Ночной разговор

В тот день я опаздывал всюду, куда только можно опоздать, начиная с того, что проспал будильник и весь день всё, что происходило, наползало друг на друга всё большим и большим отставанием от моего плана на первый день уикенда. Нет, работать в субботу я не обязан, но в конце года нужно было сделать столько, что, казалось, увеличь год на лишний месяц, всё равно времени на всё не хватит. А в воскресенье у тёщи день рождения, и я просто кровь из носа должен был успеть на эту электричку в час ночи.

К концу дня шефу надоело наблюдать весь этот кавардак, и он отпустил меня даже раньше, чем я ожидал уехать из офиса. Он был в курсе и про день рождения, и про время отправления электрички, мне даже не пришлось напоминать ему и отпрашиваться ещё раз, терпеть не могу это делать. А он остался заканчивать и мою работу в том числе, у меня золотой шеф, правда - дело не только в этом случае.

Это было настоящее наслаждение, после такой сумасшедшей гонки не спеша спуститься в метро, не торопясь перейти на нужную мне ветку, спокойно купить билет в кассе на Курском, где сонная кассирша еле шевелила руками, а мне было всё равно и даже хорошо от её вялой монотонности – у меня впереди чуть больше суток до возвращения в бешеный ритм офиса и медленное течение ночной жизни города доставляло необычайное удовольствие.

Я зашёл в первый же вагон и прошёл его весь, потом ещё один и остался в третьем, там никого не было; я сел в середине справа лицом по ходу движения у окна и достал книгу. Синклер Льюис. Издательство «Правда», 1965 год. Странный выбор. Жена с дочкой уехали ещё вчера, даже позавчера, получается - в пятницу вечером, в самый наплыв народа и я попросил жену перед её отъездом положить мне в сумку книгу, какую-нибудь, из тех, что я не читал, на её выбор (в этом я на неё полностью полагаюсь), они стоят отдельно на полке в коридоре. Как там оказался Льюис?

Впрочем, Льюис, так Льюис, уже ничего не изменишь. Все двадцать минут, что я сидел в ожидании отправления, так и не начал читать, смотрел в окно, на огни и проплывавшие в полутьме ночного перрона тени немногочисленных полуночных путешественников. Мимо меня проходили какие-то люди, я просил их не останавливаться и идти дальше, вглубь электрички, не вслух, а про себя, но они услышали мои мольбы, и к отправлению я так и остался в третьем от конца вагоне один. Именно потому и не начинал читать, что хотел, если кто-то сядет в моём, а он для меня уже стал моим, вагоне, пойти поискать другой, пустой, очень хотелось побыть одному. А книга – не газета, лучше не разбивать чтение на мелкие части: смысл не осядет в голове, а зачем читать, если не останется следа?

Тронулись, я пробежал вполглаза предисловие, книга была советских лет издания и льюисовский текст предваряли внушительные двадцать с лишним страниц идеологически выдержанных разъяснений чуждого мира злобного капитализма. Это было даже немного интересно - капитализм давно и прочно ворвался в нашу жизнь, никакие предостережения в книгах западных авторов так и не стали тем барьером, который не позволил бы советскому человеку его принять. Наверняка те, кто писал эти тексты, сами своими глазами не видели того, от чего пытались нас уберечь.

- Серп и молот.

Возвращение было резким и неожиданным, я инстинктивно глянул в окно, год заканчивался, а снега всё не было, как бы в Новый Год не въехать с такой погодой, зима, как будто сместилась к нашему, старому славянскому календарю: уж которую зиму подряд холода поздно начинались и долго не отпускали весной. Надо же, социализма нет, а Серп и молот есть, может и не было никакого крушения СССР, и я всё это только придумал, начитавшись очередного фантаста? Мне казалось, что остановки должны объявлять заранее записанным голосом диктора, так, чтобы было приятно слушать, я где-то читал, что сейчас так и делают, но остановку почему-то объявил машинист поезда, а, может, его помощник. Давненько я не ездил в электричке, однако, моя старенькая машина сломалась, и я снова, как и двадцать лет назад, еду с Курского после работы, только уже не домой, в Железнодорожный, а в Орехово-Зуево, к тёще, в крутовской электричке со всеми остановками. Раньше я жил в Железке и часто бывал в этих краях, но теперь езжу в эту сторону только на машине, собственно, изменилось не так много. Всё те же старые вагоны с дерматиновыми сиденьями, когда-то, в далёком детстве, я застал и деревянные; всё те же раздвигающиеся двери, всё такие же округлые и мутноватые стёкла с волнообразным преломлением заоконной действительности. Было прохладно, и я поёжился, привычка одеваться, как в машину, в этот раз подвела меня. Я осмотрелся по сторонам, нет, в вагоне так никого и не было, хорошо, спасибо, Господи, что услышал мои молитвы и внял им. Ну, давайте, поехали, меня ждут. Словно прочитав мои мысли, из динамика раздался уставший мужской голос:

- Осторожно, двери закрываются! Следующая остановка – Карачарово!

 Впрочем, это всё ерунда, главное – мы едем, я начал читать сам роман (кстати, это был «У нас это невозможно»), и весь этот мир перестал для меня существовать, и наплевать, какой он: капиталистический, или социалистический, да хоть каннибалический.

«Парадная столовая отеля "Уэссекс", с  позолоченными панелями  и стенной
росписью  в виде горных ландшафтов, была  заказана для обеда с участием дам,
устроенного Ротарианским клубом Форта Бьюла.
     Здесь, в Вермонте, все это проходило не столь колоритно, как где-нибудь
в  прериях  Запада.  Но,  разумеется,  были и …»

Сколько прошло с момента, как мы отъехали от Серпа, я точно не знаю, кажется, совсем немного, но ручаться не могу. В вагон кто-то вошёл, я не заметил сам момент его появления, сквозь сюжет в моё сознание проник звук резко захлопнувшейся двери вагона. Я поднял голову и увидел упитанного человека среднего роста в длинном тёмно-зелёном кожаном плаще и ковбойской шляпе, точно такого же цвета и тоже кожаной, просто вылитый киногерой из голливудского блокбастера. Вошедший внимательно осмотрел вагон и не торопясь пошёл вглубь. Я опустил голову и продолжил чтение, впрочем, моё внимание расстроилось и я скорее ждал, когда он пройдёт насквозь и исчезнет в противоположном конце вагона, чем читал. Ковбой, как я для себя его обозначил, поравнялся с тем рядом сидений, где я расположился, и, как будто споткнувшись, чуть задержался около меня (причина его заминки мне стала понятной чуть позже), я заволновался, что он остановится надолго и будет мешать мне читать, но нет, в этот раз повезло - путник прошёл мимо и вскоре я услышал позади себя звук закрывшейся у меня за спиной двери, совпавший с:

- Карачарово!

Я снова пробежался взглядом по той же странице в надежде, что смысл прочитанного войдёт в мою голову и усвоится от повторного чтения, пусть и быстрого, но нет, пришлось перечитывать медленно и вдумчиво ещё раз.

«Женщины, говорила она,  не сумели использовать предоставленное им право
голоса. Если б только Соединенные Штаты послушались ее в 1919 году, она бы
избавила их от всех неприятностей. Нет! И еще раз нет! Никаких избирательных
прав! …»

- Осторожно, двери закрываются! Следующая остановка – Чухлинка.

Чёрт! Ладно, ладно, успокойся, начни страницу с начала ещё раз.

И вот, в тот самый момент, как злополучная страница в очередной раз была почти уже закончена, позади меня снова раздался звук закрывшихся дверей, все последние прочитанные слова выпорхнули из головы, как птички из гнезда, в которое пробрался коварный хищник. Я пытался не оглянуться, но продолжительная тишина за спиной вынудила повернуть голову. Так и есть, ковбой стоял в самом конце вагона и внимательно смотрел на меня. Я быстро отвернулся, пожалуй, даже слишком быстро, и уставился в книгу, но буквы упорно отказывались складываться в слова и его появление рядом со мной уже скорее принесло мне облегчение, чем расстроило, ситуация как-то должна была разрешиться.

- Не занято? – он остановился около меня и кивком головы показал на место напротив у моего окна.

Я оглядел весь вагон, пытаясь показать, что здесь всё не занято, но не говорить, же, что занято:

- Да нет. Свободно.

Незнакомец грузно сел на конец скамьи у прохода, подобрав обеими руками плащ, потом сдвинулся в два приёма к окну, снял шляпу, положил её туда, куда поначалу сел, и уставился в тьму за стеклом. Он оказался совсем не похож на киногероя, точнее, не похож на голливудского положительного супергероя, скорее на типичного алкаша всех кинематографов мира: его округлое лицо состояло из скопища мешков и опухлостей, густо покрытых, как минимум, недельной небритостью, нос картошкой, красный не то от злоупотребления спиртным, не то от влияния зимней погоды, давно не мытые тёмно-русые волосы, длинные, неаккуратно собранные сзади резинкой в пучок и теряющиеся где-то под плащом. Его карие глаза внимательно выглядывали что-то в темноте.

А я опять не мог сосредоточиться на тексте, и начал читать вновь ту самую, злополучную страницу, пытаясь отвлечься от навязчивого наглеца, видно, не судьба мне сегодня понять суть речи миссис Гиммич, ковбой явно встал на сторону антифеминизма и не давал мне понять суть спора. Я могу читать в любом месте, даже если вокруг миллион человек, и все галдят, орут, что угодно делают, но главное, чтобы они не трогали меня, не обращались ко мне лично, не молчали многозначительно в мою сторону, а этот явно навязался мне в соседи, и я снова и снова углублялся в ставшее беспорядочным скопление букв и слов, но меня снова и снова выталкивало обратно.

- Чухлинка.

Попутчик оторвался от окна и уставился на меня. Честное слово, я даже обрадовался его:

- Что читаем?

Я поднял книгу с колен так, чтобы он увидел название.

- И что, как написано?

- Отлично. Хороший писатель, - я только начал читать, он это должен был заметить.

- Может, писатель он и хороший, а человек – говно.

- Вы его знали? – я не знал, как реагировать на такой неожиданный старт, вот так, с порога и так резко и грубо.

- Его – нет, но все писатели, которых я знал, были самым настоящим говном. А те, кто и сейчас жив, ничуть не изменились, такими и поныне остаются, - и после короткой паузы, - без исключений.

- Вы знаете много писателей? – мой голос был полон скептицизма.

- Ещё бы мне их не знать? Я живу в Переделкино, - он снова проигнорировал нотки обиды в моём голосе, чем задел меня ещё больше.

Как будто факт проживания в мифическом Переделкино делал его экспертом в литературе и писателях, я в Солнцево живу, и что, я близок к писательской среде, получается?

Мы немного помолчали, читать перехотелось окончательно и я отложил книгу в сторону.

- Двери закрываются! Следующая станция – Кусково. – машинист чуть сократил стандартную фразу, видимо, соблюдать осторожность в этот раз было не обязательно.

Электричка тронулась и я первый нарушил чуть затянувшуюся паузу.

- И что, среди писателей совсем нет хотя бы просто обычных людей, только такие, как Вы их назвали?

- Говно, - ему явно доставляло удовольствие снова произнести это слово, - без исключения.

- А, может, Льюис был исключением?

- Он был писателем и не мог быть исключением. А ты, случаем, не писатель?

- Нет.

- Это хорошо.

Не люблю такого панибратства от кого бы то ни было, хотя, от «ковбоя» именно этого и следовало ожидать: под плащом одет он был неряшливо: во что-то бесформенно-бесцветно-мешковатое к тому же сильно поношенное, ботинки вряд ли когда-то видели крем и щётку. При том, что парфюмом от него не пахло, неприятного запаха тоже не чувствовалось, это, пожалуй, чуть ли не единственное, чем он отличался от бомжа, пожалуй ещё кожаный плащ и ковбойская шляпа слегка придавали ему приличный вид, впрочем, и они были порядком потёртые, чего я поначалу не заметил. И чего ещё можно было ожидать от подобного типа?

- Почему хорошо? Я бы не отказался быть писателем: сиди себе на даче, по клавишам клацай, иногда погладь ребёнка по голове, жену приголубь, а гонорары копятся на счёте в банке, можно даже на Кипре этим заниматься, чтобы писалось лучше и скидывать тексты издателям по мылу, а они мне гонорары на карточку.

- Горький писал на Капри, - он с недоумением смотрел на меня, пытаясь понять: не шучу ли я?

- Мне всё равно, где писал Горький, хоть на Капри, хоть на Кипре, главное – домик на берегу моря, тишина и покой, где-то там, на линии горизонта над седой равниной моря гордо реет буревестник, вселяя вдохновение в гениальную голову.

- Вот-вот, и никаких пролетариев в радиусе нескольких километров, о судьбе которых так яростно печёшься и во имя которых бездарно растрачиваются лучшие годы! Ну, разве не говно?

- А можно обойтись без этого слова?

- Без говна?

- Да.

- Говоря о писателях – нет, никак не обойтись, это лучшее слово, которое их характеризует, если исключить матерные.

- Тогда – увольте! Лучше оставить эту тему.

- Так тут больше не с кем об этом поговорить.

- Где тут? В вагоне? Тут вообще больше не с кем ни о чём говорить, нас тут двое. – я на всякий случай ещё раз огляделся вокруг, да, всё правильно, больше в вагоне никого не было.

- В электричке.

- Во всей электричке?

- Точно.

- Вы прошли всю электричку? – мой голос был полон недоверия.

- Точно, от края до края, от начала и до конца, от конца и до этого вагона, ровно до этого самого места, - он обозначил весь свой путь по электричке взмахами правой руки в те стороны, про которые говорил и закончил дирижирование невидимым оркестром застывшим указательным пальцем, опущенным в сторону той точки, где он стоял, спрашивая у меня разрешения сесть рядом.

- Вы прошли всю электричку и там никого нет?

- Люди там есть, но они не то читают, это потребители Донцовой, Марининой, Корецкого и прочей фигни, о чём с ними можно говорить?

- Донцова – не фигня, просто каждому читателю нужен свой писатель, и, кстати, Вы и что я читаю не знали.

- Кусково.

- Единственная твёрдая обложка на всю электричку. Какой ты хитро вывернутый, - он радостно ухмыльнулся, невольно переведя взгляд с книги в моих руках в сторону динамика, а моё самолюбие утонуло в сладком тепле краснеющего и расплывшегося в самодовольной улыбке лица.

- Наверняка, Донцову тоже издают в твёрдой обложке. – наверное, было глупо говорить это с той улыбкой девушки, которой только что сказали, что у неё красивые глаза, и которую я никак не мог спрятать от своего собеседника.

- Не встречал.

- И Льюис может быть в мягкой, особенно сейчас. – я, наконец-то, справился с собой, - так дешевле.

- Льюиса в наше время вообще не издают – нет спроса, - он всхохотнул в первый раз, и я не понял к чему относится его смешок -  к тому факту, что сейчас не издают Льюиса или к тому, что его могли бы потенциально издать в мягкой обложке, - я здесь часто езжу, и до сих пор ни разу не видел ни одного человека, который читал бы Льюиса.

Если бы он знал, что это всего лишь дело случая, и в моих руках должен был быть кто угодно, но только не этот некогда знаменитый американец! Насколько я помню, на полке в очередь на чтение стояли Улицкая, Шишкин, Прилепин и ещё кто-то, и почти все они были в мягкой упаковке, а как туда попал томик Льюиса - убей, не пойму.

- Я мог бы согласиться поговорить хоть о писателях, хоть о зелёных человечках, хоть о роли опиатов на российскую космонавтику, - мне уже совершенно расхотелось читать, - только при одном условии - никакого говна и мата!

- Идёт, - он вздохнул с сожалением, видимо, это была серьёзная уступка с его стороны, но тут же довольно потёр руки, -  давай опиаты пропустим, космос тоже, тем более, что там я пока не был, да и уже вряд ли туда попаду, с зелёными человечками я достаточно регулярно общаюсь, думаю, что и ты тоже, чего о них говорить? А вот о литературе – с удовольствием: как тебе «наше всё»?

- Двери закрываются! Следующая – Новогиреево. – машинист ещё немного сократил объявление, стало понятно, что ему вообще не хочется что-либо объявлять. Видимо, это не входило в его обязанности и отдельно не оплачивалось, что полностью читалось в интонациях его голоса.

- Путин? – я всерьёз не понял, о ком он меня спросил.

- А он пишет? – уже потом я понял: если бы в памяти обнаружились хоть какие-то следы литературной деятельности «нашего всего» последних лет, то разговора и о нём избежать бы не удалось.

- Не знаю, может, в стол?

- В стол? В никуда, в смысле? Зачем писать в никуда? В целом, я Пушкина имел в виду.

- У Вас и к нему претензии имеются? – меня ещё в школе приучили: о Пушкине только хорошее и с придыханием.

- К нему у меня самые большие претензии, не претензии, а претензищи, - он раскинул руки в разные стороны и растопырил пальцы, чтобы показать размер его претензий, - с него, с родимого, всё и началось на Руси.

- Началось с того, что позвали Рюриковичей и они создали государство российское.- попытался я сострить голосом Радзинского.

- А потом позвали эфиопа и он создал российскую литературу, - он снова всхохотнул, - ничего-то сами не умеем.

Да он, к тому же, ещё и русофоб!

- Пушкин создал российскую литературу? А «Слово о полку Игореве»? А Ломоносов? А Державин? А Фонвизин!

