История

«Кто матери-истории более ценен: физики или лирики?»(с). Откуда Истории знать-то, ведь настоящей матерью никогда и не была, вечно беспутной девкой бегала задрав подол, и  на колени к сильным мира саживала, ластясь гладила их брюхо, да из карманов штанов толстые кошельки выуживала. Но была единожды несуразность житейская, влюбилась до беспамятства. Захотелось по жизни к светлому будущему идти, а мужик попался с ужасным характером. Вот, что она сама про него сказывала.

 По молодости мечтал много, в мечтах  сказочные замки строил, а сам любил исподтишка сходить людей зажиточных пограбить, а после похвастать на всю деревню. Правда себе ничего не брал,всё для дома,да соседским ребятишкам раздавал. А после хвори вместо кепки усы отрастил и стал дом капитально перестраивать- избу расширять и кирпичом стены обкладывать, да всех домочадцев по утру и перед сном в шеренгу строить. Дома хоть и порядок и не последний кусок хлеба появился, только домой, стало боязно возвращаться. Любили его все в семье и боялись, точно Христа воспринимали, портрет ставили и молились, хоть и не любил он это, но прищурив взор пронзительный, не замечал или делал вид, что не видит. Строг был, но семью от залётных людей сохранить смог и достаток хоть какой, но появился. Детей своих не щадил, из дому за всякую мелочь мог выгнать и на морозе в сарае жить определить.

Как-то уснул он, а  проснулся какой-то плюгавый. Что не скажет, всё его к кукурузе тянет. Весь огород засадили, так по углам выросла, а посерёдке участка пусто. Ребята ему, да мы постараемся, на следующей год и рядом  под яблонями засадим, пускай растёт, раз тебе хочется. Ты только когда пойдешь в сельпо, там сняв лапоть и  стуча им по столу, хоть и  правильно, но не кричи, что кукурузу к ним придём сеять.

Только с кукурузой разобрались, так после обеда от стола отошёл, пальцем в зубах ковырнул и стал чмокать. И не то муторно, что после каждого слова, а то, что норовит всех соседей обмызгать, ладно уж баб, так и к мужикам пристаёт. Зато такой тихий. Почмокивает и спит, почмокивает и спит, а мальчишки-то повырастали, вот они под именем батьки и стали мазурничать. Время бежит, уж своих ребятенков заимели, а мазурики ещё те, только лихости, да озорства прибавилось.

 Долго это продолжалось, пока однажды ложась спать, не стукнулся он головой об кровать. Вскрикнул и вскочил. В глазах черти пляшут. Прямо, как в молодости, когда усатым был. Очки нацепил, годков-то не убавилось и тихонечко так спрашивает: «Я когда же в семье порядок будет? Будет порядок, заживём  хорошо» Стал он по утрам всех в одно время поднимать, да проверять, кто и где есть и кто чего там вознамерился съесть. Стразу в избе чистота, да порядок, правда, еды как было с горсть, так и осталось, но тарелки грязные на ночь не оставались, вмиг вымывались и в отчёте галочка о проделанной работе появлялась.
 Как-то скрутило его, мужа моего, животом. Пошёл он на толчок, а оттуда приходит живот гладит, да улыбается. Семечек шелуху на пол роняет, спать ложится и говорит : «Отдыхай ребята, пущай оно само, по себе катится…» Что за оно и куда катится, конечно, не понял никто, но вида не показывают и ничего и не делают. Ждут куда же покатиться.

