Старик и Елена

Старик жил один в пустом доме,  ему было семьдесят восемь лет,   он считал себя вполне крепким, и хозяйствовал самостоятельно. Изредка по выходным дням его навещали уже  пожилые дети, вылитые в покойницу старуху:  без надобности суматошные,  чернявые,  крикливые, как галчата. Приносили по обыкновению холодец  и присохший к тарелке кусок торта.  То и другое он тут же им и скармливал.

 Напившись чая, дети веселели, шумно отдувались, говорили о деньгах, ценах на базаре, о своих детях, мельком заглядывая во все комнаты,  будто  надеясь  там  кого-нибудь застать,   а в конце, уже стоя на пороге, долго прощались пронзительными,  похожими на ругань голосами, отчего  у  старика  закладывало уши.  Осторожно расставив руки в стороны,  спускались по ступенькам высокого крыльца без перил, похожего на помост, и уходили. Старик наблюдал,   как они десять раз хлопнут калиткой, прежде чем щеколда встанет на место, и после, раздосадованный чем-то, возвращался домой мыть посуду.

 В тот  день  с  утра  пораньше  он стирал на кухне бельё, как вдруг внутри головы хлёстко лопнул пузырь  с горячим варом. Старик очнулся на скользком от пролитого щёлока полу, – рядом валялись мокрые подштанники, рубаха, и лежало корыто. Он привстал на карачки, с трудом выпрямился и, мотая перед собой длинными руками, подошёл к зеркалу над умывальником. Оттуда таращилось красными глазами пепельное лицо с острым восковым носом.  Сердито отвернулся.  Согрел по новой на газе кастрюлю воды,  достирал бельё,  а к вечеру почувствовал,  что боится ночевать в доме  один:  какие-то  невидимые  мягкие волны время от времени приподнимали его и, качнув, неслышно опускали на прежнее место.

"Эка обносит, – думал старик, сосредоточенно хватаясь за стену, – придавит безносая ночью в постели. Как пить дать придавит".

 Он торопливо открыл ящик комода с бельём, достал из-под самого низа не надёванный смертный костюм приличного траурного цвета,  отлежавший без дела десять лет, туфли того же назначения,  которые от долготы  ненужного существования ссохлись и не лезли на ноги. Старик швырнул их  в угол, обул  привычные, разношенные, взял с собой тысячу рублей денег и ушёл из дома на вокзал. "От смертного костюма  много не убудет,  если в нём разок съездить в одно место".

На вокзале старик отстоял великую очередь, купил билет, и, сев в поезд, сразу уснул  на своей боковой нижней полке. Проснулся утром.  Окна в вагоне не  открывались  по решению пассажиров  с  детьми,  опасавшихся сквозняков. Стояла страшная духотища, пахло туалетом. Он ощущал, что весь пропитался запахом грязного матраца, большие ноздри его острого носа яростно отдували едкую вонь прокисшего лимонада. Умылся, цедя из цирюльника маслянистую воду, торопливо размазывая её по лицу,  отчего то сделалось сальным и кололось быстрорастущей,  словно бы стеклянной щетиной.

Ни с  кем из пассажиров старик не сошёлся,  даже с соседом напротив не поговорил – сделал вид,  что не услышал вопроса.  Сидел, возвышался на своём боковом месте, будто сглотив палку:  худой,  в простой рубахе  с распахнутой грудью,  похожий на иссохший белый пень,  с которого  давно сошла кора. На третьих полках тесно прижались друг к другу чемоданы в ремнях, испускающие сладкий аромат зрелой вишни. Их  хозяева,  южные люди, тараторя по-своему и воздевая руки кверху, то и дело проверяли груз, – поезд тащился еле-еле, отчего мусорный ящик в тамбуре был забит до отказа гнилой ягодой.

Старик давно раскаялся  в  путешествии, однако хранил прежний строгий и высокомерный вид,  даже если рядом сновали детишки. Он устал.   Не хватало сил  на малейшие простые  движения, а тряска выбивала последние мысли. Старик постоянно дремал:  голова белым созревшим плодом  каталась  по груди,  билась о переборку, и ему чудилось, что до сих пор стирает бельё, изо всех сил ездит зажатой в кулаке  тряпкой  по доске и никак не может выездить потока льющейся грязи.

С самых младых ногтей все  звали его Александром. Когда  гнал ранним утром квартальное стадо из одиннадцати соседских коров на берег реки, заросший тальником и осокой, маленький, в отцовском старом пиджаке чуть не до пят, с длинной палкой кнута на плече и бесконечно волочащейся сзади плетью, то рано поднявшиеся по своим делам хозяйки говорили: вон Александр погнал стадо, значит, половина шестого время.  Возможно, гордое имя приклеилось за раннюю самостоятельность, может, за гордый постав головы, или за то, что  никогда никому не заглядывал в глаза, а, говоря что думает,  смотрел куда-то за горизонт. Горизонт доступен всем, при любом росте, но не всяк туда глядит.