- А оно было, это «Слово …»? А ты на память что из Ломоносова знаешь? А из Державина? Может, Фонвизина мне сейчас выдашь наизусть? Да, если даже и было что стоящее, до Пушкина никто так много и хорошо не писал, могу поспорить, что в твоей голове с десяток цитат из сансергеича крутится, наверняка, большинство из них ограничивается начальными строками чего-то бесконечного великого, но, если тебе удастся закончить хоть треть начатого, то уже можно претендовать на звание большого знатока пушкинского наследия, - его тон был полон издёвки и самого ядовитого сарказма, - он реально воздвиг себе памятник нерукотворный.

- Значит, Пушкин – хороший писатель? – я решил проигнорировать этот наезд, тем более, что чувствовал его правоту.

- Разве я говорил, что Пушкин был плохим писателем?

- Так Вы сами сказали: что ни писатель, то ..., ну, это слово.

- Правильно: писатель может быть плохим писателем или хорошим писателем, но он всегда …, в общем, он не может быть хорошим человеком, хотя, сам это может не осознавать, - его глаза горели искренней убеждённостью в том, что он говорил, он поднял глаза в потолок, поднял руку с указующим перстом вверх и сбасив голос пропел на поповский манер:

- Ибо не ведают, что творят!

- Эка Вы загнули! Получается, если у тебя дар поэтический открылся, или, скажем, писательский, то ты сразу попадаешь в плохие люди?

- А ты чего это так всполошился за писателей, они тебе что, родня? - он со смехом в глазах смотрел прямо мне в лицо, - Может пописываешь стишки какие-нибудь, сказочки, или, не дай Бог, на рассказ замахнулся? – его глаза искрились смехом.

- Новогиреево.

- Нет, но Пушкин – он, он, он …

- Гений! Злой гений русской литературы! Хуже него нет вообще никого, до него о чём писали? О птичках и туманах, о цветочках, о рассветах и закатах, и то в час по чайной ложке. Ну и писали бы дальше про всю эту дребедень! Так нет, появился этот эфиоп на белом коне и давай описывать всё подряд, и, чем дальше, тем лучше. Кто его просил? Не, ты скажи мне, кто его просил? Восславил он свободу! Чувства добрые он лирой пробуждал! За женой бы он лучше следил, рогоносец несчастный! Дал он ей свободу и пробудил в ней «чувства добрые», а что из этого вышло? Вот именно! И со страной так: чуть вожжи ослабил, и всё, она не твоя. Если бы Дантес его не остановил, империя могла бы пойти кувырком гораздо раньше. Спасибо Наполеону, завёз к нам дантесов, а те спасли Россию.

- Двери закрываются, следующая – Реутов. – машинист свёл свои объявления к явно упрощённой форме.

-  Но только стрелять ему надо было лет на двадцать раньше, опоздал слегка, африканец уже пробудил в россиянах страстное желание читать, и, что самое страшное -  писать, будь он неладен! – мой собеседник не обратил внимания на объявление, - Каждая вша начала задаваться вопросом: «А я чем хуже? Неужто я так написать не смогу? Ай да все подряд, ай да сукины сыны!» Тут и посыпались на Русь, как из рога изобилия - писа-а-а-тели. До этого их всех можно было на пальцах одной руки пересчитать, ну, нет, вру, но двух рук хватило бы, а после Пушкина – началось!

- Лермонтов …

- Вот-вот! Лермонтов, тот молодец, он нутром чувствовал, что, чем писатель талантливей, тем больше на нём загубленных душ, именно поэтому он не просто писал, а откровенно искал смерти, чтобы не стать виновником катастрофы вселенского масштаба. «Настанет год, России чёрный год …», - он поднёс левую руку к груди, а правую поднял вверх, изображая из себя не то пророка, не то сердечника в момент приступа стенокардии, - вот он и настал.

- Когда?

- Начиная с Пушкина – всегда. Что ни год, то чёрный.

- Тут у Вас несостыковочка: Лермонтов-то позже это написал.

- Я же говорю, чувствовал, что творит, Мартынова звал: «И ты его увидишь, ты поймёшь, зачем в его руке булатный нож!»

- Значит, Лермонтов тоже был плохим человеком?

- Точно! Поэт и писатель – от Бога, а душа дьявольская, почитай его современников, его же все ненавидели, кроме родственников и нескольких фанатов.

- Завистники, Иисуса тоже все ненавидели, получается, так ненавидели, что распяли, ибо сами так не могли.

- Ты прав, как же это мы пропустили такого известного писателя? – он снова слегка всхохотнул и глаза его загорелись, пальцы обеих рук забегали по животу, - тем более, что писать он начал гораздо раньше и жизнь попортил гораздо большему числу людей!

- Он не писал. Он был проповедником. Это апостолы потом описали его земной путь.

- Ну, это мелочи, технические особенности, тот же Толстой надиктовывал тексты жене …

- Никольское. – ковбой слегка запнулся на этом объявлении.

- Толстой надиктовывал тексты жене, та записывала, правила, редактировала, теперь ярые феминистки утверждают, что и не было никакого Толстого, всё жена написала, а Толстой лишь служил ширмой, ибо не могли тогда женщину признать писателем. Эти феминистки, они такие феминистки! Пусть ещё Достоевского с пьедестала скинут, тот тоже диктовал тексты стенографисткам, «Игрока» за двадцать шесть дней надиктовал, так это что, не его заслуга, а стенографистки? Или Островский, начал писать про свою закаляющуюся сталь, а потом не смог, диктовал, так что, половина романа и не его вовсе?

- Иисус, - надо было его остановить.

- Что, Иисус?

- Писатель?

- Конечно! Ну не Иоанн же, Матфей и кто там ещё? – он замахал правой рукой круговым движением, поднимая со дна памяти затерявшиеся имена.

- Лука и Марк.

- Точно! Ну, не они же авторы.

- Они. Евангелия так и называются: «От …»

- Двери закрываются, следующая – Салтыковская.

- Да знаю я, как они называются, учить он меня будет, слова они чьи в своих писаниях приводили? То-то же! А дела? И кто автор? Кто виновник всех тех бед, что пошли от тех книг?

- Может, для справедливости, разделим ответственность между всеми участниками процесса по мере взноса в общее дело? А что за беды такие они принесли?

- Это надо у тех спросить, кто жив остался после многочисленных войн за «гроб господен», кто пережил нашествие цивилизаторов человечества с надписью на бляхе «С нами Бог» и кто покорился бумажкам с надписью «In God We Trust». – он снова всхохотнул, как будто речь не шла о десятках миллионов погибших.

- Он проповедовал другое. Его неправильно поняли.

- Как и все они, «неправильно понятые». «Разрушу храм и восстановлю его в три дня!» Какая наивность! Ладно, давай оставим Иисуса в покое, не будем распинать его ещё раз, это хлеб Дэна Брауна, не будем обирать беднягу. Вернёмся к нашим писателям, тем более, что их тогда целая россыпь высыпала на просторы матушки-Руси, взять того же …

- Гоголя.

- Ты по нисходящей, или по хронологии? – попутчик подозрительно смотрел на меня, словно я задел его за что-то личное.

- И так, и так. Итак, Гоголь, - я повторил.

- Значит, Гоголь ниже Пушкина и Лермонтова? Я бы с тобой поспорил, если бы ты разбирался в литературе, - ну почему он каждым словом старался зацепить меня, чем я провинился перед ним и русской литературой? - Гоголь-моголь. Надо же было взять себе псевдоним по взбитым яйцам, символично, но как-то пошло, ниже пояса, не находишь?

- Гоголь-моголь и Гоголь никак друг с другом не связаны.

- Как Гоголь и Гоголь-центр? – наверняка, это была его заготовка и судя по его горящим глазам, он ей гордился; удивительно, что он не всхохотнул своим фирменным и уже запомнившимся мне коротким хохотком, видимо, был так рад за себя, что слегка растерялся.

- Я там не был, - это правда, обожаю фильмы Серебренникова, но до его театра так и не добрался.

- А я был, поверь мне, - такое впечатление, что у меня на лице было написано полное доверие к каждому его слову, а тут закралась искра сомнения.

- И что?

- И ничего – никакого Гоголя там нет!

- А где он есть?

- Нигде Гоголя нет, сплошной Сорокин вперемешку с Пелевиным, присыпанный сверху Веллером и заправленный Гришковцом.

- Нигде Гоголя не ставят?

- Ставить-то ставят, но он не встаёт! – и он показал неприличный жест.

- Не становится? Не получается постановка?

- Какая разница? Гоголь не становится Гоголем, сплошной гоголь-моголь.

- А Вы специалист по Гоголю?
- Салтыковская.

Он вздрогнул, подозрительно посмотрел на меня, и, как ни в чём не бывало:

- Курить будешь?

Я не то, чтобы курил, но и не то, чтобы не курил, так, иногда баловался по пьяному делу и пристрастился понемногу, и на данный момент был в режиме попытки бросить совсем, даже по-пьяни. Мою заминку с ответом он истолковал по-своему:

- Угощаю!

И я сдался. Чёрт! Ладно, ещё одну и всё:

- Так здесь, вроде, нельзя.

- А мы в тамбур выйдем.

- Так и там сейчас нельзя, - в этом я не был уверен.

- Мне можно, - сказал он уверенно и, увлекая меня взмахом руки за собой, добавил, - а ты со мной!

Я ему не то, чтобы поверил, но чего бояться в пустой ночной электричке? Мы вышли в тамбур, и он достал из правого бокового кармана пальто пачку West. Закурили. Немного помолчали.

- Двери закрываются, следующая – Кучино.

- А ты только японские? – он прервал паузу неудобным для меня вопросом.

- Бросаю.

- Понятно, возвращаешься к истокам?

- К каким истокам?

- К истокам российской сути.

- И что это за суть такая, российская? – я с удовольствием вдохнул полной грудью губительного дыма.

- Ну, не курить, не брить, как завещал великий Пётр, а носить бороду, не пить, верёвкой подпоясываться, жить на природе, траву косой косить, воду пить из колодцев, а не из-под крана, не писать чушь всякую и не читать её.

- Если бы не последнее, то вылитый Толстой получился бы.

- Это был бы идеальный Толстой, образцово-показательный!

- Так никто бы и не узнал про его образцовую показательность , был бы Худяков какой-нибудь, не Пётр бы насадил, так само бы проникло, это и табака касается, и чтения, - я снова затянулся.

- Это точно, Россия всё время впитывает отовсюду всё подряд, гадость разную, «нет, я не Байрон, я другой, ещё неведомый избранник», - он быстро втянул в себя всю сигарету и дожидался, когда я закончу, зябко кутаясь в плащ, - а потом разочаровывается во всём, как Толстой в том, что сам же и написал. Особенно западников не люблю, они вслед за Петром попортили Рассею – мама, не горюй.

- Как же впитывает, когда это они, у них, там, на Западе, учатся на нашей литературе? Ставят в театрах, фильмы снимают!

- Впитала, разбежалась по порам зараза и отжалась тем, что было да плюс нашего немного, цыгане с балалайками, но всё равно всё западническое по сути, - он явно не привык сдаваться.

- Достоевский.

- А что Достоевский? Тебя бы гражданской казни подвергли и поставили перед выбором – пиши, но не зарывайся, а то второй казни не переживёшь или сразу в гроб, ты бы что выбрал? - у него зуб на зуб от холода не попадал, я пожалел его и бросил, не дотянув сигарету до фильтра.

- Вам никак не угодишь, Вас послушать, так и тот, кто пишет по-европейски, и тот, кто пишет так, что европейцу читать приятно, все западники. Так у нас все писатели выросли на том, что прочитали нечто из европ или навеянное тем, что пришло оттуда и сами бросились в писательство на этой почве.

- А я их всех и не люблю. И Достоевского тоже, – и глядя мне в глаза, - а ты кое в чём шаришь!

- Спасибо. – я постарался ответить насмешливо.

Мы вернулись на наши места.

- Не будь Толстого, был бы Достоевский самым великим романистом в истории России. – он прервал намечавшуюся было паузу.

- Ну, это с какой стороны посмотреть, если с точки зрения количества буковок, то тут Толстому нет равных, это точно, а; если оценивать глубину содержания, то Достоевский сто очков форы Толстому даст, - я был с ним категорически не согласен.

- Ты «Крейцерову сонату» читал? – его голос и выражение лица были полны скепсиса.

- Кино смотрел, - это был полный провал с моей стороны, но врать я не мог, вдруг, вглубь текста полезет, а я ни в зуб ногой?

- С Янковским? Швейцера?

- Янковского помню, а Швейцер, это режиссёр?

- Да уж. Как с тобой можно говорить о литературе, если ты о писателе по фильмам судишь? – он сокрушённо покачал головой, - и зачем я к тебе подсел?

- Я не просил.

- Но ты же читаешь Льюиса!

И что мне надо было ему ответить? Что Льюиса мне положила с собой жена? Не виноват я, Льюиса читать не собирался?

- Кучино.

- К Толстому у меня претензий не так много, ему жизнь отомстила за всё его писательство, - он не удержался и снова бросился в бой.

- Это как?

- Однажды он понял то, что я тебе пытаюсь сейчас втолковать. Раскаялся он в писательстве своём, в том, чему посвятил всю свою жизнь, в грехопадении литературном, это самое лучшее, что только с писакой может случиться. Он выдал «на гора» макулатуры больше всех в России и сказал, что всё это надо выбросить на помойку и не забивать людям головы хренью. Уже только поэтому он достоин прощения за своё писательство, вот только люди, …, глупцы, они не послушали его, мало того, так ещё и издеваются над его потомками.

- Ничего об этом не слышал.

- А все эти его многочисленные правнуки и праправнуки, руководящие музеями Толстого, лезущие в телевизор, на радио?

- Что плохого в том, что потомки Толстого руководят его музеями? Даже символично.

- Двери закрываются, следующая – Железнодорожный.

- Да! Точно! Ты молодец! Именно символично! Они как бы говорят всем своим видом: вот они, мы, потомки великого русского писателя Льва Николаевича Толстого! Он был писателем такого масштаба, что мы до сих пор кормимся на его славе. Да, на нас природа отдохнула, сами мы написать ничего подобного не можем, но нам и не надо, нам и так хватает! Завидуйте нам молча! – он снова всхохотнул.

- Какой же Вы злобный человек! Если бы я был художником, я бы вас чёрным по чёрному нарисовал.

- Тоже мне, Малевич! Ты лучше скажи мне,  Чехова-то ты читал?

- Читал.

- Что? Рассказы? – снова с издёвкой.

- И рассказы тоже.

- Эх-х-х! Ну и вляпался я!

- Вы же их ненавидите всей душой! Зачем Вам про них с кем-то говорить? Что за формы мазохизма такие?

- Это не мазохизм, а миссионерство.

- И в чём же состоит Ваша великая миссия?

- Миссия? Спасти человечество!

- Его уже спасли американцы, метеорит взорван, вирус уничтожен, зомби обезврежены, вампиры живут среди нас и пьют молоко, подкрашенное в алый цвет натуральными красителями!

- Осталось обезвредить самое опасное – бумагомарак и секту их идолопоклонников! Они опаснее любого вируса, когда-то и я попал в расставленные ими сети, - его голос стал похож на голос человека, рассказывающего детям ночную страшилку у костра в лесной чаще, - тебе рассказать эту полную ужасных событий историю, практически, трагедию всей моей жизни?

И не дожидаясь моего согласия он продолжил:

- Ладно, попробую, только не перебивай, уговорились? Когда-то давно, - он остановился, оценивающе посмотрел на меня, - когда-то давно, в юности, я спросил у отца совет про то, что написать в сочинении по Гоголю, а он в ответ сказал, что в жизни прочитал только одну книгу – «Войну и мир» Толстого и этого вполне достаточно для образованного человека. Отцу я бесконечно доверял и именно это и написал в сочинении по «Мёртвым душам», слово в слово, и получил свой заслуженный двояк и порцию незаслуженных насмешек от Тамары Николаевны перед всем классом. Тогда я дал себе слово, что прочту всё, что только было написано на Руси, и не только, хоть в прозе, хоть в рифме и сложу это у себя в голове в строгом порядке и смогу ответить на любой вопрос по литературе и написать сочинение так, что Тамаре Николаевне станет стыдно передо мной за свои знания. Я глотал книги десятками, всё своё свободное время я посвящал книгам, все библиотекари нашего района знали меня в лицо и давали мне связки томов без всякой записи в формуляр и никогда не требовали, чтобы я вернул их в срок, настали дни, когда Тамара Николаевна перестала проверять всё, что она задавала мне по своему предмету, и автоматом ставила мне пять, заставляя читать двоечников мои сочинения вслух перед всем классом, меня ставили в пример на филологическом факультете университета, куда я поступил со свистом после двухчасовой беседы с преподавателем на вступительных экзаменах. Я толком и не помню все эти годы, перед глазами встают страницы, десятки, сотни, тысячи, миллионы прочитанных мной страниц. Я стал разбираться в литературе так, что ректор боялся задавать мне вопросы на экзаменах и зачётах, а преподаватели вздрагивали в испуге, если я тянул руку у них на лекциях. Я вообще не слушал всю ту ересь, что они несли с кафедры, а читал, читал и читал, у меня было с полсотни исписанных мелким почерком толстых тетрадей, где я старался описать все те чувства, что вызывала во мне очередная прочитанная книга, все её сильные и слабые стороны, откровенные провалы и достижения авторов всего света.

- Железнодорожный.

