. Случалось, идёшь: ветер свищет, снег валит… А он торчит на углу. Здоровенный, лицо красное, а мёрзнет, как собачонка. Таких офицеришков называли топтунами. «Стоишь?» — говорю. «Что поделаешь, — отвечает, — служба!»
Мой мозг пронзила мысль: не тот ли это Глеб, капитан Петров, знакомый Акоповых, который выручил меня из беды?! Имя — редкое, да и портрет схож, как две капли воды. Какое же отношение имели к нему мои вновь испечённые родичи? Тёща знала Петрова. Он посылал меня на почтовый ящик к кадровику майору Перелыгину. А с ним водил дружбу мой тесть. Выходит, все связаны одной верёвочкой?
***
В «нетоткабинете» была всё та же безплодная сутолочная обстановка. Однако подспудно назревали изменения. Отношения между Сальниковой и Женей Корсуновской сильно обострились. Всё чаще недовольно пофыркивал Бузунов. Малыш, непосредственный конкурент заведующей, молча поблескивал белесыми глазами.
Однажды все ушли на обед, а мы с ним остались вдвоём.
— Ну что, пойдём кормиться? — спросил он бабьим голосом.
Я кивнул. Мы зашли в закусочную, неподалеку от пединститута, и пропустили по стаканчику вина.
Малыш слегка тронул меня за плечо.
— Я слышал, ты протеже Баранова? Ладно, не бойся, я тебя не выдам. У меня с ним отличные отношения. Так вот. Хватит тебе быть на побегушках у Сальниковой. Ты так всю жизнь прокорпишь у неё под каблуком. Пора пробовать себя в настоящих материалах. Если надо, помогу. Просись в районы, на свежий воздух. Узнавай жизнь. Дерзай, друг.
И пожал мне руку. Подсознательно я догадывался, что Малыш не тот человек, за которого себя выдаёт. Нет, это не жалкий чиновничек методкабинета. У него огромные связи с обкомом партии, с облисполкомом, с радиокомитетом. Видно, был когда-то большим начальником, да погорел и временно осел в тихой заводи. Неспроста он носит шикарное кожаное пальто, обмундирование крупных партийцев.
Раз он спросил: какой у нас сейчас самый крупный писатель?
272
— Шолохов, разумеется.
— Верно. А как ты думаешь, почему он ничего не пишет?
— Может, и пишет, да не печатается. По цензурным соображениям.
Малыш кашлянул:
— Возможно.
Тёща предупредила:
— Держи с ним ухо востро. Он тебя щупает, на крючок ловит.
А я подумал: «Все вы одним миром мазаны! Но сколько ни хитри, а правды не перехитришь!»
273
ГЛАВА 5
ПОБЛИЖЕ К ДЕЛУ
– А
что бы ты сделал, если бы вдруг узнал, что я шпионка? — Валя выжидательно прищурила рысьи глаза.
Я перешёл на игривый лад:
— Спать бы с тобой не перестал. Не побрезговал! А сообщил бы куда следует. Сразу бы тебя не взяли, дабы не спугнуть тех, кто связан с тобою.
— Да, я подозревала, что ты патриот! — и вроде бы обиделась.
Меня между тем стали одолевать тревожные размышления: «А может, Валя и впрямь сексотка того учреждения, которое расположено в сером здании на улице Энгельса рядом с пединститутом?» Уж очень всё согласованно сплеталось за последние полтора года! Появился непрошенный благодетель капитан Петров Глеб Александрович — и вскоре неожиданное знакомство с Валей. Встретился Стас Колебатовский — и я, словно по щучьему велению, прописался в доме Михайловны (опять же не без помощи Петрова). Тёща упоминала про какого-то знакомого следопыта-топтуна Глеба. Майор Перелыгин был приятелем тестя и служил с капитаном Петровым… Круг замыкался.
Разумеется, нормальному человеку подобные рассуждения показалась бы бредом. Однако для того, кто привык жить в атмосфере слежки, такое стечение обстоятельств выглядело закономерным.
Но был ли смысл наблюдать за мною, настроенным вполне лояльно? Я одобрял миротворческую политику нашего правительства. Ведь люди слишком настрадались от ужасов войны. Им, как воздух, нужна тишина. Так перекуём же мечи на орала! И вот неутомимый Хрущёв разъезжает по белу свету, со всеми за руку здоровается, целуется. Матёрых капиталистов — и тех не гнушается. С размахом принимает гостей. Щедро, словно царь, жалует кому отборную пшеницу, кому — заводик, кому — дворец, а кому — пароход… Не так уж велик урон для могучей державы ! Зато повсюду друзья (Джавахарлал Неру в порыве благодарности подарил Никите Сергеевичу даже слона). Во главу угла положен непоколебимый тезис Маркса: «Бытие определяет сознание». Наш генсек пытается реально взглянуть на вещи. Что всем необходимо в первую очередь? Хлеб насущный. А его надо выращивать, о нём надо заботиться. Слава и честь тому, кто это делает. Слава труженику вообще! Хрущев возводит его на небывалый пьедестал.
Все должны получать по труду, а дармоедов — прижать к ногтю! Сколько их засело в институтах и в различных учреждениях! А где отдача? Да и воякам-отставникам следует поурезать пенсии... К таким распоряженим я относился тогда с нескрываемой симпатией.
Зато в народе о Хрущёве укоренились нелестные мнения. Зять Дуси Акоповой, Коля Латашко, работал клепальщиком на вертолётном заводе. От постоянной вибрации он стал глуховат и часто переходил в разговоре на крик:
274
— Никита — болван! Кукурузник несчастный, — рубил он сплеча. — Слыхал о нём частушку? Нет? Послушай:
Як умру, тай поховайтэ
Менэ в кукурузi.
Нэ забудьте написати
Химию на пузi.
— Правда, здорово, а? — восхищался Коля. — Попомни моё слово, он погорит. Его уберут с треском.
— Тише ты! Услышат! — одергивал я его и, как мог, старался защитить прославленного премьера.
Однако Колю непросто было переубедить. Пёр напролом, подобно вепрю. И в жизни действовал точно так же. Ещё до армии безуспешно прихлёстывал за Аллой, моей племянницей - егозой. Перед тем, как явиться на сборный пункт на станцию Гниловская (где призывники исписали все заборы!), пешком отправился в пионерлагерь в Ливенцовку. Объяснился Алле в любви, попытался поцеловать на прощание, но получил звонкую пощечину. «Всё равно ты будешь моей!» — заявил он и ушёл не солоно хлебавши.
Вернувшись из армии, Коля не оставил своего намерения. Хотя знал, что Алла встречается с красавцем Серёжей из соседнего двора. Коля, первый забияка на улице, честно предупредил его: «Если появишься здесь ещё раз, спущу с лестницы». Сережа не отважился ему перечить. Латашко часто навещал Аллу, постепенно завоевывая доверие ее матери. Как-то Алла пошла с ним в кино. И с тех пор не смогла вырваться из его железных объятий. У неё оставалась одна зацепка:
— Вот если бросишь пить, пойду за тебя замуж.
Она была уверена, что ему не под силу такое условие.
Каково же было удивление окружающих, когда Коля стал являться трезвым, как стёклышко. Своенравная Алла сдалась. Латашко взял крепость что называется измором.
Представляете, как трудно было его в чём-либо переспорить. Когда же затрагивались мои убеждения, я тоже оставался непреклонным. В те годы авторитет Хрущёва казался для меня незыблемым. В какой-то мере это отразилось на моих взглядах: материальное стало преобладать над духовным.
Я с наслаждением купался в мутном потоке личного счастья. Мозги заплывали жиром. Тёща готовила так, что всё кипело и плавало в масле. Я привыкал к комфорту: паровое отопление, ванная, два балкона, холодильник… Недавно появился телевизор, и отпала необходимость ходить на четвёртый этаж к родственникам. Пополнялся книжный шкаф. Пользуясь связями, тесть запасался подписными изданиями, а также таскал домой паюсную икру, балык и другие деликатесы.
«Мой снабженец», — ласково называла его Елена Ивановна.
275
Благоустроенный быт засасывал, как трясина.
Вернувшись со сборов, я встал на военный учёт, прописался — всё обретало твёрдые нормы. Окружающий мир сузился до пределов методкабинета, домашнего очага и постели. Спали на полу: вели половую жизнь в прямом и переносном смысле. Тогда секс становился своего рода спортом. В ходу была поговорка: «Поближе к телу!»
Валя, прижимаясь ко мне, шептала, откровенничала:
— Миленький Юрасик! Если бы не ты, я, наверное, пошла бы по рукам.
Как-то сосед-еврей, старик, дедушка Арика Тирского, фотографа-любителя, испытующе глядя на меня, спросил:
— Ну как живёте, молодой человек?
— У нас пора семейных радостей.
— Семейные гадости? — картавя, произнёс он. — Это хогошо, но слишком куцо. — Лёгкая усмешка скользнула по его умудрённому лицу.
— Нет, вы не смейтесь, я, правда, счастлив. Очень счастлив!
— Ну-ну, дай-то Бог.
Лишь порой моё безмятежное существование нарушалось. Тесть назойливо напоминал: дескать, пора продвигаться по служебной лестнице. И главный упор делал на вступление в партию. Я пробовал отнекиваться:
— Вот пройдёт год, тогда…
Он не отступал:
— Всё равно готовь почву.
В нашем управлении секретарём парторганизации была Буланова, инспектор по кадрам. Разговор с ней происходил в коридоре, у окна. Я стоял перед ней, видной красавицей с роскошной причёской, и что-то мямлил.
А её мысли витали где-то далеко. Наконец, Буланова прорекла примерно то же, что я незадолго тестю:
— Поработайте с годик. Посмотрим на ваше поведение. Тогда видно будет.
Такой ответ, естественно, не удовлетворил Павла Ивановича. Он продолжал брюзжать:
— Вы какие-то, ей Богу, не боевые! Я от простого кровельщика дошёл до председателя райисполкома. А вы спите на ходу.
Я слушал его с неприязнью, думая: «Хорошо тебе, друг любезный, рассуждать, с чистенькой биографией!»
А из «нетоткабинета», из этого болота, куда вынырнешь?! Пребывая в роли стажёра, я занимался с Женей Корсуновской отправкой методических материалов.
После ротатора мы тащили на себе кипы никому не нужной продукции. Разбирали её постранично, тщательно вычитывали. Когда корректорская деятельность кончалась — приступали к упаковке. Для изготовления бандеролей использовались крафт-бумага, клей, шпагат, подушечка для штампов
276
и розетка с губкой, в которую обмакивали пальцы. И, наконец, — заключительная операция: надо было надписать адреса, наклеить марки и составить подробный реестр. После чего идеологическую поклажу доставляли на почту. Отсюда наши цидулки расходились по городам и районным центрам Ростовской области. Их насчитывалось около семидесяти. Однако ни в одном из них мне так и не удалось побывать. Елизавета Ивановна в командировки не отпускала, всячески препятствовала. Остальные настоятельно советовали ездить по районам.
— Чем на стуле штаны протирать, уж лучше пошляться на просторе — говаривал Бузунов. — Да и командировочные платят. Выгодно съездить в так называемые трёхпроцентные районы, посёлки рабочего типа. Да Лиза их зажимает. Всё норовит пихнуть в полуторапроцентные.
Малыш выражался языком бывшего майора:
— Тебе немедля надо получить боевое крещение!
Корсуновская пеклась о творческой стороне дела:
— Юра, ты не представляешь, как у тебя расширится кругозор, — восклицала она. — Материалу наберёшь вагон. Ты же будущий писатель!
Но подчас её пафос сменялся растерянностью:
— Вот мы здесь киснем, а наши однокашники в люди выбиваются. Костя Курганский в Новочеркасской газете, Казаров — тоже в редакции, в Александровском районе. Савченко в Казахстане преуспел — инспектор районо. А Королёв-то каков?! Пробаклушничал месяца два в Ново-Шахтинской газете. Не справился. Так отец, военком, постарался его выдвинуть. Представляешь: избрали секретарём комитета комсомола какого-то крупного завода. А мы с этой Лизой — так и будем гнить до скончания века. Тошно, ох, как тошно! Смотри, никому не говори, наверное, я скоро смотаю отсюда удочки.
В дополнение к сведениям Жени о бывших однокурсниках стало известно: Володя Калюжный устроился в редакцию газеты на своей родине, в станице Егорлыкской, что на станции Атаман, если ехать из Ростова по железной дороге. Так что в случае нужды может выхлопотать транспорт. Малыш не зря рекомендовал поддерживать связь с местными органами печати. Там зачастую можно раздобыть ценные факты, использовать их для методических разработок.
Виктор Евгеньевич отличался практичностью. Чувствовалась хватка поднаторелого журналиста и бывшего руководящего работника. Неспроста его друзья были под стать ему: Алферов — из облисполкома, Зимогоров — из обкома партии, Шетилов — из телевидения. Немалые величины областного масштаба! Малыш запросто переговаривался с ними по телефону, оперируя излюбленной фразой: «Я вас категорически приветствую!», выпивал с ними в тесной компании, ездил на вездеходе ГАЗ-69 на Чёрные земли — охотиться за сайгаками и за корреспонденциями.
277
Нынче Виктор Евгеньевич вынужденно прозябал на должности старшего методиста. Но это было ни больше ни меньше как тактическое отступление. Он втайне намеревался стать заведующим, хотя при этом в зарплате не выгадывал ни рубля. Зато — власть, своя печать, свой счёт, свой сейф. Есть возможность проворачивать разные делишки.
Из опостылевших стен методкабинета я рвался на свободу, заранее облюбовав Егорлыкский район. Елизавета Ивановна охотно согласилась. Место полуторапроцентное, дешёвое. Сальникова была наверняка уверена, что я вернусь не с пустыми руками. И напутствовала:
— Обязательно заезжайте в Ильинский дом культуры. Там очень сильный директор Нина Кушнир.
Мне выписали командировочное удостоверение. Выдали деньги. Елизавета Ивановна предупредила:
— Билеты туда и обратно сохраняйте. Присовокупите к авансовому отчёту.
Впервые я столкнулся с понятиями: «суточные, квартирные». Приобрёл кирзовые сапоги: не исключено, что придётся месить липучую чернозёмную грязь.
О селе я имел туманное представление. В бытность мою в университете с месячишко убирал кукурузу в колхозе под Ростовом, залётывал к Косте Курганскому в Койсуг.
До станицы Егорлыкской добрался шутя. Из Ростова выехал поздно вечером — не с главного вокзала, а из тупика. Посадка напоминала чем-то штурм крепости. Хотя вместо лестниц со множеством перекладин, приставляемых к стенам, здесь приходилось иметь дело с несколькими ступеньками. Зато как трудно было их преодолеть. Дверца в вагоне узенькая. А пёрли напролом с мешками и корзинами отовсюду. Мне пролезть было гораздо легче с небольшим спортивным чемоданчиком. Не раздумывая, я захватил вторую полку, где безпробудно проспал до утра.
Сойдя с поезда на станции Атаман, без труда отыскал отдел культуры. Там бросили беглый взгляд на моё потёртое демисезонное пальто, на грубые сапоги и не больно-то испугались. Я поведал о своих намерениях:
— Мы выпускаем плакат об опыте Ильинского дома культуры. Необходимо собрать фотографии…
На лице заведующего появилась улыбка. Он, верно, подумал: «Ага, слава Богу, не с проверкой!» И меня поспешно определили в местный отель.
В надежде увидеть Володю Калюжного я заглянул в редакцию. Его там не оказалось: заезжал, объяснили, отдал стихи, а после и след простыл. Спросили:
— А вы что, вместе учились?
— Да.
— Ну так приезжайте к нам.
— Нет, спасибо. В Ростове у меня семья. Да и работа по душе, — слукавил я.
278
— А где вы изволите трудиться?
Я назвал свою фирму.
— И сколько же вам платят?
Я замялся:
— Шестьсот рублей.
— Жидковато! — ответили лаконично, с издевкой.
Зашёл в столовую. Там висела больших размеров традиционная картина: охотники на привале похваляются своей добычей. Обстановка была уютная. Я, не торопясь, похлебал гороховый суп с мясом (точнее, с кусочком сала!), съел шницель, запил компотом из сухофруктов (по-казацки — взваром). Готовили здесь сносно, лучше чем в Ростове: среднее между домашней кухней и городским общепитом. Да, ничего так не успокаивает командировочного, как вкусно приготовленная пища!
Погода стояла чудесная. На Дону выдалась ранняя тёплая весна. Я отправился побродить по станице. А утром явился в отдел культуры, попросил чтобы помогли добраться в Ильинку.
Машину добыли не сразу. Как представителю из области, предложили место в кабине, а я уступил его престарелой женщине, чем вызвал одобряющие взгляды сидящих в кузове. Просёлочные дороги высохли, и видавшая виды полуторка бойко тарахтела по ним. Я старался изобразить из себя деревенского человека, выставляя напоказ запыленные сапоги.
Меня высадили около Дома культуры. Кто-то побежал за «дилехтором». Я мерял шагами землю. В одном из окон стекло было разбито. Я заглянул в неосвещённое фойе.
Замечтавшись, не заметил, как подъехала на велосипеде сухопарая женщина в сером плаще. Это что ещё за колхозница? Почему так пристально смотрит?
— Это вы из области?
Я представился по всей форме.
— Нина Кушнир, — она по-мужски пожала руку.
Я пояснил цель своего приезда.
— Ну что ж, — сказала она, — фотографии можно сделать. Только придётся пожить у нас несколько дней. Я вас пристрою тут у одной бабуси. А сейчас пойдёмте обедать, небось проголодались?
Ели просто, но обильно. После чего направились в клуб. Нина отперла висячий амбарный замок:
— Вот знакомьтесь с моим заведением.
Я бегло осмотрел зрительный зал, не помню на сколько мест.
— Когда кино крутят, кружковцы не могут заниматься, — жаловалась Кушнир.— Но план есть план.
Она занялась своими делами, а я расхаживал по клубу и заносил в книжеч279
ку описание наглядной агитации, накапливал материал для отчёта. Полностью переписал социалистические обязательства колхоза на 1959 год: сколько должны сдать зерна, мяса, молока, шерсти…
Вы спросите: «А зачем?» Тогда, после сентябрьского пленума ЦК партии, такой подход к делу считался актуальным. Вся идеологическая работа была целиком поставлена на хозяйственные рельсы. Марксистский тезис о надстройке и базисе изо всех сил тужились применить на практике. Случались прямо-таки парадоксальные вещи. Ежели колхоз произвёл, к примеру, много мяса, молока, яиц, значит, клуб и библиотека тоже сработали хорошо. Даже если они палец о палец не ударили. А бывало и так. Работники культуры из кожи вон лезли. И так и этак старались. А если производственные показатели были незавидными, выходило, что и культпросветчикам грош цена.
Нина предложила:
— Давайте я вас определю на квартиру. А сама подготовлю фотоаппарат и заряжу его. Завтра сходим на молочную ферму. Там я проведу беседу. И заодно сделаю снимки. Идёт?
На том и порешили.
Ужинали во дворе, за столом, сколоченным из досок. Хозяева потчевали чем Бог послал. Весело догорал закат. Деревья стояли настороженные. Почки набухли, готовые вот-вот распуститься…
Меня поместили в отдельной комнате на пуховой перине (подушка такая же огромная), на хрустящих накрахмаленных простынях. Спал вволю.
К завтраку старая хозяйка подала борщ. Затем я отправился к Дому культуры. Он оказался заперт. Кушнир ещё не приходила. Все взрослые в селе поднялись спозаранку и ушли на работу. Один я — не при деле. Время бежит, а чем я буду отчитываться перед Лизой?
Наконец появилась Кушнир: через плечо — фотоаппарат, в руках — пачка газет.
— Пойдёмте на ближайшую ферму, я проведу беседу по материалам двадцать первого съезда партии.
Ветерок доносил острый винный запах силоса. Раздавалось глухое мычание. Утренняя дойка закончилась. Доярки чувствовали себя посвободнее. Окружили Нину.
— Ты что политику будешь толкать?
— А это кого нам привела, жениха?
— Тебе, баба Груня! Как раз подстать!
Подбежала бойкая девица лет девятнадцати, зубы жемчугами сверкают:
— Чего вы тут спорите? Он мой сосед. У тёти Фроси остановился. Так что вы в наши дела не встревайте. Мы как-нибудь сами разберёмся.
— Ну раз Таня Рыбась пошла в атаку — куда нам деваться?
Нина Кушнир прицыкнула:
280
— Ладно, товарищи, пошутили — хватит. Это представитель из области. А то он невесть что о нас подумает.
Но доярок трудно было угомонить:
— О, да-к вот в чём секрет! Таня Рыбась в начальницы метит.
Вечером, после ужина, я сидел на крыльце хаты и читал. Вдруг меня кто-то окликнул:
— Дядя, а дядя?
Я повернул голову: у плетня — Таня Рыбась. Смотрит пристально:
— Пойдёмте в клуб, поспиваем.
— Некогда, у меня дела.
— Какие могут быть дела на ночь глядя? Давайте лучше вместе звёзды считать.
— В другой раз.
— Ну, хорошо, — она передёрнула плечами, — подожду. Я терпеливая. — И ушла.
Утопая в пуховиках, я долго не мог заснуть. За околицей пели девчата, возвращаясь из клуба…
Отдел культуры напрочь избавился от меня, услав в Ильинку. Отпадала назойливая необходимость возить по району дотошного методиста, показывать ему захудалые клубы и библиотеки. Пусть лучше возится с ним прославленный директор Дома культуры! Почувствовав ее безотказность, я настойчиво потребовал, чтобы Нина устроила тематический вечер. Сказать просто, а попробуй его организовать в этакой непролазной глуши, где никому ни до чего нет дела.
И всё-таки Кушнир согласилась. Наметили провести вечер передовиков сельского хозяйства. Я позвонил в район и попросил, чтобы прислали докладчика. Художественную часть взяла на себя Нина. Оставалось подготовить выступающих: доярку, механизатора и телятницу. Вот тут-то и была загвоздка. Все отмахивались от трибуны, как нечистый от ладана. Публичные высказывания расценивались как трепология и подхалимство. Положение было безвыходное, и я обратился к Тане Рыбась. Знал: не откажет.
Она, сверкая ослепительно белыми зубами, засмеялась:
— Вы так просто от меня не отделаетесь. За то, что я выступлю, будете со мной танцевать.
Я пообещал.
С механизатором договорились за бутылку водки. Телятницу так и не удалось сагитировать. Колхозники шли на вечер с потугами. Кому—то далеко было добираться, а кто и вовсе не хотел. В клубе повсюду напоказ была развешена кричащая наглядная агитация. Прибыл докладчик, подходили участники самодеятельности. Я достал блокнот — приготовился записывать. Совсем как заправский журналист. Ждали, ждали, а народу собралось негусто. И решили начать, уповая на то, что остальные подойдут.
281
Они подошли (одна молодёжь!), когда в клубе уже вовсю гремели танцы. Помня наш уговор, я пригласил Таню. Топая тяжелыми сапогами, старался избегать вальсов, зато не пропускал ни одного танго. Таня раскраснелась, её волосы касались моего лица.
— А вы, наверное, женаты? — спросила она.
— Да.
Таня сразу сникла. А под конец, когда танцевали белое танго, вдруг чмокнула меня в щёку и, зардевшись, выбежала на воздух.
Я бы мог её догнать, отплатить сторицей… При желании — продлить командировку ещё дня на два. Но зачем? Дома ждёт любимая женщина, в скором мать моего ребёнка.
Сальникова, как я и предполагал, выразила сомнение в том, все ли десять дней я пробыл в Егорлыке; мелочно, до копеек придиралась к моему авансовому отчёту и недовольно крутила носом, разглядывая фотографии для плаката.
— Ладно, напишите поподробнее о своей поездке. Посмотрим, что у вас получится. Постарайтесь сдать материал завтра к концу дня.
После командировки я почувствовал себя увереннее. Сквозь туманную завесу культпросветских лозунгов и нереальных выдумок мне приоткрылся краешек степного, привольного мира…
Тесть засыпал вопросами:
— Ну как там колхознички?
— Живут, как и жили.
— А настроение?
— А что я по хаткам ходил?!
— Ты же областной инспектор — должен знать, чем дышат люди.
— Известно, чем — воздухом. А у меня и своей работы хватало.
Наступило неловкое молчание. Павел Иванович нахмурился, стал покашливать. Спросил:
— А сев начали в районе?
Я опять не знал. Тут матёрый партийный работник вовсе разочаровался, запричитал.
На помощь пришла тёща:
— Ну что ты к человеку пристал?
С Еленой Ивановной разговаривать было проще, поинтереснее. Она нет-нет да поведает что-либо юмористическое:
— Я тогда в райкоме работала. Один пришёл становиться на партучёт. Уж очень у него фамилия чудная — Курицын. Так он решил замаскироваться — ударение переставил. «Я, говорит, не Курицын, а Курицын». После его вызвали на беседу к секретарю: «Проходите, пожалуйста, товарищ Курицын!» Он в ам'
282
бицию полез: «Извините, я, говорит, не Курицын, а Курицын». А ему — спокойно: «Всё равно проходите, товарищ Курицын. Вас ждут».
Тёща хохотала до слёз (хотя особо смешного тут ничего не было!). Тесть повеселел. Я подхихикивал ради приличия.
— Был у нас секретарём райкома Зашибаев, — продолжала Елена Ивановна. — К нему частенько заглядывал прокурор Заверняев. Бывало, зайдёт и скажет: «Здравствуйте, товарищ Зашибайлов!» А тот — в тон ему: «Ну здравствуйте, товарищ Заверняйлов!». Кстати, Паша, — тут Елена Ивановна делает паузу, — а где сейчас Зашибаев, не знаешь?
Тесть встрепенулся и — с апломбом:
— Отчего же не знаю? В горисполкоме свирепствует. Заместителем председателя.
На время они забывают обо мне и начинают перебирать: где нынче тот, а где этот? Слушаешь их, и кажется, что они поглощены чтением занимательного романа под названием «Служебная лестница».
Я скрываюсь в убежище, в нашу комнатку, под бочок к Вале. Хотя кое-кому и эта книга супружеских наслаждений тоже может показаться слишком однообразной. Поэтому некоторые семейные люди делают иногда разрядку: рыбачат, путешествуют, ходят налево.… У нас, слава Богу, пока до этого не дошло.
— Юрасик. — Валя сияет от радости, словно собирается сделать сюрприз. — Сегодня идём к тёте Зине, маминой сестре. Помнишь, чёрненькая такая, она у нас на свадьбе была.
— Конечно, помню.
— Они только что помирились с мамой. Размолвка длилась несколько месяцев. Заодно увидишь моих двоюродных сестричек: Таню и Наташу. Есть у них и брат — Боря. Офицер. Служит на Черноморском флоте.
— А в честь чего нас зовут?
— Видишь ли, к тёте Зине приехал её бывший муж Андрей Власович. Между прочим умнейший человек. Закончил истфак и Тимирязевскую академию. С ним интересно. Вот увидишь! Но бывают заскоки. У него тихое помешательство.
Андрей Власович Алексеев, как выяснилось, оказался человеком незаурядным. Говорил спокойно и складно. Я слушал его и никак не мог понять, почему он вдруг угодил в психиатричку.
Причины выяснились позднее. Андрей Власович всю войну прослужил в особом отделе. Начал крепко закладывать за воротник. Отгремели бои, погасли пожарища, а тяга к спиртному осталась. С годами привычка превратилась во вторую натуру. Семейная жизнь стала невыносимой. Андрей Власович ревновал жену к каждому столбу. Устраивал дебоши, угрожал пристрелить. В страхе она убегала и пряталась у Швецовых. Подгулявший особист смело направлялся туда, бил сапогами в дверь, кричал в бешенстве:
'
283
— Отворите! Идёт майор Алексеев. Она здесь! Я знаю. Отворите! Считаю до трёх.
Разумеется, никто не открывал. Тогда Андрей Власович выхватывал из кобуры пистолет и всаживал в дверь всю обойму. Приезжала скорая помощь и отвозила его в соответствующие палаты.
Тёща, вспоминая эти эпизоды задним числом, похвалялась с нескрываемым садизмом:
— Он только одну меня боялся. Бывало, разбушуется. А я его схвачу за воротник да головой об стенку, об стенку!
Почему то не верилось, что Андрей Власович когда-то буйствовал. Он был сейчас тихий-тихий. Мирно коротал дни во Владимире, где когда-то жили Швецовы и где родилась моя Валя. Алексеев рассуждал здраво и практично. Убедительно советовал мне стать корреспондентом.
— Я, например, пишу почти во все газеты.
И, смакуя, детально рассказывал, как он это делает.
* * *
Валя каждый день появлялась в перерыв около нашей фирмы, приносила полную сумку еды. Чтобы беременность не бросалась в глаза, сшила широкий в поясе сарафан.
— Ну зачем ты, Валюша, себя мучаешь? Лучше я в столовую схожу.
— Мне сейчас, Юрасик, полезно ходить.
Работники «нетоткабинета» с завистью взирали на обильные обедопри-ношения. Реакции были разные. Сальникова молчала с упорством старой девы. Бузунов облизывался, как голодная собака. Малыш подмигивал и вроде бы дружески подталкивал под бок:
— Вон твоя уже пришла. Иди кормиться. Видно, хорошо стараешься.
Корсуновская заявляла с оттенком ревности:
— Скажи, пусть даром ноги не бьёт. Давай хоть иногда сходим с тобой в кафе. Ну пусть за мой счёт.
— А что я могу поделать, — восклицал я с наигранной наивностью, — если ей это приятно?!
Подобный ответ ещё пуще разжигал низменные страсти. Мы с Валей раздражали окружающих своим сытым благополучием. Даже Валентин Киценко, мой лучший друг, хоть и безсознательно, а завидовал. Пусть то была белая зависть, как поют в современных песнях, но всё равно это была зависть. У Валентина ничего путного ни с кем не сладилось. Как идеал осталась в воспоминаниях Лара Супрунова, гарная дивчина. С Аней Афоненко вышла пошлая неразбериха. Жестокая необходимость подступила с ножом к горлу: «Женись!»
Валентин, как вы знаете, учился в институте международных отношений.
284
Диплом был не за горами. Будущая карьера непосредственно зависела от того, останется ли он холост или наденет на себя бремя супружества. Выбрать пришлось последнее. Иначе не пошлют за границу. А что это за дипломатический работник, который служит только в Союзе?! Жалкий затворник, серый чиновничишко!
Валентин бросил жребий. Он пал на родную сестру Васи Постникова, Лору, скромную девушку. Она была своя, надёжная. Когда Лора сидела за свадебным столом на летней веранде в усадьбе Киценко, на неё жалко было смотреть: худенькая, бледная, молчаливая…
А Вася вынужден был расстаться со своей каспийской сиреной… И теперь, этакий богатырь, коротал время один, без женщин.
Все взоры, порою зложелательные, обращались на нас, счастливых молодожёнов: на меня, чубастого здоровяка, и на мою красавицу Валю. Будучи на пятом месяце беременности, она слишком раздобрела и, чтобы скрыть полноту, носила ситцевую распашонку. Главная причина завистливых взглядов крылась в том, что все замечали нашу ненасытную тягу друг к другу.
Когда в семье лад, то и на работу бежишь с радостью. Даже в наш опостылевший методкабинет. Правда, появилась и отдушина: я сблизился с соседями — инспекторами. Они были посвободнее нас, методистов, отягчённых постоянной писаниной и мелочной суетой, и, маясь от безделья, отличались исключительной словоохотливостью. А более всех — Николай Ермолаевич Тузин. Да ещё если садился на своего любимого конька. Казак по происхождению, он страстно любил лошадей. Хотя по виду мало смахивал на своих лихих предков. Скорее — на типичного гнилого интеллигента, ставшего штампом в советских кинофильмах: слегка лысеющий, в очках, с одутловатым лицом. Чтобы показать физическую силу, Тузин, здороваясь, больно сжимал руку приветствуемого большим пальцем и цепко держал, не выпуская из своей. Он очень гордился своей дородной женой и глубоким знанием культпросвета в масштабах области.
Над ним частенько подтрунивали.
— Николай Ермолаевич, у тебя, говорят, дед казак?
— Да, — он выпячивал грудь, не предвидя каверзы.
— А отец, стало быть, сын казачий?
— Конечно
— Ну а ты хвост телячий! — с восхищением объявлял шутник под дружный хохот собравшихся.
Когда разговор заходил о культе личности Сталина, Тузин прямо-таки преображался, обретая ораторский дар речи. Он с упоением поносил низвергнутого вождя, обзывая его деспотом, извергом, иродом… Эпитетов у него не хватало, словарный запас был скудным.
Бывший лётчик Тучкин пробовал его разубедить:
285
— Это Берия во всём виноват.
— Ха-ха, Берия! А где же Ёська был? Тогда, выходит, он сам слепой котёнок, да?
Отдышавшись, Николай Ермолаевич приступал к следующей сумбурной тираде:
— Сталин позволил себя возвеличить до такой степени, что докатился до полного идиотизма. Да и кто он был? Жалкий сын сапожника, семинарист-недоучка. Труды за него писались. А если что и сам удосужился сочинить, то опять-таки основные мысли позаимствовал у Ленина. Оригинального ничего нет, одни цитаты. А как вознёсся! До какой наглости дошёл — завещал положить себя в мавзолей рядом с Ильичем. Это надо же!
Я слушал молча, не участвуя в подобных разглагольствованиях. И к анекдотам относился настороженно. Тем более если они касались Н.С. Хрущёва. Хотя сам он разоткровенничался перед всей страной: знаю, мол, рассказывают обо мне байки; ну да чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
Поднахватавшись культпросветских вершков, я теперь чаще делал вылазки в районы. Особенно полюбился мне Неклиновский. Двухэтажное здание райкома партии возвышалось на площади в центре села Покровского. Я заходил туда с сознанием возложенной на меня важной миссии. Всё-таки как-никак представитель области, жаль, что безпартийный.
Во время командировок я пользовался услугами дома колхозника, где было по-домашнему уютно, а при возможности наведывался в гости к родителям, в Таганрог, расположенный неподалеку от Неклиновского райцентра.
Отдел культуры, возглавляемый Николаем Степановичем Остроговым, находился на задворках, в незавидном помещении. Острогов, по образованию учитель русского языка, мой коллега, относился ко мне благосклонно и возил меня на вездеходике « ГАЗ-69» по району, показывая без стеснения и хорошее, и плохое. А сам попутно проверял киноточки.
Когда с транспортом получалась неувязка, я разъезжал на мотоцикле со старшим киномехаником Володей Трескуном. Он чем-то смахивал на университетского поэта Владимира Сидорова. Однако был побойчее и понахальнее последнего. Чувствовал, хитрец, поддержку брата, секретаря райкома комсомола. Трескун строил дом и без опаски прихватывал необходимые материалы — всё, что понадобится.
Мы с ним основательно сдружились. Ему нравились моя простота и откровенность. Я всегда садился за стол, не отказывался от чарки. Пил наравных. Это располагало. Да и не только его, а почти всех представителей хлеборобского племени.
Как-то мы с Трескуном заскочили в Малую Неклиновку. В клубе — ремонт, безпорядок, а вечерами пластинки крутят. Девки узнали, кто я, и ну с вопросами. А сами глазами стреляют.
286
— Дяденька, а когда у нас Дворец культуры откроется?
— Строится в селе Покровском. Работы ведутся.
Володя между тем, улыбаясь, спрашивает:
— Вы доярки?
— Да.
— То-то, чую, от вас молоком пахнет.
— Ах ты, озорник этакий!
Трескун не теряется, хватает их, тискает. Они визжат!
Порою на поверхность выплывали любопытные факты. В хозмаге в селе Отрадном к потолку тазик привязан. «Отчего бы это?» — спрашиваю. — «Крыша протекает».
В одном клубе уборщица ругала кружковцев: «Чего свет палите, тунеядцы! Вот председатель узнает, он вам задаст!»
Трескун осекает её:
— Тише, тётя! С нами инспектор из области!
— Ничего, и твоему испектору достанется.
Пока что эти картинки заносились в записную книжку и хранились, как пересыпанные нафталином вещи в старинном кованом сундуке. Но я рассчитывал: авось, пригодятся. Хрущев осваивал целину, а я вторгался в окружающий мир, точно плугом подымая его пласты. Тогда со всех высоких трибун раздавался модный призыв: «Поближе к жизни!», хотя мало кто задумывался, что это такое.
Некогда Марьям Хайнацкий, поляк, мой однокурсник, выразился так: «Жизнь без Бога — то ест липа». Липа — значит подделка под Истину, нереальность, бездуховное существование белковых (по Энгельсу) тел, нагромождение нелепых случайностей. Они-то и захлёстывали, словно назойливые волны.
287
ГЛАВА 6
В ПОИСКЕ
В
дверь постучали. «Да-да, войдите», — сказала Елизавета Ивановна.
На пороге появился мужчина лет шестидесяти, в очках, но выправка — строевая. В руках — корзина. Прогундосил:
— Это методкабинет?
— Не тот, не тот, — засмеялась Женя Корсуновская.
— Евгения Борисовна, бросьте ваши шуточки, — осекла её Сальникова. — Всему есть своё время. Вы что хотели, товарищ ?
— Видите ли, я переплётчик. У вас есть работёнка?
— Найдётся. А каковы ваши условия?
— Деньги наличными. Я беру недорого — двенадцать рублей за книгу.
Елизавета Ивановна поморщилась. Но куда деваться? Дела у нас были в крайне запущенном состоянии.
— Ну что ж, — нехотя согласилась она. — А когда вы приступите?
— Да хоть сейчас. Выделите место, и начну.
Он расположился за столом Бузунова (тот как раз был в командировке), достал шило, форму (ящичек, куда кладут переплетаемые бумаги), нитки, коленкор, тряпки, старые газеты.
Увидев наше удивление, пояснил:
— Всё идёт под левую ногу, что попадётся! Даже женские рейтузы. По заводам хожу, по учреждениям, — раздавался его скрипучий голосок. — По районам езжу. По всей стране… Инструмент, как видите, нехитрый. Но без инструменту и блохи не убьёшь.
Я наблюдал за ним, думая: незатейливое ремесло, а подработать при удобном случае можно. Не то что корпеть над никому не нужными методразработками.
Я полюбопытствовал:
— А вы давно по этой части промышляете?
— Сразу после войны. Сам я подполковник. Тридцать один год в армии отбарабанил. А переплётному делу меня обучил один приятель по танковому Полтавскому училищу.
Сальникова тем временем вышла.
— Другой бы на моём месте на печи лежал, — продолжал переплётчик. — Пенсия у меня тысяча четыреста двадцать рублей. Да сын присылает полторы каждый месяц. Он у меня в посольстве служит, в Норвегии. Я официально оформлен на пивзаводе с окладом в шестьсот рубликов. А выдастся свободное время, не могу сидеть сложа руки. Да и пожить люблю на широкую ногу. Ни в чём себе не отказываю.
— «Московская» всегда на столе, — подсказал Малыш.
288
— Отчего же только «Московская»? — обиделся бывалый служака. — Мы в состоянии и коньячок-с!
Он достал банку с клеем — какого-то неопределённого цвета.
Я насторожился, спросил:
— Чего это он у вас с прозеленью?
— Видите ли, я его варю на муке и добавляю купорос. Чтобы в книгах клопы и прочие насекомые не завелись. Радикальное, между прочим, средство.
Я стал проситься к нему в подмастерья, посулил:
— Рассчитываться буду через кафе.
Переплётчик охотно согласился и оставил свои координаты.
Малыш пожурил:
— И чего тебе переплетать? Неужто накопил чемоданы рукописей? Прежде надо иметь перо. Куприн, Горький, Шолохов — и те не гнушались газеты. А ты всё гультайничаешь!*
Я призадумался. Ещё на свадьбе у Валентина Киценко познакомился с его двоюродным братом Фёдором Ивановичем Задорожным (заведовал отделом агитации и пропаганды Туапсинского горкома партии). Тощий, болезненный, он тем не менее обладал железной волей фанатика. Его идеал — Николай Островский — светил ему, как маяк в бурном море.
— Приезжай в гости, — посоветовал Задорожный. — Испробуешь свои силы в редакции. Понравится — останешься.
Его приглашение пришлось как нельзя кстати. У нас с Валюшей половая жизнь закончилась: с полу перебрались на кровать. Осторожничали: до родов оставалось месяца полтора.
В октябре я взял отпуск и, не раздумывая, отправился в Туапсе. В поезде проснулся от размеренного шума. Шум заполнял всё вокруг. Ненароком глянул в окно. Боже мой, море! Чёрное! Я видел его впервые. На всём пространстве вздымались волны с белыми гребнями — стихийное ополчение! — надвигались нескончаемыми рядами и с размаху разбивались о берег, усеянный галькой…
Федора Ивановича я разыскал легко, и мы сразу же отправились к редактору — Алексею Петровичу Малинину. Чернявый, юркий, он метнул сквозь очки беглый взгляд в мою сторону.
— Это Георгий из Ростова, — пояснил Задорожный. — Помните, я говорил.
— Как же, как же, помню.
Последовала серия стандартных вопросов, после чего ответственные партработники многозначительно переглянулись.
— Юра, что там у тебя с отцом? — спросил Задорожный и — желая успокоить: — Не стесняйся. Здесь свои.
* Бездельничаешь.
289
Я выложил всё, не скрывая подробностей.
— А теперь он реабилитирован? — допытывался Малинин.
— Да.
— Ну и слава Богу! Молодец, что не утаили, — одобрил он. — Всё это не имеет никакого значения. Так, для порядка. Я вас оформлю временно на месяц с окладом в шестьсот рублей. Плюс гонорар — сколько заработаете. И когда же вы возьметесь за перо?
— Пожалуй, завтра.
— Ну и отлично.
По дороге домой Федор Иванович оправдывался:
— Ты извини, что тебе учинили допрос. Иначе нельзя. Город у нас закрытый, пограничный. Да и сам Малинин служил в этих войсках. И любит покопаться в анкетных данных.
Поначалу я сиднем торчал за столом, правил письма, старался из ничего сделать конфетку. Редактору нравилось, а Задорожный ворчал:
— Просиживать брюки ты мог бы и в своём методкабинете. Нечего тогда было тащиться из Ростова в такую даль. На днях еду в командировку по району. Отправимся вместе. И наберёшь там кучу материала. Идёт?
Утром мы поехали в комфортабельном автобусе. Дороги здесь были прямо-таки остросюжетные: богатые крутыми подъёмами, частыми спусками и поворотами.
— Юра, приготовься, — сказал Федор Иванович. — Скоро начнётся отрезок пути, извилистый и длинный. Его обозвали в народе «тёщин язык».
Мимо окна проплывали горы, склоны которых были объяты пламенем осенней листвы деревьев и кустарников.
Часа через два вышли в Джубге. Она встретила нас солнцем. Кое-кто даже загорал. Перекусили в просторной столовой. Задорожный походя разделался с текущими делами. В ожидании машины, которая должна была добросить нас до Шепси, прогуливались по посёлку. Остановились у обрыва. Внизу протекала речка, впадающая в море. Из воды, изогнувшись, высунула голову змейка, озираясь по сторонам. У причала на приколе стояли лодки.
До Шепси добрались часов в пять вечера. Кстати, что означает это короткое нерусское шипящее и сипящее слово? Федор Иванович не замедлил внести ясность:
— Шепси по-черкесски — трава у воды. А Туапсе — две воды.
В отличие от Джубги, здесь стояла холодная, пасмурная погода. Небо затянули тяжёлые тучи. Моросил дождик. И само собой напрашивалось начало для корреспонденции, если воспользоваться методом контраста: «А настроение у отдыхающих было бодрое». Они спешили не в ресторан, где имелся широкий выбор алкогольных напитков, а в зимний клуб на лекцию «Жизнь — подвиг Николая Островского», с которой должен был выступить мой заботливый
290
гид Фёдор Иванович Задорожный. Человек неиссякаемой энергии, он находился в тесном контакте с сестрой писателя-большевика Екатериной Алексеевной, накопил редкие сведения о нём и на основании этого материала успел прочитать свыше шестисот лекций.
— Пользуйся моментом, — говорил он. — Навести его сестру. Она неподалеку — в Сочи. Заведует музеем.
Редактор одобрил мою корреспонденцию о Шепсинском доме отдыха. Похвалил:
— Ваша первая ласточка!
Теперь я, не робея, отправлялся на предприятия. В моём поведении стали даже прослеживаться черты профессиональной заносчивости.
В то время повсюду проходили собрания, посвящённые поездке Н.С. Хрущёва в США. Митинг состоялся и на судоремонтном заводе. Я с радостью поторопился на производственный объект, который в моём воображении был окутан таинственной дымкой: море, корабли — одним словом, романтика. Но, сверх ожидания, секретарь парткома Уткин вдруг повелительно спросил:
— А у вас имеется удостоверение?
Я вытащил бланк с грифом: редакция газеты «Ленинский путь». Уткин с пренебрежением помусолил пальцами, поросшими рыжей щетинкой, вручённую мною бумагу — она ему не внушала доверия.
— Нужна книжечка, постоянное удостоверение штатного сотрудника. А это что? Дано временно. Ведь у нас не проходной двор, а предприятие государственной важности. Да я вас, если хотите, могу и задержать.
Наглость секретаря парткома выходила за всякие границы.
— А не много ли вы на себя берёте? — прикрикнул я на него. — Звоните в таком случае Малинину! Я пришёл по его личному указанию.
Уткин несколько пообмяк:
— Звонить не буду, но и пустить на завод не имею права.
Я понял, наконец, что плетью обуха не перешибёшь. А уходить ни с чем не хотелось.
— Но вы можете хотя бы назвать выступивших на собрании? — не отступал я. — Надеюсь, это не военная тайна?
— Отчего же, можно. Доклад сделал первый секретарь горкома партии Иванихин, затем выступил директор завода Чернов, бригадир окирковщиков докового цеха Власенко, лаборантка Ватрушина…
— А инициалы?
— Ну уж увольте! Что я обязан помнить? Если вам нужно, звоните в отдел кадров.
От зарвавшегося бюрократа я примчался, запыхавшись, к Алексею Петровичу Малинину. Он улыбнулся:
— Узнаю Уткина! Да вы не расстраивайтесь. Сделайте короткую информа291
цию. И — в набор. А вообще не обращайте внимания на уткиных,— продолжал наставлять редактор. — Журналист, как дипломат, должен быть готов к любому приёму. Завтра вечером отправимся с вами в гости к одному субъекту. Этот попривередливей секретаря парткома.
Мы взбирались с Малининым по крутым тропинкам в гору. Алексей Петрович остановился, достал блокнотик и, спешно листая его, прищурился сквозь очки.
— Кажется, здесь.
Подошли к добротному дому, огороженному забором. Малинин, не задумываясь, юркнул во двор. Я предупредил его вопросом:
— А вы не боитесь собак?
— Их не может быть — сюда многие ходят.
Дверь открыл сам хозяин, сухопарый, с белой окладистой бородой. Алексей Петрович представился и повёл с ним беседу, задавал вопросы. Я присел в стороне. Старик оказался баптистом, в его квартире бывали сборища: молились, пели. Приходила и молодёжь. Хозяин отвечал с достоинством. Даже когда Малинин приготовил ему такую каверзу: «Вы получаете литературу из-за границы?» — тот лишь скривился, как от зубной боли, и отрицательно замотал головой.
Но стоило редактору неосторожно затронуть Господа, старик закипел, борода его затряслась.
— Вы, товарищ хороший, святое не трожьте и в душу к нам не суйтесь! — прикрикнул он. — Говорить говорите, а богохульствовать в моём доме нечего. А ещё образованный! Интеллигент!
Втайне я поддерживал благообразного хозяина: чего лезть в Божьи дела?! Нам ничего не оставалось, как поспешно ретироваться. По дороге Алексей Петрович бубнил, уподобясь деду:
— Ишь, хрыч поганый! Зашипел, точно змея, того гляди, ужалит. С ними, с сектантами, надо держать ухо востро. Тем более здесь пограничная зона. А они порасплодились, растут, как грибы после дождя! И что им надо? Верить? Так верьте на здоровье! Без веры никак нельзя. Мы тоже верим, только не в сверхъестественные силы, а в человека, в его руки и разум, которые создают всё прекрасное на земле.
Произнося свою тираду, он то и дело с надеждой поглядывал на меня, комсомольца, ближайшего единомышленника. Однако я предпочитал отмалчиваться. Редактора наверняка бы хватил удар, если бы ему удалось узнать, что я верую в Бога.
Малинин, погруженный в текучку суматошных газетных будней, пожалуй, никак не мог уразуметь, что только человек с незамутненным ребяческим оком может созерцать сокровенную гармонию мироздания и, замирая от восторга, благодарить его Создателя. А здесь, в Туапсе, — синее небо, яркое
292
солнце, горы, покрытые редколесьем, и море, всегда изменчивое и неповторимое в своей красоте… Сколько раз я неторопливо бродил здесь по галечному берегу. Волны непрестанно накатывались на него с шумом и плеском, и эта неутомимая мелодия уводила от суетных мыслей, омывала душу.
На свидание с морем хотелось приходить одному. Когда я бывал тут с Ниной, женой Задорожного, она постоянно плакалась — под рокот волн — на свою неудачную долю: «Фёдора почти не вижу. Он вечно занят. Что это за жизнь? Зачем было жениться, если мы ему не нужны? Даже сына своего назвал Николаем — в честь Островского!»
Но кто ей мог пособить?! Кто? Разве только Господь?!! И то, если бы жена идейного горкомовца соизволила обратиться к Нему!
Был конец октября. Море бушевало, вставало на дыбы и казалось взаправду черным и зловещим. Теперь шутить с ним было опасно. Вот недавно в районе села Небуг почти наполовину залило мотобот «Сарган». Сумерки сгущались. Дул сильный норд-ост и всё дальше гнал в открытое море судно, на котором находилось семь рыбаков. Они были на краю гибели. Капитан дежурного буксира «МБ—48», получив из порта срочную радиограмму, спустя полчаса обнаружил их на траверзе Казачьей щели. Потерпевшие, находясь в полушоковом состоянии, безсвязно лепетали слова молитв и благодарности.
* * *
В субботу вечером Задорожный вручил конверт:
— Это для Екатерины Алексеевны Островской. Передай большой привет. Пусть не сердится, что давно не был. Поезжай завтра. Думаю, за день обернёшься. Тянуть резину некогда. Времени остаётся в обрез.
В Сочи я выехал ранней электричкой. По дороге купил букет цветов и — прямо в музей. Екатерина Алексеевна, женщина с большими серыми глазами, встретила меня, как родного. Расспрашивала о Задорожном.
— Замечательный человек! Таких нынче мало, — с грустью заметила она. — А вы чем-то похожи на Колю. В пору его молодости. Вот, посмотрите.
И показала открытку с фотографией Николая Алексеевича. Ему там девятнадцать лет. Он в галифе, в сапогах, к поясу пристёгнута кобура. Вид решительный, отчаянный.
На прощание Екатерина Алексеевна подарила книгу о своём брате с собственноручной надписью.
Зато сам город Сочи не понравился: пыльный, жаркий, сутолочный. Я попытался укрыться от назойливой толпы в дендрарии. Старательно записывал названия экзотических деревьев и кустарников, но в памяти осталось одно: декоративно, красиво и зелено.
В Туапсе вернулся поздно. А утром Малинин срочно отправил меня в совхоз. Там я впервые наблюдал, как вялится табак. Из совхоза меня доста293
вили на машине к посёлку Агой (это где-то двадцать пять километров от Туапсе). По рассказам Задорожного, здесь учительствовала Мария Павловна, сестра Берии. Когда её брат был на вершине власти, она не просила у него помощи, перебивалась на скромную зарплату. Лаврентию Павловичу недосуг было позаботиться о нуждах сестры. После его прах развеяли по ветру, а Мария Павловна всё так же честно доживала свой век.
От посёлка Агой пришлось топать пешком. Я зашагал бодро, утешая себя тем, что по этим дорогам хаживал некогда Алексей Максимович Горький.
Моё пребывание в Туапсе близилось к концу. Я отважился зайти к Ма-линину, чтобы поставить точки над i. Алексей Петрович встретил ласково:
— Ну, что я могу сказать, Георгий?! Вы нам подходите. Грамотный, старательный. Да вот закавыка: у вас семья. Потребуете квартиру. У нас, к сожалению, строительство жилых домов ограничено. Потом вы не коммунист, а газета — орган горкома партии. Вступить вам будет трудно, начнут ворошить отца.
Картина прояснилась. Я сухо попрощался и вышел. На сердце остался неприятный осадок. Узнав о моей беседе с редактором, Задорожный, обычно сдержанный, взорвался:
— Ну и подлец! Жалкий перестраховщик. Но ты не отчаивайся, Георгий. Не на одних малининых стоит наша страна. Тебя примут в партию. Обязательно примут. И никто больше не будет корить за прошлое. Выше голову, дружище!
* * *
По моим подсчётам, Валя должна была вот-вот родить. А потому не переставала бомбить меня письмами: «скучно, приезжай, смотри не задерживайся». Сообщала, что мой отец уже заготовил люльку для Павлика. Для Павлика? Да! Мы заранее были уверены, что она принесёт сына. Я предлагал назвать его Иваном. Валя возражала:
— Слишком простое, деревенское имя! Вечно будут дразнить его «Ванька — дурак!»
— Ну тогда Павел, в честь твоего отца!
На том и порешили. Она положила голову мне на грудь и мечтательно произнесла:
— Хорошо, если бы он был похож на тебя!
— А я хочу, чтоб на тебя!
Соседки, родственницы и знакомые тщательно рассматривали Валю, её живот, строили догадки: мол, если округлый — родится девочка, а если остриём вперёд — мальчик. Но она твердила одно:
— Знаю, будет мальчик. Только мальчик. Чувствую, как он буянит у меня внутри.
В Ростов я вернулся вечером. Вали дома не оказалось.
294
— Где она? — встрепенулся я.
— Там, — многозначительно произнесла тёща. — Не волнуйся, она ушла сама. В десять часов утра. Хочешь, позвони, поинтересуйся.
Я опрометью бросился к телефону.
— Это муж Овечкиной. Как она себя чувствует?
— Нормально. Кричит, как и все. Правда, поменьше других. Позвоните попозже.
Как передали по телефону, Валя разрешилась от бремени уже в полдесятого, поближе к полуночи. Исходные данные Павлика были: рост — 53 сантиметра, вес — 4,5 килограмма.
В управлении культуры меня поздравляли все. А по чарке в честь знаменательного события я выпил только с Малышем.
Почти ежедневно навещал Валю. Она лежала в родильном отделении ЦГБ — центральной городской больницы. Это целый городок из серых, неприглядных корпусов, огороженных бетонным забором. Валя подходила к окну на третьем этаже в синем халате, махала рукой.
Через неделю её выписали. Я пришёл за ней в роддом с Еленой Ивановной. Валя нервничала, молвила в сердцах:
— Хоть бы такси догадался взять. То же мне, папа!