Многочисленные шайки, кочующие по берегам  той же реки, что и стадо, не слишком его донимали. Он умел щёлкать кнутом так, будто в разгар грозы раскалывалось   пополам чёрное небо. И тут же запросто давал любому  попробовать испытать свои силы. Часто кнут забирали пощёлкать и больше не возвращали, он легко расставался с единственной своей достопримечательностью, тут же сламывал ивовую ветку потолще, и назавтра  на плече был точно такой же, благо отец работал на кожзаводе и неликвидных обрезков ремней в сарайке хоть завались.

В детстве Александр мечтал сотворить лучший в мире кнут без узлов, не для работы, а исключительно для красоты, представлял, каким он будет, во всех подробностях, но руки так и не дошли: люди перестали держать коров,  пастух вырос, окончил восьмилетку, выучился на шофёра, стал работать на товарной базе крайисполкома. Работа оказалась хорошей, дающей доступ к любому дефицитному товару, начиная от мебели и  водопроводных труб до самых последних мелочей, коих в магазинах днём с огнём не сыщешь, а если сыщешь, так в очереди не настоишься за всем подряд.  Благодаря  этому построил  дом, не дом – дворец, высота комнат под четыре метра, и всё у него в доме было, – и водопровод первым на квартале протянул от уличной колонки, и  отопление водяное устроил, и бойлер для горячей воды с электрическими тэнами приспособил. Даже ванную комнату в частном доме предусмотрел на удивление всем.

За огородом смотрела жена Елена, этого он не касался. В его  распоряжении во дворе   две мастерские – слесарная и столярная. Жизнь складывалась неплохо. В глаза и за глаза соседи называли его Александром за то, что  жил трезво и самостоятельно – сам себе хозяин. Когда что  подвезти надо – шли к нему, будь то  шкаф из магазина, или швейную машину в ремонтную мастерскую, а то просто доски с пилорамы подкинуть. Да хоть комод сватье в деревню.  После работы совершал одну ездку по таким услугам, начальство знало и позволяло, оплату брал небольшую, но вместе с авансом и получкой набегала в месяц профессорская зарплата. А за такие-то деньги, да имея связи на всех базах города, можно увешаться коврами-гобеленами, заставиться трюмо-шифоньерами с ног до головы. Так что дом у Александра – полная чаша.

Уважение в народе, хорошая работа, любовь красивой жены. Живи себе и радуйся.
Но Александр молча полагал, что чаша его чуть не полная. Одной капли всего  не хватает, и толком не мог понять, какой именно. Однажды ехал по делам, глядь – что-то блестящее, вишнёво-красное валяется  рядом с  дорогой. Вышел посмотреть, а это фигурная ножка старинного стола в грязи лежит. Не очень  большая по размеру, а тяжеленная, будто из чугуна сделана. Скорее всего, дуб морёный. Александр забросил её в кузов. Вечером  взял в руки,  присел на крыльце покумекать, что бы такое сотворить для хозяйства полезное? Вращал на коленях то так, то этак – ничего в голову не идёт. Слишком тонко  выточена, и, похоже, ни на что другое кроме ножки для стола уже не годится, но не будешь же из-за одной ножки целый стол заказывать. Одно, пожалуй, и остаётся, что  в поленницу до зимы кинуть. Елена мимо пробегала из огорода, где поливала грядки в резиновых галошах на босу ногу, тоже заинтересовалась:

 – С чем  нянчишься?
 – Ножка от  стола, –  сказал муж, не глядя в её сторону, но  чувствуя рядом  голую белую коленку.

Полы халата намокли, прилипли к бёдрам. От них  веет огуречными листьями, что в сгустившейся темноте начинают лизать икры и щиколотки десятками шершавых влажных языков, вызывая мурашки по всему телу, а ещё – морковной кудрявой ботвой, сладко упавшей навзничь после обильной вечерней  поливки.  Захотелось встать и пойти следом за ней в дом.

Так что же, кинуть в поленницу? Жалко, красивая вещица.

Елене двадцать пять. Физически очень сильная молодая женщина. “Девки наши на работе говорят, что  шибко уж я здоровая, от того и детей пока нет”.  У неё крепкое, будто налитое тело, ровное, белое, как у мраморной статуи греческой  богини, но гибкое и очень тёплое. Стоит  ему сейчас войти  в сенцы, молчаливо стоящая и ждущая там Елена бросится на шею и ну всем весом  валить – бороться…

Потом бегут в летний душ, по дороге роняя одежду куда придётся, и там,  обнявшись,  надолго замирают стоя в темноте, будто засыпают, а сверху на их прижатые друг к другу висками головы  обильно льётся горячая, нагретая за день живая вода. В ней  так много солнечной энергии, что темнота маленького внутреннего помещения расцвечивается голубыми и оранжевыми кругами,  видимыми сквозь опущенные веки.  Наслаждение   длится до тех пор, пока солнечная жидкость не вытечет вся, до последней капли. За это время они успевают прочувствовать свою общую нерасторжимую цельность в данном мире и ещё немного понять, что такое счастье.