-  Не мешай! – он махнул рукой в сторону динамика, - Как я умудрился при этом не испортить зрение и психику, сам не пойму. Читать для меня стало так же необходимо, как наркоману колоться раз в день, потом два, потом три и так до бесконечности, почти до смерти: с увеличением количества прочитанного потребность читать только росла. Мои ровесники переженились, обзавелись детьми, семьями, квартирами, машинами, хорошей работой, связями, любовницами, в общем, всё, как у людей. А меня всё это не интересовало, казалось низким и не достойным такого тонкого и возвышенного существа, как я, я жил одним только чтением, книгами, иногда разбавляя всё это театром и музыкой. Очнулся я только тогда, когда взглянул в глаза двадцати трём гаврикам на уроке литературы в той самой школе, где когда-то краснел у доски от тех слов, что говорила мне и всему классу Тамара Николаевна. Я сам стал Тамарой Николаевной и ужаснулся происходящему: что я делаю? Я сейчас вызову Иванова к доске, покажу всему классу его сочинение по Чехову, высмею его перед всеми и назавтра он даст себе слово вызубрить литературу лучше меня, сдержит своё слово и всё – я испортил ему жизнь. Литературой! Той самой литературой, которую люблю всей душой! Зачем? Зачем я мучаю себя и несчастных детей? Отец ошибался только в одном – «Войну и мир» тоже читать не обязательно.

- Любите всей душой? Литературу? Вы только что убеждали меня, что ненавидите писателей и всё то, что они пишут, - я решился прервать его, и, видимо, вовремя, он совсем не расстроился и продолжил с прежним жаром.

- Двери закрываются, следующая – Чёрное. – я внимания не обратил, что мы проехали тот самый город, где прожил шесть лет своей жизни и в котором примерно столько же не был.

- В тот момент я любил литературу и всех тех волшебников, которым Господь даровал способность складывать буквы в слова и слова в предложения так, что миллиарды людей на нашей Земле впитывали эти монохромные тома прямо в мозг и жили по ним, как по врождённым инстинктам. Представь себе миллионы «тамар ивановн» по всей планете, еженедельно протирающих пыль с портретов классиков и благословенно целующих в лоб те самые портреты, сотнями лет кормящих их авторов! – он изобразил то, как это делают некие «тамары ивановны» и поцеловал виртуальный портрет в своих руках, действительно, куда-то в область лба, - Я даже пробовал писать, но все сравнения моих текстов с «великими» не выдерживали никакой критики, и я бросил это времязатратное и бесполезное в моём случае дело. Так вот, посмотрел я в эти не испорченные литературой двадцать три пары глаз и понял, что не смогу искалечить их жизнь так, как это случилось со мной, сбежал я из школы навсегда.

- Ходите по электричкам, ищете родственные души?

- А чего их искать? Их везде полно, вот взять хоть тебя, прочти ты столько, сколько даже половина меня, разве не ненавидел бы ты всех этих писателей так, как их ненавижу я? – он всхохотнул, хорошее настроение начало возвращаться к моему собеседнику, - только высокая степень твоей литературной необразованности разделяет нас. Кстати, ничего, что я с тобой на «ты»?

- Мне всё равно, -  ответил я угрюмо, нет, ну правда, как ему удобней, так пусть и говорит, мне-то что? Я это не люблю, мне удобней на «вы».

- Может ты тоже?

- Нет-нет, я лучше так, мне на "Вы" комфортнее.

- Ну и хорошо, а что ты реально читал? Не фильм видел, не в театре смотрел, не аудиопостановку слушал? Что сам читал, что видел в виде чёрных буковок по белому фону? Горького, допустим? Ты поминал буревестника добрым словом, помнится.

- Да, Горького порядочно читал, – в советское время Горького в школе давали много и подробно, вгрызаясь в каждое произведение первого советского классика, в памяти осело достаточно, чтобы дать бой на этой территории, как мне казалось.

- И как тебе? Певец революции, бл…ин! «Пусть сильнее грянет буря!» А, как она грянула, наш певец тут же оказался в европах и вернулся только тогда, когда буря уже улеглась. Ну, не говнюк, ой, извиняюсь, подлец? Они всем хором «прогрессивных» писателей пели про плохого царя, тоталитарное православие, а как скинули царя и церковь, затянули песни во славу ушедшего государя – императора и за возврат истинной свободы вероисповедания. Спрашивается: зачем вы сочиняли свои тома за лучший и справедливый мир, когда добились, если не худшего, так вообще ничего не добились? – мой попутчик слегка развеселился.

- Чёрное.

- Благими намерениями …

- Вот-вот, и как после этого не называть их нехорошими словами? Ведь он до революции откуда писал? С Капри! Вот и сидел бы на Капри! Ты был на Капри?

- Нет.

- Я тоже.

- Но писал-то он хорошо.

- Я тебе уже разъяснял, чем лучше пишешь – тем больше вреда, а Горький – один из самых вредных для России писателей, к тому же – подлый, разворошил муравейник – и в кусты. И таких – толпы! Несть им числа! А что после так горячо вызываемой вами бури? Правильно – обломки кораблей в прибрежной тине и никакой надежды на светлое будущее. Дружными рядами в пролетарские писатели! Вэлком! Кто не согласен – ваш пароход отходит, ваша пуля уже в стволе, ваша верёвка уже намылена, не хочешь? Сдохни от голода и болезней, всё, нет никакой великой русской литературы, почти нет, осталась только её карикатура на саму себя. Как и Горький, который всё это пережил и тоже стал карикатурой на самого себя.

 - Двери закрываются, следующая – Заря.

- Ленин его любил.

- А, Владимир Ильич, - ковбой обрадовался моему замечанию, - второй по вредности из наших писателей.

- Почему второй? Потому, что пятьдесят пять томов написал?

- Да нет, дело не в количестве, кому они нужны, эти тома? Тут всё глубже: Пушкин приучил нас писать, а этот, гад, научил всех читать! Ведь до революции кто читал все эти книжки? Да, почитай, никто, один из ста, да и тот интеллигентишка поганый, он прочитать прочитает, а действовать – кишка тонка. – ковбой показал мизинец левой руки, - А Ленин решил, что и Ваня от сохи читать уметь должен. Так и представляю себе, как он входит в кабинет, накалывает на штык свой пропуск и спрашивает часового: «А, Вы, батенька, читали мою последнюю р-р-работу «Государ-р-рство и р-р-революция»?», - тут он заложил большой палец левой руки за отворот воображаемой жилетки и вскинул правую ладонь по-ленински куда-то вглубь вагона, - «Нет, Владимир Ильич, не читал!» «Вы, что же, батенька, котр-р-революционер?» Он так смешно картавил под вождя мировой революции, что я расхохотался.- «Никак нет, Владимир Ильич, я читать не умею», - тут Ленин срочно собирает ЦК большевиков и говорит им: «Как же это так получается, товар-р-рищи? Я пишу свои р-р-работы, пишу, животик надр-р-рываю, а р-р-революционные матр-р-росы ни фига меня не читают!» ЦК срочно принимает программу по обучению грамотности и страну ставят на дыбы, учат всех читать и писать. Миллионы грамотных разъезжаются по Руси, учат народ читать, благодарный народ чует подвох, всеми конечностями сопротивляется, вспарывает животы этим городским очкарикам, приезжают отряды большевиков и вспарывают животы тем, кто сгубил учителя, новый городской грамотей приезжает на место сгинувшего и вот, всё: каюк, Русь-матушка освоила грамоту, апокалипсис близится. Проходит некоторое время, товарищ Ленин снова входит в кабинет: «Ну, что товар-р-рищ матр-р-рос, пр-р-рочитали мою р-р-работу «Государ-р-рство и р-р-революция?» «Никак нет, Владимир Ильич! Темно, света нет!»

- Заря.

- Да что ж ты будешь делать? Опять собирает Ленин ЦК: «Товар-р-рищи! Безобр-р-разие! Читать мы нар-р-род научили, а света нет! Нужна ср-р-рочная электр-р-рификация всей стр-р-раны! Весь мир-р-р читает при электр-р-рическом свете, а мы всё при лампадке, да лучине, а улицы газом освещаем, газпр-р-ром вашу мать!» Снова кипит по всей молодой советской республике работа – комсомольцы по грудь в ледяной воде строят электростанции для революционных матросов, чтобы те смогли прочитать работу товарища Ленина «Государство и революция». Развесили по России лампочки Ильича, подходит сам Ильич к своему кабинету, чтобы спросить у матроса, прочитал ли он его работу «Государство и революция», а матроса-то и нет.

- И куда же он делся?

- Расстреляли!

- За что?

- Контрреволюционером оказался.

- Как это?

- Осторожно дв….и закрываются, следующая – Купавна. – ну вот, ещё и динамик начал барахлить, или машинист бубнит прямо в микрофон.

- Подумали товарищи из ЦК, как бы больше не ставить страну на дыбы и не губить тысячи комсомольцев ради одной лампочки и пришли к выводу, что проще расстрелять того самого матроса, как контрреволюционный элемент. Правильное решение, я считаю, только запоздалое, народ уже научился читать, и, что самое прискорбное, писать. Если до этого в бумагомараки лезли всё сплошь люди с тонкой натурой, то после пошли сплошные демьяны бедные, да скитальцы. За всё время советской власти самой большой ошибкой большевиков, всё-таки, было решение научить людей читать.


- Что в этом плохого для большевиков?

- Так они хотели приучить народ читать Ленина, а люди и Аверченко, и Солженицына почитывать начали, и Шаламова. Знаешь, как собаку кормишь телятиной парной, кормишь, а она, сука, и на улице говнецо чьё-то подъедает?

- Ну, мы же договорились!

- И что я должен был сказать? Какашки кушает?

- Нет, соглашусь, в этом контексте больше подходит «говнецо подъедает».

- Так вот, люди стали читать, что ни попадя, а почему? Цензура дошла до такого состояния, что в печать стали выпускать настолько однообразное чтиво, что достаточно было прочитать одно произведение одного советского автора, чтобы составить у себя в голове представление о всей советской литературе вкупе. Вот Солженицын и показался на этом фоне гением.

- И Солженицын Вам не люб, а тёще понравилось, она прочитала его ещё тогда, когда он вышел в Новом мире.

- Ей действительно понравилось или её ошарашило?

- Говорит, что поверить не могли, что такое было возможно, в Советском Союзе, где все люди жили весело и счастливо, нельзя было представить, что такое существует где-то в лагерях.

- Значит, она ничего не поняла.

- В смысле, не поняла? «Один день Ивана Денисовича».

- Ну, да, это понятно, что не «Архипелаг Гулаг», он позже вышел и по следам «Ивана Денисовича», и не у нас, тёща твоя это прочитать не могла, если она не диссидент уровня Новодворской.

- Так там, в рассказе, тоже речь о Гулаге и его нравах.

- И ты тоже ничего не понял?

- Купавна.

- А что я должен был понять? Там глубокий скрытый смысл и на самом деле это книга о филателистах? Сталинские лагеря, перемалывание человеческого материала в пыль лагерную, -  мне стало смешно, несмотря на обсуждаемую тему, - по мне, так рассказ – проще не бывает.

- Это книга о нас, о нашей жизни, - он с сожалением посмотрел мне в глаза, как будто ожидал от меня чего-то большого, а я и на малое оказался не способен, - мы каждый день живём в этом самом Гулаге, не замечая этого. Твой барак не огорожен колючей проволокой и часовой с вышки не даст по тебе очередь, если ты вместо жены забежишь сначала к любовнице, но вся твоя жизнь скроена по тем же лекалам, что и жизнь зека за проволокой. Ты, вроде, как свободен, но вся твоя свобода прописана законами, правилами поведения в коллективе, негласными общественными установками, и ты идёшь, как в строю на зоне, не туда, куда хочешь, а куда сейчас надо идти по условиям твоего содержания и в ногу. Левой! Левой!

- Двери закрываются, следующая – платформа тридцать третий километр. – и как ему не лень было всё это проговорить?

- И не дай Бог тебе сойти с этой дороги, тут же условия твоей суетной жизни, то есть режим зоны, меняется на более жёсткий. И у тебя нет никакого выбора между «Просите и будет вам дано» и «Не проси, сами придут и принесут», бегай и вымаливай, как собачонка, повиливая хвостиком. И вот, ты изо дня в день бегаешь по разным инстанциям и просишь сменить паспорт, справку о жилой площади, отпуск летом, место в детском саду для ребёнка, хороший номер в отеле с видом на море, увеличения зарплаты и чёрт знает ещё чего ты там просишь. Вся жизнь на полусогнутых со сложенными на груди ручками, как у тиранозавра, только у него есть зубы и его все боятся, а ты – бесправное и беспомощное существо, вечно выпрашивающее у судьбы подачек. А судьба, она, как начальник лагеря, то приголубит, то тумаков надаёт, в зависимости от того, какое у неё сейчас настроение. Понимаешь? Лагерь – это концентрированное выражение жизни, как политика концентрированное выражение экономики, а война – концентрированное выражение политики. Чёрная дыра, в которую засасывает всё, до чего дотянулось её притяжение и пропадает там это всё навеки, редкая частица вернётся в свою обойму и продолжит своё жалкое существование, чуть растянув во времени своё исчезновения в мясорубке истории. Безнадёга, да?
Я неопределённо кивнул, и сам не понял, да или нет? Он замолчал и уставился в окно на ночные огни, мне нечего было сказать ему в ответ, я никогда не задумывался об этой стороне рассказа о жизни Ивана Денисовича. Наверное, он прав, мы все, действительно, всю жизнь бегаем, суетимся, ищем чего-то нового, интересного, но так и не находим главного, умираем, с надеждой, что дети найдут то, чего не нашёл ты. И так из года в год, из века в век, из поколения в поколение.

Он, вдруг, молча встал, махнул призывно рукой и я понял – курить, ну, что же? Курить, так курить. Мы только успели прикурить, как:

- Тридцать третий километр.

Это, словно прорвало блокаду молчания и он снова повеселевшим голосом продолжил гнуть свою линию:

- Мы с тобой пропустили целую плеяду щелкопёров.

- Писателей.

- Это в твоей версии. В моей они – щелкопёры.

- Это кто? Алексей Толстой, допустим, – щелкопёр?

- Ай, молодца, уложил на обе лопатки! Красный граф – писатель с большой буквы! Ой, рассмешил.

- «Хождение по мукам».

- Ах, ну да, кто же не отметился на эту тему в то время? Вспомни «Тихий дон», «Белая гвардия», «Окаянные дни», «Доктор Живаго», кто там ещё?  А наш граф умудрился сварганить самый пропролетарский роман о Гражданской войне, и кучу макулатуры о товарище Сталине и его руководящей и направляющей роли. Не будь той горы литературного мусора, не было бы и столько мучения в его ходьбе. Вернулся наш любезный Алексей Николаевич из европ и выдал такую выдающуюся серию верноподданической литературы, аж завидки берут! Жаль, «Петра» не закончил, а то получили бы мы образец государственного устройства Руси от начала и до скончания веков.

- Двери закрываются, следующая – Электроугли. – в этот раз сигареты больше сами выгорели на холодном сквозняке, чем мы их выкурили. Было приятно нырнуть в тепло вагона из тамбура.

- Мне показалось, что, наоборот, более процарское только у Булкакова получилось. А «Гиперболоид инженера Гарина», «Аэлита»? – уже на ходу начал я.

- Ну, ладно, убедил, слава его, как писателя существенно превышает его достижения в этой области.

- Я этого не говорил.

- Сказал, только что сказал, а сам и не понял, что именно сказал.

- Чёрт с ним, с Толстым.

- Со всеми Толстыми.

- Но Шолохов-то, глыба?

- Глыба, или Шолохов, или тот, кто написал «Тихий Дон».
 
- И Вы туда-же. Он же ещё что-то написал.

- Вот именно: что-то! «Поднятую целину»? Лучше бы не писал, только углубил сомнения, и не только мои, поверь.

- Я сдышал этот хор сомневающихся, но, если человек там вырос и только ту жизнь и видел, то почему он должен писать много, хорошо и всё подряд? Что знал, о том и написал.

- Надеюсь, ты читал, а не по фильму? – он всхохотнул.

- Читал.

- И что в нём хорошего? Тоска по прошлому и совет смириться с настоящим, в двух словах и всё содержание романа.

- Так вы к этому и призываете – смириться и не дёргаться, получается, Шолохов - хороший человек? И где Вы там тоску по прошлому углядели?

- Вот! Именно! И ты не увидел! И цензура не увидела! До революции они все жили полной жизнью! Плохо ли, хорошо ли, богато или бедно, но они были счастливы! А революция всех счастливых людей убила, оставила лишь тех, кто смирился и готов был существовать! Обрезала со всех сторон до единообразных советских людей, похоронив казачество, и не только его. Ты знаешь разницу между жить и существовать? Шолохова десять раз заставили переписывать песнь о казачестве, а главное не увидели.

- Где это Вы такое углядели? И что ему надо было написать?

- Всё хорошо, а будет ещё лучше. Хотя, идеальный вариант – не писать совсем.

- Как это? Писателю и не писать?

- Да, лучший вариант для писателя – не писать вообще! Ни строчки.

- Ни дня без строчки наоборот?

- Да!

- Тогда это были бы не писатели.

- Так они и не нужны, эти писатели хреновы, понапишут, люди прочитают, поверят и выходит всё только хуже.

Опять двадцать пять, жуём пережёванное.