Я впопыхах побежал за машиной.
Валя первая вошла в нашу комнатёнку, положила свёрток на кровать, бережно развернула. Ребёнок был красный. Точно кусок мяса. Лицо страдальчески сморщилось. У меня появилась боязнь, что если возьму его в руки, то сломаю. Такое ощущение осталось надолго.
Павлика положили в коляску и поставили её в гостиной. Ночью он кричал — требовал, чтобы меняли пелёнки. Поочерёдно вставали тесть, тёща, Валя. Я крутился рядом, не зная, что делать с ребёнком.
Ежедневно совершалась церемония купания. В кухне зажигались газовые горелки. Для Павлика создавали искусственный микроклимат. На стол ставили детскую ванночку и тщательно измеряли температуру воды. По неопытности я выступал в роли стороннего наблюдателя. Разумеется, моё поведение возмущало Валю. Но как я мог переделать себя в одночасье?!
Домашняя обстановка, полная мелочных хлопот и детского плача, стала невыносимой. По сравнению с ней даже опостылевший методкабинет казался раем. Сальникова, конечно, оставалась по-прежнему нудной и зловредной. Да что можно ожидать от закоренелой старой девы?!
— Георгий Иванович, а как ваша «двухлетка культуры»? Подвигается? — голос ее звучал крайне педантично. — Учтите, она стоит в плане нынешнего года. Времени осталось очень мало. Поторапливайтесь!
И я отправился в обком комсомола. В апреле 1958 года молодым ленинцам Дона бросили клич: включаться в областной поход за культуру! Точно
295
её, культуру, можно собирать в лукошко, как ягоды или грибы. Речь шла о неопределённых туманностях: о дальнейшем подъёме общеобразовательного уровня и расширении культурного кругозора молодёжи, о повышении идейного содержания работы культпросветучреждений и укреплении их материальной базы.
Я листал отчёты и добросовестно заносил в блокнот факты — кирпичи, которые потребуются для кладки будущей методической разработки. Кстати, о кирпичах. Комсомольцы горячо взялись за возведение клубов, библиотек, кинотеатров. А где добыть стройматериалы? И молодёжь взяла шефство над строительством кирпичных заводов. А там, где их нет? Ну что ж: на нет и суда нет. Однако выход нашли. Организовали специальные бригады по выделке самана и обжигу кирпича полевым способом.
А мне с чего начать? С какого боку подойти к методразработке? Я маялся, ёрзал на стуле, безсмысленно бродил по коридорам.
Малыш следил за мною, словно коршун. Улучив момент, шепнул:
— Просись в командировку, заодно проветришься. А там Лиза в отпуск уйдёт. Я подсоблю состряпать твою двухлетку.
Мне удалось вырваться на несколько дней в Орловский район (станция Двойная). Проверять клубы и библиотеки почти не пришлось. Передо мной была поставлена актуальная задача: в сельском Доме культуры овцесовхоза «Красноармейский» провести тематический вечер «Жить и работать по-коммунистически». С лёгкой руки Н. С. Хрущёва сей лозунг вошёл в моду и витал во всех сферах деятельности. Необходимо было в пожарном порядке брать его на вооружение. Ведь коммунизм не за горами. Попозже Никита Сергеевич с высокой трибуны, подобно пророку, провозгласит, что светлая заря человечества взойдёт в 1978 году. «Нынешнее поколение советских людей, — категорически заявит он, — будет жить при коммунизме».
А пока что, засучив брюки и подолы, надо было догонять загнивающую Америку по производству мяса, молока и масла на душу населения. Именно об этом возвещал красочный стенд, установленный в зрительном зале клуба. В ожидании, когда откроется вечер, я расхаживал по фойе, делая заметки. После Туапсе у меня появилась газетная хватка. С директором Дома культуры Василием Ивановичем Марниченковым мне не пришлось потолковать: он бегал, как взмыленная лошадь, и с трепетом следил, когда появится секретарь райкома партии. Наконец тот зашёл, торжество началось. Секретарь сделал пространный доклад, напичканный цифрами и фактами. Но даже в нём, как в навозной куче, посчастливилось раскопать жемчужное зерно: бригады комтруда образно сравнивались с островками коммунизма. На беду жемчуг, как после оказалось, был фальшивым. В то время я плохо разбирался в истинных драгоценностях.
Хотелось романтики. К сожалению, она была не здесь, в полутёмном зале,
296
где произносилось много напыщенных ненужных фраз, а совсем недалеко отсюда, на знаменитых Чёрных землях, куда выезжал охотиться Малыш. Всю зиму, по его рассказам, пасутся там на подножном корму отары овец. Вокруг — ни души. Лишь чабан с герлыгой*. Минуешь одну отару, и только через двадцать пять километров покажется другая…
А я, находясь в совхозе, так и не увидал живой овцы, разве что после вечера, когда организовали пиршество, ел рагу из баранины.
Вернувшись из командировки, бойко разрисовал виденное мероприятие — на манер газетной корреспонденции. Сальникову она не удовлетворила:
— Описательно. Нет методического подхода. Вы уже год работаете и не написали ничего путного.
«Ну и язва!» — с горечью подумал я.
К счастью, Елизавета Ивановна ушла в отпуск. Кресло заведующего занял Малыш. При нём все методисты воспряли духом. Виктор Евгеньевич воспользовался отсутствием начальницы и начал исподволь вести подкоп под Сальникову. Однажды, когда подвыпили, он науськивал меня пойти к начальнику управления Андрееву:
— Ты знаешь его ещё по университету. Вот и поведай ему чистосердечно, что творится в отделе.
Игорь Иванович выслушал, погладил мелко вьющуюся шевелюру, голубые глаза его насторожились, потемнели:
— А почему вы, собственно, приходите ко мне с этим вопросом? Увольнять её не за что. Возникли трения? Как-нибудь выступите открыто перед всеми.
К собранию мы, методисты, готовились по заранее разработанному плану. Как к государственному перевороту. Каждый должен был бросить камень в Сальникову. Однако резкое слово молвили я да Женя Корсуновская. Бузунов что-то безпорядочно мямлил. А Малыш и вовсе остался в тени, предпочитая дипломатично отмалчиваться. Только тогда я понял, что он привык загребать жар чужими руками.
Елизавета Ивановна осталась на своём месте. Но её положение полновластной самодержицы пошатнулось. Поползли слухи, что она собирается увольняться.
Никто не знал, когда это случится. А я приобрёл репутацию ябедника, что было весьма некстати, так как назревала острая необходимость снова вести переговоры о вступлении в партию. Тесть неутомимо понукал:
— Прошло больше года, как ты работаешь. Поторапливай, бери за жабры.
Он возлагал огромные надежды на мою партийность. И прямо-таки недоумевал, отчего я медлю. О, если бы он знал, в чём крылась подлинная причина!
Как же теперь, задним числом, спустя столько времени, возвращаться к
* Посох овчара с деревянным крюком на конце для ловли овец за заднюю ногу.
297
болезненному для меня разговору — ковырять зарубцевавшуюся рану? Сразу возникал вопрос: «Почему скрыл от нас?»
Я с неприязнью поглядывал на хмурое лицо Павла Ивановича, и у меня отпадала охота раскрывать ему тайну. Нет, начну не с него. Всё-таки он чужой человек, а вот Валя — ближе, роднее.
Если и она не поймёт, то и перед тестем нечего исповедоваться.
Мы лежали в постели. Валя ничуть не удивилась, когда я посулил ей сообщить нечто сокровенное. Она только крепче прижалась ко мне:
— Не стесняйся. Знаю, о чём хочешь сказать. Ты был женат? Я давно подозревала…
Я чуть было не рассмеялся, но приободрился:
— Что ты, речь пойдёт совсем о другом. О моем отце.
— А какое мне дело до твоего отца?
— Ну как же, он сидел.
— Какая ерунда! Многие сидели.
— Да, но как политический.
Я назвал срок, статью, однако никаких эмоций не последовало.
— Выбрось всё из головы, — сказала Валя, — и понапрасну не расстраивайся.
Первый тур признания закончился. Теперь, глядишь, легче будет раскрываться перед Павлом Ивановичем. Однако я ошибался. С трудом удалось выдавить из себя:
— Мне надо вам кое-что сказать.
И тут передо мной вырос незримый барьер. Язык не хотел слушаться. Я ходил за тестем по гостиной вокруг стола и молчал. А он, заинтригованный, нетерпеливо понукал:
— Ну говори же, говори.
Наконец я собрался с духом и выпалил всё залпом. Стало легче. Павел Иванович внешне не изменился, но призадумался.
— И всё-таки не робей, — посоветовал он. — Пойди к начальнику управления и выложи всё начистоту.
Мне предстояло обнажить душу в третий раз, перед вовсе посторонним человеком.
В кабинете Андреева, сидя у его стола, сплошь заваленного бумагами, я чувствовал себя во всём виноватым. В том, что отнимаю драгоценное время у такого маститого вельможи, что на мне потёртый немодный пиджак, что отец мой в прошлом политзаключённый, а я к тому же ещё имею наглость просить, чтобы меня приняли в партию. На холёном лице Игоря Ивановича я не заметил ни тени пренебрежения.
— Значит, желаете стать коммунистом? — вежливо спросил он.
— Очень хотел бы.
298
Доверительный тон Андреева позволял смело перейти к самому щекотливому обстоятельству.
— Должен вам как старшему товарищу, — сказал я, — поведать правду об отце.
Игорь Иванович слушал сосредоточенно, ни один мускул не дрогнул на его лице. Затем он торжественно подытожил:
— Ну что ж, наша партия сурово осудила произвол культа личности. Вы это хорошо знаете. Пострадало много безвинных людей. И даже заслуженных членов партии. Ваш отец реабилитирован?
— Да, — бодро выпалил я.
— Ну вот видите, товарищ Овечкин, — Андреев улыбнулся, — правда восторжествовала! Обратитесь к нашему парторгу и оформляйте документы.
Зато холодная красавица Буланова остудила мой пыл:
— Надо прежде, — сказала, — посоветоваться в райкоме. Другое дело, если бы вы были рабочим. А интеллигенцию ограничивают в приёме. Планируется небольшой процент.
«Эх! — подумал я. — Всё-таки напрасно воткнулся я в эту фирму с громким названием. На вертолётном заводе давно бы приобрёл твёрдую специальность и в партию дорога была бы открыта».
Несколько раз подходил я к Булановой. Она отговаривалась: ещё, мол, не была в райкоме. Видимо, мои притязания ей порядком надоели, и она отрезала напрямик: по нашему управлению не запланирован приём в партию. Верилось с трудом. Скорее всего препоной послужила судимость отца. Разумеется, об этом не заявляли открыто, а лишь вежливо отказывали.
Тесть помрачнел, замкнулся. Тёща не изменилась: улыбка не сходила с её тонких губ. Валя по-прежнему была ласкова и нежна. Только вот Павлик её выматывал. Она заметно осунулась. У неё не хватало молока, а он настойчиво требовал пищу. Приходилось его подкармливать. И Валя бросила в мой адрес упрёк:
— Ты хоть бы в консультацию сходил за молоком и кашей.
По характеру Павел Иванович был напористым и нагловатым. Без сомнения, он рассматривал моё вступление в партию как трамплин для продвижения по служебной лестнице. Идейными соображениями здесь и не пахло, хоть он часто, выпячивая живот, называл себя революционером. А на самом деле был типичным обывателем.
Тесть прожужжал все уши моему отцу:
— Иван Степанович, нужна кроватка для внука. Он растёт не по дням, а по часам, и скоро люлька будет ему мала.
Отец долго не мешкался: надо — так надо. И спустя некоторое время для подрастающего Павлика было доставлено роскошное ложе.
Павлу Ивановичу пришлась по душе такая расторопность. Он нащупал у моего родителя слабую струнку и полез напролом:
299
— Иван Степанович, ты уж до конца сделай доброе дело. Закажи двуспальную кровать. Чего тебе стоит?! А то молодожёнам уж очень тесно спать вдвоём на одинарке.
Отцу ничего не оставалось, как согласиться.
В квартире Швецовых бывал определённый круг лиц. По вечерам прибегала сестра тёщи — Зинаида Ивановна. Ей хотелось развеяться: надоедало целый день толочься в школе среди ребятишек. Иногда на застолье с четвёртого этажа, словно с Олимпа, спускались сваты — Ольга Георгиевна и Сергей Карпович. Изредка заезжали из Донбасса родственники Елены Ивановны.
Из молодых ближе всех к нам были Худяковы из соседнего дома (Таня тоже недавно родила Андрюшку). Мы разгуливали по двору со своими чадами, а случалось, оставив их на попечение бабушек, отправлялись в кино.
Не скрою, я очень любил свою жену, но как человек общительный жаждал новых знакомств и сблизился с Эдиком Борисовым, старым приятелем по университету. С Эдиком мы выезжали на военные сборы и стажировку. Он обладал недюжинными способностями, и его оставили при кафедре физики. Борисов развернул бурную деятельность, решив создать нечто вроде вычислительного центра. Дело перспективное! Эдику выделили небольшое помещение. Набрав в штат пробивных ребят, он приводил его в порядок, занимался монтажом оборудования.
— Начинаю с нуля, — морща высокий лоб, сетовал Борисов.
В нем одновременно уживались и бизнесмен, и философ. Сюда, на зачаток будущего вычислительного центра, захаживали бойкие люди, любители выпить и поострить. Среди них — Феликс Лапшин, здоровущий брюнет, грузчик, боксёр, друг Эдика ещё с детства. Даже внешне они были такие разные! Что могло их связывать? Правда, если говорить языком физики, плюс и минус всегда притягиваются друг к другу. А для меня встречи с ними были тогда небезынтересными. Я даже прочёл им один из последних рассказов. Эдик тотчас стал строить прожекты, куда бы его пристроить. Феликс, по натуре скептик, напротив, усомнился в том, что его удастся опубликовать.
— Зачем писать о войне? — витийствовал он. — Ты же в ней не участвовал. Возьми что-нибудь из современной жизни. Сколько в ней скрыто конфликтов!
Но, погружённый в сытое счастье, я считал их недостойными пера.
С рождением Павлика обстановка в квартире резко изменилась. Стало шумно, суматошно. Я никак не мог сосредоточиться, уйти в себя. И прямо-таки рвался в командировки. Соглашался ехать в любые районы, как бы ни было трудно туда добираться.
Однажды в лютый мороз забрался на самую окраину области, в станицу Обливскую, на границе со Сталинградской областью, которую Хрущёв переименовал в Волгоградскую. В памяти остались скрип снега под ногами, раздольный простор, резкий ветер, обрывки разговоров про богатые сады и бах300
чи, про лихих донских казаков, каких нынче почти не встретишь, и музыка… Да, не удивляйтесь. В этом захолустье жили свои доморощенные сочинители. Всему району были известны их шедевры: «Донская молодёжная» и «Новогодний вальс» математика Юрия Фаленко; песни «Азовское море» и «Почему» баяниста Георгия Калмыкова. На безрыбье, как говорится, и рак рыба. Да и стоит ли придираться к самоучкам, когда во всей стране днём с огнём не сыщешь гениального композитора!
Поездки по области были временной отдушиной и не спасали от постоянной домашней кутерьмы. Я утешался тем, что Павлик подрастёт, станет меньше кричать и капризничать и в квартире снова воцарится тишина. А пока что куда деваться бедному начинающему прозаику?!
Клуб молодых литераторов — КМЛ, где почти все поголовно писали стихи и, вопреки здравому смыслу, помешались на форме, окончательно опостылел. Я прослышал, что существует литобъединение и при Союзе писателей. Начинающие бумагомаратели собирались в редакции газеты «Молот». Однажды я заглянул туда. Мне показалось, что здесь всё было поставлено на более высоком уровне. Занятия вёл поэт Вениамин Жак, маленький, как воробышек, в очках. Выставлял себя эрудитом. Я часто сидел рядом с кряжистым мужчиной в потёртом сером плаще. В широко поставленных глазах его под разлохмаченными бровями мельтешила хитринка.
Звали его Валентин Чичев. Он был старше меня лет на десять.
— Ну как? — спросил он однажды.
— По крайней мере, лучше чем в КМЛ.
Порою Валентин запаздывал. Клал на колени натруженные руки. Под ногти пальцев и вокруг въелась какая-то зелень… Выяснилось: купорос!
— А меня издавна привлекала малярка, — сказал я.
— Что верно, то верно, — согласился Валентин, — профессия стоющая. По сравнению с другими — физически лёгкая. И заработная.
Несмотря на то, что я закончил университет, а Чичев всего четыре класса, мы с ним наравных вели беседу.
— Нам надо чаще видеться, — предложил он.
— А то и работать вместе, — подсказал я.
— Если хочешь, могу взять к себе в бригаду. Но помни: ни дня без строчки!
Я стал задерживаться в неурочное время в методкабинете. Вокруг стояла желанная тишина. Писалось легко.
После долгого сидения хотелось прогуляться по шумной центральной улице, поглазеть на прохожих. Насыщенный медовый год миновал. Валя, измученная Павликом, уделяла мне меньше внимания. Обеды не носила. Исполнилось давнее желание Жени Корсуновской: мы теперь полдничали в кафе «Золотой колос».
Настала весна. Припекало солнышко. Ростовские модницы старались на301
перегонки обнажить привлекательные части тела… Я заглядывался то на одну, то на другую красотку.
В пределах нашего микрорайона объявился Витька Поливанов. Валя знала его с детских лет. Поливановы проживали в соседнем доме, где и Худяковы, их балкон находился на уровне нашего. Витька недавно вернулся из лагеря, куда его засадила родная мать. Это был высокий, стройный парень с решительным лицом; белобрысый; одетый во всё кожаное коричневого цвета: плащ, кепка и лёгкие сапоги. Пожалуй, я о нём бы и не вспомнил, если бы не такой эпизод.
Через дорогу от нашего дома стояло серое здание, на первом этаже которого располагалась библиотека. Однажды я увидел, как по направлению к ней прошагала рослая светловолосая (может быть, крашеная) женщина в коротком фиолетовом пальто. Точёные ноги её были обуты в красные бархатные туфли без каблуков. После, случалось, она проходила совсем рядом со мной: глаза темно-карие, жгучие. Как-то вечером она вела за руку девочку лет восьми. Я осторожно, словно сыщик, последовал за ними. Они зашли в аптеку. Я тоже. Поглазел на витрины. Она склонилась к рецептурному окошку, спросила:
— Готово лекарство для ребёнка Казимировых? В десять утра? Хорошо.
Бросила на меня вопрошающий взгляд. И вышла.
Я чуть приотстал. Мы медленно двигались в сторону Ростов-горы, туда, где проживала Зинаида Ивановна, сестра тёщи. У ее дома приостановились. Незнакомка быстро вошла в подъезд. Я — за ней. На площадке второго этажа она резко повернулась и окинула меня с головы до ног подозрительным взором. А я приблизился вплотную к квартире родственников и нажал кнопку звонка.
Возвращался поздно. Уже стемнело. В доме Худяковых дверь подъезда была раскрыта настежь. У порога стояли впритык Поливанов и прелестница, которую я недавно выслеживал. Целовались взасос…
«Весна, — подумалось. — Щепка на щепку лезет!».
302
ГЛАВА 7
ПОВСЕМЕСТНОЕ СВИНСТВО
С
о стороны набережной Дона по Будённовскому проспекту медленно проплывала роскошная легковая машина с открытым верхом. В кузове стоял Никита Сергеевич Хрущёв без охраны. Впереди его сопровождали мотоциклисты. Он помахивал рукой на обе стороны дороги. На тротуарах толклись глазеющие ростовчане. Визит генсека оказался неожиданным. То там, то тут раздавались восторженные возгласы : «Хрущёв! Хрущёв!». Толпа, одержимая раболепным любопытством, ринулась за автомобилем.
Я мчался в числе первых вплоть до самого обкома партии и, когда машина остановилась, упёрся с разбега в её кузов. Никита Сергеевич был рядом, на расстоянии вытянутой руки, простой и доступный, в соломенной шляпе, в кремовом чесучовом костюме. Когда он ступил на асфальт, толпа нехотя расступилась, как бы не желая выпускать из своих объятий всамделишного властителя. Большинство, как и я, взирали на такового впервые. Сталин не любил разъезжать и на люди показывался крайне редко.
Все чего-то ждали и не расходились. Вдруг по собравшимся, словно ветер по хлебному полю, пронёсся рокот: «Будет говорить, будет говорить!» Сзади напирали всё сильнее. Кого-то стиснули, кто-то пронзительно завизжал… Ради подобного зрелища люди готовы были пожертвовать чуть ли не собственными рёбрами.
На угловом балконе верхнего этажа жёлтого обкомовского здания появился Хрущёв в сопровождении свиты. Полы его легкого чесучового пиджака были распахнуты. Виднелась вышитая на груди рубаха, какие носят на Гуцульщине. Внизу зашумели, заревели, сгрудились ещё теснее. Никита Сергеевич снял головной убор и поприветствовал народ. Знаками показал на солнце и на лысину: дескать, сильно припекает. И снова надел шляпу. Ораторствовал недолго, без выкрутасов. Зато секретарь обкома Киселёв трещал назойливо, точно будильник, и то и дело рубил рукой воздух. Череп покраснел от напряжения. Речь была неприкрыто подхалимской и резала слух после недавнего разоблачения культа личности. Никита Сергеевич отошёл в сторону, нахмурился. Киселёв, охваченный приступом верноподданичества, продолжал сотрясать воздух. Тогда от свиты Хрущёва отделился огромный, с багровым лицом Андрей Иванович Ерёменко в военной форме (он еще недавно командовал войсками Северо-Кавказского военного округа) и вплотную приблизился к забрехавшемуся секретарю обкома. Над его ухом раздался чугунный бас прославленного маршала:
— Фатить!
Никита Сергеевич вскоре удалился, а ростовчане всё торчали у здания обкома партии в надежде ещё раз хоть мельком взглянуть на своего правите303
ля. Спустя часа три он проехал на машине в сторону завода «Ростсельмаш». Но многочисленные группы зевак остались: стоя на тротуарах, продолжали упорно караулить необычного гостя.
К вечеру на Театральной площади скороспешно соорудили и украсили трибуны. Однако пробраться сюда было значительно труднее, чем утром к обкому партии. Голос у Хрущёва заметно сел, а сам он запинался, говорил несобранно, всё чаще сыпал смачными присловьями. Создавалось такое впечатление, вроде он хлебнул лишнего. Все насторожились, ожидая какого-либо конфуза.
Я знал, что многие подсмеивались над Хрущёвым. В народе о нём ходило немало анекдотов. Да и сам он был ходячим анекдотом. Зато — в доску свой, и народная масса приятно ощущала кровное родство с высокопоставленным кучером. Ведь он заметно ослабил вожжи: вороти, что хочу! И постепенно вся страна опуталась крепкой паутиной родства, кумовства, сватовства и дружеских связей. Каждый пристраивался, как мог, хапал с невинным видом — соответственно чину, не чуя ответственности за спиной. Поговаривали, что сам глава государства как-то шутя высказался: пускай, мол, воруют, всё равно останется у нас, в Америку не уплывёт. И пошли сплошные праздники — без будней. Люди ослабили ремни, ели и пили от пуза, обнимались и целовались, а выйдя из-за стола, дрались или втихомолку творили подлости. Расхлябанность и наглость стали в ходу. Наступила эпоха кукурузы и всеобщего свинства.
Мы, рядовые чиновники, не задумываясь, вторили громкому хрюканью кремлёвского главаря и его подручных. Их высочайшие указания, подобно закваске, вздымали тесто наших методических разработок. Всё было заранее предопределено. Каждое культурно-просветительное мероприятие обязательно проводилось под знаком пропаганды исторических решений двадцать первого съезда, декабрьского и июньского Пленумов ЦК партии.
Я гастролировал по Ростовской области. Одна командировка сменяла другую. Впечатления мелькали, словно в калейдоскопе.
Из станицы Мечетинской я вывез напутствие: «Сей в добрую пору — соберёшь хлеба гору». В Азовском районе в колхозе «Победа» впервые среди доярок встретил мужчину — Ивана Козлова. По его рассказам, он до того привязался к своим подопечным, что не доверял их пастухам, ходил с ними на выпаса, разбрасывал соль-лизунец. И, не дай Бог, если Иван заметит, что коровы не паслись, побежит в овраг или в придорожную полосу, нарежет сочной травы и понесёт им в стойла.
А что самое примечательное на станции Миллерово? Железнодорожный мост со скрипом. Как-то неподалеку отсюда, в станице Мальчевской, я попал в погожую весеннюю пору в дом приезжих. Он пустовал. Пользуясь удобным случаем, здесь затеяли ремонт. Его подрядился делать мужчина средних лет.
304
Стоя на «козлах», играючи махал кистью, напевая при этом нежным тенорком:
Однозвучно гремит коло-ко-ольчик,
И дорога пылится слегка-а…
В пустом помещении заливисто звучал голос маляра. Спецовка его была перепачкана алебастром и мелом. Весело улыбаясь, он сказал:
— Красоту наводим. Главное — потолок. Это небо комнаты. А без неба нам ну никак нельзя!
«А без проверки клубов, — невольно подумал я, — обойтись можно. Ничего не изменится. Безтолковое занятие!»
Вот и сейчас сижу в глуши. Впереди — воскресенье. Отдел культуры не работает. Другой бы на моём месте запил с тоски. А я доканчиваю очередной рассказ о мостовщиках. Здесь мне никто не мешает. Разве что из коридора доносится голос мастера, ласкает слух, манит в светлые дали… Эх, маляра, маляра — колера, колера! Валентин Чичев, альфрейщик высокого класса, всё зовёт к себе в бригаду, а я присосался к культпросвету, как поросёнок к свиноматке.
Сравнение подходящее по тем временам, когда культура смешалась с навозом, а искусство — с кролиководством. Будучи в Тарасовке, я заинтересовался плакатом, где были такие, с позволения сказать, стишки:
Кроликов каждый вырастить может.
Это мясные резервы умножит.
Мясо кролика вкусно, питательно —
Кроликоферму создай обязательно.
— Что, чай, понравилось? — спросила Марфа Ивановна, завотделом культуры, женщина богатырского сложения.
Когда она садилась в «газик», тот, бедняга, проседал и поскрипывал. Баяли, что Марфа легко брала на спину мешок с сахаром (сто пять килограммов!), да и перепить её не мог ни один мужчина. А если она с разбегу бросалась в местную речушку, та выходила из берегов.
Я взирал на эту донскую красавицу с восхищением, и на ум приходили такие параллели: царь-пушка, царь-колокол, царь-баба…
Меня, как представителя области, пытались задобрить: накормить и напоить доотвала. Мой отец, человек, несомненно, практичный, советовал:
— Когда будешь в селе Самбек, зайди к секретарю парткома Ковтуну Ивану Матвеевичу. Мы с ним в близких отношениях. Передай привет. Попроси — пусть выпишет мяса и яиц.
Кстати, о названии этого села. По преданию, заехал как-то сюда Петр Первый. Тогда ещё здесь татары обитали. Велел царь позвать главного. Тот явился.
— Ты кто? — спросил царь.
— Я — бек.
305
— Хе-хе! — усмехнулся Петр и ударил узкоглазого по плечу. — Я САМ БЕК. Понял?
Нынче это село расположено на автотрассе Ростов — Таганрог, в километрах двадцати пяти от последнего. К Ковтуну я заходил, привет от отца передал, а что касается продуктов животноводства — сплоховал, не стал клянчить.
Не в пример мне, завклубом Александр Поликарпович Нечепуренко, круглолицый мужчина лет тридцати пяти, оказался очень уж пройдошливым. С колхозным начальством ладил. Он тебе и «молнию» нарисует, и тематический вечер сбутафорит, и насчёт транспорта договорится. Нечепуренко жил в Вареновке, а в Самбек ездил на велосипеде. Разумеется, не с пустым багажником.
— Брат у меня в Таганроге — большой начальник, — хвастался Александр. — На «Красном котельщике» кадрами заправляет.
Возил меня Нечепуренко и по бригадам. Видел я, как работала лафетная жатка: на колючую стерню ложился золотистый бегущий вдаль валок.
— Только бы дождей не было, — загадывал, мечтая, Александр. — А урожай предвидится богатый.
На полевом стане механизаторы атаковали Нечепуренко:
— Лозунги ты горазд писать. А давай-ка лучше к нам на подмогу.
— Каждому, хлопцы, своё, — Александр хитро улыбнулся, сдвинув на лоб соломенную шляпу. — Не буду отвлекать. Сейчас и минута дорога. Время не деньги: потерял — взаймы не возьмёшь. А теперь, — он кивнул в мою сторону, — треба начальство кормить.
Уселись в тени, под навесом. Повариха принесла нам полные до краёв алюминиевые миски со свежим наваристым борщом. Нечепуренко вытер пот со лба, спросил:
— Ну шо, може, в гости заглянем? Есть тут одна приветливая вдова из продмага.
— Нет уж, Александр Поликарпович, уволь. Обойдемся без приключений.
Ночью я часто выбегал из душной хаты на свежий воздух. На горизонте вспыхивали зарницы. Это на полях бросали яркий отсвет фары тракторов: сволакивали солому и тут же следом вели вспашку под зябь.
На токах, солнечными островками разбросанных по степи, неумолчно грохотали сортировочные механизмы; автомашины грузились отменным зерном. И мчались по пыльным дорогам и в жару, и под звёздным небом…
* * *
В методкабинете произошли изменения. Елизавета Ивановна покинула наконец свой трон, ушла в краеведческий музей. На её место поставили Фёдорова, сына генерал-лейтенанта, этакого пижона с большим самомнением. Должность была, конечно же, не для него — хлопотливая и малооплачива306
емая. Федоров продержался недолго и вскоре устроился на телевидение. На царство заступил Малыш (он давно рвался к власти!). Его кандидатура вполне устраивала нас, рядовых методистов. Казалось бы, наступил золотой век, а Женя Корсуновская взяла да уволилась.
За последнее время она стала невыносимо раздражительной. Со всеми переругалась. А с инспектором Кузиным сцепилась, что называется, насмерть. Тот тоже расходился не на шутку. Глаза его ехидно поблескивали сквозь толстые стёкла очков. Он грозил пальцем Корсуновской и, намекая на ее альковные связи, кричал:
— Я тебе не Фимочка Стародуб!
Ефим Стародуб, элегантный мужчина с седой головой, известный в высших кругах Дон-Жуан, занимал пост заведующего отделом агитации и пропаганды обкома партии. Женя частенько бегала туда с красной папкой. И, охваченная энтузиазмом, потрясала ею:
— Вот моя работа! — возглашала. — Называется «Вива, Куба!».
Тогда я не придавал значения этой хвастливой реплике. Хотя тема была злободневной и увлекательной. Прямо под носом у Соединённых Штатов Америки кучка отчаянных людей совершила переворот. На центральном удлинённом острове, похожем на всплывшее морское чудовище, и массе близлежащих была установлена республика. Ею правил чернобородый великан Фидель Кастро, осенённый ореолом революционной славы.
Корсуновская кратко объяснила причину ухода:
— Буду сидеть дома. Нужен досуг.
«Хорошо тебе за спиной мужа», — мелькнула завистливая мысль. Я отогнал её, как назойливую муху. Сам виноват. Многие сейчас пробуют, ищут. Володя Сидоров моложе меня на год, а пренебрег служебной карьерой и махнул в дальние края, на строительство дороги Тайшет — Абакан. Посулил: «Приеду — книгу напишу». И напишет. Он такой, напористый! А я сижу на месте, обрастаю ракушками. Впечатления скудные, поверхностные…. Да и откуда им быть? Варюсь в собственном соку…
Один свет в окошке — Валя! Мне очень нравится её широкое, скуластое лицо; брови, точно взмах вёсел, большие серо-голубые глаза с миндалевидным разрезом. Когда она раздевается, золотистые завитки волос рассыпаются по её атласной спине, усеянной россыпью родинок — звёзд. Я целую спину. Валя подёргивается, как от щекотки, лукавство пропадает, в глазах появляются детская доверчивость и радость.
— Ох, и счастливая ты! — говорю. — Сколько же у тебя родинок!
— Да! — смеётся. — Счастливая! К тому же на папу похожа.
Я знаю каждую жилочку на её теле. Знаю, что у неё есть родинка на лодыжке; что большие пальцы на ногах слишком велики по сравнению с маленькими, которые похожи друг на друга, как близнецы. Люблю Валю всю от
307
головы до пят. Слишком сильна тяга к ней, чтобы я мог вот так сразу от неё оторваться. Да и что получу взамен? Славу, известность? Но и они блекнут перед её живой красотой.
Правда, за последнее время Валя осунулась. Часто недосыпала: Павлик требовал внимания. Зато какой крепыш выбухал! Щёки широкие; шея, как у борца. Весь налитой, этакий бутуз! Скоро девять месяцев, а он сосёт грудь — тянет из матери последние соки.
Да ещё я пристаю каждую ночь. Ведь спим на одной кровати. Хоть она и просторная по сравнению с прежней — шире двуспальной, но габариты не спасли. Валя забеременела и решила сделать аборт. А я не воспрепятствовал.
Через три дня она вернулась домой слишком бледная. Однако храбрилась, не подавала виду, что ей тяжело. И не только оттого, что испытала физические муки! Нет! В ней появилась какая-то душевная надломленность. Видимо, смутно постигала материнским инстинктом, что убила живое существо, которое так и не увидело Божьего света. Валя сделала это впервые. Другие женщины настолько привыкли к такому кровавому обряду, что переживали лишь из-за своих плотских страданий. По своей неопытности, а скорее по жестокосердию я вовсе не догадывался о треволнениях молодой матери, совершившей узаконенное преступление.
Тесть молчал, хмурился и по привычке валялся на диване, углубляясь в заманчивые сюжеты сборника «Тысяча и одна ночь». Сказками он увлёкся с тех пор, как мне отказали в приёме в партию.
Тёща держалась оптимистично. В восемнадцать лет в Гражданскую войну она участвовала в изнурительном походе Таманской армии, лихо скакала на коне, таскала на себе раненых. Каждый день на её глазах рубили шашками людей или протыкали насквозь казацкими пиками. Что для нее был неуловимый писк какой-то несуществующей, по ее мнению, души?! Недаром Елена Ивановна бахвалилась перед моей матерью, что у нее было двадцать два аборта. И сейчас она без излишних эмоций отнеслась к тому, что ее дочь добровольно позволила пресечь во чреве жизнь младенца…
И опять все вроде бы пошло своим чередом. Малыш послал меня в Обллит с материалом, на котором цензор должен был начертать визу: «В свет разрешается». На обратном пути я брёл по тротуару, по привычке разглядывая прохожих. Неожиданно сзади меня тронули за локоть. Я оглянулся. Боже мой, какая встреча! Однокурсница — Инна Пронштейн! С её лица исчезло наивное самодовольство, типичное для подростков, изображаемых на будках с мороженым. Инна погрустнела. Оказывается, она хлебнула лиха. После университета отправилась в Казахстан, надеясь сделать там блестящую карьеру педагога. А вместо школы попала в детский сад воспитательницей: выносила горшки, стирала пелёнки. И не было никакой возможности удрать из этой дыры, пока не отработаешь два года.
308
— Да и потом, — закончила свой печальный рассказ Инна, — насилу удалось вырваться. Ну а ты, наверное, процветаешь?
— Как видишь, — заметил я и с упоением произнёс громкое наименование своей фирмы, дипломатично умалчивая о зарплате.
В былые годы Пронштейн имела обыкновение бросать в мой адрес колкие насмешки. Нынче ситуация изменилась. Я мог отплатить ей сторицею. Однако жалость взяла верх, и я направил разговор в спокойное дружеское русло. Инна, видимо, оценила моё великодушие и сразу сделалась искренней, близкой:
— Юра, я тут рядом живу, вниз по Будённовскому. Может, зайдём? Для тебя есть сюрприз!
Любопытства ради я согласился.
Инна отперла квартиру. В комнате, повернувшись к нам спиной, подметала пол какая-то женщина (её фигура показалась знакомой.) Когда она обернулась, я увидел мою минувшую любовь — Лену Бочарову. Кровь ударила ей в лицо, глаза сверкнули… Поначалу Лена вела себя настороженно. Но, почувствовав, что я обрадовался встрече с ней, мигом изменилась и с пристрастием расспрашивала о моих семейных обстоятельствах. А затем подробно поведала о себе. О том, как родила сына, после чего Гогадзе из нежного супруга превратился в деспота, в этакого надменного грузинского князька. Стал изменять ей, издевался, и дело закончилось разводом.
Я не верил своим ушам. Казалось нелогичным, что она была со мной настолько откровенной. Впрочем, женская логика имеет свои законы.
— Заходи, Георгий. Я пробуду здесь около месяца. Готовлюсь в аспирантуру. Надо сдать кандидатский минимум. Так что, надеюсь, мы сможем видеться. Лучше поздно, чем никогда, не правда ли?
И залихватски подмигнула, слегка покраснев. Огромные серьги закачались в её ушах. Вспомнил: ещё в университете Лена хвасталась, что бойко танцует по-цыгански, с шалью… Ну что я мог ей ответить, когда снова оказался во власти её чар? Конечно же, согласился. Уж чересчур заманчиво встретиться с той, которую любил в молодости и которая так великолепно расцвела теперь. «А как же обожаемая жена?» — взбунтовалась моя совесть. Я быстро попытался её утихомирить: Валя только что с аборта, её нельзя тревожить. К тому же она заметно охладела к половым упражнениям. Лена, напротив, стала мягкой и покладистой. Чтобы притупить боль личной трагедии, она поспешила поскорее удостовериться в моих прежних чувствах и из интереса посостязаться с моей супругой. Да и зачем искать кого-то чужого на стороне, когда рядом свой, давно знакомый?.. Тем более, она через месяц уедет и никто не узнает о нашей мимолётной связи. Может, Лена лелеяла и далеко идущие планы?.. Не знаю. По крайней мере, она действовала недвусмысленно, напрямик. Как бы вскользь бросила фразу:
309
— Мама Инны гостит у сестры.
Тем самым давала понять, что мы безпрепятственно можем здесь встречаться. К тому же управление культуры располагалось рядом. Проще всего придти сюда в перерыв и заодно прихватить часа полтора рабочего времени. Малыш, размягчённый алкоголем, как правило, после обеда задерживается.
Прощаясь, я взял Лену за локти, приблизил к себе вплотную и хотел поцеловать в сочные негритянские губы. Она тоже желала этого, но отстранилась, кокетничая:
— Успеешь, успеешь, потерпи уж до завтра.
Возбуждённый, я влетел в методкабинет. Малыш окинул меня подозрительным взглядом:
— Ты где это бродишь? Велели срочно позвонить домой.
Я бросился к телефону. Подошла Валя:
— Юрасик, тебе повестка из военкомата. Надо явиться завтра к девяти утра.
Военкомат, опять этот военкомат! Прямо-таки роковое учреждение. Когда расписался с Валей, меня прервали на самом интересном месте: через три дня забрали в Гори. Сейчас договорился с Леной, о чём можно было только мечтать, и вот те на — подарочек!
На свидание, разумеется, не пошёл. Закрутился: хлопоты, подготовка в дорогу. Да и зачем травить и себя, и её, когда до отъезда остаётся менее суток?!
Однако Лену я всё-таки увидел. Из окна трамвая — по пути в облвоенкомат. Она шла по тротуару с мусорным ведром. К счастью, трамвай делал здесь остановку. Я выскочил из него, закричал:
— Лена, Лена!
Она остановилась, оглядываясь по сторонам. Я перебежал дорогу и с наскока, не поздоровавшись, возгласил:
— Меня забирают на сборы в Сталинград.
— Ну что ж, прощай, — вздохнула она. — Значит, не судьба.
— «Нет Божьей воли», — мысленно откорректировал я.
* * *
Мы расположились в военном городке — в «красных казармах», прозванных так, видимо, за то, что их сложили из кирпича такого же цвета. По сравнению с Гори, где царила определённая строгость и дисциплина, здесь, напротив, во всём ощущались расхлябанность и безпорядок. Невольно на ум приходила аналогия: Сталин и Хрущёв. Если первый был всегда подтянут, крут и немногословен, то второй — не в меру болтлив, по-свински распущен и, когда надо, вел себя запанибрата. Такая линия поведения наложила отпечаток на всю страну и достигла даже армейских подразделений. В «красных казармах» туалеты убирались крайне редко, зловоние разносилось далеко за их пределы. Солдаты, случалось, расхаживали по территории городка без
310
пилоток, без ремней; подворотнички — не первой свежести — расстёгнуты. В артиллерийских мастерских токари умудрялись шабашить, у них водились деньжата. А где деньги, там и выпивка.
На сборах нам жилось вольготно. Для пущей важности мы строем шествовали в столовую и на занятия, где полковники с умным видом разглагольствовали о никому не нужных вещах: как, дескать, вести политработу до и после атомного взрыва. Кто-то заявил во всеуслышание: «Тут нужен поп, а не замполит». Другой рассказал, какой рецепт даёт армянское радио. Увидев устрашающее грибовидное облако, надо укрыться белой простыней и медленно, без паники ползти в сторону кладбища. Сидя на лекциях в полудремотном состоянии, мы, как удавы, переваривали пищу, тупо внимая местным стратегам. Кое-кто сладко посапывал. Было душно и нудно. С нетерпением ждали вечера или выходного дня, чтобы безпрепятственно уйти через КПП в город. А когда пообтёрлись, узнали ещё более удобный выход: чьи-то заботливые руки проломали в кирпичной стене дыру. Случалось не раз: осторожно подкрадываемся, выглядываем в неё, как в амбразуру, карауля трамвай. Он здесь делает круг, остановка рядом. Выскочим из засады, юркнем в вагон — и через пятнадцать минут уже в центре города.
Я заимел проходимистого приятеля с незапоминающейся физиономией по фамилии Ивантеев. Он почему-то доверительно признался, что служил в КГБ.
— Уволили в запас в чине старшего лейтенанта, — смакуя, поведал он. — За что? Как говорят, бес попутал. Снюхался с женой начальника политотдела. Тот предложил уйти по-хорошему. Написал лестную характеристику: «Для армии особой ценности не имеет. Целесообразно использовать в народном хозяйстве». Существует и такая формулировка: «Имеет склонность к спиртным напиткам».
Мне показалось, что к Ивантееву была более применима последняя мотивировка, так как он всегда искал повода выпить, а к женщинам был весьма равнодушен. Зато некоторые до того обнаглели, что понаходили веселых зазноб, исчезали после отбоя, а заявлялись к утренней поверке.
Через потайной лаз пробирались все, кому не лень, даже среди бела дня. Мы, к примеру, с Ивантеевым уезжали на пляж и валялись там вплоть до ужина. Ивантеев лежал, тоскливо уткнувшись носом в горячий песок.
— Хоть здесь отдохну, — вяло бормотал он. — Моя жена такая горячая особа, что, если ее не угобзишь, сходу вильнёт налево. И сейчас наверняка пустилась в загул.
Я давно раскусил Ивантеева: у него всегда начинался приступ пессимизма, когда наступало время хлебнуть спиртного. А после соответствующей дозы он делался неузнаваемо шустрым.
В городе мы стали ориентироваться, как рыба в воде. Кстати, в Волге водится в изобилии сельдь, севрюга, осетр… Залюбуешься, бывало, на величе311
ственную ширь и гладь. Рыба, знай, так и «играет» — выпрыгивает на поверхность. А сколько её в глубине, куда не проникает завидущее око человечье! Там кишмя кишат несметные косяки…
А поверху вплавь переправляется лес, десятки тысяч кубометров… Неоценимое богатство! Полной грудью вдыхаешь свежий бодрящий воздух и наполняешься богатырским духом. В памяти оживают лихой атаман Стенька Разин, окающий говор работяги Максима Горького и бархатный бас Фёдора Шаляпина, дарованный, видно, ему самим Богом — одним словом, великая Русь! Много с тех пор утекло из Волги воды и рыбы…
Старожилы рассказывали, что в войну город разрушили почти дотла. Нынче он возродился из руин. Неизгладимое впечатление произвел тракторный завод-гигант (куда нас водили на экскурсию): громадные станки и тяжелые детали, подаваемые с помощью полиспастов. И, как отметины войны, остались неотреставрированными четырехэтажный героический дом Павлова и обгоревшая мельница. На Мамаевом Кургане возводилась панорама великой битвы. С той поры минуло семнадцать лет, а мы всё отыскивали в земле осколки и человечьи кости… Сюда же нас возили на стрельбище. Упражнялись, палили из пистолета Макарова. А из автомата Калашникова — и одиночными, и очередями… Рядом, как юла, крутился смуглый лейтенант Наймушин.
— Стойте и не дрыгайтесь,— резал он, точно бритвой. — Это вам не танцплощадка, а огневой рубеж.
Лейтенант поспевал повсюду. Зорко, точно коршун, следил за ходом стрельбы.
— Ха-ха! — раздавался его саркастический смех. — Прицел пять, по своим опять.
Из его уст щедро сыпались ценные указания, своего рода афоризмы:
— Когда целишься, не думай ни о чём, кроме мушки.
— А я думаю, — заметил кто-то.
— Солдату думать не нужно. У него голова для того, чтобы пилотку носить.
— А я всё же думаю, — упрямо настаивал тот же голос.
Наймушин вышел из себя:
— Да о чём же ты всё думаешь?
— О любви.
— Ха-ха! А почему о любви?
— А я о ней всегда думаю.
— Молодец! — закричал Наймушин. — Один ноль в твою пользу.
Сборы, насквозь пропитанные водкой и дешёвой любовью, подходили к концу. За месяц мы успели привыкнуть к Сталинграду. Он растянулся в длину километров на шестьдесят вдоль могучей русской реки. Жители города, испытавшие в минувшую войну тяготы и утраты, ценили свой досуг и не имели обыкновения безцельно бродить по улицам, как, например, в Ростове-на-Дону. Семьями и компаниями выезжали на пляж, на знаменитую Бакалду — остров
312
на Волге — загорали, ели и пили в охотку на лоне природы. Какое же блаженство — в жару заплыть на середину Волги и зачерпнуть бутылочку холодной свежей воды!..
В обращении сталинградцы просты. Женщины не заносчивы, знакомятся легко. Мы с Ивантеевым провожали одних молодух. Брели куда-то через ГРЭС, утопая по щиколотку в песке, а после сидели у домика почти до рассвета…
Отчего же меня тянуло на такие нелепые подвиги? Ведь я по-прежнему любил Валю, тосковал по ней и с нетерпением ожидал того дня, когда снова окажусь дома. Своё чувство я хранил внутри, в глубине сердца, не выказывая на люди. А чтобы не принимали за белую ворону, пытался быть похожим на всех, позволял себе выпивать, вел нескончаемую болтовню на щекотливые темы и бросал недвусмысленные взгляды на женские тела, поджаривающиеся на приволжском песке. И все это я объяснял маскировкой, стараясь обмануть самого себя. Роль давно уже становилась нормой моего поведения.
Я ощущал на себе действие какой-то злой непонятной силы. Она исподволь, подобно коррозии, разъедала душу. Но тогда я этого не замечал.
Валю любил по инерции, считая, что уж коль стала она моей женой и матерью сына, зачем размениваться на других?!
Я все так же испытывал к ней острую страсть. В постели мог быть одновременно груб, как римский воин, и нежен, как королевский паж. Однако не было в наших отношениях чего-то тонкого, голубиного. А ей, видимо, смутно хотелось этого. Женщины наблюдательнее мужчин, и Валя первая подметила, что я почти не называю её ласкательно.
— Ну что ты все заладил «Валя» да «Валя», — вспыхнула она однажды. — Не перевариваю этого.
После моей поездки в Сталинград она начала не в меру капризничать. Чувствовалось чьё-то влияние. Догадаться было нетрудно. У Вали появилась подруга по двору, Лида Боровская из соседнего подъезда. Молодая женщина цыганского типа, с царапающим взглядом. У неё была дочь, ровесница Павлика. Пока детишки ползали и копались в песочнице, матери, сидя тут же рядом, оттачивали языки.
Лида производила отталкивающее впечатление: свиноподобная полнота, каркающий говор, презрительная усмешка. Чувствовалось, что новоиспечённая Валина подружка видела всех ниже себя, где-то на уровне своих подошв. Даже собственного мужа, Вовку Шутова. При регистрации его фамилию отказалась брать. Предпочла оставить свою, девичью. Когда спрашивали; «Почему?» — безапелляционно отвечала:
— У него смешная, клоунская фамилия!
Боровская взяла верх над своим мужем, этаким ленивым здоровяком, не лишенным, однако, остроумия.
313
— Шутов, ну что ты стоишь, анекдоты тгавишь?! Лучше пойди пелёнки постигай!
— Я только-только постигаю эту науку, ещё не постиг! — его широкое, веснушчатое лицо расплывалось в улыбке.
— Ну и нахал ты, Шутов. Погоди, я с тобой дома гаспгавлюсь!
Володя и Лида, оба по специальности химики, окончили Новочеркасский политехнический институт. По распределению поехать не пожелали. Родитель Шутова, известный в Ростове строитель, возглавлял УНР. Конечно же, он не обидел сыночка, выделил ему комнату в нашем доме и пристроил в Машиностроительный институт научным сотрудником.
— Место у него миговое! Гядом. Делать ничего не делает. Целый день байдаки бьёт. Только вот загплата незавидная — тысяча гублей!
— Ну что ж, на первых порах неплохо! А у моего и того меньше — шестьсот.
— Шестьсот? Я бы с ним и жить не стала.
— Ты шибко шустрая, как я погляжу!
— А ты дугочка! Живёшь в потёмках, ничего не знаешь. Сейчас таких пагней отгывают! Жуть! Вовкин бгат уже машину купил. А мой погосёнок только спать да жгать здогов! Сейчас мужчины гаспустились. Надо их дегжать в узде, вот так!
Её лицо исказилось от гнева. Как я понял из её неоднократных высказываний, Лида Боровская ратовала за то, чтобы женщины пользовались неограниченными правами, а мужчины были донельзя принижены. Её всю коробило от того, что я веду себя слишком вольно, задерживаюсь по вечерам.
— Подумаешь, писатель! — попыталась злословить Лида. — Лучше бы жене помогал. Валька, а может, он тебе голову могочит? Может, он с кем-нибудь шугы-мугы водит?
— Ну-ну! Осторожней на поворотах! — оборвал я её. — Не суй свой нос в чужой огород. И вообще бросай свои еврейские штучки.
Боровская вспыхнула:
— Нахал! Я не евгейка. Я донская казачка из Новочегкасска! Мой дедушка был атаман!
— Ну и плевать! А я хочу быть атаманом в своей семье! Пошли, Валюша, домой!
Валя, улыбаясь, заметила:
— Уж больно жёстко ты с ней обошёлся! Нельзя так!
Но я знал, Валя довольна моим ответом. Несмотря на некоторые шероховатости в наших отношениях, мы были счастливы, как и в медовое время. Это бросалось в глаза окружающим. Многие завидовали, в том числе и Лида Боровская.
— Шутовы всё ругаются! — сетовала порою Валя. — А как у нас сложится с тобой, Юрасик?
314
— Как жили, так и будем. Назло врагам.
— Лида ограничивает своего Вовку, — продолжала Валя. — Он у неё в чёрном теле ходит.
— Ты меньше слушай эту чушку. И не поддавайся бабьим наговорам.
— У меня, Юрасик, своя голова на плечах.
— Ну и слава Богу!
Между тем после аборта Валя под разными предлогами увиливала от прямых супружеских обязанностей, и я поневоле стал заглядываться на представительниц прекрасного пола: на улицах, в магазинах, в трамваях, в троллейбусах. Я подмечал различные мелочи. У одной два пальца срослись на ноге: средний и безымянный. Другая надела капроновые чулки зелёного цвета. У третьей большой чувственный рот… В те годы у женщин считались модными такие причёски: «Конский хвост» — волосы собраны в пучок; «Я у мамы дурочка» — зачёсаны на лоб, чёлочкой; «Последняя попытка выйти замуж» — подняты с затылка на голову. А вот эта брюнетка с волевыми чертами лица подстриглась «под мальчика».
Интересное совпадение! «Под мальчика» были обработаны и кроны молоденьких акаций в аллейке, ведущей к библиотеке, что близ нашего дома. Туда я зачастил не на шутку. И не только потому, что там было тихо и прохладно и никто не мешал писать. Имелась и другая причина. Я мог безпрепятственно лицезреть уже известную вам рослую библиотекаршу с тёмнокарими глазами, за которой я следовал от аптеки до Ростов-горы. Время от времени она легко взбиралась на стремянку за книгами. Золотистые волосы рассыпались по её плечам. А какие ноги! Сильные, икрастые и тонкие у щиколоток.
Она оказалась слишком общительной. Звали её Ада Константиновна. Обрусевшая полька. Муж тоже поляк, художник, был всегда в трудах и заботах. Ада жаловалась: уделяет ей мало внимания. «Оттого, — подумалось, — и связалась с Витькой Поливановым». С ним я нынче в приятельских отношениях. Очень уж любопытен для писательского глаза. Работать — для него унизительно. Руки чешутся по большому делу — воровскому — вот и хандрит.
— Для меня, — говорит, — настали серые деньки.
Однажды я по обычаю сидел в читальне. Разразилась гроза, Ады не было. Мысли текли легко и плавно. Вдруг с шумом влетела она в плаще с капюшоном и с размаху бросила ко мне на стол красный босоножек — прямо на недописанный лист, обрызгав его грязными каплями. Я глянул исподлобья.
— Прости, Юра. Совсем разорвался, сделай что-нибудь.
— А где у вас инструмент?
— Вон там, в кладовке.
Я провозился минут двадцать. Верх пришивал к подошве с помощью шила суровыми нитками. Пряжку пришлось прикручивать медной проволокой.
Ада примостилась на стуле, поджав босую ногу.
315
— Пожалуйте, сеньора! — сказал я и помог ей надеть босоножек.
— Ну, ты рыцарь! Счастливая у тебя жена! — Я насторожился. — Не бойся, не бойся, я не глазливая.
Инстинктивно я чувствовал, что враждебные силы, словно тучи, сгущаются над моей головой. Лида Боровская пыталась не мытьём, так катаньем обработать Валю. Она стала дерзить, огрызаться, делать замечания.
Даже Сергей Карпович, родственник с четвёртого этажа, будучи под хмельком, осмелился упрекнуть:
— Ты очень груб. Вале нужен не такой муж.
— Простите, это не вашего ума дело, — резко отмолвил я.
Тёща как-то спросила:
— Юра, почему, когда у нас гости, ты не принимаешь участия в общем разговоре? Это неприлично!
— Елена Ивановна, я их вовсе не знаю. Да и нету общих точек соприкосновения.
— При желании всегда можно найти подходящую тему. Только ты не обижайся. Я тебе по-свойски подсказываю.