 Ждать недолго пришлось. Заболел хозяин. Волосы от «большой заумности» на голове стали вылезать, а из-под них наружу вылезло пятно родимчика. Да не маленькое, а на пол башки будет. Тут соседние бабы запричитали, уж не меченный ли он. Мне и самой как-то страшно стало, когда он пошёл виноградники в саду вырубать, да приговаривать, что жить надо по-другому. Ходит и бубнит о переменах. Я платье одно, потом другое надела, а он не замечает, всё о каких-то переменах по-новому бормочет. Меньшие пацанята к нему липнут, знать им малолетним дюже любопытно, о каких таких переменах все вокруг твердят. Как большие дядьки надели шапки: кто панаму, кто кепку, а кто ушанку и к нему с серьезным видом пошли, мол, у них теперь две перемены большие в школе одна утром, а другая вечером, раз школа должна быть светочем новых идей, то пашет с утра и до вечера. А он рукой махает, морщится, как от кислого, не то это всё, ему другие нужны перемены, чтоб то ли строилось, а то  ли перестраивалось. Я там с бабами покумекала, кажись, его музыкой по башке бахнуло,
 видно из попа партийного ему захотелось стать попой музыкальной, ну точно, как в песенке, что по радио пел молодой парнишка, то ли истопником, то ли сторожем который был, но пел так, что душе чего-то хотелось, а глядя на своего старого хрыча, это хотение пропадало.
 Бегал, мой дорогой, сверкая родимчиком, рожая ударением из старых слов новые, и приговаривал, что этого всего мало, а нужна вместо Букваря Азбука сегодняшнего дня, где буквы должны писаться не так, как пишем. Кириллицу смешать с латиницей, чтоб создать язык нового устройства, так и назвал учебник для народа «перестройка». Получилась хлипкая научность,но такая какой нигде нет, отредактировали, посоветовались с другом его грузинским, и отдали печатать в редакцию - «переустройство», а получили – «расстройство». Да уже отступать было поздно, начали уже экзамен по нему сдавать. Тех, кто не смог в новую науку устроиться, гнать в хлев на работу или на улицу около забора-изгороди по новой науке сторожить, чтобы лихие людишки с перестроечной  образованностью могли меж собой знанием поделиться, как народным добром разжиться. Долго ли, коротко, это безобразие продолжалось, да только сыновья стали батьку под зад пинать, чтоб на дороге не мешался. Он им об уважении, а они смеются, пальцем у виска крутят. Младший попытался за батьку защитой встать, так тот, его старшим сам выдал, мол, затеял путч. Братья младшего в речке и утопили, пришли, как герои. Старший, отвёз батьку на Кудыкину гору, да там и бросил. Так он неприкаянный и бродит по миру, домой боится вернуться, зла на него много в семье осталось, не простят.

 Старший, братьев да дворню к рукам прибрал, командует. На меня, свою  мать, с усмешкой поглядывает. Порой сказать может, мол, не пора ли тебе старуха молодость вспомнить, задом повиливать, и ржёт, говорит, что шутит, а мне опять,как раньше с усатым - боязно, да за остальных дочерей в семье страшновато. А он, старшой-то мой, рожу наел, аж щёки на плечи ложатся, а у девок моих, корка хлеба за счастье. Он самогон хлещет, да бражку требует, а девчата в огороде копают, да мешки с картошкой на себе тащат. А он вместо того, чтоб картошки им дать, хоть в мундире, говорит: « Вот очистки», ржёт : «Они для бабской стати полезны. Я по милости доброты своей Вас дома держу, а не будите, суки слушать, что говорю, вмиг по рукам пущу…» Что бабы супротив мужика здоровенного сделать могут, а хлопцы рядом с ним сникли, на бражку смотрят жадно. Он хлебнуть им даёт, они и поддакивают, а самым наглым, за преданность из своей бутыли самогон наливает.

 Как-то вышла я в сени ночью, по нужде бабской, когда все спали. Смотрю, стоит мой старший на коленях, шапку к груди жмёт, да головой оземь бьет, сапоги мужикам из-за реки целует. Те на него с укором смотрят, но не бьют, а на своих мальцов указывают, чтобы слушал их и лелеял, как скажут, так и жить. Мой на всё соглашается, а они ящик водки, да пару хвостов селёдки, достали и ему отдали. Сели в повозку и поехали на хроменькой кобыле. Повозка у них хоть вся  лаком блестит, да на дороге нашей скрипит дюже, вот-вот развалится. Один слез, тот что поближе к нам живёт и того дальнего, что из-за моря-океана, стал уговаривать, чтоб тоже вылез, а то кирдык телеге наступит. Тот лишь бровью повёл, да слышу, ему кричит: « Ты давай толкай, а не то и тебя с тем кацапом в паре запрягать буду….»