В дверь позади ковбоя зашёл парень, оглянулся, и не глядя на нас прошёл через вагон. Следом оттуда же в схожей манере: оглядываясь и не обращая на нас внимания прошли ещё двое мужиков чуть постарше. Замкнула эту процессию девушка, она уже едва не бежала, оглядываясь на кого-то, как будто герой из «Парка Юрского периода», которого вот-вот схватит какой-то хищный динозавр. Как только дверь за её спиной захлопнулась, стала понятна причина этой картинки из «Маугли» - пожар в джунглях: в наш вагон зашли контролёры, трое граждан среднего возраста в форменных пальто.
Впереди шла дородная дама с почти идеально овальным лицом ярко красного цвета, слегка напоминающая госпожу Беладонну из мультика про поросёнка Фунтика, со сканером в левой руке, следом шли Штепсель и Тарапунька, как я определил их у себя в голове. У Штепселя пальто было настолько в обтяг, что я боялся, пуговица с него выстрелит и кого-нибудь покалечит, однако, обошлось. А на Тарапуньке пальтишко было на пару размеров больше, чем нужно и явно коротковато. Дама остановилась поперёк нашего прохода и оценивающе оглядела нас, Тарапунька прошёл немного дальше и слегка углубился в соседний проход между сиденьями, Штепсель совершил аналогичный манёвр в проходе не доходя до нашего. Круг сомкнулся, то ли ребята долго служили в спецназе, то ли многолетний опыт проверки билетов предполагал именно такую диспозицию, повисла пауза. Я вспомнил все рассуждения своего соседа про жизнь Ивана Денисовича и не хотел первым доставать билет, мне дико захотелось, чтобы меня попросили об этом, причём так, как в европейских фильмах: вежливо и культурно. Судя по всему, мой сосед ждал того же.

- Билетики предъявляем! – мы одновременно разочаровано выдохнули и рука моего собеседника нырнула в карман, я же решил добиться своего.

- Пожалуйста! – вместо билета он достал из правого внутреннего кармана какую-то красную книжицу и развернул её так, чтобы «госпожа Беладонна» могла прочитать написанное.

Дама, слегка шевеля губами, прочитала всё, до буковки, судя по времени, которое у неё на это ушло, чуть сбоку через её плечо заглядывал Тарапунька, Штепсель, при всём желании этого сделать не мог и лишь сдвинулся чуть ближе к своей напарнице. Та, дочитав, открыла рот, собираясь что-то спросить у моего соседа, но, видимо, решила не связываться, закрыла рот и тут же снова его приоткрыла, чуть повернувшись в мою сторону, но сказать ничего не успела.

- Он со мной, - сосед опередил её, свернув и спрятав книжечку обратно в карман.

Она снова закрыла рот, задумалась на несколько секунд, и, махнув рукой двинулась дальше, за ней пристроились герои сцены далёкого прошлого. Мы проводили их взглядом до конца вагона.

- Ты куда едешь?

- В Орехово.

- А, ну, мне дальше.

Мы немного помолчали, а куда дальше? Электричка крутовская. Следующая после Орехово остановка - последняя, то же Орехово-Зуево, только другой край города.

- А зачем в Орехово?

- День рождения у тёщи.

- Понятно. Тебе это наша поездка ничего не напоминает?

- Жёлтая стрела.

- Пелевин? – эго лицо скривилось в гримасе отвращения.

- Да! Пелевин!

- Эта большая красивая обёртка с пралиновой начинкой вместо шоколада?

- Господи! Пелевин-то чем не угодил? Это самый модный на сегодня писатель.

- Вот-вот, модный, завтра мода на двубортные сменится, вернутся однобортные и нет твоего Пелевина, канул в лету, как и не было никогда.

- Что-то уже двадцать лет мода на него не проходит. Это мой самый любимый писатель из современных.

- И что же он такого гениального написал? – сосед смотрел на меня озадаченно и недоверчиво, как будто подозревал, что я над ним смеюсь.

- Всё.

- Всё? И ты всё это прочитал?

- Конечно!

- Мне достаточно было двух книг, чтобы понять, что из себя представляет этот твой «самый любимый писатель», - он передразнил мой обиженный тон, - Пелевин – это пустота, писатель для хипстеров про лобстеры.

- Я не хипстер.

- Ты – наверняка, офисный планктон, считай, что хипстер, просто одет чуть более прилично, - его убеждённый тон обижал меня до глубины души, кроме того, ковбой явно не знал, кто такие хипстеры.

- Я – заместитель начальника отдела рекламы в крупной западной парфюмерной фирме!

- Офисный планктон второго уровня с непомерными амбициями и надеждой достичь верха карьеры офисного планктона, - вот наглец, сам-то он кто такой? На вид – алкоголик в последней стадии, - вы все, кто жопы у монитора каждый день с утра до вечера просиживает, внешне на людей похожи, а в голове хипстер хипстером. «Я – заместитель начальника отдела рекламы в крупной западной парфюмерной фирме!»

Если он пытался меня передразнить, то у него явно не получилось, голос вышел наипротивнейший.

- Давайте успокоимся, а то так дело до рукопашной дойдёт.

- Таки, я спокоен, - закосил он под еврейский говор, и я, вдруг, осознал, что он, действительно спокоен, а на взводе из нас двоих именно я, - покурим?

- Нет, спасибо! Давайте разберёмся, чем Вам, конкретно, не нравится Пелевин? Что за две книжки, которые Вы из него прочитали? – он уже привстал было и потянулся за пачкой, но сел обратно и нехотя убрал руку от пальто.

- «Чапаев и пустота», это было так давно, как раз лет двадцать назад. Мне её дала одна подруга жены, а когда я вернул книгу, и сказал, что такую редкостную хрень ещё поискать надо, она обиделась и обвинила меня в том, что я абсолютно не разбираюсь в литературе, я!- тут он захлебнулся коротким хохотком, - и не так давно – «Поколение Х» …

- Дженерэйшен Пи?

- А в переводе на русский язык – «Поколение Х». Х – это характеристика художественных достоинств книги, а пи – характеристика автора. Я не собирался её читать, просто, когда к хору утюгов, рекомендующих её к прочтению, присоединились уважаемые мной люди, я не удержался и взял «это» в руки, - лицо его снова скривилось в уже знакомую гримасу отвращения, - нет, конечно, я не зря её прочёл, я убедился, что первое впечатление было верным.

- Это его, пожалуй, самая лучшая книга.

Ответом мне было молчание.

- Другие его книги не имеет смысла обсуждать, раз вы их не читали.

- Хэ. Пи.

- Не читал, но осуждаю, - мне казалось, что я его поймал.

- Для того, чтобы понять, что это …, - он немного поискал в голове замену нашим запрещённым словам, - … кучка фекалий, не обязательно съедать всю кучку, достаточно разок попробовать, а я так вообще, по ходу, маху дал: второй раз хлебнул.

- Электроугли.

- На вкус и цвет …

- И на запах.

- На какой запах?

- Я пока не разобрался. Это не с тебя Зюскинд «Парфюмера» писал? А, что? Похож! Ходишь по электричкам, подсаживаешься к одиноким пассажирам, втираешься в доверие, потом, бац! Готов новый запах для мужчин!

- Это Вы ко мне подсели, потом, какой с вас запах?

- Ага, уже принюхиваешься, парфюмер!

- Я не парфюмер, я рекламщик, мне всё равно, что рекламировать: парфюм, костюмы, квартиры.

- Вот! Ты самую суть свою раскрыл! Тебе всё равно, что рекламировать, рифеншталь ты наш.

- Это уже слишком, я имел в виду, что сейчас работаю в парфюмерной компании, но по специальности я рекламщик и могу перейти в другую область деятельности и там заниматься тем же самым – рекламировать что-то другое.

- Двери закрываются, следующая станция – платформа Сорок третий километр.

- Носки, прокладки, дезодоранты, памперсы, тебе самому не противно?

- Нисколечко. Вот Вы по профессии кто?

- Кочегар, - он говорил вполне серьёзно.

- Как у Довлатова?

- Ты читал Довлатова? Постой-постой, кто сейчас читает Довлатова? Может, рано я тебя списал с нашего литературного корабля?

- А что в этом такого? И что за литературный корабль? Вы, случайно, не капитан на этом корабле?

- Я? Капитан?  Нет, юнга, ты ошибаешься, наш капитан стар и болен, он не вполне в себе и плохо видит, его решения настолько консервативны, что, если бы он не принимал вовсе никаких решений, то ровно ничего бы не изменилось. Впрочем, и так ничего не меняется. Иногда мне кажется, что мы давно уже утонули, но сами этого не заметили. Капитан отдаёт команды, офицеры гоняют матросов по палубе, мы, матросы, изображаем бурную деятельность, и единственное, что настораживает: на борту ни одной крысы.
 
- Это Вы про литературу?

- Про физкультуру! Вернёмся к милому моему сердцу Довлатову, юнга, мало того, что ты его читал, так ещё и понял кое-что! Я ведь именно в этом смысле и говорил, что я кочегар. А знаешь, какой мой самый любимый момент?
- Нет.

- Когда они вдвоём с другом подцепили не то двух шведок, не то двух финнок и подъехали к ним с вопросом: «А кто два самых великих писателя в мире?». Помнишь?

- Нет.

- А те им: «Йоккало Пуккало и Магнус Густавс», типа, местные Донцова и Корецкий. Вот мужики обломались, а, ведь, наверное, думали, что девочки растают и им достанется буржуйского тела забесплатно, как наследникам Толстого и Чехова, а хрен им, Пуккало и Густавс – два величайших писателя в истории человечества. – он весело всхохотнул.

- У Вас к писателям какая-то нездоровая антипатия. Может, у Вас писатель любимую девушку увёл? Или жену?

- Писатель? У меня? Да я сам у кого хочешь кого хочешь уведу, - посмотрел бы он на себя со стороны, - только не нужны они мне, эти бабы, вот и липнут, хотят доказать, что нужны. Достали! Без них лучше.

- А Вы пробовали?

- Что пробовал?

- Без них пробовали?

- …

- То-то же!

- Есть вещи получше баб.

- Водка?

- Ты простой, как веник. Ты про богему слышал?

- Наркотики?

- Типа того. Творчество, оно затягивает похлеще наркотиков. Сейчас, правда, такое редко случается, бабло правит нашей планетой, не до того, чтобы творить до самозабвения, забыв о существовании всего остального мира.

- А у писателей тоже так бывает?

- А чем писатели хуже остальных?

- Писать проще, чем музыку сочинять, там, картину нарисовать.

- Не тебе об этом судить, юнга, написать что-то стоящее, это, как женщину отлюбить от начала отношений и до расставания. Ты не знаешь, а говоришь! Хорошо, что на твоём пути попался я и есть кому раскрыть твои широко закрытые глаза! Послушай: вот у тебя родилась в голове одна гениальная идея, тут так бывает, что, словно с женщиной, тебя пронзает, как любовь с первого взгляда, весь сюжет от начала и до конца, и ты уже спать не можешь, только об этом и думаешь, о ней, страдаешь; а, бывает, подумаешь, что неплохо было бы вот так написать, вот об этом, а потом раздумал. А через месяц вспомнил и снова захотел, как с женщиной, в которую влюбляешься не сразу, а со временем, привыкаешь к ней, потом уже жить не можешь без того, чтобы видеть её каждый день, а начинать отношения не решаешься. Так и с такого рода романом -  прежде, чем к нему приступишь, сто раз подумаешь, если это только не мгновенная страсть. И, вот, ты своё отстрадал, передумал, перемучился, и, наконец, решился: покупаешь отдельную флешку только для этого, своего нового романа, ваш новый домик, уютное гнёздышко, и начинаешь писать. Вот он, самый сладкий момент, как первый поцелуй, руки ещё дрожат, в голове сумбур, ты влюблён в него, в свой роман, так, как ни в одну женщину до сих пор. Ты понимаешь, что хочешь написать, но не знаешь, что из этого выйдет, всё, как в жизни. И, кстати, если у тебя есть настоящая женщина, в плоти и крови, она сразу почует этот момент, поймёт, что у тебя появился кто-то ещё. Если это не в первый раз и она знает о твоей страсти к писательству, то всё пройдёт спокойно, она отойдёт в сторону и переждёт это твоё мимолётное увлечение. А вот, если до этого ты ни разу в эту сторону не гулял, то жди беды, может статься, что с женщиной придётся расстаться, не с романом же!

- Платформа сорок третий километр.

- Итак, ты начал писать и поначалу всё просто летит, твоя страсть заставляет тебя писать, ты никак не можешь насытиться этим молодым телом, каждое прикосновение к клавишам вызывает благоговейный трепет и ты получаешь удовольствие, несравненно большее, чем от физического общения с самой красивой женщиной в мире. Когда слова особенно удачно складываются в предложение, абзац, главу, ты снова и снова перечитываешь это место, наслаждаясь вашими отношениями. Ты и сам, порой, не можешь понять, откуда льются строки прямо в монитор и тебе кажется, что это Господь твоей рукой пишет твой самый лучший роман, роман всей твоей жизни. Иногда ты ловишь себя на том, что солнце уже встаёт, а ты ещё не ужинал, причём ещё двое суток назад, в твоём чае плавает плёнка плесени, как ты его налил и оставил остывать, так и забыл о нём, тебе не до этого, ты, как с новой женщиной в твоей жизни, всё никак не можешь насытиться её прелестями.

- Двери закрываются, следующая – Храпуново.


- Бойся! Бойся того момента, когда ты, вдруг, поймёшь, что всё, ты выдохся! Ты внезапно ловишь себя на мысли, что рядом с тобой живёт абсолютно чужой тебе человек, что тебе тридцать, и тебе совершенно не хочется жить ещё больше, чем половину жизни неизвестно с кем.

- Не понял. Это Вы про рукописный роман или про роман с женщиной?

- Не перебивай, ты всё равно ничего не поймёшь! Ты – не писатель! Итак, ты утром встал, и, вместо того, чтобы бежать к компу, идёшь завтракать, оттягивая момент продолжения написания того, что уже наполовину готово. И что писать, ты понимаешь, и как -  тоже, а рука не поднимается. Ты позавтракал и снова идёшь не к компу, а включаешь телевизор, успокаивая себя: «Вот, сейчас, посмотрю новости и пойду писать!», и так до самого вечера, а перед сном пивка бутылочку, другую и ты понимаешь, нет, ты её совсем не хочешь. Вчера стояло, а сегодня лишь воспоминания греют душу. Всё, как с женщиной, ты насытился и она, хоть и ещё ого-го, как хороша, но не для тебя, ты начинаешь перечитывать, что написал и с ужасом понимаешь, что всё очень плохо: от чего вчера ты млел и таял, то вызывает в тебе отвращение и желание забросить всё и не возвращаться к этому больше никогда. Твоя муза заглохла, твой Пегас ускакал, казалось бы, навсегда, но нет, и тут есть выход. Причём, всё, как с женщиной: вам надо отдохнуть друг от друга, возьми паузу в отношениях, вспомни о других, тех, кто не против замутить с тобой. Напиши стишок, это, как случайная связь на стороне, рассказик, о котором подумывал ещё, когда писал свой предыдущий роман, а то и два рассказа. А, помнишь, у тебя завалялась повестушечка не законченная по той же причине, по которой сейчас роман не пишется? Это, как будто ты возобновил старую связь. Смотришь: и стишок неплохой вышел; и рассказов сразу три, да такие, что, хоть сейчас звони своему знакомому издателю; а уж повесть пошла, как и не было никакого перерыва, всё, как по накатанному пишется, как с женщиной, два года тобой не ласканной, вышедшей замуж, да снова разведённой, охочей до тебя и соскучившейся по тебе, как и ты по ней соскучился.
А однажды утром ты проснулся, настроение хорошее, всё у тебя получается, и жить хорошо, и жизнь хороша, как говорится, и, вдруг, твой взгляд падает на заветную флешку, и ты понимаешь, всё, нагулялся, пора возвращаться к своей любимой, в семью, и ручки снова задрожали, и хочешь ты её почти так же, как до первого поцелуя. И ты снова пишешь, пишешь, пишешь, пока не закончишь. А, может и пару раз погулять на сторону придётся, а, может и больше. А, может и не вернёшься ты к ней, ту самую повесть так распишешь, что самый настоящий роман получится, да в четырёх томах, да дети потом пойдут, всё, как в жизни.

- Так Вы – писатель?

- С чего ты взял?

- Вы так это описываете, как будто Вы писатель.

- Я же тебе говорю, я в Переделкино живу, я этих писак и всю их подноготную лучше их самих знаю. Но ты не дослушал до конца. Самое интересное начинается, когда ты закончил писать: перечитываешь и не узнаёшь того, что хотел сделать, как не узнаёшь женщину, с которой прожил много лет, а помнишь все те фантазии, что гуляли в твоей голове до того, как ты с ней начал жить. Всё то, что вызывало в тебе восторг, теперь тебя раздражает, все милые тебе некогда изгибы её тела и повороты сюжета кажутся теперь пошлыми и никому не интересными, ты ненавидишь то, что создал своими руками, и ты готов уничтожить плод многих месяцев своего труда, ты заново и заново переписываешь страницу за страницей, а выходит всё хуже и хуже. Всё, остановись, пришло время вам расстаться, найди ей нового мужа, пристрой рукопись в издательство и будь, что будет, смирись.

- И что, получится что-нибудь толковое?

- Не знаю. Дело случая. Получится или не получится, пятьдесят на пятьдесят.

- Как с динозавром?

- Каким динозавром?

- Который то ли встретится блондинке, то ли нет.

- Как с динозавром, - согласился он, но по нему было видно, что он так и не понял, при чём здесь динозавр.