Надо отдать должное, тёща была дипломатична. Чтобы подсластить неприятную пилюлю, начала рассказывать занимательную историйку:
— У нас на руднике, в Юзовке, жила женщина. Ходили слухи, что по ночам она обращается в свинью, подхватывает мужиков и катает их на себе. Один дядька не растерялся, поленом избил её чуть не до смерти. Дело шло к рассвету. Колдунья очухалась в чужом хлеву вся в синяках и ссадинах. А выходить надо было на белый свет. Вышла. А её спрашивают: «Акулина, чего ты тут делаешь?» — «Да вот свиноматка куда-то запропастилась, ищу» — «А кто это тебя так ухандокал?» Лицо её залилось краской. А сказать нечего. С тех пор окончательно укрепилась за ней худая слава.
— Забавный случай! Только он мне без надобности.
Тонкие губы Елены Ивановны сложились в ниточку:
— Гляди, пригодится. Помнишь, Гоголь писал про ведьм. А может, и тебя какая чертовка захочет покатать на загривке. Так ты заранее полено прихвати.
Я успел убедиться, что тёща ничего даром не говорит, а всё со скрытым умыслом или с подковыркой. На кого же она намекает? На Лиду Боровскую? Та и впрямь свинья. Матёрая, бурая. И Шутов — хряк, ей подстать. Тут даже не надо насиловать воображения. А может, теща пронюхала про мои тайные симпатии к Аде Константиновне?
Опасения подтвердились. Павел Иванович возьми да и брякни мне напрямик:
— Ты часто в нашей библиотеке пропадаешь. Там есть такая крупная блондинка. Не правда ли, хороша лошадка?
— Это на любителя, — ответил я.
316
За обедом тесть наставлял:
— Ешь побольше чесноку, перца и горчицы. Полезно! Разгоняет кровь. И мысли не застаиваются. Это препараты природы — антидокторин, антиврачин и антилекарствин.
Павел Иванович любил покалякать после вкусного сытного обеда. И строил из себя этакого изысканного интеллигента.
— Нож никогда не подавай остриём, — кольнул он меня однажды.
Своих родственников я недолюбливал. Хотя и не подавал виду. Прошло уже потора года, а язык не поворачивался называть их мамой и папой. Прежде я ещё с интересом беседовал с Павлом Ивановичем как со старым большевиком. Я доказывал, что самое главное — сила примера. Повсюду: начиная от мастера и выше. Подчинённые всегда смотрят на своего командира. Только тогда может всё измениться.
Тесть с любопытством слушал. А после того, как мне мило отказали в приёме в партию, замкнулся и насупился. Вроде я был в чём-то виноват. И отпала охота изливать перед ним душу: никакой он не революционер, и карьера зятя для него превыше всех идеалов.
* * *
Елена Ивановна отправилась в Цхалтубо. Ей нравились грузинские песни и обычаи. Туда она ездила с мужем регулярно. Ему как персональному пенсионеру республиканского значения ежегодно оплачивалась путёвка на курорт.
— Пусть Мамикон отдохнёт, — говорил Павел Иванович. — За этот год она очень устала с малышом.
Мы остались одни без хозяйки. На подмогу приехала из Таганрога мама. Она взвалила на себя все домашние дела: ездила на базар, готовила обеды, убирала в комнатах. Валя возилась с Павликом. Тесть бездельничал, а по вечерам забивал «козла».
Как-то мама, сидя на кухне, чинила мои старые брюки и штопала носки. Павел Иванович, недовольный, бурчал:
— Надо новое покупать.
— Вот как! А если у моего бедного сына нет лишних денег? Хорошая жена не должна допускать, чтобы муж ходил с дырками.
— Вовсе не нужно, Вера Владимировна, щеголять в рванье. Надо уметь зарабатывать.
— Ну не все же могут, как вы… — мама сознательно оборвала свою мысль.
Намёк был настолько прозрачен, что возник острый конфликт. Всё упиралось в мою зарплату. Валя представила родителей такими безкорыстными. А на поверку вышло иное. Ну что ж, спасибо за урок!
Я демонстративно занял позицию мамы и гулял с нею весь вечер. Оставшись со мной наедине, она изливала душу:
317
— Какая всё-таки твоя жена эгоистка! Ест только то, что ей понравится! О других не думает. Я купила три килограмма клубники, и всю она слопала. Даже тебе не предложила, не говоря уже обо мне. Да и отец её такой же нахал! Яблоко от яблони далеко не падает!
Валя между тем судачила с Лидой у песочницы. Мы к ним так и не подошли. Общий ужин не состоялся. Валя надулась. А в постели повернулась ко мне спиной. То была наша первая безмолвная ссора. На сердце было тягостно. Семейное счастье как-то сразу поблекло.
Мама рассердилась не на шутку и, хлопнув дверью, укатила в Таганрог. Дня два мы с Валей играли в молчанку. Потом примирились. Тучи рассеялись на нашем небосклоне. Казалось, всё было забыто и пошло своим обычным чередом. Но осталась невидимая — с волосок — трещинка, которая чутко, как барометр, отзывалась на любые, казалось бы, незначительные обстоятельства. После кино, например, у нас не получалось, как прежде, непринуждённого обмена мнениями. Я произносил нечто односложное, невнятное или чересчур идейное, что очень раздражало Валю. Павлику уделял мало внимания. Он заметно подрос, прибавил в весе. Я брал его теперь на руки без опаски, что поврежу его хрупкие члены. Но слов для него не находилось. Я молчал, то и дело улыбаясь.
— Ну что ты всё заладил —«агу» да «агу»! — возмущалась Валя. — Поговорил бы с ним. Тоже мне отец!
В присутствии гостей я сидел, точно в рот воды набрал. Эти люди — круга Швецовых — были безынтересны и несимпатичны. То, что волновало меня, их вовсе не трогало; напротив, то, отчего они впадали в неописуемый восторг, у меня вызывало зевоту. Насиловать себя я не хотел. Моя жена и её родители не могли этого понять и считали моё поведение безтактным.
— Ты даже к Лиде Боровской, моей подруге, относишься дерзко, — с обидой в голосе заметила Валя. — Недаром она жалуется, что ты слишком заносчив.
Тут я, наконец, учёл критику и пошёл на компромисс — начал общаться. Но не с Лидой, а с её мужем. Как и все толстяки, Володя Шутов был добродушен. К тому же отличался неистребимой весёлостью и остроумием. Плотно поужинав, любовно поглаживал своё внушительное брюшко.
— Смех способствует пищеварению, — назидательно заявлял он и сразу осёдлывал двух любимых коньков — секс и политику.
Когда речь заходила о половых сношениях, Шутов достигал вершины цинизма. Лида, игравшая в целомудренность, набрасывалась на него чуть не с кулаками. Касался он и государственной власти. В то время ходило немало анекдотов о Хрущёве. Порядком доставалось ему за его ярую приверженность к кукурузе. Уже в 1956 году в Днепропетровске был создан Всесоюзный научно-исследовательский институт, занимавшийся селекцией этой злаковой
318
культуры и разработкой технологий её возделывания. Никита Сергеевич повсеместно и насильственно насаждал её, как некогда Екатерина II картофель. Кукуруза — на зерно, кукуруза — на силос, кукуруза — в искусстве и политике. За это и продразнили его кукурузником. Имя премьера часто вертелось на захмелевших языках прямо на улицах, в троллейбусах и трамваях.
— Хочешь свеженькое? — добродушно улыбался Володя Шутов. — Тощий Эйзенхауэр спросил у тучного Никиты: «Что нужно для того, чтобы поправиться?» — «Ешьте кукурузу», — посоветовал Хрущёв. Через год снова встретились, оба правителя всё в том же весе. «Ну как мой рецептик?» — поинтересовался Никита. «Как видите, — Эйзенхауэр состроил кислую мину. — не помогло» — «А вы ели кукурузу?» — «Ел и чуть вовсе не околел» — «Э, голубчик, — лукаво улыбнулся Хрущёв, — тут есть маленькое «но». Кукурузу надо пропускать через поросёночка».
Тогда в советской прессе без устали трезвонилось о поездке Н. С. Хрущёва в США. Вышла даже объёмистая книга, снабжённая множеством иллюстраций. Вместе с дорогим Никитой Сергеевичем за океан отправилась целая свита — родственники, приближённые, в том числе его зять Аджубей, он же редактор «Известий», и Михаил Александрович Шолохов. В народе носилась упорная молва: дескать, писателя прихватили с собой неспроста, его жена и Нина Петровна Хрущёва — родные сёстры!
Шолохов предпочитал помалкивать. Тем не менее назойливые американские борзописцы наседали со всех сторон: «Вам понравилась Америка?» — «Я видел её из окна самолёта», — точно шашкой, отрубил лихой дончак. Однако щелкопёры не унимались, лезли в душу с каверзными вопросами: «Вы владеете английским языком?» — «А зачем? Я же русский писатель!?» И наконец: «Что такое социалистический реализм?» Михаил Александрович не спасовал и на сей раз. Расправив казацкие усы, поднял руку для замаха. «Социалистический реализм, — сказал он с расстановкой, — всё то, что защищает советскую власть!» Зудящая комариная орава отлетела от него раз и навсегда.
Зато Никита Сергеевич охотно вступал в беседы. Корреспонденты так и вились вокруг него, как мухи около лошадиного хвоста.
Вопреки бытовавшему отрицательному мнению Хрущёв вызывал во мне искренние симпатии. Что ни говори, а при нём стало дышаться свободнее. Не то что раньше: чуть каркнешь невзначай, а ночью за тобой чёрный воронок пожалует — собирайся, милок, на лесозаготовки!
Или взять внешнюю политику. Что было прежде? Железный занавес! К чему это могло привести? Разумеется, к войне. А сейчас? Даже слепой видит, с каким упорством борется Советское Правительство за разоружение, за мир во всём мире. Именно такими превыспренными словами я отозвался на беседу Н. С. Хрущёва с журналистами в ООН. Вернее, это сделали за меня. Заскочил я мимоходом в редакцию «Вечерний Ростов». Газетчикам надо было со319
стряпать отклики на столь знаменательное событие. Им позарез нужна была подпись. Хватали первого попавшегося. Подвернулся и я.
На следующий день в газете появилась заметка строк на сорок. В методкабинете мне нарочито торжественно жали руки. Тёща и тесть наигранно улыбались: «Ну теперь гонорар получишь!» Валя усмехнулась: «В люди лезешь?»
Мне было как-то не по себе от этой дешёвой славы, вроде кто-то сыграл надо мною злую шутку. И, верно, низкопробная заметка увидела свет, а рассказы, в которые я вкладывал душу, лежали под спудом.
Я возлагал большие надежды на журнал «Дон»: в нём обосновался Фёдор Аркадьевич Чапчахов (возглавил отдел критики), который руководил моей дипломной работой. Я выкроил из неё статью, попытался опубликовать. Не получилось. Тогда подготовил подборку рассказов и с трепетом принёс Фёдору Аркадьевичу.
— Ладно, — сказал он, — оставьте.
Прошёл месяц, а мои опусы никто и не собирался читать. Чапчахов всегда был занят и отделывался шуточками: «Хороший парень, только вот рассказы пишет». И предложил:
— Может, попробуете сделать рецензию?
Я отказался. Тогда Чапчахов передал подборку на прочтение Лёше Губенко. Когда он еще учился в университете, на него падала тень, как на скрытого сообщника «Союза революционных коммунистов», из-за тесного контакта с Твердовым. И, несмотря на это, Губенко прочно засел в журнале «Дон». Без сомнения, Лёша — эрудит; до предела напичкан фактами; поклонник Куприна (готовит диссертацию!). Ходит быстрым шагом, почти бегом. Возвращая рассказы, он заметил:
— Прости, дружище! Но в них мало оригинального. Всё это уже было. И вообще зачем писать?
— А что?
— Лучше читать. Наслаждаться написанным. Ведь столько создано прекрасного!
После такого краткого диалога он пригласил меня в парк — испить польского пива «Живец». Когда мы изрядно поднакачались безобидным напитком, Губенко стал в позу наставника:
— Пиши рецензии. Живая копейка! И вообще главное — сумма прописью.
— Нет, брат, это не по мне.
— А как же заметка в «Вечернем Ростове?»…
Я покраснел. Наступила пауза.
— Знаешь новость? — таинственно произнёс Лёша.
— ?
— Вернулся Василий Твердов.
— Да ну!
320
— Точно-точно. Поступил в пединститут на литфак. Хочешь встретиться?
— Конечно.
— Тогда мотанём-ка к нему в общагу.
С виду Твердов ничуть не изменился. Зато от прежних смелых умонастроений не осталось и следа. Все его помыслы сводились к низменному желанию — напиться. Василий смачно живописал мне, как они весело провели время с Лёшей Губенко: ничего не помнили, высадили где-то раму на чердаке, перелезли через ворота… С неменьшим наслаждением рассказывал Твердов о том, как его земляк Герака выспорил три литра водки.
— И знаешь, как? Нет! Ха-ха-ха! Отчаянный казак! Выставил голую задницу в раскрытое окно общежития и продержал её двадцать минут на морозе на виду у всех.
Когда я попытался расспросить его о лагере, Твердов насторожился, отвечал неохотно:
— Да ничего, терпимо. Только без женщин плохо. Иногда приходилось невмоготу. Спасала холодная вода.
* * *
Благодаря попечению Павла Ивановича (у бывшего председателя Октябрьского райисполкома до сих пор имелись надёжные связи), Вале удалось подыскать тёплое местечко и устроиться в плановый отдел райпищеторга. Он располагался за Ростов-Горой, на втором этаже большого универмага, неподалеку от серого дома, где жили тётя Зина, Таня, Валина двоюродная сестра, и её муж Виталик. Оба закончили химфак университета и учились в аспирантуре. Виталик увлекался искусством, когда-то писал стихи, ходил в одну литгруппу с Володей Сидоровым.
— Знаешь, мы его недавно видели. Он заезжал в Ростов,— с восхищением воскликнул увлекающийся химик. — Его не узнать: отпустил бороду, стал ещё здоровее. Вкалывал на дороге Тайшет — Абакан. В каком-то колхозе на Алтае работал трактористом, скотником... Хвастался: «Я, говорит, освоил с десяток специальностей. Пишу книгу»…
— А что и напишет, он такой! Не то что мы с тобой. Быт засосал, как болото. И жёны нас совсем не понимают.
Валя недоумевала, что нас могло связывать с Виталиком. Ведь он был неказист, небольшого росточка, немного ниже Тани, один глаз косил, верхняя фаланга большого пальца была отсечена.
— Только с ним ты и можешь болтать, — ревниво заявила моя супруга.
— Просто он интересный собеседник.
— Надо уметь найти общий язык с любым человеком. Вот посмотрел бы, какие у нас в торге мужчины: шутят, острят! Любо-дорого!
— Ну знаешь ли, я не конферансье, чтобы развлекать всех подряд.
321
За последнее время Валя менялась прямо-таки на глазах. Работа её удовлетворяла. Во-первых, недалеко от дома. Во-вторых, ей в обязанности вменялась проверка магазинов, и она частенько приносила домой полную сумку деликатесов: паюсную икру, буженину, балык…
Моя супруга начала проявлять самостоятельность: в словах, манерах, действиях. Стремилась одеться модно и со вкусом: постепенно из дикарки с характером мальчишки превращалась в этакую экстравагантную светскую женщину с независимым складом ума.
Порою она томилась. Становилась замкнутой и нелюдимой. Её как будто клонило ко сну, она тосковала по недостижимому, и тогда даже Земля казалась ей маленькой и неуютной.
— Скука смертная! — жаловалась.
— Зато Шутовым весело, — заметил я, — вечно ругаются.
И, вправду, из-за стены доносились какие-то выкрики и стуки.
Однажды Вале пришла в голову бредовая идея:
— Пойдём на танцы. Приглашать друг друга не будем. Вроде мы незнакомы.
Я принял её предложение. Одну за другой выбирал разных девушек. Валя сиротливо стояла в сторонке. К ней никто не подходил. Тогда она в сердцах толкнула меня в ребро:
— Пойдём танцевать. Видишь, никто ко мне не подходит.
К моим литературным поискам Валя была равнодушна. А между тем на моём туманном горизонте неожиданно всплыл Костя Курганский. Зашёл в методкабинет, сообщил:
— Я теперь рядом, в Батайске. И от родни — рукой подать.
За короткий срок Курганский сделал головокружительную карьеру от литработника до замредактора, подобно тому, как некогда Суворов — от капрала до фельдмаршала. Отчасти я завидовал Косте, его цепкой хватке хлебороба.
— Шеф сейчас в отпуске, — сказал он. — Я за него. Привози всё, что есть. Тиснем обязательно.
Я воспользовался моментом. Рассказ о мостовщиках опубликовали. Вскоре по почте пришёл гонорар — сто рублей. Почин был положен. Через месяц в Батайске напечатали ещё два моих стиха и рассказ о портовых рабочих. На радостях я пригласил в гости Курганского с его чернявой женой Зиной.
Однако, как принято писать в газетах, радушного приёма не получилось. Валя была не в духе. То и дело вставала из-за стола и наведывалась к Павлику в комнату родителей (его кроватку поставили туда на время застолья), а после упрекала, что мы увлеклись выпивкой и народными песнями (ей, видите ли, претила деревенщина!). Чтобы сгладить неприятное впечатление, я проводил Курганских до трамвая.
Костя пригласил нас в Койсуг с ответным визитом. Число было оговорено. А накануне Валя объявила, что не поедет.
— Как?
322
— Да так, очень просто.
— Мы же пообещали. Неудобно!
— Если хочешь — поезжай без меня
— Без тебя не хочу. Да и что они подумают?
— Скажи, что заболела.
Валя твёрдо стояла на своём. Впервые я столкнулся с её непобедимым упорством. Мне ничего не оставалось, как отправиться одному.
Дня через три я заглянул в общежитие к Твердову, где он обитал в комнате со своим земляком — Иваном Ермаковым. Дюжий станичник был неразговорчив и отличался олимпийским спокойствием. Хлопнет стаканчик-другой и, насупив чёрные брови, уткнётся в формулы и математические выкладки. Видимо, он хорошо знал, чего хочет, этот человек от земли.
Гуляли допоздна. Твердов отправил меня домой на такси.
Наутро Павел Иванович укоризненно покачал головой:
— Ну и хорош ты был вчера. А если бы Валя позволила себе такое?
Я не нашёлся, что ответить.
Жена пребывала в молчании. В молчании натянутой струны. Спустя несколько дней она заметила, как бы вскользь:
— Вот ты всё гуляешь. А родителям тяжело. Они просили, чтобы мы давали на питание. За троих. По триста пятьдесят рублей.
— Ну так за чем же дело стало?
— А за тем, что и с Павликом им надоело возиться. Ты даже, придя с работы, не подходишь к нему. Вроде бы это не твой сын. Обидно даже!
Вскоре в нашей шестиметровке произошли изменения. Валины родители умудрились втиснуть туда кроватку Павлика. По ночам малыш часто просыпался. А меня почему-то не звал. Когда ему было не по себе, он закатывался в плаче и, не переставая, скороговоркой кричал:
— Валя-Валя-Валя-Валя!
Как будто слово «мама» не укладывалось в его младенческом мозгу.
Однажды, лёжа в постели, Валя сделала признание, которое прямо-таки ошеломило меня:
— Знаешь, Юрасик, от близости с тобой я не испытываю никакой радости.
«Почему-то раньше она об этом не говорила, — подумал я. — Что ещё за новости? А может, всё-таки я её чем-то обидел? Нет, здесь что-то другое».
В моём сердце закопошилась ревность. К концу работы я подходил к райпищеторгу. Прятался за каменным забором с ажурными металлическими решётками. Интересно, с кем она выйдет? Но Валя неизменно выходила одна.
Ещё до женитьбы она твердила об одном обстоятельстве. Потом кратко сообщила в письме о том, как её обманули. Письмо до сих пор хранилось в Таганроге — в одном из томов Белинского.
Любопытство и раньше пощекотывало меня. А теперь обуяло с новой си323
лой. Кто же он был? Я очень уж настойчиво требовал ответа, и Валя раскрыла тайну:
— Звали его Роман Чавэлов. Цыган! Мы жили с ним полтора года. Он говорил, что очень любит. Но как-то я увидела его с одной особой. Мы разругались. Я выгнала его, сказала: «Больше не приходи!» Он был очень горд. Но поборол своё чувство и просил, чтобы мы снова стали встречаться. Я не согласилась, и он, желая досадить мне, вскоре женился. Теперь у него двое детей.
Однако моё любопытство не было удовлетворено, напротив, разгоралось с новой силой. Меня так и подмывало встретиться с Чавэловым, выспросить: правда ли, что Валя досталась ему девственницей? Ведь её школьная подруга Нелли, по словам Кочешкова, потеряла невинность в четырнадцать лет. В старом справочнике (он валялся на подоконнике в туалете) я обнаружил телефон Чавэлова. Бывало, подниму трубку, послушаю и опущу. Дальше такого мелкого хулиганства не пошёл: удерживал голос разума.
Моя ревность стала заметной и сильно раздражала Валю. Однажды она безцеремонно заявила, что влюбилась.
— Ты шутишь?
— Нисколько.
— Значит, ты меня не любила?
— Почему же? Любила. И очень. Но любовь не может быть вечной. Она проходит.
— Так почему же я люблю тебя до сих пор?
— Значит, ты счастливее меня.
— Ладно, не валяй дурака. Брось эти глупые шутки.
— Я нисколько не шучу.
— Тогда назови его имя.
— Валера, из нашего торга. Милый мальчик. Ах, как он находчив и остроумен.
—И давно вы встречаетесь?
— Ха-ха, «встречаетесь»! Он даже не догадывается о моём чувстве.
Поначалу я не верил. Ишь, плутовка, какую тонкую игру затеяла! Да она просто хочет задеть меня за живое; обижена, что уделяю мало внимания ей и сыну. Но Валя не отрицала истинности своего признания. Тогда горечь разочарования заполнила мою душу. Может, она и вовсе не любила, а вышла замуж по расчёту, чтобы остаться в Ростове и не ехать в глушь по распределению. Похоже, всё было заранее продумано. Сразу после свадьбы военкомат услал меня на переподготовку, с глаз долой. И нынче летом, когда Валя пришла с аборта, пришлось ехать на сборы в Сталинград. Наверняка Павел Иванович как бывший председатель исполкома имел надёжную руку в райвоенкомате.
Валя продолжала разыгрывать роль независимой светской женщины.
324
— Юра, — предупредила она — идём на вечер в торг. Не приглашай меня танцевать, пока не попрошу. Веди себя вольно.
Я оделся с иголочки. Женщины обращали на меня внимание. Валя, смущаясь, перехватывала их пламенные взоры, а я неустанно искал Валеру. Так вот он какой! Не очень-то опасный соперник! Небольшого росточка. Хиленький, волосы зачёсаны на косой пробор. Зато подвижный и жизнерадостный.
Сначала я чувствовал себя спокойно. А в разгар вечера меня точно подменили. Я увидел Валю не в общем зале, а в укромном отсеке. Раскрасневшись, она лихо отплясывала модный западный танец. Войдя в азарт, скинула кремовые лодочки и пустилась по кругу в одних чулках. Такое поведение казалось слишком вульгарным. Сердце ревниво защемило.
Она подошла ко мне, и — с укором:
— Я же просила. Не преследуй меня.
Я отправился в общий зал. Потанцевал с полчаса и снова вернулся в тихую заводь. Валя проплывала в медленном танце с Валерой. Он пригласил её ещё раза два. Тогда я подошёл к Вале, схватил за руку и властно отчеканил:
— Хватит дурить! А ну-ка собирайся домой. Сейчас же!
Валера побледнел, испуганно заморгал:
— О, муж! Мужа надо слушаться!
В его голосе послышалась насмешка. Я уничтожил его взглядом, полным презрения. Валя покорно побрела в раздевалку.
В другой раз она решительно заявила:
— Наш торг проводит вечер, посвящённый Октябрю. В молодёжном клубе, на Ростов-Горе. Я пойду одна. Вот тебе тридцать рублей, сходи куда хочешь.
Желая показать себя джентльменом, я отпустил её одну. Чтобы заглушить приступ ревности, взял бутылку водки и поехал в лабораторию к Эдику Борисову. Чуть позже подоспел и его закадычный друг — боксёр Феликс Лапшин. Подвыпили.
— Ну чего ты раскис? — сказал Феликс. — Глянь-ка в зеркало. Парень — сила! Да с тобой любая баба пойдёт. А ты нюни распустил.
Посыпались советы. Их было столько, что я не знал, какой из них взять на вооружение. Эдик Борисов, обладая железной логикой, сумел всё-таки сконцентрировать моё внимание на самом главном:
— Веди себя твёрдо, согласно закону исключённого третьего. Или да — или нет. Иного быть не может. Или вовсе не обращай на неё внимания, или ревнуй наглядно. Если уж пообещал, значит, держи слово, будь мужчиной.
Я согласился. Но винные пары возымели своё действие. Подчиняться законам разума стало не под силу. Я сошёл с трамвая на Ростов-Горе и прямиком направился в молодёжный клуб. Вечер был в самом разгаре. Валя сидела за столом в окружении каких-то женщин. Увидев меня, обрадовалась:
— Как хорошо, что ты пришёл!
325
Мы не отходили друг от друга. Танцевали. Придя домой, я поспешно, не дав раздеться, повалил Валю на кровать. Обоюдное влечение соединило нас. Она слегка застонала, закусив нижнюю губу… И тут я увидел, как тесть тайно подглядывал в дверную щель. С этого мгновения он стал мне ещё более неприятен.
Вскоре мы свободно вздохнули: Швецовы уехали в Донбасс. Снова начался медовый месяц. О хмурых днях не хотелось даже вспоминать.
Но как только родители переступили порог, у нас опять всё пошло наперекосяк. Валя стала задерживаться на работе. Порою от неё исходил винный запашок.
— Проверяла магазин — угостили, — оправдывалась она.
И с восхищением рассказывала о Людмиле — новой подружке из торга:
— Она старше меня лет на десять. А какая бойкая! Глаза так и бегают. Мужчин любит до ужаса. Люда говорит: «Ты потому ничего не испытываешь, что у него нет к тебе особого подхода».
— Что-то ты раньше об этом не заикалась?
— То раньше, а то теперь.
Как-то Валя пришла слишком поздно. Швецовы закрылись в своей комнате. Снизу, из-под двери, пробивалась полоска света. Раздался короткий осторожный звонок. Я открыл дверь. Валя поспешно разделась, юркнула в постель и плотно прижалась ко мне:
— Замёрзла, жуть!
«Где же ты шаталась? — хотел крикнуть я, но сдержался, подумал: — Если она была с кем-нибудь, то почему так льнёт ко мне?».
В другой раз Валя изволила предупредить:
— Не волнуйся. Сегодня задержусь. Приду в два часа ночи.
Я молча согласился. Решил выдержать характер. Вечером тесть поинтересовался:
— Валя не приходила? Где она?
— Я в курсе дела. Не безпокойтесь.
Немало усилий затратил я, чтобы с кажущимся равнодушием поджидать неведомо где обретавшуюся верную жену. Когда раздался звонок, наступил кризис. Я больше не мог владеть собою:
— А, явилась, шлюха! — и влепил ей оглушительную пощёчину.
Валя до того оторопела, что даже не заплакала:
— Ты что, с ума сошёл? Совсем озверел?
Разговор пошёл на повышенных нотах. Павел Иванович открыл дверь, высунул заспанную физиономию:
— Что тут у вас?
— Не вмешивайтесь. Закройте дверь, — отсек я его.
Валя долго рыдала на кухне, а я утешал её, просил прощения. Ласки ути326
хомирили её. Она, видно, ценила жёсткость и властность и поцеловала мою руку — ту руку, которая больно хлестнула её по лицу.
Однако мне так и не удалось укротить буйволиного упрямства своей супруги. Она продолжала выкидывать новые трюки.
Часы, которые нам подарили в день свадьбы в областном управлении культуры, показывали девять часов вечера, а Вали всё ещё не было дома. Елена Ивановна возилась у газовой плиты. Обильно положив луку на сковороду, жарила мясо.
— Где она всё-таки может быть? — спросил я.
— Думаешь, я знаю? Это уж такой характерец, как у её тётки.
— Схожу к Зинаиде Ивановне. Не там ли она?
— Сходи, сходи, голубчик!
Я вернулся ни с чем.
— Ты сам виноват, — подытожила тёща. — Не будь тряпкой. Не позволяй, чтобы об тебя ноги вытирали.
С четвёртого этажа от Сергея Карповича, где они резались в «козла», спустился тесть.
— А Вали ещё нет? — встревоженно спросил он.
— Как видишь, — ответила тёща.
— Что-то у вас неладное происходит, братья-разбойники, а? — обратился он ко мне.
— Я тут ни при чём.
— А ты что квартирант?
— Не квартирант. Но она ваша дочь, и вы спросите её, почему она так себя ведёт.
— А что мы можем? Мы никогда не лезли в ваши отношения. Вы молодые, умные! Сами заварили кашу, сами и расхлёбывайте. Что сделаешь, раз у вас такое пошло. Скоро два года, как ты у нас живёшь, — Павел Иванович возвысил голос.— А назвал ты нас хоть раз мамой и папой? Ты считаешь нас чужими. Случись что, от тебя стакана воды не дождёшься. Поговорить захотел! Поздно говорить!
Его гневный монолог несколько успокоил меня. Так вот оно что! Возможно, Валя и не гуляет, а ночует где-нибудь у подруги, чтобы насолить мне. Зачем? Чего они добиваются? Чтобы я ушёл?
И все-таки то было временное успокоение. Когда стрелки часов перевалили далеко за полночь, я понял, что Валя уже не придёт. То была первая ночь без неё. Кошмарная ночь! Я ходил по комнате и по кухне взад и вперёд, как загнанный зверь. Изредка выглядывал в окно. Там стрела башенного крана рассекала черноту ночи. А где же та сила, которая бы разогнала безпросветную тьму, в которой я очутился? Молиться не мог. Казалось, Господь оставил меня. О, Боже мой, Боже!
327
Я ложился на кровать, тщетно пытаясь уснуть. Ворочался с боку на бок и стонал. Стонал, точно от острой боли.
Казалось, я не дождусь утра. Но утро пришло. А того, что свершилось, не могло исправить ни одно время суток.
В перерыв я выпил с Малышем. Немного полегчало. Вечером, как ни в чём не бывало, пришла Валя. Я встретил её молча, без упрёков. Она с удивлением смотрела на меня, не ожидая такой реакции. А какая реакция могла быть, когда всё давно перегорело?!
Позже, дня через два, она попыталась уколоть меня:
— У тебя совершенно нет самолюбия!
На что она намекала? На то, что я всё ещё здесь торчу? А куда мне деваться? У Вали было преимущество: над её головой была собственная крыша. У меня таковой не было.
Я решил действовать методом своей супруги. В воскресенье она играла с Павликом на кровати. Я достал новый костюм и модные туфли.
— Куда это, сынуля, наш папка собирается?
В ответ Павлик что-то забормотал. Я сделал им ручкой и был таков. Ночь провёл у Твердова. На другой день пришёл после работы домой. Валя возилась с матерью на кухне. Елена Ивановна пристально посмотрела на меня и пригласила ужинать. Вроде бы ничего не случилось.
* * *
В сумочке у Вали я нашёл записочку: «Северный посёлок, остановка — завод 114. Люда Черткова». Там ещё указывался какой-то Глухой переулок и номер дома.
В наших отношениях наступило затишье. На первый взгляд, всё шло мирно и гладко. Пока опять нам обоим не попала, как говорится, шлея под хвост. Стали сводить старые счёты. Я обозлился, крикнул:
— Замолчи, шалава!
— Ах так. Ну хорошо. Надо быть достойной этого звания. В выходные меня не жди. Я уйду гулять в компанию. С Людой Чертковой.
«Ага, есть шанс поймать тебя с поличным!» — подумал я и в субботу вечером прибыл к Твердову. Иван Ермаков сидел, склонившись над формулами.
— Братцы, ближе вас у меня никого нет. Обещаете помочь?
— Всегда и во всём!— ответствовали они дуэтом.
— Тогда давайте для начала выпьем.
И я поведал им о своём намерении: схватить сороку за хвост!
— Да плюнь ты на неё! — сказал Вася Твердов. — Неужели не можешь себя побороть?
— Не могу. Люблю её.
— Ну и дурак. А ещё писателем собираешься стать!
328
Толковать было не о чём. Пришлось действовать. Искать частный дом в глуши — да ещё поздно вечером — нелегко. Но мы всё-таки нашли логово Люды Чертковой.
Я рванул за кольцо калитки — раздался пронзительный лай. Два дюжих казака отодвинулись в стороны, чтобы не напугать хозяйку. Скрипнула дверь. Звонкий голос окликнул:
— Кто здесь? Кто здесь?
— Откройте, пожалуйста. Это муж Вали. Она сказала, что будет у вас.
— Подождите минутку.
Черткова открыла дверь. Её колючие глаза с усмешкой зашарили по моему лицу.
— Вы Людмила Черткова?
— Да. А вы Юра? Наслышана о вас премного. Ищете женушку? В такой поздний час? И чего вам дома не сидится? Вы хотите удостовериться: здесь она или нет? Пройдёмте в дом.
— Что вы, я верю вам.
— Нет, пройдёмте.
Что она замышляет? Если злое, то ей тоже не сдобровать. По истечении определённого времени, согласно уговору, два моих телохранителя ворвутся сюда и перевернут этот курятник вверх дном!
В обиталище быстроглазой хозяйки не оказалось моей дражайшей супруги.
— Да, она собиралась к нам. Но вечеринка сорвалась. Заболел мой муж. Вот ещё один адрес. Запишите. Может, вы её там найдёте. Если есть охота.
Было слишком поздно. И мы проследовали туда на другой день. Домик, который так долго искали, произвёл удручающее впечатление. Из-за обшарпанной двери вышла молодая женщина с помятым лицом, голос у неё сел:
— Никакая Валя здесь не ночевала. И не ночует. Вы, видно, ошиблись адресом?
— Вот нам написали.
Замухрышка повертела бумажку в руках:
— Адрес этот. Только вот Вали нет, — и она скорчила гримасу, смутно напоминающую улыбку.
Валя вернулась в понедельник вечером. Стояла на коврике у кровати в одних чулках, широко расставив ноги, и складывала вещи в чемодан. Я смотрел на неё, и она вызывала во мне одновременно острую похоть и желание задушить её. Валя бросила на меня быстрый взгляд:
— Оставайся здесь. А я ухожу. Встречаюсь с завмагом. Живу с ним. Вовсю! Ну что ты вытаращил глаза? Неужели не ясно? И Павлика забираю с собой.
— Павлика? Павлика оставь, — мой голос прозвучал грозно, словно набат. — Да и тебе хватит дурить. А ну-ка марш в гостиную! Там тётя Зина. А про свои фортели забудь.
329
Она не ожидала такого поворота. Правота была на моей стороне. Валя испугалась. Поняла, что я могу отнять у неё сына, и заплакала. «Ни с каким завмагом, — промолвила, — я не жила». Затем безропотно, как ягнёнок, пошла в большую комнату. Павлик последовал за ней: он быстро, на особый манер, ползал по полу, подобрав под себя одну ногу.
С тех пор наступило примирение.
Внутри страны произошло крупное событие. «Копейка рубль бережёт», — провозгласил Хрущёв и объявил денежную реформу. Это было под новый, 1961 год. Менялись бумажные деньги и серебро, лишь медь оставалась нетронутой.
— Юрасик, приходи меня встречать. Буду работать до часу ночи. Одной идти боязно.
Шли по пустынной улице. Луна, такая же неизменная, как копейка до и после реформы, заливала всё своим таинственным светом. Вот она спряталась за облачко, вот вынырнула опять — и стала похожей на пятак. Пятачок свиньи! Он преследовал нас до самого дома. И мнилось: хрюканье раздавалось не только на Земле, но даже в Космосе.
330
ГЛАВА 8
ПРОЗЯБАНИЕ
В
о второй половине января морозы усилились. К вечеру так крепчали, что вокруг фонарей появлялись радужные ореолы. С Дона дул резкий ветер, пронизывал до костей. Прохожие горбились, поднимали воротники…
Неподалеку от привокзальной площади под толщей льда застыла мелкая и застойная, а в летнее время зловонная Темерничка. На кольце — конечной остановке — один за другим стояли троллейбусы. Дребезжа, подъезжал старомодный трамвай с прицепом. Со станции доносились гудки.
Люди, как всегда, куда-то спешили, порою задевая друг друга. Но вот кое-кто стал замедлять шаг, приостанавливаться. На площади, поодаль ото всех, возвышался степенный старец богатырского сложения. Он был совершенно наг, если не считать таких атрибутов цивилизации, как шорты и портфель — два чёрных пятна. Тело крепкое, литое, с красноватым оттенком. Волосы до плеч и окладистая борода были не то седыми, не то белыми от изморози. Это придавало старцу некое неземное величие. Он чем-то походил на библейских патриархов или пророков.
Неожиданно солнце проглянуло сквозь свинцовые тучи. Все, кто замечал обнажённого великана, застывали в недоумении. И даже милиционер, исконный блюститель законности, не решался приблизиться к нему. Босой, он не переминался с ноги на ногу, а стоял непоколебимо, как изваяние. Право, уж не призрак ли это?
— Может, то блаженный?! — заметил какой-то смельчак.
— Или чеканутый! — возразил другой.
— Да его, пожалуй, раздели ночью наши, ростовские, жулики, — предположил третий.
— А как же портфель? Оставили? — засомневался четвёртый.
Вмешалась модно одетая девица.
— Портфель, — сказала, — лишняя улика, а без денег — просто кожа!
Тогда полная дама в очках с золотой оправой внесла, наконец, ясность:
— Напрасно вы паясничаете, молодые люди. Это всем известный Иванов, находится под наблюдением в институте в Москве. Он утверждает, основываясь на собственном опыте, что человек, закаляясь с детских лет, может переносить действие холода, не пользуясь одеждой. Поговаривают даже, что его, как и генерала Карбышева, фашисты обливали в концлагере холодной водой на морозе и превратили в сосульку. Но сосулька ожила. С Ивановым немцы проделывали этот эксперимент несколько раз. И безуспешно. Иванов оставался живым. «Русское чудо!» — воскликнули они и оставили его в покое.
Обнаженный богатырь исчез так же загадочно, как и появился. Но увиденное глубоко запало в душу. Во мне подспудно вызревала вера в благодатную помощь свыше.
331
Как известно, Илья Муромец более тридцати лет сиднем сидел, не ходил, всё в окошко поглядывал. Но Господь смилостивился: пришли калики перехожие, дали испить ему животворной водицы — и обрел Илья ноженьки резвые и моготу великую.
* * *
Разыгравшаяся недавно семейная драма похитила немало жизненной энергии. Зато у меня выработался своеобразный иммунитет. Теперь я стал более сдержанным, трезвее оценивал обстановку, бережно расходовал время, оставляя его для более возвышенных занятий. Разум взял верх над чувствами — свойство, достойное зрелого мужа, а не пылкого юноши.
Всё текло, казалось бы, мирно и гладко. Валя покаялась задним числом: мол, никакого любовника-завмага у неё не было, и она раза два ночевала у подруги.
— Хочешь, Люда Черткова подтвердит?
— Адвокаты мне не нужны, — отрезал я.
О разрыве супружеских отношений я не помышлял. Во-первых, очень любил Валю. Во-вторых, Павлик подрос и превратился в забавного симпатягу. Куда от него уйдёшь?
В то время я считал, как, впрочем, многие, что семейное счастье зависит от материального процветания. Но как его добиться?
В управлении культуры при всём желании никуда не продвинешься. Правда, после ухода Сальниковой моё положение в методкабинете упрочилось. На престоле ныне восседал Валерий Евгеньевич Малыш, человек с хваткой журналиста и маклера. Имея надёжные связи в радиокомитете и на телевидении, он тонко опутал сетью зависимости начальника управления Андреева и его заместителя Баранова, давая им периодически трибуну для выступлений.
Статьи, разумеется, составляли мы. Начальники лишь для пущей важности вносили коррективы, ставили свои подписи и читали перед общественностью готовый текст. Точь-в-точь, как в высших сферах! Такая практика стала модной. Даже Хрущёв шпарил по бумажке, ввёртывая по ходу смачные выражения. А доклады писали серые сошки вроде нас, только помасштабнее.
Под моим именем всё чаще стали появляться материалы и крупные методические разработки. Мы запечатывали их в конверты и рассылали по области. Труды достигали крупных городов, посёлков и захолустных мест, где ими скорее всего заворачивали селёдку. Таким образом, нашу славу, как маленьких детишек, подкармливали рыбьим жиром.
Тогда я старательно корпел над фундаментальным сочинением: «Учреждения культуры — бригадам коммунистического труда». После оно попало на стол к Валерию Евгеньевичу, который дня три производил различные хирургические действа: вырезал, подклеивал, сшивал. Не скупился на советы: «Этот
332
раздел выставки, — писал он, — мы рекомендуем завершить словами Н. С. Хрущёва: «Коммунизм — это теперь не отдалённая мечта, а наше близкое завтра. Он вырастает из упорного труда и творческой деятельности советских людей»*
Подобными перлами Малыш украшал мою работу, подстригал, причёсывал и в конце концов посчитал её своим кровным детищем. Он безцеремонно вычеркнул мою фамилию и поставил такой заменитель: «Ответственный за выпуск В. Е. Малыш».
Я безропотно проглотил горькую эту пилюлю, так как Валерий Евгеньевич, зная мою усидчивость, усиленно прочил меня в старшие методисты:
— Стремись, дружище! Смелее. Покажи себя. Я уже и Баранову говорил про тебя. А больше и ставить некого. Бузунова что ли? Он всё порхает да курит.
Конечно, в финансовом отношении перспектива была не так уж заманчива. Старший методист, как и заведующий, получал всего 69 рублей — на девять рублей больше, чем я. Но когда для осла нет овса, гласит народная мудрость, его потчуют лаврами.
Малыш при любых обстоятельствах умел добывать кусок хлеба с маслом. Он пёк, словно блины, статьи и корреспонденции для радио и телевидения, а их копии отсылал в газеты. Я пытался следовать его примеру. Рвался в неизведанные глубинки в поисках романтики, славы и корма, но зачастую ничего не привозил, кроме жирной чернозёмной грязи на кирзовых сапогах.
Как-то забрался в далёкий Советинский район и наглухо засел там. Началась невообразимая распутица, почти потоп. Тут уж не до сбора материала — хоть бы домой выбраться из этого плена. Вездеходики — и те застревали на просёлочных дорогах, как амфибии, плыли на пузе по воде. Я безвыездно находился в гостинице, лишь делая вылазки в столовую да в Дом культуры, где у биллиардного стола собирался цвет райцентра. Здесь и познакомился с одним молодчиком, который тоже обитал в местном отеле.
— Я в тутошней редакции борзописничал, — сообщил он о себе. — Нынче уволили. За что? Подвыпил и за вторым секретарём райкома с шашкой гонялся. Ну и шкура! К счастью, убёг от меня. А то бы раскроил я его до поясницы, а там он бы сам рассыпался.
— Чего ты так осерчал на него?
— Долго рассказывать, но одним словом: подлец! — газетчик сверкнул глазами. — Спросишь: почему не судили? Сор из избы не захотели выносить. Предложили уйти по собственному желанию. А на меня порой затмение находит. Мать моя — с крутым норовом. Чеченка! Вот и я чувствую себя то русаком, то чеченом. Как та речушка. По равнине плавно течёт, а встретится
* Речь на собрании избирателей Калининского избирательного округа г. Москвы, 24 февраля 1959 г., Москва, Госполитиздат, стр. 5.
333
препятствие, забурлит, зашумит — страсть! Пойми теперь, какой я национальности. И в паспорте она не указана.
— Да ну, быть не может? — воскликнул я.
— Сомневаешься? Вот те крест!
Он полез в портфель и вытащил паспорт:
— На, гляди!
Я раскрыл документ: напротив пункта «национальность» стоял прочерк. Просто глазам не верилось. Вроде бы русский человек, да и звать Иван Алексеев. А поди разберись, какие кровя кипят в нём!
Национальные метаморфозы издавна щекотали моё воображение. Взять хотя бы Васю Постникова, таганрогского друга. Глянешь на него — русский богатырь! А брат и сестра — нацмены чистой воды. Об отце и говорить не приходится: волосы смоляные, кольцами вьются, в ухе серьги не хватает. Рассказывали: ещё грудным ребёнком его подбросили цыгане.
Мой бывший хозяин Иван Данилович Кулагин, у которого я квартировал в университетские годы, вёл свою родословную от француза Кулагэ, попавшего в плен в Отечественную войну 1812 года.
С Будиченко пришлось лежать в больнице. Оказалось: его предки — выходцы из Венгрии, фамилия их прежде была мадьярская — Будиштвэ. После её переделали на местный лад.
А как, по-вашему, Крышкин — русский или нет? Не спешите с утвердительным ответом. Я тоже думал, что русский. Внешне он ничуть не отличался от донских аборигенов. А на поверку вышло — латыш Крышкаус.
Так какая же сила забросила его из Прибалтики в Орловский район? Ладно, уж был бы из калмыков, те хоть по соседству обитают, в Куберле, где расположена центральная усадьба овцесовхоза «Красноармейский» — их законная вотчина. А то латыш! Пустил здесь крепкие корни: возглавлял в хозяйстве партийную организацию, входил в совет Дома культуры. Кроме того, Крышкин зарекомендовал себя как ярый атеист.
— К антирелигиозной пропаганде мы привлекаем учителей, агрономов, врачей, инженеров, — захлёбываясь, поведал он. — Регулярно читаются лекции «Материя и формы её существования», «Завоевание космоса советской наукой», «Человек, кибернетика и Бог!», «Почему на свете существует много религий?».
Крышкину едва хватило дыхания, чтобы залпом выпалить такой длинный агитационный перечень.
— А тематические вечера, — поспешил деловито заметить он, — сопровождаются проведением химических и физических опытов, разоблачающих религиозные «чудеса».
— Скажите, товарищ Крышкин, — поинтересовался я, — много ли верующих бывает на ваших мероприятиях?
334
— Да их туда никакими пирогами не заманишь!— откровенно признался он.
— Так выходит, вы стараетесь для безбожников — для самих себя?
— Ну как вам сказать? Не совсем так, — замялся он. — Пропаганду проводим для профилактики, чтобы оградить от религиозного дурмана главным образом молодёжь. Умело используем местные факты, разоблачающие церковников. Ах да, чуть было не забыл! Ну и хлопоты были с этими верующими. И все-таки нам удалось закрыть церковь, — облегчённо вздохнул он.
Последняя фраза неприятно резанула слух, но я как представитель области дипломатично промолчал.
Да и вообще этот выродившийся латыш производил неприятное впечатление. Зато сразу приглянулся директор Дома культуры, чубатый казак Василий Иванович Маринченков. Из-за распутицы мы не могли куда-либо выехать и вынуждены были торчать у него дома и глушить самогон… Раскрасневшись, Маринченков прямо-таки возгорелся патриотическим пылом.
— А знаешь, где впервые создавалась Первая Конная? Вот, — он совал мне под нос фотографию. — Хутор Токмакский Сальского округа. Июль 1918 года. Организационный штаб первого Кавполка. На снимке — Леонид Михайлович, брат Будённого, вот он сам, а это — Иван Максимович Селезнев-Сиденко. Вот ишо фото. Наши односельчане. Станция Куберле, крупнейший железнодорожный узел. Здесь запечетлен рабочий костяк, герои Первой Конной: Жадько, Шпитальный, Яковлев… Эти деды ишо живы. Да сейчас из-за непролазной грязюки к ним не доберешься!
Его жар невольно передавался и мне. Герои, герои!.. Сколько вас, известных и безымянных! Сколько пролито крови, сколько истлело костей! Видно, потому Русская земля сделалась такой тучной и плодородной. Герои!.. И тут же приходила на ум излюбленная фраза Малыша: «Женщины рожают сыновей, а Родина — героев».
Я даже слышу его тонкий, вкрадчивый голос — голос скопца. И всё же какой цепкой хваткой наделила его природа! Нет, он бы без толку не точил лясы, а до отказа набил бы свой блокнот фактами. Пусть непогода, пусть нельзя выехать за пределы села, Валерий Евгеньевич вытребовал бы трактор и побывал в гостях у ветеранов-железнодорожников. И после получился бы обширный заманчивый очерк…
А я в который раз, находясь поблизости, не могу вырваться на Чёрные земли. И знаю о них лишь понаслышке, со слов Малыша. Это отнюдь не райский уголок. Порою оттепели сменяются здесь морозами и метелями. Иногда большинство кошар и базов заносит снегом. И чабаны очищают его вручную до прихода бульдозеров.
— Но зимовщиков не запугаешь, — рассказывал Валерий Евгеньевич. — Каждой осенью сотни отар уходят сюда, а весной, когда начинают зеленеть травы, скот угоняют обратно. Летом заготавливают впрок корма, на случай
335
ненастной погоды. До революции никто на Чёрных землях не занимался строительством кошар. О заготовках кормов на зиму не шло даже и речи. Чабаны уходили на зимние пастбища, как в рекруты, надолго, не думая о возвращении домой. Они запасали себе сухарей и печёного хлеба на целую зиму. По полгода не имели связи с родными, не умывались, не вылазили из полстяных* тулупов. Часто случалось, что в снежные суровые зимы пропадал весь скот и собаки. Чабаны пеше возвращались в родные места с одними герлыгами**.
— В поисках лучшей доли, — продолжал Малыш, — забредали сюда белорусы. Дивились, какие здесь необъятные просторы, радостно разводили руками: «И чаго ж тут ня жыть, кали тут зямли, што глазом не змахнэш!» Посеяли коноплю, посадили бульбу... А как прошли верблюды да сайгаки по полям, белорусы завопили по-иному: «Ды што ж гэта за край! Бульба не узайшла, падсолнух ня родить, канаплю жыватина патаптала» — и, подобрав свой скарб, двинули на Гомельщину, — Малыш весело улыбался, будто вместе с земляками поспешал в родные с детства края.
* * *
После долгого прозябания хотелось встать во весь рост, испробовать на просторе накопившуюся силу. Но, верно, не настал мой час. Не пришли ещё калики перехожие, чтобы напоить меня чудодейственной водицей. И видел я свою свободу не в привольной степи, а в грохочущем и шипящем исполине, имя которому завод.
Кое-кто из моих однокурсников уже процветал. Королёв, военкомовский сыночек, возглавил редакцию газеты «Комсомолец». Курганский стал инструктором обкома партии, а мне в зубах навязла вся эта бюрократическая писанина. Я рвался на завод за надёжным куском хлеба и новыми впечатлениями.
Однако одного желания было недостаточно. С таким балластом, как диплом университета, без влиятельной помощи туда не проникнешь. Решил обратиться к старому знакомому — капитану Петрову. Он слегка пожурил меня:
— Помнишь, ты отказался стать токарем на сто тринадцатом? Уже всё было договорено. А сейчас опять загорелся. Гляди, как бы опять не передумал.
И, заметив на моём лице разочарование, поспешил успокоить:
— Ладно, устроим на нашу оборонку. Там и полегче, и получать будешь прилично.
Между тем я продолжал путешествовать по районам. Удручающе тревожные новости, как разрывы снарядов, оглушали меня: в одном храме устроили кузницу, в другом — клуб, третий был осквернен до безобразия… Лишь в
* войлочный
** посох овчара с деревянным крюком на конце для ловли овец за заднюю ногу
336
редких случаях, когда разум руководителей был не совсем помрачен, отдавалось указание смягчающего порядка — засыпать церковь зерном!
И в довершение всего жужжал докучливо вкрадчивый бабий голос Малыша:
— Слыхал, при Дворце культуры строителей организовали Дом атеиста? Сходи туда. Может, наскребёшь какой-нибудь материальчик.
Но как мне, верующему с детства человеку, приступать к такому поручению? Равносильно, что голыми руками брать человеческие экскременты. Стиснув зубы, пошел. Оказалось, этот вновь созданный антирелигиозный штаб возглавлял Николай Трохимчук, молодец атлетического сложения. По фамилии, похоже, с Западной Украины. Как выясилось, он успешно окончил Одесскую духовную семинарию. Был иподиаконом у Патриарха Всея Руси Алексия I… И вдруг по непонятным причинам отрёкся от Церкви.
Может быть, на него, как и на многих, повлияли достижения науки? Человек дерзко пытался прорваться в неизведанные космические дали. Вокруг Земли летали спутники. Наши, советские. Благополучно возвратились из космоса отважные собачки Белка и Стрелка. Плеяда опытных врачей неутомимо обследовала состояние их организма. В сельских клубах с подмостков сцены распевались залихватские частушки:
Полюбил меня Серёжа,
А сказать стесняется.
Он, как спутник, целый год
Вкруг меня вращается.
О себе Трохимчук говорил неохотно. Видимо, его уход из лона Церкви был покрыт мраком.
— Заходите, — сказал он, пряча взгляд за большими ресницами. — Сейчас часто служители культа порывают с религией.
«Избави Бог от этаких свиданий», — подумал я про себя.
* * *
Капитану Петрову звонками больше не докучал. Он сказал: «Жди!» А сколько?.. Ведь я спешил твёрдо встать на ноги. Надо поскорее отделиться от Валиных родителей, от их назойливой опеки. Сколько раз я убеждался: как только мы с Валей оставались одни, вновь возникала тёплая сердечная близость, которая именуется семейным счастьем. Но эти светлые полосы были нынче так кратковременны, что я готов был бежать от Швецовского очага, куда глаза глядят.
В природе существует не только белое и чёрное. Есть и серый цвет равнодушия. Он наиболее опасен, так как не всегда приметен и мало уязвим. Этим невзрачным цветом, несмотря на кажущееся благополучие, была пронизана квартира Швецовых и её обитатели.
Зловещий окрас коснулся и Вали. Выход был один: уйти и увлечь её за собою.
337
Вспоминался город на Чёрном море, полный солнца, город, в котором я некогда испробовал свои творческие силы. Там, в Туапсе, Фёдор Иванович Задорожный поднимался в гору резвее альпиниста: он уже второй секретарь горкома партии. Величина! Что ему стоит пристроить меня куда-нибудь на завод?!
И, недолго думая, я привалил к Задорожным. Как снег на голову. Это, конечно, образное выражение. В Туапсе снега не было, хоть и выдалась в тот год суровая зима: морозы с пронизывающим ветром.
В продолжение всего вечера Фёдор Иванович назойливо предлагал избрать преподавательское поприще:
— У нас в вечерней школе есть место на полставки. Будешь лекции читать. Проживёшь! Нам поначалу тоже было нелегко.
Меня такая перспектива не устраивала: Задорожный — второе лицо в городе — предлагал довольствоваться крохами.
На другой день поехали в школу, Фёдор Иванович всучил мне программы. Как истый хохол, он был упрям. Но я оказался упрямее. От преподавательской деятельности меня воротило, как от зелья, и я наотрез отказался от неё. В редакцию путь был навсегда заказан. Там по-прежнему восседал перестраховщик Малинин. Я предложил Задорожному неожиданный вариант:
— Устрой меня на судоремонтный, рабочим.