Вдруг осенило: из  этого можно сделать ручку для кнута! Да,  отличное выйдет кнутовище: небольшого размера, ухватистое, красивое, как раз о таком мечтал в детстве. Сносу  ему не будет. От радости подбросил находку в воздух.

 – Сделай сам себе куколку, – проходя мимо, Елена щёлкнула  его по затылку.

Поздним вечером, когда легли спать, жарко обняла. Пробузыкались до пяти утра, два раза только на пол с кровати   сваливались вместе с периной и подушками. Садясь в кабину,  Александр почувствовал себя новичком в шофёрском деле: руки тряслись на баранке словно с большого перепою. Машина  ревнивой любовницей мстила на каждом повороте: “И пьёшь, и ешь, и спишь с женой? Зато  умрём  с тобою вместе!”. Весь день ездил тихо-тихо и кое-как. От подработки отказался. Сразу после ужина отнёс дубовое изделие в столярку, начал строгать на верстаке, словно по железу. Ремни достанет на кожзаводе, сошьёт жилами без узлов ровно семь метров. Таков будет его стандарт.

Ручка  получилась элегантная, размером небольшая, кнутовищем её не обзовёшь,  увесистая, и сидела в пальцах как влитая. Несколько вечеров потратил на то, чтобы довести до ума, шлифовал сначала крупной, потом мелкозернистой наждачкой. Отполировал до блеска. Выписал на базе набор для резьбы по дереву, что на продажу в магазины  не поступали, распределялись  только  для скульпторов через союз художников. Без всякого плана, даже без наброска повёл рисунок по твёрдой, как мрамор, поверхности.   Инструмент быстро тупился, но и здесь Александр добился своего: узор состоял из двух ручейков, которые то сливались, перекрещиваясь, то снова разбегались, покрывая дерево затейливым орнаментом со всех сторон. Такое не придумаешь на бумаге. Это приходит в голову постепенно, когда дело делаешь, а душа поёт, тогда  каждая прожилка займёт  нужное место.

Когда резьба была нанесена, ручка снова подверглась тонкой шлифовке, затем Александр покрыл её тёмно-вишнёвым лаком на два раза. Высушил. Блеск! На мебельной фабрике выпросил   медных гвоздиков с красноватыми головками, и осторожно проклепал ими весь узор по ручке медью. И снова покрыл лаком.  Теперь изделие имело вид произведения древнего восточного искусства. Он приделал к ней семиметровую кожаную плеть.
Из куска бронзы выточил специальный держатель, привинтил у входной двери, и повесил на нём свое произведение. Плеть свешивается до пола,  изгибается чуткой змеёй в кольцо на разноцветном кружке, недавно сотканном Еленой из старых кофт.

Когда всё было готово, позвал жену похвалиться:
 – Смотри!
 – Что это? – удивилась Елена. – Зачем? Что за домострой за такой?
 – При чём здесь домострой? – не понял Александр. – Красивая  штука получилась?
Елена  нахмурила белый лоб, и  буквально ни с чего вдруг пошла кричать в голос:
 – Зачем плётку в доме навесил, да ещё прямо у входа? Люди придут, что подумают? Что ты меня этой плетью лупцуешь, что ли? Уму-разуму учишь?

 – Э, глупости говоришь. Это же… произведение искусства, понимаешь? Как на выставке!  Красиво. Душу греет.
 – Ничего красивого здесь  нет. Тёмное мужицкое варварство  да толстый намёк на тонкое обстоятельство. Дескать, ты, жена, в доме ходи по одной плашке, а не то быстро выучу тебя, дуру, уму-разуму! Убери сейчас же! В печь брошу!
 – Только тронь, попробуй,  –  Александр  многозначительно посмотрел в окно на крышу чужого дома, по которой пролегал в их местности горизонт.

Произведение самодеятельного искусства осталось  висеть у входной двери. А вот отношения между мужем и женой с того самого дня заметно охладели. Борьба прекратилась и в постели, зато утром он просыпался очень рано, чувствуя в руках неимоверную застоявшуюся силу, вставал, снимал со стены бич и шёл во двор тренироваться. Нет, не щёлкать и стрелять, когда соседи в округе ещё спят мирным сном. Напротив, задача состояла в том, чтобы совершенно бесшумно сбить с дерева выбранный взглядом лист или попасть в бабочку, уснувшую на стене дома, или сшибить стрекозу с освещённого ранним утренним солнцем забора.