Мой Старший с бутылями и с теми молодцами в дом вернулся. Я быстрей к себе в койку, чтоб не знал, что я там, во дворе видела. Вот и не знаю, чем там, на дороге разговор пришлых закончился. Да мне и не до него. Мужичонки-то, что с моим старшим в дом вошли, хлипкие какие-то, но пахнут приятно, прям, запах по комнате, как в сарайчике, где  наша колдунья Фаня травки сушит. Сапоги посреди комнаты скинули, ноги на стол, хоть и в носках чистых заморских, да не по-людски это, не по-нашему. Цигарки длиннющие какие-то достали, закурили, дым не противный, а какой-то сластёной, хоть в носу и щекочет, но не то, что родимый самосад. Тот, коль нюхнёшь, то душу наизнанку вывернет, аж слёзы из глаз. Я во вторую половину избы прошла, на лавку присела, лапти сняла, да  чего-то задумалась. Мне эти недоросли заморские рукой машут, к себе подзывают, спрашивают; «Девки, где?» Я аж присела, думаю, что же им басурманам такое сказать, чтоб девок моих, хоть в чулане схоронить, пока Старший не знает. Тут как раз Старший заходит, морда уже пьяная потная, глазки залитые на выкате, губками чмокает, руки распахнул и к ним за стол обниматься лезет. Те папироски свои побросали на пол, ножкой потёрли, будто на улице где-то, а не у людей в гостях, моего пьяного дурака отталкивают, ржут и чего-то Вонькой кличут, а он пьяная морда улыбается, откликается, да лезет всё обнимается. Не понравился мне их акцент заморский в речах по-нашему, глазки то хитрые, бегают, все словца-то, правильно говорят, а на имени спотыкаются, вместо русского Ваньки Старшого Вонькой кличут, хотя от роду всегда был Борькой. Но раз думаю, он на Ваньку иль Воньку соглашается видно так надо, мне-то своим бабьим умом может и не разуметь дела семейной важности, может он вместо батьки непутёвого, что-то дельное для семьи сварганит. А он, мой Борька-Вонька, уже самогона, бражки, да водки полученной с повозки достал, да на стол всё и выложил, а из погреба: огурцы солёные, грибы мочёные, сало солёное и копчёное, колбасы домашние, варенья всякие, что в погребе хранили, всё и достал. Девчата мои с пацанами малыми, как увидели, так головы и закружились, жрать-то дюже хочется. То, что на столе уж давно в руках не держали, а во снах лишь видели, теперь животом страдать от виденных соблазнов.

 Раньше мои девки с парнями думали, да решали, на какой такой диете посидеть, чтобы жир стрясти, а теперь о жирке лишь мечтают, кожа да кости. Девки подросли, тряпок, куда надо напихают, чтобы округлей да аппетитней выглядеть, да куда там до аппетитного, если так и дальше пойдёт, то на саласпилских детишек станут похожи, которых басурмане Адольфа, вместо грелок для хранения крови держали.
 Мальчишки мои малые, вытянулись, повзрослели, скулы заострились, но сердце материнское подсказывает, что сила духа мужского у некоторых осталась, ходят зубами скрипят, а другие сникли, потерялись, к  Старшему с почтением и уважением, аж прогибаются и не стесняются. Он им браги иногда наливает и куриных костей – собачьей еды, бросает, что после пирушки с гостями, на столе остались.

А сейчас эти двое, что задрав ноги на стол, сидят, пьют самогон хрустя солёным огурцом, да с хлебушком ржаным и сальцем…Слов-то нет, кушать хочется. Вот не хочешь смотреть, а глаза сами туда поворачиваются, слюни набегают, голова кругом, рот вместе с ними жуёт, слюной исходит, в животе марши играют, а на толчок уже давно нечем идти. Вот жизнь настала. Думала раньше нелюди Бога продали, а когда показалось, как- бы к Богу пошли, потом выясняется, что это Лихо, а Бог-то был там, в прошлой жизни, да запрятали его людишки лихие, что говорили от его имени, те, что одни, да те, что другие. Все и всё о Боге и благе говорили, да говорили, так наговорили, что  нас вот обобрали, а сами со своим интересом и нашим добром остались.

 Старший мой, один из них и не последний. У других не лучше. Пришлые на нашем добре пируют, старшим дают крохи с наших столов, те и рады прислуживать, а остальные изголодались, да и добра своего жалко, по наивной честности, потерянного.
 Знаем теперь, что «честность» для басурманского  племени - «людская глупость», т.к. не по их правилам мы жили-то всегда, а по совести, где же было нам понять, что другие за реками и океанами по выгоде живут, без Бога в душе.

Мой-то Старший с теми, кто на словах с Богом, а на деле с Бесом в дом пришли, всё пили и пили, не просыхая. Уж и не знаю, был ли мой Старший хоть пару часов трезв, но выгнал он меня старую опять на улицу, и пошла я снова, как и прежде искать…

Правда, люди говорят, что забыл он про кровь свою родную, прогнал из дома, где жили ещё его деды, братьев своих, а сёстры, что не успели с дома убежать, были отданы им друзьям заморским на утеху. Хорошо, хоть не видела, а то сердце старое, как ему с этим позором за сына с людьми чужими говорить. За себя-то стыдно, да то за себя, а это за сына, за кровиночку свою, за которую ничего и отдать не жалко, это намного горче. Люди говорят, что многих моих можно найти бродягами на улицах городов больших, может и свижусь с ними, но это уже буду не Я, а другая, в штампах История.


Рецензии