— Рабочим? Тебя, с высшим образованием?! Да ты что, Георгий! Не имею права. Да и ни один кадровик не рискнёт этого сделать. Тем более на судоремонтном. Там парторг Уткин. Помнишь такого? Он тебя без удостоверения на завод не пропустил, а с дипломом и подавно задержит.
Помня об обещании капитана Петрова, я позволил себе взбунтоваться:
— Ну и не надо. Уеду в Ростов и поступлю на почтовый ящик.
Для Фёдора Ивановича подобное заявление было своего рода пощёчиной. Он попытался меня успокоить:
— Не горячись. Погоди несколько дней. Отдохни, отвлекись. Авось, за это время что-нибудь придумаем.
И Задорожный приготовил сюрприз. Мы поехали в село Михайловку, близ Геленджика. Место экзотическое. Недаром здесь строили «Орлёнок» — пионерлагерь всесоюзного значения.
— Имеется вакансия, — сказал Фёдор Иванович. — Как раз по твоему профилю. По линии кульпросвета. Будешь директором Дворца культуры. Надеюсь, теперь не откажешься?
— Но потяну ли я?
— Не сомневаюсь.
Однако, в противоположность моему трудоустроителю, я был не столь самоуверен, ибо привык лишь проверять клубы и давать указания с колокольни областного управления.
338
— Ваши директивные бумаги, — признались мне в одном районе за дружеской попойкой, — получаем и аккуратно скирдуем.
Сейчас все круто менялось. Надо было приступать к делу и перепробовать все самому. А я не умел ни танцевать, ни играть на каком—либо инструменте. Нарисовать злободневный плакат тоже не мог. Организовать драмкружок? Только на свой страх и риск, потому что никогда им не руководил, а играл в пьесах всего-навсего мелкие роли.
Своими сомнениями поделился с Задорожным. Он их мигом отмёл:
— Не беда. Научишься. Не боги горшки обжигают!
С фасада Дворец культуры был роскошно отделан. А внутри царили полумрак и совершенное запустение. Помещение использовалось прежде всего для показа кинофильмов. О прочих формах культпросветработы местные власти имели, по видимости, туманное представление
Поначалу я загорелся желанием возродить из пепла погибающего феникса и потому поспешил осмотреть хибару, где мне предстояло жить. Выяснился неутешительный факт: надо было заранее запастись углём и дровами, иначе зимой здесь немудрено околеть. К сожалению, топливо не было заготовлено. Вдобавок ко всему после свидания с председателем сельсовета я узнал, что заработок директора Дворца культуры составляет шестьдесят рублей. И всё-таки рискнул согласиться. Ведь жить на свободе, у моря, куда прекраснее, чем в затхлой Швецовской квартире. Задорожный всячески меня поощрял и поддерживал:
— Не отчаивайся, Георгий. Важно зацепиться. А там перекочуешь в «Орлёнок». Будете безплатно питаться. Получите квартиру. Да и для Павлика лучшего места не сыщешь. А главное — сохраните семью.
Я послал Вале письмо, где подробно обрисовал все плюсы и минусы предстоящего поприща.
В ответ о нее прилетела телеграмма: «Приезжай тчк трудно Павликом одной без тебя тчк».
Глубоко вздохнув, я возвратился к тлеющему семейному очагу. Тем не менее мысль о выгодном трудоустройстве не покидала меня, хотя сделать подобный скачок самостоятельно в условиях Ростова казалось несбыточным.
На ум приходила модная аналогия. В пору нашей молодости все помешались на спутниках и космических кораблях. Я хорошо знал, что скорость 8 километров в секунду позволяет телу вращаться вокруг Земли. Чтобы уйти от неё по касательной в космос, требуется большая скорость — 11 километров в секунду. Какая же сила поможет мне оторваться от набившей оскомину орбиты?
Я вынужден был снова теребить Глеба Александровича Петрова. Подумав с минуту, он протяжно промолвил:
— Да-а-а… Но это не в моих полномочиях.
Я бросил на него недоуменный взгляд.
'
339
— Ну что ж, хорошо, — успокоил Петров. — Я сведу тебя с нашим товарищем — Максимом Геннадьевичем Кондратьевым.
Колесо закрутилось. Мой новый благодетель, поджарый, рыжеватый, с юркими глазами, чем-то смахивал на сеттера.
— Пойдёшь, — сказал, — на почтовый ящик номер 153. Я как раз его курирую. Напишешь автобиографию. Вот анкета, заполнишь. Тебе нужен допуск. Обычно на это уходит месяца полтора. Подавай заявление на расчёт. А мы как раз за эти две недели отработки всё тебе оформим.
Из-за бывшей судимости отца (хотя он был реабилитирован!) я по инерции с подозрением относился ко всякого рода анкетам. Однако на сей раз ситуация менялась. Максим Геннадьевич всегда мог подсказать, как ответить на тот или иной щекотливый пункт.
Тесть, узнав, что я навострил лыжи на оборонный завод, бурчал:
— Вот окончат институты, а после вкалывают грузчиками в магазинах.
Свой уход из управления культуры я объяснял сотрудникам низкой оплатой труда. Многие домогались, куда же я намерен определиться. Но я пресекал их поползновения обтекаемым словом: «Секретно!»
340
ГЛАВА 9
КРЕСТ
П
осле окончания Великой Отечественной войны прошло шестнадцать лет. Но гул патрульных самолётов, словно эхо, до сих пор настораживает, напоминает о ней. Он нависает, заполняя околоземное пространство и вкручиваясь, как штопор, в сознание, угнетает. Подобное же гудение, только ещё более мощное, знакомое с детства, источали фашистские «юнкерсы», вселяя страх и оцепенение.
Иное дело — рокотание современных лайнеров, льющееся с высоты весёлым потоком. И нет в нём ничего давящего, рокового. Здесь, в аэропорту, оно исходило отовсюду: с яркого синего неба и зелёного поля, где скоростные гиганты мчались по взлётной полосе. Я, дитя двадцатого века, с радостью любовался серебристыми красавцами, взмывавшими в лазурные дали.
Радость смешивалась с гордостью. Она повально, как эпидемия, обуяла всех. Люди ходили с задранными вверх головами, их взоры устремлялись в космос. И неудивительно. Ведь совсем недавно туда дерзнул проникнуть человек. И не из какой-нибудь «загнивающей» Америки, а наш, советский, лётчик Юрий Алексеевич Гагарин. 12 апреля 1961 года он благополучно возвратился на Землю. Звучали фанфары. Произносились высокопарные речи. Хрущев со свойственной ему простотой заключил в свои объятия космонавта. Все прямо-таки лопались от спеси. Что Земля?! Шарика маловато — теперь подавай им всю Вселенную. «До самой далёкой планеты не так уж, друзья, далеко», — утверждалось в одной из тогдашних песен. А в другой — с не меньшей наивностью заявлялось: «Долетайте до самого Солнца и домой возвращайтесь скорей».
Женщины ни в чём не хотели уступать мужчинам. Им тоже захотелось в космос. В одной частушке тех лет распевалось:
Заявила бабка деду:
Скоро я на Марс поеду.
Ты пиши мне, не забудь,
Адрес неба: Млечный путь.
На аэровокзале, как и везде, люди не замечали земли под ногами. Бойко сновали туда и сюда, толкая друг друга. У прохода на посадку образовалась «пробка». Провожающие смешались с пассажирами. В залах ожидания было тесно и душно. Я, Валя и тёща (Павел Иванович остался дома) предпочитали стоять на воздухе, в тени, поодаль ото всех.
Елена Ивановна держала наготове букет цветов. У неё было приподнятое настроение. Минут через сорок приземлится самолёт, и из него выйдет любимый сыночек Лёня со всей своей семьёй. Я знал, что жену его зовут Галя, что она математик, что у них две дочери: Наташа одиннадцати лет и Марина
341
девяти лет, а самый младший Миша — одногодок Павлика. Они уже давно собирались к нам в гости, а тут вдруг навсегда оставили далёкий Хабаровск и задумали осесть в Ростове. В чём же крылась причина столь скоропалительного решения? Я смутно догадывался, что Валины родители вызвали всю эту свору для борьбы с внутренним врагом, то бишь со мной. В квартире появится ещё пять человек, среди них — маленькие дети. Шум, плач, колготня! Какая радужная перспектива! Попробуй-ка творить в таких условиях!
Напротив, Елена Ивановна была настроена оптимистично:
— Места всем хватит. Выделим им самую большую комнату.
Тёща всё нахваливала сына; дескать, он такой красавец и мастер на все руки: столярничает, радиоприёмники и телевизоры собирает… Словом, не тебе чета! — таков был скрытый подтекст её надменных изречений. Да и по пути в аэропорт она не преминула кольнуть меня:
— Вот увидишь, как себя ведут настоящие мужчины!
Фраза неприятно резанула слух. Я с издевкой подумал: «Тоже мне великая личность — Лёня!»
И всё же мне не терпелось увидеть его. Символичным казалось даже то, что он прибывает сюда на воздушном транспорте, а не на каком-либо ином. Ведь вся его жизнь была связана с авиацией: служил в лётных частях, да и по работе постоянно приходилось иметь дело с самолётами.
Я то и дело подходил к турникету и следил за вновь прилетевшими пассажирами. «Прибыл самолёт из Москвы, рейс 1192», — раздавался голос диктора. Где-то в стороне — не то сбоку, не то сверху доносился, нависая, мерный рокот моторов, под аккомпанемент которых в моём сознании проносились события последних месяцев.
Я досконально изучил породу Швецовых. За кажущимися щедростью и открытостью скрывались алчность и лукавство. Швецовы грубо вторглись в мою личную жизнь, а значит, и в жизнь своей дочери. После недавнего ненастья (может быть, в масштабе государственном это и напоминало бурю в стакане воды?) наше семейное судёнышко дало трещину. Я, ещё неопытный штурман, пытался всеми способами сохранить его целостность среди разбушевавшейся стихии. Необходимо было выбрать верный курс. И прежде всего твердо встать на ноги.
Переход на оборонное предприятие казался заманчивым. Кстати, мой новый попечитель, сослуживец капитана Петрова Максим Геннадьевич Кондратьев, наконец позвонил: «Послезавтра в десять ноль-ноль, подъезжай на завод к помдиректора по кадрам Дроздову. Я как раз буду там».
Почтовый ящик находился на окраине Ростова; схоронился за чахлой рощицей, в стороне от шоссейной дороги. Издали завод показался малогабаритным: на переднем плане административный корпус с примыкающим к нему с двух сторон кирпичным забором. Поверх него была протянута в несколько рядов колючая проволока.
342
Я прохаживался возле кабинета Дроздова, с любопытством разглядывая тех, кто ждал очереди у двери с табличкой «Отдел кадров».
— А вы разве не сюда? — поинтересовалась одна девица.
— Нет, — кратко ответил я.
Она не успокаивалась:
— А в какой цех?
Я сделал вид, что не расслышал вопроса.
И тут помдиректорская дверь приотворилась: показалась плешивая головка Кондратьева:
— Юра, — сказал он, — заходи.
Я зашёл.
— Садись, не стесняйся. Здесь все свои. Так вот, — Максим Геннадьевич сделал небольшую паузу,— хотим послать тебя на динамические испытания.
«Что это ещё за штука? — мысленно встрепенулся я и напряг свои филологические способности, пытаясь истолковать загадочное словосочетание. — Постой, динамические? Значит, силовые! Хм, хотят меня на силу испробовать? Ну что ж!»
Между тем Кондратьев продолжал:
— Будешь работать в двадцать первом цехе. В одном из самых секретных. А сейчас иди на первую проходную. Там есть телефон. Свяжись с Николаем Павловичем Поляковым. Это начальник ОТК. Он уже в курсе дела.
Поляков мне понравился: красивый брюнет; виски успела посеребрить седина; подтянутый, вежливый…
— Университет не помешает, — успокоил он — У нас интересно. Со временем войдёте во вкус, окончите техникум по нашему профилю и… для вас откроются широкие перспективы. А пока что будем начинать с азов. Давайте ваше заявление.
Николай Павлович пробежал глазами по листку бумаги, переспросил:
— Так, в двадцать первый цех? У вас форма два?
— Да, — отмолвил я.
Прислонив моё заявление прямо к стене, он, почти не отрываясь, что-то начертал на нём и быстро исчез, юркнув через турникет. Охранник даже не стал смотреть его пропуск: видимо, Поляков пользовался сверхдоверием. Я с трудом разобрал резолюцию, наложенную Николаем Павловичем: «Оформить контр. ОТК I разр. г/с». Как я узнал позже, г/с — это горячая сетка. «По ней больше платят», — подсказали сведущие люди.
Воодушевлённый Поляковым, я заспешил домой. Валя радовалась вместе со мной. А её родители криво усмехались.
К работе я приступил не сразу. Пришлось пройти несколько обязательных процедур. Получил зашифрованный пропуск. Медкомиссия засвидетельствовала, что я вполне здоров. В первом отделе, расположенном выше всех — на
343
последнем, четвёртом, этаже — мне вручили через окошко папку с инструкциями. Ознакомившись с ними, дал подписку о неразглашении государственной тайны.
В первый день в сопровождении Николая Павловича я попал в помещение типа бункера, где меня сразу оглушило. Гул источали светящиеся стенды и, чудилось — даже сам воздух. На столах рядами стояли большие радиолампы непривычной конфигурации. Около стендов и столов хлопотали люди.
Куда же я попал? Это и есть динамические испытания? Из-за шума почти не разбирал слов. Разговаривать было трудно. Поляков подозвал молодого человека с волевым подбородком. Я едва расслышал, что это был мастер Кувшинов. Недолго мешкая, он прикрепил меня к двум женщинам.
— Приглядывайся, — крикнул мне на ухо. — Они тебе подскажут, что делать.
Одна из них — худенькая Варя сидела возле металлического ящика со шкалой настройки. Он напоминал переносные радиостанции, с которыми я встречался в армии. Но в отличие от них, ящик имел большие габариты и сверх того круглый экран, защищённый козырьком. Туда-то пристально, не отрываясь, смотрела Варя; её светлые волосы разметались во все стороны. Рядом суетилась плотная, широколицая Лида Бурденко. Как выяснилось позже, жена цехового технолога, окончившего Таганрогский радиотехнический институт.
Здесь, на почтовом ящике, царила круговая порука: все были родственниками или знакомыми. Иначе не примут на работу. Делалось это якобы в целях секретности. Я помнил напутствие Максима Геннадьевича:
— Веди себя, как все. Не выделяйся. Если спросят, кто устроил, сошлись на Полякова.
Лида Бурденко держала в одной руке авторучку, в другой — какой-то бланк. Пояснила:
— Маршрутная карта. Проверяем каждую лампу. Главный показатель — спектр. Вот — смотри.
Она отклонила Варину голову, и я увидел на экране ярко-зелёную пульсирующую синусоиду.
— Видишь? — спросила Лида. — Это и есть спектр. Он должен быть целеньким, без разрывов, иметь определённую высоту — свидетельство того, что лампа соответствует заданным параметрам. Ничего, научишься, — ободрила она.
Для меня, ещё со школы избегавшего точных наук, подобные операции были в диковинку. Я стремился на завод, чтобы окунуться в гущу рабочего класса, а здесь ведутся пока что непонятные исследования, где ничего тяжелее авторучки, маршрутки и лампы не придётся поднимать. « Ну ничего, — успокаивал я себя, — Кондратьев в плохое место не воткнёт».
344
В отличие от молчаливой трудяги Вари Лида Бурденко бойкая болтушка, мигом нашла мне занятие.
— Вот журнал, — сказала, — заноси сюда с маршруток номера принятых ламп. Надеюсь, на сегодня тебе хватит?
Ещё бы: этими изделиями было заставлено несколько столов! Но я искренне обрадовался, что оказался при деле.
К концу смены Кувшинов притащил молочные бутылки. Крикнул:
— Налетай, подешевело!
Впервые я услышал незнакомое слово «спецмолоко». И ещё выплыла неожиданность: работать придётся по шесть часов в четыре смены. Это и радовало, и настораживало. Мне объяснили кратко: вредность. Ответ ошеломил меня. Тогда отчего же все рвутся сюда? Здесь что-то не так.
Постепенно я освоился с премудростями новой специальности. Знал теперь, что металлический ящик называется осциллографом. При надобности сам настраивал его и всматривался в зрительную трубу. Спектр был очень чувствителен и пульсировал на экране, как живое существо. Каждая лампа (кстати, правильно: магнетрон) несмотря на внешнюю схожесть, на экране была неповторимой. Если она не соответствовала установленным параметрам, её подвергали дальнейшим испытаниям.
Управление электронным током в магнетронах осуществлялось с помощью мощных магнитов. Я видел их, когда операторы открывали дверцы стендов и, отсоединив лампу от волновода, подавали мне её, пышущую внутренним жаром. Я расписывался в маршрутке, складывал её и совал между двух стеклянных рожек. Так я называл выводы магнетрона. А в медном корпусе его было упрятано кащеево сердце — радиоактивное покрытие.
Магнетроны были различных образцов: изделие номер четырнадцать, изделие номер двадцать два, изделие номер двадцать девять… Мы, контролёры ОТК, группировали их в партии, которые сдавались затем заказчику — военпредам. Лично я знал двоих: невзрачного старшего лейтенанта и крупнотелую Валю. Она носила повязанную по-комсомольски косынку и никогда не ходила с непокрытой головой. Рассказывали: хватанула когда-то большую дозу радиации — сплошь облысела. Да и бровей как таковых у неё не было, если не считать нарисованные чёрные дужки.
Военпреды обычно брали на выбор одну—две лампы. Если они оказывались негодными, браковалась вся партия. Конечно, такое случалось крайне редко. Все понимали: заказ слишком ответственный! С нашего почтового ящика продукция шла непосредственно на другие военные заводы. Магнетроны использовались на секретных установках, на спутниках и космических кораблях.
Я кичился тем, что передо мной открылось такое важное поле деятельности. Только вот без устали точил червячок сомнения. Всё сводилось к одному слову: вредность.
345
— А думаешь, её нет?! — воскликнул смуглый оператор Вася, когда я прикинулся наивным, пытаясь кое-что выведать. — Недаром отсюда отправляют на пенсию через шестнадцать лет. Если еще удастся дотянуть. Медкомиссию раз в полгода проходим. Отпуск двадцать четыре дня и прочее.
Он кивнул на стенд:
— Видишь, контрольный огонёк мигает? Это ТВЧ — токи высокой частоты. Приравниваются к рентгеновским лучам. И радиоактивность есть. Всего хватает.
Я понурил голову. На столах ряд за рядом выстроились магнетроны. Чёртики рогатые! А с виду вроде бы невинные игрушки.
Вася заметил, что я приуныл:
— Ну ты чего? Небось, жена молодая? — и продолжал успокоительно. — Да это не на всех влияет. А потом свет клином не сошёлся — найдёшь себе другое местечко. Потом третье! И так до тех пор, пока не сыщешь по душе.
Своими опасениями я поделился с тёщей. Она передёрнула плечами, урезонила:
— Но люди же там работают!
А когда моя мама поинтересовалась: «Что это ещё за ящик?» — Елена Ивановна выразилась туманно:
— Не волнуйтесь. Он ходит в белом халате.
Однажды Лида Бурденко спросила в упор:
— А кто тебя сюда устроил?
— Поляков.
— Ого-го! — воскликнула она. — Надёжная поддержка. С тобой надо поближе познакомиться, — и попыталась навалиться на меня пышной грудью.
Однако мне было не до минутного флирта. Во всей наготе возникал вопрос: какую материальную выгоду извлёк я, перейдя на это закрытое предприятие? Всё те же шестьдесят рублей в месяц! И никаких перемен, кроме шаткой надежды, что Кондратьев в дальнейшем подыщет нечто лучшее.
А пока что… Я не таскал увесистые мешки, не дробил камень. Но меня почему-то валило с ног от усталости, бросало в сон. Одним словом, влип. Попал из одной дыры в другую. Каждый день, впившись глазами в экран осциллографа, наблюдал, как там, точно загадочный зловещий цветок, возникал спектр. Он трепетал и жил самостоятельно, а вокруг гудели стенды, насилуя магнетроны и наше сознание. То была материя, по выражению вождя, данная нам в ощущении. Человек, повинуясь слепой гордости, стремился вырвать тайну из бытия — из безконечно малых его частиц и из глубин Космоса.
Эдик Борисов был одним из тех штурмовиков, которые обрушились на могущественную природу, — он с головой ушёл в создание вычислительного центра. Лишь порою давал себе разрядку, и мы касались туманных сфер, рассуждая о границах времени, о дисперсии чувств и о других вещах, не доступных для большинства.
346
Либо то была поза, либо убеждение, но Эдик ставил себя над толпой; его идеалом был деловой человек, бизнесмен. Вопреки марксизму, Борисов придавал обществу зоологическую окраску и считал, что борьба за существование является главным движущим законом: выживают только сильные, побеждая слабых.
Сам он не принадлежал к породе атлетов. Худенький, бледный, высокий лоб весь испещрён мелкими морщинками: постоянное нервное напряжение, работа мысли, заботы. Изредка, когда он позволял себе расслабиться, его лицо освещалось скептической улыбочкой.
— У нас всегда — временные затруднения. А советская власть существует почти сорок пять лет, — заявил он как-то в присутствии Феликса Лапшина.
Тот никогда не внушал мне доверия: этакий разочарованный боксёр. То работал, то отдыхал. Не понятно, на какие средства он жил? Тем более, что недавно разошёлся с женой и платил ей алименты. Борисов подтрунивал над ним и величал его не Феликс Климентьевич, а Феликс Алиментьевич.
Имя ему дали в честь Дзержинского. Отец Лапшина, тихий, неприметный, некогда служил в НКВД. В тридцать седьмом году его арестовали, чуть не шлёпнули. Зато срок намотали нешуточный. Казалось бы, Феликс должен был быть благодарен Хрущёву за то, что тот освободил его отца, а то бы он до сих пор гнил в лагерях. Напротив, неугомонный боксёр пытался при всяком удобном случае нанести Никите Сергеевичу словесный нокаут.
Хотя я не слишком напористо оказывал Лапшину сопротивление, тот, видимо, по привычке сразу же вставал в стойку:
— А ты что, всем доволен, да?
— Может быть, и не всем. А голодными не сидим, голыми — босыми не ходим. Не то, что в войну и после.
— Ты бы ещё вспомнил, что было при царе Горохе. Вот люди бывают за границей и рассказывают, как там шикарно живут. А мы только кричим, что догоняем Америку.
Когда я попытался возразить, Феликс язвительно заметил:
— Одно из двух: или ты лицемеришь, или совсем круглый идиот. Ты что такой уж патриот, да?
— Я не скрываю этого.
— Тогда тебе надо в партию вступать.
— Ну что ж, и вступлю.
Несмотря на то, что к Лапшину я относился с глубокой неприязнью, с Борисовым продолжал встречаться — любознательности ради. Эдик, например, смастерил транзисторный приёмник — значительно меньше тех ламповых ящиков, которые имелись почти у каждого — и хвалился тем, что он без помех ловит «Би-би-си» и «Голос Америки». Кроме того, прокручивал на магнитофоне рок-н-роллы в исполнении Луи Армстронга. Негр, король джаза, рычал,
347
как раненый бык: звуки, казалось, исходили из самой глубины его утробы. Подопечные Борисова, сотрудники вычислительного центра, приходили в неописуемый восторг.
— Вы прослушали железнодорожный рок, — комментировал Эдик. — Он открывался гудком электровоза. А вот — полицейский рок. Обратите внимание, сейчас раздастся свист.
Я вовсе не испытывал удовольствия от этих сумбурных звуков. Тут же на ходу придумал экспромтом фамилию Рокнролкин — для будущего юмористического рассказа.
Зато Валя загорелась желанием прослушать модную музыку, и я повел ее на фирму Борисова. Там застали Лапшина. Он сидел, развалясь, на диванчике и плотоядно с ног до головы оглядывал мою законную супругу. К счастью, Феликс, как и я, был не мастак в танцах. Ему выпала роль наблюдателя. Напрягши бычью шею, он не сводил глаз с Эдика и Вали. Войдя в экстаз, они лихо вертели торсами, а руками и ногами выделывали какие-то непристойные движения.
Валя раскраснелась, стала ещё более привлекательной. Лапшин с присущей ему наглостью преподнёс ей несколько плоских комплиментов. А я сверлил его ревнивым взглядом. Валя находилась под магическим действием рок-н-ролла, и мне с трудом удалось увести её. Когда вышли на свежий воздух, я произнёс категорическим тоном:
— Отвратительная дикарская музыка!
— А ты всегда портишь людям настроение. Ну почему ты такой идейный?
Получался явный парадокс. Павел Иванович — ветеран партии, участник гражданской войны. Сама Валя — комсомолка. А коммунистические идеалы были для неё, что кость в горле.
Образцом для подражания она избрала тип женщины, свободной в своих действиях. А сама уподоблялась манекенщице, демонстрирующей моды. Валины поступки были порою вовсе необоснованными. Ни с того ни с сего надумала уходить из райпищеторга. Павел Иванович воспротивился. Я тоже советовал ей повременить, прежде чем сделать столь необдуманный шаг. Но Валя уволилась втихомолку, не сказав никому ни слова. Что же она нашла взамен? Ничтожную работёнку, где не требовалось высшего экономического образования. Устроилась в промтоварный магазин, оформляла вещи в кредит. Там она заимела подружку, смазливую брюнетку вульгарного типа.
— Она замужем? — спросил я.
— Нет. Живёт с одним инженером. У него отдельная квартира.
— Ну и приятельница у тебя!
— Кому как, а мне нравится.
Вскоре Валя начала меняться на глазах.
— Давай жить один раз в месяц, — предложила она.
348
Такая программа-минимум меня совсем не устраивала. Валя попыталась возразить:
— Тебе хорошо, а я не испытываю никакого удовольствия. Одни неприятности!
Однако я считал её довод неубедительным: вспоминал золотую пору супружеской жизни, когда Валя тянулась ко мне всем сердцем. А нынче, видите ли, не то, у меня нет подхода… Выходит, что я виноват? А если наоборот? И я выдвинул такое условие: пусть нас медицина рассудит. Мой дальний родственник, профессор Шорников, не за горами, а в самом Ростове. Когда я поведал ему о наших семейных неурядицах, он понимающе покачал головой:
— Пусть зайдёт ко мне. Я осмотрю её, побеседую.
Побывав у него, Валя возвратилась чем-то расстроенная. Но виду не подавала, юлила:
— Умница этот Павел Макарович. Он мне так понравился.
Мне не терпелось добраться до истины:
— Так кто же всё-таки виноват?
— Никто, — ответила Валя уклончиво. — Павел Макарович велел, чтобы ты как-нибудь заглянул к нему.
На другой день я помчался к Шорникову. На улице стояла жара. Плавился асфальт. А в рощице, что на подходе к мединституту, было прохладно. Прямо-таки райский уголок! Зато далее, поближе к моргу, оскверняя тишину, каркая, носилась стая ворон, точно чёрные хлопья, — чуяли мертвечину.
Павел Макарович осмотрел меня для проформы. Затем спросил:
— Ты что-нибудь слыхал о фригидных женщинах?
— Нет.
Тогда он пояснил:
— Это значит холодных. Их этак процентов тридцать. Коварные особы! Не дорожат мужчинами, вернее, они им почти не нужны. Эти женщины способны на всё. Валя принадлежит к их разряду. Мой совет: уходи! Поставь на ней крест. Поначалу будет тяжело, а потом привыкнешь и возблагодаришь Бога…
Я недоумевал: так почему же мы раньше были довольны друг другом?
По наивности поведал о наших взаимоотношениях Эдику и Феликсу. Последний бросил мне в лицо обидную реплику:
— Теперь я понимаю, почему Валя избегает тебя. Надоел ты ей до чёртиков. Ты же не человек, а коммунистический робот.
Я продолжал ломать голову над причиной разлада между мной и Валей. Половое несоответствие? Разница во взглядах на мир? Предположим, что так. Но всё это было налицо с первых же дней женитьбы и не мешало нам упиваться счастьем полтора года. Так в чём же секрет?
Напрашивался вывод: мы жили не на необитаемом острове — напротив, со всех сторон нас окружали корыстолюбцы и завистники. Это Валины под349
руги и прежде всего её дражайшие родители. Они надеялись заиметь богатого, перспективного зятя, а я не оправдал их надежд.
Павел Иванович однажды с сожалением заметил:
— Да ты ни то ни сё. Ни хохол ни казак. Не поймёшь тебя.
Я тоже разочаровался в нем: под личиной заслуженного большевика скрывался завзятый хапуга. Один пожилой мужчина с нашего почтового ящика с издевкой произнёс:
— Швецов? Твой тесть? Как же, помню! Особенно, когда он бы председателем райисполкома. Ох, и любил поживиться за чужой счёт! Без подарков с предприятий не уходил! То пианино выпросит, то гарнитурчик, то пару обуви прихватит. О продуктах и говорить не приходится. Круглый год пасся на подножном корму.
Я поспешил упрекнуть Валю:
— Вот что рассказывают о твоём отце! Стыдно людям в глаза глядеть!
— Не может быть! Мой папа — честный человек! — твёрдо заявила она.
Я не стал оспаривать её мнение. Швецовы уехали, и снова наши взаимоотношения мгновенно наладились. Так с какой стати я должен оставить Валю, если испытываю к ней неодолимое влечение? Изменить условия существования — и она будет по-прежнему нежной. Снять комнату. Освоить другую профессию. Подыскать заработное место.
Кто ищет, тот находит. Я зачастил на соседний участок — к армировщикам. Слово вроде бы непонятное. Но я, филолог, без труда определил его истинное значение. Армировать — значит сооружать. Именно так. Здесь, на участке, сооружали, собирали и паяли изделия, после чего, пройдя покраску, они поступали к нам, на динамические испытания. У армировщиков было светло и уютно. Мерно горели газовые горелки, в воздухе висел душистый запах канифоли.
Кое с кем из ребят я успел познакомиться. Работали они легко, вроде бы играючи. Коренастый коротыш Лёша Бзезян, армянин, то и дело насвистывал какие-то мелодии. Володя Шитов окончил военное училище, и его тут же демобилизовали. Он оказался жертвой Хрущёвской реформы, направленной на сокращение вооружённых сил. Глаза у Володи с прищуром, движения резкие, быстрые. Витька Микула — мрачный, неразговорчивый, но с ним-то я раньше всех нашёл общий язык. Подолгу следил за тем, как он аккуратно накладывает швы, давая расплываться олову, не паяет, а рисует.
— Ишь ты, у меня так сроду не получится! — воскликнул я.
— Брось шутить! Что у тебя рук нету?
Один раз я поплакался Витьке: дескать, у меня семья, маленький ребёнок, а на динамических испытаниях заработки не ахти какие.
— Ты попросись хорошенько, может, тебя и возьмут, — подсказал Микула. — Правда, наш мастер Бобров сейчас в отпуске. Без него нельзя. Придётся подождать.
350
Витьке неведомо было, что я нахожусь под покровительством Кондратьева. Когда Максим Геннадьевич узнал, что динамические испытания меня не устраивают, предложил:
— А ты подыщи, что тебе нравится, — мигом поможем.
Выбор был сделан. Я давно наблюдал за технологией пайки. Собранное изделие вставлялось в приспособление и грелось газовой горелкой. Потом места, предназначенные для пайки, обильно смачивались флюсом. В одной руке паяльщик держал газовую горелку, в другой — тоненькую серебристую палочку оловянно-свинцового припоя. Горелка поддавала жар, палочка рисовала. Я до тонкости изучил эти движения. Казалось, сам когда-то паял.
Кондратьев, выслушав, спросил:
— Значит, твёрдо решил? Хорошо. Бобров в отпуске, это нам на руку. А то он товарищ с гонором. Если спросят, кто тебе помог, сошлёшься на Сомова, Ивана Ивановича. Это начальник военно-учётного стола. Полковник. Наш человек.
Сразу вспомнилась его багровая физиономия. Когда я поступал на завод, он всё недовольствовал: что это, мол, принимают людей с высшим образованием, да ещё литераторов, на должность простого рабочего? Теперь Сомов, ласково улыбаясь, сам подошёл ко мне, пожал руку:
— Всё обговорено, — доложил, — завтра отправляешься на армировку.
Так я сменил белый халат на чёрный.
Боброва временно замещал уже известный вам мастер с динамических испытаний Анатолий Кувшинов. Заметив меня, пожурил:
— Ну что, дезертир, сбежал?
— Семья, ничего не поделаешь.
— Правильно сделал. Там женская работа. А тебе повезло. Под армировку выделили новую площадь.
На участке, куда я перешел, стало гораздо просторнее, чем прежде. Каждый армировщик сидел за металлическим столом, имеющим вытяжную вентиляцию.
Кувшинов подвёл меня к вёрткому парню в коричневых вельветовых брюках.
— Караченцов, Юра! Вот тебе ученик. Прошу учить и не баловать.
Тот глянул на меня сквозь очки и торжественно произнёс:
— Посвящаем тебя в армировщики. Самая первая заповедь — выбрать рабочее место. Занимай вот этот стол. — Юра выдвинул один ящик, затем другой. — Кажется свободны? Захватывай, пока не поздно. Завтра повесишь замочки. Да понадёжнее и поувесистей. А сейчас айда суп варить.
Караченцев подошёл к своему столу, достал из-под низу ковшик. Затем метнулся куда-то в сторону, чуть не бегом, и принёс целую связку круглых металлических палочек, похожих на серебро.
351
— Это ПОС-40, — объяснял Юра тоном наставника. — Припой оловянно-свинцовый. Сорок — обозначает соотношение между оловом и свинцом. Начинает плавиться при температуре двести тридцать пять градусов. Улавливаешь? Ну вот, мотай на ус. Это тебе пригодится, когда будешь на разряд сдавать.
Надвинув на самый лоб кепку букле, натянув на руки белоснежные шерстяные перчатки (армировщикам их выдавали по истечении двух дней), я с нетерпением ждал дальнейших указаний.
Приспособив ковшик под огонь газовых горелок, Караченцев расплавил его содержимое и опустил туда блестящие палочки. Они таяли прямо на глазах. Ковшик наполнился до краёв.
— Теперь снимем пенки и начнём.
Юра наклонно поставил вместо жёлоба железный уголок и поднёс к нему ковшик. Расплавленная жидкость в виде ртутной капли упала и тут же молниеносно вытянулась в струнку. Какое-то мгновение она глянцевито поблескивала, потом меркла, матовела, застывала. Караченцев перевернул уголок — выпала узенькая полоска. Он то и дело подносил ковшик, переворачивал уголок, и всякий раз рождалась новая полоска.
— Вот этими соломинками и будем паять, — сказал Караченцев. — А теперь сам попробуй. Только не спеши.
Оранжево-синие языки газового пламени впились в стенки ковшика. Я снимал пенки, вдыхая сладковатый запах свинцовых паров. Варево было готово. Наступал ответственный момент. Я старался оттянуть его, прогревая железный уголок газовой горелкой. Взяв ковшик в правую руку, наклонил: капля упала и змейкой побежала по желобку. Получилось! Второй, третий раз — опять удачно! Увлёкшись, я и не заметил, как подскочил Юра, остановил.
— Хватит, — сказал. — Теперь на целую неделю запаслись.
В разговор вступил чубатый мужчина лет сорока — Иван Иванович Богаченко. Я наслышался о нём ещё до перехода на армировку. Раньше он был завмагом. Имел чёрную «Волгу». Некоторые утверждали, что он родственник помдиректора по кадрам Дроздова. К окружающим Богаченко относился свысока. Ребята не раз делали ему замечание:
— Куда ты гонишь, Иван Иванович? Все расценки собьёшь.
— А мне наплевать! — отвечал. — Сколько захочу, столько и заработаю. Что я сюда в куклы пришёл играть?!
Богаченко с самого утра поглядывал на меня.
— Ты, кажется, с динамических? — не вытерпев, полюбопытствовал он.
— Да.
— А как тебе удалось сюда перебраться?
— Сомов помог.
— О!!! — лицо Ивана Ивановича осветилось хитроватой улыбкой. — Так ты здесь поработаешь и ещё куда-нибудь перекочуешь?
352
— Чего попусту загадывать, мне здесь нравится.
— Ну и вкалывай на здоровье, — одобрил Богаченко, глядя на газовое пламя, и погрузился в свои, тайные думки.
Подбежал Караченцев.
— Айда, тёзка, — сказал он, надевая резиновый фартук и беря в руки металлическую щётку.
Подошли к столу, на котором стояли уже знакомые мне четырнадцатые изделия — большие лампы с двумя стеклянными рожками. Чёрные, обугленные, они напоминали только что вылупившихся чертенят.
— Магнетроны поступают к нам с участка откачки, — назидательно рассказывал Юра.— Там из них выкачивают воздух, создают внутри вакуум. А у нас сейчас задача попроще. Лампу ставишь в насадку и щёткой очищаешь окалину меди. Старайся дышать через нос. Вообще-то положено надевать респиратор. Да в нем много не наработаешь.
Караченцев зачистил несколько ламп.
— Вот таким путём. — И предупредил: — Особо не напрягайся.
Отдал фартук, щётку. Я начал осваивать новую операцию. Она далась легко. К тому же кое-где окалина осыпалась почти сама, стоило только к ней прикоснуться. Я быстро обработал сорок ламп и почувствовал во рту сладковатый привкус. Надраенные изделия горели красноватым блеском. Лишь местами черноту так и не удалось снять — въелась намертво.
— Молодец, — коротко похвалил учитель, — а сейчас понаблюдай, как я буду лудить насадки.
Насадка — деталь магнетрона, полый цилиндр. В него вставлялся корпус лампы. Насадка придавала ей устойчивость и напоминала базу у колонны.
Я, не отрываясь, следил за тем, как проворствовал Караченцев. На столе было заготовлено десятка полтора насадок. Одна из них грелась в пламени наглухо закреплённой горелки. В это время Юра склонился над другой насадкой. В левой руке он держал вторую съёмную горелку. Правой взял из баночки с флюсом кисточку и смочил ею край насадки. Флюс пенился и шипел на горячей поверхности. Караченцев приблизил язычок пламени и узенькой палочкой припоя провёл по внутреннему краю насадки — «нарисовал».
— Смелее, тёзка, не робей, — подбадривал он. — Главное — чувствовать температуру олова. В этом кроется секрет ювелирной тонкости лужения и пайки.
Стоя за спиной своего наставника, я мысленно копировал каждое его движение. Оставалось попробовать самому. Желание было настолько велико, что первый шов почти сразу удался. Правда, выглядел он не настолько изящным, как у заправских армировщиков, но всё же…
Для Караченцева я не был обузой. Чаще всего мы работали в паре. Я собирал изделия, и ставил их под огонь горелки. Переходя от одного стола к
353
другому, Юра ловко расправлялся с магнетронами. Ребята завидовали ему.
— Тебе хорошо: вкалываете вдвоём, а всю работу пишешь на себя, — говорили они. — Да ещё пятнадцать рублей получишь за обучение.
— Берите и вы учеников. Кто вам не даёт? — возмущался Караченцев.
Армировщики, чаще выходцы из деревни, недолюбливали его, исконного горожанина, «очкарика», который к тому же не прочь был прихвастнуть.
— Я родоначальник армировки на заводе. И Слагода Иван. Его и меня послали учиться в Подмосковье, на Фрязинский завод. А уже от нас пошли все остальные. Поначалу, когда изготовляли опытные изделия, мы зарабатывали рублей по двести пятьдесят. Сейчас уже не то. Но пока жить можно. Будет плохо — сбегу. А ты не теряйся, — говорил он мне. — Вот выйдет из отпуска Бобров, и сразу подавай на разряд. Не тяни резину.
Пока что я освоил сборку двух изделий: двадцать второго и четырнадцатого. Последнее очень уж полюбилось. Его не надо было выверять ни по калибру, ни по габариту. А потому не могло быть и придирок со стороны ОТК. Стоило изделие дороже других, а изготовить его было несложно. Вставишь лампу в насадку, прикрутишь с трёх сторон стопорными винтиками, маленькими, как жучки в крупе,— сборка окончена. А после нарисуешь шов вокруг насадки, тыркнешь оловом в винтики, опаяешь выводы — и готово.
Всё шло гладко до тех пор, покуда не появился штатный мастер — Николай Андреевич Бобров. Его вроде бы даже передёрнуло, когда он увидал на своём участке рабочего, которого приняли без его ведома. Тщедушный, востроносенький, он бегал взад и вперёд и то и дело подносил к уху ладонь в виде локатора и кричал:
— А? А?
Дефекты слуха у него остались после контузии. Хотя он и служил в авиации, но на редкость оказался тупым и ограниченным. Армировщик Сашка Ярошенко поведал краткую историю его карьеры:
— Я с ним здесь, на стройке завода, столкнулся. Он был крановщиком. И какой только дурак ему, тугоухому, разрешил. Кричишь: «Вира!» — он не слышит и делает: «Майна!». Чуть нас не поубивал. Намучились с ним. Жуть! Наконец, до него дошло, что на кране ему нельзя работать. Пошёл на динамические учеником оператора. И там не справился. Чуть лампы не сжёг. Вот и поставили мастером. Всё-таки подполковник. Хотя в армировке он разбирается, как баран в Библии. Зато гонору, хоть отбавляй.
Бобров распределял работу до начала смены. Он никого не называл ни по имени, ни по фамилии, а тыкал указующим перстом то в одного, то в другого:
— Двадцать второе!
— Двадцать девятое!
— Сто двадцать пятое!
Это означало: кто каким изделием должен заняться. Пререканий Николай
354
Андреевич не терпел. Женщин, занятых на покраске, порой доводил до слёз. За руку здоровался только с Иваном Ивановичем Богаченко, считал его равным себе, так как тоже ездил на собственной «Волге»!
Юру, моего учителя, терпеть не мог; частенько придирался и произносил его фамилию, скрипуче-зловеще каркая:
— Кар-р-раченцев!
За что же он его невзлюбил? Причин, с точки зрения Боброва, было сверхдостаточно: сын профессора, не в меру для рабочего развит, острослов, окончил десятилетку… А как же тогда завизжит Николай Андреевич, когда узнает, что у меня диплом университета?!
Пока мастер меня не трогал. Может, потому, что за моей спиной стоял всемогущий Кондратьев? Разряд я получил без особых препон. На комиссии мне задали пустяшный вопрос: при какой температуре начинает плавиться свинец? Начальник цеха сибиряк Долгих, похожий на медведя, добродушно улыбался. Мастер с динамических испытаний Толя Кувшинов высказался положительно:
— Парень исполнительный. Он у меня работал.
Бобров по-военному скомандовал:
— Дать!
Армировщики поздравляли.
— Надо его прописать! — пошутил кто-то.
Саша Ярошенко раздобыл где-то колбу со спиртом. Выпили на ходу, закусывая помидорами. Руки, чёрные от медной окалины, не успели помыть, и теперь, намокнув не то от воды, не то от помидорного сока, они стали зелёными. Караченцев сделал многозначительный вывод:
— Реакция!
Сашке было наплевать на премудрости химии, он спешил поскорее наставить меня на правильный путь:
— Не ты работы бойся, пусть она тебя боится. Хватай всё на лету!
* * *
Моё приобщение к новой профессии Швецовы встретили равнодушно. Они давно махнули на меня рукой: чудит, мол, хлопец! В мои выгодные перспективы уже не верили, а то, что я сбежал на участок с меньшей вредностью, их мало трогало. Только в глазах у Вали мелькнула слабая надежда:
— Ну дай-то Бог!
За последнее время она порядком исхудала, осунулась. Впервые испытала, что такое финансовые затруднения. Родители нас отделили. Мы питались или в столовой, или всухомятку. А тут ещё, как на грех, в промтоварном магазине, где Валя оформляла вещи в кредит, случались неприятные инциденты: стащат костюм или пальто, а расплачиваться приходилось всем. В мире тор355
говли Валя была новичком и запросто могла попасть в хитро расставленные ловушки.
Я не преминул упрекнуть её:
— Не надо было уходить из райпищеторга!
Она огрызнулась:
— А ты давно ли встал на ноги?
— Но встал!
В моём голосе прозвучала законная гордость. Первый раз в жизни я заработал сто тридцать три рубля. Однако Швецовы, согласно закону инерции, не желали признавать моего ощутимого материального преимущества. Зачастую я оставался полуголодным. Валя под всякими предлогами отнекивалась от своих прямых супружеских обязанностей. Я стал раздражителен. Энергия требовала выхода. Клапан был найден, и я открывал его по надобности.
Как правило, на участке армировки обедали со спиртом. Во второй смене, когда отсутствовал Бобров, продолжительность рабочего дня значительно сокращалась. После ухода Караченцева я скооперировался с шустрым Ярошенко. Мы умудрялись выполнить норму часа за два (из расчёта пять рублей пятьдесят копеек на человека) и отправлялись к пивному ларьку близ кинотеатра на Чкаловском посёлке. Саша, щуря горячие карие глаза, доставал из потертого ученического портфеля вяленую рыбу.
— Видал?
Икрастая таранка и увесистый, с лопату, лещ янтарно светились на солнце.
Однажды я зашёл к Вале в промтоварный. Она выписывала какие-то квитанции. Около её столика образовалась очередь.
— Юра, я сейчас занята. Подожди меня часа два. Посиди, почитай, а после вместе пойдём домой.
Я отправился в близлежащий скверик, отыскал скамейку в тени, упрятался от палящего солнца и раскрыл книгу.
Неподалеку на одной из лавочек пристроились двое: один краснолицый, крупнотелый; другой — поменьше, с костылём, на ноге — гипсовая повязка. Голоса их показались знакомыми. Я поднял голову и тут же узнал Ивана Ивановича Сомова и Анатолия Геннадьевича Кондратьева. Они тоже заметили меня, заулыбались, крикнули:
— Давай к нам. Ты что здесь делаешь?
— Жену поджидаю.
Сомов кивнул на своего соседа:
— Вишь, товарища угораздило в больницу попасть. Я зашёл проведать. Ну, само собой, отметили встречу.
Я подсел к ним. Сомов поспешил меня представить. Кондратьев прервал его:
— Оставь, Иван Иванович. Мне всё известно. Он из двадцать первого цеха. Его устраивал мой брат Максим, наш коллега. Мы с тобой тоже по двадцать
356
пять лет отбухали в органах. Но служба наша не кончается. Че-кис-ты! И этим всё сказано!
Сомов чувствовал себя трезвее и перевёл разговор на другую тему:
— Ну как Бобров, не обижает тебя?
— Всё нормально.
— И будет нормально, — заверил Кондратьев. — Пусть не лезет в наши дела. — Глаза его налились кровью, язык слегка заплетался. — И хватит об этом. Ты как, не желаешь с нами выпить? Может, сбегаешь?
Я сразу же сорвался с места.
— Постой! А деньги у тебя есть? — поинтересовался Сомов.
— Есть, есть! — с готовностью отозвался я.
— Тогда прихвати водочки.
Закуска была у нас не ахти какая: толстый — почти семенной — огурец и кусок хлеба. Бутылку уговорили живо. Разговор свернул в более откровенное русло. Анатолий Геннадьевич ударился в воспоминания:
— Я служил тогда на финской границе…
Мне оставалось только молча внимать матёрым контрразведчикам и кивать в такт головой. Это им очень понравилось. Они похлопывали меня по спине:
— Наш парень. В доску!
После чего вывернули карманы и с трудом наскребли ещё на одну бутылку. На сей раз загрызли, образно говоря, рукавом.
Мысль о Вале напрочь выскочила из головы. Мы с Сомовым ещё держались, а Кондратьев быстро-быстро заморгал и начал клевать носом.
— Разморило беднягу! — посочувствовал Иван Иванович. — Ну что ж, доставим его на место назначения.
У входа в палату Анатолий Геннадьевич споткнулся о порог и с грохотом упал на бок. Костыль отскочил в сторону. Мы тщетно пытались поднять Кондратьева на ноги. Казалось, вместе с алкоголем в него влился некий дополнительный вес. Подбежала дежурная сестра и чуть не с кулаками набросилась на нас:
— Ах вы, паразиты! Да что ж вы его так накачали! А ну вон отсюда!
Её окрик раззадорил Ивана Ивановича, и он пошёл в контрнаступление:
— Молчать!!! Вы знаете, с кем имеете дело? Я полковник Сомов. Да я вас сейчас…
Вероятно, он забыл, что находится не в подвалах МГБ, а в Кировской райбольнице. Вид у него был страшен и голос тоже. Из соседних палат повысовывались больные. Сестра находилась в состоянии шока. Таких посетителей она видела впервые.
— Да вы уж извините, — запричитала она. — Да мы неграмотные…
Она помогла нам уложить на кровать Анатолия Геннадьевича, и мы, пошатываясь, вышли с гордо поднятыми головами.
357
Иван Иванович нахмурился, силясь что-то припомнить:
— Раньше от одного моего взгляда у людей начинался мандраж. Ну да ладно. Это всё в прошлом. Едем ко мне, а?!
И тут я вспомнил о Вале. Эх, жаль! Глянул на часы: поздно! Ну, да теперь уж всё равно.
— Поехали! — решительно заявил я.
У Сомова пили спирт. Неразведённый. Иван Иванович причмокивал языком, похваливал:
— Хорош, верно? С нашего, с ящика…
Домой я добрался не то по земле, не то по воздуху. Едва вскарабкался на третий этаж. Позвонил. Никто не открывал. Во дворе, двигаясь кругами, доплёлся до столика, где Валя судачила с дворовой подругой Лидой Боровской. Её дочка играла с Павликом — в песочнице.
— Куда это все запропастились? Никого нет. Давай ключ! — заревел я.
— Ничего я тебе не дам. Проваливай туда, где был.
— Ну идём, я тебе всё расскажу. Дело было. Важное!
— Да отвяжись ты, никуда я не пойду.
До моего сознания, наконец, дошло, что все уговоры напрасны. Тогда я ринулся к песочнице, схватил Павлика на руки и, шатаясь, помчался к подъезду. Валя побежала за мной.
— Оставь ребёнка, пьяная рожа! Расшибёшь!
Я нёсся, как неуправляемая ракета. Павлика опустил на пол только в квартире. Разделся до трусов, забежал в ванную и сунул голову под холодную воду. Придя в себя, попросил у Вали поесть.
— А вот этого ты не хочешь? — и показала мне смачный кукиш.
— Ах так? Дулю под нос совать? За мои же деньги?! — и наотмашь ударил её по лицу.
Валя изловчилась, схватила Павлика и заперлась в комнате родителей.
— А ну, открой! Открой, говорю!
Я изо всех сил стучал в дверь, рвал её с петель. Она дрожала, от ударов осыпалась штукатурка.
Тесть и тёща не осмеливались войти в дом. Они подослали Зинаиду Ивановну, в надежде, что она меня утихомирит. Напрасно! Я успокоился лишь тогда, когда с размаху врезался босой ногой в угол дивана.
Мысли вновь вернулись к еде. Я разыскал в холодильнике кастрюльку с жареной картошкой и тушёным мясом и слопал всё до дна, уписав при этом чуть ли не буханку хлеба. После чего заснул мёртвым сном.
На другой день ни тесть, ни тёща не обмолвились ни словом упрёка. Валя молча надула губы и сумрачно глядела исподлобья…
Лишь Павел Иванович робко промямлил:
— Что ты, братец, вчера так расходился?
358
Швецовы решили оказать на меня моральное воздействие. Вызвали из Таганрога отца и рассказали ему о моих художествах. Но он оказался, как всегда, немногословен:
— Всему есть предел прочности! — и отрешённо уставился куда-то в сторону.
* * *
Все эти недавние сцены мгновенно пронеслись в моём сознании под многоголосый рокот лайнеров.
Объявлено было наконец прибытие самолёта их Хабаровска. Елена Ивановна ликовала: с минуты на минуту сойдёт по трапу на землю Леничка — её опора и защитник. Валя первая заметила родню в плывущей толпе. «Вон, идут, идут!» — воскликнула она и слегка коснулась рукой локтя матери. Ещё несколько секунд, и всех охватил эмоциональный порыв. Я тоже для видимости жал руки, целовался.
На устах у всех запрыгало слово: «Такси!» Я остался на месте около вещей: пусть, мол, теперь хлопочут «настоящие мужчины»!
Лёня ничем не выделялся. Высокий, ростом с меня. Заурядная физиономия. Темно-русый, сероглазый. Однако ещё до встречи Елена Ивановна расхваливала его на все лады:
— Он у нас красавец! Похож на Ивана Степановича, моего отца. Ну просто вылитый! Раз Лёня брился и сделал из мыльной пены бороду и усы. Я зашла да так и обомлела: копия Иван Степанович! Он бороду носил. Пушистая такая, белая!
Пока все суетились, я молча изучал вновь прибывшую команду. Дети как дети! Белобрысые светлоглазые, хорошенькие. Особенно — старшая Наташа. Зато Галя, Лёнина жена, худющая, плоская, на длинном носу — очки в золотой оправе.
Леня со всей своей капризной семьёй расположился в самой большой комнате — гостиной. Нам приходилось довольствоваться шестиметровкой. Половину площади занимала громоздкая никелированная кровать — шире двуспальной, изготовленная по специальному заказу моим отцом. Здесь же размещалась кроватка Павлика. Тоже подарок отца. Жизненное пространство было крайне уплотнено. Но Валя не теряла присутствия духа. «Наше гнёздышко!»— любовно выражалась она.
Квартира между тем превратилась в сущий ад. Повсюду бегали и визжали дети. Ванная и туалет были почти всегда заняты. На кухне день и ночь горели газовые конфорки: сушилось бельё. Из соседней комнаты неслась безшабашная музыка. Таким способом Лёня, по наущению супруги Галины Леонидовны, развлекал и без того взвинченных своих чад. Дети века, они засыпали под эту музыку и, едва открыв глаза, снова внимали ей. Подобный распорядок
359
Галина Леонидовна считала вполне приемлимым, а на замечания остальных взирала сквозь линзы в несколько диоптрий. В её взгляде порой откровенно проскальзывало превосходство над другими. И даже — над собственным мужем. Ещё бы: он с грехом пополам тянул программу заочного радиотехнического института, а она педагог, математик, и диссертация у неё была почти на мази. В Ростове Галина Леонидовна без году неделя, а уже преподавала в финансово-экономическом институте. Хотя она устроилась туда не без помощи своего свёкра — Павла Ивановича Швецова.
Едва Галина Леонидовна переступает через порог, в квартире становится ещё безпокойнее. Она снуёт взад и вперёд, резким голосом отдаёт приказания:
— А ну, пострелята, живо в ванную! Сейчас вас стирать буду! — и раздаривает шлепки направо и налево.
Случается, покрикивает и на мужа. Он молчит, глаза виновато бегают, улыбка какая-то мальчишеская.