Долго ничего не получалось. Первым пал листик. Затем Александр научился срезать половинку, или третинку – ох и много нарезал  с веток. Со временем исхитрился попадать кончиком плети в бабочек и осторожных стрекоз, а как-то по случаю снял с ветки заспанного воробья. Бич  сказал тихо: чик! А он даже и не хотел. Просто заметил и посмотрел пристально – рука сама сработала, и пёрышки рассыпались по земле возле калитки, упали, покружившись в воздухе,  на почтовый ящик и поленницу.

 – Вот ты чем увлёкся,  –  произнесла Елена,  выходя из сенец. – Я так и знала, добром  дело не кончится,  душегубством занялся!
 – Не твоё дело.
Принёс мусорное ведро, совок, и, как всегда, чисто прибрался во дворе после утренней тренировки.

Со временем  достиг полного совершенства в управлении бичом. Бесшумно снимал один-единственный лист с берёзы, тот, на который смотрел – по желанию, как по заказу. Это было чистое высшее искусство, которому  посвящалось уйма утреннего времени. Искусство, которое женщине никогда не понять. Ведь он, Александр,   умеет делать то, чего никто в мире делать не умеет, и делает это исключительно для собственного удовольствия. Лучше всех! Всегда лучше всех, без помарок, бесшумно, образцово-показательно. Десять раз из десяти. Сто из ста. Он добился полного совершенства, и получал от этого самое радостное наслаждение. Его чаша жизни полна по самые краешки.

Ему захотелось  восстановить отношения с женой в прежнем объёме. Теперь-то она понимает, что бич к ней совершенно  не относится, и в том, что  висит у двери, нет никаких намёков. Чего сердиться? А в птичку  попал случайно, всего  раз. Что, ей листвы жалко на деревьях, что ли? После тренировки  Александр подметает за собой чисто. Надо сделать ей душевный подарок – не флакон духов, а  такой, чтобы на всю жизнь и удивительный. Александр долго думал, и придумал – заказал художнику написать  портрет Елены маслом.

Художник был знаком ему много лет, человек  пришлый, посторонний, но жил на их квартале с давних времён. Снимал самую маленькую комнатку  в доме  Натальи Ивановны, по хроническому безденежью расплачиваясь за место картинами, на полстены каждая.

Картины эти большей частью изображали  обрывистый морской берег, мрачные чёрно-зелёные скалы и белый домик, прилепившийся высоко среди гор, как ласточкино гнездо. Мазки на полотне размашистые, аляповатые. Изредка писал портреты на заказ, те получались весьма похоже, потому что в них художник  старался удовлетворить низким вкусам местной публики, кисть держал строже, краской  в припадке буйной фантазии не разбрасывался.

Александр слегка презирал художника, который жил за счёт своего искусства, про себя полагая, что творчество должно приносить  безотчётную чистую радость, а коли начнёшь на своём даре зарабатывать, то какая там радость останется? Нет, искусство – отдельно, работа – отдельно. А если вместе, то выйдет на поверку  нищета и прозябание, а в результате ещё и пьянство.

Страшно беден был местный художник, жил одиноко, без семьи, в съёмной комнате, а те небольшие деньги, что удавалось иногда выручить от продажи картин, тут же тратил на приобретение больших рам, холсты и краски. Но главным образом  на водку. Закладывал за воротник частенько, да и возраст уже  серьёзный, за сорок.  Небось запьёшь от жизни такой. Шофёр сделал художнику заказ, пообещав хорошо заплатить, даже больше, чем тот попросил, но лишь в том случае, если  Елена выйдет на портрете как живая. Иначе не даст ничего. Искусство  должно быть совершенным.

 – И нарисуйте её на фоне яблоневого сада,  –  с лёгкой улыбкой попросил Александр, хотя сада у них не было, а имелся простой огород с грядками.
 – Хорошо,  –  легко согласился художник,  –  нарисуем.

И начал ходить, рисовать. Мольберт, краски, портрет  каждый раз уносил с собой, не давал смотреть,  как продвигается работа, говорил, что за неделю обязательно напишет.

Елена осталась холодна.

 – Лучше  в фотоателье сходить,  –  сказала она, когда муж вернулся с работы, а художника уже не было,  –  и дешевле, и карточка точнее, чем картина, показывает. А тут что? Малюет, малюет час подряд, а ты сиди, как дура неживая. Маляр какой-то. Совсем даже непохоже получается.

Александр стиснул зубы, промолчал. Раз не понимает человек изначально  в творчестве ничего, словами ему бесполезно втолковывать, как слепому – радугу объяснять.
Но  самому очень захотелось увидеть  портрет, и в один из последующих дней  заехал с работы пораньше, поставил машину, зашёл в калитку, на крыльцо,  в дом. Елена сидела на лавке.  Художник не стоял у мольберта, а тоже почему-то сидел  на той же лавке у окна, рядом, совсем близко, как бы слегка приобняв его жену. Муж успел заметить слетевшие с талии кончики  пальцев и схватился за  бич.  Взглянул в расширенный на него зрачок испуганной Елены: чик! – и тут же вышел вон из дома.