- Я вспомнил, - меня действительно пронзило, - ещё наша поездка похожа на то, что описывал Памук в «Новой жизни». Его переживания …

- Ты и Памука читал? – он прервал меня.

- Я не похож на человека, который мог читать Памука? – я в очередной раз обиделся на него.

- Не то, чтобы совсем не похож, так, смутные сомнения терзают мою душу, - он снова захлебнулся коротким хохотком, - «Новая жизнь»?

- Да.

- И что сподвигло?

- Он Нобелевку, вроде, за неё получил, - это было правдой, я действительно взялся за эту книгу именно по причине получения Памуком Нобелевской премии.

- Ну, не за неё, за неё в том числе. И ты каждый год читаешь книги лауреатов?

- Нет, иногда, когда душа лежит.

- И за Льюиса по этой причине взялся? – он кивнул на давно мной забытый за разговором томик моего сегодняшнего автора.

- Нет, а он лауреат?

- Ещё какой! А там, в предисловии, об этом не сказано?

- Не знаю, я предисловие только глазами пробежал вскользь, не вчитывался.

- Может ты и в Льюиса не вчитывался? – он всхохотнул, - может это твой принцип: по литературе вскользь, не вчитываясь, пробежаться и вот оно, мнение специалиста!

- Я …, - я хотел возразить ему, но передумал, - да мне всё равно, что Вы там себе нафантазировали, что у меня за принципы и вообще, давайте покончим с этим, я не навязывался Вам в собеседники.

- Нет-нет! Я не хотел тебя обидеть, - он поднял вверх обе руки, как бы сдаваясь, - только пытаюсь оценить уровень твоего погружения в тему, готов принести глубочайшие извинения, и ….

- Ладно, проехали, извинения приняты, - до Орехово оставалось не так уж и много, книгу читать не хотелось, а время за разговором бежало быстро.

- Итак, почему душа к нему легла?

- К кому?

- Льюиса мы забыли.

- Памук? Поначалу из чувства противоречия - все отговаривали, утверждали, что нуднее книги не найти, а я заметил, что, чем труднее в себя книгу запихнуть, тем лучше в итоге оказывается впечатление от неё.

- И это я слышу от почитателя Пелевина? – голос его был откровенно насмешливым.

- Если мне нравятся лобстеры, то уже априори не может нравиться картошечка со шкварочками? – ох, надо было закусить на вокзале, под ложечкой засосало со страшной силой.

- Нет-нет, я не против. Ну, и как лобстеры?

- Почти восторг.

- И о чём книга?

- А Вы не читали?

- Почему же, читал, хочу сверить своё понимание книги и впечатление от прочтения с твоим. В общем, мне тоже понравилось. Так о чём книга?

- Ну, о том, что человек развивается, растёт психологически и морально, меняются ценности в его жизни, то, к чему стремишься поначалу - всего лишь детские, юношеские фантазии, а жизнь проще и банальней: семья, друзья, дети, всё это важней всего в жизни. И всегда происходит так, что то, что больше всего ценишь, то и ускользает из твоих рук в один миг. Это, как построить Вавилонскую башню, а она, вдруг, рушится в тот самый момент, как ты положил последний кирпич, как будто ты ошибся где-то там, в прошлом, ещё при закладке фундамента.

- Так много слов, - он чуть задумался, но буквально на несколько секунд, - значит, зацепило по- серьёзному?

- Серьёзней не бывает, - я был искренен и он это понял.

- А сам Памук сказал, что книга о …

- Где?

- Что где?

- Где сказал?

- В Ганновере.

- Кому сказал?

- Мне.

- Вам лично?
 
- Мне лично.

- Вы знакомы?  - подозреваю, что вид у меня был сильно удивлённым, - Или это было на какой-нибудь встрече с читателями?

- Встречались пару раз. Один раз на книжной выставке на ВДНХ, а второй у Серёги, в Ганновере - пили шнапс вместе. Нет, водку, он пил водку, мы с Серёгой пили шнапс, Так вот, Памук сказал, что это книга о том, - он выдержал паузу, - о том, как опасно в Турции ездить на автобусах, - и он раскатисто захохотал.

- Я думал, Вы – серьёзно, не поездка, а какой-то козлёнок в молоке получается.

- Только не Поляков!

- Почему? Он плохой писатель или плохой человек?

- Два в одном.

- «ЧП районного масштаба», на всю страну прогремел.

- Прогреметь на всю страну не так сложно, как кажется, напряги чуток мозги, оглядись, послушай, что пипл схавает с удовольствием, такое блюдо и приготовь.

- «Замыслил я побег» неплохо у него вышел, - мне правда понравилось, - я во многих моментах узнал себя, как в Гумберте у Набокова.

- Ну ты сравнил, где Поляков, а где Набоков? – он снова всхохотнул, - Ты от жены собрался уйти, молодуху нашёл?

- Нет, - я не сразу понял, что он имел в виду, - а, Вы об этом, разве обязательно полностью переносить на себя весь образ в целом?  Я же говорю – в некоторых моментах мои мысли совпали с его поступками.

- «Во многих», - тут он меня поймал и погрозил пальцем правой руки.

- Ну, во многих, но я жене не изменяю и не собираюсь её бросать.

- То есть, в мыслях ты готов ей изменить и уйти к молодухе, но, в отличие от него, у ты трусоват, не хватает смелости сделать то, что сделал он?

- Почему сразу трусоват? Я ценю свой брак выше сиюминутного удовольствия. Я люблю свою жену и не собираюсь ломать отношения ради секса на стороне.

- Скукота-то какая! - он притворно зевнул и прикрыл рот рукой, - И часто?

- Что часто?

- У тебя с женой секс часто?

- Я не собираюсь с первым встречным обсуждать свою интимную жизнь.

- И это правильно, просто твоё теоретическое понимание его поступков, «во многом», напоминает имитацию, или, грубо говоря, маструбацию измены и развода.

- Нет, это невыносимо, ещё раз повторяю: я не соби…

- Ну, хорошо, уговорил, с сексом закончили, скорострельчик вышел у нас с тобой, - он всхохотнул, - а после секса что нужно сделать?

- Что?

- Покурить! Идёшь?

Я согласно кивнул и пошёл бы, если бы не:

- Х…….во.

В этот раз на весь вагон прозвучало что-то совсем уж нечленораздельное.

- Вот видишь, он тоже ругается, плохо ему, а ты его не хочешь отчитать за мат?

- Он станцию объявил. И как я его отчитаю, даже, если захочу?

- И что это за станция?

- Я не расслышал.

Мы вдвоём старались разглядеть в темноте название, но так и смогли.

- Сейчас, узнаем, - мой собеседник встал и пошёл по вагону в сторону хвоста поезда, я думал, что он прочитает название в расписании, но он нажал кнопку вызова машиниста:

- Шеф, а что это за станция?

- Я объявлял.

- А я не расслышал. Вы там спите все? Прошу повторить.

- Не мешайте мне вести состав в котором едете, - машинист явно проснулся и я уже не догадывался, что он говорит, а явственно слышал каждое его слово, - я на всю электричку объявил название станции.

- А в нашем вагоне не было слышно.

- Это в каком вагоне?

- В …, - он задумался, глянул вопросительно на меня, посчитал что-то в голове, - в шестом.

- Перестаньте хулиганить, наряд, пройдите в шестой вагон. Двери закрываются.

Вот ведь гад, специально не объявил, какая следующая.

- Зачем наряд? Мы и так красивые. – ковбой уже отпустил кнопку и посмотрел на табличку с перечнем остановок, - вот видишь, чуть расслабился, а охрана тут, как тут – сиди, не выёживайся. Кстати, это Храпуново было.

Сосед вернулся на место и снова уселся напротив меня:

- Видишь, ничего не меняется? Пятьдесят лет прошло с той публикации в «Новом мире» Солженицына, а мы, как сидели всей страной, так и сидим, только режим полегче: можно на другую зону переехать, если эта надоела.

- Так получается, везде - зона? Нет разницы? Вот и Солженицын, посидел тут, потом там, потом снова сюда вернулся.

- Точно! Вот ведь, человек, написал «Ивана Денисовича» и сам испугался написанного, так часто бывает. Потом, когда из США вернулся, просил у царя ужесточить режим, чтобы мы, иваны денисовичи, бед по глупости не натворили. От певца свободы к вертухаю человек деградировал. Или, наоборот, достиг нового уровня сознания. Плох тот заключённый, который не хочет стать вертухаем, да? – он всхохотнул своим фирменным хохотком и подмигнул мне правым глазом, - а помнишь, как Ахматова про его «Матрёнин двор» сказала, что это вся русская деревня под паровоз попала? Вдребезги разнесло её!

Я отрицательно помахал головой, не знал я этого. Мне было совсем не смешно, я всё пытался переварить то новое осмысление, которое он подкинул в мой кипящий котёл. Нет, ну правда, вошь я какая-то или право имею? А «Матрёнин двор» у меня с судьбой России и конкретно русской деревни никак не ассоциировался.

- А мне показалось, что это просто история из жизни деревни, каких сотни и тысячи. У Булгакова подобные случаи в его врачебных рассказах описаны, но никто из этого не делал таких глубоких выводов. А у Толстого поезд всю русскую интеллигенцию переехал вместе с Анной Карениной, получается?

- Получается, получается, не буду спорить, может, и не имел Исаич ничего подобного в виду, что Ахматова углядела. Пойдём, покурим?

- Нельзя столько курить.

- А ты кто такой, минздрав, что ли, чтобы меня предупреждать? Не будешь- не кури, а ко мне со своими предупреждениями не лезь, я сам разберусь, сколько мне курить можно, - и он пошёл в тамбур у меня за спиной, надев шляпу.
 
- Есино. Эй, там, в шестом вагоне! Е-си-но!

Несмотря на сказанное мной, я бы тоже сходил покурить, но уже не мог пойти, не потеряв лицо. Я уставился в окно, без всякой цели что-то увидеть, просто убивал те две минуты, что его не было.

- Осторожно, двери закрываются! Следующая остановка – Фрязево.

 - Чего такой грустный? – он вернулся, сияющий так, словно курил не простые сигареты, а нечто более существенное и повышающее настроение, - не грусти, э-э-э, а как тебя зовут-то?

- Алексей.  Алексей Олегович.

- А! Тёзка, значит, - он искренне обрадовался и тут же огорошил меня, - Михаил! Приятно познакомиться!

Он протянул руку и я пожал её.

- Взаимно, а почему тёзка?

-  У меня деда Алексеем звали, - и тут же, не давая опомниться, - все люди – тёзки, братья и сестры.

- Спорный тезис.

- То есть, ты хочешь сказать, что, если бы тебя звали Михаилом, то ты был бы совсем другим человеком? Может, ты ещё и в гороскопы веришь, и в гадание на картах?

- Нет, наверное.

- Тогда какая разница, как тебя и зовут и почему мы, в таком случае, не тёзки?

- Потому, что меня зовут Алексеем Олег…, Алексеем, а Вас – Михаилом.

- Но при этом всё равно, кого как зовут, ибо это дело случая и я вполне мог бы быть Алексеем Олеговичем, - он официальным и сухим голосом назвал мои имя и фамилию, - а ты – Михаилом, равнозначно - мы оба могли бы быть Михаилами и оба – Алексеями, а, значит, мы – тёзки.

Мне совсем не хотелось быть ему тёзкой, братом, а, тем более – сестрой, но я решил согласиться с ним и кивнул головой, скорее неопределённо, но с лёгким намёком на утвердительность. Просто старался избежать разговоров, что мы могли бы быть какими-нибудь Тузиками на противоположных концах какой-нибудь Обшаровки.

За спиной у моего собеседника открылась дверь, и я увидел полицейского, видимо в моём взгляде промелькнул невольный испуг, отчего мой сосед с удивлением обернулся себе за спину. Вслед за старшим в вагон втянулись два тонких силуэта, тоже в полицейской форме, но они вызывали скорее жалость, видимо, это были срочники.

Все трое не торопясь дошли до нас и расположились в точности, как контролёры не так давно, перекрывая возможные пути нашего бегства. Старший оценивающе осмотрел нас обоих, начиная с ковбоя, потом обратился к нему, сделав некоторый вывод из нашей внешности:

- Сержант Омельченко, линейный отдел полиции тр-пр-мр  на железнодорожном транспорте. Ваши документы.

Мой сосед, не сводя со старшего группы насмешливого взгляда, снова достал из внутреннего кармана своего пальто уже знакомую мне загадочную красную книжицу, похожую на пропуск, и развернул её нарочито близко к глазам сержанта, вытянув левую руку на всю длину в его сторону. Сержант внимательно изучил содержимое предъявленного и вопросительно уставился на моего соседа, тот закрыл книжицу и спрятал её обратно в карман.

- Это всё? – сержант понял, что, если он не уточнит, то больше ничего не увидит.

- А что тебе ещё нужно, сержант? – лицо ковбоя выражало искреннее изумление, - права я дома оставил, да и не за рулём я сегодня.

Можно было подумать, что кто-то доверит этому типу управлять автомобилем. Сержант хотел было настоять на чём-то и поиграл немного с моим попутчиком в гляделки, но не выдержал и повернулся ко мне, намереваясь что-то сказать, однако не успел.

- Он со мной, - сосед опередил его и снова уставился прямо в глаза сержанту.

- У вас здесь накурено, - оправившись после такой наглости ковбоя и после некоторого раздумья произнёс старший из полицейских.

- Это вы ещё вон в том тамбуре не были, там, хоть топор вешай, - и мой попутчик указал в направлении того самого тамбура, где он не так давно курил.

- А вы откуда знаете? – просиял сержант, по нему было видно, что мысленно он уже поймал ковбоя и начал выписывать ему штраф, а, если тот будет возражать, то можно и в обезьянник посадить красавца. Его подчинённые подобрались и уже было изготовились к прыжку на добычу.

- Там только что курили двое, а до этого они о чём-то с машинистом беседовали вон по тому устройству, - сосед показал мне за спину на ту самую штуку, по которой доводил машиниста электрички.

- И куда же они делись? – сержант почувствовал, что добыча ускользает из его рук.

- Вышли на предыдущей станции, - в голосе ковбоя было столько убедительности, что не поверить ему было невозможно, - я сделал им замечание и они вышли.

Сержант явно расстроился и посмотрел на меня, видимо ожидая, что я расколюсь и сдам подельника, однако, я утвердительно закачал головой и ситуация разрядилась, ему нечего было нам предъявить. Солдатики расслабились и чуть сдвинулись обратно, к проходу между рядами сидений, сержант глянул в темноту за стеклом, словно пытаясь разглядеть тех самых злоумышленников, потом, словно осознав бесполезность этого занятия, оторвал взгляд от окна, ещё раз оглядел нас и двинулся в сторону хвоста поезда, тени поплыли за ним.

Я с трудом дотерпел, когда они исчезли из нашего поля зрения:

- А что это за красная книжица у Вас? Вы не из ФСБ?

- Нет.

- Можно взглянуть?

- Нет.

- Вам что, жалко? Ну, что это за таинственный артефакт, заменяющий проездные документы и паспорт?

- Членский билет. – он специально недоотвечал, ожидая очередного вопроса и наслаждаясь моментом.

- Членский билет? Я извиняюсь, а Вы член чего?

- Союза писателей СССР.

- Так нет его, вроде, союза писателей?

- Союза нет, а члены остались, - он всхохотнул радостно и удовлетворённо, его приём снова сработал и развеселил его.

- Так Вы, всё-таки писатель?

- Нет.

- А членский билет?

- Дело случая. У нас в институте наиболее одарённым филологам выдавали, авансом, так сказать. Кому-то Нобелевскую премию мира авансом дают, а вот мне членский билет достался. Так что, по документам я писатель.

- И что, писатели имеют право ездить в электричке бесплатно и паспорт писателю не нужен?

- Да нет, очень даже нужен, но у писателя есть более грозное оружие.

- И что же это за оружие такое?

- Плевок в вечность.

- Не понял.

- Вот ты что можешь сделать контролёру и менту, кроме, как показать им билет и паспорт? Правильно, ничего! А я могу …, нет, ну не я, а обычный писатель может прописать любого человека так, что и его потомки в десятом поколении не отмоются в веках. Вот возьми, к примеру, Омельченко, хорошая, приятная на слух фамилия, а ведь, возможно, что до Гоголя и Ноздрёв, и Коробочка, и Чичиков были обычными фамилиями, а где они теперь? Нет их. Вот представь себе, что приходишь ты в первый класс, Ваня Ноздрёв, и учительница на первом же уроке фыркает от смеха, прочитав твою фамилию в классном журнале, и все остальные вслед за ней, пока ещё не понимая, что в этом смешного, а в пятом классе все хором ржут над твоей фамилией уже осознанно и ты до самого окончания школы только о том и мечтаешь, как женишься и возьмёшь фамилию жены, лучше бы, чтобы это был Болконский, Нарышкин или Трубецкой, Потёмкин тоже подойдёт. Главное – не забывай при этом неустанно повторять, что это всё из любви к жене. Два-три поколения унижений и оскорблений и нет тех Ноздрёвых, как и не бывало никогда. Может, нахамил какой-нибудь Ноздрёв Гоголю в экипаже, а последний возьми и изведи всех их под корень без применения оружия массового поражения. Как думаешь, хочет сержант Омельченко такой судьбы для себя и своих потомков? Вот, то-то же!

- Фрязево.

- Откуда он может знать, что Вы – именно такой писатель, уровня Гоголя? Большинство писателей вообще никому не известны, и что они там пишут, знают только их жёны и дети, если таковые имеются.
 