— Вот хочу телевизор состряпать, — как бы оправдывается он. — Скуки ради. Жду, когда допуск дадут на двадцатку. Это НИИ на базе радиозавода. Подходящий профиль для института, в котором учусь. А так бы я в два счёта устроился на вертолётный завод, на лётно-испытательную станцию. Меня там знают как облупленного. Что ни говори, вся моя жизнь связана с авиацией…
Я слушаю его, а сам вожу глазами по комнате. В ней царит неописуемый безпорядок: штабелями высятся нераспакованные коробки; кровати не прибраны; на столе навалена немытая посуда… А раньше было не так. Под ногами горел паркет. Я сам, бывало, натирал его до классического блеска. На пианино, на спинке дивана — накрахмаленные белые вышивки. У окна — массивный письменный стол. На нём — лампа с зелёным стеклянным абажуром. На бумагу падает тёплый свет. Скрипит перо… Сзади старается неслышно подобраться Валя. Она нежно обнимает меня за плечи… О, как давно это было! И было ли? Счастье промелькнуло, словно сон.
Зато сейчас на заводе сижу не за деревянным столом, а за железным с конусообразной вытяжкой — вместо лампы с колпаком. И не пером авторучки испещряю бумагу, а рисую серебристой палочкой оловянно-свинцового припоя на секретных изделиях. Очень важно поспеть пораньше к началу смены. Мастер Бобров запаздывающим дает в отместку самую плохую работу.
Магнетроны ждут своей очереди. После откачки поступают к нам обугленные, страшные, в хлопьях окалины. Но стоит им принять кислотные ванны, и они сияют медной красотой. Лампы разложены на столах партиями по номерам изделий. Тётя Клава, пожилая женщина, и бойкая Маша, старшая сестра Саши Ярошенко, уже заготовили «пищу» для нас, армировщиков, и стягивают с рук резиновые перчатки, чтобы немного передохнуть.
Я надеваю чёрный халат. Подбрасываю под вытяжку клочок бумаги: пробую, действует ли вентиляция. Зажигаю газовые горелки…
360
Мой учитель Караченцев уволился: уел-таки его наш Бобров! «Интеллигентов» он недолюбливал. А до меня пока очередь не дошла. Место Караченцева справа занял Саша Ярошенко. Мы часто работали в паре. Он, пронырливый, знал все ходы и выходы.
— А солдатская смекалка на что?! — подмигивал. — Я, брат, в Венгрии служил, когда там переворот вспыхнул. Если б варежку раскрыл, может, и в живых не остался. Кто смел, тот две порции съел! Хватай поскорее двадцать вторые да четырнадцатые, а то ребята разберут.
Очень уж выгодны эти изделия! Мой сосед слева Витька Микула недобро взирал на нас, цедил сквозь зубы: «Вы что одни на участке? Дайте и другим подзаработать!» Это тот самый Микула, что советовал некогда перейти в армировщики. Нынче он ко мне охладел. Когда я распевал задорные мелодии, Витька, всегда мертвенно бледный, косился на меня исподлобья с нескрываемой завистью. Ярошенко раскрыл тайну:
— Невесёлый? А ты поставь себя на его место. Половое безсилие! В армии облучился. Вот и зарится на всех здоровяков.
Однажды Микула разоткровенничался:
— Ага, тебе хорошо. Захотел — и взяли на работу. Попросил — и перевели в армировщики. А нам всё досталось с потом и кровью. Прежде, чем попасть сюда, вкалывали на стройке. И в отделе кадров решали за нас, кто кем станет на будущем заводе. А тебе всё легко даётся. Как в сказке!
Да, люди не так просты, как кажутся на первый взгляд. Кстати, мастер Бобров. Я постоянно чувствовал его неприязнь ко мне. Отчего бы это? Да всё потому, что меня оформили сюда без его ведома. А он привык полновластно распоряжаться судьбами людей: досаждал женщинам и немало мужчин изжил с участка. А меня Бобров вынужден был, к сожалению, терпеть. И ограничивался невинными придирками:
— Не разбрасывай по столу радиаторы. Смотри, как у других они аккуратно сложены. Да и на полу намусорено, взял бы да подмёл.
— Где пьют, Николай Андреевич, там и льют. Как же это работать и не насорить? Сейчас некогда. После смены заодно уберу.
Бобров недовольно поморщился, но ничего не сказал. А в другой раз сделал такое замечание:
— Ты очень небрежно расписываешься в маршрутках.
— У меня такой почерк, размашистый.
— Ты же с высшим образованием… — прогнусавил он.
«Ишь, дознался», — подумал я про себя.
Сдав партию ламп контролёру ОТК, я поспешил в туалет умываться. Мельком глянул в зеркало: лицо чересчур гладкое, выбритое, мальчишеское. «Не мешало бы, — решил, — для солидности отпустить усы и баки».
Мастер, заметив на моей физиономии излишнюю растительность, съехидничал:
361
— Чего это ты, Овечкин, не бреешься?
— Лезвий не могу достать.
— Ну ты даёшь!
Валя, напротив, на все лады расхваливала мои усы и как бы заново влюбилась в меня. А я, как прежде, когда бегал к ней на свидания, баритонил на манер неаполитанцев: «Вернись в Сорренто…»
Леня теперь приветствовал меня не иначе как:
— А-а, Карузо!
Галина Леонидовна пронзительно щурилась сквозь очки, пытаясь задеть за живое:
— Ты всё пела?.. Ну-ну-ну!
Однажды она попробовала высказаться начистоту:
— Что же ты, навсегда хочешь остаться рабочим? Пора за науку браться. Я, к примеру, пишу диссертацию о мнимых числах.
— Очень уж туманно, — заметил я.
— Тем не менее, — возразила Галина Леонидовна, — повышение в зарплате ощутимое. Знаешь, Юра, у математиков всё-таки больше воображения, чем у литераторов.
— Ну это мы ещё посмотрим.
* * *
Когда я появился в редакции журнала «Дон», Фёдор Аркадьевич Чапчахов двинулся на меня с открытым забралом:
— Ну что там у вас за пазухой? — спросил. — Небось, опять рассказы?
— Нет, бутылка армянского.
— Один ноль в вашу пользу, Георгий.
Посмеялись.
— Хочу попробовать себя на рецензиях, — сказал я.
— Весьма разумно, Георгий. Есть очень много книг о героях-современниках. Выбирайте.
Я давно их искал в нашей серой, будничной жизни. Искал и не находил. Зато нынешние писатели преуспевали в этом направлении. Ведь, согласно закону социалистического реализма, если героя и не наблюдается в действительности, его надо выдумать. И люди, вдохновлённые высоким образцом, сами станут совершать доблестные поступки. Силлогизм — на уровне младенцев!
Я решился взяться за рецензию вовсе не из тщеславных или финансовых соображений, а чтобы утвердиться во мнении, что настоящий герой всё-таки существует. Разумеется, в южном пыльном городе его не встретишь. Отважные ребята здесь не усидят. Они осваивают Север, Чукотку, отправляются в антарктическую экспедицию…
362
В квартире Швецовых сосредоточиться было невозможно, и я спрятался в близлежащей читальне. Там было безлюдно и тихо. Мысли нахлынули потоком. Важно родить, как и в музыке, первый верный аккорд — начальную строку. И я поспешно запечатлел её на бумаге: «Повесть молодого автора пронизана чувством, какое испытываешь при полётах, — восторгом».
Мне частенько приходилось добираться на почтовых самолётах до северных донских станиц. То и дело проваливаешься в воздушные ямы. Падаешь камнем, но почему-то тебя охватывает радостный озноб.
Я уже заканчивал рецензию, когда вихрем влетела Ада Константиновна. Проходя слишком близко, задела бедром мой локоть. Я обернулся.
— Ох, извини. Помешала. Ты всё что-то пишешь.
— Для журнала «Дон».
— О! Высоко хватаешь! — Она сделала паузу. — Знаешь, Юра, завтра у меня день рождения. Будем справлять здесь, в десять утра, до открытия библиотеки. Придёшь?
— Приду. Обязательно, — и подумал: «Хорошо, что мне во вторую смену».
Ада, в коротком сарафане с глубоким вырезом на груди и в пляжных шлёпанцах — на пальчиках поблескивал нежно-розовый лак — была черезчур обольстительна.
В подарок я захватил флакон духов и плитку шоколада. Меня впустили и тут же закрыли дверь.
Мы расположились в дальнем полутёмном отсеке. Среди представительниц прекрасного пола был один мужчина. Это я. Виновница торжества восседала на видном месте. Её высокая грудь вздымалась. Жгучие глаза пылали.
Пили медицинский спирт. Не знаю, где они его достали. Женщины ухаживали за мной поочерёдно со всех сторон.
Застолье закончилось быстро. Нас оставили вдвоём с Адой. Я взял её руку. Поднёс к губам.
— Не надо. Пока не надо!
Разоткровенничалась: муж — художник, с ним она почти не живёт: болен туберкулёзом.
— Видишь, какая я здоровая бабища. Мигом вгоню его в гроб. Сам понимаешь.
Я кивнул и поближе придвинулся к ней. Попытался обнять. Ада резко отодвинулась, встала.
— Я же просила, не надо. После! Объясню как-нибудь…
— Что ж, очень жаль, дорогая, — холодно произнёс я.
— Не обижайся, Юра.
Я недоумевал: для чего она тогда пригласила меня? Перед ней — дюжий молодец. Да и сама она — бушующий вулкан. Чего же она добивается? Чего хочет? Может быть, мою душу?
363
Вспоминалось, как Иван Данилович Кулагин, у которого я некогда квартировал, поведал такой эпизод. Шаляпин только что сыграл Мефистофеля. Не заходя в уборную, прямо в театральном костюме, в гриме, накинув на плечи богатую шубу, вскочил в фаэтон. В тёмном переулке дорогу преградили разудалые разбойнички. Схватили коней под уздцы.
— Стой! — приказали. — Приехали! Раздевайся, барин!
Шаляпин встал во весь рост, скинул шубу. И гаркнул громовым голосом:
— Вы хотите взять у меня шубу, а я возьму у вас душу. Ха-ха-ха!
Перед мужичками был чёрт. Не успев перекреститься, они попадали полумёртвые. Фаэтон понёсся дальше.
И, словно вслед за ним, с демонической быстротой развернулись дальнейшие события.
Новоиспечённую рецензию я понёс в журнал «Дон». Сердце трепетало от радости. Наконец-то я выхожу в большую литературу!
Чапчахова в редакции не оказалось. Лёня Губенко, взвинченный, уже в который раз присаживался за стол, заваленный рукописями, лихорадочно пробегал несколько строк моей рукописи, вскакивал и убегал куда-то. Я в ожидании приговора ёрзал на стуле.
— Ну что же, даже очень недурственно, — подвёл итог Губенко. — Вот и пиши для нас. А то ударился в рассказы. Сделай аналитическую статью о молодой прозе. Этак чуть побольше печатного листа, а? Давай, приступай. Не мешкай.
Через два дня Чапчахов обрадовал:
— Поздравляю, Георгий. Соколов подписал. Сдали твою рецензию в набор. Пойдёт в девятом номере.
Взбодренный, я с удвоенной энергией принялся за статью. Дома творилось нечто несусветное. Четверо детей с шумом и визгом носились по квартире, переворачивая всё вверх дном.
Павлик уступал швецовским пострелятам. Они были побойчее, понахальнее и всегда выманивали или отнимали у него конфету, яблоко или иной лакомый кусочек. Павлик безпомощно топтался на месте и горько плакал от обиды.
От природы он был наделён недюжинными способностями. Ещё будучи однолетком, стал произносить отдельные слова, а сейчас, в год и девять месяцев, складывал их в целые предложения. Сдвигал с места хозяйственные сумки и чемоданы, силился их поднять. Вместо безсмысленных игр я обучал сынишку элементарному кулачному бою, повторяя при этом: «Бокс, бокс!». Довольный, он резво бросался на меня в атаку. Показал я ему и один приём классической (французской) борьбы — двойной нельсон.
— Дай ной лисон, — пролепетал Павлик на свой лад этот непонятный для него термин.
364
Суть приёма заключалась в том, что в единоборстве один из спортсменов должен молниеносно просунуть обе руки в подмышки противника и упереться ладонями в его затылок. Павлику трудно было дотянуться своими короткими ручонками до моей головы. Он пыхтел от натуги, нервничал. И всё-таки тренировки продолжались.
Однажды я стал свидетелем такой сцены. Елена Ивановна выдала всем детям по апельсину. Маленькие Швецовы мигом расправились с цитрусовыми. Павлик замешкался, с любопытством разглядывая оранжевую шкуру апельсина. Мишка, младший Швецов между тем не растерялся, подскочил и мигом выхватил из рук моего сына желанный плод. Павлик не ожидал такого поворота и попытался вернуть утраченное. Но девочки пошли на защиту своего брата и отталкивали Павлика:
— Иди, иди отсюда!
Он разревелся и прибежал ко мне. Я не стал его жалеть, а скомандовал кратко:
— Двойной нельсон!
Павлик мигом встрепенулся и, шлёпая ножонками по полу, надвинулся на Мишку с видом заправского борца:
— Отдай!
Мишка не среагировал. Тогда Павлик со всего размаха поддел его ладонью под подбородок. Мишка, как подкошенный упал навзничь и ударился об пол затылком. Раздался пронзительный визг. Галина Леонидовна и Елена Ивановна бросились к Мишке, положили на диван. Мальчик всё кричал и дёргался, изо рта у него текла пена. То было нечто вроде припадка эпилепсии.
Наконец Мишка пришёл в себя. Галина Леонидовна гладила его по головке, успокаивала и грозила Павлику:
— Вот мы его сейчас! — сквозь очки в глазах её сверкнула неподдельная злоба.
Она прорывалась и после. Галина Леонидовна, словно бы шутя, шлёпала Павлика по заднему месту. Он не терпел насилия и от обиды заливался слезами. Когда он ползал по полу, она норовила наступить ему на ручки. Один раз, в надежде, что я не вижу, больно пнула его ногой в бок. Разгорелся скандал, после чего мы стали почти врагами.
Писать в нашей игрушечной комнатушке не было никакой возможности, и я частенько располагался за кухонным столом. Рядом пылали газовые горелки, на них что-то варилось, жарилось… Обстановка отнюдь не вдохновляла. Да ещё Галина Леонидовна затевала гладить бельё.
— А ну-ка, подвинься, писатель! — съязвила она.
Я как ни в чём не бывало продолжал работать над объёмной статьёй для журнала «Дон». Вывод рождался далеко не оптимистический: персонажи молодой прозы не могут стать идеалом для современного поколения. Они не
365
преобразуют жизнь, а путешествуют по ней. Скорее всего они туристы. Им, как до звёзд, далеко до настоящих героев… «Где они? Их нету!» — мысленно восклицал я, доходя до патетического крика.
И тут завопил на самом деле: Галина Леонидовна как бы невзначай прижала к моему локтю раскалённый утюг.
— Ты что сдурела, учёная кляча?! — набросился я на неё.
Она не соизволила даже извиниться и нагло заявила:
— Ну и отправляйся в свою каморку. Здесь место для общего пользования.
По-видимому, она настраивала на агрессивный лад и своего мужа. Обычно миролюбивый Лёня взорвался из-за того, что я слишком долго мылся в ванной. Я ему резко ответил. Дело дошло чуть ли не до драки. Тут вмешалась Валя:
— Оставь его. Как тебе не стыдно! Ты же младше него!
Вскоре заступница убедилась, что её невестка настоящая хулиганка. И опять же камнем преткновения оказался кухонный стол. Валя опаздывала на работу. А будущий кандидат наук затеяла кормёжку чад. Женщины заспорили. Никто не хотел уступать своих позиций. Галина Леонидовна привыкла нападать первой и выбила из рук Вали сковородку с шипящей глазуньей. Моя супруга ушла, не позавтракав.
По-прежнему надежным убежищем была для меня близлежащая читальня. Однако и там, в тихом омуте, подстерегали искушения. Ада Константиновна то и дело прохаживалась взад и вперёд, соблазнительно покачивая бёдрами, взбиралась на стремянку… А я, словно завороженный, не в силах был выдавить из себя ни строчки.
И всё-таки выпадали благоприятные моменты, когда никто не тревожил. Тогда перо стремительно неслось по бумаге, из-под него вырывались искрометные слова. Статья получалась объёмистая и внушительная. Леня Губенко просмотрел её, одобрил. Вдобавок ко всему вышла в свет моя рецензия.
Я ходил, задрав голову. Мелкие квартирные неурядицы, казалось, отошли на задний план. Валя радовалась искренне, немногословно. В её глазах мелькала слабая искорка надежды на материальное благополучие.
— Дай-то Бог, — говорила, — и мы заживём…
Галина Леонидовна допытывалась:
— Как это тебе удалось тиснуться в толстом журнале?
— Мир не без добрых людей, — ответствовал я.
Библиотекарша Ада поверила только тогда, когда я сунул ей под нос свежий номер журнала. Она, вздрогнув, отшатнулась от меня:
— О! Да ты, оказывается, талант!
И сразу как-то померкла, плечи опустились, стала вроде бы пониже ростом.
На почтовом ящике столкнулся я мимоходом со своим благодетелем Мак366
симом Геннадьевичем Кондратьевым, куратором из госбезопасности. Он дружески подмигнул:
— Ну как на новом месте? Доволен?
— Ещё бы! Не сравнить с динамическими.
И, точно под действием гипноза, поведал ему о своём творческом дебюте. Кондратьев встретил эту новость без всякого воодушевления. Сухо спросил:
— В каком номере?
— В девятом.
— А каков гонорар?
— Тридцать пять рублей.
— Ого! Да-к это ж золотое дно!
В его голосе прозвучала нотка зависти, а рыжеватые глаза сеттера опустились книзу. Я насторожился. Понял, что сделал промашку. Но слово — не воробей… Мама всегда журила: «Язык твой — враг твой!». Эх, зачем я разоткровенничался с этим следопытом?!.
***
Я ждал чего-то недоброго. И оно свершилось. Моя статья попала к заместителю редактора Ивану Ивановичу Махарушкину. Непроницаемый тип с белесыми глазами, бывший военнослужащий. Пронеслась в голове мысль: «Этот обязательно зарубит».
Поначалу статье дали зелёную улицу. Ёё подписали Чапчахов и ответственный секретарь Игорь Гонтаренко. Оставалась последняя инстанция — сам, главный, Соколов! И вдруг статью унесло в сторону от фарватера, и она оказалась на мели — на столе у Махарушкина. Время шло, а он всё не удосуживался её прочесть. А при встрече спросил елейным голосом:
— Где изволите работать?
— Почтовый ящик сто пятьдесят три.
— А кем, если не секрет?
— Рабочим, — с гордостью произнёс я.
Моё сообщение отнюдь не обрадовало Ивана Ивановича. Я недоумевал. Почему-то рецензию напечатали без звука. А как дело дошло до объёмной статьи, начался анкетный допрос.
Наконец, наступила развязка. Лёша Губенко сочувственно потрепал меня по плечу:
— Не пойдёт, браток. Из-за конъюнктурных соображений. На съезде писателей выступил Соболев. Похвалил молодых. А ты, выходит, идёшь вразрез с генеральной линией?
Неприятное известие, словно грязная тучка, омрачила мой небосклон и явилась предвестником бури. Галина Леонидовна присмирела — возможно, затаилась перед очередным прыжком. Она круто изменила тактику — сдру367
жилась с Валей, часто болтала с ней на интимные темы. Результат не замедлил сказаться. Лёжа в постели, Валя заявила:
— А ведь ты во всём виноват. Не удовлетворяешь меня. Думаешь только о своём удовольствии. И очкарик такого же мнения. «Я, — говорит, — с Лёни с живого не слезу, пока он не сделает мне хорошо!»
Я стиснул зубы. Опять начинается старая погудка на новый лад. На сей раз подстрекателем выступила Галина Леонидовна. Взяла на вооружение римский принцип: «Разделяй и властвуй». Случайно мне удалось подслушать, как она соблазнительно нашёптывала Вале: «Пусть уходит. Найдём тебе доцента». Ловко же опутали мою глупышку! Я повёл разговор начистоту и добился признания.
— Ну что ты от меня хочешь, Юрасик? Да, было время, любила тебя…
— А я до сих пор люблю.
— Выходит, ты счастливее меня. Вечного, Юра, ничего нет. Давай расстанемся по-хорошему.
— Брось дурить. Снимем квартиру…
— Никуда я отсюда не уйду, до самой смерти.
О, несносное буйволиное упрямство! С каким бы удовольствием я захлопнул за собой дверь и ушёл. Да вот беда: некуда приклонить голову. И, как топор, нависла угроза потерять ростовскую прописку.
Валя стала вести себя вызывающе. Придёшь с завода — есть нечего, бежишь в столовую. Бельё по мелочам приходится стирать самому. А дражайшая супруга, знай, обновки себе покупает. Заработки у меня приличные, а денег всё не видать — текут, что вода. Стану выговаривать, Валя одно твердит в ответ:
— А кто с ребёнком будет возиться? Ты? Спасибо родителям, присматривают, когда мы на работе.
Когда Павлику исполнилось три года, его с помощью тестя удалось определить в детские ясли. Казалось бы, теперь руки у Вали развязаны, можно и по дому кое-что сделать. Ан, нет! Она жадно вдыхала желанный воздух свободы, и её никакими силами нельзя было загнать в стойло. С работы приходила поздно. Появилась отговорка: курсы английского языка.
Раз Валя показала мне пачку фотографий. Полуобнажённая, она была изображена в разных позах: в профиль, в фас, в комбинации, в тельняшке, в офицерской фуражке. У Вали было фотогеничное лицо. Артистка да и только!
— Ну как, нравится? — спросила.
— Неплохо. На какой это студии ты снимаешься?
Она подмигнула:
— Так. На квартире у одного знакомого.
На следующий день я без предупреждения подъехал к Вале. К магазину.
— Пришёл тебя встречать.
368
— Напрасно. Сегодня снова иду фотографироваться. Впрочем, если хочешь, подожди меня на улице, и вместе поедем домой.
Я согласился. Больше часа торчал, как бездомная собака, на холодном ветру около полутёмного двора, куда нырнула моя непутёвая супруга. Интересно, что она делает там? Может, отдаётся чужому мужчине, а я, знай, караулю её…
Когда Валя вышла, обрушил на неё град упрёков и оскорблений. Она подняла руки над головой, словно защищаясь от ударов.
— А кто тебя звал?! — завопила. — Ты же сам напросился. Да и какое право имеешь на меня кричать? Мы же с тобой не живём!
— Ах, не живём! Тогда не получишь больше ни копейки!
Саша Ярошенко, узнав о моих семейных неурядицах, высказался безоговорочно:
— Не жена, а потаскуха. Брось её, пока не поздно. Погоди, она тебе ещё чужого ребёнка в подоле принесёт. Ох, уж эти мне шалавы! Вот они где у меня сидят! У самого такая была. Насилу отмотался.
Но я не хотел хлопнуть дверью и уйти. Надо было засвидетельствовать свою невиновность. Ведь не я бросаю семью, меня вынуждают. Переговоры должны пройти на высшем уровне.
Я вызвал отца и тётю Шуру. Мама осталась дома. Зачем было впутывать ее в семейные дрязги и лишний раз расстраивать?!
Обстановка благоприятствовала. Леня уехал куда-то со всей семьёй. Разговор происходил в гостиной. Я с безпощадной правдивостью обрисовал сложившуюся ситуацию. Валя покраснела, захлопала глазами. Тесть и тёща пытались увильнуть от ответственности: дескать, нам некогда, мы собираемся в дорогу.
— А собственно, что случилось? — голосом невинной пташки проворковала Елена Ивановна.
— Вы ещё спрашиваете? — тётя Шура нахмурила брови и стала в позу судьи. — Я бы на вашем месте провалилась сквозь землю. Валя отбилась от рук. Обед не готовит, не стирает. Разгуливает допоздна. Встречается с кем хочет. А в постели с законным мужем изображает из себя куклу.
Павел Иванович постарался оправдаться.
— Мы никогда не вмешивались в их отношения.
— Очень плохо. Родители несут ответственность за поступки детей. И не должны потакать их дурным наклонностям.
Тесть возмутился:
— Ну вот, будете учить меня на старости лет.
— Да нет же! Мы собрались, чтобы выяснить всё по-родственному. Вот Павлику уже три года, а вы никак его не окрестите.
— Крестить! Ещё чего! — заревел Павел Иванович. — Я — старый большевик. Да у нас и Лёня, и Валя некрещёные.
369
— Оттого и идёт всё наперекосяк. Раньше как говорили: «На тебе креста нет!» Значит, нет совести.
— Александра Степановна! Я попрошу вас не вести в моём доме религиозную пропаганду.
— Пропаганда была у Геббельса, а у русских — вера. Сам Жуков возил Казанскую в своём автомобиле.
— Это бабские байки!
— Байки, Павел Иванович, для тех, кто пороху не нюхал и не жил в обнимку со смертью. А я восемнадцать лет ждала мужа. Все думали, что его выслали как персидско-подданного… А он оказался советским разведчиком.
Мой отец не выдержал, промолвил:
— Нечего, Шура, биографии перелопачивать. Мы не в отделе кадров. Так до утра будем сидеть. И, кроме ссоры, ничего не выйдет. Надобно разойтись подобру-поздорову.
— Правильно, Иван Степанович, — с готовностью согласился тесть. — Думаю, всё образуется. А если Юра бросит семью, то испортит себе биографию.
Его угроза как бы опередила мои намерения. Мастер Бобров стал чаще придираться по мелочам, давал самую невыгодную работу. Он прямо-таки измучил меня двадцать девятыми изделиями. На их сборку уходило много времени. В радиаторы надо было вставлять охладительные латунные трубки, что требовало дополнительной пайки. Кроме того, эти лампы приходилось проверять на герметичность, они часто давали течь.
Николай Андреевич ходил вокруг да около и, знай, посмеивался:
— Что-то у тебя, Овечкин, браку многовато, а?
— Да я уже оскомину набил на этих двадцать девятых.
— Будешь делать до тех пор, пока не научишься.
Бобров был слишком злопамятным. А я, как на грех, попал к нему в опалу.
— Он и на меня крысится, — признался Саша Ярошенко. — Из-за того, что мы с тобой корешуем.
Пришлось прибегнуть к крайней мере — пожаловаться оперуполномоченному Кондратьеву:
— Мастер заел окончательно. Да еще с семьёй нелады. Валя прямо-таки взбесилась. Своевольничает, гуляет напропалую. Возьмите её к себе. Может, ее неистовая блудливость послужит для пользы дела?
Максим Геннадьевич метнул на меня удивлённый взгляд:
— Но в каком качестве? Агентессой?
Я посмотрел на него с недоумением.
— Таких мы называем медовыми ловушками, — пояснил Кондратьев.
— Думаю, подойдет, — обрадовался я. — Она красива и привлекательна.
— Внешних данных, дружище, недостаточно. Нужна специальная подготовка.
370
— Она как раз ходит на курсы английского языка.
— Этого слишком мало. Требуется профессиональная обработка. Я посоветуюсь со своим начальством. Возможно, удастся что-то сделать. А на Боброва нажму через Сомова. Не беспокойся.
Николай Андреевич стал менее агрессивен, терпим. Зато не преминул полюбопытствовать:
— У тебя есть родственники в органах?
Я отрицательно замотал головой:
— Нет. Тесть был партийным работником. Персональный пенсионер.
— А чего это Сомов о тебе так печется?
— А я откуда знаю?
Швецовская квартира опостылела вконец. Я не чаял, когда вырвусь из неё. Тётя Шура и на сей раз помогла мне определиться с жильем. Разыскала армян, у которых я ещё в университетские годы обучался сапожному ремеслу. Они перебрались из Нахичевани на Чкаловский посёлок, где купили добротный дом. В доме жили Ким, мой учитель, с женой и двумя детьми; его брат, бритоголовый, мрачный Ардаш, только что вернувшийся из лагеря, и их мать. Я звал её тётя Женя!
— Занимай вот эту угловую комнату, — распорядилась она. — Здесь светло и тихо. Живи на здоровье. Только девок не води.
Я махнул рукой, сказал:
— Сейчас не до них!
И, правда, мне предстояло совершить прыжок в неизведанное — круто изменить ход своей жизни.
Я решительно объявил Вале:
— Справим Новый Год и распрощаемся.
— Да ну, ты и через сто лет не уйдёшь!
Её прогноз подтвердил бы любой из тех, кто находился с нами в праздничной компании. Мы были до того нежны и внимательны друг ко другу, словно переживали сладость медового месяца. Я снова любил и был любим.
На другой день я стал аккуратно складывать в чемодан рубашки, майки, трусы…
— Давай, давай, потом снова разбирать придётся, — подсмеивалась Валя.
Но гордыня возымела свое действие. Наутро вместе с Сашей Ярошенко подогнали к дому грузовую машину. Меня точно подталкивала какая-то сила. Подумалось: «Вот вернется Валя с работы, а меня нет. Это ответный удар за все ее подлости».
Зашли в шестиметровку. Свернули постель, швырнули на пол. Елена Ивановна вертелась на кухне. Несколько ударов молотком — и кровать была разобрана. Впопыхах мы бегали по лестничным маршам вверх и вниз. Таскали чемоданы, узлы, коробки с книгами и бросали в кузов…
Улучив момент, тёща бросилась в нашу комнатку, к маленькому, как гроб,
371
гардеробику, и выхватила оттуда мой коричневый костюм. Я попытался отобрать его, она — истерично:
— Не дам!
— Бросьте мелочиться, это же свадебный подарок.
— Не получишь!
Я, хлопнув дверью, выбежал вон.
Дня через два зашёл к Вале в промтоварный. Мило беседовали, улыбались. Катастрофа свершилась, а мы её не замечали, вели игру.
— В суматохе я забыл подушку. И потом твоя мамочка зажала костюм…
— Ну, это она сглупила. Я тебе всё верну.
— Деньги буду давать регулярно, не безпокойся, — предупредил я.
— Это твоя обязанность.
Мы увиделись ещё раз около Валиного дома. Она вынесла бережно упакованный узел. Медленно шли дворами к трамвайной остановке. Сверху срывался снег. Деревья были погружены в блаженную дрёму.
Золотистые Валины волосы выбились из-под меховой шапочки. Серо-голубые глаза глядели мягко, печально. Я готов был обнять её. Верно, и ей хотелось того же. Она заговорила первая:
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно, — соврал я из чувства ложного самолюбия.
— А я неважно, — призналась Валя.
Для неё, гордячки, это было слишком. Она сама давала мне в руки зацепку, а я ею не воспользовался.
Время от времени навещал Валю, каждый раз ожидая, что она скажет: «Брось, не дури, возвращайся». Но она молчала, и я уходил ни с чем. Смутно сознавал, что пути отрезаны, и тоска, словно дым, заполняла всё моё существо. В армянском доме, в своей полупустой комнате, чувствовал себя сиротливо. В цеху было уютнее моей иззябшей душе. Там шумели газовые горелки, пылала раскалённая докрасна медь, растекалось серебристое олово… Бок о бок со мной вертелся надёжный напарник Саша Ярошенко. В обед разживались спиртом. Не помыв рук, закусывали чем придётся — на столе, где драили щётками лампы от окалины…
После смены медленно брел на новое место жительства. Безысходно глядел в окно. За окном нескончаемо сыпал густой снег. Сумерки обволакивали землю, а впереди ожидала непроглядная чёрная ночь. Без радости. Во рту — горечь. То желчь! Она разлита повсюду: во всём моём теле, в кровавом вине, в икрастой таранке, в самом воздухе. Горечь! Нечем дышать…
* * *
Валю застал в промтоварном. Она выглядела необычно пасмурной.
— Вот деньги, — сказал. — На алименты не подавай. Сам буду приносить. Договорились?
372
— Ладно.
— А Павлик как?
— Что тебе Павлик? Вырастет как-нибудь без отца. Ты лучше не приходи. Пусть он совсем тебя забудет.
— Ну нет уж! Мой сын — буду навещать.
— А я не пущу.
— А я всё равно приду.
На её лице мелькнуло подобие улыбки: видимо, понравилась моя напористость. И тут же Валя посерьёзнела:
— Ну всё? Уходи. Противен ты мне. У-у, обормот! Видела тебя с одной. Ну и кикимора!
— Не бойся, найду красавицу.
Дня через два часов в одиннадцать вечера я возвращался из центра на Чкаловский посёлок, в свой холостяцкий угол. Едва протиснулся в троллейбус. Народу набилось битком — видно, после последнего киносеанса. Сзади поднапёрли так, что я оказался прижатым к плотной, чуть выше среднего роста женщине. Она была в зелёном пальто; из-под тонкого платка выбивались густые светлые волосы. Когда народ схлынул, я подсел к ней. Женщине было от силы лет тридцать. Из-под изогнутых бровей на меня глянули темно-карие, с задоринкой глаза. Яркие, слегка выпяченные губы, казалось, были созданы для поцелуев.
Разговорились. И не заметили, как доехали до Сельмаша: конечная остановка, кольцо.
— Ну мне сюда, — сказала она, кивая на тёмный переулок.
— И мне туда же. Нам по пути.
— А я думаю, что нет. Мы с вами не знакомы.
Я тут же исправил столь незначительное недоразумение. Звали её Рая.
— Только не надо меня провожать, — твердила она.
Тогда я уговорил её встретиться на другой день в семь часов вечера там, где троллейбус делает круг. Рая пришла с опозданием. Из раскрытого окна общежития безумно орала радиола:
— Джама-а-йка! Джама-а-йка!
Полупьяный мужчина прошествовал мимо; из кармана брюк его торчала вяленая рыбёшка. Он подмигнул нам и прогнусавил:
— Шама-а-йка! Шама-а-йка!
Рая вела меня незнакомыми переулками. Я нёс чёрный спортивный чемоданчик, в котором лежала бутылка «Московской» и незатейливая закуска.
Вошли в грязный подъезд четырёхэтажного дома. Поднялись на самый верх.
По комнате из угла в угол носились мальчик и девочка дошкольного возраста. У окна сидела черномазая женщина. Как выяснилось, соседка.
— Вот так и живём, — сказала Рая. — Располагайся.
373
Наскоро собрали на стол. Соседка поддержала компанию. Зазвенели гранёные стопки.
Черномазая разболталась:
— А ты не боишься, парень? Знаешь, куда лезешь? Мы женщины незамужние, одинокие. Голодные, как пантеры. Тут у нас один летун был. Так заплошал, что и китель оставил. Сбежал.
— Бежать некуда: позади Москва, — отшутился я.
Соседка вскоре ушла и увела с собой детишек. Рая включила старенький радиоприёмник, и мы в медленном танце поплыли по комнате, прижавшись друг к другу. Я обнял её за плечи, приблизил к себе.
Выпили ещё. Я осмелел, кивнул на кровать.
— Пора укладываться, — сказал. — Уже поздно!
Рая оказалась горячей женщиной. Входя в экстаз, постанывала, причитая: «Ой, Юра! Ой, Юра!!! Юрочка…»
Потом, ласкаясь, не то каялась, не то наставляла:
— Из-за таких, как я, охочих до любви, и гибнете вы, молодые мужчины. После меня, небось, к жене не потянет, а?
— К кому тянуться? У меня нет её.
— Все вы так заявляете. Точно сговорились.
— Что, не веришь? Погоди, перейду к тебе насовсем, тогда узнаешь.
— Ко мне? Да я сама перелётная пташка. Родом из Дубовского района. Казачка. А работаю буфетчицей на теплоходе. Вот начнётся навигация, пойдут деньки без продыха…
В голове у меня метнулась шальная мысль: «Да ты, небось, всю команду обслуживаешь!»
Помолчали. Рая коснулась моего плеча жаркими губами.
— Давай отдохнём, Юрочка, — сказала заботливо, по-матерински. — Тебе же утром в смену.
С полчасика подремали. И снова начался бурный поединок…
На завод я поспешал донельзя довольный: надо же, вступил в соревнование с речным флотом! А Валя ещё выдумывает, что я виноват, не удовлетворяю её. Да она просто самая настоящая ледышка!
* * *
Тётя Женя, хозяйка армянского дома, забезпокоилась:
— Послушай, джан! Отдых должен быть? Совсем загулял. Даже не ночуешь. За что деньги платишь?
Но сколько я ни похаживал к Рае, сердечная рана не исцелялась. Порой она затягивалась тонкой корочкой, а стоило задеть — кровоточила снова.
В Ростове улицы, здания, трамваи — всё напоминало о Вале. Эх, хоть бы на время покинуть этот намозоливший глаза город! Кстати, мой старый при374
ятель Стас Колебатовский зовёт погостить в Минводы. Он брючник, с надёжным куском хлеба. Обитает в тихом домике во власти муз.
В отпуск я отправился к Стасу на Кавказ, в царство гор. Вместо свинцовых и спиртных паров полной грудью вдыхал нарзанный воздух. Вместо унылого заводского пейзажа с коптящей небо трубой любовался Змейкой. Она, словно невеста фатой, покрыта лёгкой дымкой тумана. Нечто возвышенное коснулось меня своим белоснежным крылом и смело чёрную окалину городского быта. Душа, как бутон, раскрылась под лучами утреннего солнца. Каплями росы упали на бумагу первые строчки...
За эти три года я опустился вниз на три ступени. Если и дальше так жить, то скоро окажешься в яме.
Мы отступили от законов природы. Перестали замечать животворящее солнце и таинственные ночные светила. Загаживаем безценный воздух и благотворную воду. Какой смысл отравлять алкоголем извилины мозга и предаваться тупому, необузданному разгулу? Надо жить по возможности чисто и не уклоняться от своего высокого предназначения.
Весна пожаловала и к нам на Чкаловский посёлок и шаг за шагом вступала в свои права. На подсохшей земле хлопотали грачи-агрономы. В звонком небе с весёлым щебетом реяли ласточки... Неустанно усердствовали соловьи, источая любовные трели...
По-над забором буйно зацветала сирень... В садах в лёгком бело-розовом наряде застыли кроны деревьев... По ночам особенно остро разливался загадочный запах фиалки...
В комнату сквозь стёкла проникал задумчивый лунный отблеск. Я глядел в пустой восточный угол, туда, где обычно висят иконы, теплятся лампадки. Молился тихо, самозабвенно... Лунный поток теперь лился прямо в окно, и перемычка рамы явственно напоминала крест.
Бабушка Агафья, бывало, говаривала (я тогда ещё в школе учился): «Он даден всем. Только каждый мнит, что у него самый большой и тяжёлый. А выходит — малюсенький, как твой нательный. Вот и носи его — на страх врагам. И не снимай, даже в бане».
А я ослушался. Снял. Пора образумиться. Поеду к маме за крестиком. Он у неё хранится. Тот самый, с которым крестил меня батюшка Арсений.
375
ЛЮДИ И СОБАКИ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
376
ГЛАВА 1
ПУСТАЯ НИША
М
астер Бобров стал ещё придирчевее и давал мне крайне невыгодную работу. В основном — двадцать девятое изделие. Рассекреченное и потому самое дешёвое, со смехотворной расценкой — 22 копейки. Однако хлопот с ним было предостаточно. На одну сборку радиаторов с охладительными латунными трубками уходила уйма времени. А сколько пайки! Сверх того, этот магнетрон был настолько капризен, что в любой момент мог дать течь. Требовалась обязательная проверка его на герметичность под давлением в две атмосферы. И всё равно полной гарантии, что его не забракуют, не было.
Зато любимчик мастера Иван Слагода, чернявый белорус с мордочкой хорька, частенько заполучал четырнадцатые и сто двадцать пятые изделия, которые пёк, точно блины. Уже до перерыва он шутя успевал их намастырить на такую сумму, какую мне не снилось заработать и за всю смену. После обеда хитрый белорус слонялся из угла в угол в поисках спирта. Случалось, что сам Николай Андреевич подносил ему для аппетита небольшую колбочку. Слагоде всё сходило с рук, даже воровство. Перед концом смены он, бывало, навешает вокруг пояса полоски оловянно-свинцового припоя — и шмыг через проходную .
На участке появился новенький армировщик, толстый куркуль дядя Гриша. Мастер тоже жаловал его своими милостями. И, видать, неспроста. Поговаривали, что на родине куркуля (где-то в Ростовской области) Бобров запасался дарами природы.
Дядя Гриша нагло хватал из-под носа доходные изделия и настороженно озирался по сторонам, точно волк, заполучивший добычу.
— Не обижайся, Юрик, — говорил он примирительно, и лукавая улыбочка высвечивала его золотые коронки. — Ты же сам сюда напросился.
Я мрачно глядел исподлобья, навострив свои мосластые кулаки. Дяде Грише становилось не по себе. Он переминался с ноги на ногу и больше не приставал.
А Боброва ничем не запугаешь. Он бил рублём. Я вынужден был терпеть тиранию мастера. Он подсознательно почувствовал мою беззащитность и сделался ещё несноснее. Заглазно распространялся о моих семейных неурядицах; верил любой сплетне; смакуя, пытался прилепить мне кличку «Георгий — рогоносец» и ждал громкого скандального случая.
Николай Андреевич науськал против меня Витьку Микулу, который обитал с ним по соседству. В последнее время Витька постоянно дерзил и, казалось, весь пропитался ядом.
Как-то между нами разгорелся спор. Микула мгновенно взъярился:
— Честные люди обходятся без протекций, не то что некоторые, — съязвил он.
377
— Что ты имеешь в виду? Объясни.
— А чего объяснять? Всё равно не поймёшь.
И, сорвав с меня кепку, отшвырнул в сторону. Я бросился на него. Обороняясь, Витька направил на меня горящую газовую горелку. Тогда я схватил железный стул и занёс над его головой. К счастью, ребята разняли нас.
Запыхавшись, прибежал мастер и во всём обвинил меня.
— Как тебе не стыдно хулиганить? А ещё с высшим образованием!
Я пытался доказать свою невиновность — он и слушать не захотел:
— За такие подвиги, — кричал, — надо увольнять. Увольнять!
«Ну и уйду, не велика беда», — подумал я.
Для армировщиков как раз кончалась золотая пора. Поначалу, когда шли экспериментальные изделия, они получали по двести пятьдесят и более рублей. Нынче даже привилегированный Слагода зарабатывал всего сто восемьдесят.
Дальновидный Саша Ярошенко пытался вразумить товарищей:
— Жадность фраера губит. Наклепал за смену на пять—шесть рублей, и хватит. А вам всё мало. Нормы нагнали — дальше некуда.
Однажды на участок нагрянула строгая сухощавая женщина в белом халате. Прозвучало зловещее слово: «Хронометраж!» Бобров суетливо забегал. Мы понимающе переглянулись. Подолгу — с умыслом — грели магнетроны одной горелкой, на слабом огне. Места пайки обильно смачивали флюсом. Рисовали аккуратные, ювелирные швы. Одним словом, тянули время. И всё равно расценки срезали. Армировщики понурили головы.
— Я же предупреждал, — с укоризной заметил Саша Ярошенко. — А теперь пеняйте на себя. Хотите анекдот? Встретились трое: англичанин, американец и русский. Выпили. Стали силой меряться. Англичанин взял в руку лимон. Надавил соку — треть стакана. Передал лимон американцу. Тот нацедил столько же. От лимона остались одни ошмётки. Русский зажал их в кулак — стакан наполнился до краёв. Иностранцы удивились, спросили: «Чем же вы занимаетесь, сэр?» — «Я не сэр, а нормировщик из СССР».
Посмеялись невесело.
Мастер Николай Андреевич был вроде бы на стороне рабочих: недовольствовал и даже возмущался. Но я видел его насквозь: сочувствовал лишь для того, чтобы прослыть добрячком. На самом же деле он, ставленник администрации, всегда поддерживал её линию. Начальник цеха Долгих, этакий сибирский медведь, оказался более прямолинеен. Когда армировщики пришли к нему с жалобой, он цинично воскликнул:
— А вы что, хотите больше меня получать?
Вопрос был исчерпан. Ребята поникли. И только один шустряк Шитов держал нос кверху:
— Я и с такими расценками сумею заработать!
378
— А как же остальные? — возразил кто-то.
— Остальные? Пусть каждый карабкается сам!
Положение на участке стало угнетающим.
А тут ещё Валя подсунула мне крупную свинью. И не одну, а две. Выражение модное и своего рода историческое. Н. С. Хрущёв всенародно призывал так работать, чтобы каждый колхоз подложил своему соседу не одну, а две свиньи. В своих действиях моя супруга руководствовалась отнюдь не высказываниями прославленного премьера — её побуждали несколько иные, низменные инстинкты.
Тем не менее я заполучил две свиньи. Не много ли за такое короткое время?! Но начнём по порядку. В ожидании Вали я прохаживался около промтоварного магазина, что напротив памятника Кирову. Время от времени я устраивал такие свидания. В семь часов вечера магазин закрывался. Уже прозвенел звонок. С минуты на минуту она выйдет. А вот и Валя! Но не одна. Рядом с нею толстый, высокий мужчина. Глазки заплыли жиром. Валя испуганно потупила взор, сделала вид, что меня не заметила. Он взял её под руку.
По инерции я сделал несколько шагов вслед за ними. И остановился. Во мне всё клокотало — целый букет чувств: ревность, оскорблённое самолюбие, негодование и жалость… Да, мне было жаль Валю, что она выбрала себе такого урода. А может, в нём были некие скрытые достоинства? Или же Валя хотела мне досадить? Не знаю. Однако при следующей встрече она повела себя вызывающе:
— Чего ты преследуешь меня? Не вздумай подойти, когда я с ним.
— Да я ему рыло намылю!
— На тебя это похоже. Очень даже. И ещё одна просьба. О Павлике забудь. Пусть он лучше не знает, что у него есть отец.
— Ещё чего! Я имею законное право навещать его.
— А мы тебе его не дадим.
— Только попробуйте!
Чтобы выяснить полноту своих родительских прав, я поспешил проконсультироваться. Женщина - юрист успокоила:
— Никто не может запретить вам видеться с сыном. Если будут препятствовать, придёте в крайнем случае в сопровождении милиционера.
Валя не выдержала, сдалась:
— Ну что ж, навещай, — сказала, — если тебе так хочется!
Обрадовал и такой эпизод. На улице, неподалеку от дома Швецовых, повстречался Сергей Карпович, тесть Лёни.
— Знаешь, Валя встречается с одним, — сообщил он доверительно. — И что она в нём нашла? Откормленный хряк! Татарин. А твоей тёще понравился: видать, богатый. Для неё деньги — важный аргумент. Так вот, Елена Ивановна пыталась втолковать Павлику, что это его отец. Павлик — в слёзы: «Это, говорит, не мой папка. Я знаю своего папочку!»
379
Раз в десять дней я захаживал в детский сад. Павлик, завидев меня, мчался со всех ног. Я хватал его на руки, а он, изголодавшись по отцовской ласке, прижимался ко мне всем тельцем. Швецовы запрятали его сюда, в серое казарменное помещение, с глаз долой. Целую неделю его дома не было. Валя могла блудить сколько угодно. Ну и пусть, решили, вероятно, родители: авось, найдёт себе подходящую партию.
Спустя некоторое время мне преподнесли ещё один сюрприз. Пришла повестка в суд. Моя бывшая жена подала на алименты! Не ведомо, каким путём узнала, что я проживаю на Чкаловском посёлке, у тёти Жени. Неужели выслеживала? Моему возмущению не было предела. Ну татарин, ещё куда ни шло. Валя, молодая привлекательная женщина, вольна была поступать, как ей заблагорассудится. Но повестка! Это уже не укладывалось ни в какие рамки. Ведь я регулярно давал ей по сорок рублей в месяц. Она брала их и молча за моей спиной подстроила ловушку: повторное взимание денег через суд. Это же самая настоящая подлость! Мама, узнав об этом, вознегодовала:
— Безстыжая ненасытная порода! Вот уйди на другую работу. Пусть поменьше платят. Тогда они узнают, почём фунт лиха! — Она вздыхала, гладила меня по голове, как маленького: — Бедный мой сыночек! Тебе еще пятнадцать лет платить алименты. Из-за них, из-за Швецовых, ты пошёл на этот проклятый завод. Не надо было тебе жениться.
— Но ведь мы, — возразил я, — любили друг друга.
— Да, Валя говорила: «Я любила Юру, а после того, как родила Павлика, любовь прошла». Хитрости всё это! Ей не хотелось по окончании института отрываться от материнской юбки, вот и ухватилась за тебя. Эх, много мы денег ухлопали на этих родственничков. Золотое кольцо — для Вали, кровати никелированные — вам и Павлику. Ложки серебряные, отрезы на платья, на халаты… да разве всё перечислишь? Хочешь, я тебе всё подробно на бумаге изложу и подсчитаю, во что это вылилось?
Мама взяла маленькие счёты. Принялась щёлкать на них с профессиональной ловкостью. И предоставила мне подробный реестр расходов — на триста сорок семь рублей. Для неё это была баснословная сумма.
— Вот, храни, — сказала. — Существенное доказательство. И пусть Швецовы рот не раскрывают.
Прежде я начал бы упрекать маму в мелочности, а теперь слушал со вниманием и во многом с ней соглашался.
***
Сын хозяйки армянского дома Ардаш, бывший зэк с уровнем развития пещерного человека, хмуря низкий лоб, подтрунивал надо мной:
— Ну что, профессор, всё корпишь? Давай лучше выпьем. Нет денег? Зато у меня есть. Айда в магазин.
380
Подошёл его брат Ким. Вмешался:
— Не приставай к парню. Не сбивай с пути. Ступай, куда собрался. А мне надо потолковать с квартирантом. Юра, — обратился он ко мне, — когда-то ты хотел стать сапожником, босоножки учился шить. Сейчас, вижу, охота пропала. Предлагаю заключить негласный договор: ты находишь клиентов, лучше женщин — они выгоднее! А я изготавливаю обувь. Ну как, идёт?
Я согласился. В мою обязанность входило также снимать смерок с ноги заказчика. Разумеется, у представительниц прекрасного пола делать это было куда приятнее, чем у мужчин, порою с потными, неухоженными ногами. С заводскими опасно было связываться. Не то разнесётся молва, что занимаюсь коммерческой деятельностью. Чем не пища для Бобровских сплетен? Я начал перебирать в памяти знакомых. Ада из библиотеки?.. Нет, она неплатежеспособна. Разве что ее сослуживицы?
И я заглянул в читальный зал близ Швецовского дома. Ада заполняла формулярные карточки. Увидев меня, встрепенулась, засыпала вопросами:
— Где ты пропадал? Как живёшь? Как сыночек?
— Знаешь, я ушёл от жены. Уже несколько месяцев.
— Ах, несчастье какое! — с деланным притворством произнесла она, и в глазах её сверкнули плотоядные огоньки. — Небось, убиваешься?
— Ничуть. Я свободная птица.
— Всю жизнь порхать не будешь. Придётся прибиваться к какому-нибудь берегу. Да за тебя любая баба пойдёт! — и она весело подмигнула.
Речь зашла о цели моего прихода. От босоножек Ада наотрез отказалась:
— А вот модельные туфли — это мечта! Их так трудно достать. Тем более у меня ходовой размер. Правда, дороговато. Но я подумаю. Может, договоримся, а?
Другая библиотекарша сидела «на мели» — без денег. Выйдя на улицу, я равнодушно упёрся взглядом в серую четырёхэтажную коробку, где обитали Швецовы. Без всякого трепета миновал скамейку, где на свиданиях допоздна ласкал любимую невесту.
Ким, между тем, был разочарован:
— За столько времени — и всего один заказ! Надо быть порасторопнее. Заглядывай в магазины. Там кто-нибудь да клюнет.
Я последовал его совету. В районе Ростсельмаша зашёл в обувной отдел. Высокая, крупная смуглянка лет тридцати пыталась найти для себя что-нибудь подходящее и порядком надоела продавщице.
— Ну как эти? — спросила та с укоризной. — Опять жмут? Конечно, на такую здоровущую ногу да ещё с таким подъёмом трудно что-либо подыскать. Вам надо ехать в Москву, в магазин «Богатырь».
— Может, ещё в Америку? — брюнетка махнула рукой и направилась к выходу, сунув под мышку красную папку.
381
Я тут же подоспел, предложив свои услуги:
— Вам, кажется, нужны туфли?
Её серые огромные глаза с недоумением уставились на меня.
— Не удивляйтесь, — продолжал я. — Можем сделать на заказ.
— Вот славно, — обрадовалась сероглазка. — А то я совсем замучалась. Не могу ничего достать. А вы скоро сошьёте?
— Будем стараться. А пока что мне нужен смерок.
— А как его сделать? Не на улице же?!
— Пойдёмте в скверик, — сказал я, — в укромное местечко.
Выбрали лавочку, защищённую кустарником. Очевидно, по вечерам здесь обретали пристанище любовные парочки.
— Давайте вашу папку. — Я положил папку на скамейку и покрыл стандартным листом бумаги. — Ставьте ножку.
Незнакомка сбросила запыленную туфлю.
Я старательно обводил карандашом её увесистую, точно утюг, ступню. Сквозь чёрные чулки просвечивал кровавый лак. Она с нескрываемым любопытством следила за каждым моим движением. Глаза её лучились лихорадочным блеском.
Я достал из кармана сантиметр, измерил подъём.
— Вот и всё. Прошу, — и подал ей туфлю.
— Ох, какой вы заботливый, — пропела она низким грудным голосом и выжидающе посмотрела на меня:
— А не махнуть ли нам в вашу мастерскую? Зачем откладывать?
Я помедлил с ответом:
— Видите ли, я только заказы беру. Мастер работает на дому. У него жена, дети.
— Жаль, — сказала смуглянка. — А я живу неподалеку, служу в заводоуправлении… Вот мой рабочий телефон. Зовут меня Ирина Александровна. А вас?
— Юра.
— Так вот, Юра, сообщите, когда туфли будут готовы.
Я звонил несколько раз. Ответ был однотипным: «Занята. Не имею возможности». Тогда я решил её припугнуть:
— Мастер сказал: «Если не возьмёт, продадим другим».
Ирина Александровна всполошилась:
— Погодите. Муж улетает в командировку через пять дней. Звоните. Встретимся.
Свидание было назначено. Не успев остыть от головокружительного ритма сдельщины, я примчался к условленному месту.
— Получайте туфли. — сказал. — Обновку надо обмыть. А я с пустыми руками. Прямо с завода. Забегал в ваш магазин: там одна перцовка.
382
— Юрочка, не безпокойся, — Ирина Александровна сразу перешла на «ты». — Если тебе так хочется выпить, у меня найдется всё, в любом ассортименте. Кроме того, есть задумка: познакомить тебя с одной красивой вдовой.
Я выразил неудовольствие:
— Женщину и сам могу найти. Мне нужна ты, только ты!
Улыбка слегка скользнула по её широкому лицу.
— Ну что ж, — заметила, — моё дело предложить.
— А моё — отказаться.
Нырнув под Ростсельмашевский мост, мы оказались в районе пятиэтажных коробок. Когда вошли в квартиру, Ирина распорядилась:
— Пока я приготовлю закуску, прими душ. Небось, весь в мыле, как загнанная лошадь.
Выйдя из ванной, я спросил:
— Ну как, мерила?