Отогнал машину на базу, выключил двигатель. На проходной сдал путёвку, ключи, сказал, что заболел. Его что-то спросили. Он что-то ответил, и пошёл куда глаза глядят. Без документов, без ничего, где пешком, где на попутках уходил в чужой город, подальше от этих искусств, от своей ужасной  ревности, от  вытекшего глаза красавицы Елены. Поначалу было всякое, потом ничего, прижился, и снова построил дом на окраине, правда не такой хороший, как первый, так себе домишко, внеплановый, абы из чего, сошёлся с женщиной вне брака, не красавицей, конечно, но детей родившей исправно, и вот состарился. И вдруг сильно потянуло обратно на родину: “Наберу на могилку  землицы немного и  вернусь. Пусть, как умру, посыпят. А искусство – искус один, с ним грешишь только да каешься, каешься и снова грешишь”.



В четвёртом часу дня поезд прибыл на место. Поддерживаемый соседом  под руку,  старик сошёл  на перрон. Асфальт,  как  вагонный  пол,  дёргался у него  под ногами.

– Возьми такси, – сказал сосед,  –  а то знаю я вас, старичьё, потащишься сейчас через весь город пешком, – быстро сунул  что-то в  ладонь,   хлопнул  по плечу и запрыгнул обратно в вагон.

Старик разжал ладонь, увидел трёхрублёвку. Нужно было немедленно сделать  очень  важное дело, которое  наметил себе, когда покупал в кассе билет,  но какое именно –  хоть убей, забыл. Затоптался на  месте,  растерянно  ища  по сторонам взглядом зацепки,  его толкнули  раз,  другой,  третий, толпа отнесла  от вагона, и он потащился за другими среди качающихся авосек, сумок, чемоданов, боясь оступиться и упасть  в  темноте на скользких мраморных ступенях подземного перехода.

Только выпихнутый из  огромных  вокзальных дверей вспомнил,  что собирался поцеловать родимую землю – это было главное,  ради чего ехал.

Не к Елене же, которая давным-давно умерла. Огляделся по сторонам. Целовать асфальт не хотелось. Кругом высотные здания,  какой-то зелёный молодой парк, он растерялся совершенно, и даже подумал, что рехнулся и приехал не в тот город. Однако низенькая обшарпанная половинка  здания, несомненно, была тем самым роскошным вокзалом,  которым гордились пятьдесят лет тому назад все горожане. Старик  выбрал  нужное направление и пошёл крупным размашистым шагом под гору,  чувствуя  невесть  откуда взявшиеся ловкость и силу, не спрашивая ни у кого дороги, не обращая внимания на ревущий поток машин, трамваев, троллейбусов... уж ему-то известны сии места.
Как раз тут. 

В первом ряду ватаги "подгорных"  он самый удалой   –   волнами  на широкой груди переливается чёрная шёлковая рубаха, из-под низко надвинутой на глаза шляпы-американки пронзительный с вызовом взгляд: «А ну, подь сюда, кто не боится...». Ватажка бурно загорланила, и навстречу им, откликаясь матерщиной, из переулков и дворов,  нестройно стуча сапогами, выбегают нагорные парни и мужики.  Взъяряя себя, хлещут кулаками по заборам так, что доски сухо трескаются. Голосит уже чья-то жена или мать? Старик выгнул плоскую грудь  колесом,   напыжился, высоким голосом завёл: 

     Эх, Нагорна, ты Нагорна,
     Широкая улица,
     По тебе никто не ходит,
     Только мокра курица! 

Прохожие бросали  друг  другу  небрежные   улыбки.
– Постыдились бы детей,   –  укоризненно сказала серьёзная женщина в очках,   –  взрослый ведь человек.

А старик, вытянув длинную шею, радостно водил кругом глазами. На нём играла шёлковая рубаха, скрипели сапожки, и кровь буйно захлёстывала голову: «Эх, потеха удалая!».
Прислушиваясь к  здоровому, сильному  гулу сердца, чего давно не бывало,  он верил и не верил. Благодать!   Оказалось,  что родная сторона,  которую бросил полвека назад,  бежав, как от чумы,  от  страшной своей ревности,  сохранила его молодость и теперь  всё разом возвратила.  Пятьдесят лет отошли  в сторону, будто и  не бывали. Голод вдруг  поднялся  от  живота к горлу, во рту щека к щеке присосалась. Голод был тот же самый, давний, до того здоровый,  что, завидев будочку пирожницы, старик  с квартал семенил к ней вприскочку. Отстоял очередь и купил сразу пять пирогов в одну  бумажку, тут же  зажевав горячее румяное тесто.