- Вот! Лотерея! Только в лотерее ты можешь выиграть, один из миллиона, а тут они могут проиграть, но проиграть по-крупному, на столетия! – он поднял вверх указательный палец правой руки куда-то вверх, в века.

- Но ведь Вы не писатель!

- А им это откуда знать? По документам я писатель! Без бумажки ты …

- Букашка, - я успел вставить приличное слово.

- Пусть будет букашка, смыл не теряется. – великодушно согласился ковбой, - а можно писательством жизнь себе спасти.

- Как?

- Про Достоевского я тебе уже рассказывал, так вот, у него есть достойный продолжатель. Рыбаков, слыхал?

- Анатолий?

- Он самый! Человека репрессируют, а он им «Кортик», что, съели? Мало вам? Вот вам «Бронзовая птица»! Помнишь, как Достоевский хвалебный стишок Александру II написал и тут же был прощён? Кто помнит о том стишке? Правильно – никто! А Рыбаков своими хвалебными письмами в адрес советской власти в историю советской литературы вошёл. И никто его после этого пальцем не тронул, а он им последний гвоздь в гроб заколотил – «Тяжёлый песок». Читал?

- Нет.

- Двери закрываются, следующая – Казанское.

- Зря. Такую развесистую клюкву ещё поискать надо.

- Про что?

- Про евреев. И про немцев. Как в кино.

- С чего это ему про евреев писать?

- Так он и сам еврей был. Наумыч. Про своих и писал.

- Вот уж не подумал бы.

- После этого «песка» его тронуть никто не смел, сразу можно было попасть в антисемиты и шум получить на всю планету. Но как эффектно он в восемьдесят седьмом «Детей Арбата» запустил! Какая изящная трёхходовочка! Последний прямо в челюсть! Нокаут!

- Трехходовочка – это из шахмат.

- И как гениально он свой «песок» закончил, как в граните отлил: «Всё прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда». И, попробуй пойми, к кому это относится. – ковбой не обратил никакого внимания на моё замечание.
 
- А Вы что, антисемит?

- С чего ты взял?

- Вот, Рыбаков Вам не понравился.

- А тебя не смущает, что я до этого прошёлся по десятку русских и прочих писателей и гораздо сильнее и чуть не матерно, а Рыбакова даже похвалил. Ты, часом, не еврей?

- Нет, не еврей, но больно Вы странно их хвалите, уж лучше бы ругали.

- Всё вам, евреям, не нравится! Ругаем – антисемит, хвалим, - махровый антисемит!

- Ещё раз повторяю – я не еврей!

- А я пытался в Израиль на ПМЖ выехать, - это было более, чем неожиданно, - не срослось.

- Вы еврей?

- Оказалось – нет, - в его словах было искреннее сожаление в этом факте, - нет, ну ты скажи мне, почему у одного бабушка в юности поговорит с евреем и всё, он истинный иудей, а у меня у папы у мамы папа был еврей, а я не еврей! Где справедливость?

- Это у кого бабушка с евреем поговорила?

- Ленин, Владимир Ильич! – он с недоумением посмотрел на меня.

- Ленина мы уже проходили, не хотелось бы повторяться.

- Таки, вся страна его уже проходила, но снова возвращается, а тебе это не нравится? Ты на митинги, случаем, не ходишь?

- Нет, не хожу, а можно в политику не углубляться?

- А чего так?

- Там уж точно без мата и говна не обойтись, лучше про литературу!

- Таки, давай про литературу, кто бы спорил? Кстати, у тебя дети есть?

- Да, трое, два мальчика и девочка, у стар…

- Мало.

- Детей мало?

- Ну, да.

- У Вас больше?

- Да, один, - он непритворно вздохнул, - но сильно проблемный.

- Чем проблемный?

- Ди-джей.

- А-а-а! – хотя, честно говоря, в чём проблема, я не понял.

- И, что, зарплаты буржуйской хватает на троих детей?

- Вполне.

- По тебе видно. Хотя, что-то мне подсказывает, что великий грех на тебе!

- Я не писатель! – сразу понял я, куда он клонит.

- Но ведь пробовал? Признайся! Покайся, и Господь простит тебя! – он перекрестил меня, - в юности все писали, ну, давай, колись, друг!

Мы уже друзья?

- Было, но уже давно, я и не вспомню ничего, вот жена пишет, у неё хорошо выходит.

- Да что мне твоя жена? Вспомни хоть что-нибудь, прошу, - он умоляюще сложил руки, - обещаю не смеяться.

Зачем я согласился?

- «-Привет! Ответ - опять: - Привет! - Ты как?  - Никак.  - Я тоже так. А кто? -Поэт!- И я поэт! Нет, не в душе, а просто так!»

После небольшой паузы он выдавил из себя:

- Всё?

- Да.

- Краткость – сестра таланта! Это не про тебя, не волнуйся, - он честно старался не смеяться.

- Спасибо.

- Ладно, давай из жены что-нибудь.

- Нет.

- Ты что, обиделся? Так я же любя! Нет, ну правда, стишок поганенький, подростковый, ты когда его написал?

- Лет в двадцать.

- Для двадцати нормально, если ты не Лермонтов, а ведь ты не Лермонтов?

- Нет, я не Лермонтов!

- Это сразу видно! – он всхохотнул, - Почитай что-нибудь из жены, не жмись.

- Вам мало того, что Вы надо мной поиздевались? Вы таким образом самоутверждаетесь?

- Зачем бы это мне было нужно? А, вдруг, она великая поэтесса современности?

- И как Вы это определите? Вы литературный критик?

- Типа того, нахватался у соседей по Переделкино, я же тебе рассказывал.

- Наверное, снова пообещаете не смеяться?

-Вот тебе крест! – и он размашисто перекрестился.

- Стремительны часы заката …
  Мучительны часы разлук …
  А годы ожиданья – плата
  За совершаемое вдруг!

Он молчал.

- Ну, и как?

- Видишь ли, друг, она, конечно, не идеал, но в сравнении с тобой – она, она, как Пушкин в сравнении с …, - он запнулся, подыскивая точное сравнение, - с …, с тобой же.

Он закатился в глубоком смехе.

- Она – Пушкин?

- Нет, нет, ох-хо-хо, - он всё никак не мог успокоиться, - просто в сравнении с тобой любой – Пушкин.

И он снова зашёлся в глубоком смехе. Когда он немного успокоился, то сквозь смех выдавил из себя:

- Но у вас у обоих никаких шансов попасть в книгу, в печать, в настоящую книгу, понимаешь? Такую, которую читают миллионы по всему свету, которую издают на тридцать основных языков цивилизованного мира, - он уже был совсем серьёзен, - тут мало быть хорошим писателем или поэтом, тут качественный пиар нужен. Вот я знаю одну поэтессу, у неё не стихи, шлак натуральный, но у неё пиар – что надо, всем пиарам пиар.

- Это кто? Я её знаю?

- Её все знают, про неё во всех газетах пишут, по всем телевизионных каналам её показывают и весь интернет полон ей.

- Это сколько же денег надо в такой пиар вложить?

- Нисколько! Ни копеечки!

- Это как это так? Кто это так исхитрился?

- Та самая Васильева, - и он всхохотнул.

- Какая Васильева?

Вместо ответа он вскочил на сиденье и громко, на весь вагон нараспев, в ахмадуллинском стиле задекламировал, раскачиваясь и размахивая в такт стихотворенью руками, как будто дирижировал оркестром:

- Ты меня обманул, ну за что и зачем?
Разве я виновата, обидела чем?
Ты за что меня пнул, пусть слегка, сапогом?
Или я не твоя и не твой это дом?

- Казанское.

-Нет, ну ты скажи, разве это не великолепно? Есенин сейчас издавался бы меньшими тиражами, жалкий неудачник, лузер!

И он продолжил, уже чуть притопывая ногой в ритм стихотворенью:

- Ты ушел и сказал: «Минут двадцать, вернусь».
Ну а я жду тебя уже сутки, молюсь!
И с чего же ты взял, что так можно со мной —
Как с жеманной, постылой и скучной женой?

Он снова прервался и уже ко мне:

- У тебя с женой так?

- Нет.

- Ещё хуже?

Он смотрел на меня сверху вниз, глаза его бешено блестели, он явно впал в экстаз:

- Были ссоры порой, тихо тухла свеча,
Но была их любовь всё равно горяча.
И был нежен и счастлив его дивный взгляд,
Как планета земля, встретив звездный свой сад.

- Двери закрываются, следующая – Вохна.

Вагон дёрнулся, словно сбившись с ритма вслед за строкой, он покачнулся, снёс ногой свою шляпу в проход между сиденьями и, потеряв равновесие, той же ногой приземлился на неё. Выругавшись от души, он поднял шляпу с пола, выправил её и небрежно бросил на то же самое место. Закончил он уже без всякого энтузиазма скороговоркой:

- И ничто не могло разлучить их тела,
Только тридцать минут, только лишь иногда,
И на тридцать минут она раньше ушла,
Через тридцать минут он ушел навсегда.

Он смачно сплюнул в проход между рядами сидений, в его глазах я увидел тоску и полную безнадёгу. Где оно, то веселье, только что искрившееся в его глазах? На сиденье опустился старый и грузный человек, невозможно было поверить, что это он только что скакал, как мальчик, по вагону.

Заметив, что я не отрываясь смотрю на его плевок, он встал, растёр след своей злобы и вернулся на место.

- Интеллигенция! – может он это и не сказал, а я сам домыслил, что это должно было прозвучать в мой адрес.

За моей спиной раздался звук закрывшихся дверей, я оглянулся и увидел наряд полиции в полном составе. Сержант внимательно смотрел на моего соседа. Так, не спуская с него взгляд, он и дошёл до нашего прохода между сиденьями, за ним ползли двое его подчинённых. Подойдя к нам, он остановился посередине, чуть вполоборота к моему соседу, его тени не стали перекрывать возможные пути отхода потенциальных преступников, то есть, нас, а расположились позади своего начальника, разглядывая данную им реальность сквозь пелену равнодушия.

- Вы плюнули, - выдавил из себя сержант, - и прыгали по сиденью.

- Капитан Оче…

- Сержант Омельченко! – повторно представился начальник группировки правоохранителей.

- Я говорю – капитан Очевидность ты, сержант Омельченко, я знаю, что плюнул и прыгал, с памятью у меня пока всё в порядке, - мой попутчик всхохотнул.

- Непорядок это, нарушение закона, - голос сержанта был полон неуверенности.

- Я и не спорю, одно нарушение я уже устранил, сейчас и со вторым расправлюсь, - мой сосед широко махнул рукавом плаща по сиденью, - вот и всё.

- Так нельзя, - уже почти заканючил сержант.

- Пойдём, поговорим, - попутчик встал, взял за руку сержанта и увлёк его за собой в тамбур, тот, что был передо мной, тени потянулись следом за ними, шляпа осталась на сиденье.

Я увидел сквозь стекло дверей, что уже в тамбуре ковбой достал из кармана пачку West и протянул её сержанту, тот сначала помахал головой, отказываясь, видимо, тоже был в завязке, но кончилось всё это тем, что они все четверо курили West моего соседа, о чём-то разговаривая, мой попутчик при этом активно жестикулировал, сержант вяло отмахивался одной рукой, а остальные двое участника сценки курили чуть в сторонке, изредка перебрасываясь фразами друг с другом.

- Вохна.

Когда он вернулся, я уже успел соскучиться по нему. Наряд в полном составе исчез в направлении головы электрички и он был один.

- Вот же работа у людей: в дождь, в холод, в жару ходи здесь, преступников лови, - ковбой начал говорить ещё не дойдя до меня, - а тут полно неадекватов разных, пойди разбери, кто он: с виду, вроде, человек приличный, одет хорошо, документы у него в порядке а, оказывается, маньяк, убийца, насильник и грабитель.

Он уставился куда-то за мою спину. Я обернулся и увидел женщину средних лет, когда она зашла в вагон, я не заметил.

- Точно, по количеству преступлений на тысячу человек – электрички в лидерах статистики, - я решил подыграть своему соседу, - особенно много здесь совершается изнасилований и ограблений.

Всё это я говорил, глядя прямо в глаза нашей новой соседке. Два раза повторять не пришлось, она схватила свою сумочку и чуть не бегом ушла в ту сторону, куда только что проследовал наряд полиции. Когда она проходила мимо нас, ковбой протянул руку в её сторону и быстро произнёс:

- Куда же вы, мадам? Такая красивая женщина, вы могли бы скрасить дорогу двум холостякам.

Это заставило её ещё ускорить шаг, но на бег она так и не перешла, видимо, чтобы не спровоцировать нас на погоню.

- Двери закрываются, следующая – Павловский Посад.

- И зачем ты её испугал?

- Я? Испугал? Это Вы заговорили об изнасилованиях и маньяках, - я был в полной уверенности, что он пошутил, - мне показалось, что Вы хотели, чтобы она ушла и специально завели об этом речь.

- С чего бы это? С кем приятней общаться: с тобой или с молодой, красивой женщиной? Я не такой! – он слегка всхохотнул, видимо в знак того, что ответ на этот вопрос и так понятен.

- Попробуйте её догнать, она не могла далеко уйти. Только захочет ли она с Вами общаться? – видимо, голос меня выдал.

- Ты обиделся, что ли? Не обижайся, друг, я тебя не променяю на первую попавшуюся бабу, не волнуйся, вот, если бы их было две, - он по своему истолковал интонации моего голоса, - помнишь, о чём мы говорили?

- О том, что я не Пушкин.

- Да ты только обиды и запоминаешь, как Карлсон, который живёт на крыше, тот тоже постоянно обижался. Ладно, я хочу загладить свою вину и открою тебе самый большой секрет - как стать самым популярным писателем современности! Идёт?

- Есть такой секрет?

- Конечно!

- И о нём никто не знает?

- Я знаю! Но никому не скажу! Кроме тебя! – он наклонился ко мне и жестом призвал меня сделать то же самое, я наклонился ему навстречу, - надо съесть говно.

- Что? – я резко отшатнулся.

- Говно надо съесть, чтобы шокировать всех, - ковбой перешёл с шёпота почти на крик.

- Говно Сорокин ел, - я где-то читал про это.

- Откуда ты знаешь, что он его ел?

- Так он сам это сказал.

- Вот именно, он тоже знает этот секрет, нас теперь трое! Только не ел он ни хрена. – его голос был полон уверенности в сказанном.

- Как это не ел?

- Ну, ты знаешь, что обещать жениться, не значит жениться? Так и тут: сказал, что ел, не значит, что действительно ел, это мог быть маркетинговый ход.

- Ужасный ход.

- Говёный. А ты точно не собираешься становиться писателем?

- Зуб даю! – и я показал большим пальцем, с каким именно зубом я готов расстаться.

- Ладно, тогда расскажу тебе весь рецепт, как быстро добиться успеха на этом поприще, тут надо пойти дальше Сорокина. Хочешь стать известным и успешным писателем с рекордными гонорарами? Наложи под камеру кучу, съешь это своё дерьмо, выложи это в интернет, собери тысячи лайков и на завтра у твоих дверей будут толпиться десятки литературных агентов ведущих издательств страны с самыми заманчивыми предложениями. Ты потом не забывай дровишек в этот костёр подкидывать и твоя писательская карьера, считай, состоялась. Иногда меняй репертуар, а то у тебя последователей-дерьмоедов появится толпа и ты сам не заметишь, как в ней затерялся. Для разнообразия можно …

- Вот только не надо всех этих мерзостей, я не собираюсь становиться писателем!

- А вот это хорошо! Молодца!

- И мы договорились не употреблять термин «дерьмо».

- Мы про говно договаривались.

- Вот и не надо, пожалуйста, портить русскую речь и смешивать говно с дерьмом, -  я реально был близок к истерике от смеси омерзения и негодования, охвативших меня.

- Смешивать говно с дерьмом? И снова молодца! Именно этим мы сейчас и занимаемся, смешиваем писателей с родственной им субстанцией. Ну, ладно, дерьмо тоже исключаем, уговорил. А матом ты по какой причине не ругаешься? Жена? Или по нежному сложению души, впитанному с молоком матери?

- Жена ругается. Детство провёл в Тбилиси, а там это не принято.

- Кикабидзе тоже ругается, он не в курсе, что «там это не принято»?

- Не то, чтобы совсем не ругаются, но, если я упомянул про свои отношения с вашей мамой, то тут два варианта: у меня действительно что-то там с вашей мамой произошло и я спешу вас этим обрадовать или я хочу вас этым абыдэт, - я постарался изобразить грузинский акцент, и, подозреваю, что получилось хорошо, - а так, чтобы через слово вставлять этот мусор в речь, такого нет.

- Ты там родился?

- Нет, как мне исполнилось двенадцать лет, мы туда всей семьёй переехали, отец военный, помотались слегка.

- Не били по лицу первоначально, пока не привык употреблять некоторые слова аккуратно?

- Было дело, но почти сразу усвоил правила.

- Через кулак наука быстро впитывается в сознание, - он снова всхохотнул, - и надолго, да?

- На всю жизнь, получается.

- Молодцы грузины, научили тебя употреблять русский язык с любовью к родной речи.

- Там не только грузины были, полный интернационал.

- Здорово! Вот бы было место на земле, где не было бы писателей, а за намерение писать били бы в морду. И, чтобы через это место все на планете прошли, желательно в детстве, с двенадцати лет, говоришь там жил? И до какого возраста?

- Да пятнадцати лет.

- Вот, значит, трёх лет достаточно.