— Нога, как в раю. Ты меня так выручил.
Сидя за столом мы мирно потягивали коньячок из ажурных стопочек. Я был весь внимание. Ирине пришлось по душе моё рыцарское обхождение. Однако я чуть не испортил всё одним махом. Напротив нас, над кроватью, висела большая картина в багетовой золочёной раме. Я прекрасно знал, что это обнажённая Венера. Но разыгрывая из себя рабочего парня, смачно произнёс:
— Ишь, разложила телеса, бабенция.
Ирина поморщилась:
— Какой ты неотёсанный! Это же не просто голое тело, а произведение искусства.
— До меня не доходит.
— Плохо. Очень плохо. Тебе надо учиться, — назидательно посоветовала она.
— А зачем? — усмехнулся я.
— Чему ты смеёшься?
— Да так.
Не мог же я признаться, что четыре года назад окончил университет и мой диплом сплошь пестрит отличными оценками. Да она бы всё равно не поверила! Нет, уж лучше не вдаваться в подробности, казаться ограниченным. И я сказал примирительно:
— Давай, Иринушка, выпьем! За тебя!
Она захмелела. Я обнял её за талию. Она не противилась. Я крепко прижал её к себе, сказал:
— Расстели-ка, Иринушка, постельку.
— Как, так сразу?
— А чего резину тянуть? Ты же не девочка.
Когда первый страстный раунд закончился, я повернулся на спину — передохнуть.
383
— А что это за шнурок у тебя на шее? — спросила Ирина.
— Шнурки на ботинках, — вспыхнул я. — А это — гайтан.
— Не поняла.
— Ну, на чём крестик вешается.
— Ты что боговерующий?
— Вполне сознательно.
— Как же тебя в комсомол приняли?
— А так. Считай, силком загнали. Только тебе-то что за дело? Ты на ложе любви или на партбюро?
Ирина не ожидала такого отпора. Привычная властность исчезла в её голосе:
— Прости, Юрочка! — сказала просительно. — Я не хотела тебя обидеть. Но я же член парткома.
— Хм, член! Партия — политическая организация. А вы норовите залезть в душу немытыми руками. Вон в Польше коммунисты без оглядки ходят в свой костёл… Сама-то, небось, крещёная?
— А как же! Ещё в детстве бабушка в церковь водила.
— Вот видишь! Ты же взрослая женщина. Умница! Так и поразмысли обо всём на досуге.
Ирина приткнулась упругой грудью к моему плечу:
— Юрочка, да ты не так уж прост, как я думала.
После второго захода она разоткровенничалась:
— А всё-таки лучше наших русских мужчин нету! Ласковые, нежные… У меня супруг абхазец. До чего же груб! Правда, служба у него такая…
— А чем он занимается, если не секрет?
— Отчего же? Капитан милиции. Ты что, испугался? Тоже мне любовник! Правда, он у меня психованный. Может пристрелить на месте. Однако я ему спуску не даю. Хватка у меня железная. Как-никак отделом заведую. И депутат горсовета.
«В постели все равны», — подумал я и продолжал действовать с методичностью хорошо отлаженного механизма. Ирина, захлёбываясь от восторга, обхватила меня руками за шею.
Утром, прощаясь, сказала:
— Звони. Договоримся об очередном свидании.
— Сюда я больше не приеду. Боюсь твоего мужа.
— Эх ты, трусишка! Что же нам придумать? А если где-нибудь на лоне природы?
Я тут же скаламбурил:
Мы живём по новой моде,
Спим меж грядок в огороде.
Посмеялись.
384
Встречались у её подруги на даче или уезжали в глубинку, в село. Да и то только тогда, когда мужа Ирины отправляли в командировку. Он стал невыносимо ревнив: чуял инстинктом горца что-то неладное.
Мы играли с огнём и успели так привязаться друг к другу, что не помышляли о разлуке. Я обозначил некоторые штрихи своей биографии: окончил филфак, сыну скоро три года…
— А у нас детей нет. И не будет. По его вине, — заявила Ирина. — Если с ним разведусь, женишься на мне?
— Да, — твёрдо ответил я, хотя отрицательно относился к повторному браку. — А если абхазец будет мстить?
— Против закона он не попрёт. Карьера для него превыше всего. А если завербуемся на Сахалин, то и вовсе ему нас не достать.
К сожалению, наши задумки не осуществились. Всё вдруг неожиданно оборвалось. Милиционер добился перевода в Абхазию.
Расставание было мучительным. Ирина плакала, спрятав голову на моей груди. Густые чёрные волосы разделял прямой пробор. Я поцеловал её в лоб.
На станцию Селемаш подоспела электричка. Люди, суетясь, садились в вагоны — торопились домой. А я не спешил. После прощания с Ириной сердце вдруг неприятно защемило. Чтобы отвлечься, разглядывал фасад вокзала. По обе стороны центрального входа располагались две полуовальные ниши. В одной — застыл окаменелый Ленин. Иная, где прежде стоял Сталин, пустовала. Отсутствовала привычная для глаза симметрия. Возникала крамольная мысль: если в одной нише убрали фигуру, то где гарантия, что не посягнут и на другую?
Возвеличенного вождя с шумом сбросили с пьедестала. Собаки без опаски лаяли на мёртвого льва. Приверженцев своего предшественника и иже с ними Хрущёв так лягнул, что они, похоже, больше не воспрянут. Наступала эпоха крушения кумиров. Старых сбрасывали с постаментов, новых — готовились воздвигнуть. А чем заполнить пустоту души, большинство, к сожалению, не знало.
385
Глава 2
В ПИТОМНИКЕ
Н
а участке армировки заработки, постепенно снижаясь, докатились до катастрофического минимума. Мастер Бобров прижал до предела: за минувший месяц я получил восемьдесят пять рублей. Но эта финансовая оплеуха не вывела меня из равновесия: семья развалена, и нечего гнаться за деньгами. Повседневное однообразие опостылело. Суетятся, как обычно, распреды, раскладывая в ящики полученные со склада насадки и радиаторы; за железными столами под шум газовых горелок шустрят паяльщики; контролёры ОТК принимают партии ещё не остывших магнетронов… И мне, по натуре страннику, жаль этих людей, вынужденных копошиться здесь не год, и не два, и не десять лет, а может быть, всю свою жизнь. Тем не менее они довольны, так как и понятия не имеют о том, что на свете существует нечто иное…
В армянском доме, где я квартирую , не менее отрадная картина. Ким, едва поужинав, садится на низенькую табуретку, натягивает кожаные заготовки на колодки и стучит, стучит допоздна, а утром — опять на фабрику. Тётя Женя возится по хозяйству. Ардаш заявляется «тёпленький» и ищет повода выпить…
— А ты давай к нашему шалашу, — посоветовал мой давний приятель Александр Воробьёв. — Пишущему человеку перемена обстановки необходима, как воздух. Да и хозяин у нас — молодой, неженатый, сговорчивый. А найдёшь ему женщину, лучшим другом станешь. Ну что, согласен?
— Надо бы поглядеть.
Мы сошли с троллейбуса на конечной остановке. Ветер донёс запах гари. За грязным каменным забором высились прокопченные заводские корпуса. Дальше побрели проулочками. На пустыре, среди бурьяна, громоздились металлические изделия, выкрашенные в оранжевый цвет.
— Культиваторы, — пояснил Александр, — «Красный Аксай» выпускает. А вон там моя бывшая общага.
Вышли на улицу. Она напоминала овраг и круто спускалась книзу. Остановились почти у самого обрыва: внизу проходила железная дорога, поблескивали рельсы … На ветхой калитке был намалёван адрес: «2-я Мурлычевская 125». Домишко с прилепившимися к нему флигельками и сараями тоже оказался невзрачным. Из крохотных сенцев попали в комнату, разделённую печкой на две половины. Здесь размещались стол, гардероб с зеркалом, диван и три железные кровати. На стене висела гитара.
Домовладелец Славик Костин — небольшого роста, краснолицый и носатый — чем-то смахивал на петуха… Того гляди, закукарекает.
— Прописка мне не нужна, — успокоил я его.
Сговор состоялся.
386
— Ну что ж, переходи, — сказал Костин. — Занимай вон ту кровать в углу. А как насчёт девочек?
— Будут, — пообещал я. — Вот только до завода отсюда добираться далековато.
— А ты переходи на «Аксай», в охрану. Сутки отдежуришь — трое свободен, — подсказал Воробьёв.
— Это идея. — согласился я. — Но на кой ляд мне «Аксай», если можно устроиться на своём же «ящике».
Начальник отряда ВОХР Анатолий Геннадьевич Кондратьев, узнав о моих намерениях, изумился:
— Парадоксально! Ты же парень в соку, а у нас одни женщины, старики да инвалиды. И зарплата не ахти какая!
— Вот и хорошо. Зато много свободного времени. Нужда заставит крутиться. Хочу испробовать себя на литературном поприще.
— Тебе, конечно, виднее. Устроим в два счёта. А ты прежде разведай и взвесь всё, как следует.
Как выяснилось, мои будущие сослуживцы заступали на дежурство в семь часов утра, а сменялись в семь вечера. На следующий день пребывали на вахте с семи вечера ещё двенадцать часов, после чего отдыхали двое суток. Это меня устраивало.
— Ну если и сейчас не начнёшь писать, — воскликнул Воробьёв, — я на тебя махну рукой.
Будучи завистливым, он считал, что судьба обделила именно его. Болезненный от природы, сирота, Александр в юности страдал мочеизнурением. Работал на шахте, в литейных цехах, и только год тому назад ему удалось стать сотрудником заводской газеты. Там он задержался недолго. Нашлось более выгодное место: многотиражка управления Северо-Кавказской железной дороги.
С завода Воробьёв уволился. Его вежливо попросили из общежития. И он нашёл пристанище в обветшалом домике Славика Костина.
С новым хозяином мы оказались земляками. Он родился на Кубани, в станице Белая Глина. Между нами возникла взаимная симпатия: оба любили побалагурить. Напротив, Александр терпеть не мог Славика и злобно цедил сквозь зубы за его спиной:
— У-у, тунеядец! Имеет такую специальность — токарь-универсал! А вместо деталей точит сало да лясы. Паразит! Живёт за чужой счёт. Жрёт, спит и о бабах думает. Совсем помешался!
У Воробьёва была горячая пора. Он учился заочно в Ростовском университете, готовился к защите диплома. Спал на голом диване, подложив под голову книги. Из-под короткого покрывальца торчали его давно не мытые ступни. Сам он был измождённый, худой. Выделялись крупная голова и конечности.
387
Лицо прыщавое, испитое; заикался — индивидуум вовсе не привлекательный. Неслучайно в амурных делах он терпел неудачи. Однажды разоткровенничался:
— Забрёл как-то к одной вдовушке. Ей лет под сорок пять. Она уж и так и этак старалась. А у меня отсутствие всякой боеспособности. Тогда она взобралась на меня верхом и давай меня насиловать. Противно! Тьфу!
Другой квартирант, напротив, был замкнутым. Приходил поздно. А находясь дома, лежал на кровати, уставясь в книгу. Мы знали о нём только, что учится в техникуме. Костин охарактеризовал его так:
— Петяша — загадочная личность. Баптист или пятидесятник. Одним словом, сектант!
Все четверо мы, включая хозяина, размещались в главном корпусе его домовладения. Во флигельке ютились молодожёны: Маша и Валентин, похожий на узбека.
Из всех квартирантов Славик только со мной мог поделиться своими сластолюбивыми мечтами.
— Когда же ты с кем-нибудь познакомишь? — приставал он.
— Погоди, дай срок. Перейду в охрану, буду посвободнее, тогда и займёмся.
Разумеется, я усыплял его бдительность. Нет, не ради низменных страстишек хозяина затевался переход на столь незавидную должность. Решался вопрос: смогу ли я, получив досуг, создать нечто дельное? Пора сева приспела. Придётся немало покорпеть в поте лица, чтобы собрать после отборные словесные зерна…
И тут же к возвышенным стремлениям примешивались лукавые помыслы. Постепенно моё слепое влечение к Вале перерастало в ненависть. И свою жертву я собирался прикончить не кинжалом из дамасской стали, а грозным современным оружием — рублём. Моя бывшая супруга сама толкала меня на немилосердные поступки. Ведь поначалу я добровольно давал ей деньги на содержание Павлика. Она брала, мило улыбаясь, а после подала в суд как на задолжника.
Я между тем разузнал, что основной заработок стрелка военизированной охраны составляет тридцать пять рублей. Именно из этой суммы будут взиматься алименты — двадцать пять процентов, то есть восемь рублей семьдесят пять копеек. Я заранее потирал руки, представляя, как исказятся физиономии у моей бывшей родни. Был ещё один плюс. Бойцу отряда ВОХР полагалась ежемесячная премия, которая не подвергалась никаким вычетам. Десять рублей придётся отдать за квартиру. Что же остаётся? Рубль в день на пропитание. Жёстко, но жить можно. А там притекут гонорары… Голод научит вертеться. Пусть я буду перебиваться с хлеба на квас, но заодно и Швецовы лишатся существенной материальной поддержки.
388
***
Официально меня оформили в охрану стрелком. Но обстоятельства сложились так, что мне ни разу не довелось заступить на пост. Начальник отряда ВОХР Анатолий Геннадьевич Кондратьев, маленький, пухленький, с ясными, как небо, лучистыми глазами, казался своим, домашним. Зайдя со мной в караульное помещение, сказал:
— Все рвутся в цеха. А к нам рабочий сам пришёл.
Он с гордостью окинул меня с ног до головы: дескать, какого орла привёл, а?
А у себя в кабинете заговорил другим, менее оптимистическим тоном. Повертев в руках моё заявление, хмыкнул:
— Все от нас, а ты к нам. Небось поработаешь месячишко, два — и тю-тю!
Я отрицательно покачал головой:
— Нет.
Тогда — он:
— Ну ладно, иди для начала к Белухину — на питомник.
«Где деревья выращивают?» — подумал я.
Питомник располагался в одном из самых дальних углов завода, неподалеку от котельной и тридцатого цеха, откуда брали кислород и азот. Из-за высокого бурьяна показалась голова собаки и поплыла-поплыла, а за нею потянулся какой-то квелый мужичонка. Я остановился около кирпичного с узкими оконцами строеньица, к которому примыкали железные некрашеные ворота. В глаза бросилась надпись: «Запретная зона. Посторонним вход воспрещён». Я открыл дверь, вделанную в ворота. Раздался несмолкаемый разноголосый лай, хотя собак видно не было. Я поскорее юркнул в помещение. За самодельным столом сидел человек в офицерской рубашке без погон и что-то записывал в журнал.
— Вы товарищ Белухин? Анатолий Геннадьевич прислал в ваше распоряжение.
Белухин поднял полированный череп и пригласил сесть. Спросил:
— Где раньше работали?
— В двадцать первом цеху, — ответил я.
Белухин бросил на меня беглый взгляд и многозначительно кашлянул.
Потом вышли во двор. Опять поднялся дружный неугомонный лай. Я с недоумением посмотрел на Белухина, спросил:
— Это что?
— Как что? — удивился он. — Здесь содержатся восточно-европейские овчарки.
«Ах, так вот где собака зарыта!» — подумал я.
Как выяснилось, в отряде ВОХР существовало неписанное правило: все вновь поступившие недели две или месяц отрабатывали на питомнике.
Мы не спеша обходили с Белухиным его владения. В центре — на базу —
389
двумя рядами, друг против друга размещались вольеры. Двери в них имели поверху большие отверстия, затянутые сеткой Рабица. Собаки подпрыгивали, цеплялись за неё когтями и, поднявшись на дыбы, отчаянно брехали. Присутствие чужого человека не давало им покоя.
За вольерами, у кирпичных заборов, имелось много земли. Использован был каждый клочок: росли картошка, огурцы, на кустах краснели помидоры. На любовно обработанных грядках красовались баклажаны и болгарский перец.
Белухин заметил моё восхищение.
— Хозяйствуем, — скромно заключил он. — Воду подвели. Полить недолго. А вот изолятор. Здесь содержим щенков или больных собак.
Я заглянул туда: свернувшись клубком, лежала овчарка. Она даже не зарычала, не подняла головы.
— Серый! — позвал Белухин. — Молчит. Его Цыган сильно искусал. Жарко. Раны загноились. Надо бы обработать.
У костра возилась небольшого росточка женщина нерусского типа. Кастрюля величиной с котёл стояла на кирпичах. Налетал ветер, и оранжевые языки пламени бесновались вокруг закопченного днища.
— Наша повариха. Ивановна, — заметил Белухин. — А сейчас подойдёт вожатый Рослов, и вы с ним кое-чем займётесь.
«Что за ещё загадка? — засомневался я про себя. — Какие-то пионервожатые?»
Позже узнал: вожатый — это собаковод. Рослов оказался тем самым квелым мужичонкой, которого вместе с овчаркой я повстречал недавно по дороге. Вместе с ним отправились в ДОЦ — деревообрабатывающий цех. Из отходов нарезали на циркулярке брусков и планок и доставили на тележке в питомник.
Белухин взял топор, затесал несколько штакетин:
— Продолжайте таким же путем. Будем делать заборчик.
Подоспело время обеда. Я хотел было пойти в столовую, Белухин остановил:
— Ивановна варит не только собакам, но и нам.
Сели за стол. Хлебали из мисок варево: мясо (вымоченная солонина), заправленное перловкой и картошкой, — не то суп, не то каша. Закусывали помидорами — прямо с грядок.
На другой день я снова готовил штакетины. Когда закончил, Михаил Дмитриевич Белухин дал другой наряд: рыть ямки под столбы. Грунт оказался твёрдым. Лопата его не брала. Тогда я взял в помощники лом. Солнце припекало. Лоб покрылся испариной. Но я не унывал: навыки землекопа приобрел ещё с юных лет.
После полудня солнце жарило вовсю. Я разделся до пояса. При желании можно было освежиться под душем. Не спеша выдолбил три ямки. Михаил
390
Дмитриевич одобрил. Бросилась в глаза одна деталь в его обмундировании: темно-синие брюки с узеньким голубым кантиком. Такие же, как у Анатолия Геннадьевича Кондратьева. Значит, они служили в одних и тех же войсках. Да, Белухин не так уж прост, хоть и прикидывается смирной овечкой.
На питомник забежал Анатолий Геннадьевич. Поинтересовался, доволен ли я. Глянул на ноги.
— Эта обувка, — сказал, — не годится. Айда в караульное. Получишь пару добротных сапог.
Прошли через весь завод. У двадцать первого цеха столкнулись с Бобровым.
— Ну как поживаешь? Как заработок? — спросил он с подковыркой.
Я не ответил. Зато Кондратьев не преминул укорить его:
— Изжил человека — уж лучше помалкивай!
Каждый день я был занят с восьми утра до пяти вечера. Успел перезнакомиться со всеми собаководами. Один — Илья Моисеевич Мусиенко, высокого роста здоровяк со стальными зубами. Он то и дело скалил их и ржал, точно конь. Только, бывало, и слышишь от него:
— Ну кажи, що ж воно таке?
И ходил за Белухиным, как тень, строил из себя хозяйчика. Да и как же тут не радеть, когда, почитай, вся его семья кормилась за счёт питомника: мясо, крупа, овощи…
Другой собаковод — маленький, чернявый, с густыми бровями. По прозвищу — Цыган. Он с удовольствием откликался на него. Весёлый, юркий, словно волчок, на месте не усидит. А когда подвыпьет, лёгкие ноги его, обутые в хромовые сапоги, словно заводные, лихо отплясывали чечётку.
Володя Зорин — новичок, бывший пограничник. Лет на пять старше меня. На питомник его устроила свояченица, разбитная, с нагловатинкой баба, стрелок отряда ВОХР. Служила с мужем в Сибири по охране заключённых. Её излюбленная поговорка: «Закон — тайга, медведь — прокурор».
Сам Володя — скромный и деловитый. У него свой дом, двое детей. Да с супругой не лады, попалась этакая непутёвая вертихвостка. Я тоже плакался на свою судьбу: жена погуливала, не стряпала, не стирала; а я надрывался во вредном цеху, стремился побольше заработать, чтобы сохранить семью, — не получилось. Так вот сидим рядышком, друзья по несчастью, переливаем из пустого в порожнее…
С Рословым я столкнулся в первый же день. На поверку вышло: не такой уж он хилый, как показалось поначалу, для своих преклонных лет. Когда переодевался, обнажилось мускулистое тело, сплошь изукрашенное татуировками: семь женских головок, а на груди —поясной портрет Сталина.
— В лагерях загорал, — посмеивался. — Знамо дело, не в пионерских.
Знал он толк в каменном, плотницком и слесарном ремёслах. И книжки запоем читал.
391
— С нами не шути, — говаривал, — мы, брат, питерские!
А если подвыпьет, не остановишь. Уж язык заплетается, а он всё рассказывает, как со Сталиным пиво пил.
Таков был Герман Фёдорович Рослов. А проживал он в трёх километрах от нашего «ящика» в хуторе Ромашка, который, как ракушка к кораблю, прилепился к окраине индустриального города. В том же хуторе обитал в добротном доме Дмитрий Михайлович Тихоненко, тоже мой сослуживец. Он был по-казачьи статен, молодцеват, но множество морщинок на лице выдавали его пожилой возраст. Дмитрий Михайлович имел мягкую походку и такое же обращение с окружающими, особенно с женщинами. По возможности избегал самостоятельных дежурств, норовил быть в подмене. Подгадывал, чтобы не возиться с собаками. Стал я примечать, что он их боится. Они и подавно чуяли запах страха. Таким же трусоватым был и его кобель Чарли. Весь в хозяина!
Собаководы, о которых я бегло поведал, при всех присущих каждому качествах были людьми тёртыми, видавшими виды. И я учился у них, как надо жить на такую мизерную зарплату.
После горячего цеха с его напряжёнкой, после зловредного мастера Боброва, питомник почудился мне чуть ли не райским уголком, где можно было надёжно укрыться среди четвероногих друзей от двуногих хищников. Кажется, до меня стал доходить смысл высказывания Гёте: «Чем больше узнаю людей, тем больше люблю собак».
К животным я был неравнодушен ещё с детства. Когда кот Дымчик, прозванный так за серый окрас шерсти, неожиданно исчез, я без устали разыскивал его. Чёрный ягнёночек Яшка спал со мной в кровати. С удовольствием поглаживал я коз, свиней, лошадей… И радовался, когда в утреннем кристально чистом воздухе раздавалось призывное мычание коров, которых гнали на выпас в округе, где обитали тётушки. Они держали большого лопоухого дворнягу, которому, хотя он принадлежал к мужескому полу, по недоразумению дали кличку Белка. Я привязался к нему и баловал, чем мог.
Ненароком запала в голову мысль: а что если насовсем остаться в питомнике? Я проведал: собаководы числятся по приказу стрелками отряда ВОХР, так что дополнительной записи в трудовой книжке не потребуется. Среди собак намного спокойнее, чем на постах: никуда не отойдёшь, надо неусыпно бдеть и дотошно соблюдать предписания караульной службы. Да и прокормиться в питомнике можно вдосталь. Мусиенко содержит всю семью, а я один как перст. Выдюжу!
Но каково придется Швецовым?! Мама, не переставая, твердила: «Им нужны деньги, а не ты. Пусть теперь узнают, где раки зимуют!»
Тесть, пользуясь давнишними связями, устроил Павлика в садик — на всю рабочую неделю. Валя рассчиталась из промтоварного магазина, где ей ча392
стенько приходилось вносить деньги за пропавшие вещи. Стала трудиться в управлении кинофикации. Я побывал там. Она не замедлила упрекнуть: «Что ты меня всё преследуешь?» Я внутренне возмутился, подумал: «Ишь, воображает — цену набивает! Надеялась выйти замуж за доцента, а встречается с толстомордым татарином. Ничего, скоро перестанет кочевряжиться, когда получит перевод на сумму восемь рублей семьдесят пять копеек. Глядишь, тогда возьмётся за ум и подумает о налаживании наших взаимоотношений».
Я старался прижиться на новом месте. И за всё брался рьяно, с видом бывалого человека.
Михаил Дмитриевич Белухин поручил выкосить траву по периметру. Мне, истому горожанину, никогда не приходилось этим заниматься. Но я не выказал своего неумения. Белухин отбил косу, наточил её и вместе со мной отправился на место покоса. Начальник службы собаководства поплевал на руки. Взял косу. Взмахнул раз, другой — трава легла ровными рядками.
— Вот таким манером, — сказал. — А то всё заросло. Даже собак не видать.
И ушёл. Я остался, казалось бы, один, хотя периметр превосходно просматривался и стрелки могли обозревать меня как на ладони. Правда, днём посты выставлялись не на все вышки.
Я заправски размахивал косой. Тонкая трава легко поддавалась, толстую — я вырывал с корнями и сгребал в кучки. Иногда задевал землю концом косы, она недовольно взвизгивала. Но дело всё-таки спорилось.
С какой-то вышки меня окликнул охранник. Отдохнул с ним в тени. Покалякал о том о сём…
Потом, помню, красил будки в синий цвет. Переворачивал их, вытряхивал из лазов прошлогоднее сено. С покраской не все ладилось. Я не знал, что облезлую деревянную поверхность сначала олифят или грунтуют, и удивлялся, что она не укрывается с первого раза. «Наверное, — решил, — краска жидко разведена», — и продолжал мусолить по одному и тому же месту. Подошёл Петухов, старшина отряда, и голосом скопца произнёс:
— Маляр, экономь краску — покрепче нажимай на кисть!
В коллективе стрелков я уже успел обжиться. Петухов выдал мне диагоналевые галифе и гимнастёрку, шинель чёрного тонкого сукна, фуражку, ремень, — словом, полное обмундирование! Белухин, увидев, как я заправски наматывал портянки, сказал с удовлетворением:
— Теперь ты настоящий вохровец!
Почему-то я ему приглянулся. То ли за молодость и силу, то ли за то, что пользовался поддержкой Кондратьева. Михаил Дмитриевич сделал мне предложение:
— Вожатый нам нужен. Сам видишь, мясо есть, крупа. Бери, сколько надо. Переходи! Жалеть не будешь. Хочешь, переговорю с Анатолием Геннадьевичем?
Кондратьев встревожился:
393
— А ты не сдрейфишь?
Я помотал головой:
— Нет!
И хотел было добавить, что бояться надо больше людей, а не собак.
Все познавалось в сравнении. Охранник привязан к посту, несёт ответственность: вдруг кто-либо прошмыгнёт в режимный цех или через проходную? Особенно нужен глаз да глаз в начале или в конце смены, когда народ валом валит. На посту не почитаешь, ночью не поспишь, зимой будешь мёрзнуть на вышке. Служба у собаковода, конечно, не такая уж чистая да и физически потяжелей — зато сам себе хозяин. Я стал приглядываться к распорядку дежурств. Дневная смена длилась с восьми часов утра до восьми вечера. Через сутки заступали в ночь. Утром вожатый сдавал смену в восемь часов. (После чего отдыхал двое суток). Спустя минут пятнадцать около котельного цеха появлялась, мелькая в зарослях высокой травы, фигурка Белухина. Он, не торопясь, шагал по протоптанной дорожке…
Я пока что продолжал всю неделю отрабатывать днем. Дел на питомнике, как в любом хозяйстве, было невпроворот: сооружали штакетный забор, рыли яму под погреб, ремонтировали вольеры, натягивали блокпосты по периметру, запасали дрова.
Ивановна, повариха, приходила пораньше. Разводила костёр. Заливала воду в котёл. Клала туда вымоченную солонину. Варево обычно поспевало к обеду. Тогда Ивановна ставила второй котёл. Часа в три брала коромысло, эмалированные вёдра и отправлялась в столовую за отходами. Их размешивали в котлах в качестве витаминной приправы. Затем похлёбка остужалась. Белухин предупреждал, чтобы собакам не давали слишком горячее, а то они испортят желудки.
— И вообще не спешите, соблюдайте режим, — присовокуплял он.
Однако овчарки сами оповещали настойчивым лаем, что время приема пищи настало. Вожатый брал вёдра, черпак и отправлялся к вольерам, где днём отдыхали животные. Часть из них находилась на блокпостах постоянно.
Когда я близко подходил к ним, они, рыча, бросались на меня и, казалось, готовы были разорвать в клочья, но мешала сетка вольера или цепь. Многих я уже знал по кличкам, бросал им то кость, то мясо. Они постепенно привыкали к моему запаху и голосу. Были и такие, что злобно ощеривали пасть, и с их белоснежных зубов стекала слюна. Наиболее ярыми оказались два Барса. Они всегда находились на привязи, в левом углу от питомника. Оба чёрной масти, угрюмые, их не могли смягчить ни ласка, ни лакомые куски. Невольно вспоминалась пословица: «Сколько волка не корми, он всё в лес смотрит».
Я порывался разносить похлёбку собакам — Михаил Дмитриевич не допускал:
— Не торопись! Не надо рисковать.
394
Он был на удивление уравновешен. Улучив свободную минуту (а таких минут выпадало немало!), сидел, уткнувшись в книгу.
Зато вожатый по прозвищу Цыган имел горячий норов:
— Собаки чуют, кто их боится, — поучал он. — Надо так: взял и с ходу пошёл. А сам будь настороже: чуть что — бей черпаком по носу! Или захлопни дверь вольера. Я отчаянный, не люблю резину тянуть. Как учат плавать? Бросают в воду — и баста.
Рослов придерживался такого же мнения. Белухин умудрённо улыбался. Трусливый Тихоненко отговаривал наотрез:
— Не слушай этих сорвиголов. Искусают как пить дать.
Я решил обождать. Да и куда рваться к овчаркам, когда ещё с собаководами как следует не обнюхался?!
Повод нашёлся. Белухин выписал два литра спирта. Он предназначался для протирки рук после общения с подопечными животными. Но, минуя предварительную операцию, попадал для дезинфекции в желудки вожатых. На сей раз собрались все. Еды было навалом. Жаль, мясо немного припахивало, а суп отдавал дымком.
«Выпивка сближает людей»,— так думал я тогда. Собаководы с радостью приняли меня в свою семью.
Заглянул Кондратьев. На ходу заглотнул полстакана ректификата, загрыз огурчиком и выбежал из питомника.
После смены я увязался провожать Белухина. Солнце клонилось к закату. Пора было бы расстаться. Но, чтобы ублажить начальника, я прихватил ещё бутылку вина, и мы её распили где—то в овраге.
У Михаила Дмитриевича была чудная привычка. Он дул на полный стакан спиртного, как на горячее молоко, точно боялся обжечься. «Фу-фу! — скажет и только тогда отправляет в нутро. Белухин фукнул бы и на вино, да под рукой не оказалось тары и пришлось тянуть прямо из горлышка. Он благодарил за угощение и сулил мне золотые горы. «Всё будет нормально!» — приговаривал. Расстались мы поздно, когда тёплые августовские сумерки совсем уже окутали землю.
Возвращаться в наше убогое жилище не хотелось. Там всегда царил безпорядок: постели не прибраны, на столе — немытая посуда, пол зарос грязью…
Петяша, когда не было занятий в вечернем техникуме, молча лежал на кровати, уставившись глазами в учебник.
Александр — с моей лёгкой руки к нему прилипло прозвище Алехандро, этакий замученный испанский кабальеро! — частенько приходил пьяненьким. В последнее время он внутренне надломился. Возьмёт книгу, полистает и в сердцах отбросит в сторону:
— Надоело! Противно всё, — возмущался он. — Не было на Руси порядка и не будет, — голос его стал осевшим. — А попробуй скажи правду! Затопчут! Оттого у нас и гибнут таланты.
395
Гляжу я на него: совсем исхудал бедняга, одни мослы торчат. Жаль мне его. Бывало, дашь рублишко, а он хлебнет дрянного винца — и снова голодный. Тогда я его силком затаскиваю в столовую. А он сидит, брызжет слюной, недовольствует:
— Ну зачем мы пришли сюда? В горло не лезет, понимаешь? Жрать — дело свинское.
— Сеньор Алехандро, надо подкрепиться. Мы живём не для того, чтобы есть, а едим для того, чтобы жить.
Александр и вовсе ощетинивается:
— Всё с чужих слов поёшь. А где своё? Почему не пишешь? В сторожа перешёл и опять бездельничаешь. Эх, ты!
Я пытаюсь оправдаться:
— Работаю каждый день. А вечером у нас такой кавардак — где уж тут творить?
Он махнет рукой:
— А ну вас! — выдохнет со злобой. — Все вы зажрались.
Казалось, я ему хотел только добра. А он шипел, подобно змее. Отчего бы так? Да от зависти! Его бесил цвет моего лица, крепкое телосложение, высокий рост, то, что я учился на стационаре и что Нелли симпатизирует мне.
Да, Нелли! Нелли Лидина. Я знал её с университета. Ещё тогда прожужжал мне о ней все уши Кочешков. Она была очень привлекательна. Фигуристая, каштановые волосы вьются, гордый, независимый взгляд и скептический склад ума. За словом в карман не полезет — мужчины её сторонились. Может, потому ни с кем и не встречалась.
Прошло несколько лет, и я столкнулся с ней в роскошном здании управления Северо-Кавказской железной дороги. Она сотрудничала в многотиражке вместе с Александром Воробьёвым. Мы болтали с ней взахлёб. Какая-то магнетическая сила притягивала нас друг к другу.
Воробьёв крайне удивился, застав нас вместе: видимо, был безнадёжно в неё влюблён.
— А ты откуда её знаешь? Это же Нелличка, наша царица!
— Пшёл на конюшню, презренный смерд, — театрально произнесла Лидина.
Фраза прозвучала звонко, как пощёчина. Александр скривился, словно его ударили хлыстом.
Я зачастил в редакцию. Нелли не препятствовала. Она чувствовала, что нравится мне. Наверное, я тоже был ей небезразличен, потому что остальных представителей сильного пола она встречала в штыки, с решительностью амазонки.
Однако пока что дальше словесной игры дело не шло. Не было интимной зацепки. Однажды мы прохаживались по коридору. И вдруг нога у Нелли подвернулась. Она инстинктивно ухватилась за мою руку, вскрикнула. Оказа396
лось: сломался каблук. Я обнял её за талию и провёл в кабинет до письменного стола. Между нами исчезла последняя преграда. Уже совсем другим тоном Нелли сказала:
— Юра! Что же делать? Помоги!
И, вытянув ногу в чёрном чулке, капризно раскачивала её. Я снял искалеченную лакированную лодочку, приставил каблук.
— Ничего, — успокоил.— Что-нибудь придумаем.
Безуспешно рыскал я по управлению в поисках молотка и гвоздей. К счастью, разыскал завхоза и раздобыл нужный инвентарь. Пригодились приобретённые некогда навыки сапожного ремесла. Я ловко пришпандорил каблук гвоздями и наклеил под пятку лёгкую прокладочку.
Нелли пришла в неописуемый восторг. В порыве благодарности бросилась ко мне в объятия, прижалась щекой к моему подбородку.
На улицу вышли вместе. Не спеша брели по площади, гуляли в парке, около фонтана, разглядывали громоздкое здание театра, сооружённого в виде трактора.
— Эпоха конструктивизма, — произнёс я тоном экскурсовода.
Фраза повисла в воздухе. Нелли вовсе не интересовали заумные архитектурные нелепости. Она мягко прильнула к моему плечу и доверительно сообщила:
— Пятнадцатого сентября у меня день рождения. Придёшь?
От неожиданности я замешкался. Потом — скороговоркой:
— Буду. Обязательно.
До назначенной даты оставалась неделя. Меня стали одолевать сомнения. Пригласила. Значит, идёт на сближение. Но не для интимных встреч на стороне. Нелли, как говорится, засиделась в девках. Ухажёры побаивались её. За острословие. Я ей не уступал, был на равных. Она, конечно, умница по сравнению с Валей, ограниченной пустышкой.
У Нелли, очевидно, серьёзные намерения. Она хочет ввести меня в круг своей семьи. Родители её — важные персоны. Отец занимает высокий пост. А я кто? Какой—то собачник! Гол как сокол. Да и на подарок нужны деньги. Но более всего я опасался, что в конце концов придётся жениться. Если бы это в первый раз! А сейчас, обременённый алиментами, я относился ко второму браку настороженно. К тому же брак мог оказаться серьезной помехой: на горизонте желанным призраком маячила литературная слава. Я не пошел к Нелли. Теперь путь к ней был отрезан навсегда.
Александр подзуживал:
— А Лидина всё тобой интересуется: «Где он? Что с ним?»
Я поведал ему всё начистоту и, как бы оправдываясь, добавил:
— Да и хорошего костюма у меня нет.
Воробьёв расхохотался.
397
— Эх ты, трусишка! Ей нужен не костюм, а то, что в костюме,— цинично заметил он. — Ну да ладно. Пиши-ка лучше рассказы. И не иди на поводу у нашего хозяина. Он лоб здоровый, не работает, не знает, чем заняться. У-у, гад!
Славик и вправду привык понежиться в постели. Встанет поздно, где-то в час — половине второго пополудни. Постоит перед зеркалом, полюбуется на свою фигуру. Сядет на диван, побренчит на гитаре. Попоёт — для развития голосовых связок и аппетита. А там, глядишь, подоспеет его тётушка, привезёт горячий обед. Поест и снова мурлыкает:
…Строчит пулемётчик
За синий платочек…
В памяти одна за другой всплывали картины детства, освещённого заревом войны…Когда—то я и мои сверстники исполняли «Синий платочек» вот в такой редакции:
Маленький синий платочек
Геббельс нам дал постирать,
А за работу
Кусочек броту*
И котелок облизать.
Прошедшее вставало предо мной, порою жестокое и безотрадное. Но на сердце было почему-то сладко и грустно. Сладко — оттого, что ужасы войны давно позади. А грустно потому, что время никто не в силах остановить. Пролетит, и ничего не успеешь…
Все спешат. Костин тоже торопится — нагуляться досыта до женитьбы, чтобы было потом о чём вспомнить. А вспоминать пока что нечего. Он отважен лишь в мечтах и надеется на чью-либо помощь. Особенно — на меня.
Однажды мы сделали с ним вылазку в парк. Предварительно для смелости Славик выпил немного водки. Дома он вовсю бахвалился, а стоило подойти к лицам прекрасного пола, делался робким, как мальчик, в горле у него першило. Так что тут было не до пения. А ведь только голосовыми выкрутасами он мог поразить воображение женщин. Просто разговаривать с ними не умел.
С грехом пополам удалось заарканить двух разбитных девочек. Они были не прочь попировать за чужой счёт. Всё было припасено заранее. По договоренности Петяша и Александр отсутствовали.
Мы брели тёмными глухими переулками. На подходе к дому Костин чуть было всё не испортил. Он молодцевато выпятил грудь и запел этаким петухом. Девчата вытаращили глаза.
— Он что, больной у вас? — испуганно спросила одна.
— Дядя шутит, — успокоил я их.
Они сначала с опаской входили в жилище, расположенное где-то на отшибе. Но вино их разогрело. Первоначальная скованность исчезла. Мы крутили
* Брот (нем.) – хлеб.
398
пластинки, танцевали. В перерывах Славик наяривал на гитаре. Его чернявая напарница любовно поглаживала его вьющиеся русые волосы. Он млел от удовольствия. Я поддерживал компанию, чтобы угодить своему сладострастному хозяину.
В разгар веселья заявился Петяша.
— Я за пиджаком, — виновато промолвил он и, озираясь, тут же ретировался.
Когда же ввалился пьяный Александр, гости насторожились. Он вёл себя вызывающе. Не спросясь, налил стакан вина и залпом осушил его. Хмель разбередил прежние раны.
— Души гибнут, а вы веселитесь, — злобствовал Воробьёв. — Эх вы, свиньи!
Казалось, в этот миг он ненавидел весь мир.
Девочки всполошились и начали собираться. Мы проводили их, назначили свидание, но они не пришли.
Славик был вне себя от ярости. Он ругал Александра на чём свет стоит. Тот ухмылялся, довольный. Но мне было жаль его: способный парень, а катится под откос.
Костин, по своей ограниченности, не мог простить Воробьёва. А тот на все лады оскорблял его:
— Ах ты, дармоед! — кричал Александр. — Живёшь за наш счёт. Сосёшь рабочую кровь! Клоп вонючий.
— Ну и чеши отсюда! Никто тебя не держит,— огрызался Славик.
У него не хватало ругательных эпитетов. Но казацкая кровь давала себя знать. Лицо и шея багровели. Под скулами катались желваки. Глаза метали молнии. Казалось, вот-вот Костин схватится за топор.
И если он не выгнал вон Воробьёва, то лишь благодаря моим настойчивым уговорам.
Не буду в подробностях живописать их ссоры и стычки.
На питомнике приходилось частенько наблюдать такую картинку. Когда кобели содержались в граничащих друг с другом вольерах, то с диким остервенением бросались на перегородку, пытаясь вцепиться в горло своего заклятого соседа. Примерно то же самое происходило в главном корпусе нашего дома.
399
Глава 3
ПОРОГ
З
а последние месяцы у Воробьёва, как и у всех падших алкоголиков, стали обнажаться самые отвратительные черты характера. Александр уподобился махровому мизантропу и терпеть не мог Славика Костина. Жар ненависти перепадал и на мою долю — за то, что я поддерживал с хозяином дружеские отношения.
— Что же ты не пишешь? — с издевкой шипел он. А когда я пытался оправдываться, каркал, точно ворон: — Не будет из тебя толку, не будет! Вот Юрка Харламов — талантище, да!
Чудом мне удалось тиснуть в газете «Молот» крохотное стихотворение. Даже такой скромный выход в прессу после долгой спячки я считал для себя достижением. Александр с пренебрежением фыркнул:
— Понятно, тебе это в диковинку. А я уж сколько раз печатался. За известностью не гонюсь. Пустой звук!
А сам хвалился, что задумал роман «Желание славы».
К тому же обнаружилось, что Воробьёв мог безцеремонно надругаться над родственными чувствами.
С тех пор, как перед войной, в 1940 году, умерла мать отца, костлявая обходила стороной мою родню. Лишь спустя двадцать два года Агафью Евтихиевну, которую я почитал за любимую бабушку, разбил паралич: она потеряла дар речи, отнялась правая сторона тела. Тётушки, ухаживая за нею, выбились из сил. Из Москвы приехала её падчерица — Тамара Карповна. Агафья никого не узнавала. Перед самой кончиной лежала в носилках на земле — для отправки в больницу. Я, прощаясь, наклонился над ней — и тогда жалкое подобие улыбки скользнуло по её лицу.
Вскоре странный недуг поразил дядю Илариона, мужа Тамары Карповны. Он нёс какую-то околесицу, стал неуправляем, порывался уйти из дому. Врачи объясняли: на почве атеросклероза помутился рассудок — мудрое умозаключение! — однако помочь ничем не смогли. Весть о его смерти застала меня врасплох, на ночь глядя. Я никак не мог заснуть: вздыхал, ворочался с боку на бок, постанывал.
— Чего кряхтишь, как старый дед? — возмутился Александр. — Творческие муки одолели?
— Дядя скончался.
— Эка беда! — с насмешкой произнес он. — Умер Максим, ну и пёс с ним.
Я не сдержался:
— Ну и гад же ты! Чужому горю радуешься?
После этой ночи Воробьёв исчез. Без него стало тихо и спокойно. Тем не менее я жалел его. Как-никак живой человек, давний знакомый. А что опустился — кто может избежать крутых изломов судьбы?
400
Напротив, Костин откровенно радовался:
— Сгинула падаль — туда ей и дорога.
Через две недели Александр появился коротко остриженный. Оказалось: устроил дебош и загремел на пятнадцать суток. Из редакции его вежливо попросили.
— Вот и прекрасно! — подытожил он. — Надоело врать и пустозвонничать. А Лидина, между прочим, опять о тебе спрашивала. Ха-ха-ха! — и закатился истерическим смехом. — Только я никому не нужен. Свободен, как птица.
На прощание Воробьёв, игнорируя хозяина, пожал мне руку, сказал:
— Не поминай лихом, Георгий! Намерен рвануть в Центральную Россию. Там люди попроще, безхитростнее. Попробую учительствовать. А вообще весь наш строй прогнил насквозь. Нужна новая революция. А советские литераторы поют одни дифирамбы. И никто не осмеливается показать суровую правду жизни.
Этой воинственной тираде вторили строки, им написанные:
Ворочай, ворочай,
Рабочий!
Бездельники славят твой труд.
Я недоброжелательно относился ко всякого рода политическим переворотам ещё с университетской скамьи (особенно после неудачного дебюта революционных коммунистов). Однако в пререкания с Александром вступать не стал. Хотя исподволь чувствовал, что у нас в стране творится что-то неладное, что высшие эшелоны власти выродились в привилегированную классовую прослойку. А пишущая братия занимается лакировкой действительности. Ведь если осмотреться вокруг, не всё так уж красочно...
Вот наш квартал. Упирается прямо в обрыв. Того гляди, сползёт в балку. В кои веки заасфальтируют 2-ю Мурлычёвскую! А пока что здесь непролазная грязь.
Внизу, под обрывом, проходит железная дорога — заманчиво поблескивают рельсы. Время от времени промелькнёт, торопясь, товарняк…
И снова слышно, как в соседском дворе, не переставая, рубят дрова, да так яростно, что наше чахленькое жилище вздрагивает. А дворняга Волчок всё лает неумолчно, и никто не догадается крикнуть ему: «В будку!»
Дядя Вася, сапожник, кустарь-одиночка, снова впал в запой. Что-то надрывно орёт, — разобрать можно только одно:
— Антонина, уходи. Уходи!
Это рычит он на жену свою.
Обветшал наш домик. К нему прилепились облезлые мазанки, прогнившие сарайчики. Земли не видать: всё сплошь заросло бурьяном. Развалюха-туалет перекособочился и чудом держится на склоне, на самом краю пропасти. Да и весь дворик того и гляди смоет в бездну...
401
А Костину ни до чего нет дела. Даже в собственном владении он выглядит не хозяином, а гостем. Продрав глаза, по часу простаивает у гардероба, перед зеркалом, — словно Нарцисс, любуется своим обнажённым телом.
— Где же твои обещанные женщины? — жалуется он. — Я весь истомился.
День ото дня его притязания становились всё назойливее.
— Алехандро ушёл. Петяша только к ночи заявляется. А ты не чешешься! Эх, ошибся я, видно, в тебе!
В его голосе прозвучала угроза. Я насторожился: уж очень не хотелось терять эту тихую заводь!
Несколько раз мы выбирались со Славиком на «охоту». Костин был неподходящим напарником: не мог связать двух слов. А то, бывало, ляпнет что-нибудь невпопад. И молодые стильные девицы шарахаются от нас.
— Ты уж лучше помолчи, — упрекал я его.
Упрямый белоглинский казак краснел, и неизменно причиной всех неудач оказывался я.
— Зачем нам свистюльки?! — убеждал он меня. — Давай найдём постарше.
Однако и представительницы этого разряда, желая набить себе цену, ускользали.
— Они ищут состоятельных мужчин. А у нас в кармане — вошь на аркане, — с досадой подводил я итог нашего спора.
На питомнике пока что работал в день, копошился по хозяйству. Ямки давно были выкопаны, брёвна завезены, и Белухин надумал поставить столбы для штакетного забора. Вбивали их кувалдой на длинной ручке. Я взмахивал ею прямо перед собой. Было тяжело и неудобно, а удар получался слабый.
— Дай-ка, попробую, — сказал Михаил Дмитриевич.
Он схватил кувалду и сделал поворот всем корпусом. Кувалда описала полукруг и с размаха обрушилась на столб. Белухин бил и бил, покрякивая, делая глубокие выдохи. Столб заметно погрузился в грунт.
Начальника собаководства сменил Рослов. Несмотря на преклонный возраст, лихо орудовал кувалдой. Я попытался взмахивать таким же образом — выходило нескладно. После всё-таки получилось.
А вот запретный порог, существовавший между мною и собаками, никак не осмеливался перешагнуть. Уже месяц топтался на питомнике вокруг да около. Позорно! Надо начать с кормёжки животных. Сегодня же. Или никогда. Ещё есть время, чтобы между делом, подготовиться для решительного броска.
Вместе с Рословым зашли в изолятор. Там лежал Серый. На него было жалко смотреть. Шея спереди вся искусана. В ранах роились огромные белые черви. Сверх того, докучали осенние мухи.
Герман Фёдорович покачал головой.
— Ай-ай-ай! Бедняга! — сокрушался он. — Совсем измучился. Ничего не жрёт. Того гляди, подохнет.
402
Подоспел Белухин. Закусил губу.
— Надо бы вызвать ветеринара, — размышлял он вслух. — Да пока его дождёшься, пёс околеет. Вот подойдут ребята, попробуем помочь ему своими силами.
В так называемой хирургической операции участвовало пятеро. Мы с Мусиенко держали Серого за шею кузнечными клещами. Белухин и Тихоненко навалились ему на лапы, предварительно перевязав их. Рослов аккуратно вынимал червей, смазывал раны креолином. Серый дёргался, рычал от боли. Зато после, когда ему полегчало, провожал нас благодарным, почти человеческим взглядом.
В три часа пополудни я наполнил вёдра собачьей похлёбкой (густой перловый суп с мясом). Взял черпак и не спеша отправился на баз, где по обеим сторонам располагались вольеры. Хвостатые питомцы с лаем поднялись на дыбы. Рослов следовал за мной, для страховки.
В левой руке я держал ведро, в правой — черпак, который мог быть использован, как оборонительное оружие. Жданка, сука темно-серой масти, и рыжеватый Джульбарс встретили дружелюбно. Я ласково называл овчарок по кличкам, а сам разливал варево в миски. Одни принимали меня терпимо (запомнили голос и запах). Иные подозрительно порыкивали. Зато некоторые, стоило подойти, яростно кидались на двери.
— Ничего, смелее! — подбадривал Герман Фёдорович. — Это они так, стращают для порядка. От жратвы ещё никто не отказывался.
Оставалось накормить тех, которые постоянно находились на блокпостах в глухих углах периметра. Это — два чёрных Барса с рыжими надбровьями. Завидев меня, они заметались, как бешеные, обнажая белоснежные зубы.
— Иди сам, — сказал Рослов. — Когда я с тобой, они хуже будут бросаться. А так скорей привыкнут.
Но чёрные дьяволы никак не хотели меня признать.
Осеннее солнце, казалось, отдавало последний жар лучей, а я утеплился не по погоде, наивно полагая, что плотная брезентовая куртка и сапоги предохранят от укусов. Пот, стекая со лба, заливал мне глаза, катился по желобку спины.
Барсы не унимались. Вдалеке, перекликаясь, лаяли другие овчарки. Тогда я пустился на хитрость: ударил штакетиной по пустой миске, подогнал её к себе, налил похлёбку и снова пододвинул на прежнее место. Псы бесновались. Даже аппетитный запах пищи не успокаивал их — они к ней не притронулись. Только, может быть, после, когда я скрылся из виду?..
И всё-таки это была победа. Теперь я кормил собак ежедневно. При моём появлении многие повиливали хвостами, радостно повизгивали. Иные продолжали недоверчиво ворчать. А угловые Барсы очумело носились по блокпостам; звенела проволока, ограничители с размаха ударялись друг о друга…
403
По воскресеньям Ивановна не работала, и мы, вожатые, поварничали сами. Стажируясь, я вышел на дежурство с Володей Зориным. Заблаговременно заготовили топливо — отходы из деревообрабатывающего цеха. Рядом с изолятором находилось помещение для купанья животных. Туда обычно на ночь ставили под струю воды бочку солонины — для отмачивания.
Ивановна старалась прибедняться, плакалась:
— Мы люди неучёные. Грамоты не ведаем. — И добавляла, как бы намекая на моё высшее образование: — Зато умеем работать!
И пронизывала чёрными навыкате цыганскими глазами. Вскоре мне сковало поясницу. Вроде бы и не простывал и черезчур не надрывался.
— Поганая штука — радикулит. Сам мучаюсь, — жаловался Володя Зорин. — Давай полечимся. Вон железные ворота, накалились на солнце. Прислонись спиной. Авось полегчает.
Пока в котле варилось мясо, принимали физиотерапевтическую процедуру и калякали о том, что наболело: о семейном разладе, об алиментах. В отличие от меня, Володе приходилось платить не двадцать пять процентов, а тридцать три: у него было двое детей. Да сверх того, жена обитала с ним в одном доме.
Я находился в более выгодном положении. От Швецовых далеко, на отшибе, словно в другом государстве. Ничем не докучают. Хотя, пожалуй, и вспоминают меня тихим добрым словом. Валя, небось, успела получить крупную сумму: восемь рублей семьдесят пять копеек. Выражаясь языком собаковода, вот уж заскулит, вот уж завоет! А вместе с нею вся её родня.
С получки угостил Белухина. Как и в прошлый раз, он подул на водку, как на горячее молоко, выпил и сразу покраснел. Ивановна приготовила обильный обед. Её муж, Илья Моисеевич, негласный заместитель начальника, поддержал компанию. Скалил стальные зубы и дружески похлопывал меня по плечу:
— Нэ журысь, хлопче, усё образуется! Жить можно!
Я знал, что Белухин и Мусиенко не прочь продолжить пиршество, и преподнёс им сюрприз. Сбегал в двадцать первый цех. Пользуясь старыми связями, достал за три рубля пол-литра спирта. После чего, окончательно осмелев, вместе с Мусиенко пошёл разводить собак.
— Одной рукой хватай за ошейник, другой цепляй поводок, — наставлял он. — И сразу приучай, чтобы ходили рядом.
Одни животные слушались. Других с трудом приходилось удерживать. Большинство собак водили парами. Особо норовистых брали на поводок поодиночке. Чёрный угрюмый Цыган не только не выносил подле себя кобеля, которого разорвал бы в клочья, но и — редкий случай! — позволял себе огрызаться даже на суку.
Пока мы ставили собак на блокпосты, Белухин пригласил Кондратьева. Тот принял дозу спиртного, на ходу закусил и, довольный, облизывался, точно котик. Повстречав нас у ворот питомника, спросил:
404
— Ну как, привыкаешь?
— Всё в порядке.
— Смотри, поосторожнее. Всё-таки звери!
Я стал трудиться самостоятельно. Дежурство принимал в восемь часов утра — расписывался в журнале. Попозже приходила Ивановна. Затем — Белухин. Его стереотипный вопрос: «Чем занимаешься?» — всегда раздражал. Хотя, возможно, Михаил Дмитриевич задавал его без всякого злого умысла. Питомник был не до конца благоустроен: надо и шифером покрыть крышу на изоляторе, и ворота покрасить… А сколько текущих нужд: отремонтировать вольеры, ошейники починить, подтянуть обвисшую проволоку на блокпостах, заменить ограничители…
Белухин не гнушался ничем, за всё брался сам, засучив рукава. Как начальник он меня вполне устраивал: добродушный, покладистый… Было у него два пристрастия. Первое — книги. Случалось, спросишь что-нибудь, а он только головой мотнёт, промолчит и снова уткнётся в печатное слово. Второе пристрастие — шахматы. Уйдёт на полдня в караульное помещение, оттуда его клещами не вытащишь. Сидит у доски, полированный череп поглаживает, мыслит. Его постоянный напарник — старшина Петухов.