Он помнил всё. Он чувствовал себя таким же свободным и счастливым,  как в малом возрасте, став пастухом квартального стада.  Он шёл тогда и пел, до того нравилась взрослая   самостоятельность: почему-то старик помнил себя со спины, быть может, это только сон о свободе. Видится круглый стриженый затылок и на плече длинный-предлинный кнут. Первый пирог  смял,  ничего  не  почувствовав, второй был горяч, ему понравилось, третий тоже ничего, в четвёртом  вместо  риса с мясом оказалась совершеннейшая дрянь, последний  лишь надкусил и  выбросил  в  урну, только тут заметив,  что вся очередь многоголовой, многоногой гусеницей с интересом наблюдает за ним бледными пятнами лиц.   Отвернулся и пошёл дальше.  В животе запрыгал тяжёлый ком,  ноги также дали о себе знать,  –  в дороге  распухли,  просились на свободу.

Пройдя в какой-то закоулочный скверик с  мозаичным фонтанчиком, разулся и спрятал ступни в пыльную травку. Старик снова ощутил себя пожилым нездоровым человеком.
Скоро, однако, вышел на знакомую улицу.  Дома, как старые, давно не виденные знакомые, дивясь, таращились на него покосившимися рамами, стояли осевшие, вросшие до половины окошек в землю. Они неприятно поразили старика  хлипким видом, и,  кажется, говорили: "И ты, брат, не храбрись, и ты такой же".

Он больше не проходил мимо скамеек, присаживался отдохнуть,  и всё-таки  в  груди было очень хорошо,  свежо, всё кругом родное хоть плачь, а самая неизменная  –  она, матушка-земля. И ямы, и ухабы, пологие спуски  и подъёмы улицы как были, так и остались.  А от прежних берёз и высоченных тополей  остались большие пни, глядя на которые  старик понял до конца, сколько лет ушло. Возле дома  Кольки Фонарёва  в  песочке сидел сам Колька Фонарёв.  Старик подошёл, сунул руку в карман за конфетой, обжёгся  о  пачку денег и спросил неуверенно:

– Колька, ты, что ль?

 Колька не ответил,  накапывая из ямы мокрый песок. Всегда это было у него наилюбимейшее дело – теремки строить песочные,  амбары возводить из сухих палочек, сеновалы и прочие хозяйственные постройки. В детстве старик всегда играл здесь с Колькой.  Сегодня тоже настроено порядочно домиков, гаражей, проложено дорог. Старик подсел рядом.

– Я не Колька, а Ник,  –  поднял голову Фонарёв.
– А почто амбары не строишь,  как без  амбаров-то? Сараи тоже нужны,  погреба... Они начали ползать вместе в поисках хороших брёвнышек под строительство. Наделали амбаров, хороших сухих погребов, сеновал поставили: вот теперь и жить можно.  Из ворот вышла баба и, недовольно оглядев старика, позвала Кольку есть.

– Не-е,  –  привычно взвыл Фонарёв,  –  сама иди, я ещё с дедой поиграю.
– Иди, иди,  –  шепнул ему старик,  –  а то хуже будет.
И точно.  Баба подлетела ближе.
–  Я те дам сама, я вот тебе дам,   –  закричала она, и старик вспомнил своих детей.
    – А ну, марш домой!  И деда твой такой же дурень! Вырядился в костюме по песку  ползать,   да будет и ему выволочка!

Она подхватила упиравшегося Кольку за руку,  а тот визжал,  будто режут: "Деда, ты придёшь ещё играть?". Старик оглядел смертный костюм.  Колени мокрые,  одной пуговицы на пиджаке не хватает, отряхнул песок:  "Приду как-нибудь",   –  вздохнув, потопал дальше. Вот с покатой кровлей изба Роговых, вот Марфы, вот его... Нынче здесь обитали  два хозяина:  и наличники окрашены в разные цвета, и крыша:  одна половина под шифером, другая железная.   Смотреть и то стыдно. Лена всё преподобная. Один  знакомый,  с  которым  они  случайно встретились на базаре лет десять тому назад,  рассказывал, что бывшая жена давно продала одну половину избы, а  сама доживала век в другой, пока вконец не заморила себя постами.
 
У неё появились странности. Ходила, например, по  округе собирала, что кому не надо,  всякое ненужное сломанное старьё.  Люди давали и посмеивались. А после смерти Лены  в сарае одних заварных чайничков с отбитыми носиками да без крышечек нашли штук полтораста, и всякой другой ненужности не счесть, хоть самосвалом   вывози.  Старик слушал знакомого и не испытывал никаких чувств к выжившей из  ума  богомолке, которая по молодости была его женой.  А уж ревности подавно. Он просто не знал этой старухи. В окошке виднелись розовые занавески,  на подоконнике в банке из-под болгарского горошка  рос  кучерявый, мясистый алоэ.  Калитка отворилась,  сначала показалась голова, потом вытащилась вся баба  с  помойным  ведром, размахнувшись, она длинно полоснула на дорогу и, заметив старика, приостановилась:

– Здравствуйте...
– День добрый. Такое значит дело. Жил я, гражданочка, здесь прежде, давно. Приехал  землицы взять родной на память. Нельзя ли во двор зайти?
– Отчего же нельзя?  Проходите, не бойтесь, собак у нас нет.