- Кстати, есть ещё один способ стать писателем, я его уже упоминал, напиши что-нибудь верноподданическое и насладись славой, вот, послушай:

  Антисоветскую заморскую отраву
  Варил на кухне наш открытый враг.
  По новому рецепту, как приправу,
  Был поварам предложен пастернак.
  Весь наш народ плюёт на это блюдо:
  Уже по запаху мы знаем, что откуда!

- Павловский Посад.

- Это кто?

- Михалков.

- Старший?

- Ну, да, самый старший, автор всех наших гимнов.

- И вот так про Пастернака?

- Да какая разница, про кого, написал так один человек о другом человеке и всё, теперь вовек не отмоешься.

- Пастернак не отмоется?

- У него свой багаж за плечами, как говорится, кто без греха, пусть первый кинет камень, а за эти строки Михалкову и потомкам его краснеть. Как и за гимны.

- А с гимнами что не так?

- Ты советский помнишь?

- Местами.

- Как начинался, помнишь?

- Союз нерушимый республик свободных …

- Ну-ну, дальше.

- Сплотила навеки великая Русь …

- Достаточно. Сбылось?

- Что?

- Сплотила навеки?

- Нет.

- И как можно было этому человеку снова доверить написание нового гимна? Тут же явный знак по Коэльо – надо что-то поменять, - я никак не мог въехать в его логику, а он горячо продолжал, - а новый знаешь?

- Великая, священная, Россия, держава, как-то так.

- У меня тоже примерно так, но одну строку я точно запомнил, в этот раз Михалков её в конец гимна вставил, помнишь, чем там всё заканчивается?

- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – платформа Назарьево. – вдруг прорезался голос у звуковоспроизводящей системы.

- Мы гордимся тобой.

- Этой мантрой каждый припев заканчивается, а куплет последний, помнишь?

- Нет.

- Так было, так есть и так будет всегда! – торжественно пропел попутчик.

- И что здесь не нравится?

- Что ты знаешь, что было, что есть и что будет всегда?

- Солнце, небо, мама, я.

- Послушай, Дункан Маклауд из рода Маклауд, даже ты помрёшь, думаю, что раньше, чем Солнце и небо, - тему мамы он деликатно обошёл.

- Это из области философии?

- Это диалектика, я её в советской школе в десятом классе проходил, мне Наталья Степановна, директриса наша, ещё тогда, в восемьдесят третьем сказала, что социализм закончится и снова будет капитализм.

- Она из диссидентов? Вы её не сдали?

- С чего бы это мне её было сдавать? Мы диалектику в школе проходили, а по законам диалектики всё в этом мире движется по спирали, возвращаясь и повторяясь в другой версии, и ничто не вечно под Луной. Ты в каком году школу закончил?

- В девяносто втором.

- И, что, это вам в школе не преподавали?

- Не помню, но то, что после социализма снова наступает капитализм, мы увидели своими глазами, ещё когда в школе учились. А вам директриса прямо так и сказала, что снова будет капитализм? На уроке?

- Да.

- Не верю.

- А уж как мы не поверили, тогда, в восемьдесят третьем, ведь утро в стране начиналось с того, что сплотила навеки, а приходишь в школу и директриса тебе на уроке обществоведения: твоя страна не вечна, она может снова если не пропасть, так уменьшиться; социализм не догма!

- Так по этим законам вашей диалектики получается, что и социализм вернётся, – я был рад подцепить его, - в той или иной форме.

- Правильно! И какой смысл писать? Всё само сделается так, как надо, писатели только портят сам процесс нашей деградации. – он убил меня своей логикой.

- Господи, ну почему деградации?

- Так ведь социализм вернётся.

- Тьфу ты!

- Мы уже на «ты»? Ну, наконец-то!

- Я имел в виду, что в социализме ничего плохого нет.

- Кроме того, с чего он начинается, как идёт и чем заканчивается.

- Про то, чем начинается, ещё могу согласиться, большевики поначалу дров наломали, но потом-то всё устаканилось!

- Какое сладкое слово – ус-та-ка-ни-лось, - он растянул его по слогам и произнёс так мягко, как «мама», - выпьешь?

Ковбой достал из другого внутреннего кармана пальто, не того, где лежала его загадочная красная книжица, а левого, небольшую флягу, примерно на двести пятьдесят миллилитров.

- Нет, спасибо!

- Ты и курить поначалу не хотел, а потом, ничего, привык, втянулся, - тон его был слегка издевательским.

- Пить я точно не буду.

- Жена расстреляет? Или тёща? Они у тебя большевики?

- Ага, национал-большевики, лимоновцы. Сейчас сидят, Прилепина читают, «Обитель», думают, какое ко мне наказание применить.

- Ну, как хочешь, а я выпью, - он открутил парой движений пробку и хлебнул раз, пробку не закрутил, замер, ожидая реакцию организма на спиртное, откинувшись назад.

- Они только вчера «Санькя» закончили, а завтра за «Патолигии» возьмутся.
Мой собеседник снова приложился к фляге, отпил чуть больше и снова замер.

- То Вы на каждую фамилию писателя бросались, как собака на кошку, а Прилепина почему игнорируете?

- А что Прелепин? Сырой он ещё, как писатель, не дозрел, - всё это он проговорил, не меняя позы.

- Сырой, не сырой, а в тренде, читают, тиражи большие и не детективы пишет, а серьёзные книги.

- Знаю я эту секту сыроедов, но ничего, пожуют свою репку, пожуют и снова к жирам и белкам вернутся, исхудают на овощах да травах, настоящей литературы захочется, - всё ещё откинувшись назад.

- Во-первых, у меня соседи уже лет семь, как сыроеды и не тянет их ни на жиры, ни на белки; во-вторых, и Прилепин созреет, мастерства наберётся, вот тогда и …

- Вот, как наберётся, тогда и поговорим о нём, - ковбой бесцеремонно прервал меня, - а сейчас давай не будем терять на него драгоценное время, слышишь, колёса стучат? Это железнодорожные ходики так секунды отсчитывают, а их у нас совсем мало осталось.

Но, отхлебнув в третий раз, он, вдруг, передумал:

- Знаешь, для чего Прилепин сгодится? - и не дожидаясь моего ответа продолжил, - ты почитай его, даже так, начитайся его под завязку, чтобы уже тошнило и Шишкина попробуй, всё, что угодно, уже на первой странице кончишь: получишь самый настоящий литературный оргазм.

- Так хорош этот Ваш Шишкин?

- А ты не читал его

- Как-то не срослось.

- Это зря, лучше него, пожалуй, сейчас никто и не пишет.

- А он тоже к топору зовёт?

- Ты хочешь спросить в чём его вред, как писателя? Нет, к топору он не зовёт, скорее наоборот, этим-то он и опасен вдвойне: прочитаешь "Письмовник" и никого убить не сможешь. Враг придёт, детей твоих застрелит, жену изнасилует и растерзает, тебя пытать будет и убивать, а у тебя душевные страдания, нельзя обижать живую тварь! А представь, что все его прочитали, и спецназ, и пограничники, и президент, всё, кранты, сливай воду, некому за отчизну постоять.

- А, если и с той стороны прочитают? И не будет никаких войн?

- Будут, обязательно будут, всё равно найдётся один безграмотный на Земле, он всех и победит.

- Так как же он победит? Ведь никто воевать не захочет!

- А ты думаешь сейчас кто-то воевать хочет? Но воюют!

- Почему?

- А куда деваться? Не будешь воевать, свои расстреляют, помнишь, как Тарас Бульба сына своего расстрелял?

- Так он предал их.

- На войне любой, кто не убивает врага - предатель и подлежит расстрелу, иначе кто бы просто так, ни с того, ни с сего, убивал другого такого же человека, у которого дома точно так же дети сидят по лавкам голодные, жена любит его и ждёт, так же, как и тебя дома ждут, надеются и любят? А те, кто всё это затеял, в это время пьют шампанское, танцуют на балах, говорят друг с другом по телефону, раньше переписывались, как Александр с Наполеоном, им, их детям и жёнам ничего не угрожает, вот такая загогулина.

- Пока не придёт Юровский с приговором реввоенсовета.

- Вот видишь, в итоге расстреляют всех."Тоска".

Он отхлебнул четвёртый раз, совсем немного, крепко закрутил пробку и засунул флягу обратно в карман.

- Мы про Михалкова не договорили.

- Мы много про кого не договорили.- настроение у меня было совсем никакое.

- Ладно, не хмурься, я тебя развеселю, вспомни, как дети Дядю Стёпу пытали: «Неужели вы работу лучше этой не нашли?», - продекламировал он радостно, как декламируют детские стихи.

- И что здесь такого?

- Что здесь такого? Да в этих нескольких словах собрано всё то, что ещё от лермонтовских голубых шинелей про полициомилиционеров ругательного было сказано. Но как изящно! Дети просто издевались над Степаном Степановым, они ведь ему русским языком сказали, что это самая последняя из всех работ, что есть на Руси! «Неужели вы работу лучше этой не нашли?», - снова продекламировал он по-детски, но уже на пару тонов выше.

- Вы, как та свинья, везде грязь найдёте.- мне было совсем не смешно, перед глазами стояли документальные кадры из Чечни с отрезанными головами и собаками, поедающими чьи-то несбывшиеся мечты на улицах разрушенного Грозного.

- Спасибо за «свинью». Но я не обиделся, не бойся. – он явно заметил, что я слегка отшатнулся от него, - Понимаешь, можно полицейского ментом назвать, мусором, лягавым, много как можно оскорбить, грубо, матерно, плюнуть ему в лицо, но вот так тонко: «неужели вы работы лучше этой не нашли?», это суметь надо. За это я ему всё простил: и то, что талант в услужение власти поставил; и то, что написал с гулькин нос и как попало, а всеми писателями страны руководил; и все три гимна.

- Назарьево.

- Почему три?

- После смерти Сталина пришлось кое-что переписывать, хе-хе! А то читатели и слушатели понять не могли, как это так, Сталин нас вырастил, а Хрущёв его кроет с трибуны почём зря. Ох уж эти читатели!

- И писатели плохи, и читатели не хороши?

- Так с вас, с читателей, всё и началось! Это ведь вы заказываете музыку и оплачиваете все те мерзости, которые мы вам описываем. Ты думаешь, Сорокин говноед? Это вы, читатели, говноеды: заставляете писателя на разные эксперименты идти, вам самим неохота задницу от дивана оторвать и самим попробовать говно на вкус, вот вы и ищете кого-нибудь, кто бы ваши извращённые желания исполнил, да потом вам подостовернее описал. А нам, писателям, приходится говно есть, на северный полюс забираться, по скалам карабкаться, пиво просроченное пить, селёдку молоком запивать, на медведя выходить с рогатиной, …

- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – Дрезна.

- … в космос летать, напиваться до чёртиков, дурь разную нюхать, жить с тремя женщинами одновременно в трёх разных городах мира, худеть, толстеть, да мало ли, на что приходится идти, и всё ради вас, дорогие наши читатели! Вы без скандала и громкого шума в руки ни одну книгу не берёте, ни в один театр не ходите, ни один фильм без этого не обходится! Родись сейчас Пушкин, вы бы и его игнорировали и он сам бы застрелился, без помощи французов. Посмотрите на себя, читатели, в зеркало посмотрите, вы и телевизор-то смотрите, чтобы плюнуть на экран в ту реальность, а книгу в руки берёте, чтобы там, на страницах кого-то хуже себя найти и успокоиться: я не самый отвратительный человек в этом мире! Где они, современные герои вашей жизни? Где председатель среднестатистического колхоза, где передовик капиталистического производства, где Онегин, Печорин, Чацкий, князь Мышкин, Андрей Болконский, где? У вас и в литературе, и в жизни одни говноеды остались, эх!

 - Постойте, постойте, так Вы, всё-таки, писатель?

- С чего ты взял?

- Вы же сами сказали: «… нам, писателям …».

- Это я чисто гипотетически, с точки зрения писателей, а сам я – ни-ни, иначе с чего бы это мне тебя отговаривать?

- И я тоже думаю, с чего бы это? У Вас и документ имеется, где чёрным по белому написано, что Вы – писатель.

- С чего это ты взял, что у меня такой «документ имеется»? – передразнил он меня, - ты его видел?

- Вы же сами мне об этом и сказали.

- Вот на таких как ты и рассчитаны слухи о том, что писатели говно едят, вы же всему верите, как дети малые! На самом деле мы лежим на диванах за стенками у своих читателей и придумываем путешествия вокруг света за восемьдесят дней. Всё равно вы не проверите, хрен вас с ваших диванов поднимешь, я могу писать всё, что мне в голову взбредёт, главное – ложь должна быть ошеломляющая, чтобы ты завтра прибежал в свой офис поделиться прочитанным в моём новом романе с коллегами, а все уже с самого раннего утра мою последнюю книгу обсуждают, ту, где я описываю, как мой кот принимал роды у моей жены, пока я пьяный совокуплялся в лифте с соседом, из груди которого рвался «чужой». Как тебе сюжетец? – он торжествующе светился.

- Никак. Бегбедер, только наркотиков не хватает.

- Ну вот, а я старался, - он всё ещё был возбуждён и даже слегка подпрыгивал на сиденье, видимо, именно поэтому упоминание Бегбедера осталось без внимания, - кроме того, будь я писателем, где бы я сейчас был?

- На Капри? – догадался я.

- Или на Кипре, но никак не в этой электричке.

- Писатели не ездят на электричках? Вам противопоказано? А Ерофеев?

- Виктор?

- Нет, его я не читал, …

- И не читай, в нём от писателя только фамилия. Значит, Веничка?

- Он самый. Веничка Ерофеев. - Про Ерофеева я уже давно много слышал и читал, в основном восторги по поводу его алкогольно-запойной темы и что он пишет с матом. Ни то, ни другое меня не интересовало, и Венечка долгое время был мимо меня. В смысле, я сознательно его избегал, но однажды жена ехала к тёще на петушинской электричке и нашла на сиденье его самую знаменитую книгу «Москва-Петушки», с загнутым уголком на странице рецепта «Слезы комсомолки», и я её прочёл. Запоем, в один вечер, в один присест, а это значит, что мне понравилось.

Не знаю, кто раскладывает в этой знаковой электричке книги Ерофеева, а загнутый уголок указывает на сознательность её оставления, но большое спасибо этому человеку. А, может, кто-то просто забыл её?  Кстати, мата там не оказалось, это было прилизанное издание.

-  Венедикт точно очень хороший писатель, - я упёрся взглядом прямо в карие глаза собеседника.

- Да, только лучше бы он не писал.

- Так он писал так, что его не печатали. Разве это не хорошо с вашей точки зрения?

- То, что он писал, не могли напечатать в той стране, - он махнул правой рукой куда-то в сторону, видимо, где-то там остался СССР, - а он ещё специально писал так, чтобы не печатали, спивался на этой почве потихоньку, это тоже способ самоубийства, только медленный и более приятный. И, представляешь, как он портил этим её жизнь?

- А она существовала?

- Разве можно так написать о любви к той, кого не существует?

- Не знаю. Так, получается, он не испортил ей жизнь, а осветил её любовью, отсутствие которой она не смогла пережить? А, если и портил, то только одной ей, и не такой уж он и плохой человек?

- Не самый плохой из писателей, но у него есть один большой недостаток: его книга стала легендой еще при советах, а коктейли по его рецептам некоторые идиоты пьют до сих пор. Представляешь, сколько загубленных душ на его совести?

- Но сам-то он пил их и ничего, не помер. В смысле помер, но не от коктейлей, а от их количества.

- Ты ничего не понял: я не про жизни говорю, а про души, - он прижал правую руку ладонью к груди и сжал её в кулак вместе со свитером с такой яростью, что я испугался, что он, если не душу, то кусок свитера точно вырвет из груди. Но нет, обошлось, - это кроме того, что умер он от рака.

- Да, я и не знал, думал, что спился. А душа, кто её видел? Есть ли она в человеке?

- Точно есть! Просто писателям достаются самые никчёмные из них – алчные, с комплексом неполноценности и горячим желанием возместить его количеством читателей, то бишь, поклонников, - он погрозил пальцем куда-то мне за спину, я даже обернулся, но нет, в вагоне мы были по-прежнему одни.

- А «Вальпургиева ночь»?

- Ты и это читал?

- Дрезна.

- Ну да, а что в этом удивительного?

- У Венечки обычно люди дальше «Москва – Петушки» не углубляются, а любимое место у них – рецепт «Слезы комсомолки». А, может, ты и «Записки сумасшедшего» читал?

- Нет, вот это мне не попалось на глаза, как-то не сложилось.

- Зря, там наиболее хорошо видно, что он писал не для печати при той власти, при советах.  Вот, если бы он написал так, чтобы не напечатали тогда, в те времена, и не узнали никогда, тогда это был бы лучший писатель на свете.

- Так, если он писал не для печати, так, может, он тот единственный из писателей, кто не го…, - я чуть было сам не сказал это слово, - ну, хороший человек.

- Хороший человек не просто написал бы так, чтобы не печатали, но и не показывал бы никому, а лучше сжёг бы сразу после написания, чтобы никто и не знал, что он пишет что-то.

- Как Гоголь второй том «Мёртвых душ»?

- Точно, тут Гоголь молодец! – он одобрительно закивал головой.

- Так, значит, все писатели плохие, а Гоголь – молодец? – я был рад подловить его на таком противоречии.

- Что сжёг свою книгу – молодчина! Плохо, что не сжёг все остальные.

- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – платформа Кабаново.