— Думай, голова, шапку куплю, — приговаривает он гнусавым, скрипучим голосом. — Не будешь думать — последнюю отберу.
Однако Михаила Дмитриевича трудно сбить с толку. Нервы у него железные — бывалый пограничник! После войны служил в войсках МГБ: охранял заключённых на Волго—Доне, на Урале… Мелькнула недобрая мысль: «Травил собаками людей, может быть, и моего отца»… А после того, как Берии объявили мат, Белухина в чине старшего лейтенанта вежливо спровадили на гражданку. Он присмирел и пристроился сюда, в укромный уголок. И все-таки прежняя закваска осталась. Несмотря на простосердечность, в нём порою проскальзывала этакая въедливая ограниченность — печать солдафонства.
Михаил Дмитриевич частенько журил нас:
— Собак положено кормить строго по графику в семнадцать ноль-ноль. А вы всё спешите. Начинаете в шестнадцать ноль-ноль, а то и в пятнадцать тридцать. Это безобразие!
Рослов старался возразить:
— А ты слышишь, гавкают? Собачий желудок — самый точный будильник.
Постучали в железную дверь. Чтобы ветер не распахивал её настежь и не сорвал с петель, запирались на щеколду. Стук повторился. Из столовой вернулась Ивановна — на плече у неё коромысло с эмалированными вёдрами.
Варево давно готово. Остужается на воздухе, густеет. Перловая крупа имеет свойство разбухать. Я добавляю только что принесённые пищевые отходы, размешиваю, разливаю по вёдрам. Стараюсь мясо распределить поровну. А то одним будет густо, а другим — пусто.
405
Теперь вернёмся к вопросу, почему торопимся. Причина проста. Накормишь собак, разведёшь по постам, умоешься, переоденешься. Заступил сменщик — и ты свободен. А бывает и так: он пришёл, а ты всё ещё возишься. Белухину этого не понять: как полпятого, он с полной сумкой выходит за ворота.
На следующий день дежурим в ночь. Собаки уже на постах, сытые. Делать, разумеется, нечего. Хочешь — используй досуг на питомнике. Хочешь — иди к начальнику караула. (Вожатый считался его заместителем по служебному собаководству).
Я перезнакомился со всеми начкарами. Их темпераменты, словно по заказу, соответствовали тем четырём типам, которые даны в школьном учебнике психологии. Заломов — типичный флегматик, малообщителен. Уставится в бумагу и что-то пишет. Иванов — меланхолик. Его раскосые глаза устремлены куда-то вдаль. Для меня он загадка. Сангвиник Мартынов пышет здоровьем. Словоохотлив. «Приятная беседа, — важно изрекает он,— способствует пищеварению». Всех, кто входит в караульное, заботливо встречает вопросом: «Чайку не хотите, свеженького?» Когда же речь заходит о самом интимном, неминуемо впадает в пошлый цинизм. Подняв кверху указательный палец, глубокомысленно, как профессор физиологии, произносит с расстановкой:
— Любой орган, когда он бездействует, перестаёт функционировать и со временем аттрофируется.
Мартынов всем хорош. Но специфика прежней службы превратила его в такого немыслимого буквоеда, что казалось: он уже с молоком матери впитал уставные требования.
А Николай Тимофеевич Векшин — ярко выраженный холерик. Лихой рубака! В прошлом полковник, строевой командир, он люто ненавидел болтунов и формалистов. Поэтому понятна его антипатия к Мартынову.
— Тоже мне, мешок с овсом! — восклицал Николай Тимофеевич. — Русский офицер должен быть всегда подтянут, гладко выбрит и слегка пьян.
В часы досуга Векшин любил щегольнуть, вспоминая боевые эпизоды. Я внимал, развесив уши. Ему это льстило. Постепенно между нами завязывались дружеские отношения.
— Сходи в обход. Заодно посты проверишь, — просит он.
Иду. Потом отправляюсь на питомник. Бывает, иногда подымут среди ночи: собака отвязалась или ещё какое-нибудь «ЧП». А так задаю Храповицкого до трёх—четырёх часов утра. Тут уж начинаются хлопоты. Небо постепенно сереет. Издали доносится тревожный лай. Сейчас, сейчас, родимые! Сначала тащу варево тем собакам, которые находятся на постоянной привязи. А когда всех остальных сведу на питомник в вольеры, начинаю общую кормёжку.
Домой возвращаюсь усталый, но довольный. Впереди — двое суток желанной свободы. Только вот докучливый хозяин не давал ею вполне воспользоваться. С нетерпением ждал, когда я отосплюсь после ночного дежурства.
406
— Вставай! — кричал он над ухом. — Небось, глаза опухли. Пойдём пройдёмся.
Его не оставляла навязчивая идея. Маленький, носатый, он имел наглость рассчитывать на взаимность молодых девушек. Тщательно брился, одеколонился, натирался кремом, пытаясь загладить морщинки под глазами. Обнажённый, подолгу стоял перед зеркалом и, подобно культуристу, напрягал мышцы. В глаза бросалась такая деталь: у Славика была миниатюрная, как у женщины, ножка.
— Ах ты, кобелёк этакий! — дразнил я его. — Всё хорохоришься, старый сучок!
Костину шёл тридцать второй год. Но он всё ходил в холостяках и никак не мог остепениться. Хотя имел невесту, чернобровую казачку Юляшу из своей же родной станицы. После окончания техникума Юляшу послали в Сумгаит.
— Баба она видная, в теле! — хвалился Костин. — Небось, возжается там с чучмеками. Скоро в Ростов приедет, тогда от неё не отвертишься — заставят жениться. Вот и надо нагуляться вдосталь.
И мне поневоле приходилось подлаживаться под сумасбродного хозяина.
Важно расхаживали мы по Нахичеванскому парку. Безплодно торчали на площади, где на высоком постаменте громоздилась фигура Карла Маркса. Здесь влюблённые назначали свидания. Здесь же, неподалеку горел Вечный огонь. Шумело газовое пламя, бросая зловещий отсвет. И, казалось, гигантская грива фантастического коня колыхалась, трепетала над площадью.
Мы пытались знакомиться с молодыми девушками, но, видимо, наш зрелый возраст повергал их в трепет. Они пугливо озирались:
— До свиданья, дяденьки! Нам в другую сторону.
Но неудачи только раззадоривали настырного казачка.
— Ничего, — утешал он сам себя. — Девяносто девять раз не получится, а в сотый раз клюнет. Мы просто не на том языке с ними разговариваем.
— Ну давай изучим английский, — пошутил я.
Неожиданно возникла идея: устроить Костина в охрану. Я переговорил с Кондратьевым, и мой лежебока быстро получил допуск на наш засекреченный ящик. Но затащить Славика в питомник не удалось. Он испугался злобных четвероногих существ.
— Нет уж, благодарю! — отмахивался он. — Лучше в мороз надену тулупчик и залезу на вышку.
***
Стояла глубокая осень — у порога зимы. В нашем жилище было сыро, холодно. Изо рта валил пар. Хозяин печь не разжигал: то ли из-за экономии топлива, то ли из-за лени. Поневоле меня потянуло к семейному очагу. Я зачастил домой, в Таганрог.
407
Заявился как-то в будень среди недели. Мама удивилась:
— А ты что, не работаешь?
— У меня скользящий график. В охрану перешёл.
— В охрану? Ещё чего недоставало! Совсем испачкал трудовую книжку. Теперь, если захочешь, тебя никто не примет на хорошую должность. — И, обращаясь к отцу: — Скажи хоть ты ему. Что же ты молчишь, как истукан? Сын он тебе или нет?
Мой родитель остался невозмутим:
— Дело сделано. Наверное, у него имелись на то свои соображения.
— Конечно, — обрадовался я. — Много свободного времени. Алименты плачу ничтожные. И в чистом хожу.
От мамы пришлось скрыть, что вожусь с собаками, а то с ней обморок приключился бы. Она и так расходилась и весь гнев обрушила на Швецовых.
— Всё из-за них, подлецов! Ни дна бы им ни покрышки! Бедный хлопец! Сколько тебе ещё платить, сколько мучаться!
Отец, узнав, что я собаковод, покачал головой:
— Совсем с ума сошёл! Помню, ты ещё в детстве мечтал стать укротителем зверей. Овчарки, небось, злые? Не боишься?
— Нет, — заявил я, расправив плечи.
Зато Валентин Чичев одобрил мою затею:
— Ты же в маляры хотел перейти? Ну да Бог с ней, с маляркой. Она от тебя никуда не уйдёт! Я сам подумывал о такой работёнке. А то домой придёшь, туда-сюда — и спать. Выходной промелькнёт — незаметно. До всего руки не доходят. Хочется заняться и тем, и этим. Сейчас в кукольном театре ремонтируем зал. Познакомился с тамошним художником. Леплю рожи из пластилина, кукол делаю. Хочешь, махнём ко мне, заодно поглядишь, как я живу.
Поехали. Трамвай следовал по Буденновскому проспекту. Знакомые улицы, переулки… Вон там, за серыми коробками, дом, где живут Швецовы. Там мой сын, жена. Теперь уже не моя…
Трамвай, громыхая, помчался дальше.
— Больница, — объявил кондуктор.
— Следующая остановка «Кладбище».
— Нам туда рановато, — заметил Чичев.
Трамвай нырнул под железнодорожный мост. Мы сошли. Валентин тронул меня за локоть:
— Держи правее.
Побрели по тихому переулку. По обе стороны его лепились друг к другу частные строения.
Чичев открыл калитку. Под навесом с правой стороны, вверху, чернела крохотная точка звонка. Я не успел оглянуться, как к нам вихрем подлетела огромная овчарка серой масти. Грозно залаяла на меня. Зная собачьи повадки, я стоял не шевелясь.
408
— Нота, фу! Иди в будку! — крикнул Валентин.
Во дворе на деревянных подставах расположились ракетообразные сооружения из алюминия. Я с любопытством уставился на хозяина. Он пояснил:
— Это космические корабли. Сделал, чтобы потешить сыновей.
Зашли в дом. На столе громоздилась немытая посуда. Кровати были незаправлены; на них валялись скомканные засаленные одеяла без пододеяльников, книги, какие-то вещи.
В широко расставленных глазах Чичева мелькнула лукавинка:
— Что поделаешь? От темна до темна не бываем дома. Двое мальчишек. Но ты не пугайся. Давай по-свойски. Сварим картошку, пока Лида вернётся из магазина.
Я никогда не видел, чтобы так шустро орудовали ножом. Из-под него нескончаемой лентой бежала картофельная кожура. Пальцы у Валентина были большие, заскорузлые, под ногти въелся купорос, но их ловкости мог позавидовать каждый.
Пришла Лида, худенькая, тихая, невзрачная. Начала собирать на стол. Валентин достал графин с янтарным напитком, многозначительно поднял палец:
— Собственная, фирменная!
Лида пить не стала, покраснела, законфузилась. Потёк ей певучий окающий говорок:
— Это мужское дело. Вы уж без меня управляйтесь. Беседуйте, сколько душе угодно.
От напитка исходил духовитый аромат, а сам он был настолько крепок, что ожёг гортань. Пища поражала непривычной простотой: квашеная капуста, лук, картошка, пустые щи. Такое угощение удивило меня, привыкшего к богатым казачьим застольям. Хозяин заметил моё недоумение.
— Не удивляйся, — сказал. — Нынче начался Рождественский пост. Не всё же жить для брюха. Надо и для духа.
Его слова заставили меня задуматься. После незатейливой трапезы Чичев пригласил меня в кабинет.
— Только, гляди, — предупредил, — о притолоку не ударься.
Я осторожно переступил через порог.
В небольшой комнате с низким потолком с трудом размещались старый потёртый диван и стол. Зато все стены были заставлены стеллажами, на которых сверху донизу покоились книги — среди них попадались и старинные, в кожаных переплётах, с золотым тиснением.
— А вот и мой труд, — сказал Валентин. — Удалось издать. Это — трафареты. Я их сам выдумываю. Бывало, вскочишь ночью, зарисуешь.
Для меня открылась ещё одна грань его личности. Нет, он не хвастал. Он был прост, как коряга в лесу, которую не сразу заметишь. А приглядишься —
409
и вдруг с восхищением узришь, что её очертания очень уж похожи на лицо мудрого травника, освобождающего людей от недугов.
Чичев прервал мои мысли.
— Погляди-ка сюда. Мой профессиональный уголок. Сатирики и юмористы всех времён и народов. Их надо знать, чтобы не изобрести велосипед.
Я с жадным интересом разглядывал книги. Валентин, видимо, разгадал мои мысли.
— Не обижайся, — сказал. — Я никому их не даю. Если хочешь, приезжай сюда. Ешь, спи… Таково моё правило.
Время незаметно подобралось к полуночи.
— И куда тебя несёт в такую пору? Оставайся у меня, — предложил Чичев. — Ложись на диване. Я тебе дам, чем укрыться.
Здесь было так уютно, и не хотелось уходить в темень, добираться до другого края города и ложиться в сырую, точно могила, постель. Я заметно повеселел и только сейчас вспомнил о цели своего приезда:
— Где же твои куклы? Показывай.
Чичев полез под стол и поочерёдно стал доставать оттуда свои произведения, вылепленные из иного, не словесного материала. То была коллекция комических персонажей. У каждого свой характер! Мужчины выделялись главным образом носами: у одного — задранный, как у мопса, у другого — с горбинкой, у третьего — сливой…
Мы так увлеклись, что не заметили, как дверь безшумно отворилась. По полу зацокала когтями Нота. Попыталась зарычать на меня. Раздался строгий голос хозяина:
— Фу! Ты почему без спроса, а? — она виновато опустила голову. — А ну-ка, марш отсюда. В будку!
Нота обернулась, как бы желая удостовериться в истинности приказания, и послушно побрела к выходу.
— Умница она! Учёная! Правда, имеет один дефект. Может, заметил? Неправильный прикус. А так бы ей цены не было. Чистых кровей овчарка! Хочешь, покажу её родословную?
Оказалось, самый древний предок Ноты был волк. Именно от него шли все дальнейшие разветвления.
Спал я без подушки. Укрылся старым халатом. Ноги то и дело высовывались из-под него. Я поджимал их, ворочаясь с боку на бок.
Всю ночь снились кошмары. Со всех сторон меня окружали разноносые куклы. Они вдруг ожили, увеличились до реальных человеческих размеров и хитро подмигивали, высовывая языки. Ржали, блеяли, рычали, шипели и хрюкали. И всё это дикое сборище заглушал, точно труба, чей-то гомерический хохот.
410
Глава 4
БАХУС
Д
авно я подметил сходство людей с животными. Последние порою перенимают повадки своих хозяев.
Наш вожатый Тихоненко побаивался служебных собак, обходил их стороной. И его Чарли, которого он привёл на питомник, был не в меру труслив. Кого ни увидит — хвостом виляет. Хоть бы лаял для пущей важности. А то залезет в будку и спит, пока его силком оттуда не вытащишь.
Напротив, Рекс имел другие качества. Он когда-то принадлежал начальнику караула Векшину. Такой же порывистый, с норовом. Тянет изо всех сил, едва его удерживаешь на поводке. Стегнёшь хлыстом — огрызается; глаза наливаются кровью. Гладкая шерсть, строение черепа, коротенькие ушки и широкая грудь свидетельствуют о его причастности к породе боксёров. Службу несёт исправно, на самых ответственных постах. Чужого и близко не подпустит. А когда своих учует, места не находит, весь изойдёт от радости, хвостом машет, как палкой, — того гляди оторвётся и улетит.
Славик Костин привык, что я в шутку называю его кобельком. В знак подражания он ощеривается, высовывает язык и часто дышит, как овчарка после быстрого бега.
А случись, подвыпьет, у него проявляется другое обличье. Физиономия становится пунцовой; длинный, с горбинкой нос задирается кверху, по-петушиному. Ну а если Костин ещё и в форме вохровца, в галифе и сапогах, то кажется: вот сейчас зацокает шпорами по полу и закукарекает.
В нашем домике почти всегда холодно, печь топится редко. Но бывает, так накочегарим, что становится невыносимо душно, приходится настежь распахивать дверь. Тут Славик обнажается до трусов, навешивает на бёдра козлиную шкуру, приплясывает, горланит, непрестанно смеясь, точно его щекочут. И тогда уж слишком смахивает на сатира из шумливой свиты Вакха.
— Шампанского хочу и женщин, — кричит в экстазе. — А ты, собашник, хоть бы с одной бабёнкой свёл.
— Замолкни, козлоног несчастный! — прерываю я его. — Когда Бальзака одолевали назойливые посетители, он, негодуя, заявлял: «Месье! Я беседовал с вами десять минут. А это — две страницы прекрасного текста». Ты же, бездельник, сколько съел у меня часов и дней?
— Нашёл с кем равняться! — возражает Костин. — Бальзака публиковали вовсю, а кому нужны твои поделки?
А Валентин Чичев приободрял:
— Ерунда! Не слушай ты своего лежебоку. Дары Божии дадены каждому. Одни губят их на корню: пьют, гуляют напропалую, гонятся за наживой. Другие бережно взращивают их, трудятся, как каторжники, не спят ночами — и
411
создают талантливые вещи. Но чтобы их протолкнуть в свет, надо быть гением-прохиндеем.
А я — выходило на поверку — неповоротливый медведь. Залез в берлогу и предаюсь спячке.
Зато кое-кто из моих однокурсников удачливо поднимался по служебной лестнице. Анатолий Королёв стал недавно редактором газеты «Комсомолец». Ему-то и надо было бы засвидетельствовать своё почтение.
Он встретил с распростертыми объятиями:
— А-а, Георгий! Какими судьбами?
Королёв был в ударе. Когда находишься высоко над уровнем моря, разреженный воздух опьяняет. На новом посту Анатолий уподобился альпинисту, которому впервые удалось взобраться на вершину высочайшей горы.
Хотя моего однокашника, без сомнения, поддерживала надёжная рука, такое восхождение далось ему не даром. На висках пробивалась седина, под глазами появились морщинки.
Он, видимо, ещё не успел прижиться к просторному кабинету, к огромному письменному столу. На нём возвышалась аккуратно сложенная стопка книг. Среди них — томик Ленина. «Идейно подковывается», — усмехнулся я про себя.
— До меня здесь сидел Костя Курганский, — как бы оправдывался Королёв. — Ты не знаешь, где он сейчас? — Я отрицательно помотал головой. — В одном с нами здании. Только наверху — в обкоме партии.
— А в каком качестве?
Анатолий удивился:
— Как в каком? Пока, разумеется, не секретарь по идеологии, а инструктор отдела по искусству. Хочешь, позвоню ему?
— Ну, конечно же!
— Товарищ Курганский? Приветствую, — пропел Анатолий в трубку, стараясь придать голосу внушительный тон. — Узнал? Спустись-ка к нам с олимпа. Тут тебя Овечкин жаждет видеть.
Пока Костя ступал по натёртому до блеска паркету, по мраморным ступеням и коврам, я спросил у Королева: не поможет ли он мне выйти на страницы вверенного ему печатного органа?
— А что у тебя? Стихи? Рассказы? Знаешь, друже, писак у нас и так хватает. А мои литсотрудники такие очерки выдают на гора — пальчики оближешь! Те же художественные произведения. Даже краше. Нам нужна деловая корреспонденция о конкретных людях, о жизни областной комсомольской организации. Сможешь ли ты выехать в командировку? Кстати, ты где работаешь?
— Почтовый ящик…
— Ну вот видишь! О нём-то и упоминать запрещается. А кем?
Я замялся, процедил:
412
— Ра-бо-чим…
— Кем именно? Вот в чём вопрос. Если бы ты, скажем, был сталеваром, это выглядело бы эффектно. Предоставили бы трибуну для выступления. А так что? Рядовой, серый работник на закрытом предприятии! Ты меня понимаешь, Георгий? Ну и отлично. Только смотри, не обижайся.
Наступила неловкая пауза. Чтобы прервать ее, я спросил про Петю Ревенко:
— Он у себя на родине, в Горячем Ключе, — сообщил Королев. — Учительствует. С женой разошёлся. Впрочем, как и ты. Петя все так же нетерпим, всех считает карьеристами.
Помолчали. Я поинтересовался:
— А не знаешь ли, где сейчас Тыртышный?
— Понятия не имею.
— Я частенько его вспоминаю. Вот он стоит, по локоть закатав рукава. Изображает английского колонизатора и интригующе напевает:
Солнца луч погас. Южный Крест полез на небо.
В долину опустились облака.
Осторожно, друг: ведь никто еще здесь не был
В таинственной стране Мадагаскар-р-р!
— А на выбитом глазу у него — черная повязка, — продолжал я. — Ну, чистый пират!
— Это, Юра, издержки молодости, — назидательно заметил Анатолий. — Теперь нам приходится печься только о важных государственных делах.
— Но так мы рискуем постепенно превратиться в заскорузлых чиновников.
— Георгий, ты забываешь, что мы не чиновники, а солдаты партии.
Тут уж я ничего не мог ему возразить.
Вошёл Курганский, светлый, сияющий. Несмотря на занимаемую должность, как и в былые годы, дурачился, косил глаза, подмигивал:
— А девочки есть?
— Найдём, — бахвалился я.
— Тебе хорошо, ты вольный казак. А тут рады бы в рай, да грехи не пускают.
Завидуя моему холостяцкому положению, они опасались совершить какой-либо непристойный поступок, дабы не подпортить свои чистенькие биографии.
— У меня и дом отдельный, комар носа не подточит, — подзадоривал я их.
Костя вздохнул, почесал выпуклый лоб, пригладил реденькие прядки волос и деликатно отказался от заманчивого предложения:
— Как-нибудь, — сказал, — в другой раз! Давай лучше тебе место подыщем. Ты же в культуре работал? Директором кинотеатра пойдёшь? Приличный оклад, к тому же премиальные в зависимости от выполнения плана. Правда, это номенклатура горкома. Ты член партии?
— Нет. Пока комсомолец.
413
— Эх, жаль! Что же ты! Не тяни резину, вступай.
Упоминание о партийности подчеркнуло мою социальную ущербность и неустроенность. Разочарованный, я покинул жёлтое официальное здание и поспешил в ближайшую диетическую столовую. По сравнению с другими учреждениями общепита, здесь готовили сносно.
Взяв металлический поднос, подошёл к проему, напоминающему амбразуру. Молоденькая раздатчица в накрахмаленном халате и чепчике бойко сновала от плиты к посетителям. Раньше я её не замечал. Какое же у неё топорное лицо! А рыжая чёлка спадает почти до самых глаз.
— Вы что, заснули? — рявкнула она. — Давайте чеки!
От такого напора я оторопел и с любопытством загляделся на неё. Однако она не так уж дурна собою: фигуристая, с зеленоватыми игривыми глазами… Моё пристальное внимание раздатчица истолковала по-своему и щедро навалила мне вместо одной тройную порцию гуляша.
Уходя, я помахал ей на прощание рукой:
— Спасибо, красавочка!
— Приходи ещё! Накормлю до отвала! — донёсся в ответ низкий грудной голос.
От сердца отлегло. Недаром Королёв частенько повторял, что после обеда человек становится добрее. Да и зачем хватать с неба звёзды, — не лучше ли следовать проторенной дорожкой.
И я завернул за угол — в общество «Знание», к бывшему сокурснику с истфака Ивану Канончуку. У него я бывал уже не раз.
— А, пропавшая грамота! — обрадовался он. — Проходи, проходи. Зазнался? Наверное, нашёл более лёгкий хлеб?
— По правде, — мало вы платите. За разработку лекции — десять рублей. Курам на смех!
— Не от нас зависит, Юра. Не отчаивайся. Птичка по зёрнышку клюёт… Такие разработки можно печь, как блины. Хочешь, подкину клевую темку? Вот: «Подвиги комсомольцев Дона в Великой Отечественной войне». Ну как, а?
— Идёт.
— Тогда по рукам.
Озадаченный, я вышел на улицу. Прежде, чем строить здание, запасаются материалами. Хлопочут, закупают, завозят, складируют. Мне же, бумагомарателю, надо было раздобыть факты, разложить их по полочкам и скомпоновать. В сверхнаучную библиотеку имени Карла Маркса не поехал. Там всегда шумно и многолюдно, не сосредоточишься. Я облюбовал ту, что напротив Швецовского дома. Заодно навещу Павлика. Ему недавно исполнилось три годика, и он пошёл в детский садик. Обычно, завидев меня, он несётся со всех ног. Воспитательницы подшучивают: «А разве это твой папка?» — «Мой, мой!» — кричит и прижимается ко мне всем тельцем.
414
Веду его за ручку. Она у него крохотная, пухленькая. Никак не могу себя заставить разговаривать с Павликом, как со взрослым. Он смеётся, широко раскрыв рот. И я, уподобляясь ребёнку, улыбаюсь ему в ответ.
Чтобы как-то разнообразить наше свидание, время от времени подаю команду: «Бегом, марш!» — и мы резво мчимся по дорожкам — большой и маленький. Павлику нравится такая разминка. Он с удовольствием лепечет: «Бегом, маш!»
Нас окликают. Оборачиваюсь: чернявая Зина, жена Кости Курганского.
— И мы, — поясняет, — водим сюда нашу Оленьку. Сначала я удивилась: знакомая фамилия. Потом узнала: твой сын. Такой симпатяга! На тебя похож. Часто вижу Валю. Даже не верится, что у вас так получилось.
— Ну что ж, она сама этого хотела, — холодно заметил я.
— Сына жалко.
— Ничего, вырастет, дай Бог.
Швецовский дом обхожу стороной, дабы не столкнуться со своими бывшими родственничками. Озираясь, как тать, торопливо пробираюсь дворами и закоулками к библиотеке.
Уже несколько дней корплю над заданной темой. Обложился книгами, журналами. Делая пометки, выписки, размышляю… С чего бы начать? Лучше всего с контраста. Свет и мрак. Безмятежное спокойствие и страшная катастрофа. И на бумагу ложатся первые строчки: «В Ростове-на-Дону воскресное утро 22 июня 1941 года было безоблачным и ясным. Красочные афиши приглашали горожан в цирк, в кино, в театр на оперу «Запорожец за Дунаем»… И вдруг тревожное сообщение разнеслось по городу — началась война!»
Зачин сделан. Удовлетворённый, прохаживаюсь, заглядываю на абонемент. Там на высоком крутящемся стуле, подобно языческой богине, восседает Ада. Народ схлынул. Пусто. От безделья ей не терпится поболтать:
— Ты что, разошёлся? И здесь не живёшь? То-то, вижу, малыша водят твоя жена или тесть. Не жалеешь?
— Ничуть. Живу в отдельном доме.
— А у меня с супругом всё покончено. Вполне официально. На суде с меня не сводили глаз. Я эффектно выглядела в этом белом платье. Все мои формы так и вырисовывались. А он, бедняга, бледный, замученный. Я отрубила напрямик: «Мы не подходим друг другу». В зале раздался смех. Судья утвердительно кивнула: несоответствие было налицо. Муж мой — чуть не в слезах, никак не хотел давать мне развод. — И — в упор: — А ты бы дал?
— Думаю, у нас до этого бы не дошло.
Аду отгораживало от читателей фанерное сооружение, похожее на преподавательскую кафедру. Изнутри всё было забито книгами. Она, скинув шлёпанцы, безцеремонно расставила ноги: левой — упёрлась в Гоголя, правой — в Пушкина. Почему-то мысленно ужалила строка из «Онегина»: «Коснуться
415
милых ног устами». Вот, Александр Сергеевич, дождался. Удостоился. Прикоснулся...
Столь безпримерная наглость возмутила меня:
— Ада, как ты смеешь попирать наших гениев?
— А я и не видала. К тому же это не Библия. А что книги? Обычный товар. Вот, гляди, всё позавалили. А куда ноги девать? — И цинично: — К тебе на плечи, да?
— Это офицерский приём.
— Приёмами займёмся, когда женишься. Кстати, квартира теперь вся моя.
Наступила пауза, точно осечка. Вспомнился рассказ Валентина Киценко: в кинотеатре, в Нью-Йорке, молодая особа, сидя сзади него, закинула ему ногу на плечо — в знак особого расположения.
— Ну что же ты молчишь? Испугался? А зря! Мы с тобой пара что надо. Загляденье! Открыток понаделать — и в поездах продавать!
— Хорошо, Ада. Я подумаю.
— Индюк думал, да в суп попал. Знаешь, Юра, у меня есть два билета в театр Сатиры. Пойдёшь?
— С тобой? С удовольствием.
Но плутовка не явилась. То была отместка за мою нерешительность.
***
Славик Костин блеет над ухом:
— Всё корпишь? Над чем?
— Редактирую одну рукопись.
— И сколько же тебе платят?
— Получается рубль за машинописную страницу. Жить можно!
Однако хозяина волновало другое:
— Знаешь, Юляша уже приехала. Временно остановилась у тёти Кати. Поступает на жировой комбинат. Тётушка уже подыскала ей комнатку. Надо вещи перетащить. Поможешь? Да-а, — вздохнул он. — Теперь не отвертишься, придётся жениться. Давай гульнём хоть напоследок!
Я искал отговорку:
— Ничего путного не выйдет, когда Петяша тут торчит, как бельмо на глазу.
Хотя, по правде, он не особо докучал. Приходил к ночи. А в неурочное время лежал на кровати, уткнувшись в чтиво. Изредка оторвётся от него, стрельнёт глазками недружелюбно…
Петяша на всё имел свою точку зрения. И уже тогда критически относился к деятельности Хрущёва. А я, пыжась изо всех сил, стремился защитить его:
— Думаешь ему легко? Уничтожили многих выдающихся партийцев. На их место повылазили приспособленцы. Наломали немало дров, а Никите приходится расхлёбывать. И всё-таки он пытается вести нас по ленинскому пути.
416
Конечно, ему далеко до Ильича. Тот был необыкновенный дипломат, умел всех привлечь на свою сторону. Уживался и с Троцким, и с Бухариным. Вообще, таких, как Ленин, не было и не будет.
— А думаешь, он не ошибался? — злорадно заметил Петяша.
— Думаю, что нет.
— Ха-ха-ха! Между прочим и на солнце имеются пятна.
Порою Петяша наряжался с иголочки — костюмчик, белая рубашка, галстук — и куда-то исчезал.
— Небось, на сходку, — брюзжал Костин. — У-у, сектант! Интересно, кто он? Баптист или пятидесятник? Неплохо бы установить.
— Пусть этим занимаются органы, — равнодушно подытожил я.
— Какие?
— Пищеварительные.
Славик остался доволен каламбуром и вскоре как истый домовладелец объявил Петяше мат:
— Завтра перейдёшь во флигель!
Тот молча втянул голову в плечи.
Костин принял такое суровое решение, отнюдь не руководствуясь политическими мотивами, а заранее предвкушая плотские наслаждения.
В нашем заброшенном жилище стала появляться Юляша, дородная брюнетка с собольими бровями. Славик, будущий жених, маленький, щупленький, хорохорился, кружился вокруг неё, как петушок. Она смотрела на него сверху вниз. Степенно, как царь-баба, расхаживала по дому, и рассохшиеся половицы жалобно поскрипывали под нею. Юляша топила печь, мыла, скоблила, готовила обед. А я сидел за столом, одолеваемый творческими муками.
— Вот учись у Георгия, — наставляла она будущего мужа. — Серьёзный человек, делом занимается. Не то, что ты!
— Он серьёзный? — отбивался Костин. — Ха-ха-ха! Ты его ещё не знаешь!
Я исподтишка поглядывал на Юляшу, зарился на её широкий таз. Почему-то вспомнилось, как прошлым летом я брёл по набережной Дона. У причала, на приколе, стояли теплоходы. Вдруг раздался пронзительный клич: «Юра! Юра!» Навстречу бежала женщина в белом халате. Я сразу узнал Раю — буфетчицу. Она бросилась ко мне на шею. «Пойдём!» — и увлекла меня по трапу на теплоход. Завела на камбуз, обильно угощала пивом и жареным мясом…
— Эх, жаль расставаться, — сказала Рая, — сейчас отваливаем.
— Когда ты будешь дома?
— Теперь нескоро. Навигация закончится, заходи.
Горячая женщина! Не то, что Валя. Всё, знай, кичится, изображая из себя неприступную красавицу… И тем не менее я до сих пор страдаю от разлада с ней. Она неоднократно отвергала мои миролюбивые намерения. Тогда я стал предпринимать окольные дипломатические вылазки. Заглянул к Валиной
417
тётке — Зинаиде Ивановне. Та искренне обрадовалась моему визиту, засыпала вопросами:
— Павлика видишь?
— Наведываюсь в садик.
— А к Швецовым не заходишь?
— После всего, что было?
— Напрасно. Они не против, чтобы вы сошлись. Валя сейчас ни с кем не встречается. Да и весь сыр-бор разгорелся из-за очкарика, Лениной жены. Она вас и разбила.
Я не стал вдаваться в подробности: кто прав, кто виноват?..
— А как жаль! — продолжала она. — Вы были так счастливы!.. Да и бедный Павлик будет теперь расти без отца.
Наступила неловкая пауза. Потом Зинаида Ивановна спросила:
— Хочешь посмотреть фотографию сынули? Вот. Как вырос карапуз! Совсем большой, в дедушкином картузе! Павел Иванович водил его стричься, и там, в парикмахерской, его запечатлели. Ишь, какой важный! На тебя похож, не правда ли?
А мама, увидев снимок, воскликнула:
— Да он вылитая Валя! Весь в швецовскую породу.
Отец и тётушки утверждали обратное. Вася, друг юности, увидев Павлика ещё в колыбели, выразился афористично:
— Белый Юра!
Всякий раз при встрече Зинаида Ивановна настаивала:
— Ты бы заглянул к ним домой.
Это мне порядком надоело.
— А с какой стати? — с напускной гордостью огрызнулся я. — С Павликом мы и так встречаемся в садике.
Служба с собаками накладывала заметный отпечаток на мой характер. Ведь я имел дело со зверями. Здесь требовались сила, смелость и особый подход: к кому — с лаской, а к кому — и с хлыстом. Напрашивался вывод: «Так следует поступать и с людьми. Тем более с лицами прекрасного пола».
Фридрих Ницше удивительно точно выразился: «Ты идёшь к женщине, захвати плётку».
Собак я разводил по блокпостам ещё засветло. Иные рабочие, завидев меня, свистели, улюлюкали.
— А-а, собашник! — орали.
Я едва удерживал овчарок на поводке — от злобы они так и стелились по земле. Не дай Бог отпустишь — разорвут в клочья.
Хоть и любил я своих питомцев, но порой приходилось охаживать их чем попадя. А что делать, когда сцепятся два кобеля? Если вовремя не поспешишь на помощь, загрызут друг друга насмерть. В народе бытует мнение, что собак
418
в таком случае следует разнимать, обливая холодной водой. Я на собственном опыте убедился, что такой совет — мёртвому припарки. Тут надо действовать мгновенно. Хватаешь палку — и по голове. Пользуясь состоянием шока, оттаскиваешь одну из собак в укромное место. Только так удаётся спасти взбесившихся псов. Поистине драматический конфликт!
Вот Дмитрий Михайлович Тихоненко и сбежал со страху в охранники. На зиму глядя. С наружного поста — с вышки — возвращался в караульное, потопывая валенками, потирая руки. Лицо красное от ветра, в уголке глаза застряла слезинка.
— Озяб! Нонче, Николай Тимофеевич, дюже холодно, — жаловался он Векшину.
«Поделом тебе, хитрый казак! Не захотел на питомнике возиться», — мысленно укорял я его.
Понемногу Дмитрий Михайлович приходил в себя, улыбался, на лице собирались морщинки:
— А ты всё в тепле, — толкал меня в бок. — Поближе к начальству. В твоём возрасте надобно около баб греться. Верно я говорю, Николай Тимофеевич?
— Так точно, старый ты плут.
— А девок у нас, на Ромашке, хоть пруд пруди, — продолжал Тихоненко. — Пожалуйте в гости. Жена капусты нарубила. Должно, уже засолилась. Уж мы попируем на славу.
Векшин поправил гимнастёрку, ремень, принял молодцеватый вид.
— Давай-ка проведём эту операцию завтра же после дежурства. — Вздохнул: — Эх, если б начал снова жить, никогда бы не женился. Остался бы холостяком. А бельё носил бы в банно-прачечный комбинат.
***
У Костина похотливый задор заметно поостыл. Он стал частенько наведываться в механический цех. И вскоре мой обленившийся хозяин стоял за токарным станком. Туго ему приходилось после длительного перерыва. Руки грязные, в эмульсии, нос заострился, глаза, как буравчики.
— Ну что тебе надо, собаковод? Отходи, не мешай. Некогда!
Дома Славик делался добрее. Жаловался:
— Кондратьев дуется! Обижается, что ушёл из охраны. Но я же токарь-универсал!
В нём, наконец, проснулась профессиональная гордость. Он, как мальчишка, радовался своим удачам. Рассказывал:
— А мастер, дед Кирилл, всё-таки ценит меня. Сегодня подходит, просит: «Проточишь, ага?.. Девка запорола деталь, ага…Надо выручать, ага… А то без штанов останется!» Ну, я сделал. Он, конечно, доволен.
— Так ты скоро озолотеешь! — воскликнул я.
'
419
— Держи карман шире. Вот Бульдозер у нас загребает сто восемьдесят рублей в месяц — по пятому разряду. А у меня — третий. Сам знаешь, деньги нужны. Надо к свадьбе готовиться. Юляша намекает, тётушка проходу не даёт. — И с грустью добавил: — Придётся жениться!
Славик захандрил. Пел изредка. Гитара, заброшенная, пылилась на диване. Щеголять перед зеркалом было недосуг.
— Ну ты, римский император периода упадка и маразма! — подзадоривал я его. — Держи хвост пистолетом.
Однажды Костин заявился домой навеселе. Объявил:
— Поругался с Юляшей! Ха-ха! Пусть знает свой насест. Правильно говорят: «Курица — не птица, баба — не человек». — Он схватил меня за плечо. — Слушай ты, писатель! Бросай свою дребедень. Можешь ты хоть раз выпить со мной, поговорить по душам?
Вид у него был свирепый. Сдерживая смех, я кратко ответствовал:
— Могу.
Будучи под хмельком, мы, как мотыльки, полетели на огонёк. Неподалеку светились трёхэтажные коробки общежития. Доносилась музыка. В красном уголке танцевали свои, заводские. А кто забредал со стороны, бросал пальто и шапку в угол, на сдвинутые кресла. Парней не хватало. Девушки кружились парами. Некоторые столпились группками в томительном ожидании, когда их пригласят.
Мы выхватывали то одну, то другую. Даже Славик, к моему удивлению, действовал напористо. Он не отставал от брюнеточки с резко очерченным профилем. Вот они остановились в сторонке — передохнуть. О чём-то мило беседуют…
Было уже поздно. Танцы заканчивались. Красный уголок почти опустел. Мы оказались в числе рьяных энтузиастов.
Костин вёл брюнетку под ручку. У выхода мы столкнулись.
— Вот познакомься, Тамара, — сказал он, — мой друг.
Глаза её сверкнули:
— Очень приятно. А вы что же один, без дамы?!
Я развёл руками:
— Не везёт в любви!
Она рассмеялась, погрозила пальчиком:
— О, хитрец! Вы, наверное, очень привередливый? Вот приходите в нашу сорок седьмую комнату, мы вас живо заарканим.
— Согласен. Чего откладывать в долгий ящик?
— Нет, нет! Сейчас уже поздно. А вообще заглядывайте, ждём, — и на прощание подмигнула Славику.
Он был вне себя от радости, и походка у него стала какая-то подпрыгивающая, как у козлика. Я толкнул его в бок.
420
— Ну как?
— На этот раз хорошая рыбка клюнула. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить.
Прошло несколько дней. Однако Костин просиживал по вечерам дома.
—Чего же ты забросил свою Тамару?
— Боязно как-то появляться.
— Хлебни для храбрости.
— А ты?
— Некогда.
— Ну, выручи хоть разок. За компанию, а? За компанию, говорят, кто-то даже повесился. Ну, давай, очень прошу. И сходим вместе. Она же и тебя приглашала.
Мне так не хотелось отрываться от привычных занятий, но пришлось идти на поводу у прихотливого хозяина… «Не плюй в колодец… — подумалось. — Всё может случиться».
В общежитии разыскали нужную нам комнату. Осторожно постучали в дверь. Кто-то взвизгнул. Обитательниц комнаты застали врасплох, полураздетыми. Кровать Тамары находилась у самого входа. Параллельно ей стояло другое ложе, аккуратно прибранное. Две другие девицы располагались поодаль.
Визит был неожиданным. Тамара без умолку щебетала. Мы уговорили всех трёх девочек пойти в кино на последний сеанс. На обратном пути Славик с Тамарой затерялись в тёмном переулке, а я схватил своих спутниц под руки и доставил до общежития.
Костин задержался. Домой вернулся сияющий, возбуждённый. И сходу выпалил:
— Знаешь, я сейчас с ней целовался.
— Да ну? Поздравляю.
— Она вся так и дрожит, так и пылает. — продолжал он. — В её внешности есть что-то цыганское. Ты не находишь?
— Да. Прямо-таки цыганка Аза.
— Она приглашает нас справлять Новый год.
— Что ж, пойдём. Тебе это на руку.
В сорок седьмой комнате подготовились к любимому традиционному празднику. Невысокую ёлочку украсили игрушками. Накрыли стол. Однако все чего-то ждали, маялись. Тамара, как пантера, металась из угла в угол, нервничала:
— Одной Розы нет. Она вечно с фокусами. Учёная, институтка! Да сегодня вроде бы и занятий нет. Так где же её носит? Ладно, садитесь. Семеро одного не ждут.
Только приступили к застолью, дверь отворилась — стремительно вошла темнорусая девушка в лыжных брюках и в толстом ворсистом свитере.
— А я на катке была,— восторженно сообщила она. — Ой, девочки, какая прелесть!
421
Тамара возмутилась, серьги запрыгали в её ушах:
— Чудная ты, Роза! Тебе надо замуж, а ты всё по каткам бегаешь.
— Замуж успею. А лёд может растаять. — Она улыбнулась, на щеках заиграли ямочки. — Я сейчас. Не заставлю ждать, мигом переоденусь.
Роза подошла к столу. На ней было лёгкое платьице, на ногах — старые шлёпанцы со стоптанными задниками.
— Куда же сесть? Можно с вами? — обратилась она ко мне.
Я пододвинул ей стул, принялся накладывать на тарелку маринованную рыбу. Тут же раздались голоса:
— Штрафную ей! Штрафную!
Роза выпила без всякого жеманства. Щёки её ещё больше раскраснелись, голубые глаза искрились. Я невольно залюбовался ею.
Застолье продолжалось недолго. Все поспешили в красный уголок. Там, на радиоле, крутили пластинки.
Пренебрегая приличиями, я танцевал только с Розой. Ей было неловко в шлёпанцах. Она часто наступала мне на ноги.
— Ой, извините, пожалуйста.
— Ничего. Можно ещё разок. Это даже приятно.
— Правда? — и она прильнула ко мне всем телом.
Разговорились.
— А почему у тебя нерусское имя? Ты что, татарка?
— Нет. Меня крестили как Руфину. Непривычно. Вот и стали называть Розой.
Заиграли танго. Я властно обнял её за талию. Медленно поплыли по комнате, вплотную прижавшись друг к другу.
— Я слышал, ты учишься в институте?
— Да. Инженеров железнодорожного транспорта.
— Покатаешь? Я с детства любил паровозы.
— Скоро они уйдут на пенсию. Наступает эпоха электровозов.
— О! Это резвые коняки! — с восхищением заметил я.
В присутствии остальных стало как-то неуютно. Захотелось уединения. Разухабистый голос звал, манил: «Ах, ты, рожь, хорошо поёшь…»
Незаметно ускользнули в коридор. Озираясь по сторонам, я привлёк Розу к себе. Её губки напоминали лепестки ярко-красного цветка. Она вытянула шейку, ждала…
В комнату мы с Розой вернулись неохотно. Она показалась тесной. Сели за стол. Пирушка продолжалась. Гремел командирский голос Тамары.
Потом кто-то предложил: «Айда к Славику!» Компания всей гурьбой ввалилась в наш домик. Там и длилось веселье…
Под утро гости угомонились, разошлись. Костин, на правах хозяина, расположился с Тамарой на своём пышном ложе. Мы с Розой устроились в закутке за печкой на узенькой кровати. Свет погасили.
422
Проснулись, когда на улице ярко светило солнце. Роза сладко потянулась, обвила мою шею руками:
— Милый! — шептала. — Мой муж!
Слово непривычно резануло слух. Я вспомнил, как она отдалась почти без сопротивления. Но взглянул на её ангельское личико, на роскошные плечи: желание овладело мною с новой силой.
— Не надо, Юра. Они услышат.
Возможно, то же самое лепетала Славику Тамара. Она властно взяла над ним верх. И якобы в шутку вопрошала:
— Жена я тебе али не жена?
— Если жена, постирай рубашки, — сказал Костин.
— Ну вот, буду ещё возиться. Неси в прачечную.
Роза вмешалась:
— Для любимого и портянки стирать — одно удовольствие.
Виделись почти каждый день. Наши отношения напоминали брачный союз.
Мне всё больше нравился её ровный целеустремлённый характер, крепкое, натренированное тело, пышные в крупных кольцах волосы и великолепные ножки, покрытые лёгким пушком.
— Я никогда не хочу разлучаться с тобой. Слышишь, никогда! — призналась она как-то.
— А если придётся уехать?
— И я с тобой. Хоть на край света.
Такая самоотверженность поражала. У Славика с Тамарой было проще — всё сводилось к плотским утехам. А у нас зашло глубоко — в область душевную.
Как-то мы нагрянули к Валентину Чичеву.
— Вовремя подоспели, — сказал он, улыбаясь. — Как раз на широкую масленицу. Эх! — вздохнул. — С размахом раньше веселились. Катались с горок, резвились. А то мчались по снежным просторам на лошадях с бубенчиками. Красота!
— А я помню, ещё девочкой была, — оживилась Роза, — у нас по селу ходили ряженые, всякие потехи устраивали. Давайте и мы каких-нибудь масок наделаем, а?
— У нас этого добра хватает, — заметил Валентин. — Сию минуту.
Он отлучился и вернулся с мешком, из которого одну за другой стал вытаскивать кукольные головы.
— Вот, — сказал, — полюбуйтесь. Чем не рожи?
Роза начала их ощупывать, теребить им волосы, целовать.
— Ах, вы, миленькие мои!
Между тем Лида Чичева поставила на стол горячие подрумяненные блины. Пригласила:
— Ешьте, не стесняйтесь. Блин не клин, живота не расколет.
423
А Валентин принёс объёмистую пузатую бутылку. К ней были приделаны руки и ноги, а внутри поблескивала янтарного цвета жидкость. Горлышко было закупорено позолоченной пробкой. Чичев надел на бутылку голову: огненно рыжие волосы, огромный нос с горбинкой. Физиономия наглая и плутоватая.
— Знакомьтесь. Сам Бахус. Собственной персоной. Бог вина и веселья, — пояснил хозяин, довольный своим изобретением. — А сейчас он оживёт.
Валентин пошарил в кармане — содержимое бутылки заманчиво осветилось изнутри. Сам виновник тайнодействия стоял, задорно подбоченившись.
Я заинтересовался:
— Как же тебе это удалось?
— А вот как. К башмакам приделал металлические пластины. Они подключаются к батарейкам от карманного фонаря. А теперь испробуем напиток. Называется «веселин».
Зелье было душистое, со сладковатым привкусом. Очень крепкое. Так и обжигало горло. Роза поперхнулась, закашлялась, замахала руками.
— Его надо потреблять маленькими дозами, как коньяк, — посоветовал Валентин. — В нём градусов под семьдесят. Делаю из отжимков винограда, наподобие грузинской чачи.
— Славная штука, — похвалил я. — Ай да Валентин!
Роза не спускала глаз с Бахуса.
— А знаешь, на кого эта образина похожа? Отгадай!
Я не нашелся что ответить.
— Эх ты, писатель! Соображать надо! Ну?! Да на твоего хозяина. Вылитый Славик.
Я удивился её наблюдательности. Сходство было очевидным.
— Постой, постой, — спохватился Валентин. — Чуть не забыл. Бахус мой хранит ещё один секрет. — И вынул из головы божка плотную бумагу, свёрнутую в трубочку. — Прочти. Здесь кое-кто уже оставил свои пометки.
Я развернул свиток, вчитываясь в экспромты, сделанные в стихах и прозе. И, в свою очередь, тоже что-то начертал.
Заночевали у Чичева в его кабинете на потёртом диване.
— Юра! Закрой, пожалуйста, дверь на щеколду, — попросила Роза.
Ночь провели в бурных ласках. Лишь изредка удавалось немного вздремнуть. Но и во сне меня преследовала какая-то неразбериха. Роза в костюме из шёлковых разноцветных треугольников плясала, непристойно крутила бёдрами и напевала низким голосом на манер французских шансонеток, кривляясь и неистово смеясь. А я никак не мог вырваться из этого одуряющего плена. То была безпрерывная вакханалия на современный лад.
Луна с любопытством заглядывала в окошко. Бахус, в суматохе оставленный на столе, стоял, гордо подбоченившись. Его содержимое отсвечивало загадочным блеском. А сам он, казалось, лукаво подмигивал.
424
***
По дороге домой Роза сказала:
— Так и будем по хаткам шастать, да? Пора и своё гнездышко заводить.
— Я уж было завёл, а после развёлся. Алименты плачу.
— Любил кататься — люби и саночки возить.
— Разве я отказываюсь? Да вот беда: я, простак, пришёлся высокопоставленным особам не ко двору.
— Эх! — заметила Роза с укоризной. — Надо было рубить дерево по себе. А теперь? Чего медлишь?
Я молчал. Тогда — она:
— Ну что же ты? Такой нерасторопный…
— Если бы ты знала, как я люблю тебя. Но, к сожалению, жениться сейчас не могу. Давай пока будем встречаться…
Роза расплакалась:
— А я-то думала, вот, наконец, встретила настоящего мужчину. Ах, как я ошиблась! Видать, я просто для тебя очередная игрушка, да? Ну так знай, дружок: чтоб твоей ноги у меня больше не было. Видеть тебя не хочу. Прощай!
У меня не нашлось веских слов, чтобы удержать её. Роза удалялась быстрым шагом. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. А жаль! Такую искреннюю, умную и красивую я, пожалуй, не встречу никогда. Что ж, значит, так Богу угодно. Не время.
К вечеру отправился на питомник. Наутро сдал смену и уехал к родителям.
Мама строго предупредила:
— Завтра прощеное воскресение. Кончай жировать! С понедельника — Великий Пост.
425
Глава 5
МОГИЛЬНИК
В
етер свистит, завывает, неистово швыряет позёмку, собирает её в причудливые сугробы. Снег безпорядочно кружится, мельтешит, застилая тусклый унылый свет дня, который больше сродни сумеркам.
— Ну и погодка!!! — восклицает Белухин. — Хороший хозяин собаку на улицу не выгонит.
— А придётся, — говорю я.
Мы сидим на питомнике, на отшибе, в своём медвежьем углу, за каменным забором с колючей проволокой. Железные ворота наглухо закрыты, и металлическая дверь заперта на крючок. В нашем кирпичном помещении тепло, уютно. Ивановна готовит овчаркам обед.
— Сегодня следует усилить рацион, — наказывает Михаил Дмитриевич. — А то замёрзнут бедняги.
Он поглаживает гладкий череп, вглядывается в узкое оконце.
— А ты, — обращается ко мне, — расчисть подходы к будкам.
Я не спеша переобуваюсь, поудобнее наматываю байковые портянки, надеваю сапоги, шинель, поверх неё плащ-палатку. Не забыть бы рукавицы! И уж тогда покидаю укромное пристанище. Бреду, непроницаемый для ветра и холода. Голова в шапке-ушанке покоится под капюшоном, как птица в скворечнике. Медленно продвигаюсь по заснеженному периметру, пробивая дорогу деревянной лопатой. Кое-где на вышках попадаются постовые.
— Скорее приводи псов, — кричат вдогонку. — С ними веселее.
Я преднамеренно не торопился. Куда же ставить на посты овчарок в такую непогодь?! Хотя заведомо предвидел, что ползать с ними по глубокому снегу в потёмках будет несладко. Однако собак жалел больше, чем самого себя. Я успел к ним привязаться, изучил повадки каждого животного и руководствовался известным принципом социализма: «Каждому — по его труду!» Тем, кто стоял на ответственных постах и преданно нёс службу, порция соответственно доставалась побольше. Те, кто предпочитал отсыпаться и при появлении посторонних даже не подавал голоса, получали на один — на полчерпака меньше. Своих подопечных мы кормили добротной наваристой пищей, приправленной отходами из столовой. И один раз в неделю для развития злобности давали сырое мясо и кости. Недаром ветврач при очередном осмотре признал, что собаки «в состоянии выше средней упитанности».
В числе общего поголовья имелись любимчики. Они есть везде и всюду: в школах и в институтах, в армии и на любой работе. Такая картина наблюдается и в семье. Я почему-то уверен, что многодетные матери врут, когда утверждают, будто для них все дети одинаковы, и оправдываются репликой: «Какой палец ни отрежь — всё больно!»
426
Своих любимчиков я отмечал особыми знаками внимания. И не только при раздаче варева (шлёпнешь, бывало, в миску лишний черпачок!). Не было случая, чтобы, проходя мимо четвероногих фаворитов, не погладил их по голове, не почесал у них за ушами. В ответ они радостно виляли хвостами и высоко подпрыгивали, норовя лизнуть в лицо. Остальные жалобно скулили; просили, чтобы их тоже не обходили стороной.
Моя рабочая шинель не успевала очиститься от грязи и шерсти и остро воняла псиной. Даже когда, обмывшись, я переодевался в чистое, иные злые языки утверждали, что от меня исходил какой-то специфический запах.
Вечером большинство собак стояло уже на постах. Я заходил в каждый вольер с метлой и лопатой, подбирал испражнения, бросал их в железную тележку и вывозил в специально отведённое место. При этом вовсе не брезговал. Но, пожалуй, ни за какие коврижки не согласился бы выполнять обязанности ассенизатора. И не только потому, что человеческие экскременты намного зловоннее, а и потому, что я стал любить собак больше, чем некоторых людей. Последние бывают крайне неблагодарны, а первые отличаются безкорыстной привязанностью.
Обычно поздно вечером отправлялся на проверку постов. Я ещё далеко, а мои подопечные уже учуяли меня, забезпокоились, приветствуют весёлым лаем и визгом; носятся сломя голову по периметру. Свистит туго натянутая сталистая проволока; звенят цепи, резко ударяясь об ограничители.