Старик заторопился,   ныряя  как в омут,  ударился больно теменем о перекладину и, почёсывая голову, остановился. По  двору  были  расставлены  какие-то кадки с зацветшей водой,  табором лежали доски.  Заборы другие, валяется птичье перо.

– Да вы в огороде возьмите, там помягче будет.

Прошёл и в огород, где также всё совсем чужое и ничегошеньки не тронуло сердца,  вытащил приготовленный   пакет,  сунул  в него  пригоршню земли из-под помидорного куста. Ему захотелось плакать, будто кто  страшно обманул.

– А давно вы здесь проживали?  –  спросила женщина из вежливости, но  старик не расслышал,  он думал о своём. Всё пропало.  Всё не то.  Будто и не было его здесь никогда.
– Я муж Лены, должно, слышали?
– Нет. Не слышали.  Да мы тут четвёртый год  только как купили.

Ясно. Пошёл дом по рукам. А сенцы новые пристроены. Он попросил воды и зашёл за хозяйкой. Внутри дома пахло ребятишками, пирогами и хорошим борщом,  допревавшим на плите. На том самом месте, где  висело произведение его искусства, –   аккуратный белый листок с распорядком дня школьника. Всё ушло, как в воду кануло.

– Картин не оставалось от прежних хозяев?
– Нет, не было.

Старик попил  воды из  кружки,  попрощался и вышел.   Дом его отталкивал, и он, не оглядываясь, побрёл по улице.  Что  вдруг вспомнил о картинах?  Голова позванивает на каждом шаге, солнце напекло за день – фуражку-то забыл надеть, тетеря, когда на вокзал кинулся, а может, просто так, от старости сама по себе звенит и звенит,  что теперь?Дальнозоркими глазами старик заприметил на скамейке у дома Натальи Ивановны парочку. 

Вот таким же приблизительно образом сидела Елена с художником.  Если рассуждать сейчас, по старости лет, то ничем особым они  не занимались, просто сидели рядом. И, конечно, по нынешнему разумению он не  схватил бы чёртов бич, не стал бы кидаться на людей, уехал сам  по себе куда глаза глядят,  а они пусть как хотят. Сколь лучшей была бы тогда его жизнь,  да  и  её  тоже. Старик вдруг пожалел обо всём.

Девушка на  скамейке  сидела  изогнувшись в пояснице, будто встать собралась и закаменела.  Он разглядел белеющие на  её талии пальцы и подумал  спокойно: "Ишь, приобнял, ну да, оно конечно, в первый раз посидеть этак – да,  потом  уж не сладко будет, известно  дело, застыли  – не шелохнутся". Девчушка неуловимо повела плечом, и пальцы   исчезли,   лицо  её сразу сделалось  иным, обыкновенным, круглым и скуластеньким. До  Елены ей, как до неба. Старик  хмуро поздоровался и попросил места отдохнуть. "Принес тебя чёрт"  –  отчётливо читалось на лице парня. Но старику отступать некуда. Непонятная сила заставила его подойти сюда  –  не то чтобы  обознался, и не то, что  в доме этом квартировал когда-то художник, да самому себе иногда не объяснить, почему сделал так,  а не иначе,  вот и высился теперь над ними,  а тёплый ветер   вздымал  на голове тонкий седой пух.
 
От чёрной его пары всё ещё крепко несло нафталином. Девушка, краснея, пододвинулась.   Старик понимал, что они могут сейчас встать и уйти,  хотелось привлечь их, и он  начал разговор:

– Приехал через столько лет на родную сторону  жену повидать бывшую, Елену, может, слышали? Вон в том доме жила…

На него смотрело весёлое,  ещё немного красное личико, на котором ничего не отразилось.
– Не знаю,  мы недавно здесь.  Может, он знает.  Он у нас местный,  –  девчонка весело рассмеялась.

Парень тоже ухмыльнулся.
–  Бабка Лена давно умерла, лет десять назад, разве не знали?

– Знаю, – ответил дед, не мигая. – Здесь, – он показал за спину, – художник квартировал,  картины разные рисовал... он что?

– Художник?  –  спросила девчонка недоверчиво.   –  Да разве может здесь жить художник? Вы ошибаетесь, здесь все местные,   –  она снова рассмеялась, показывая мелкие белые зубки.

Парень недовольно прищурил рыжеватые ресницы.
– Думаешь, художники  только в Парижах водятся?

– Уж конечно не в вашем доме.

– А вот представь себе,  в нашем!   Только давно,  до войны. Расплачивался за квартиру картинами,  здоровыми, в рамищах.  У нас этих картин, если хочешь знать, целая галерея была, штук двадцать, не меньше.