- Так смысл жечь? Он же их уже напечатал!

- Так и надо было жечь до того, как напечатал, как второй том.

- Мы бы тогда и не узнали ни то, что он сжёг второй том, ни то, что он сжёг всё остальное – это было бы никому не интересно.

- Зато он не принёс бы людям столько вреда, сколько ему удалось принести, все эти писатели только сбивают с толку благонравных граждан и толкают их к пропасти или поодиночке, или всей страной, а есть такие, что добрую половину населения Земли сбивают с толку. Не зазвони Герцен в свой «Колокол», не померло бы столько людей по всей нашей несчастной планете.

- Сказать по правде, они бы всё равно умерли, человек смертен, причём, иногда внезапно, - я усмехнулся своей удачной находке, а мой собеседник посмотрел на меня, как на идиота.

- Булгаков, значит?

- По Вашей классификации – хуже его не бывает.

- Это ты с чего взял?

- Писатель – один из лучших после революции, из недодавленных революцией.

- Да уж, не доработал товарищ Ленин, но Сталин сделал из него то, что и хотел сделать, что надо делать со всеми писателями – легкоплавкую субстанцию, не способную нарушить естественный ход вещей.

- Это Вы про «Мастер и Маргарита»?

- Это я про «Батум».

- «Батум»? Что за «Батум»?

- Не читал?

- Нет!

- И мне не пришлось, но это одно из величайших достижений товарища Сталина в нашей литературе: он ломал Булгакова, ломал, пока не сломал – Булгаков написал пьесу во славу товарища Сталина, тот самый «Батум», а её запретили ставить, ибо это нескромно как-то. – ковбой всхохотнул, - Это верх совершенства, лучшее, что можно сделать с писателем – сломать и при этом ещё и унизить прилюдно, чтобы неповадно было: не пиши!

- Но он ему отомстил после смерти, кто его «Батум» помнит? А «Мастер и Маргарита» - книга на все времена.

- Это ты сейчас кого убеждаешь? Меня? Или Булгакова? А, может, товарища Сталина? Да Сталин их всех через колено сломал всего одним вопросом: «С кем вы, мастера культуры?»

- Это был Горький, - это я точно помнил, - это его статья была в каком-то журнале.

- К тому времени, как это было написано, Горький уже был не Горький, Булгаков – не Булгаков, Эрдман – не Эрдман, а Толстой – не Толстой, это были советские писатели, объединённые в союз писателей, единомышленников, можно сказать. Вот не пускал Сталин в печать всю эту чушь -  и стоял СССР, а как ослабили хватку: всё, аллес капут - величайшая трагедия двадцатого века.

- Советский Союз развалился от того, что напечатали Булгакова?

- И Булгакова, и Шаламова, и Солженицына, и Эрдмана, и Пастернака, и Бродского, кстати, ты заметил, как после революции полезли в литературу «пейсатели»? А в последнее время вообще, в кого ни ткни из писателей, все картавят, да ещё и утверждают, что это они нам написали великую русскую литературу двадцатого века, а мы им и спасибо не сказали.

- Вы, что, правда - антисемит? Вспомните папу мамы вашего папы.

- Да с чего же ты это взял? Я всем сердцем люблю семитов, я антиписатель, даже, если он еврей. Понимашь?  Для меня, что русский, что еврей – хорошие люди, если они не пишут книги, и наоборот. Хуже писателя может быть только плохой писатель, это, как шампунь с ополаскивателем в одном флаконе: и писать толком не умеешь и учить людей жить лезешь, да я тебе это уже разъяснял. Иди на завод, стране нужны токари! Обожаю токарей! Особенно, если они евреи!

- Нет, Вы, всё-таки, к евреям неровно дышите.

- Только, если еврей - писатель.

- Или читатель.

- Точно! Тут ты ухватил самую суть. Читатель, это потенциальный писатель. Ты ведь сам сказал, что работать писателем – это как сыру в масле кататься, многие так думают. Скажет в школе какая-нибудь «марьиванна» доверчивому мальчугану, что с его способностями писать сочинения надо идти в писатели и …

- Платформа Кабаново.

- …и всё: читатель начинает превращаться в писателя, он так себя сразу писателем и мнит, ибо сама «марьиванна» ему пятёрку в шестом классе за три сочинения подряд поставила. И уже не важно, что эти сочинения он слово в слово содрал из литературного обозрения и больше никогда выше тройки ничего не получал, но тоже мнит себя писателем, что и правда отчасти, писать, как Пелевин он в состоянии, тот тоже их этих вышел.

- Господи, оставьте Вы в покое Пелевина, переключитесь на кого-нибудь другого, на Минаева, например!

- Ты мне ещё про Робски расскажи, давай сразу договоримся: так далеко вниз не опускаться, а то мы так где-то там и застрянем - около ноля.

- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – платформа Восемьдесят седьмой километр.

- Мама мыла раму, ах какая драма!

- Не понял.

- Это уровень прозы твоего Минаева.

- Это были стихи. Веллера тоже пропустим?

- Веллера? Ему в Крокодиле заметки писать. Он научился эти заметки до размеров книги растягивать и в год по одной такой заметке выпускает. От того, что он её растягивает, она заметкой быть не перестаёт. Пусть учится у Бегбедера: тот, наоборот, пишет очень мало, примерно на заметку, но умудряется выдать это за роман. И ведь люди верят.

- Так, всё-таки, вы Бегбедера читали? Опустились, так сказать? – настала моя очередь удивляться.

- Ты не поверишь, но я и Гришковца читаю.

- А что здесь удивительного?

- Есть писатель для овец, его имя – Гришковец, - пропел он на частушечный манер.

- Гришковец – это фамилия. У меня и жена, и тёща его любят, - я сказал это обиженно, - да и я его люблю читать.

- Не поверишь, я тоже. Он – антипелевин, если у того сразу всё ясно – зияющая пустота, то у Гришковца всё время какая-то недосказанность, есть ощущение, что вот этой книжки ему не хватило, чтобы сказать что-то важное, но вот в следующей это обязательно будет. Вот я и читаю, как баран одну его книжку за другой, а того самого, ради чего читаю, всё никак не дождусь, - он немного помолчал, - лучше всего о писателях Джек Лондон написал.

- Мартин Иден?

- Правильно, только …

- Сразу за борт? Ещё до первой строчки?

- Молодца! Ты быстро учишься! Смотри, не скурвись.

Я уже понял, что мне не надо было становиться писателем. Электричка замедлила ход.

- Мне на следующей.

- По последней? На посошок? – он достал из бокового кармана своего пальто пачку West.

- С удовольствием.

- Платформа восемьдесят седьмой километр.

Я собрал свои вещи и мы двинулись к тамбуру, он угостил и мы закурили.

- И что, нет ни одного, более-менее приличного человека среди писателей? У Вас нет такого, чтобы Вы могли сказать, что, вот, он, писатель, но я его уважаю и не только за это? Ведь в каждом правиле есть исключения.

- Нет, ну почему же? В семье не без генсека! – он загадочно улыбнулся и затянулся во всю грудь.

- Кого?

- Генсека! Генерального секретаря ЦК КПСС. Дагагой Леонид Ильич!

- Брежнев?

- Ну да, знаешь такого?

- А кто же его не знает?

- Помнишь, он написал три книжки?

- С трудом припоминаю, про целину и про войну что-то, а третья?

- Не важно, - он задумался, затянулся, и, почему-то, всё-таки решил уточнить: «Малая земля», «Возрождение», «Целина». Война, Запорожье, Казахстан.

- Так ведь, говорят, он их не писал.

- Как это не писал?

- Другие писатели на основе его воспоминаний написали, - я затянулся.

- Опять двадцать пять! Мы ведь ещё на Иисусе договорились, что апостолы не могут быть авторами по определению, они всего лишь облекают в приемлемую форму исходный материал.

- Мы ни о чём не договаривались, это раз. Во-вторых, ставить рядом Брежнева и Иисуса – святотатство, в-третьих, получается, Микеланджело и не скульптор вовсе, природа создала камень и она автор Давида, а скульптор всего лишь придал камню «приемлемую» для наблюдателей форму?

- Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – Орехово-Зуево.

- Не путай литературу и скульптуру. В литературе есть гениальные авторы замысла, не способные обречь его в произведение и исполнители, не порождающие ничего дельного в своих пустых головах, вы их называете литературными рабами, но способные производить безумное количество качественного текста, дай им только одну стоящую мысль.

- Брежнев создал гениальный замысел и его литературные рабы воспроизвели три шедевра литературы?

- Да! Именно! Представь себе, руководитель самой большой страны в мире не мог быть глупым человеком, согласись.

- Я бы не стал так утверждать.

- Ну и хрен с тобой. Так вот, он создаёт замысел книг и для него находят самых лучших и идейно выдержанных литературных рабов советской страны того времени.

- Кого?

- Откуда я знаю? Но находят, и они выпускают три шедевра мировой литературы, разо …

- Вы их читали?

- Ты дослушай и не перебивай, тебя в Тбилиси не научили уважать собеседника? Особенно старшего по возрасту. Если нет, я могу восполнить пробел в образовании. Так вот, каждый из этих шедевров издают тиражом в пятнадцать миллионов экземпляров и рассылают в сто двадцать стран мира, во все библиотеки планеты. Весь мир знает об этих книгах, - он сделал театральную паузу, - а прочитал её всего один человек.

Он снова умолк и с торжеством смотрел на меня, мне пришлось подыграть:

- Кто?
 
- Тихонов!

- Это кто?

- Вячеслав Тихонов, народный артист СССР.

- Штирлиц?

Он захохотал и сквозь хохот я услышал:

- Да, да, штандартенфюрер СС Штирлиц – единственный человек на планете Земля, который смог прочесть это от корки до корки, не пропустив ни единой буковки, он не мог себе этого позволить, ибо он читал это на всю страну по радио и для записи на пластинку, - мой сосед просто давился от смеха, - ему за это заплатили деньгами и званиями, лучше его, тщательней больше никто и никогда эту муть не читал.

- Постойте, постойте, как же «муть»? Вы сами только что назвали это шедевром мировой литературы.

- Это – истинный шедевр! Сотни миллионов тиража, разослан во все страны мира, все знают о существовании этой книги, но на всей планете не найдёшь никого, кто бы это прочитал.

- А как же школьная программа? Вы должны были это в школе проходить.

- Ну да, проходили, проходили, да так и не прошли. Ты лично читал эти книги?

- Нет. – я действительно не читал.

- А я точно знаю: никто их не читал, из учебника списывали правильные слова в сочинения по «гениальным трудам Генерального Секретаря ЦК КПСС», получали свои незаслуженные пятёрки и забывали про этот бред навсегда.

- Но те, кто писал про них в учебник по литературе, они-то должны были их прочитать?

- Они списали свои труды из газеты Правда.

- А те, кто написал про них в газете Правда, они откуда взяли то, что написали?

- Из советских учебников по литературе.

- Так кто из них у кого списал? Кто-то должен был быть первым?

- Этого никто не знает, как никто не знает, что появилось сначала: курица или яйцо. – его лицо светилось от удовольствия, - идеальные литературные произведения, гигантские тиражи и ни одного человека, прочитавшего эту трилогию.

- Наверняка есть такие люди, просто они никому не известны.

- Это делает трилогию не просто гениальной, а идеальной: все знают, все видели, никто не читал, кроме, возможно, неких таинственных читателей, которых тоже никто не знает, никто не видел и достоверно не может сказать, что это они и они читали это.

- В таком случае, я знаю ещё одного гениального автора с Вашей точки зрения.

- И кто это?

- Дарья Донцова.

- Донцова? Ты шутишь? Её читают миллионы. Даже я кое-что из неё читал.

- Позавчера жена ехала в этой же электричке и взяла с собой в дорогу Донцову. Как сейчас помню её слова: «Знаешь, чем Донцова и все эти детективы хороши? Прочитал и забыл!», - я с удовольствием лицезрел на его лице растерянность.

- Орехово-Зуево.

Двери открылись и я вывалился в мороз, кинув окурок в просвет между электричкой и перроном, а мой собеседник поспешил в тёплый вагон. Мы одновременно подошли к тому месту, где только что сидели вместе и говорили о литературе и не только о ней. Я поднял руку, прощаясь, а он чуть наклонился, взял в руки томик Льюиса и покачал его передо мной с той стороны окна. Двери хлопнули, электричка набрала ход, и моя книга уплыла в темноту вместе с моим новым знакомым.

Потом жена допытывалась у меня, не знаю ли я куда делась это странная книжица? Оказывается, Льюис был взят в школьной библиотеке средним сыном для написания доклада по литературе, а жена перепутала его с томиком Шишкина. Я не признался, не хотел выслушивать от неё ещё одну порцию нотаций про свою рассеянность.

Уже следующей осенью, на курсах филологического факультета Московского педагогического университета мой преподаватель дал мне список литературы для изучения, потом достал у себя из стола со словами: «Это тоже почитай, для общего развития», - небольшую, среднего объёма книжицу в мягкой обложке. С первой страницы на меня смотрел портрет автора, в котором нельзя было не узнать моего ночного собеседника из электрички. Ничего особенного, прочитал и забыл, ночные похождения Гоголя в современной Москве, была пара интересных моментов, а в целом – хрень, теперь-то я в этом разбираюсь!

- Так вот, господи! Почему я тебе это так подробно рассказываю? Я очень хочу стать писателем! Я понял это в тот самый момент, как за мной закрылись двери той самой электрички и зимний холод охватил меня со всех сторон, ветер забрался в складки моей одежды и первые снежинки той зимы налипли на моём лице. Именно тогда я понял, как я хочу сидеть в окружении семьи хоть на Капри, хоть на Кипре и писать, писать, писать! Не важно, что! Хоть прозу, хоть стихи, хоть мемуары начальника отдела крупной западной парфюмерной фирмы, только бы не возвращаться в свой офис к своему, хоть и самому лучшему в мире, но к своему начальнику. Я не хочу никаких начальников над собой, Господи! Дай мне такой дар, чтобы не я бегал по издательствам в надежде пристроить рукопись, а чтобы издатели стояли в очереди за моими бесценными строками, и каждая из них стоила столько, сколько я сейчас зарабатываю в неделю, нет, в месяц сидения в моём парфюмерном офисе. Пусть у меня не самая пыльная работа и золотой шеф, да ну её к чёрту эту работу, я хочу писать, у меня гигантский комплекс неполноценности, я просто жажду восхищения собой и толп поклонников у моего подъезда, ежедневно несущих меня на руках от дома к ресторану – завтракать. И ещё хочу, чтобы мой портрет висел в кабинете литературы между Пушкиным и Толстым, а все преподаватели русского языка еженедельно целовали его, стирая пыль с моего светлого лика. Ты помнишь то сочинение о Тбилиси, которое я написал в шестом классе и за которое получил 5/5? А я помню! Ты посмотри там, в своих архивах, оно точно должно быть в числе лучшего, что было написано во всех школах мира за всю их историю. Дай мне признание при жизни, чтобы я успел пощупать славу и насладиться своим успехом, нахлебаться им досыта, не хочу умереть непризнанным гением, как Ерофеев! Обязательно бюст на родине героя - в Ростове, тоже, чтобы я успел своими глазами полюбоваться на него, а лучше – памятник в полный рост, как нобелевскому лауреату. Нобелевку я пока не просил? Так вот, считай, что попросил. Сначала Букера, «Национальный бестселлер», потом Государственную, а уж затем Нобелевскую. После того, как умру, хочу, чтобы была премия моего имени, но не российская, а международная, чтобы Букеровская на её фоне померкла и моё имя было знаменем всех литераторов планеты на многие века. Только денег я на неё не выделю, нет у меня на это денег, я не Нобель, пусть благотворительные фонды этим займутся. Деньги я своим потомкам оставлю, им нужнее. Чтобы дети и внуки не горбатились на чужого дядю, а купались в жизни на мои гонорары, которые им будут платить семьдесят лет после моей смерти, чтобы приходили на мою могилу и искренне плакали слезами благодарности за всё то, что я им обеспечил, и чтобы правнукам хватило. Чтобы мои потомки и в десятом поколении руководили многочисленными музеями во всех уголках страны, да что там страны, всей планеты, где мне только удалось побывать. Да, Господи, выпиши мне такую же красную книжечку, как у того ковбоя, очень уж дорогие билеты в электричке, желательно, чтобы с этой книжкой и в самолётах бесплатно летать можно было. Да, надо не забыть в моей самой лучшей книжке прописать Сидоревича так, чтобы стереть с лица Земли этих сидоревичей напрочь. Я не уверен, но, по-моему, это он процарапал по моей машине гвоздём. Кстати, о машине, Господи! Пора бы уже и поменять, она больше стоит, чем ездит, не находишь? И, если не получится так, чтобы из меня вышел Пушкин, Толстой или Солженицын, так пусть, хоть моя книга лежит у преподавателей филфаков ВУЗов в столах и пусть они дают её почитать своим студентам, хотя-бы  так, для общего развития. И, да, Господи, вариант с поеданием говна точно исключается!

- Иди и пиши!

- Что?

- Иди и пиши, сын мой! А мы закрываемся.

За моей спиной стоял местный батюшка, когда я оглянулся, он показал на своё запястье, и, хоть часов там не было, но жест понятный. Моё время вышло, Господи, надеюсь, ты меня услышал и внемлешь моим просьбам. Я встал с колен, перекрестился троекратно, поклонился и пошёл к выходу, навстречу своей новой карьере писателя, властелина человеческих душ!


Рецензии