Я легко различал голос каждой служебной собаки. Из глухого отрезка периметра, что напротив тридцатого цеха, доносилось тоскливое рычание угрюмых чёрных Барсов. Векшинский Рекс лаял отрывисто, точно дрова рубил. Неугомонное завывание Эльбы — на высоких нотах — удивительно походило на колоратурное сопрано, за что я наградил её кличкой Актриса.
Овчарки имели не только разные голоса, но и характеры. Рыжий шерстистый Джульбарс выполнял все команды с полуслова. Не рвался вперёд, как многие, а степенно шёл рядом. Знал даже, где его пост. Я стал водить его без поводка. «Ну порезвись, — крикну, — порезвись, родимый!» Он побегает, побегает, а после сядет и ждёт. Я подхожу, а Джульбарс наклоняет голову. Цепляю карабин за кольцо ошейника. Щёлк! — и мой учёный пёс добровольно оказывается на привязи. Треплю его за пышную, как воротник, холку, приговариваю:
— Ах ты, мой академик! Ну пока, до утра, — и он, совсем как человек, протягивает на прощание правую лапу.
А вот у некоторых овчарок наблюдаются непонятные привычки. Верный, например, всегда норовит обнять сзади передними лапами. Схватит — и держит. Я недоумевал, чтобы это значило. Рослов поспешил внести ясность:
— Видишь ли, когда хозяин привёл его к нам на питомник, мы удивились. «И не жаль — спросили, — отдавать такого красавца?» А он, мужик откро427
венный, не стал таиться: «Заподозрил, — говорит, — что жена недозволенным делом занимается. Потому, как только к ней приближусь, кобель места себе не находит, бросается на меня».
Суки, если ощенятся, становятся раздражительными, настороженными, всячески оберегают своих детёнышей. Заходишь в вольер — недовольно рычат. Жданка, тощая, вертлявая, прожорливая, напротив, поражает безразличием к своему потомству. Мало того, не убери от неё вовремя щенков, она их слопает. Что, кроме омерзения, может вызвать такой необузданный хищнический инстинкт?
Некоторые разнополые особи настолько привязаны друг к другу, что на них нельзя смотреть без умиления. Такие пары, как правило, отдыхают в одном помещении. Водим их вместе на одном поводке, а на блокпостах ставим рядом.
Норку никогда не разлучаем с Ветерком. Она — чистокровная овчарка, маленькая, но злющая-презлющая. Он — на первый взгляд, трусоватый. Похож на подлиска, шерсть — рыжая. А слух и чутьё — на редкость острые: задерёт морду кверху и водит ноздрями по воздуху, даже малейший шорох не проскользнёт мимо его ушей. Недаром один из предков Ветерка был сеттером.
Перед выходом на баз, командую:
— Норик — на дворик!
Она повизгивает от удовольствия, ласкается, подпрыгивает, а Ветерок нетерпеливо подрагивает всем телом, ожидая, когда и его возьму вместе с подругой на поводок.
Эта пара стерегла самое ответственное место на почтовом ящике, именуемое вохровцами аппендицитом (путали заболевание с названием отростка — аппендикса!), — глухое изолированное пространство между забором и сверхсекретным двадцать первым цехом. Сюда на ночь без привязи выпускали четвероногую охрану, а двустворчатые двери запирали висячим замком.
Ветерок настораживался первым, подавая сигнал, а Норка, если находилась поодаль, мчалась на помощь, и они начинали слаженно лаять дуэтом.
Для другой пары — Жулика и Ромашки (скорее для нее) — у меня припасена другая присказка. После долгой напряжённой ночи подвожу к вольеру и — ласково:
— Ромик — в домик!
Ромашка первая — юрк в привычное жилище, а Жулик, напрягая поводок, рвётся за нею.
Поначалу Арфа и Дик содержались раздельно, но по соседству. Они были очень похожи; рослые, сильные, с одинаковым окрасом: лапы и брюхо светлые, а на спину сама природа чёрный чепрак* набросила. Они неудержимо
* Чепрак – меховая подстилка под конское седло, сверх потника.
428
стремились друг к другу. Тоскливо скулили, принюхивались, отыскивая щели в деревянной перегородке. Подпрыгивали, пытаясь перемахнуть через неё, — им это не удавалось. Тогда Дик неоднократно прорывал внизу под перегородкой лаз и проникал к Арфе.
У собак, как и у людей, между полами существовали симпатии и антипатии. И порой наши планы летели кувырком, когда мы, желая получить ценное потомство, пытались провести скрещивание, исходя из чисто теоретических соображений: сходство в породе, экстерьере, сличение родословных … Случалось, что сука, злобно ощерясь, даже не подпускала к себе запрограммированного нами кобеля и он, поджав хвост, виновато отходил в сторону.
Цыган, чёрной масти, не подпускал к себе никого, кроме нас, вожатых. Водили его в одиночку, потому что он бросался даже на самок. И, казалось, презирал всех представителей своего племени, независимо от пола. Цыган резко отличался от них. При кормёжке большинство собак вертелись, урчали, старались выловить пищу на лету, прямо из черпака. А Цыган спокойно стоял поодаль, терпеливо ждал, пока я наполню миску и закрою дверь на крючок. Лишь тогда раздавалось его размеренное и чинное прихлёбывание. В этом отношении, если можно так выразиться применительно к животному, он выделялся только ему присущей благовоспитанностью, и я прозвал его Аристократом.
В его мутных глазах, казалось, застыла неразгаданная тайна. Цыган никогда не резвился и почти не лаял, а подолгу выл — протяжно, по-волчьи.
В этот ненастный день я одинаково сытно накормил всех своих подопечных. Намучался, лазая с ними по сугробам, иззяб и отогревался, сидючи на питомнике. Запер железную внешнюю дверь на крючок. Кто меня теперь потревожит? Разве что невзначай раздастся басок ревуна — позвонит начальник караула: «Иди, скажет, наведи порядок, там у тебя кобель отвязался». Сходишь. И снова бредёшь на собачий двор. Вокруг тихо, белым-бело. И мнится, что завод расположен на отшибе, где-то на краю земли. Он, как полуостров: с трёх сторон его обступают заиндевелые деревья. Лишь с фасада предприятие соединяется с материком — Чкаловским посёлком. Поселок спит, запорошенный снегом. И от этакой первозданности «почтовый ящик», где производятся сложные электровакуумные приборы, используемые для радиолокационного наблюдения, отделён всего-навсего кирпичным забором с протянутой поверху колючей проволокой.
За окном негодует метель, и в тон ей на базу, в вольере, воет захворавший Цыган. На что он сетует? Никому неведомо. Старики говорят, что если собака воет книзу, то это к покойнику, если кверху — к пожару. Направление воя мне неизвестно, посему и разгадать, на что жалуется Цыган, нелегко. Скорее всего учуял беду. Животные предчувствуют её острее, чем люди. Перед бурей чайки надрывно кричат, стонут и низко носятся над самым морем. Корабль перед катастрофой первыми покидают крысы…
429
Поначалу я не подозревал, откуда нагрянет лихо. Пурга куролесила дня два—три, после чего установилась ясная, тихая погода. Бульдозером очистили на заводе дороги от снега, а тропинки к будкам на периметре мы протоптали сами.
На питомнике хозяйство постепенно налаживалось. Ещё с осени своими силами выложили погреб из кирпича, где хранили в бочках солонину, которую завозили с мясокомбината. Заасфальтировали баз и крышу служебного помещения. А совсем недавно доставили из ресторана списанную газовую плиту. В восемь утра, заступая на дежурство, ставили на неё три огромные кастрюли, напоминающих по ёмкости котлы, и начинали варить отмоченное за ночь мясо. Вода кипела, била ключом. Всё вокруг заполнялось острым запахом тухлятины.
После караульной ночи собаки, набив утробу, нежатся в вольерах. Порою иная вскинется спросонок, залает и — снова ни звука. Ивановна и Михаил Дмитриевич в непогоду заявятся где-то в начале десятого. До их прихода остаётся около часа, можно безпрепятственно заняться чем угодно…
Поглядываю в окошко. Из-за поворота выплывает невысокая фигурка Белухина в чёрной куртке с меховым воротником. Звякает входная железная дверь. Михаил Дмитриевич громыхает в передней тяжёлыми, окованными сапогами, отряхивает снег. Входит, покряхтывая. Снимает шапку. Голый, начисто обритый череп сверкает, остренькое красное лицо горит от мороза. Белухин подмигивает:
— Ну, чем занимаемся?
Я молчу, а Рослов не терпит этого вопроса — и нарочито грубо:
— Чурки валяем, к стенке приставляем, а они падают.
До этого я выговаривал нашему начальнику:
— Ты хочешь, чтобы мы за такую зарплату горы сдвинули?
Он соглашается. С неделю ходит добренький, покладистый. А после опять шлея под хвост попадёт — придирается, старается загрузить работой. Нелегко ему вытравить из себя привычку, приобретённую в лагерях, где зэк от зари до зари гнул спину за пайку хлеба и миску баланды. Михаил Дмитриевич окончил школу собаководов, служил на границе. Потом охранял политзаключённых на Урале, возможно, и моего отца. Белухин рассказывал, что в честь Лаврентия Павловича исполнялся даже специальный гимн. С тех пор прошло десять лет, а эмгэбэшник Бериевской выправки никак не мог перестроиться на гражданский лад, часто терял ориентацию. И всё-таки характер у него был сносный, и работалось с ним легко.
— Кондратьев обещал выхлопотать машину, — с удовлетворением сообщает он. — Привезём крупу. А куда её загружать? Соображаешь?
Я никак не возьму в толк, к чему он клонит. Михаил Дмитриевич качает головой, усмехается:
430
— Ну и непонятливый! Прямо-таки спишь на ходу. О чём только мечтаешь?! О бабах, что ли?!
Нет, он не угадал. Я думаю о вещах, далёких от реальности. И отмалчиваюсь. Белухин спокоен: привык, как он считает, к моим чудаковатостям.
— В общем, — говорит, — такие, брат, дела. Нужно соорудить ларь. А материалов, как всегда, нету. Хватай тележку и — в ДОЦ. Выбери несколько листов фанеры и бруски. Будут ругаться — скажешь, Кондратьев просил. Когда добудешь, начнём с тобой мастерить. Ну давай. С Богом!
Действовал я нахраписто и доставил на питомник всё необходимое. Бе-лухин потирал от удовольствия руки:
— Молодец! Вот это солдатская находчивость!
Он споро орудовал топором и ножовкой. Я не отставал от него. Через час, когда боковины ларя были уже готовы, появился Илья Моисеевич Мусиенко. Скаля стальные зубы, забасил:
— Що, робите? Треба, хлопци, треба! Давайте я вам пособлю. А колi за перловкой поiдемо?
Спустя несколько дней нам выделили бортовую машину. Утро выдалось морозное и ветреное. Белухин был в своей неизменной куртке и сел в кабину. Мы с Мусиенко, напялив поверх шинелей тяжёлые тулупы, взобрались в кузов.
Зерно получали на элеваторе, расположенном у самого Дона. Шофер торопился. А мешки с ячменем (каждый по 65 килограммов) находились в самом дальнем углу складского помещения. Так что приходилось таскать их чуть ли не бегом. Мороза не чувствовали. Отдыхали в дороге.
На питомнике разгрузились. Сложили мешки штабелями, а уже после всё зерно засыпали в ларь и, чтобы в нём не завелись черви, набросали туда куски ржавого железа. Бытовало мнение, что так якобы поступали опытные зажиточные крестьяне. Определённые меры предосторожности были приняты и против крыс и мышей. В норки насыпали битого стекла, а по углам разложили муку, смешанную с гипсом. Но самые злостные грызуны не смогли бы растащить столько, сколько расхищали собаководы. Они регулярно таскали крупу сумками. У всех было хозяйство, держали кур, гусей и уток. Один только я, холостяк, ни в чём не нуждался. Но, чтобы не выглядеть белой вороной, и я носил зерно понемногу. Рослов поощрял:
— Не робей, паря. Не стесняйся. Гляди, сколько Мусиенки хапают. Им и мясо с бойни завозят. Свежатинку! С Белухиным делятся и живут с ним вась-вась.
Когда я привёз перловку в Таганрог, мама развела руками: откуда, мол, столько? Я объяснил, что достал у знакомых собаководов. Отец знал мою тайну и поспешил обратить всё в шутку:
— Ну вот и дождалась. Сын тебе продукты возит. Сейчас пост — будешь кашу варить.
431
В следующий раз я привёз крупу тётушкам…
Ларь закрывался амбарным замком. Ключи находились у Белухина и у поварихи Ивановны. Но когда она заправляла собачью похлебку, крышка рундука долго оставалась открытой и каждый мог нагрести в свою торбу зерна, сколько угодно.
У передней стенки ларя стояла впритык широкая скамья. Обычно вожатые, в том числе и я, отдыхали на ней, подстелив старые шинели.
Однажды в полудрёме мне привиделось: зашёл пожилой степенный человек с пышными усами. Справа — косой пробор. Держа в руках связку ключей, ласково стал журить меня:
— Ах, ты, пострелёнок! Пуховики тебе надоели. Так ты на жёсткой доске валяешься. Хозяйское добро стережёшь? Ай, да молодец! На вот тебе за это целковый!
Он открыл сейф, звякнули ключи. Я узнал своего дедушку Владимира Артемьевича, купца первой гильдии, и… проснулся.
Рядом вертелась овчарка Волга: за ней волочилась, лязгая, цепь, пристёгнутая к ошейнику.
— Как ты сюда попала, проказница? — я принялся тормошить её за холку.
Только теперь до меня дошло, что она сорвалась с блокпоста, дверь в наше помещение была неплотно прикрыта, и Волга оттянула ее когтями.
* * *
Днём Белухин частенько отлучался в караульное, где, забыв обо всём, сражался со старшиной Петуховым в шахматы. А я безпрепятственно расхаживал по заводу.
Неподалеку от питомника — котельный цех. Числится под номером двадцать девять.
Захожу.
— Погреться, — спрашиваю, — можно?
— Проходи, сосед! — приглашает коренастый мужчина. — Как там твои питомцы? Живы - здоровы? Щеночка не достанешь?
— Спрошу у начальника.
— А сколько будет стоить?
— Пятнадцать рублей.
Разговариваем на повышенных тонах, почти кричим. Иначе нельзя: газовые печи шумят и пышут жаром. Осторожно открываю глазок: там беснуется оранжево-синее пламя. Озираюсь вокруг. Нервно подрагивают стрелки манометров. Оборудование с первого взгляда кажется слишком мудрёным. Но для тех, кто его обслуживает, оно стало вполне доступным. Да и профессия у них обозвана буднично, без примеси романтики: кочегары! А те, кто трудится в компрессорной, считаются машинистами. Словом, не цех, а паровоз.
432
Следую дальше, туда, где вырабатываются газы. На эстакаде, словно солдаты, выстроились кислородные баллоны. Напротив цеха — бассейн. Вода в нём никогда не замерзает. Она горячая и брызжет, точно из фонтанов, из т-образных установок. Рассказывали, что в жару кто-то пытался здесь искупаться, — ему воспрепятствовали. Прошёл слух, что вода в бассейне радиоактивна. Вот так! Смотришь, диву даёшься, какая красота! А за нею прячется смертельная опасность.
Да, много ещё, пожалуй, неприятных загадок в нашем секретном ящике. Недаром он расположен на окраине города, прячется за рощей. Деревья здесь чахленькие, измученные. Зимой это не так бросается в глаза, а летом болезнь выпирает наружу: ветки сухие, листья жёлтые, как глубокой осенью.
Я стою около тридцатого цеха. Прямо на земле лежит переносной газгольдер — мешок из прорезиненной материи. Похож на миниатюрный дирижабль. Он постоянно заполняется газом. Колышется, дышит, вроде бы живое существо.
Возвращаюсь на питомник.
— Где это ты всё путешествуешь? — вопрошает повариха Ивановна.
Её чёрные навыкате глаза, будто царапают, пронизывают насквозь. Своим обликом она напоминает цыганку, хотя старается подчеркнуть что её родители — выходцы из Болгарии.
Поначалу Матрёна Ивановна относилась ко мне приветливо. Но с некоторых пор круто изменила позицию. И всё из-за того, что я водил дружбу с Рословым. Супруги Мусиенко люто его ненавидели и пользовались удобным случаем, чтобы опорочить его в глазах начальства. Герман Фёдорович, первоклассный столяр—краснодеревщик, тяготел к спиртному и, будучи навеселе, мог разделать под орех любого, не взирая на лица.
— Мусиенки! Хитрые хохлы! — шумел он. — Да они весь питомник растащили. Обнаглели совсем.
Белухин вздыхал, покачивал головой:
— Эх, Герман Фёдорович. Золотой ты человек, но язык у тебя… Узнает Кондратьев — мне же втык сделает.
Ивановна затаилась. Но чувствую, держит камень за пазухой. Хотя и бает медоточиво:
— Что-то неладное у тебя, Юра, творится. Попивать стал. Может, какая краля тебя присушила?
В недоумении запускаю пятерню в шевелюру — сыпятся волосы. Чешется голова. Отчего бы? Вчера только в баню сходил.
И тут в утешение случился эпизод, действие которого развивалось почти по Гоголю. К нам, на почтовый ящик, прибыл ревизор для проверки деятельности военизированной охраны. Начальство подобострастно засуетилось. Под конец проверяющий в сопровождении оперуполномоченного из гос433
безопасности Кондратьева и его родного брата, начальника отряда ВОХР, заглянул на питомник. Ревизор был невысокого роста, смуглый, лицо изрыто оспой. Он ознакомился с хозяйством, остался доволен состоянием собачьего поголовья, но для острастки сделал кое-какие замечания. Я узнал, что фамилия его Лидин. В прошлом у меня было увлечение. Нелли Лидина очень хотела, чтобы я женился на ней. Интуиция подсказывала, что это и есть её отец. Он мог бы стать моим тестем.
Мне не терпелось узнать, точно ли это папаша Лидиной. Улучив момент, я спросил:
— Простите, у вас есть дочь Нелли?
— Да. Но откуда вы её знаете?
— Мы учились в университете.
— Ах, вот оно что! Нелля вышла замуж, — сказал он как бы с сожалением.
В его тоне почудился скрытый намёк. Неужели Нелли рассказывала ему обо мне?
Моё непосредственное начальство было крайне удовлетворено таким оборотом дела и поглядывало на меня с нескрываемым почтением. Оперуполномоченный поспешил прервать неловкое молчание милой шуткой:
— Вот видите, товарищ Лидин, какие у нас кадры!
Однако следом всплыло настораживающее обстоятельство. Помню, в войну меня одолевали вши. Я расстилал старую газету и, наклонясь над нею, ожесточённо скрёб голову костяным гребнем.
Сейчас вроде бы иное время. Но так же, как и в те годы, я безпощадно орудую расчёской из пластика. В голове свербит, и на гребешке остаются пучки волос. Даром, что ли, я работал в цеху, где имелся букет вредности: токи высокой частоты, радиоактивность, пары свинца, газ, кислоты, окалина меди… Теперь, слава Богу, всё позади. Я надёжно упрятался в дальнем углу, за кирпичной стеной питомника.
Весна выдалась ранняя. Снег быстро стаял под жаркими лучами солнца. Испарения поднимались над землёй. Она набирала силу. Стремительно пробивалась трава. Радовалось всё живое. Даже лай у собак стал, казалось, звонче.
Ивановна попросила достать крупу для засыпки супа. Я встал на скамейку, чтобы откинуть крышку рундука, и тут же из окна увидел: по протоптанной тропинке шли две женщины в белых халатах с оцинкованными вёдрами. Они направлялись на питомник. Не доходя до его ворот, свернули вправо.
— Ивановна, а ну-ка, иди сюда. Что они там делают?
— А ты не знаешь? Принесли отходы из цеха. Заражённые! Здесь устроили свалку.
Опасность была под самым носом. В семи—десяти метрах от питомника располагалось зловещее место, огороженное штакетным заборчиком, окрашенным в тёмно-зелёный цвет. В земле был устроен тайник. Вход прикры434
вался массивными, обитыми металлом дверями. Тут же стояли контейнеры и баки, доверху заполненные кусочками ваты. Отходы девать было некуда — вываливали прямо на землю.
Белухин мало что мог добавить к тому, что сказала Ивановна:
— Могильник? Не раз ставили вопрос, что он не должен находиться поблизости от собак. Поговорили и забыли. Никому ничего не нужно. И ты плюнь на это.
Я не желал успокаиваться и раздобыл более подробную информацию. Радиоактивные отходы выносили из тридцать пятого, катодного, цеха. Своё название он получил благодаря той операции, которую здесь производили. Ещё будучи армировщиком, я знал, что внутри магнетронов, точно кащеево сердце, упрятан катод, покрытый стронцием или торием. Серебристо-белое покрытие работники цеха наносили вручную, а отработанные кусочки ваты бросали в специальные бачки. Трудились здесь только женщины, притом — молодые. Со временем они теряли способность к деторождению. А потому пили напропалую и вели лёгкий образ жизни. «А что, — заявляли, — гуляй, веселись, а потом — хоть потоп!»
Сведения были удручающими. Я попал, как говорится, из огня да в полымя. Так вот отчего у меня обильно посыпались волосы. Да и дёсны начали кровоточить.
Я старался как можно реже бывать на питомнике, а на ночь уходил в караульное помещение. Стрелки бросали в мой адрес колкие замечания: дескать, собаководы приходят на дежурство только дрыхнуть. Векшин, как мог, защищал меня. И всё-таки часы ночного отдыха пришлось урезать.
Женщины, приносившие отходы, во избежание радиоактивной заразы надевали резиновые перчатки и сапоги. А каково было нам, если мы толклись здесь, вблизи могильника, целые сутки? Он постоянно напоминал о себе сладковатым запахом — что-то наподобие леденцов. Поначалу было вроде бы приятно, а когда нанюхаешься — к горлу подступала тошнота. У собак, которых привязывали неподалеку от этого места, пропадал аппетит. Они становились тощими, заболевали.
Я начал действовать по инстанции. Встретился с заводским инженером по технике безопасности. Высокий, флегматичный, с непроницаемыми глазами, он, выслушав меня, прямо-таки растерялся. Незамедлительно примчался к могильнику с дозиметром. Мы долго ходили вокруг да около.
— Ничего страшного, — успокаивал специалист, хотя его объяснения были сбивчивыми и путаными. — Видите, стрелка стоит на нуле. Значит, гамма—лучи отсутствуют. На шкале фиксируются только альфа-лучи. А они безопасны, практически безвредны. Что касается запаха, он контрольный. Не обращайте внимания.
— Да, но собаки чахнут, — возразил я.
435
— Поставьте других!
«А вожатых заменить некем!» — с горечью подумал я.
И все-таки кое-какие меры были приняты. К могильнику подъехала спецмашина с особыми опознавательными знаками и вывезла баки и контейнер с отходами. Двери, ведущие в пакостную яму, плотно прикрыли. Кстати, выяснилось, что обиты они были вовсе не железом, как я предполагал, а толстым слоем свинца. Конечно же, в тайнике хранились вовсе не розы.
И людей, и собак по-прежнему преследовал навязчивый запах. Он ощущался особенно остро, когда ветер вдруг менял направление и дул в сторону питомника. И спрятаться от этой смертоносной гадости было негде: ни в караульном помещении, ни дома — она проникла вовнутрь.
Только подумал, как у меня засосало под ложечкой, запекло, закололо. Боль охватила всю область желудка. То был приступ. Минут через тридцать полегчало. Болевые атаки повторялись через два—три часа. Настигали даже ночью. Помогало простое средство: стоило что-нибудь пожевать, и боль прекращалась.
Я стал крайне подозрительным. Из головы не выходила навязчивая идея: может, Ивановна решила рассчитаться за то, что дружу с Рословым. Вспомнился недавний курьёзный случай. Сготовила наша повариха супчик. Отобедали мы с Германом Фёдоровичем, а после всю ночь не переставали бегать в деревянное строеньице. А теперь зловредная повариха задумала отомстить всерьёз. Вот и Рослов жалуется: давешняя язва стала безпокоить.
Бросалась в глаза такая деталь: Ивановна стряпает, а рядом, на столе, стоит банка со щёлоком.
Однажды она наливала нам варево в миски. Я неслышно подкрался сзади. Ивановна вздрогнула, руки у неё затряслись.
Я поделился своими соображениями с Германом Фёдоровичем. Он сразу поддержал:
— У-у, карга! Она на всё способна.
Мой хозяин Славик Костин сделал такой вывод:
— Она и без щёлока может ужалить. Глаз у неё поганый, завистливый.
Илья Мусиенко взял себе за правило, когда я корчусь от боли, похлопывать меня по плечу и приговаривать:
— Ну що, хвораешь? Пий горилку, усё пройде!
И скалил зубы. А собственно, чему было радоваться?
Я поведал о своих опасениях Белухину, обратился к нему как к старшему товарищу, как к коммунисту. Тот остался невозмутим:
— Не может быть! Да и как докажешь? Понесёшь суп на экспертизу?
Когда маме стало известно о моих злоключениях на питомнике, она встревожилась не на шутку:
— Всё твоя холостяцкая жизнь! Сколько можно скитаться? Да и работа
436
мерзкая! Всё здоровье угробил на этом заводе! Прилип к своей собашне, ешь там тухлое мясо. Вот и испортил желудок. Да ещё, чего доброго, какую-нибудь заразу подцепишь. Глисты, например. А к врачам не ходи. Не помогут. Одни мытарства. Положись на волю Божию и держи строгий пост.
Тётушки молча покачивали головами. Вздыхали. Они были крепко привязаны к земле и прибегли к чудодейственной силе целебных трав. Тётя Таня возилась у печки, готовила отвар подорожника.
— Эти две большие бутылки, — сказала, — возьмёшь с собой. Будешь принимать три раза в день перед едой. По полстакана, — наставляла она. — Не жалей. Сделаем ещё — подвезём.
Тогда к подобным средствам относились скептически. Травников-целителей считали мошенниками и чуть ли не врагами народа. Но недуг измучил, и я согласился бы выпить всё, что угодно, только бы выздороветь.
Отвар был приятен на вкус. Я чувствовал, что мне с каждым днём становится лучше. А помогала невзрачная травка, возросшая на щедрой Донщине.
Солнце припекало всё жарче, напористей. Я исцелялся прямо-таки на глазах у всех. Напротив, Ивановна побледнела, захирела. У неё резко упал процент гемоглобина. Первый признак облучения. Мы, вожатые, хоть трое суток отдыхали дома, а она ежедневно, кроме воскресенья, находилась здесь, на питомнике.
— Бог шельму метит, — потирая руки, сказал Рослов.
— Не радуйся, все под Господом ходим! Глянь-ка на собак, что привязаны вблизи могильника. Какие были красавцы, а сейчас еле ноги волочат.
— То-то, Юра, я заметил, у Розы и Жулика задняя часть точно парализованная. Надо их, не медля, перевести в вольеры.
Мрачные мысли опять полезли в голову. Я убежал из вредного цеха, а угодил в ещё худшую западню. Ясно одно: долго здесь не протянешь.
Как-то Кондратьев обронил такую фразу:
— Тебе, брат, пора в партию вступать. Рекомендацию дам.
Я рассказал ему о своих взаимоотношениях с женой.
— Ну что ж, разведёшься — и примем, — успокоил он.
Партийность была необходима мне по многим причинам. Во-первых, до крайности надоело, когда из-за судимости отца тебя считают неким изгоем. Когда-то в Туапсе Задорожный высказался в откровенной беседе: «Вот станешь коммунистом — и все грехи предков с тебя снимутся».
Во-вторых, с юных лет я связывал свою жизнь с историей русского освободительного движения: декабристы — революционные демократы — марксисты-большевики. Кто же, как не я, должен быть в первых рядах борьбы за народное дело! Став коммунистом, буду иметь право голоса, помогу искоренить несправедливость. Так размышлял я тогда.
Да и не навсегда ведь останусь собаководом. Журналист и писатель обяза437
ны быть партийными. Должны глубоко знать действительность, быть в курсе закулисных дел, закрытых писем, недоступных нечленской массе.
Примешивался и личный интерес. Ведь собственно Швецовы за то меня и выжили, что я не вступил в партию, а значит, не смог, по их мнению, сделать карьеру. А вот сейчас независимо от них, но уже безкорыстно я стану коммунистом. С переходом в охрану я ущемил их материально. Ныне настало время нанести им удар морального порядка. Но бывшие родственнички первыми дали знать о себе.
Меня вызвали в военкомат и огорошили неожиданным вопросом:
— Где проживаете?
— На тринадцатой улице.
— Это вы прописаны там.
— Да. А живу на 2-й Мурлычевской.
— Почему?
— С женой разошёлся
— Ах, вот в чём дело! Вам следует упорядочить своё положение. Прописаться там, где живёте. Откровенно говоря, мы бы не возражали. Но, — признался капитан, — ваш тесть написал заявление.
Краска залила мне лицо.
— Хорошо. Постараюсь всё уладить, — пообещал я.
Однако проблема оказалась не из лёгких. Прописаться в Ростове было очень трудно. Требовалось согласие хозяина. И ещё одно непременное условие: на каждого человека должно было приходиться не менее девяти квадратных метров полезной площади. Я поделился своими неприятностями со Славиком Костиным.
— Видишь ли, — признался он, — я думаю к зиме жениться на Юляше.
— Ты пропиши, а когда потребуется, я уйду. Или же совсем покину Ростов.
У Славика расширились глаза: ему жаль было потерять меня.
— Что ты, что ты! — всполошился он. — Я помогу тебе.
Костин сам наведывался в паспортный стол, маялся в очередях и добился разрешения на прописку.
Я стал забывать о кляузных проделках Швецовых. Но как на грех повстречал Валю. Она прогуливалась под ручку с лысеющим нацменом. Заметив меня, испуганно втянула голову в плечи. Я не стал их преследовать, обошёлся без шумных выпадов и прибегнул к букве закона. Решил официально расторгнуть наши отношения.
В народном суде отнеслись к этому равнодушно. Делопроизводитель, молодая женщина, понимающе улыбнулась:
— Что, не сошлись характерами?
Под её руководством я коротко изложил на бумаге обстоятельства, побудившие меня к разводу. Мне предстояло уплатить в пользу государства круглую сумму: помнится, пятьдесят рублей.
438
— А когда суд? — поинтересовался я.
— Дел очень много. Ждите. И вам, и ей пришлют повестки.
— А если она не явится?
— Рассмотрение вопроса можно откладывать до трёх раз. А потом вас разведут механически, без её присутствия.
Удовлетворённый, я вышел на улицу и не спеша направился к Агентству Аэрофлота, куда Валя перешла из управления кинофикации. Свою бывшую супругу разыскал без труда. Она сидела за стеклянной перегородкой, листала справочники и отвечала через окошко на вопросы. Два парня безцеремонно облокотились на стойку, а сухонькая бойкая бабуля с рюкзаком за плечами всё спрашивала:
— А на Семикаракоры сегодня будет?
Валя меня не видела. Её золотистые волосы были собраны и закреплены на затылке. Ушки плотно прижаты. Она заметно исхудала. «Поистаскалась, — подумал я. — Однако без меня не разбогатела. Всё в том же ситцевом платье и в жёлтой кофточке».
Заметив меня, она попыталась скрыть удивление, мелькнувшее на её лице, и придать ему горделивую мину — получилась странная гримаса.
— Можно тебя на минутку?
— Видишь, я занята.
Валя наперёд знала, что я скажу: давай сойдёмся, жить будем отдельно, на квартире, или уедем куда-нибудь. Это, наверное, было очень скучно. Однако ничего другого я придумать не мог. Видя, что я не отхожу от окошка, Валя сказала:
— Сейчас не могу. У меня люди. К тому же здесь мой начальник.
Тогда я молча отдал ей клочок бумаги. Там заранее было начертано предложение: «Я подал на развод, жди повестку в суд».
Валя прочла. Мочки ушей зарделись. Бумага задрожала в ее руках.
439
Глава 6
ДОСЬЕ
С
верх ожидания, церемония суда совершалась скромно, без особой огласки. Наше дело разбирали не в зале, а в непривычно удлиненной комнате. Зевак было немного. Судья, согласно установленному порядку, предоставил нам слово.
— Она просто не захотела со мной жить, — заявил я. — Увиливала от элементарных супружеских обязанностей. А я пытался, насколько это было в моих силах, сохранить семью.
— Пытался! — перебила Валя. — А можно ли на те копейки, которые он присылает, содержать сына? Вы только подумайте, окончил университет и устроился сторожем.
— Я не сторож, а замначальника караула!
В нашу перепалку вмешался законодатель:
— Успокойтесь. У нас каждая работа в почёте. И к тому же этот вопрос не имеет отношения к существу дела. Вы согласны на развод? — обратился он к Вале.
— Он мне абсолютно не нужен. Замуж я не собираюсь.
— Ну и прекрасно, — суровый вершитель личных судеб что-то мысленно подытожил и прочитал заранее заготовленное решение.
Я как возбудитель дела уже заплатил пятьдесят рублей. Оставшуюся сумму — кажется, такую же — мы должны были покрыть поровну, ибо нас обоих признали виновными. Окончательную размолвку утверждала высшая инстанция — областной суд. Нам как бы давали время одуматься.
Выйдя на улицу, Валя всхлипнула. Мне стало жаль её. Я уже готов был достать платок и утереть ей слёзы. Возможно, после этого наступило бы примирение. Но такие сюжетные повороты случаются только в пошлых водевилях. С видом победителя я прошагал стремительно мимо неё.
Теперь руки у меня были развязаны. Я начал форсировать вступление в партию. К сожалению, в отряде ВОХР произошли перемены в руководстве. Анатолий Геннадьевич Кондратьев уволился. Его место занял начальник бюро пропусков Владимир Филиппович Баскин. Он уже давно подкапывался под своего шефа. Поводов было предостаточно. Кондратьев пьянствовал до безобразия. Сколько раз он в безчувственном состоянии засыпал в своём кабинете! Иногда его выводили под руки через проходную.
Баскин затаился, ждал и, выбрав удобный случай, сожрал своего незадачливого руководителя. На ум приходило известное китайское изречение: «Змея, съевшая змею, становится драконом».
Владимир Филиппович был видным мужчиной: этакий крепко сбитый брюнет с волевым лицом. Он никому не смотрел открыто в глаза, а его тонкие губы плотно смыкались.
440
В адрес Баскина я слышал немало нареканий: не в меру строг, привередлив. Иные успокаивали: «Что поделаешь, новая метла! Ничего, оботрётся»!
Владимир Филиппович меня недолюбливал. Он был, конечно, осведомлён, что я находился под прикрытием Кондратьева. К тому же, благодаря облыжным стараниям четы Мусиенко, я заслужил репутацию лодыря. Обстановка была не совсем благоприятной. Анатолий Геннадьевич рассчитался. А ведь он первый посулил дать рекомендацию в партию. И я поведал о своём намерении его брату, оперуполномоченному госбезопасности — Максиму Геннадьевичу, который некогда помог мне устроиться в «ящик».
— Ну что же, — сказал он, — пиши заявление.
Я замялся:
— Есть небольшое «но», — и завёл речь о бывшей судимости отца.
Кондратьев потупил голову:
— От партии скрывать ничего нельзя.
— Очень уж стыдно. И потом, когда я сюда поступал, вы не велели мне про это указывать в анкете.
— Ты и не пиши. А рассказать-то всё равно надо. Словом, смотри сам.
Я приступил к делу. Дима, парторг двадцать первого цеха, уже давно обещал мне написать рекомендацию. И, не откладывая в долгий ящик, исполнил мою просьбу. Валуев, этакий великан, с которым я учился на заочном отделении университета, тоже не пошёл на попятную. И все-таки предварительно спросил:
— А парторг дал?
— Да.
— Можно глянуть?
Валуев положил на стол свои ручищи и, вчитываясь в уже написанное, как в шпаргалку, стал выводить свои каракули. Текст был шаблонным до ужаса. Тем не менее никто не смел отступить от прокрустова ложа. Видимо, никого не удивляло, что я, как капля воды, похожу на миллионы других: морально устойчив, политически благонадёжен… В природе такого не случается. Зато всегда бывает при составлении партийных документов.
Третья рекомендация досталась с кровью. Меня вызвали на бюро райкома комсомола. Я ожидал формального опроса. А всё обернулось иначе. Со всех сторон меня пронизывали неприязненные взгляды. Своего рода перекрёстный огонь! Я растерялся.
Они сидели в развязных позах — я стоял, как подсудимый. Им, казалось, доставляло удовольствие мучить меня. Вопросы были разные, каверзные: по уставу, по текущей политике. И — вдруг:
— А зачем вы вступаете в партию?
Я твёрдо заявил, что хочу быть в первых рядах борцов за построение коммунизма. Мой шаблонный ответ никого не убедил. Мне не поверили и снова вопрошали:
441
— Так всё же, зачем?
Потом одна круглолицая девица заинтересовалась, почему после окончания университета я остался в Ростове. И снова пришлось объяснять, изворачиваться, хотя я и не считал себя виноватым.
В их ограниченном сознании не укладывалось, как можно с высшим образованием оказаться в должности собаковода. Они недоуменно покачивали головами. Под конец кто-то утешил:
— Не расстраивайтесь, в райкоме партии ещё больше будут гонять.
Подготовив всё необходимое, я направился к Сбитневу. Он, человек новый, занял место Баскина. Возглавил бюро пропусков и партийную организацию охраны.
Он бегло пролистал принесённые мною бумаги; поглаживая залысины; добродушно глянул на меня.
— Вроде бы всё в порядке, — сказал. — Жди. В ближайшее время будем разбирать.
Собрание проходило в кабинете Баскина. Сидели бывалые люди, прожженные вояки, особисты. И я почувствовал себя неоперившимся цыплёнком в орлиной стае. Поведал свою куцую автобиографию: школа, университет, управление культуры.
— В настоящее время, — подытожил, — работаю здесь.
Сбитнев оглядел присутствующих:
— Вопросы есть?
Все молчали. Я подумал: «Слава Богу, пронесло! Об отце — ни слова!»
Поднялся Вакулов, этакий тихий, неразговорчивый стрелок; длинноносый, с сединами на висках.
— Вы, Пётр Алексеич? Пожалуйста, — спохватился Сбитнев.
— Так вот, — начал Вакулов. — Товарищ Овечкин доложил, что с 1936 года проживал в Таганроге. Так? А в 1943 году после освобождения города от фашистов пошёл в школу. Мне не ясно, как, впрочем, и всем вам, где находился товарищ Овечкин с начала войны до сорок третьего года.
— Как где? — переспросил я. — В Таганроге.
— То есть на оккупированной территории?
— Да.
— Но ты был пацаном и не мог остаться без взрослых. С кем ты проживал?
— С матерью.
— А отец был на фронте?
— Нет, находился с нами.
Наступила пауза. На лицах застыло недоумение.
— Вот те раз! — продолжал Вакулов. — Как же так, все воевали, а твой отец отсиживался дома? Выходит, он дезертир?
— Нет, он не успел эвакуироваться.
442
— Как же все смогли, а он — нет?
— Многие не успели.
— Может, у него было спецзадание?
— Кажется, было. Отец не любил хвастаться и никогда ничего не рассказывал.
— Вот видите, товарищи коммунисты, как распутался клубок, — заключил Вакулов и сел.
Мелькнула шальная мысль: «А что, если Кондратьев заведомо велел разыграть это забавное действо? Зачем? Да чтобы, как следует меня помытарив, доказать, что от партии ничего нельзя утаить».
Однако ход собрания продолжался далеко не в комедийном плане. Слово взял Баскин.
— У меня будет такой вопрос: чем занимался твой отец в период оккупации?
— Работал в гортопе коммерческим директором. Он и до войны занимал эту должность.
— То есть ему было всё равно кому служить: советской власти или немцам? Так что ли? А когда пришли наши, они что, погладили его по головке?
— Знаю только одно, — ответил я, — что председатель горисполкома Медведев оставил его на том же посту. Нам дали шикарную двухкомнатную квартиру площадью в пятьдесят метров в центре города.
— Интересно, за какие же заслуги?
— Я подслушивал — и не раз! — как отец ночью шептался с матерью. Многих видных коммунистов города он спас от смерти. Помогал партизанам. Препятствовал угону людей в Германию…
— Так. Ещё один вопрос: когда отца арестовали?
— Через шесть лет после освобождения Таганрога.
— По какой статье?
— По пятьдесят восьмой.
— На какой срок?
— Двадцать пять лет.
— Это пункт «б» — измена Родине, — поспешил щегольнуть знанием кодекса Баскин и самодовольно усмехнулся.
Все переглядывались, не понимая, как могло произойти такое ЧП на нашем секретном ящике. Между тем Баскин продолжал разглагольствовать:
— Товарищ Овечкин, рассказывая биографию, не забыл выставить себя в выгодном свете. У него масса нагрузок: он и член редколлегии, и профгрупорг, и агитатор, и участник самодеятельности. Он печатался и там и сям. А вот про главное, что отец был судим за измену Родине, не доложил. Нехорошо, товарищ Овечкин, с первых же шагов обманывать партию.
— Да я и не думал обманывать. Боялся позора.
443
Тут с места вскочил Николай Тимофеевич Векшин, начальник караула. В прошлом строевик, он ненавидел особистов типа Баскина. Потряхивая седым чубом, Николай Тимофеевич взывал к собравшимся:
— Вы слышали? Разве не ясно, что у этого человека есть совесть?! Надо его понять. Ему действительно было стыдно. Что же касается его отца, то он скорее всего выполнял серьёзное секретное поручение, но в целях конспирации скрывал. Если бы он на самом деле был враг и пособник немцев, его схватили бы тут же.
— Сразу до всего руки не доходили. — скептически заметил Вакулов.
— Неправда. Предателя бы сходу шлёпнули. Таких случаев у нас полно. Отец Овечкина — типичная жертва культа личности. А мы прошляпили, не подсказали, как правильно оформить биографию. И ещё, — Векшин обратился ко мне: — Твой отец реабилитирован?
— Да, судимость с него снята полностью.
Николай Тимофеевич торжествовал:
— Товарищи коммунисты! Обратите внимание. Последнее обстоятельство коренным образом меняет ход дела. Овечкин — хороший работник, достойная кандидатура. Надо разобраться и помочь ему.
Собрание вёл Сбитнев, и мне показалось, что он воспользовался креном в мою пользу.
— Думаю, — заключил он, — с этим всё ясно. Что же касается семейных отношений, то… Ты развёлся с женой?
— Да. Жду решения областного суда.
— Доведи до конца. А то райком притормозит. А ты, товарищ Векшин, как замсекретаря парторганизации, разберись: кто прав, кто виноват? Придётся встретиться с его супругой. А пока предлагаю: временно отказать товарищу Овечкину в приёме. Кто за?
Все механически подняли руки. Коммунисты выходили из кабинета Баскина и, став в сторонку, закуривали. В караульном помещении я столкнулся с Петуховым, старшиной отряда. Вид у меня был помятый. Петухов сочувственно глянул, приободрил:
— Не вешай нос. При заводе есть оперуполномоченный из госбезопасности Кондратьев. Расскажи ему всё как на духу. Думаю, поможет.
Встреча с Кондратьевым состоялась. Максим Геннадьевич выслушал меня; по выражению его пытливых глаз я догадался, что ему уже успели подробно изложить ход собрания.
— Ну что, правда всплыла? Теперь будет легче. Потерпи, — заметил он.
Сослуживцы относились ко мне без видимых перемен. Белухин, погружённый в хозяйственные заботы, ни словом не затрагивал болезненную тему. Баскин бодро приветствовал меня, но в его умных глазах, как всегда, просвечивалось недоверие, именуемое классовым чутьём.
444
Вакулов, виновник моего «разоблачения», как бы оправдываясь, сказал:
— Написал бы всё сразу — и не было бы никакой волокиты!
Однако настоящей искренности я не чувствовал ни в ком, кроме Векшина. По закону, не выясненному учёными, мы испытывали обоюдную симпатию.
— Пора, брат, заняться тобою, — заявил он — Сегодня поеду в гости к твоей половине. Привет передать?
На следующем дежурстве, когда я заступил в ночь, Николай Тимофеевич позвонил на питомник: «Овечкин, зайди в караульное. Есть новости».
— Был у твоей Вали, — улыбаясь стальными зубами, рассказывал Векшин. — Ну и молодчина! «Он, говорит, ни при чём: я во всём виновата». Так что всё на мази. С тебя, дружище, причитается.
С Векшиным встретились в центре города. Посидев в уютной закусочной, вышли разгорячённые и собрались было перейти дорогу, как мимо нас промчался на скорости мотоцикл. Мы едва успели отпрянуть назад. За рулём был милиционер, а в коляске гордо сидела Валя. Векшин её не узнал. Для меня же подобное видение явилось сюрпризом. Я вспомнил, как некогда умолял Кондратьева устроить Валю в органы. Может быть, он внял моей просьбе? Или она по своей воле спуталась с этим мильтошкой? «Низко же ты пала, Валентина Павловна!» — с горечью подумал я и сгоряча двинулся на прием к секретарю парткома Самойлову.
Партийное святилище располагалось на втором этаже. Я почему-то приблизился к нему без всякого трепета. А чего бояться? Небось, Максим Геннадьевич уже успел перетолковать с секретарем.
Однако, очутившись в просторном кабинете да еще облачённым в пропахший псиной комбинезон, почувствовал вдруг непреодолимую дистанцию между собою и этим щеголем в накрахмаленной рубашке, одетым с иголочки, кичливо восседающим за столом. Я внутренне оробел и сбивчиво начал объяснять цель своего прихода. Самойлов был, видимо, уже обо всём извещён.
— Покороче, — перебил он меня. — Что там с вашей партийностью? Отказали? Вся беда в том, что надо правильно оформлять партийные документы. Автобиографию напишите заново, поподробнее. Коснитесь судимости отца. А как обстоят дела с разводом? У вас есть решение областного суда? Нет? Поторопитесь.
Число желающих расторгнуть супружеские узы настолько возросло, что мне пришлось бы ждать минимум месяца три. Я воспользовался связями. Некоторые из моих приятелей, бывших студентов юрфака, преуспели и занимали солидные вакансии в областном суде. И неприятная встреча с Валей состоялась недели через две, на этот раз в большом зале. Народу было полно. Я оказался в более выгодном положении, чем моя супруга. Она в полном одиночестве ожидала своей участи, а я весело болтал с «болельщиком» — Валентином Чичевым, бригада которого вела в этом грозном учреждении отделочные работы.
445
Судейский стол, покрытый кумачовой материей, стоял на возвышении; на спинках стульев рельефно выделялись государственные гербы.
В зале наступила тишина. Вершители человеческих судеб действовали с убийственной безчувственностью роботов и вовсе не стремились сохранить распадающиеся брачные союзы, а руководствовались удобным принципом: разбить быстрее, чем восстановить.
Дел накопилось столько, что на разбирательство каждого отводилось не более пяти минут. Мне и Вале довелось сказать всего несколько слов. Не успели опомниться: раз — и готово! Оставалось поздравить с законным разводом. Но сие не входило в компетенцию судей.
Так же скоропалительно меня приняли в партию. Это в первый раз разбирали по косточкам. А сейчас Векшин информировал собрание о результатах своей проверки. Я доложил о решении областного суда.
— Таким образом семейный вопрос приобрёл полную ясность, — удовлетворённо заявил Сбитнев. — Поступило предложение: принять товарища Овечкина кандидатом в члены КПСС. Проголосуем. Кто «за»? Кто «против»? Воздержавшиеся? Единогласно.
Машина сработала чётко.
— Теперь всё, — подытожил Николай Тимофеевич. — Главное: мы тебя приняли. Решение первичной партийной организации отменяется лишь в исключительных случаях.
Я вспомнил его слова на парткоме. Процедура приёма прошла быстро и безболезненно. За столом сидели Самойлов, Баскин, Валуев и другие знакомые лица. Все были настроены благожелательно. Когда кто-то попытался ворошить прошлое моего отца, Баскин поспешил на выручку:
— С этим пунктом мы разобрались в достаточной мере. Обращались даже за помощью к оперуполномоченному госбезопасности. Так что повторяться не следует.
Далее всё покатилось по формальным рельсам. Меня проверяли, словно лошадь, хорошо ли подкован политически.
Оставалась последняя, наивысшая инстанция. Здесь я столкнулся с таким новшеством: прежде чем попасть на бюро райкома партии, необходимо было пройти собеседование, где нас, как новобранцев, подвергали идеологической санобработке. Лично мне попался рябой старик, видимо, из персональных пенсионеров. Он дотошно гонял меня по уставу, задавал каверзные вопросы по международному положению. Я всегда недолюбливал газеты, их суконный язык. Но уже полгода насиловал себя: занимался перевариванием малосъедобных продуктов прессы.
Экзаменатор сокрушённо покачивал головой:
— Надо, дорогой товарищ, готовиться более досконально.
Затем, подобно рентгенологу, стал отыскивать тёмные пятна в моей био446
графии. Разумеется, с его точки зрения. Найти их было не так уж сложно, и он удовлетворённо потёр руки:
— Что же вы окончили университет, а трудитесь не по специальности? У вас такая благородная профессия!
— Не могу устроиться.
— Не верю, не верю. Чтобы в нашей огромной стране не было работы! Уму непостижимо! Направляли вас куда-нибудь?
— Города и районы не указывались. Давались географические понятия: Казахстан, Узбекистан…
— Вот и надо было ехать!
— Да ведь гарантий на трудоустройство не было. Всё отдавалось на усмотрение местных властей. Наши девочки поехали, а их там заставили в детских яслях пеленки стирать и горшки выносить. Почти всем филологам и историкам, дабы поскорее от нас избавиться, выдали свободные дипломы.
Мои доводы слабо убеждали упрямого старика:
— И всё-таки, — настаивал он, — следовало попытаться определить себя. Ведь государство ухлопало на вас такие средства! А где ваша отдача? Коммунист обязан со всей ответственностью думать об этом. Вот и сейчас, — продолжал он, — вы занимаетесь не вполне достойным для вас делом — водите собак. Да и платят там, видно, не густо.
— За деньгами не гонюсь. Зато у меня много свободного времени. Видите ли, я пишу рассказы, стихи. Печатаюсь в газетах, в журнале «Дон».
— Вы член Союза писателей?
— Пока начинающий литератор.
— Точнее говоря, свободный художник. А вы знаете, что сказал Владимир Ильич Ленин: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Все ваши доводы напоминают карточный домик. Ткни — и развалятся. Вы думаете, я придираюсь? На бюро райкома вам будет объясняться ещё труднее. Там не очень-то нянчатся.
В этом я вскоре убедился. Помня зловещее предупреждение экзаменатора, топтался в коридоре в тягостном ожидании. Наконец, меня вызвали. Нервы напряглись. Резким движением открыл дверь, обитую чёрным дерматином. За нею последовала такая же. Ещё миг — и я очутился в поле зрения незнакомых мне людей. Кое-кто стал настороженно изучать меня. Но вся опасность таилась в человеке, который находился как раз напротив, на другом торце длинного стола. В его облике было что-то хищное. Человек играл здесь главную роль, задавал тон, и я понял, что это сам секретарь райкома.
Говорить он много не дал. В приёме мне было отказано. Секретарь обратился к рябому старичку (только сейчас я признал в нём своего недавнего допросчика):
— Товарищ Кривошеев! Прошу детально разобраться. Пусть принесёт
447
справку из университета, что ему дали самоопределение, и публикации в журнале «Дон». Убедитесь, действительно ли он там печатался. Если уж он такой уникум, то мы его примем в партию.
— Вы свободны, — рыкнул он на прощание.
Я оказался за дверью. Вернее, за бортом. В голове бродила навязчивая мысль: «Конечно же, всё из-за отца!» А какой дипломат, этот секретарь. Всё свёл к самоопределению и публикациям. И даже Кондратьев не помог. Да, пожалуй, никто не поможет.
Людей видеть не хотелось. Всё-таки насколько благороднее собаки! Они без всякого коварства неистово бросаются на чужого, а хозяину преданы безраздельно. Впадают в неописуемый восторг, когда я треплю их за холку, почесываю за ушами или глажу по спине. Даже угрюмые Барсы, прикованные постоянно к блокпостам, приветствуют теперь меня своеобразным завыванием. Излишней ласки не допускают, зато знаков внимания ждут с нетерпением. Вот и сейчас зорко следят за мной из зарослей молочая.
Я подхожу ближе. Чёрная шерсть их лоснится. На шеях и у хвостов — светлые салфетки. На надбровьях желтеют круглые крапинки, как цветочки степной травы…
Я так привязался к своим подопечным, что порой они заслоняли даже людей. Это чувство отчуждаемости прорвалось при встрече с Кондратьевым.
— Ты какой-то не такой, — встревожился он.
И тут я выплеснул перед ним всю накипевшую боль:
— А сколько же терпеть из-за отца? Видно, никогда не смоется это пятно!
Максим Геннадьевич нахмурился, о чём-то размышляя. Пообещал помочь. Через неделю я стал кандидатом в члены КПСС.
***
На демонстрации бок о бок со мной шагала крупная молодая особа. На голове её возвышалась корона из густых золотистых волос. Коротенькое зелёное пальто (чуть выше колен) открывало её крепкие, мускулистые ноги в кремовых лодочках. К подобному типу женщин я испытывал неодолимое влечение. Мама всегда возмущалась: «Ну и вкус у тебя! Мужицкий! Ты же литератор! Должен ценить всё изящное, нежное».
Моя спутница оказалась не в меру общительной. Ее серо-голубые глаза лучились, на щеках появлялись ямочки. Звали её Надя. Она работала монтажницей, а её дядю — Зашибаева — назначили недавно директором нашего почтового ящика. Массивный мужчина, он шествовал впереди заводской колонны. Когда-то Зашибаев был секретарём Октябрьского райкома партии. Моя тёща работала под его началом в секторе учёта. А тесть в это время председательствовал в райисполкоме. Позже Зашибаев поднялся в гору. Стал заместителем председателя горисполкома. Проворовался на квартирах. И вот щуку бросили в тихую заводь.
448
Под глазами Нади вспухли едва заметные мешочки. Подумал: «Следы безсонных ночей. Небось, любит гульнуть». Но моя спутница подкупала своей простотой — не было в ней жеманства. Обернувшись к подругам, подмигнула:
— Споём, девчата?!
И, не дожидаясь ответа, затянула приятным грудным голосом:
…Уходили комсомольцы
На гражданскую войну.
Я поддерживал её своим басом. Она подхватила меня под руку. Похвалила:
— А у тебя отличный слух!
— Надеюсь, споёмся, — сказал я.
Приблизились к трибунам. Донёсся возглас: «С праздником Великого Октября, товарищи!». В ответ раздалось троекратное «Ура!»
Дело шло к концу демонстрации. Скоро наша колонна рассыплется, разбредётся. Расстанемся и мы с Надей. Мешкать было нельзя.
— Ты идёшь куда-нибудь в компанию? — спросил я.
— Нет, я свободна. А ты?
— И я. Тогда давай отметим вместе.
— Давай, — согласилась она.