"Искусство  –  искус  один  и  только",  –  думал своё старик.  –  Прошлое снова наползало на него   многопудовым весом,  он расслабленно откинулся, опершись спиной на забор, но  двое ничего не замечали.

– Ха, галерея,  что-то я не видела у вас никакой галереи, может, есть  специальное помещение, где вы их храните?

Парень пожал плечами:

– Картин было много...  давно, да так, не очень, конечно, хорошие...  Висели по всему дому, и почему-то  все тёмные,  а  после  начали потихоньку убираться со стен, сначала в кладовку  переносили, когда ковры покупали  или  мебель какую-нибудь,  потом из кладовки в сарай,  потом там места тоже не осталось. – Во! Знаю, где  есть, хотите, покажу?

Старик захромал на обе ноги развалиной за молодыми мимо резного, высокого крыльца-веранды,  где сиживала  в былое время Наталья Ивановна за самоваром, принимая гостей, по огороду, мимо гряд,  сарайчика-завалюшки, в самый  дальний  угол, где за кустами огромной жиреющей полыни под забором располагалась помойка.  Молодой человек  разочарованно  обследовал пустые рамы с болтающимися кое-где клочками холста:

– В прошлом году ещё кое-где краску было видно, а нынче  полный  каюк. На будущий год полиэтиленом обтянем, и  лунки с огурцами будем закрывать. Отец сказал.

Тяжело дыша, старик отвернулся  от  прислонённых  к забору рам с обрывками, похожими на дерюжную мешковину.

«Вот тебе и работа на века, балаболка,  –  выговорил он мысленно художнику,  –  вот тебе и вечная память,  шут ты  гороховый. Ах,  бог ты мой, и всё ведь, ни рожна, ни дна, ни покрышки!»

– Портретов никаких не осталось?

–  Нет. Ничего дома нет. Да на них  и в  сарае  уже  ничего нельзя было различить, поэтому и выкинули сюда,  что зря место занимать?  Хотя… погодите. На чердаке можно поглядеть, там какая-то рухлядь была. Прошлый раз, как трубу с дядькой чистили,   видел.

Он сходил за лестницей, приставил с той стороны, где темнело чердачное окно,  и влез наверх с завидным молодым проворством. Старик испытывал  чувство,  похожее на то,  когда, надев   праздничную  рубаху, спешил на вечёрку к Елене.

– Да, вот тут есть точно!  –  парень неосторожно стоял на краю покатой крыши, потрясая непонятным предметом. От тряски слоями падающая чердачная пыль собиралась в  бурые облака. – Я же говорил, прямо у трубы и лежало!

Портрет был безнадёжно испорчен.  Несмотря  на  то, что хранился,  как утверждал парнишка,  под толстым слоем сухого тряпья, а сверху ещё и сажи.  Цвета, правда, сохранились, но мазки отошли от холста, зашелушились и отстали. Картина будто оспой заболела, и всё-таки кое-что можно разглядеть.  Особенно когда они приставили её к скамейке и отошли. На некотором отдалении краски  разом соединились,  и  старик увидел прежнюю  Елену, бархатистые глубокие  глаза  – правый и  левый. Увидел давнюю, не свершившуюся жизнь, что  провалялась на чужом чердаке никому не нужная, ожидая  последнего часа.   
 
 –  Ты  прости меня,   –  сказал он,  –  помирать, вишь,   пришла пора, а каково не прощёному умирать?
   
Спокойно,  почти ласково Елена смотрела прямо перед собой, и даже сторонним молодым людям  по тому взгляду сделалось ясно,  что она-то давным-давно  всё ему простила. Но старик  продолжал стоять,  молчать, будто и правда ждал ответа. Потом подошёл к картине, провёл по лицу ладонью, закрывая уже навсегда прошлое, и краска, легко шурша, осыпалась, оголив серый скучный холст.


Рецензии
Спасибо, Сергей Константинович, за очень хороший, полный разных смыслов, рассказ. Каждый читатель найдёт в нём что-то близкое для себя. Я в нём прочла размышления об искусстве и влиянии его на судьбы человеческие. Когда-то это понятие заинтересовало и меня. Я попробовала своеобразно проанализировать это слово. Вот что из этого получилось. Прочтите мою маленькую миниатюру. http://www.proza.ru/2011/02/10/757
Согласитесь ли Вы с моими выводами?
С уважением. Ната.

Ната Пантавская   03.11.2014 20:13     Заявить о нарушении
Прочёл Вашу искусную миниатюрку и согласен, что искусству всегда присуще искушения самого разного рода, в том числе стремление к созданию рукотворных образцов высшей красоты, идеалы которых существуют у человека в душе. "Вытащить из себя" внутренний идеал и показать людям. При том достичь высшего совершенства. В этом, как мне кажется, заключается основная идея жизненного пути для многих людей, и не только служителей муз.

С уважением,

Сергей Константинович Данилов   04.11.2014 08:03   Заявить о нарушении